Ночь с вождем, или Роль длиною в жизнь

Хальтер Марек

День третий

 

 

Вашингтон, 24 июня 1950 года

147-е заседание Комиссии по расследованию антиамериканской деятельности

В Старой окружной тюрьме я был уже в четверть восьмого. Мой день начался так рано, что я мечтал еще об одной чашечке кофе, чтоб взбодриться. Главная охранница, которой я вручил «разрешение», не задала ни единого вопроса. Сенатский бланк с подписью и печаткой Вуда выглядел более чем убедительно. Я попросил ее вернуть мой «сезам, откройся».

— Это бессрочное разрешение. Видите — даты не указаны. Может быть, я вас еще разок навещу.

Ну, это уж вряд ли! Комиссия быстренько разнюхает, что кому-то удалось проникнуть к Марине Андреевне Гусеевой. Если злоупотреблять этой фальшивкой, Кон и вся банда сперва доберутся до меня, а потом и до Ширли.

Начальница охраны, равнодушно пожав плечами, вернула мне листок. Но все-таки заставила расписаться в книге посетителей. Там я назвался дурацким псевдонимом Арт Эдвардс, который уже использовал в подобных случаях.

Затем меня направили в комнату личного досмотра. Там заставили все выложить из сумки, которую я не выпускал из рук. Обнаружив в мешке, кроме тапочек и косметички, только женские шмотки, две надзирательницы прилежно ощупали каждый шовчик. Ай да Ширли! Ночная рубашка из серого шелка оказалась еще эротичней, чем я думал. И она, и черная кружевная комбинация, и трусики, и чулки, и лифчик, короче говоря, все причиндалы — от лучших фирм. Да, Ширли уж точно не поскупилась!

— Это не мой выбор, — отмежевался я в ответ на игривые взгляды охранниц.

— Не знаю, не знаю… — хихикнула одна.

— Если и не выбирали, так наверняка оплатили. Видно по вашему лицу, — заключила другая.

Надо ж, какая проницательность! Я облегченно вздохнул, когда осмотр наконец закончился и охранницы меня повели в камеру свиданий. В Старой окружной тюрьме краска на стенах облупились, потолки шелушились, решетчатые окна были все загажены, каменный пол вытерт. Притом еще дико воняло дезинфекторами. На перекрестке коридоров, вдоль которых тянулся ряд камер-клетушек за двойными решетками, я почуял, что рядом душевая комната. Определил по вдруг изменившемуся запаху: тут вонь дезинфекторов причудливо смешалась с ароматом хороших духов и туалетной воды. Мне сразу вспомнился вчерашний запах Ширли. Кстати, в сумке я не обнаружил туалетной воды. Именно ее почему-то забыла.

Камера для посетителей оказалась длинным пенальчиком с застекленной дверью, не позволявшей полностью уединиться. На прозрачной двери — неизменная решетка. Я бросил шляпу и сумку на стол, широченный, будто обеденный. Там были и металлические стулья, но я решил встретить Марину стоя.

Целый час, который потратил, чтобы сюда добраться, я старался вообразить нашу встречу, обдумывал, что ей скажу. Но все тут же забыл, когда увидел Марину в зеленой арестантской робе — какой-то мешковатой размахайке до колен из грубой ткани. Ее голые ноги в заношенных арестантками, стоптанных тапочках поражали своей бледностью. Но не меньше меня поразило ее серое, опухшее лицо. Я впервые видел Маринины волосы распущенными. Казавшиеся бесцветными пряди свисали по бокам, почти скрыв щеки. Хоть какой-то цвет сохранили только ее растрескавшиеся губы.

Притом ее «уродство» меня вовсе не оттолкнуло. Наоборот, Маринин жалкий вид вызывал желание взять ее на руки, чтоб успокоить, утешить. По ней было видно, что зэкам не дают нежиться в постельке.

Увидев меня, Марина не выразила удивления. Вообще не выразила никаких чувств. Отнеслась к моему появлению с равнодушной покорностью, словно это был неожиданный досмотр или мало ли какая еще причуда здешних тюремщиков. А может, ей от усталости было уже на все наплевать. Марина замерла в паре метров от меня. Глядя в упор своими голубыми глазами, ждала объяснения визита.

Тюремщица, которая привела Марину, закрыла дверь камеры, сама оставшись внутри. Приняв деловой вид, я помахал перед ней листком на бланке Сената.

— Я хотел бы остаться с подозреваемой наедине.

Изучив бумажку, женщина задумчиво погремела связкой ключей. Я решил, что откажет. Вдруг да распознала во мне наглого самозванца? Нет, пронесло! Буркнула, что дает мне ровно полчаса, и удалилась. Выждав, пока силуэт охранницы проплывет за дверным стеклом, я раскрыл сумку.

— Я принес вам одежду и туалетные принадлежности, мисс Гусеева.

Насупившись, Марина стиснула руки, будто унимая дрожь. Я ей улыбнулся.

— Подумал, что вам необходима сменная одежда.

Это ее ко мне нисколько не расположило. Поинтересовалась:

— Кто вы?

— Наверно, не помните, на заседании…

— Помню. И графинчик, и что председатель к вам обратился «господин Кёнигсман». Но здесь-то вы в каком качестве? Кто вас послал?

Я лишний раз убедился, что память у нее отличная. Но какая женщина откажется от подарка? Я обернулся на дверь убедиться, что тетка не ошивается в коридоре, и взмолил бога, чтоб в камере не оказалось микрофончика.

— Никто не посылал. Я пришел, потому что вам верю. Никакая вы не шпионка и не убивали агента.

Ни малейшего любопытства, полное равнодушие. Только синие глаза потемнели, как вечереющее небо.

— Я газетчик, пишу для «Нью-Йорк Пост». Я могу вам помочь.

— Вы лжете.

— Ну почему вы мне…

— Не верю, потому что охрана предупредила: свидания мне категорически запрещены. Тем более с журналистами.

— У меня официальное разрешение, мисс…

И я добыл из кармана пиджака заветный листок. Марина на него даже не глянула.

— И пускай! Какой из вас журналист, если вы присутствовали на закрытом слушании?

Теперь ее акцент стал заметней, речь потеряла уверенность.

— Мисс Гусеева… Марина… Да выслушайте же меня! Я действительно журналист. Газете удалось договориться с сенатором Вудом, чтобы меня допустили на слушание. Я собираюсь написать большую статью, рассказать всю вашу историю…

Не дослушав, Марина указала на мой карман.

— Это поддельное разрешение? Вы за него заплатили?

Было необходимо ее успокоить. Я мгновенно прикинул, что имею право ей рассказать. Не так уж много.

— Я вам принес одежду, чтобы вы себя чувствовали перед ними уверенней. Я уже два года торчу на слушаниях, изучил их повадку. Не надейтесь Комиссию разжалобить. Сенатору Маккарти и конгрессмену Никсону необходимо вас представить шпионкой, чтобы заработать политический капиталец. Правда это или нет, их не волнует. Улики им поможет сфабриковать Федеральное бюро. В результате все поверят, что вы убили этого типа Эпрона. Вам светит пожизненное, знаете?

Марина безнадежно развела руками. От ее жеста у меня горло перехватило.

— Но я могу вам помочь! Предать вашу историю гласности. Не перевранной, а в точности так, как вы ее рассказали. В Америке хватает порядочных людей. Не судите об американцах по Никсону и Маккарти.

Пока я говорил, Марина скрестила руки на груди. Ее размахайка до колен теперь совсем выглядела как мешок. Страх и усталость будто состарили женщину. Мне показалось, что я сейчас вижу, какой она станет через десяток лет. Марина пролепетала:

— Вы назвали Эпрона «типом»… Майкла… Не надо его так называть.

Мы продолжали стоять в паре метров друг от друга чуть не по стойке смирно. Стремясь увеличить расстояние, я обогнул широкий стол, чтоб хоть он нас разделял. Было видно, что от этого и ей полегчало. Марина оглянулась на дверь.

— Если ваше разрешение фальшивое, я обязана сообщить охране.

— Не надо, прошу.

— Они это используют против меня.

— Уверяю вас, что вы ничем не рискуете. Если начнется заваруха, я во всем признаюсь.

Марина промолчала. Цвет ее глаз опять переменился, их голубизна теперь стала насыщенней. Изменилась и речь. Я не мог разобрать ни единого слова, не иначе как она перешла на русский.

Тут у нее наконец мелькнула тень улыбки. Мое удивление Марине показалось искренним. Она убрала руки с груди и провела ими по лицу, будто чтобы его разгладить.

— Так вы не из их компании?

— Да вы что! Конечно, не из банды Маккарти!

Марина досадливо мотнула головой.

— Я не об этих, а о тех, других, из Нью-Йорка.

Ничего не понял! Марина пояснила:

— О коммунистах… которые из советского консульства… Они все могут. В том числе и добыть такое разрешение.

Об этом-то я как раз и не подумал! Марина пожала плечами.

— Идиотский вопрос, правда? Если вы из консульства, разве признаетесь? Но, по крайней мере, теперь вы поняли, что я такой возможности не исключаю.

— Да с этими типами я вообще…

— Ну, разумеется, — кивнула Марина с натянутой улыбкой и спросила впрямую: — Кёнигсман, это еврейская фамилия? Вы еврей?

— Да.

Казалось, только теперь Марина окончательно проснулась. Она решительно придвинула к себе стул. Раздался душераздирающий скрежет металла по каменному полу. Обмахнув сиденье рукой, она пристроилась на самом краешке. Я снова почувствовал в Марине актрису. Жест и посадка казались отрепетированными, умелым театральным приемом. Как и ее взгляд, с которым она задала мне вопрос:

— Поверили, что я не убивала Майкла, только потому что вы еврей?

Ее тон был слегка ироничным.

— Да нет… Сам не знаю почему… Поверил — и все!

Я уже заранее решил быть с Мариной до конца откровенным, не представляя, как иначе развеять ее сомнения. Она меня испытующе разглядывала. Стоило бы ей рассказать о моей беседе с Лином, сказать, что я знаю адвоката, который смог бы ее вытащить. Но я не решился. Понял, что сейчас не время. Теперь инициатива перешла к ней. Марина почувствовала себя королевой бала, а мне дозволялось лишь восхищаться ее танцем. Я тупо молчал, будто актер, забывший свою реплику. Почти мгновенно она ухитрилась превратить вонючую камеру в театральные подмостки. А я стал одновременно и публикой, и актером на вторых ролях.

Марина прикрыла глаза, затем, после коротенькой паузы, их открыла, вперившись в противоположную стенку.

— Странная штука, память. В Америке, в вашей стране, я почти забыла… Хотела забыть… Начать жизнь с чистого листа! А теперь, после этих допросов, никак не могу отвязаться… Вспоминаю и вспоминаю. Будто бросилась в реку и никак не могу доплыть до берега. Даже если удается заснуть… Этой ночью мне снилась моя дорога в Биробиджан так явственно, будто я и впрямь трясусь в поезде. Был очень долгий путь! Так долго, так холодно… Десять, двенадцать дней. Может, больше, не помню точно. И столько же ночей. Сначала в ветхом вагончике с деревянными лавками. Посередке — железная печка. Там потрескивали полешки. Раскаленный металл чуть краснел во мраке. Мы отправились в путь еще до рассвета. Почти одни женщины, командированные в Горький на военные заводы. В большинстве пожилые — дочерей с внуками они успели отправить за Урал, опасаясь, что немцы возьмут Москву. У каждой — чемоданы, узлы, корзины… Захватили все мало-мальски ценное. Некоторые напялили одежку на одежку, в несколько слоев — юбки, кофты, а, бывало, сверху еще две шубы. Женщины с трудом забирались в вагон и там обессиленно плюхались на лавку. Они смеялись, как девчонки, когда наконец скидывали свои тряпки одну за другой. Из глубины вагона два-три мужичка отпускали шутки. Все — беззубые старики уже непризывного возраста. Совсем одинокие — ни жены, ни дочерей, ни невесток, чтоб о них позаботиться. Они жадно разглядывали корзины, где наверняка были и еда, и водка. Тетки их шугали, как детишек, — мол, не про вашу честь. Но, по правде говоря… Эти шуточки им нравились, тетки заливались смехом, что-то кричали в ответ. Казалось, они отправляются на курорт, радуясь будущим развлечениям. Но, когда поезд, набрав ход, миновал московские пригороды, шуточки прекратились. Никто уже не смеялся. Женщины погрузились в воспоминания. Наверняка в памяти промелькнула вся их жизнь в Москве, огромном столичном городе, где они испытали много радости и хлебнули горя. Так, говорят, бывает перед смертью. И я грустила по Москве, куда вряд ли когда-нибудь вернусь.

Марина будто забыла о моем присутствии, как уже и не видела тюремных стен. Я не решался ни сесть, ни вообще шевельнуться. И уж тем более прервать ее. Она рассказывала в той же манере, которая на слушании меня просто завораживала. Но теперь я был единственным зрителем.

— Отсмеявшись в начале пути, женщины теперь плакали. Говорили только о войне. О своих мужчинах, уже погибших или которые могли погибнуть в любую минуту, — сыновьях, братьях, мужьях. Иногда и о любовниках. Своих мужчин они называли уменьшительными именами. Рассказывали об их привычках, причудах, о том, как они с ними познакомились; чем они пахли, какие нежные слова им сказали на прощание, отправляясь на бойню. И так день за днем, только растравляя себе душу. У всех были глаза на мокром месте. А некоторые никак не могли унять рыдания. Эти каждый день напивались. Тянули водку с утра до ночи. Иначе не могли заснуть. Я только слушала, ничего не рассказывала. Женщин это не удивляло. Я была самой молодой. Что им до какой-то девчонки? Да и вообще до кого-либо.

Она перевела дыхание.

— Я добровольно взяла обязанность поддерживать огонь в печке. На станциях удавалось разжиться дровами. Но только по-быстрому, поезд мог тронуться в любую секунду. Опрометью неслась к поленнице и, захватив дров, сколько унесу, тащила их к вагону. Я была и моложе всех, и проворней. Как только соскакивала с подножки, тетки всякий раз очень за меня переживали. Некоторые громко подбадривали из тамбура. Они меня считали настоящей спринтершей. По сравнению с ними да, конечно… Я взяла в дорогу совсем немного еды, она скоро закончилась. Спутницы меня подкармливали, приговаривая: «Кушай, детка, кушай, Мариночка. Как нам без полешек-то?»

Марина улыбнулась, рефлекторно и я улыбнулся, но скосив глаз на часы. Прошла половина отпущенного нам срока. За стеклянной дверью уже маячила охранница. Марина ее не замечала. Я наконец уселся на стул. Марина и на это не обратила внимания.

— У женщин в конце концов все-таки разыгралось любопытство. Стали расспрашивать: откуда я? куда еду? Но я ж не могла им ответить: «Смываюсь от Сталина в Биробиджан», ограничивалась неопределенным: «Далеко-далеко, на восток». — «Значит, не в Горький?» — «Нет, подальше». — «В Пермь, что ли?» — «Еще дальше». На большее у соседок уже не хватало воображения — за Пермью для них расстилалась бескрайняя Сибирь. Почему я прямо не сказала, что еду в Еврейскую область? Кто ж знает, как бы они отнеслись к слову «еврейская». Я не то чтоб им лгала, а чуть недоговаривала. Нет, не вводила их в заблуждение, я ведь действительно не еврейка. Собственно, тетки и не допытывались. Решили, что я еду к сосланному мужу или любовнику, отбывшему срок в одном из бесчисленных сибирских лагерей. Таким бывало в ту пору проявление женской верности: жены, возлюбленные добровольно разделяли ссылку со своими мужчинами или селились возле лагерей, в которых те отбывали срок.

Марина уже не декламировала, а нежно бормотала, будто себе в утешение. Мне приходилось напрягать слух. Возможно, именно так она и проговаривала свои воспоминания в тиши тюремной камеры. А может быть, наоборот, это была мастерская игра на публику. Но ведь и в этом случае она могла как лгать, так и говорить чистую правду. Любопытно, что бы сказал Т. К., выслушав ее монолог? Может быть, откинул свой скепсис? Когда Марина вошла в камеру, мне показалось, что у нее ничего нет под ее балахоном. Если так, то вся Маринина защита — дар рассказчицы и собственная кожа.

— Всю дорогу я была «Мариночкой, которая едет к своему зэку». Большинство моих попутчиц сошли в Горьком, но взамен сели женщины, направлявшиеся в Казань или Пермь. Мы получали пополнения на каждой станции: вваливались новые попутчицы со своими узлами, заиндевевшие, дрожащие от холода. Мороз с каждым днем крепчал. Пробирал до костей. По ночам мы спали одетыми, укрывшись тулупами, шубами. Проехали Казань, добрались до Урала. Я была в пути уже четверо суток. На перегоне от Свердловска до Челябинска эшелон остановился из-за снежных заносов. За окном была непроглядная тьма. А наутро машинист объявил, что не меньше полкилометра путей завалено снегом. Нам всем раздали лопаты, чтобы мы расчистили рельсы. Толстенный слой снега мы разгребали весь день. Замечательный был денек, ясный, солнечный, очень морозный. Эшелон стоял на пригорке. Внизу — лес искрился инеем. С насыпи струился снег под легкий скрип наших лопат. Работалось легко. Это не рыть окопы! Даже в охотку после четырехдневной тряски и не стихавшего грохота колес. Стояла мертвая тишина. Трудились молча. Пар от нашего дыхания образовал над нами облачко, которое не рассеивалось. А стоило выглянуть солнцу, оно заискрилось, будто сияющий нимб. Женщины были настолько потрясены, что разом перекрестились. Уже ночью поезд наконец тронулся. Печки растопили докрасна. Женщины добыли снедь из своих корзин. У кого были водка или спирт, щедро их выставили. Пировали во всех вагонах.

Марина подтянула ноги к груди, обнажив икры. Уперев пятки в ребро сиденья, она раскачивалась, как резвящаяся девчушка или еврей на молитве. Ее лицо в который уж раз изменилось. На нем появились краски, женщина сразу помолодела. Теперь у нее был такой вид, будто она, присев на кровать, рассказывает сказку засыпающим детям.

— В Челябинске пришлось сменить вагон. Не только мне, еще дюжине семейств. Там, кроме еще крепких женщин, были и детишки, и старики, и бабушки с запеленатыми младенцами на руках. Некоторые, отдуваясь, волокли тяжеленные чемоданы, кто-то нес всего пару узелков. Были по-разному одеты. И лица разные. Но все усталые, растерянные. Железнодорожники их направляли в головной вагон. Им предстоял путь на Дальний Восток. Одна женщина спросила машиниста: «Кто они?». Ответил: «Евреи, направляющиеся в Биробиджан». И пояснил: «Бегут даже из теплого Крыма. Боятся, что фрицы там зададут им еще большего жару». Вот как случилось, что я стала еврейкой, даже не доехав до Биробиджана. Уже в Челябинске ощутила причастность к их судьбе.

В Омске эшелон был раскомплектован. Часть вагонов отцепили, а мы двинулись дальше — в сторону Новосибирска, Байкала и еще дальше — к самой маньчжурской границе. В Иркутске проверяли документы. Какой-то комиссар был озадачен моим паспортом. Внимательно его изучив и оглядев меня с головы до ног под моими одежками, спросил: «А ты знаешь, что этот вагон для евреев, направленных в Биробиджан?» Вагон был без лежачих мест, одни лавки. Детей укладывали прямо на узлы и чемоданы. Спутники меня изучали, кто настороженно, кто недоброжелательно, кто равнодушно. Наконец старичок, едва говоривший по-русски, спросил меня, куда еду. Когда я ответила, что в Биробиджан, улыбнулся. «Ид?» — осторожно спросил он. Слово было незнакомым, но смысл понятен. Я молча кивнула. А кто ж еще? Соседи сразу подвинулись, чтобы дать мне больше места. Но много-то я и не занимала почти без багажа.

Негромко рассмеявшись, она взглянула на меня впервые с начала своего монолога. В ее голубых глазах стояли слезы. Марина опустила голову.

— Они все были полны надежд, так стремились в Биробиджан. Знали бы, что их ждет…

Ее прервал скрежет ключа в замочной скважине. Явилась охранница.

— Заканчивайте!

Марина замерла на долю секунды. Потом, вскочив на ноги, быстро схватила сумку, будто стараясь опередить надзирательницу.

— Они думают, что меня наказали, упрятав в эту хренову кутузку. А я тут счастлива. Чувствую, что постепенно возрождаюсь. Придет час, я встречусь с Майклом.

Охранница подтолкнула ее к двери.

— Свидание окончено!

Уже на пороге Марина обернулась.

— А вдруг повезет? Мешане мазл, верно?

— Что она сказала?

— Напомнила, что счастье переменчиво, — ответил я, надевая шляпу. — На идише.

— Идиш — это такая еврейская тарабарщина?

— Боюсь, вы правы.

Охранница брезгливо поморщилась.

Вызванный Коном цэрэушник оказался коротеньким кругленьким ирландцем за сороковник с кирпично-красным лицом. Совсем не похожий на шпионов из голливудских фильмов. Вкатившись в зал, зажав под мышкой кожаную папку, он уставился на Марину с восторгом пацана перед клеткой с макаками. Женщина его взглядом не удостоила. Как, впрочем, не взглянула и на меня, пока копы вели ее к креслу. Соблюдала конспирацию — никто не должен был знать о нашей встрече в Старой тюрьме три часа назад.

За это время я успел, вернувшись домой и потратив часок, записать все, что она мне рассказала. Потом сразу же рванул в Сенат. Теперь женщина ничем не напоминала ту замордованную узницу, которую мне доставили прямо из тюремной камеры. Было приятно думать, что ее так взбодрил мой визит. На этот раз она вышла на подмостки в зеленом летнем платье и белой кофточке. Избавившись от наручников, она сразу скинула кофточку, обнажив руки и открыв вырез платья, достаточно глубокий, чтобы в нем виднелась грудная выемка. Платье было в самую точку! Вполне строгое, но при этом обрисовывавшее талию, бюст, короче говоря, отнюдь не скрывающее от членов Комиссии ее женских прелестей. Казалось, это для нее привычный наряд. Минимум косметики: чуть подведенные ресницы и брови подчеркивали голубизну ее глаз, и губы теперь были не такими бледными, как при нашей недавней встрече.

Ширли бросила мне короткий взгляд: ну как, вмастила? Конечно молодчина — прям в яблочко! Я все же надеялся, что Кону, Вуду и всей этой шайке будет слабо раскумекать, кто так приодел их жертву.

По крайней мере, сейчас им было не до того. Ирландец из ЦРУ их интересовал куда больше, чем женские наряды. Сразу, как Марина заняла свое место, Вуд бахнул молоточком. Заседание началось. Кон как никогда в плейбоистом виде — с набриолиненными волосами, в умопомрачительном костюмчике мышиного цвета — дружелюбно обратился к ирландцу:

— Сообщите, пожалуйста, ваше имя и место работы.

— Рой Маркус О’Нил. ЦРУ, отдел стратегических исследований.

— Готовы ли вы говорить правду и одну только правду?

— Конечно, клянусь говорить только правду. Но в пределах своих полномочий.

— Само собой разумеется. Обладаете ли вы по роду деятельности сведениями о советском регионе, называемом Биробиджан?

Ирландец достал из кожаной папки несколько листков и, сверившись с ними, сообщил:

— Да, господин прокурор, такой регион действительно существует. Это Еврейская автономная область, в Советском Союзе часто именуемая просто Биробиджан по ее административному центру. Территория чуть больше штата Массачусетс. Располагается на реке Амур, пограничной между Советами и Китаем, в трехстах-четырехстах километрах от китайского города Харбин.

Ирландец лукаво улыбнулся.

— Боюсь, уважаемая Комиссия недостаточно знакома с географией этой части земного шара. Поэтому поясню: это примерно в полутысяче километров от Тихого океана, в восьмистах — от японского острова Хоккайдо и очень далеко от Москвы — в восьми-девяти тысячах километров. Там вовсе не рай земной. Мало у кого возникнет желание туда перебраться. Кругом тайга — бескрайний хвойный лес; болота, гнус, неудобья. Зимой жуткие морозы, летом невыносимая жара. Это что касается географии. Однако тут важней история.

— Что вы имеете в виду?

— Биробиджан — не просто область в Советском Союзе, а первый с библейских времен официальный еврейский анклав, возникший задолго до нынешнего государства Израиль. Надо признать, это один из самых хитроумных трюков Сталина.

Ирландец облегченно вздохнул: с географией покончено! Теперь ему не надо было сверяться с какими-то листками — он был в своей стихии.

— Русские это называют — одним выстрелом убить двух зайцев. Как известно, и до революции семнадцатого среди большевиков евреев хватало. Но потом началось просто еврейское засилье: они заняли крупнейшие посты вплоть до самого верха. До середины двадцатых Политбюро было наполовину еврейским, да и позже многие министры были евреями. Уж не говоря о женах советских вождей. Кое-кому в окружении Сталина это не нравилось. Тут и возникла блестящая идея, может быть, ее подбросил Калинин. Много веков у евреев не было своей земли. Так почему бы не создать автономию, где собрались бы все евреи — советские, германские, из других европейских стран? Ловкий трюк, верно? Мол, если большевики оказались такими ушлыми ребятами, что решили еврейскую проблему, так с другими народами тем более сладят. Причем в данном случае бескровно, без погромов и тому подобных эксцессов… Евреев даже облагодетельствовали: хотели свою землю — так получите! Остался вопрос: где? Здесь и таился подвох!

Ирландец сделал эффектную паузу. Надо сказать, актер он был никудышный. Речь слишком торопливая, движения неуверенные. Плохая дикция, проглатывал слова. Стенографистки иногда замирали, пытаясь сообразить, что он хочет сказать. В двух метрах от него неподвижно сидела Марина, склонив голову, уронив руки на стол. Было непонятно, слушает ли она цэрэушника или нет.

— Евреи, конечно, предпочли бы Крым или юг Украины, где они жили пару столетий. Но Крым, Украина — слишком лакомые кусочки: прекрасный климат, плодородные земли… Сталин решил, что больно жирно для евреев. К тому же Украина считалась ненадежным регионом. Ленин ее фактически завоевал. Конечно, следовало подыскать другое местечко. И оно нашлось. Еще в двадцатые годы японцы стали просачиваться в Маньчжурию. Так пусть евреи живут у них под боком! Когда же японцы в 1931-м Маньчжурию впрямую оккупировали и возникла угроза вторжения в СССР, Биробиджан приобрел стратегическое значение. Его вскоре объявили автономной областью и начали заселять всерьез. Всех евреев призвали переселяться в Биробиджан. Вот так он и хлопнул обоих зайчишек! Разумеется, не каждому еврею улыбалось поселиться в сибирской глуши, но многие откликнулись. Все-таки дядя Джо их не в лагерь загоняет, а действительно дает землю. Переселенцы были готовы трудиться не покладая рук — построить в этой забытой богом дыре заводы, фабрики, школы, создать колхозы. Не рискну назвать точной цифры, но, по моим сведениям, туда отправились двадцать-тридцать тысяч евреев со всем скарбом и своим идишем. Кстати, не только евреи. И русские, и люди других национальностей, которых, думаю, стоило держать подальше от Москвы. Чем дело кончилось, известно. Япошки не стали связываться с дядей Джо, а взамен бахнули наш Пёрл-Харбор. Может быть, вся эта история с евреями как-то повлияла на их выбор…

Тут он сделал короткую паузу, как бы давая грохоту этой бомбежки раскатиться по всему залу. Сенатор Мундт изобразил нечто вроде крестного знамения. Никсон поднял руку, чтобы перебить докладчика. Но ирландец ему не позволил.

— Извините, господин конгрессмен, еще любопытная подробность. Этот анклав заинтересовал не только советских, но и зарубежных евреев. Среди американских в начале войны идея переселения в Биробиджан стала довольно популярной.

— Даже так?

— Как мы помним, тогда Америка и Советы были союзниками. Рузвельт сильно помог русским своими поставками. Но Сталин хотел большего. Вот он и задумал разыграть биробиджанскую карту. Объявил автономную область открытой для евреев всего мира. Приглашались все желающие: неважно, коммунисты — не коммунисты. Американские евреи начали создавать организации для помощи Биробиджану. К примеру, «Агро-Джойнт», поставлявшая туда сельскохозяйственную технику.

— Что за «Агро-Джойнт»?

— Это Американская объединенная еврейская агрономическая корпорация, господин конгрессмен.

— И действительно кто-то из американских евреев отважился перебраться в это большевистское захолустье? — изумился Никсон.

— Несколько сотен человек. Это было в духе времени. Имею в виду борьбу с германским нацизмом и все такое… К нам заявился советский еврей актер Соломон Михоэлс. В Нью-Йорке и Голливуде выступал от имени Еврейского антифашистского комитета. Большевики обожают всякие комитеты… Успех — огромный, залы — битком. В результате собрал пятьдесят миллионов долларов.

По столу президиума пронесся шепот. Видимо, сумма впечатлила. Кон и Вуд обратили взгляды к Марине. О’Нил добавил:

— На это Сталин и рассчитывал. Комитет ему был нужен, чтобы собрать побольше долларов. Здорово раскрутил наших евреев!

Маккарти заерзал в кресле.

— А как вы считаете, сбор средств был единственной целью поездки?

Лицо ирландца изобразило сомнение. Он оглядел зал, словно решая, имеет ли право раскрыть нам государственную тайну.

— Можете ли вы ответить на вопрос сенатора Маккарти, господин О’Нил? — вмешался Вуд.

Тон ирландца стал вновь доверительным.

— Да, мы-то всегда полагали, что у этой поездки есть и тайная цель — создать в Америке шпионскую сеть. Из евреев, понятное дело, которых большевики постарались убедить, что лучше сделать ставку на дядю Джо, чем на Дядю Сэма. Ну, понимаете, о чем я…

— Все-таки хотелось, чтобы вы уточнили.

— Материалы засекречены. Вам нужно подать письменный запрос, чтобы на слушании огласили документы, касающиеся УСС. Но могу вас заверить, что этот актер Михоэлс, председатель комитета, служил прикрытием для остальных членов делегации, которые были все как один — сотрудники советских спецслужб. Задачей Михоэлса являлось проводить пресс-конференции, а прочие занимались совсем другими делишками. Отметим, что благодарности от Сталина они не дождались — кое-кого он уже прикончил, остальных пересажал одного за другим…

— А что с Михоэлсом?!

Ирландец аж вздрогнул от Марининого выкрика. Вскочив с места, она смотрела на цэрэушника в упор. О’Нил ей ответил ироническим взглядом, наверняка решив, что это театральный приемчик. Марина сделала шаг в сторону ирландца. Копы ее придержали за плечи. Она повторила:

— А что с Михоэлсом?!

Кон с Вудом переглянулись.

Ирландец пожал плечами.

— Вы действительно не знаете, что Михоэлс погиб еще осенью 48-го? По официальной версии попал под грузовик в Минске. Но, по нашим сведениям, его тайком пристукнули. И журналиста Владимира Голубова, который был тогда с ним. Видимо, и всех его друзей по комитету ждет подобная участь.

Марина, побледнев, рухнула в кресло. Только прошептала: «Люся!» Тихо, но я расслышал, как и наверняка члены Комиссии. Кажется, даже эти господа были чуть смущены. Было ясно, что Марина не прикидывается. А они ведь уж точно не забыли недавний Маринин рассказ о бурном обсуждении комитета у Каплера.

Ирландец метнул улыбочку Маккарти и Никсону.

— Честно говоря, в последние годы Сталин затеял настоящую травлю евреев. Вся эта история с Биробиджаном им отнюдь не пошла на пользу…

— Господин О’Нил, — поспешил его перебить Маккарти, — можете ли вы нам сообщить о деятельности УСС в Биробиджане во время войны?

Было забавно видеть, как у ирландца мгновенно изменилось выражение лица. Он сразу посерьезнел. Изменился и тон. Теперь он уже не частил, а делал паузы, взвешивая каждое слово.

— Могу только подтвердить, что это была сфера наших интересов.

— Каких именно?

— Ну, сами понимаете, если уж Сталина осенила такая удачная идейка — призвать в Биробиджан всех евреев и наложить лапу на еврейские капиталы для войны с немцами, мы были бы идиотами, если б это пустили на самотек, верно?

— То есть вы хотите сказать, что туда действительно были направлены агенты УСС? — доброжелательно спросил сенатор Мундт, сделав большие глаза.

Ирландец помедлил с ответом, поморщился.

— Надо было собрать как можно больше сведений об этом Биробиджане, а главное, разведать, что затевают япошки на другом берегу Амура. Как помните, тогда мы с ними воевали на Тихом. А по донесениям разведки, в Маньчжурии, прямо рядом с Биробиджаном, они построили два завода по производству химического оружия. Ну, и сами понимаете…

Марина подняла голову, она внимательно слушала. Теперь в ее взгляде уже не сквозила тоска, а посверкивала чуть ли не ярость.

— Эпрон был одним из агентов? — спросил Вуд.

Ирландец покачал головой.

— Не уполномочен огласить данную информацию. Я об этом предупреждал господина прокурора.

Достав из папки толстый пакет, он его продемонстрировал Вуду.

— С этими документами имеют право ознакомиться только члены Комиссии.

И он указал подбородком на меня и стенографисток. Затем вновь принял вид самого осведомленного человека на всем белом свете.

— Начальство разрешило мне предоставить эти документы в распоряжение КРАД.

Маккарти сопроводил его последние фразы одобрительными кивками. Мне даже показалось, что эта мизансцена придумана заранее. Но не тут-то было! Они забыли, что имеют дело с Мариной Андреевной Гусеевой, которая сорвала их спектакль. Громко хмыкнув, она презрительно глянула на ирландца.

— Вы развели таинственность, потому что сами ничего не знаете. И о Биробиджане тоже! Майкл был не только шпионом, но еще и действительно профессиональным врачом. Все его любили. Он спасал человеческие жизни, не спрашивая, еврей ты или нет. Майклу там нравилось, он не хотел возвращаться в Америку.

Председатель помешал ирландцу ответить.

— Вот и замечательно, мисс, наконец пришло время рассказать, как вы познакомились с агентом Эпроном.

 

Биробиджан

Январь 1943 года

Драма разыгралась еще за полтысячи километров до Биробиджана. Уже темнело, когда эшелон остановился в каком-то заиндевевшем поселке. Припорошенная снегом табличка под деревянным козырьком платформы гласила:

ЕКАТЕРИНОСЛАВКА

Амурская область

Ни перед входом в здание вокзальчика с одиноким фонарем над дверью, ни на платформе встречающих не обнаружилось. Как и новых пассажиров с их обычными узлами и корзинами. Лишь какой-то старик дремал, привалившись к жидкой поленнице, рядом с которой тлел костерок. В проеме ушанки виднелось безбородое коричневое лицо с раскосыми глазами. На жарких углях дымился котел с супом.

Как только эшелон, скрежеща тормозами, остановился, из темноты вынырнули солдаты. Их было десятка три — лица прикрыты шарфами, шапки со звездочками, ружья на изготовку. Перед каждым тамбуром выставили охрану. Лейтенант с обветренным лицом давал отрывистые команды. Начиная с конца состава, солдаты выпускали по очереди из одного за другим вагонов пассажиров, чтобы те могли набрать дров и наполнить котелок или бидон супом. Впервые с начала путешествия на перроне не было никакой толчеи. Дошла очередь и до еврейского вагона. На этот раз Марина не стала выходить из поезда. Ограничилась тем, что вывалила на пол перед печкой дюжину припасенных заранее полешек, пока дети опустошали бидон с супом, добытым одной из попутчиц.

Не успела закрыться дверь последнего вагона, как солдаты вскинули ружья на плечо. Затем они строем, печатая шаг, двинулись вдоль платформы, остановившись возле ритмично пыхающего жаром локомотива. Паровоз уже развел пары, но не двигался с места. Ожидание затягивалось. Было неясно, в чем дело. Наступила ночь.

Зажегся единственный вокзальный фонарик. Азиат куда-то исчез вместе с уже пустым котлом. Последние угольки тлели в снегу.

Тревога нарастала. Люди недоумевали: что происходит? Некоторые пассажирки были чуть ли не в истерике. Женщины, выглядывая из тамбуров, громко окликали солдат. Их яростные голоса звонко разносились в морозном воздухе. Что случилось? Почему стоим? Кто приказал держать людей в вагонах, не давая размять ноги? Когда наконец тронемся?

Солдаты под своими шарфами не раскрывали рта. Только движениями головы делали женщинам знак вернуться в вагон. Некоторые опять взяли ружья на изготовку. Наконец какая-то девушка не выдержала — спрыгнув с подножки, она схватила за рукав ближайшего к ней солдата, мальчугана лет двадцати с заиндевевшими ресницами. Он резко оттолкнул женщину. Шлепнувшись на платформу, она зашлась криком. Солдатик упер ствол ружья ей прямо в грудь. Девушка смолкла. Щелкнул затвор. Металлический звук гулко пронесся под козырьком платформы. Остальные солдаты наблюдали за происходящим издали. И пассажирки наблюдали из приоткрытых дверей, однако не рискнули вмешаться. Солдат дулом ружья подал девушке знак подняться. Та повиновалась. Лишь тогда к ней на помощь ринулись ее спутницы. Взяв под руки, женщины помогли ей вернуться в вагон. Солдатик не опускал ружья. Казалось, что не только его ресницы заиндевели, но и глаза подернуты инеем.

Это, конечно, была не первая задержка в пути. Но обычно вскоре выяснялась ее причина: или требовалось набрать воды для паровозного котла, или загрузить уголь, или проводникам пополнить запасы спиртного… Обычное дело для такого дальнего путешествия! Но это был совсем другой случай: солдаты обращались с пассажирами как с заключенными. Да и что эти воины делают в сибирской глуши, когда Красная Армия отчаянно бьется с фрицами под Сталинградом?

Праздные вопросы!

Через час или два в темноте прозвучал резкий свисток. Однако он только возвестил смену караула. Чтобы дать отдохнуть замерзшим солдатам, вдоль состава промаршировала новая тридцатка, куда бодрей печатая шаг, чем прежняя.

Вновь потянулось ожидание. В еврейском вагоне переговаривались шепотом. Даже дети притихли. Не резвились, не болтали, а, припав к окнам, вглядывались в темноту. Но что толку? Окна обледенели, а за ними — непроглядная ночь, черная, как бездонный колодец.

Начиная с Омска, Марина день за днем постепенно сближалась с этими тревожными и суетливыми чужаками. Вот они снуют, пересмеиваются, о чем-то возбужденно лопочут, но раз — и впали в угрюмое оцепенение. Ничто их уже не радует, даже собственные дети.

С ней они были доброжелательны, а иногда проявляли даже преувеличенное почтение, что выглядело слегка ироничным. Соседи подвинулись, чтоб дать ей место в переполненном вагоне. Это был товарняк с грубо сбитыми деревянными лавками. Всего четыре оконца, да еще и заледеневшие, почти не давали света. В этом никогда не проветриваемом деревянном загоне ужасно воняло потом, сажей, парашей. Сперва пассажиры буквально задыхались от этого зловония, но быстро к нему привыкали.

Несмотря на печурку, чем дальше на восток, тем в вагоне становилось холоднее. Маринины спутницы обратили внимание, что она, ложась спать, напяливает на себя все свои кофточки и еще сверху — шубу. Одна из женщин, достав из огромного тюка пестрое одеяло, протянула его Марине.

— Матоне, матоне…

Женщина, улыбаясь, кивала головой. Видя Маринину нерешительность, старик, едва говоривший по-русски, видимо, их патриарх, одобрительно помахал рукой.

— Матоне, подарок. Это вам подарок. Нехорошо отказаться.

Но Марине было как раз неудобно его принять. Наконец еврейская девчушка взяла одеяло из материнских рук и накинула Марине на плечи, приговаривая:

— Подарок… подарок… Матоне!

Тут все евреи дружно расхохотались.

С этого дня Марина стала понемножку изучать идиш. В основном беседуя с детьми, которые мешали русские слова с еврейскими. Это было вроде игры. Вскоре она уже знала, что евреи говорят «картофл» вместо «картофель», что «хавер» означает «друг», «фиш» — «рыба», «шварц бройт» — «черный хлеб», «мутер» — «мать», «кихл» — «сухарь»; что всех неевреев они называют «гоями».

Но приходилось общаться и жестами. Дети были в восторге от ее блестящей пантомимы. Марина смеялась с ними вместе, притом удивляясь, что их родителей ей никак не удается расшевелить. Словно готовясь к будущим ролям, Марина старалась копировать их жесты, манеру разговаривать, склонив лоб к собеседнику; характерные движения рук, выражение глаз, недовольные гримаски, с какими они встречали детские капризы, а также их радостные улыбки, вместе с которыми они высоко вскидывали брови.

Однако и спутники наблюдали за Мариной и, конечно, ее обсуждали. И женщин, и патриарха наверняка мучил вопрос, что эта молодая еврейка собирается делать в Биробиджане без мужа, детей, вообще без родственников? Не догадывались ли, что она их обманывает? Вполне возможно, ведь по виду она типичная гойка. Как стыдно было им врать! Марина была готова признаться, что она вовсе не еврейка: «Да, я действительно не из ваших. Просто пытаюсь затеряться среди евреев, чтобы не угодить в лагерь».

Она забилась в свой уголок и уж в который раз раскрыла одну из книжек, которые взяла в дорогу. В поезде для чтения не хватало света, и она, закрыв глаза, тихонько бормотала наизусть стихи Пастернака. Но только через несколько лет до Марины дойдут его строки, будто обращенные к ней лично: «Гул затих…». Великие стихи.

Время двигалось к полуночи. Еще дважды сменился караул. Марина это определила по грохоту солдатских сапог. Локомотив продолжал попыхивать, но уже не так усердно. Вагон освещала единственная керосиновая лампа. В сумраке чуть краснела железная печка. Пассажирки берегли дрова, их подбрасывали в печурку, когда прежние сгорят дотла. Теперь их лица будто затвердели от стужи, словно покрылись коркой льда. Лишь глаза посверкивали во мраке. Никто не решался нарушить молчание, не пытался уснуть. И дети тоже. Всем оставалось только ждать и ждать.

Марина вздрогнула. Над ней склонилась какая-то тень. Она узнала бесшумно подкравшегося к ней мужчину — это был патриарх. Его седая борода белела в темноте. Старик прошептал:

— Ты понимаешь? Тебе понятно?

Марина села на лавке, даже не понимая вопроса. Старик настаивал:

— Почему здесь? Почему поезд?

Он махнул рукой по направлению к локомотиву.

Марина покачала головой:

— Нет, не понимаю. Нам никак не объяснили.

— Солдаты для нас?

— Нет, нет! В поезде не только евреи. Они для всех.

И ей теперь стало трудно говорить по-русски, речь она заменяла жестами. Патриарх молчал. Марина подумала, что он подбирает слова, чтобы задать еще вопрос. Но нет, он ждал Марининого ответа. И она нашла слово из тех нескольких, что выучила, играя с детишками: «гедулд» — «терпение». Марина зашептала:

— Гедулд, гедулд…

Патриарх отвернулся, проворчав:

— Гедулд, всегда гедулд! А зачем гедулд?

Новый свисток вывел пассажиров из оцепенения. Послышались отрывистые команды. Клацали ружейные затворы. Пассажиры повскакивали на ноги. С металлическим скрежетом раскрылась дверь. В вагон ворвалась сибирская ночь. Поднималась вьюга.

Вошли трое — солдат с ружьем на плече, освещавший путь керосиновой лампой; лейтенант, который несколько часов назад командовал на перроне, и вслед за ними — долговязый тощий парень лет тридцати в чересчур просторном для него полушубке, схваченном ремнем с огромной медной пряжкой. Как только лампа высветила голубой околыш, стало ясно, что это сотрудник госбезопасности. Значит, он тут главный.

Солдат затворил дверь. Было видно, что он совсем продрог. На его шарфе подрагивали сосульки. Он его так и не опустил. Керосиновая лампа мерцала голубым огоньком. Сонные дети протирали глаза ладонями. Энкавэдэшник расстегнул полушубок. Лейтенант снял шапку, обнажив бритый череп. Глаза были налиты кровью, щеки кое-где чуть растрескались от мороза. Дыхнув перегаром, он потребовал предъявить документы. Патриарху не пришлось переводить, все и так поняли. Сразу потянулись за своими бесценными бумагами.

Это был скорее ритуал. Их документы уже сотню раз проверяли. Ну, еще разок проверят! Энкавэдэшник, собрав паспорта, начал выкрикивать фамилии строгим, но одновременно писклявым, будто юношески ломающимся голосом. Евреи не всегда узнавали свои фамилии, звучащие по-русски. Приходилось повторять. Повторял со снисходительной улыбкой. Было видно, что это для него привычно. Будто игра. Он пристально разглядывал каждого из поименованных евреев.

Патриарх протянул ему бумаги на идише.

— В Биробиджан, мы в Биробиджан. Направили. Официально, очень официально.

Лейтенант мотнул головой и что-то буркнул. Парень в полушубке от него отмахнулся. Он внимательно изучил документы старика, но не произнес ни слова. Наконец дошло дело и до Марининых бумаг — паспорта и письма Михоэлса руководству автономной области, удостоверявшего, что товарищ Гусеева командирована в Биробиджанский еврейский театр.

Солдат наконец избавился от своего шарфа. Он облокотился о стенку вагона. Его растрескавшиеся губы были покрыты темным налетом. Солдат был примерно тех же лет, что и энкавэдэшник. Последний наконец оторвал взгляд от Марининых документов. Затем оглядел Марину всю с ног до головы, будто пытаясь оценить ее фигуру под слоями одежек.

— Значит, ты актриса, товарищ Гусеева?

— Вы же прочитали письмо?

— И собираешься играть в биробиджанском театре?

— Ну да.

— Что, московские тебе не подходят?

Он улыбнулся чуть иронически. Марина улыбнулась в ответ.

— Они сейчас все закрыты, товарищ комиссар.

— Собираешься жить среди евреев?

Марину поразил его презрительный тон. Она оглядела своих спутников, столпившихся вокруг них, детей, взрослых. Все напряженно прислушивались, затаив дыхание, ждали ответа. Женщины не спускали глаз с лейтенанта и энкавэдэшника. Одна девчушка, распахнув Маринину шубу, обхватила ручонками ее ноги.

— Я такая же еврейка, как все тут, — ответила Марина.

Она почувствовала, что краснеет.

— И говоришь на их языке? — встрял лейтенант, указав подбородком на Марининых спутников.

— Не очень. Кое-как…

Не дослушав, лейтенант обратился к «полушубку»:

— Какой все-таки бардак! Посылают сюда, посылают, даже не предупредив… Подумать только: тащились тысячи километров, и никто их не остановил! Ну и чертова у нас работенка! Там подтираются, что ли, моими рапортами?

Энкавэдэшник пожал плечами.

— А что случилось, товарищ лейтенант? — спросила Марина.

— Да ведь здесь до маньчжурской границы рукой подать. В ясную погоду можно разглядеть японскую бронетехнику.

— Японскую?

Лейтенант яростно гаркнул:

— А какую еще?! Японцы уже десять лет как в Маньчжурии! Для тебя это новость? И то, что они могут в любую минуту к нам вторгнуться, тоже новость? Или вам в Москве вообще на все наплевать? Думаешь, мы тут в тридцатиградусный мороз груши околачиваем? Мы по приказу товарища Сталина охраняем государственную границу, ловим шпионов. Задание ответственное, тем более во время войны. Необходима бдительность. Шпион может кем угодно прикинуться…

Лейтенант с ухмылкой глянул на евреев. Он будто изливал все скопленное раздражение на то, что его загнали в сибирскую глухомань. У него аж пена выступила на губах. Вмешался энкавэдэшник:

— Здесь пограничная зона, товарищ Гусеева, гражданским лицам въезд запрещен. К ней относится и Биробиджан. Уже десять месяцев, как туда не впускают переселенцев.

— Как это не впускают?.. Нет… Не может быть… Никто нас не предупредил…

Марина была так потрясена, что у нее стал заплетаться язык.

Энкавэдэшник вскинул плечи.

— Значит, забыли. Во время войны, товарищ, всегда неразбериха.

— Но ведь у нас документы…

Энкавэдэшник потряс перед Мариной стопкой паспортов.

— У тебя документы, а у меня предписание. Вы поедете в Хабаровск!

— Но почему же? Эти люди вырвались…

— Я прекрасно знаю, откуда они вырвались. Ситуация изменилась. И точка!

Он застегнул свой полушубок. Маринины спутники шептались. Солдат, оттолкнувшись от стенки, направился к двери, в одной руке — керосиновая лампа, ружье — в другой. Следом двинулся и энкавэдэшник. Пока лейтенант напяливал шапку, Марина схватила его за рукав.

— Куда же мы теперь?

Не ответив, лейтенант освободил рукав резким движением локтя. Перед тем как закрыть вагонную дверь, он бросил:

— Куда велят, туда и поедете. Это в компетенции Биробиджана. Там знают, куда вас направить.

Еще стояла темень, когда состав наконец двинулся в путь. Тронулся без свистка, без оповещения. Марине было в общем-то и нечего сообщить спутникам. Патриарх ее допрашивал:

— В Биробиджан? Теперь в Биробиджан?

Она попыталась рассказать про японцев, угрозу вторжения, шпионов. Старик ее прервал, печально усмехнувшись.

— Война — не война, для евреев одинаково. В Биробиджане одинаково. Везде одинаково. Нигде для евреев нет места.

Марина хотела возразить, но не нашла слов. И вместо этого неожиданно расплакалась. Рыдала горько. Она так долго сдерживалась, что теперь будто выплакивала разом все свои обиды, свое отчаяние, стыд.

Патриарх опустил голову. И вдруг ее спутники загомонили, о чем-то яростно заспорили. Марина не понимала ни слова. Бурлившие вокруг нее певучие, раскатистые звуки идиша отбрасывали Марину в одиночество. Забившись в свой закуток, она никак не могла уснуть. Что ей делать, если она не попадет в Биробиджан? Куда направиться? Зачем их везут в Хабаровск?

В Москве ей, конечно, приходилось не раз слышать об этом городе. Но Хабаровск упоминался только, когда речь шла о знакомых, сгинувших в одном из многочисленных лагерей Хаблага.

Именно это их наверняка и ждет — лагерь!

Таков ей подарочек от Иосифа Виссарионовича Сталина! К ней не наведались «кожаные плащи», она избежала коридоров Лубянки, отправилась в Биробиджан не в «столыпине», а в обычном вагоне. Никто ей не помешал обратиться за помощью к Михоэлсу. Зачем стараться, если она сама полезла в петлю?

Уж Сталин-то наверняка знал, куда направилась Марина. И разумеется, понимал, что она туда не доедет. Ему ли не знать, что в эту пограничную зону запрещен въезд?

Сталин все знает. Обо всем. С чего она взяла, что он про нее забудет? Почему надеялась…

Кстати, на что именно? На его благодарность за мимолетный порыв страсти? На светлое воспоминание о пьяной ночи, когда он небрежно приласкал юную актриску?

Какая наивность! Она уже действительно стала еврейкой! Такой же легковерной, как эти страдальцы, бежавшие от фашистской бойни в надежде, что хотя бы на самом краю света их встретят с распростертыми объятиями.

Сталин есть Сталин! На какие только ложь и зверство он не способен?

Вагон так трясло, что заснуть не удавалось. К тому же ее донимали вопросы, мучил страх. Пару раз она вставала, чтобы подбросить в печь поленьев. Несмотря на холод, ее спутницам было не до этого. Сбившись в кучку, они о чем-то шептались, шептались…

Наконец все же усталость взяла свое — Марина задремала. Спала плохо — ее мучили кошмары, сквозь сон слышалось непрестанное бормотание соседок, грохот колес.

Проснулась она от оглушительного металлического скрежета. Проникший в оконце солнечный луч немного рассеял вагонную темень. Дети уже вновь облепили окна. Продышав пятачок на заиндевевшем стекле и постоянно расчищая его рукавами, чтобы этот просвет опять не покрылся инеем, детишки разглядывали бескрайнюю снежную равнину. У пассажиров все вещи были уже собраны — чемоданы, узлы упакованы, шубы наготове, — будто они собирались выйти на ближайшей станции.

Только проснувшись, Марина едва не поверила в чудо. Вдруг им сообщили какую-то новость, пока она спала? Может быть, они все-таки едут в Биробиджан? Да нет, это невозможно! Тщетная надежда, безумная, бредовая! Скорей, эти люди уже поняли, что их ожидает.

Она в этом убедилась, всмотревшись в их лица: покрасневшие глаза глядели скорбно и твердо, губы сжаты.

Ну, конечно, все поняли!

Но это их не удивило. Они привыкли готовиться к худшему. Не первый раз попали в такую переделку! Были уже научены горьким опытом, чудом вырвавшись из лап нацистов.

Одна из спутниц, заметив, что Марина проснулась, принесла ей железную кружку с горячим чаем. Пока Марина пила, она молча разглядывала ее приоткрытый чемоданчик, разбросанную одежду, распахнутую сумку с туалетными принадлежностями. Жестом она показала Марине, что и ей надо собрать вещи, приготовиться к высадке.

Марина пожала плечами. Спутница настаивала, нежно погладив ее по щеке. Марина вспомнила материнский жест супруги Михоэлса. И спутница тоже своей лаской ее хотела успокоить, ободрить. Вскинув брови, с неожиданной лукавинкой во взгляде, женщина начала будто перебрасывать невидимый мяч из руки в руку, бормоча:

— Мешане мазл! Мешане мазл!

Марина впервые слышала эти слова.

Действительно, счастье переменчиво! Только бы знать, когда наступит перемена.

Она случится, конечно, рано или поздно. Как счастье, так и беды преходящи. Надо быть всегда готовым к такой перемене, запастись терпением. Не это ли имел в виду патриарх, часто повторяя: «Гедулд, гедулд»?

Марина собрала вещи, хотя понимала, что без толку, что свой чемодан ей не доведется опустить на перрон в Биробиджане.

Чтобы унять тревогу, Марина подошла к детям. Потеснившись, они дали ей место у окна. Девчушки к ней ластились, как к старшей сестре. Состав тащился, будто санный обоз. За окном расстилалась бескрайняя, чуть колыхающаяся, снежная пустыня. Ни дорог, ни даже звериного следа. Минуя взгорки, возвышенности, паровоз марал их пятнами жирной копоти. Эти угольные отметины смотрелись как татуировка на белоснежной коже.

Мальчуган вскрикнул. Средь искристых снегов завиделась изба, покуривавшая дымком. Потом бревенчатые домики стали попадаться все чаще. Каждую избу дети встречали радостным воплем, тыча в стекло пальцами. Взрослые хранили молчание. Патриарх сидел с закрытыми глазами, скрестив на животе руки, одетые в варежки. Казалось, он спит.

Избы с дворовыми постройками — сараями, амбарами — теперь проплывали совсем рядом с окнами. Состав тянулся через какой-то поселок. Люди на платформе приветливо махали пассажирам, что-то выкрикивали, беззвучно шевеля губами. Дети кричали им в ответ, тоже махая ладошками перед оконным стеклом.

Теперь снежный простор сменился железнодорожными платформами с табличками на идише, длинными дощатыми строениями, лесопилками, высоченной трубой кирпичного завода, легкой рябью заснеженных крыш с вьющимися поверх дымками. Патриарх встал, покачиваясь от вагонной тряски.

Наконец-то спутники Марины попали туда, куда так долго стремились. С напряженными лицами, они стискивали руки, чтобы унять дрожь. Даже дети притихли, отошли от окон. Марина старалась не встречаться глазами с поглядывавшими на нее соседями. Раздавшийся паровозный гудок привел их в оцепенение.

Эшелон остановился с привычным скрежетом тормозов. Маринины спутники вперились в броскую розовую надпись еврейскими буквами, украшавшую фронтон вокзального здания: Биробиджан! А под самой крышей трепетало полотнище с лозунгом на кириллице:

ВСЕ ДЛЯ ФРОНТА, ВСЕ ДЛЯ ПОБЕДЫ!

Как и в Екатеринославке, солдаты выставили караул перед каждым вагоном. Но теперь никто и не пытался спуститься на перрон. Правда, в этот раз ждать пришлось недолго. Почти сразу, как состав замер на путях, в вагоне появился военный — капитан, судя по количеству шпал в петлицах. По его широкоскулому мясистому лицу с бородкой, обросшей сосульками, было невозможно угадать возраст. Его зрачки с трудом ворочались под веками, набрякшими от пьянства и недосыпа. За ним следовала женщина, видимо, политработник. Высокая, широкобедрая, в подпоясанном ремнем кителе из ворсистой ткани, в галифе и хромовых сапогах. Она-то и проверяла документы, а капитан только равнодушно твердил на идише:

— Контрол, контрол.

Но, собственно, никакой проверки и не было. Мигом собрав паспорта, женщина спрыгнула на платформу. Когда вагонная дверь приоткрылась, Марина заметила на перроне стайку мужчин и женщин. Женщины волокли корзины и огромные котелки, от которых шел пар. Все они успели бросить любопытные взгляды в дверной проем, пока вагонная дверь не захлопнулась. На женщин с котелками обратила внимание не только Марина, но и ее спутники. Капитан с улыбкой кивнул головой.

— Да, да, вас накормят. Бройт, путер ун борщ. Но позже, после контроля. Потерпите. Гедулд!

Он достал из кармана трубку и кисет. Затем набил свою изогнутую трубочку, примяв табак большим пальцем. Вдруг он заметил Марину, послал ей взгляд через головы других женщин. Марина отвернулась. Закурив трубку, военный произнес несколько фраз, мешая русский с еврейским. Патриарх ответил за всех.

Старик кивком указал на каждую из пассажирок по очереди. Видимо, объяснил, откуда те едут. Слушая, капитан попыхивал трубкой, не сводя глаз с Марины. Но когда старик произнес слово «Биробиджан», он тут же выхватил трубку изо рта.

— Нет, нет, нельзя называть, запрещено. Биробиджан фармахт!

Одна из женщин яростно выкрикнула:

— Азой?

Оттолкнув патриарха, попытавшегося ее утихомирить, она, показывая на детей, разразилась потоком слов, который мгновенно иссяк, когда вновь распахнулась вагонная дверь. И осталась открытой. Пахнуло морозным ветром. В вагоне появилась прежняя политработница, так и не расставшаяся с кипой документов. Она взглянула на Марину в упор.

— Ты Гусеева?

От неожиданности Марина промолчала. Женщина повторила:

— Так ты Гусеева или нет?

— Да… я Гусеева.

— Иди за мной!

— Но почему?

— На перроне скажу. Быстрей, а то всех тут заморозишь.

С трубкой в зубах капитан проскрипел:

— Шмотки — в охапку, девочка, и на выход без разговоров.

Схватив за руку, он буквально вытолкнул ее из вагона. Марина ощутила запах снега, раскаленного металла. Сквозь одежки мороз пробрал ее до костей. Маринина шуба осталась в вагоне. Она уже протянула руку, чтобы отворить вагонную дверь.

— Погоди! — остановил ее звонкий девический голос. — В вагоне тепло, здесь холодно — еще простынешь!

Марина обернулась. Перед ней стояла белобрысая пухленькая девушка лет двадцати, не больше, с радостной улыбкой на лице. Толстушка накинула Марине на плечи свой пуховый платок.

— Вы актриса Марина Гусеева?

За ее спиной обнаружились еще двое встречающих. Один — невысокий пожилой мужчина простонародного облика, с морщинистым лицом и цепким взглядом из-под кустистых бровей. Другой — настоящий красавец возрастом чуть за тридцать: лицо аристократа, с золотистыми глазами, чувственным ртом, тонкими, немного женственными губами. И при этом мощный, широкоплечий. Марина пробормотала, что да, она Гусеева. Ее подбородок быстро заледенел от стужи.

— Тогда добро пожаловать в Биробиджан!

— Как добро пожаловать? Но ведь…

Красавец расхохотался. Глубоким, горловым смехом: было ясно, что он прошел актерскую выучку.

— Что вас удивляет, товарищ Гусеева?

Марина взглянула на другого мужчину. Тот изобразил равнодушие. Дрожа всем телом, Марина стянула платок на груди.

— В Екатеринославке нам сказали, что Биробиджан — это пограничная зона. Что туда не впускают, что нам не позволят даже выйти на платформу…

— Но видите, все-таки вышли.

Красавец улыбнулся тонко, интеллигентно. В руке, одетой в перчатку, он держал письмо Михоэлса.

— Получилось недоразумение. Эти, в Екатеринославке, не желают вникать. Да, действительно, у нас пограничная зона. Как вы знаете, японцы могут напасть в любую минуту. Поэтому до конца войны сюда запрещен въезд наших братьев с оккупированных территорий. Но вас ведь это не касается. Вы прибыли из Москвы, в паспорте московская прописка. Да еще направление Михоэлса в наш театр… Совсем другое дело!

Картинно изогнувшись в театральном поклоне, он подал Марине руку, представившись:

— Матвей Левин, художественный руководитель Биробиджанского еврейского театра. Как понимаете, ваш будущий начальник.

Его улыбка была такой же ослепительной, как искрящийся снег, пальцы длинные, нервные. Марина растерянно ответила на рукопожатие. Густобровый помахал тетрадью с надписью на идише, которую держал в руке.

— Но все-таки, Матвей, товарищ Гусеева должна явиться в комитет. Не забывай, что окончательное решение принимает наш председатель…

В его прокуренном голосе слышались привычные начальственные нотки. Матвей кивнул.

— Позвольте вам представить, Марина Андреевна, Шмуэля Клитенита. Шмуэль прав. Как заместитель председателя комитета по делам переселенцев он знаток всех формальностей. Но уверен, что проблем не возникнет.

Марина почти не слушала. Ей было жутко холодно. Она склонила ухо к Левину, и слова впивались в нее, будто иголки. Но все-таки не было уверенности, что она их правильно поняла. Значит, путешествие закончилось? Ее не выгонят из Биробиджана?

Ослепительно сверкала обледеневшая платформа. Двери вагонов открывались одна за другой. Солдаты выпускали женщин, чтобы те набрали дров и наполнили котелки супом. Некоторые из них, нагруженные поленьями, удивленно поглядывали на Марину и ее собеседников.

Раздались громкие голоса. С подножки вагона на перрон спрыгнули капитан и политработница. А к вагонной двери как раз подошла группка женщин с котелками — их несли осторожно, чтобы, не дай бог, не расплескать суп. Вдруг они все разом загомонили на идише. Расспрашивали, не дожидаясь ответа, плача, целовали Марину. Девчушка выкрикнула:

— Пани Марина!

Встречающие смотрели на Марину с удивлением. Повернувшись к Левину и Клитениту, она спросила:

— Куда их повезут?

— Как обычно, в Хабаровск, — опередив мужчин, ответила политработница, услышав Маринин вопрос. И добавила: — Если у тебя в вагоне остались вещи, забери, пока раздают суп. Только закончат, поезд сразу тронется. Помни, что ты здесь еще на птичьих правах. Товарищ Левин сообщил, что ты официально командирована в наш театр. Но все решает комитет.

И политработница исчезла так же стремительно, как появилась. А капитан взял на себя руководство раздачей супа, поторапливал:

— Ну-ка, побыстрее! Хватит нюнить, поезд вот-вот тронется.

Он жестом подозвал солдат. Левин коснулся Марининой руки.

— Правда, Марина Андреевна, выносите вещи поскорее.

И подтолкнул ее в сторону вагона. В дверях появился патриарх с суповой миской. Марина застыла на месте, не в силах сделать и шага. Пассажирки теперь от нее отвернулись. Что они подумали? Что Марина сбегает от них? Предала, отреклась?

Обернувшись к Левину, она скинула с плеч платок и протянула ему.

— Нет, не могу остаться. Я должна поехать с ними.

Левин уже открыл рот, но возразить не успел. Раздался крик все той же девочки:

— Пани, пани Марина!

Она ей протягивала из вагона пестрое одеяло. А за ней стоял мужчина с Мариниными чемоданом и сумкой в руках.

Марина медлила. Левин снова попросил ее быстрее забрать багаж. Мужчина протягивал им Маринины вещи. Она красноречиво мотнула головой. Левин распорядился:

— Надя, возьми багаж!

Белобрысая девушка, недавно спасшая Марину от простуды, поспешно схватила протянутый чемодан, потом сумку и взяла у девочки одеяло. Солдаты уже закрывали дверь. Марина вскрикнула. Детишки на нее глядели во все глаза. Женщины стискивали ладонями свои мокрые щеки. Патриарх чуть взмахнул рукой, то ли прощаясь, то ли благословляя. Дверь вагона захлопнулась. Паровоз пустил в небеса клуб дыма, заслонивший солнце. Эшелон тронулся. Марина было рванулась за ним вслед, но Левин вцепился ей в руку своими музыкальными пальцами.

Долго еще Марина не могла забыть этот эшелон, затерявшийся в снежной пороше.

Поезд давно скрылся из виду, а паровозный дым все еще парил над железнодорожным полотном, будто единственная грозовая туча в солнечных небесах. Марину слепили полукруглые окна вокзала, отражавшие белоснежный наст. Перрон опустел. Команда, ответственная за кормежку, брела в сторону вокзального здания. Их котелки тренькали в морозном воздухе будто колокольцы. Ушли и солдаты, вразвалку, не соблюдая строй. Золотистые облачка их дыхания вились над ружейными стволами. Куда-то пропали капитан и политработница. Зампредседателя комиссии Клитенит тоже направился к зданию вокзала. Марина преградила ему путь.

— Что с ними будет? Зачем их везут в Хабаровск?

За Клитенита ответил Левин:

— Там ими займутся. Это не в первый раз.

Но ее интересовало, что ответит Клитенит. Марина терпеливо ждала, пока он доставал из кармана красную сигаретную пачку и ее распечатывал.

— Возможно, их вернут обратным курсом, — буркнул Клитенит, угнездив сигаретку под своими прокуренными усами, — возможно, изолируют до конца войны.

— В лагере? Да? В лагере?

Опять вмешался Левин. Товарищу Гусеевой надо отдохнуть, успокоиться. Биробиджанское солнце коварно: не замечаешь холода, а морозит-то ого-го! Почему бы нам сейчас не попить чайку в вокзальном буфете?

Марина и Клитенит пропустили его слова мимо ушей. Юная Надя завороженно уставилась на Марину. Потом вдруг накинула ей на плечи цветастое одеяло. Марина в него поплотней закуталась. Клитенит смотрел на нее в упор. Сделав длинную затяжку, он выпустил дым в усы.

— Хочешь правду, товарищ Гусеева? Никто не знает, что с ними будет. Я только в одном уверен: не стоило им садиться в этот поезд.

— Может быть, у них не было выбора?

— Возможно. Скорее всего. А нам-то часто предоставляется выбор?

Не добавив ни слова, Клитенит зашагал в сторону вокзала. Надя потянула Марину за руку.

— Идем, идем. Нельзя плакать на морозе! Слезинки замерзают, от этого кожа портится.

Марина ногтем сколупнула со щек замерзшие слезы. Оказывается, она плакала, сама не замечая. Надя вцепилась Марине в запястье.

— Ты что? Не трогай! Хочешь рябой остаться?

На некоторое время Марина перестала что-либо соображать, будто пьяная в стельку. Она позволила Наде и Левину отвести себя в здание вокзала. Там за долгие дни путешествия Марина впервые согрелась. Ей было непривычно отсутствие тряски и жуткого вагонного смрада, где смешались запахи пота, раскаленного металла и ржавчины. Марина едва замечала любопытные взгляды, ее преследовавшие, пока она шла через зал ожидания, украшенный гигантским портретом вождя. Буфетные столики, покрытые накрахмаленными скатертями, ослепили Марину не меньше, чем заснеженная тайга.

Надя попросила официанта с азиатским разрезом глаз принести кружку теплой воды. Сперва окунув туда пальцы, девушка провела рукой по Марининым щекам, чтобы растопить обледеневшие слезы. Марина поморщилась. Ей показалось, что тысячи иголок впились ей в кожу.

И над стойкой висел портрет Сталина. На этой раскрашенной и тщательно отретушированной фотографии он выглядел молодым, ласково улыбался. Был куда моложе и ласковей, чем в ту ночь, когда Марина голая лежала в его объятиях. Казалось, он со своей стенки за всеми присматривает, каждого видит насквозь.

Вдруг Марине почудилось, что его взгляд направлен только на нее. Теперь, не сумев пересилить ужас, с которым боролась последние часы, дни, даже годы, Марина горько разрыдалась. Надя влажной рукой еще ласковей погладила ее по щеке. Левин опустился перед ней на колено. На них уже таращился весь буфет. Марина что-то бормотала, но, к счастью, неразборчиво. Ведь она обращалась не к присутствующим, а только к Иосифу Виссарионовичу: «Видишь, я уже здесь. Ты этого хотел, и я здесь!»

Не зная причины ее рыданий, Надя и Левин нашептывали Марине, что теперь ей нечего бояться, что все худшее позади, что теперь она под их защитой.

— Никто не вышлет вас из Биробиджана, — пообещал Левин, слегка пожимая Маринину руку.

Закрыв глаза, Марина пыталась избавиться от этого наваждения — пристального взгляда Иосифа Виссарионовича, буквально прожигавшего ей грудь. Надя поцеловала ее в щеку. Левин встал на ноги, широко улыбаясь.

— Надя вами займется, Марина Андреевна. Добудет все необходимое. Увидите, какое она сокровище. Удачно, что освободилась соседняя с Надиной комната в нашем общежитии. Можете там располагаться. Жду вас завтра в театре. Надя проводит.

Он снова пожал Марине руку с неожиданно церемонным поклоном, будто собираясь ее поцеловать. Весь буфет проводил его взглядом до самой двери. Надя похвасталась:

— Он мой двоюродный брат.

Марина промолчала. Надя повторила:

— Матвей — мой двоюродный брат. Я из-за него сюда переехала. Матвей отправился в Биробиджан прямо перед войной. До этого руководил театром в Липецке. Все его считают выдающимся режиссером. Но вообще-то он писатель. Почти поэт. Пишет пьесы на идише. Перевел на еврейский чеховские «Три сестры». На афише так и написано: «Фартайтч ун фарбесерт» — значит «перевод и адаптация» — Матвея Левина. Сама увидишь…

Официант принес два стакана чая. Продрогшая Марина согревала свои ледяные руки о горячий стакан. Надя пила чай маленькими глоточками, разглядывая Марину своими горящими любопытством огромными черными глазами.

— Ты ему понравилась, — заговорила Надя. — Я это сразу поняла. И вообще он рад новой актрисе. К тому же московской!

И простодушно добавила:

— Правда, он красавец? Все здешние женщины так считают. У нас такой мужчина…

Покраснев, девушка не договорила. Марина улыбнулась:

— Он тебя называл Надей. Это все, что я о тебе знаю…

— Полностью — Надежда-Сара Левенталь. Скоро будет девятнадцать. Хочу стать учительницей. Когда эта тетка тебя вывела из вагона, я своим глазам не поверила. Если б не Матвей, ты бы отправилась со всеми в Хабаровск. Даже эта толстозадая Зощенко — так ее зовут, Маша Зощенко — Матвея побаивается. А может, чуток влюблена. Как все наши бабы…

И Надя расхохоталось задорно, весело, чуть злорадно. Марина уже и забыла, что люди могут веселиться, радоваться жизни.

Когда Марина окончательно согрелась, Надя повела ее в общежитие.

— Давай быстрее, я тебе должна там все показать. Здесь рано темнеет, а света почти не дают. Ничего не разглядишь.

Этим январем 1943-го Биробиджан стоял обледеневший, утопающий в снегу. Солнце уже клонилось к закату и удлиняло тени. На улицах почти не было прохожих. Несколько согбенных фигурок с мешками на спине брели вдоль широкой улицы, простершейся перед вокзалом. Мелькнули стайки школьников, идущих с занятий. Проползли сани, тренькая бубенчиком. Старик на козлах, правивший костлявой запорошенной снегом клячей, что-то буркнул в ответ на приветствие девушки.

Странным образом казалось, что в этом заваленном сугробами городе больше деревьев, чем зданий, словно городок возведен прямо в лесу. Все дома — деревянные, многие еще недостроены. Надя ткнула пальцем в прогал березняка, где виднелась широкая плоская лента.

— Это наша река. Не подумай, что Амур. Всего лишь его приток Бира. До Амура еще далеко, очень далеко. Завтра мы сюда сходим. Вся молодежь тут катается на коньках, парни, девчонки… А теперь сворачиваем.

Они свернули на улицу поуже, с бревенчатыми домиками. Одни были ярко раскрашены, другие, только что выстроенные, чернели отсыревшей древесиной. А часть еще не подведены под крышу: их обнаженные стропила тянулись в голубые небеса, как ножки гигантских насекомых. В некоторых избушках с приоткрытыми массивными ставнями помещались лавочки, мастерские, судя по вывескам на идише и русском.

— Все, что тебе надо, найдешь на городском рынке, — сообщила Надя. — Мое самое любимое место! Это огромный сарай, но когда собирается весь Биробиджан торговать, меняться, там весело, как на празднике. Зимой, конечно, народу поменьше. Почти нет деревенских: в город трудно добираться по снегу… Ну вот мы и пришли!

Общежитием был один из бараков, возведенных для переселенцев в начале 30-х. Он так и остался временным жильем для прибывающих.

— Только называется временным, — пожаловалась Надя. — Живу здесь уже два года, и неизвестно, сколько еще придется. Только заговоришь с Матвеем, он отвечает: «Чего ты так уж отсюда рвешься? По-моему, отличное жилье для девушки…» Думаю, не выберусь из общаги, пока не выйду замуж. Ты — наверняка раньше!

В Биробиджане, как и во всех городах Советского Союза, мало у кого было отдельное жилье. Однако это здание, задуманное как жилище коммунальное, оказалось удобней для совместной жизни, чем старорежимные квартиры, которые, превратившись в коммуналки, были набиты жильцами под завязку. Во всю длину барака тянулся коридор с просторными комнатами по обеим сторонам. В каждой — небольшое оконце, койка, полки. Электричество было только на общей кухне с несколькими керосинками, длинным столом и табуретками вокруг него. Мерцали красноватыми угольками два самовара. Грубо слаженный посудный шкафчик набит стаканами и тарелками. На стенах — картинки, вырезанные из журналов. И разумеется, неизбежный портрет Иосифа Виссарионовича Сталина под самым потолком, чтобы некуда было укрыться от его пристального взгляда.

— А сейчас я покажу то, что тебе не понравится, — предупредила Надя.

Оказалось, душевую. Но исключительно по названию: ни душа, ни умывальника, только вмурованный в пол оцинкованный бак, который наполняли теплой водой, а потом ее оттуда сливали с помощью резинового шланга. Деревянный пол — весь прогнивший, покрытый ледяной коркой. На стене — мутное зеркало.

— Летом еще можно, а зимой… Будешь делать, как мы. У каждого своя шаечка. Обмываемся прямо в комнате. А раз в неделю ходим в баню. Женский день — пятница, как раз перед шабатом, хотя у нас его никто не соблюдает. Там здорово, одни девчонки! Некоторые умеют делать массаж. Тебе понравится, еще как…

Марине надо было продержаться еще несколько часов, чтобы наконец плюхнуться в койку. Впервые за последние две недели она ляжет в застеленную теплую кровать. В полной тишине!

У Марины уже голова шла кругом. В Марининой комнате Надя развила бурную деятельность, чтобы ее получше там устроить. А той было и так хорошо. Пришли соседки, чтобы с ней познакомиться, принесли чай, сухари. Спрашивали, откуда она приехала. За нее отвечала Надя, подробно рассказала вокзальную эпопею. Женщины бросились целовать Марину. То, что она актриса, не только произвело на них впечатление, но и привело в бурный восторг. Похвастались театром, самым красивым зданием в Биробиджане. Завтра она сама увидит. Как и много еще интересного. Начинается новая жизнь!

— Добро пожаловать в Биробиджан! Удачи тебе! Если что-то понадобится, обращайся к нам, не стесняйся. Тут надо помогать друг другу. За этим мы сюда и приехали. Поначалу будет трудновато, но ты привыкнешь. В Биробиджане не так уж плохо, тем более в это сумасшедшее время. Благодари небо, девочка, что ты здесь. Это огромный подарок судьбы!

Никто из них не сомневался, что Марина еврейка. Иначе как бы она здесь очутилась? Марина действительно стала еврейкой.

«Благодари небо…» Если б эта женщина знала, кого Марине следует благодарить!

Перед ней вновь явилось лицо Иосифа Виссарионовича. Но вовсе не молодое, ласковое, как на вокзальном портрете. Она никак не могла забыть настоящего Сталина с побитыми оспой щеками, тискавшего ее в роковую ночь 32-го. Но сейчас он все же не выглядел тем беспощадным тираном, каким ей представился на вокзале.

Ведь он уже своего добился — загнал ее в этот барак на самой окраине морозной Сибири. Неужто ему окажется мало, что она сейчас затеряна в этом крошечном, недостроенном, совсем ей чужом городке?

Биробиджан! Ее тюрьма и надежда!

— Не правда ли, Марина Андреевна, это лучший театр на свете?

Голос Матвея Левина отдавался в колосниках. Весь в черном, он прошелся по сцене, скрипя ботинками. Свитер под горло подчеркивал совершенство его фигуры и вообще был ему очень к лицу.

— Вы его полюбите. У этого театра есть свой дух, который постоянно крепнет.

Марина не могла оторвать глаз от Матвея. Он действительно был почти совершенным красавцем. Матвей, разумеется, знал, какое впечатление производит, и умело этим пользовался.

Примерно час назад Марина с Надей отправились в театр по утреннему морозцу. К Марининому удивлению, здание оказалось современного стиля: прямоугольный фасад, украшенный высоким прямоугольным же фронтоном с двумя витражными панно в металлической рамке по бокам. Под самой крышей, поверх длинного балкончика, надписи большими красными буквами, еврейскими и кириллицей, обе гласившие:

Государственный еврейский театр

Перед входом — портик с белоснежными колоннами из бетона. По обеим сторонам от него, абсолютно симметрично, располагались окна, выходившие на широкую заснеженную площадь, раскинувшуюся до самого берега покрытой льдом реки. Этот строго геометричный фасад предварял длинное здание с просторным зрительным залом и театральными цехами. Женщины подошли к служебному входу. Надя нажала кнопку звонка перед красной дверью и, не дождавшись, пока откроют, унеслась по улице, выкрикивая:

— Ты даже не представляешь, Мариночка, как я счастлива, что ты здесь! И Матвей тоже, увидишь!

Через миг Матвей Левин самолично открыл дверь. И сразу расхохотался, обнаружив Марину закутанной поверх шубы в то самое разноцветное одеяло, что ей подарили евреи в поезде.

— Ну, Марина Андреевна, в таком облачении никто не догадается, что вы актриса. Здесь не так уж холодно. Скоро привыкнете к нашему морозцу, как все мы.

После такого приветствия он начал заботливо расспрашивать, как она устроилась в общежитии. Нашла ли там все необходимое? Понравилась ли ей комната? Как к ней отнеслись соседки?

— Если что, смело обращайтесь к Наде. Она только по виду взрослая девушка, а в душе — настоящий ребенок. Но милый, жизнерадостный! Она вам всегда поможет. Как и я.

Что касается комиссии, то все будет в порядке. Пройти ее — чистая формальность. Впрочем, надо, не откладывая, сходить к председателю. Они вместе сходят. Его, Матвея Левина, мнение, как руководителя театра, для комиссии много значит…

Марина поблагодарила. Подчеркнутая доброжелательность Матвея ее воодушевила не меньше, чем натопленное театральное здание, глубокий сон этой ночью, новизна обстановки. Наконец-то она смогла выспаться в тишине и покое. А проснувшись, испытала чувство, что попала в какой-то странный, волшебный мир, где всему надо учиться заново — менять привычки, даже моторику.

Левин это понимал. Он помог Марине избавиться от одеяла, а потом и снять шубу. Поддерживал ее под локоть, пока она стаскивала валенки. Когда Левин коснулся ее отощавшей руки, Марина ощутила сквозь одежду тепло его вкрадчивых пальцев.

— Вначале здесь непривычно. Мы все это испытали. Особенно те, кто приехал из больших городов. Из Москвы тем более. Биробиджан — конечно, захолустье. Как, помните, у Чехова сестры рвались в Москву. Но мы тут строим новый мир, верно, ведь? И вот благодаря кому.

Левин показал на портрет Сталина над своим письменным столом. Марина теперь уже поменьше чувствовала сталинскую власть над ней. Кабинет был обставлен и оборудован, как и все начальственные кабинеты. На стенах — карта военных действий с красными флажками, плакаты, должностные инструкции. Но также фотографии сцен из спектаклей, на которых среди других актеров и Левин в театральном костюме, загримированный, играл роль или раскланивался публике. На одном из фото, где Матвей выглядел моложе лет на десять, Марина узнала Михоэлса, тоже в костюме, загримированного. Еще бы не узнать с его уникальной внешностью!

Левин заметил ее удивление.

— Да, я много лет знаком с Михоэлсом. Он мой учитель. Без него наш театр не был бы таким, какой он есть.

— Я не знала, что вы и актер тоже.

— Худрук должен уметь все — играть на сцене, ставить спектакли, а также писать, переводить и адаптировать пьесы. Как — помните? — легендарные основоположники театра.

Левин был очень горд собой.

— К тому же у нас не хватает актеров. Вы с ними познакомитесь через несколько дней. Сейчас они на гастролях в Хабаровске. Одна из наших обязанностей — гастролировать по всему Дальнему Востоку. Это полезно для Биробиджана…

Матвей принес два стакана горячего чая и самодовольно показал на зажженную люстру.

— Как видите, фея электричества посетила и наш театр. Пока в Биробиджане это, увы, редкость. Берите свой стакан, пора вам показать главные чудеса.

Они пробежались по всему театру — заглянули в костюмерную, декораторскую и, наконец, поплутав за кулисами, где царил обычный для театра кавардак, оказались на сцене. Левин опустил огромный рубильник, и два прожектора осветили сумеречное пространство.

— Видите, у нас есть прожектора, но в некоторых случаях мы, согласно традиции, играем при свечах.

И он показал на ряд стаканчиков на самом краю сцены, прямо перед темным зрительным залом. Марина была поражена размерами сценической площадки, которую еще увеличивал навес у левой кулисы. Левин объяснил, что он там иногда помещает оркестр, поскольку «музыка и должна парить меж землей и небом».

В итальянской манере к колосникам сверху крепилась пурпурная завеса, чуть скрадывающая пространство, а по краям сцены — драпировки до самого пола с просторными складками. Левин опустил второй рубильник, и в зале зажглась огромная люстра с подвесками.

Она высветила глубокий, чуть закругленный зал. По обеим сторонам широкого прохода — кресла из темного дерева. Выше — ложная балюстрада из глухих балкончиков. Вдоль ее ярко-красного парапета тянулись длинные строки на идише. А под ней располагались «фрески», так достоверно, реалистично выписанные, что казались объемными. Они изображали первых переселенцев — танцующих, корчующих деревья. Эти сценки перемежались портретами еще неизвестных Марине создателей еврейского театра — Шолом-Алейхема, Менделе Мойхер-Сфорима, Ицхока-Лейбуша Переца, Аврома Гольдфадена. А в самой глубине зала, прямо над входом, золотился гигантский портрет Сталина.

Левин присел на корточки, поставил свой стакан на пол и повторил:

— Дух театра… Чувствуете его, Марина Андреевна? Прислушайтесь…

Оставаясь на корточках, он и впрямь словно к чему-то напряженно прислушивался. Марина ничего не почувствовала. Царила мертвая тишина, не очень приятно пахло влажной пылью, как в любом опустевшем театре.

Левин медленно встал на ноги.

— Театр — ведь это не только здание из кирпичей, не только актеры из плоти и крови. В нем должно биться сердце, присутствовать дух. Тот самый, что мы скопили за века нашей истории.

Матвей говорил шепотом, но выделяя каждое слово. Свою речь он сопровождал легкими движениями руки, будто поглаживая воздух. Марина слушала молча.

— Понятно, что вы потрясены! Здесь такого не ожидали, правда? Тысячи километров тайги, снегов, и вдруг — этакое диво! Наверняка ведь думали, тут нечто вроде дореволюционного варшавского театрика… Но, увы, дух — это еще не все, Марина Андреевна. Ваш приезд — подарок судьбы! Пять лет назад у нас было двадцать артистов, полдюжины музыкантов, завтруппой и еще человек тридцать обслуживающего персонала. Теперь всего один актер и три актрисы. Хотя и с большим опытом. Из-за нехватки артистов мне приходится урезать пьесы, которые мы сейчас играем… А ведь можем здесь творить настоящие чудеса! Биробиджан — надежда еврейского театра, верно?

— Товарищ худрук…

— Нет, нет, умоляю вас, никакого «товарища худрука»!

Он подошел к Марине, картинно протянув ладонь и склонив голову. Марина отступила к самому краю сцены.

— Хочу, чтобы вы знали всю правду, товарищ Левин. Надя мне рассказала, как вы мне помогли. Знаю, что именно вы убедили Зощенко позволить мне сойти с поезда.

— Да забудьте эту Машу Зощенко, ну ее!

— Я не говорю на идише. Выучила всего несколько слов в поезде, играя с детьми этих бедняг, которых отправили в Хабаровск.

Марина говорила в полный голос. Разносясь по гулкой сцене, ее речь звучала вовсе громоподобно. Однако на Левина не произвела большого впечатления.

— Да, господи, думаете, вы единственная из переселенцев, кто не знает идиша? Придется выучить, если хотите играть в наших прежних постановках. Но сейчас мы больше играем на русском…

— А я думала…

— Времена меняются, Марина Андреевна. Вы поймете, сколь времена переменчивы, изучив историю нашего народа.

— Но главное, я уже давно не выходила на сцену. Десять лет, если точно. Все эти годы, до начала войны, я в основном снималась на «Мосфильме». И только прошлой осенью Камянов, исполняющий обязанности директора МХАТа, назначил меня на роль Офелии. Но спектакль в последний момент запретили…

Левин прервал ее жестом.

— Вас направил сюда Михоэлс, мне этого достаточно.

— Я никогда не работала с Михоэлсом. Он просто меня пожалел.

— Значит, вы никогда не играли в пьесах из нашего репертуара?

Марина молча кивнула. Левин ее пристально разглядывал, чуть нахмурив брови, подперев кулаком подбородок. Отсвет прожекторов искрился в его черных зрачках. Худрук очень прилежно ее изучал. Марина смущенно отвернулась.

Уже давненько ее так не разглядывали мужчины. Она понимала, какое может произвести впечатление. Ужас, терзавший Марину последнее время, мучительное путешествие, недоедание, бессонные ночи, холод, одиночество ее не украсили. Утром, поглядевшись в подаренное Надей зеркальце, она там увидела будто незнакомое лицо. На нее смотрела женщина средних лет, с темными подглазьями, легкой сетью морщинок на лбу, плаксивым ртом. Короче говоря, женщина, махнувшая на себя рукой.

Марина взглянула на Матвея в упор и, поправляя заколку в волосах, нашла в себе мужество иронически улыбнуться.

— Москва не преподносит подарков.

— Вы — подарок Соломона Михоэлса, это главное. Ему довольно взгляда, чтобы распознать талант.

— Товарищ…

— Просто Матвей! Я вам прочитаю, что он о вас пишет.

Левин достал из кармана письмо Михоэлса.

Уважаемый товарищ художественный руководитель Биробиджанского ГОСЕТа, мой дорогой Матвей!

Если твой замечательный театр еще ставит спектакли в наше трудное время, ты оценишь редкостную жемчужину, которую я тебе посылаю. Ее зовут Марина Андреевна с птичьей фамилией Гусеева. Еврейский театр она знает не лучше любой гойки. Да и вообще, по-моему, не имеет никакого представления о евреях, не чувствует аромата нашей культуры. Бог Моисея ее в этом не просветил. Но зато наградил всеми качествами и достоинствами, которыми должна обладать настоящая актриса. Стоит с ней немного поработать — а я знаю, Матвей, что ты работяга, — и она наверняка сумеет одарить наших братьев тем эстетическим восторгом, который умеют внушить лучшие мастера прославленной еврейской сцены.

Марина молчала, с трудом сдерживая слезы. Почему Михоэлс так добр к ней? Зачем осыпал всеми этими незаслуженными комплиментами? Камянов и Каплер, что ли, убедили Михоэлса в ее таланте?

Левин потянулся вытереть слезу, катившуюся по Марининой щеке. Она отвернулась, Матвей опустил руку.

— А вы знаете, Марина Андреевна, что вам невероятно повезло? — спросил он ласково. — Я оказался на вокзале случайно. Это судьба! И взял с собой Надю непонятно зачем. А ведь у меня просто нет времени для бесцельных прогулок… Но я уже собирался уходить, когда увидел вас, спускающуюся на перрон. Все эти якобы случайности не случайны. Вы это понимаете, Марина Андреевна?

Марине показалось, что он хочет ее коснуться. Может быть, в другой момент она была бы не против. Красота Левина, его голос произвели на нее большое впечатление. Как и изысканность манер. Как и его лесть. Как и заразительное жизнелюбие… Но был ли он искренним хотя бы самую малость? Или все это уловки опытного соблазнителя? Кто ж его знает? Чтоб разобраться, ей надо отдохнуть, прийти в себя.

Марина встряхнулась, как прогоняют сон. Пробормотала слова благодарности.

— Извините, после этого путешествия я еще плохо соображаю.

Левин улыбнулся и взглянул на часы.

— Идемте, пора нанести визит товарищу председателю комитета.

Уже за кулисами он поднял рубильник, и сцена погрузилась во мглу.

Левин оказался прав: комитет, включая председателя и Машу Зощенко, не имел ничего против, чтобы Марина осталась в Биробиджане. Кроме председателя и Клитенита, в него входили четыре женщины и еще один мужчина — все из первых переселенцев.

Открыл заседание Левин. Он заверил, что появление в Биробиджане выдающейся московской актрисы не просто обогатит культуру автономной области, но и редкостная удача для руководимого им театра. После двух лет топтанья на месте наконец-то можно будет поставить новые спектакли, которых так жаждет зритель в это суровое, голодное время. Это все столь очевидно, что не заслуживает обсуждения. Он отнюдь не призывает нарушить закон. Да, переселение в их регион сейчас приостановлено, однако в данном случае речь идет не о переселении, а о временном пребывании. Товарища Гусееву можно прописать в Биробиджане на два года, пока не закончится срок действия ее гражданского паспорта. У них вообще острая нехватка работников культуры, и в театре — сплошные вакансии, которые необходимо заполнить. Сколько уж раз он, художественный руководитель, поднимал этот вопрос, даже в Москву обращался, чтобы прислали актрису. К тому же не будет ли оскорбительным для великого Соломона Михоэлса, председателя Еврейского антифашистского комитета, если они отвергнут его очередной дар Биробиджану?

Левин говорил вдохновенно и напористо, как человек, уверенный, что к нему прислушиваются. Женщины из комитета, включая Зощенко, не могли глаз оторвать от этого красавца. Суровое выражение их лиц, выдубленных бесприютной сибирской жизнью, теперь смягчилось, будто от мужской ласки. Зампредседателя Клитенит терпеливо слушал, полуприкрыв глаза и купая усы в сигаретном дыму. Председателя речь Левина убедила, судя по тому, как он доброжелательно вскидывал брови, глядя на Марину, которая отметила, что влияние Левина на комиссию явно большее, чем просто у худрука театра.

Но размышлять на эту тему ей было некогда. Марине пришлось заполнить небольшую анкетку. После чего в паспорт мгновенно шлепнули штамп о прописке и внесли ее фамилию в реестр переселенцев. Затем комиссия в полном составе поздравила Марину с прибытием. Члены комиссии заботливо расспрашивали, хорошо ли она устроилась, обещали всяческую помощь, а также поаплодировать ей на ее первом же спектакле. Безусловно, Левин прав! Даже в отдаленных селениях, даже в армейских гарнизонах люди буквально изнывают без новых спектаклей Еврейского театра.

Клитенит торжественно огласил решение комиссии. До этого он не произнес ни слова. Когда члены комиссии встали со своих мест, Маша Зощенко что-то шепнула Левину. Когда и он, улыбнувшись, ей что-то шепнул в ответ, Марина впервые услышала ее смех.

На улице их ждал фотокорреспондент, запечатлевший всю компанию на фоне бюстов Ленина и Сталина, обрамлявших вход в здание. Оно, как и театр, было кирпичным, тоже построено в начале 30-х, но чуть позже и в совсем другом стиле. Как большинство такого рода построек 30-х годов, оно напоминало тяжеловесный, вычурный склеп.

Надя, поджидавшая у входа Матвея и Марину, сфотографировалась со всеми вместе. Уже наутро фотография появилась в «Биробиджанер Штерн», главной местной газете, которую Надя добыла, несмотря на густой снегопад. Страницу, кроме групповой фотографии, украшал и Маринин портрет размером едва ли не в четверть полосы. На нем у Марины был вид даже более плачевный, чем она думала.

Ее голубые глаза превратились в серые впадины, оттененные такими темными подглазьями, словно она их специально вычернила, как делали актрисы немого кино. Впалые щеки, нечесаные волосы, пряди которых свисали до самых губ, растянутых в жалкой улыбке. Выражение лица — встревоженное, затравленное, как у человека, которому отовсюду грозит опасность.

Она швырнула газету на Надину койку.

— Сожги ее! Не могу смотреть на эту рожу! Здесь я выгляжу лет на сто.

Надя была категорически против. Даже собралась вырезать фотографию из газеты.

— Совсем не так плохо! Да и что толку жечь, если ее сейчас уже читает весь Биробиджан.

Надя перевела надпись под Марининым фото, повторявшую название газеты. Выходила игра слов: «штерн» по-еврейски — «звезда». А потом перевела и расположенную ниже статью о Марине, где подчеркивалось, что ее оценил сам великий Михоэлс, а также упоминались кинороли и работа в Московском художественном театре. Заканчивалась статья обещанием, что актриса «прямо с завтрашнего дня всерьез займется совершенствованием своего идиша».

— Откуда они взяли? С фотографом я и словом не перемолвилась.

— Это все Матвей! — гордо воскликнула Надя. — Он-то умеет запудрить мозги журналистам! Сама увидишь: когда вы поставите новую пьесу, дня два в Биробиджане все разговоры будут только об этом. А ты уже и сейчас знаменитость!

Когда Марина ей призналась, что предпочла бы первые дни, а лучше недельку-другую сохранять инкогнито, Надя завопила:

— Ну почему?! Ты должна быть, наоборот, счастлива! Ты ведь актриса. Актрисам необходимы поклонники! Особенно в наше военное время. Теперь ты биробиджанская штерн!

Надин звонкий голос разносился по всему коридору общежития. Их соседки, тоже успев прочитать газету, нагрянули в Надину комнату со смехом, шуточками.

— Тебя немного откормить, Марина, и станешь первой красавицей в Биробиджане. Мужики будет выстраиваться в очередь, чтоб преподнести тебе кочан капусты…

— У нас это самый галантный подарок. Даже невестам преподносят.

— Если только Матвей из ревности не встанет грудью перед ее гримеркой.

Марина покраснела. Посыпались новые шуточки.

— Нам-то, Надюшка, только остается, что хихикать и мечтать о твоем Матвее.

— Одними мечтами не проживешь, вредно для здоровья!

— Сама знаешь, что твой петушок не про нас!

— Другое дело, заезжая звезда…

Когда пили чай, одна из женщин вдруг затянула песню про Амур-реку. Насмешки сразу прекратились. С вдохновенными лицами женщины дружно подхватили припев:

Течет речечка по песочечку. Да не прямо, а по излучинам В ней бежит вода невозвратная. Как любовь моя, долга реченька, Где купалась я, красна девица. Течет речечка по песочечку. Да не прямо, а по излучинам В ней бежит вода невозвратная. Как любовь моя, долга реченька, Утонули там все мечты мои.

Эти слова, глубоко запавшие Марине в душу, ей слышались еще и два дня спустя, когда в полутемном театральном зале раздались аплодисменты единственного зрителя.

Уже целый час она топталась на пустой сцене, освещенной стоявшими по краю свечками. Причем в полной тишине, если не считать шарканья ее собственных шагов. Левин предложил Марине необычное, но очень полезное упражнение, изобретенное Михоэлсом:

— Играйте без слов. Не произносите, а внутренне проживайте свои реплики. Выражайте их беззвучно, жестами. Передвигайтесь по сцене, старайтесь представить, что играете для зрителей. Чуть добавьте мимики. Если даже из зала ее не увидят, зритель должен понять ваши чувства… Заставьте его сопереживать. Чтобы ему захотелось плакать и смеяться.

Для показа Марина выбрала роль Офелии, которую репетировала во МХАТе. К тому же сам перевод Пастернака призывал к сокровенности.

Повторяя раз за разом первую сцену третьего акта, она наконец достигла результата. Ей казалось, что вокруг нее бурлят гнев и страдания Офелии, притом что Марина не произнесла ни звука.

Вдруг раздались громкие аплодисменты. Она вскрикнула:

— Матвей, это вы?!

С кресла поднялся долговязый мужчина. Нет, это был не Матвей, а какой-то незнакомец с мерцающим в волосах светлым пятном. Он направился к Марине по центральному проходу. Был одет в хлопчатобумажную гимнастерку, на шее — ярко-красный шарф. В длинной руке с покрытыми золотистым пушком кистями — газета «Биробиджанер штерн». Заговорил он с таким сильным акцентом, что Марина почти не разбирала слов:

— Не надо бояться. Браво! Очень хороши!

— Кто вы?

— Здешний доктор. Зовут Майкл. Я американец: Майкл Эпрон.

Когда он приблизился к сцене, Марина смогла его получше разглядеть. Ей будто пронзило низ живота. Марина испытала незнакомое чувство, почти болезненное, где смешались страх и восторг.

Непонятно, откуда оно взялось. Возможно, Марина еще не до конца вышла из роли Офелии. Пожирая Марину своими огромными ясными глазами, незнакомец произнес:

— Я понял. Вы играли Шекспира. Офелию. Угадал?

Марина зачем-то переспросила:

— Так вы американец?

— И еврей тоже. Я врач. Доктор Эпрон.

И он засмеялся, будто шутке.

— Я здесь уже…

Не договорив, он протянул Марине газету с ее фотографией.

— Надо было увидеть вас живой. Очень плохо сняли.

 

Вашингтон, 24 июня 1950 года

147-е заседание Комиссии по расследованию антиамериканской деятельности

— Мисс Гусова! Позвольте, мисс!

Маккарти поднял руку.

— Так вы прибыли в этот город… Биробиджан в январе 1943-го?

— Да, я уже говорила.

— И почти сразу там встретили агента Эпрона?

— Ну да.

— Вы уверены?

— Наша встреча в театре произошла за неделю до того, как нам сообщили о победе под Сталинградом. Мы безумно радовались! Теперь никто не сомневался, что разгромим Германию… Это было в самом начале февраля, я прекрасно помню.

— А вам не показалось странным увидеть в Биробиджане живого американца? Сами говорили, что это пограничная зона, закрытая для переселенцев. Поведали, какую бдительность проявляют тамошние комиссары в отношении шпионажа… А тут иностранец спокойно себе живет, ни от кого не прячется, лечит людей.

— К тому же едва зная русский! — усмехнувшись, добавил Никсон.

— Майкл хорошо знал русский. Он имитировал.

— Что имитировал?

— Иностранный акцент. Говорил так, как, по представлениям советских людей, должны говорить по-русски американцы. Для конспирации.

Марина им улыбнулась своими бледными губами: помада уже давно стерлась.

— Откуда вы знаете?

— Он мне так сказал.

— Когда именно?

— Немного позже. Когда решил меня взять с собой в Америку. Когда понял, что любит меня, что не может расстаться…

На последней фразе ее голос изменился, зазвучал нежно и проникновенно, как струна виолончели. Изменилось и выражение лица, стало теперь отрешенным и умиротворенным. Почти счастливым. Казалось, что Марина уже не видит зала, что на пару секунд перенеслась целиком, и душой и телом, в ту непостижимую для нас эпоху.

Я вспомнил ее монолог в камере для свиданий. Действительно, ей было необходимо выговориться. Теперь ее речь уже лилась без запинок. И вид был почти безмятежным. Ей даже хватало духа подтрунивать над Маккарти и Никсоном.

Марина будто очнулась и продолжила:

— На самом деле Майкл прекрасно знал русский. И еврейский тоже. Но делал вид, что их изучает. Завел тетрадку, куда каждый день записывал несколько слов. Произносил их вслух, сначала с акцентом, потом все лучше и лучше. Мы все над ним посмеивались. А он ходил на курсы идиша. Видимо, действовал согласно инструкции, так ведь?

Вопрос был адресован цэрэушнику. Я время от времени поглядывал на ирландца. Он слушал Марину очень внимательно, иногда что-то чиркая в записной книжке. Пару раз, удивленно вскинув брови, снимал очки, чтобы их протереть. Делал это машинально, как любой очкарик десять раз на дню протирает свои окуляры, и при этом ловил каждое Маринино слово.

С того момента, когда встрял Маккарти, ирландец почувствовал себя неуютно. Не ответив Марине, он предостерегающе глянул на сенатора: вдруг тот сболтнет что-то лишнее, задаст ненужный вопрос.

Не обратив внимания на ужимки ирландца, такой вопрос задал председатель.

— Напоминаю, мисс, что тут не вы допрашиваете, а вас, — назидательно произнес Вуд. — Господин свидетель, сообщите нам, пожалуйста, действительно ли агент Эпрон находился в Биробиджане с 42-го года?

О’Нил вздохнул.

— Господин председатель, я не уполномочен освещать деятельность наших агентов. По крайней мере, здесь.

И взгляд его близоруких глазок, скользнув по стенографисткам, уперся в меня. Я улыбнулся цэрэушнику. Он тотчас отвел глаза.

— Все сведения о нашей миссии в Биробиджане содержатся в пакете, который я вам передал, — добавил ирландец.

Недовольно поморщившись, Вуд потеребил лежавший перед ним пакет, будто собираясь его раскрыть. Маккарти что-то промычал. Никсон уже потянулся за документами, но Вуд прихлопнул пакет ладонью. Все-таки ему хотелось выглядеть распорядителем этого балагана. Вуд повернулся к притихшему моднику-прокурору, но не успел и рта раскрыть.

— Если этот шпион не может ответить, — предложила Марина, — давайте я отвечу. Вы ведь ждете от меня всей правды, так?

Я услышал, как обе стенографистки фыркнули за моей спиной.

Кон воскликнул:

— Мисс Гусеева!..

— Разве я не должна рассказать все, что знаю? Вы меня заставили поклясться говорить правду, только правду и ничего кроме правды. Не нарушать же мне клятву.

Сделав паузу, как перед смертельным выпадом, Марина продолжила:

— Майкл выучил русский в школе. Он родился в украинском городке Бердичеве, где жили в основном евреи. Как и у большинства жителей, его родным языком был идиш. Отец погиб через два-три года после революции. Тогда начался голод. Люди мерли, как мухи. Но отец Майкла умер не от голода: его расстреляла ЧК за кражу нескольких яиц, которыми он хотел накормить жену и сына. Майклу было четырнадцать. Ему с матерью удалось перебраться в Германию. Жили трудно, постоянной работы так и не нашли. Через три года они на корабле приплыли в Нью-Йорк. Сначала поселились в Нижнем Ист-Сайде, потом переехали в Бруклин. Там было много украинских евреев, они помогали друг другу. Мать устроилась на работу, она прекрасно вышивала. Майкл выучил английский. Для него это оказалось нетрудно — он ведь уже говорил на русском, украинском, идише и немецком. У Майкла были исключительные способности к языкам, но он мечтал стать врачом. Как-то сказал мне: «Как себя помню, в любой стране, в любом городе вокруг было множество больных. Это ужасно!» Во время учебы его начали вербовать ваши разведывательные службы. Там, конечно, учли его знание нескольких языков и ненависть к большевикам, которым он не мог простить гибель отца. Майкл не сразу решился. Дал согласие, только когда ему предложили отправиться в Биробиджан врачом. Это совсем другое дело! Он получит возможность лечить людей, помогать им. Майкл был замечательным доктором. Его все любили, не только евреи. Он добирался до самых дальних деревень даже зимой, по снегу. У него был очень потешный акцент. Никто ни о чем не догадывался. Но с комитетом…

— Господин председатель!

Рассерженный цэрэушник бесцеремонно перебил Марину.

— Господин председатель, мне кажется, что надо остановить свидетельницу. Информация о нашем агенте не подлежит огласке.

— Но почему? Я рассказываю только то, что узнала от самого Майкла.

— Мисс Гусеева…

— Если эти сведения ложные, поправьте меня… Вот и узнаем истину.

— Я здесь не для того, чтобы обсуждать личность и биографию агента.

— А тогда для чего же, господин О’Нил?

Это впервые вмешался сенатор Мундт. Он решительно подался к своему микрофону, гневно вскинув брови, наморщив свой широченный бледный лоб. Мундт выглядел еще высокомерней, чем обычно, даже начальственно, как всеведущий профессор на экзамене.

— Чтоб нам попросту сообщить, что вы не имеете права ничего сообщить?

— Была договоренность с прокурором Коном, что я оглашу имеющиеся в распоряжении ЦРУ сведения о Биробиджане, — стал оправдываться ирландец, — а не об агенте.

— У прокурора своя компетенция, у Комиссии — своя, господин О’Нил. Мы обязаны выяснить все обстоятельства гибели агента Эпрона…

Маккарти постарался его утихомирить:

— Сенатор Мундт, можно было бы…

Даже не взглянув на него, Мундт совсем разошелся:

— Господин председатель, не могу понять, почему свидетель уклоняется от вопросов, не представляющих угрозы для национальной безопасности?! Миссия в Еврейской области уже пять лет как закончилась. Вчера прозвучала фамилия Эпрон. Если господин О’Нил не желает нам осветить деятельность этого агента, пусть хотя бы не мешает мисс Гусеевой.

Несмотря на свой гнев, Мундт постарался верно произнести Маринину фамилию. Может быть, ей и на него удалось произвести впечатление? Одарив сенатора благодарной улыбкой, Марина произнесла вкрадчиво:

— Майкл приехал в Биробиджан весной 42-го, через пару месяцев после атаки на Пёрл-Харбор.

Решив, что этого достаточно, Вуд уже воздел свой молоточек. Но Мундт его опередил.

— Так или нет, господин О’Нил? Уверен, что это не представляет государственной тайны.

Ирландец беспомощно глянул на Маккарти и Никсона. Те — ноль внимания. Отложив молоточек, Вуд проворчал:

— Вы можете ответить сенатору Мундту, господин О’Нил?

— Не помню точно, надо свериться с документами, — раздраженно откликнулся ирландец.

— Господин О’Нил… — было начал Мундт.

— Могу только повторить, господин сенатор: точную дату не помню. Утром я уже сообщил: была необходимость туда послать наших парней, чтобы приглядели за дядей Джо. Их отправили почти официально. Когда Гитлер напал на СССР, первые полгода казалось, что Советам крышка. В наших интересах было помочь русским. Мы им помогли грузовиками, станками, медикаментами и вооружением, конечно. … А когда япошки грохнули Пёрл-Харбор, нас уже больше интересовала Маньчжурия. Японцы копошились под самым боком у Сталина. Наши интересы тем более сошлись. Русские оказались между молотом и наковальней, так ведь? Все силы они бросили на оборону Сталинграда, но еще надо было прикрывать задницу от япошек на Дальнем Востоке. И к тому же мы добыли сведения, что японцы в Маньчжурии фабрикуют новое оружие для боев на Тихом — в Харбине, прямо напротив Биробиджана. Вот мы и старались держаться к ним поближе. Предложили помочь Еврейской области врачами, медикаментами. Лекарств и долларов не пожалели. Советы не слишком-то заботились о здравоохранении…

Но Мундт продолжал гнуть свою линию:

— Как я понял, вы подтверждаете показания свидетельницы. Значит, ваш агент действительно проник на советскую территорию в 42-м?

Ирландец ткнул пальцем в сторону лежавшего перед Вудом пакета.

— Там изложены все детали операции, которые меня уполномочили предоставить Комиссии.

Опередив очередной вопрос Мундта, Вуд грохнул молоточком.

— На данный момент, сенатор, Комиссия может удовлетвориться пояснениями господина О’Нила.

И глянув на часы, сухо добавил:

— А сейчас — обед. Перерыв до трех.

Столь неожиданный финал нас огорошил. Все недоуменно переглядывались. Мундт окинул председателя своим высокомерным взором. Сунув драгоценный пакет в портфель, Вуд что-то буркнул. Никсон оскалился. Кон, покинув прокурорское кресло, уставился на Маккарти. Ободряюще подмигнув ему, сенатор перевел взгляд на цэрэушника. Тот глазел на Марину, застегивая кожаную папку. Марина поспешила аккуратно разгладить свою белую кофточку, пока копы не защелкнули наручники.

На меня она ни разу не взглянула, будто вообще не заметив моего присутствия.

Стоило копам вывести Марину, зал мгновенно опустел. Кон удалился через главный вход рука об руку с ирландцем. За ними следом — и Маккарти в компании с Никсоном. Все свои ребята! Есть о чем пошептаться!

Да и мне, собственно, было нечего тут делать. За моей спиной шуршала Ширли, сматывая стенографическую ленту. Я не стал ей мешать. Даже не кивнув девушке, я мимоходом подбросил записку в ее сумочку. Эх, много бы я дал, чтоб узнать, что там, в секретном пакете. При этом не обольщался: вряд ли Вуд его оставит на своем письменном столе. Впрочем, кой-какой шанс у меня есть. Хорошая секретарша должна обладать рысьим взглядом и кошачьим слухом. А Ширли была отменная секретарша.

На своем «нэше» я добрался до корпункта «Пост» неподалеку от Вернон-авеню. К полудню погода переменилась. Налетел сильный западный ветер. Асфальт влажно поблескивал, прохожие раскрыли зонтики. Над унылым, отсыревшим городом моросил мелкий дождик.

В корпункте — почти никого, сотрудники разошлись на обед. Две-три секретарши жевали сэндвичи, экономя несколько центов. На своей пишущей машинке я обнаружил записку. Мне звонил Сэм Вайсберг, наверняка ожидая, что я ему постараюсь ответить любезностью на любезность.

Ничего, подождет! Первым делом я набрал другой телефонный номер. Трубка мне подтвердила голосом Улисса, что я попал по адресу. А через пару минут в трубке раздалось похрюкиванье Т. К. Лина, которое у него заменяло приветствие.

— У меня новости, Т. К.

— Слушаю, друг мой.

И я пересказал ему все, что услышал на заседании. Не столь подробно о Биробиджане, сколь об агенте Эпроне. А закончил рассказом о небольшой стычке Мундта с его коллегами.

— Мне показалось, что Мундт имеет зуб на Маккарти. Говорят, он дружок Никсона, но тут не пошел у него на поводу. Может быть, он попросту не такой упертый, как остальные, а, может, Марина ему нравится как женщина. Постараюсь разобраться. Что ж до этого типчика из ЦРУ, то он просто бюрократ, возомнивший себя разведчиком, крутым профи. Из него-то лишнего словечка не выбьешь. Посмотрели бы, какую скорчил физиономию, стоило Марине заикнуться о прошлом агента Эпрона.

— Но еще вопрос, правду ли говорит ваша русская или все врет. Могла запросто выдумать и биографию этого паренька.

— Теоретически могла. Но ведь О’Нил ее не опроверг.

— А вдруг опровержение в том пакете, который он передал Вуду. Тогда зачем это делать публично?

Я обещал Лину попытаться разузнать о содержимом пакета. И добавил:

— А где гарантия, что ЦРУ не будет рассказывать басни об агенте Эпроне? Им не впервой!

— Согласен.

— Думаю, нам надо самим хоть что-то разведать. Это не так уж трудно. Если Эпрон действительно врач, должен значиться в каких-нибудь медицинских реестрах. Диплом получил наверняка в Нью-Йорке. Попрошу Сэма о нем разузнать. Видимо, Эпрон — не самая распространенная еврейская фамилия в Бруклине и Нижнем Ист-Сайде.

Возникла пауза. Я услышал, как чиркнула спичка, и будто увидел пухлое личико Т. К., окутанное сигаретным дымом. Наконец он заговорил:

— Будем надеяться, этот малый сам не наврал вашей русской. К тому же вы уверены, что Эпрон — его настоящая фамилия? Как его зовут на самом деле, цэрэушник точно бы не раскрыл. Это у них закон конспирации: заметать следы, выдавать себя за кого-то другого.

Лин был, разумеется, прав. Об этом я как-то не подумал. А стоило бы.

Я неуверенно пробормотал:

— Но ведь он был ее любовником…

— У каждого шпиона есть любовница.

— В смысле, что…

Я не договорил. Сам почувствовал слабость аргумента. Лин не стал со мной миндальничать, высказался напрямую:

— А вы уверены, Ал, что он ее действительно любил? С чего взяли? Она, возможно, в это верит. Или хочет других уверить — и вас, и Комиссию. На данный момент мы ничего не знаем точно, кроме того, что агент Эпрон погиб. Как именно, известно только вашей русской. Но стоит ей сболтнуть лишнего, она угодит на электрический стул. Как свидетельствует моя двадцатилетняя практика, данная перспектива не располагает к чистосердечным признаниям.

— Но, Т. К…

— А что, если эта якобы любовь, Ал, тоже род конспирации?

Я и пикнуть не успел, как Лин резко переменил тему:

— И с каких же пор этот парень ошивался на вражеской территории?

— По всему выходит, что его туда направили во время войны. Но действительно, ложь иногда звучит правдоподобней правды.

Лин удовлетворенно хмыкнул. Ни в чем я его не убедил.

Да и сам был уверен: то, что наболтал этот тип, Эпрон или господин Кто-То-Там, нельзя целиком принимать на веру. Включая трогательную историю его жизни, которую нам поведала Марина.

— Короче говоря, во всем этом надо разобраться, — промямлил я и, в свою очередь, сменил тему. — Но вот что самое странное: на последнем заседании Кон будто язык проглотил.

— Наверно, выжидает. Ждет, пока до конца расколют этого Грингласса, которого взяли на прошлой неделе. Я вам о нем вчера говорил. А может, готовит какой-то сюрприз. По крайней мере, сегодня утром в его офисе толклись фэбээровцы, нагрянувшие из Нью-Йорка…

— Черт возьми! У нее ж был обыск!

Как я ухитрился забыть? Ведь Кон вчера предупредил.

— Вот именно! На вечернем заседании вы узнаете о результатах… если им удалось хоть что-то нарыть. Но и соврут — не дорого возьмут. С этими парнями нужно держать ухо востро, у них фантазия буйная.

— О’кей, вечером вам звякну.

— Валяйте.

— Т. К., вы мне оказываете любезность. И конечно, я понимаю, что не обязаны вкалывать за спасибо.

— Похвально.

— Разумеется, я оплачу и накладные расходы.

— Справедливо.

— Постараюсь, чтобы «Пост» мне частично компенсировала затраты. Знаю, что они не слишком-то расщедрятся. Остальное выплачу из своего гонорара за статьи. Надеюсь, его хватит.

— Будем надеяться.

— У меня к вам есть еще предложение.

— Слушаю.

— Кроме статей в «Пост», я хочу написать книгу об этой истории. Готов предложить вам процент с гонорара. Разумеется, подпишем контракт.

Вновь чиркнула спичка. Т. К. долго размышлял, прежде чем ответить:

— Думаете, ваш роман помешает Маккарти и Никсону прикончить эту русскую?

— Попытка — не пытка. Газеты, радио предпочитают не связываться с Маккарти. И «Пост» тоже. Все боятся прослыть плохими американцами. А то еще и «вонючими комми». Роман наделает шуму, прогремит на всю страну.

— А что, если русская все-таки окажется не такой белой и пушистой, как вы думаете?

— Но сама-то история увлекательная. И героиня как раз для романа. Он будет не о шпионаже, а о разбитых надеждах. Может быть, еще и станет бестселлером. Много ли читатели знали таких ярких женщин?

— Да еще таких элегантных. Слыхал, на утреннем заседании она была шикарно одета. Думаю, какая-то добрая душа ей передала обновки в Старую тюрьму…

— Т. К!..

— Мне описали ее утреннего посетителя. Мои вам поздравления.

— Кто описал?

— Я потому и зарабатываю денежки, что не раскрываю своих источников. Полагаю, русская сейчас на спецрежиме — ни свиданий, ни передач. Верно?

— У меня разрешение.

— Конечно, поддельное.

Т. К. меня загнал в угол. Я от него скрыл свой визит в тюрьму. Даже не знаю, почему. Потому ли, что воспоминание о получасе, проведенном наедине с Мариной, для меня было слишком интимным, или же боялся подставить Ширли?

Я был в ярости, в смятении.

— Кто еще об этом знает?

— На данный момент ни один из тех, кто мог бы вам напакостить. И как ваш адвокат, я позабочусь, чтобы информация не распространилась. Так какой же процент вы мне предлагаете?

— Ну, процентов двадцать.

— Тридцати мне бы хватило.

— Выбора вы мне не оставляете, так?

— Не исключено, ваша русская связана со шпионской сетью, слямзившей секрет атомной бомбы, чертежи новейших радаров, разработки Боинга-52. Может и возглавлять эту банду. Притом не забудьте, какое сейчас горячее времечко — выборы на носу… Эти психи с Лу-Лэнд-авеню не стерпят пинка, которым вы их собираетесь наградить, Ал. С этими мальчиками из ФБР в серых костюмах шутки плохи. Не боитесь, что Гувер вам крепко врежет по мозгам?

— А что делать? Маккарти и Никсон больно уж нагло передергивают карты. Да и все заседания — какой-то непристойный балаган. Сейчас, кроме меня, никто их не может разоблачить. Значит, брошусь на амбразуру.

— Тогда послушайте мой совет: больше не суйтесь в волчью пасть, меня не предупредив. Мне проще вооружить вас дубиной, чтобы дать волку по сусалам, чем потом вытаскивать из его брюха.

Осмыслить совет Т. К. у меня времени не нашлось. Стоило положить трубку, как раздался звонок, призвавший меня к служебным обязанностям.

— Привет, Ал, — раздался голос Сэма.

Надо ж, не стерпел, позвонил первым! Совсем на него непохоже.

— Ну, выкладывай, что там и как.

Мне пришлось повторить рассказ. О своем визите в тюрьму я и тут умолчал. О договоренности с Т. К. тоже: решил пока отложить унылый торг насчет компенсации затрат.

Как всегда, Сэм меня слушал молча. Потратив этак четверть часа, я ему рассказал о злоключениях Марины по пути в Биробиджан и поделился полученными от О’Нила сведениями об этой богом забытой сибирской дыре. Несмотря на его молчание и шелест постельного белья, я знал, что Сэм все мотает на ус. Только когда я помянул, что Марину потрясло сообщение о гибели Михоэлса, прозвучал вопрос:

— А, так, значит, они все-таки решили его кокнуть?

— Да, в Минске. По утверждению О’Нила, инсценировали автомобильный наезд.

— Ну, это им запросто. Они мастера инсценировок. Твой цэрэушник прав: гастроли Михоэлса в Америке очень сыграли на руку дяде Джо. Дело не только в полученных миллионах. На какое-то время русские стали героями. Я отыскал свою статью и заметки, сделанные на стадионе Поло-Граунд, когда там выступал Михоэлс в июле 43-го. Красная армия только-только отогнала немцев от Сталинграда, шли тяжелые бои под Курском. А уже в августе мы заняли Палермо…

К тому времени Марина шесть-семь месяцев как находилась в Биробиджане, подсчитал я.

— Бешеный успех! Стадион ломился: народу не меньше пятидесяти тысяч. В основном евреи из Бруклина и Нижнего Ист-Сайта. Но и знаменитости: Эйнштейн, Чаплин, Томас Манн, Эдди Кантор, скрипач Менухин… Забавно, почти готовый черный список: Маккарти уже половину вышвырнул из страны… Но тогда Советы были в моде. И конечно, сам Михоэлс произвел впечатление. Потрясающий тип! Урод уродом, но голос, жесты просто гипнотизировали. Хотя он приехал к нам не в качестве актера, а как председатель Еврейского антифашистского комитета. Он старался внушить очень простую вещь: немцы собираются уничтожить евреев всех до единого. Тут речь не о погромах, не о стихийных вспышках ненависти, которых сколько уж было за последние два тысячелетия. Нет, немцы задумали полный геноцид евреев. Я до сих пор не могу забыть его слова: «Вы, наши братья, должны понять, что сейчас в СССР на полях сражений решается и ваша судьба! Не тешьте себя надеждой, что Гитлер до Америки не доберется. Его ненависть настигнет и вас! Океан недостаточно широк, чтобы вы себя чувствовали в безопасности. К вам взывают ваши братья с Украины, из Минска, Белостока. Помните, что мы единый народ! Красная Армия сражается за нашу и вашу свободу…» Своей речью он всех как оглоушил. Стадион взорвался аплодисментами. Но не сразу. У нас — будто мурашки по коже. Особенно у тех, кто бежал из Европы от Гитлера или кого вывезли оттуда родители. Им-то уж ничего не надо было растолковывать… Короче говоря, врезал так врезал!

Обычно Сэм был немногословен, а тут целая речь! Я расслышал позвякиванье рюмки. Мне б сейчас тоже не помешало выпить. Увы, бутылка, припрятанная в шкафчике, оказалась пуста. В последние дни я изменил многим своим привычкам.

Сэм нарушил молчание:

— Мои заметки интересней, чем статья. Они могут тебе пригодиться. Пошлю их с курьером.

— Спасибо.

— Но и там не все. Кое-что лучше было в ту пору не доверять бумаге.

— А сейчас можешь мне рассказать?

— Допустим.

Последовала пауза. Меня она не удивила: уже привык к его манере вести беседу. Теперь я стал догадываться, почему он поспешил мне звякнуть. Из кучи хлама на столе я выудил блокнот и карандаш. Затем, подождав, когда Сэм сделает очередной глоток, буркнул:

— Ну давай…

— Для Сталина Михоэлс был вроде Троянского коня. Дядя Джо, как никто, умеет замаскировать непролазную чащу красивыми деревцами.

— Что ты имеешь в виду?

— В начале войны мне заказали статейку о лагере под Сиэтлом, где были интернированы японцы. Там я познакомился с одним парнем из ФБР. Ничего малый, с извилинами в голове. Мы почти сдружились. Где-то через полгода после гастролей Михоэлса, прочитав мою статью, он мне брякнул: «Надеюсь, Сэм, тебе вскоре удастся что-то разнюхать о танцевальном ансамбле Дяди Джо».

— Так и сказал «о танцевальном ансамбле Дяди Джо»?

— Дословно! Мол, ты восхищался солистом, а на танцоров в глубине сцены не обратил внимания. А они тем временем обделывали свои делишки. Задача поездки Михоэлса была не только собрать доллары и завоевать наши симпатии…

— А он сам-то знал?

— Возможно, и нет. Если и догадывался, то старался об этом не думать. У него не было выбора. Ясно, что Михоэлса выпустили из СССР только по воле Сталина и на его условиях. А у Михоэлса была цель — воззвать к американским евреям…

— Чем же занимались другие «танцоры»?

— Симпатии к Советам, которые удалось возбудить Михоэлсу, очень помогли не только растрясти еврейские кошельки, но добиться от некоторых американских евреев более важных услуг. Думаю, этим занимался один из членов Еврейского комитета — Ицик Фефер, одновременно поэт и сотрудник ГБ. Михоэлс проводил пресс-конференции, а тот пользовался их плодами. И вручал эти плоды советским резидентам из рук в руки. Шпионам-профи, работающим под прикрытием советского консульства в Нью-Йорке. Двух могу назвать: Леонид Квасников и Александр Феклисов.

Я быстро записал фамилии.

— И дело пошло?

— Еще как! Очень многих Михоэлс убедил, что Сталин и Красная армия — авангард борьбы с фашизмом, а Штаты и Британия — у них на подхвате. Из этого логически вытекает: чтобы Советам одолеть Гитлера и тем спасти евреев от полного уничтожения, им просто необходима атомная бомба. Значит, Америка не имеет права приберечь бомбу только для своих целей. Так поможем русским ее создать! Звучит вполне убедительно.

— Для тебя тоже?

Сэм издал свой фирменный смешок, которым, однако, баловал людей не часто.

— Да как-то все же неловко в это влезать, правда? К счастью, у меня не было и соблазна. Я не располагал информацией, которая могла бы порадовать Дядю Джо.

Тут я вспомнил собственный военный опыт. Он был невелик — три года. С 44-го по 47-й проторчал сперва в Англии, потом в Берлине. Ничего героического. Но и этого достаточно, чтобы мне тоже было бы неловко.

— Ясно.

— Тут важно, Ал, до какого предела…

— Что ты имеешь в виду?

— Когда-нибудь слыхал о Клаусе Фуксе?

Я не мог сдержать улыбку. Мне уже о нем все уши прожужжали.

— Скоро выучу его биографию наизусть. Это тот парень, который был шишкой в Лос-Аламосе и выдал Москве секрет атомной бомбы. В прошлом году его арестовали англичане, а в марте он раскололся. Наша «Пост» о нем писала.

— Но вряд ли ты знаешь, как он ответил англичанам на вопрос, почему нас предал. «Никакого предательства! Пожертвовав миллионами жизней для победы над Гитлером, большевики спасли и Британию, и Соединенные Штаты. Было бы настоящим преступлением скрыть от них секрет атомного оружия. Американцы пытались обокрасть науку. Все, кто мне помог предотвратить эту кражу, герои!»

— Превосходная защитительная речь! Для многих бы прозвучала убедительно лет этак пять-семь назад, верно?

— Именно. А по нынешним временам он просто чушь городит. Сейчас не 43-й, мы уже не воюем с Гитлером. Теперь у нас другой враг по ту сторону Атлантики, для которого наша бомба служила бы острасткой, чтоб не нарывался.

Сэм сделал паузу, наверно, допивая рюмку.

Я заговорил первым:

— Мне известно не только, кто такой Фукс, но и то, что он сдал нескольких агентов англичанам и ФБР. Что в последнюю неделю прошли аресты. И знаю, что юнец Кон жаждет приплести к этой истории Марину Гусееву.

— Значит, ты меня тем более поймешь. Ей крышка, Ал. Жизнь твоей русской висит на волоске, и они постараются, чтобы он поскорей оборвался. А может, они правы? Ведь и впрямь распутывают эту чертову шпионскую сеть узелок за узелком, а не просто ломают комедию в угоду Никсону и Маккарти.

— Но Сэм…

— Погоди, теперь ты меня выслушай. Перестань финтить, если не хочешь потерпеть крах вместе с этой симпатичной дамочкой. Очень было бы для меня досадно: ты хороший парень и отличный журналист. Но твой крах будет и крахом нашей газетенки, которая всех нас подкармливает. Этого я не допущу!

— Не уверен, что я тебя понял, Сэм. Чего конкретно ты от меня хочешь?

— Все очень просто: ходи на заседания, не пропускай там ни единого слова, все бери на карандаш. И точка! Не изображай из себя ангела-хранителя, у тебя нет крылышек. Тебе ясно или разъяснить подробней?

У меня задрожала в руке телефонная трубка. Значит, и Сэм проведал о моем походе в Старую тюрьму? Нет, разъяснений не требовалось. Но откуда узнал? Да еще так быстро!

Я закурил сигарету, чтоб немного успокоиться.

— Можно тебя спросить об одной штуковине, Сэм? Ты до сих якшаешься с тем фэбээровцем, о котором мне говорил?

В трубке раздалось покашливание. Тон Сэма смягчился:

— Видимся частенько. Он теперь мой родственник, женат на двоюродной сестре. Любит иногда излить душу. Никто себе не представляет, как одинок может быть агент ФБР. К тому же он из тех, кому обрыдли все эти клоуны, фабрикующие ложные доказательства. Поэтому он меня всегда предостерегает, чтоб я не ступил на шаткую половицу.

— О’кей, больше вопросов нет.

— Вот и отлично.

— Мне нужна помощь в Нью-Йорке. Все в рамках правил. В архиве медицинского факультета или каких-нибудь врачебных картотеках могут найтись сведения о докторе Майкле Эпроне. Он жил в Бруклине. Не так уж давно, возможно, его там помнят.

— Посмотрю, что можно сделать.

После этого мы аккуратно положили трубки. Чуть дрожащей рукой я раздавил окурок в пепельнице.

Т. К. ошибся. Он не единственный знал о моей утренней проделке. Как, однако, стремительно разлетаются новости! Любопытно, кто еще в курсе, кроме ФБР? Кон, Вуд, Маккарти? Вполне возможно.

В панике я набрал телефон Т. К. Взял трубку Улисс. Хозяина нет дома, он обедает в городе. Что-нибудь ему передать?

Поблагодарив Улисса, я назвал свое имя. Потом закурил новую сигарету, чтоб унять дрожь в пальцах. Надо было сосредоточиться и пропустить стаканчик. Покинув нашу контору, я устроился в баре на Вернон-стрит. Заказал пива и бурбон. Еще сэндвич в придачу. Но когда официант его доставил, обнаружилось, что мне кусок не лезет в горло. От страха!

Меня мучил вопрос: если они все знали заранее, почему же дали встретиться с Мариной? Бред какой-то!

Хлебнув бурбона, я попытался навести порядок в своей черепушке. Как меня засекли в тюрьме, не стоило и гадать. Было наперед ясно, что так или иначе засекут. Еще хорошо, что у меня хватило ума не оставить там пропуск, подделанный Ширли. Кстати, он до сих пор у меня в кармане.

Нельзя допустить, чтоб у нее были неприятности из-за этой фальшивки! Я решительно направился в сортир. Там, порвав листок в клочья, спустил его в унитаз.

Когда я вновь уселся за столик, мозги у меня уже немного прояснились. Пришла в голову мысль. Даже скорее, вернулась. Как-то подозрительно легко Вуд допустил меня на слушание. Наверняка у него был свой интерес. Но вот в чем загвоздка: это решение он не мог принять единолично, не согласовав с другими членами Комиссии. Так за каким же чертом я понадобился Маккарти и Никсону?

Допустим, они выставили газетчиков, чтобы подогреть интерес: это их обычный финт. Два-три дня они бы демонстрировали свои фокусы при пустом зале. В результате Марина оказалась бы целиком изобличена, а эта банда — на коне. Тут совсем не помешал бы свидетель их подвигов, который им пропоет дифирамбы, то есть тиснет статейку, где бы все они выглядели молодцами. Но ведь они понимали, что я для этого не гожусь. Могли бы найти кого-нибудь посговорчивей. В Вашингтоне полно жополизов, а они знали твердо, что я не из их числа. Так почему ж выбрали именно меня?

Этот вопрос породил очередной: почему ко мне до сих пор не нагрянули серые человечки из ФБР? В последнее время журналистов сажали и за меньшие вольности.

Возможный ответ: потому что с самого первого заседания я себя вел именно так, как требовалось этой банде.

Может, им вовсе не мои дифирамбы нужны, а совсем наоборот?

После второго стаканчика у меня в голове прояснилось окончательно. Маккарти и Никсон почуяли добычу, так и ждут, чтобы я прокололся. Если журналист вроде меня — левый и в придачу еврей бросится на защиту русской шпионки, прикидывающейся еврейкой, это станет наилучшим доказательством широкого антиамериканского заговора, которым они постоянно пугают. Лучшего подарка к ноябрьским выборам и не придумать!

«Ей крышка!» — считает Сэм. Скорей всего так оно и есть.

Нет доказательств? Так сфабрикуют! Да хотя бы, если я вляпаюсь в это дерьмо — вот уже и доказательство.

Но вдруг они действительно что-то нарыли?

Маккарти и его банда достаточно предусмотрительные ребята, чтобы не строить козни совсем уж на пустом месте.

Еврейско-русская агентура, до которой добралось ФБР, действительно существует, секрет атомного оружия действительно украли, что подтвердил Фукс. И Сталин действительно не так давно взорвал свою бомбу.

Впервые мной всерьез овладели сомнения. Кто ж такая на самом деле Марина Андреевна Гусеева?

Может, типчики, которых недавно взяли фэбээровцы, уже назвали имя Марии Эпрон? Имея в запасе такой козырь, не играет ли с ней Кон в кошки-мышки?

Сэм и Т. К. меня предупредили, чтобы я не очень увлекался. Может быть, я и впрямь слишком доверяю Марине. И чересчур быстро перестал сомневаться, сентиментальный еврейчик! А ведь Марина несколько лет так удачно всем морочила голову в Биробиджане. Вот теперь и думай!

«Твой крах будет и крахом нашей газетенки», — предупредил Сэм. Он, конечно, прав.

К тому времени, когда я пристроил свой «нэш» на сенатской парковке, мое настроение совсем не улучшилось. Я не исключал возможности, что там меня поджидают молодчики в сером. Но нет, встречающих лиц не обнаружилось. И в зал заседаний пустили. Никаких неожиданностей. Игра продолжалась.

В зале никто на меня не обратил внимания. Сенаторы уже расположились в своих креслах. Трое бандюг, Вуд, Никсон и Маккарти, благодушно обменивались шуточками. У Мундта был вид озабоченный. Ирландец в этот раз отсутствовал. И Кон пока не явился.

Вид Ширли, болтавшей со своей напарницей, меня взбодрил. С неожиданным удовольствием я вспомнил, что сегодня вечером мы с ней обедаем «У Джорджа». Конечно, она заслужила! Но главное, мы оба на несколько часов отвлечемся от всей этой истории. Вот что меня особенно грело…

Когда я проходил мимо столика стенографисток, Ширли показала мне спину. Ее напарница исчиркивала помадой тыльную сторону кисти, подбирая нужный для губ цвет. Перед ней среди нераспечатанных рулончиков стенографической ленты валялось полдюжины тюбиков с губной помадой. Видимо, она считала, что знает толк в косметике. Раздосадованный, я уже было собрался окликнуть Ширли, шутливо подтвердить, что не забыл о своем обещании, но тут девушка обернулась. Лишь на миг, которого хватило, чтоб подать мне знак: молчи!

Да что же происходит, черт побери?

Может быть, и ничего особенного. Просто Ширли соблюдает необходимую конспирацию. Нам действительно не стоило любезничать на глазах у всех.

Когда я устроился за своим столиком, ко мне вернулся мой черный юмор. Только успел раскрыть блокнот, как явился Кон. И сразу ввели Марину с безразличным, отрешенным лицом. После того как копы сняли с нее наручники, Марина повторила свой обычный ритуал: разгладила кофточку, поправила прическу, закинув за уши свисавшие пряди, проверила заколки в волосах, после чего безвольно раскинула руки перед микрофоном, вперившись в них с видом самого одинокого существа на белом свете.

Не исключено, что так оно и было. Куда ж подевались все ее дружки из консульства, те самые «другие», которых она помянула утром? Следят ли за ее судьбой тем или иным способом?

Теперь я должен на нее взглянуть с другого ракурса: словно она действительно матерая шпионка. А почему бы и нет? Все возможно. Если это действительно так, придется ожесточить свое сердце. Слишком уж оно было отзывчивым.

Болтовня стихла. Кон взглянул на Вуда. Грохнул молоточек, цирк начался.

— Господин председатель, как я вас вчера предупредил, ФБР провело обыск в нью-йоркской квартире мисс Гусеевой. Он завершился сегодня в полдень. Агенты меня ознакомили с первичными результатами, о которых я могу сейчас вкратце сообщить.

Кон разложил перед собой несколько бумажных листков. Все на него глядели, не отрываясь. Кроме Марины, которая, казалось, даже его не слушает.

— Местонахождение квартиры свидетельница указала верно: Хестер Хаус, Хестер-стрит, 35, Нижний Ист-Сайд, Манхэттен. В этом доме на втором этаже у нее съемная квартира из одной жилой комнаты и ванной. Мисс Гусеева там поселилась 17 февраля прошлого года. По донесению агентов, в ее жилище не обнаружено каких-либо тайников или объектов, которые свидетельнице имело бы смысл прятать. Кроме одежды и предметов домашнего обихода, комната мисс Гусеевой буквально забита писчебумажной продукцией, связанной с театром. В некоторых брошюрах и пьесах, иногда распечатанных на ротаторе, а чаще машинописных — пометки свидетельницы от руки. Среди книг — четыре на русском языке. Три из них — стихотворные сборники советского автора Бориса Пастернака. И еще книга о театральном мастерстве некоего Константина Станиславского. Согласно установленным правилам, ФБР изъяло всю эту продукцию для более подробного изучения. Через несколько дней нас ознакомят с его результатами.

Кон сделал паузу. Отложив один листок, чтобы взять другой, он бросил взгляд на Марину и тут же перевел на Вуда, сопроводив обаятельной улыбкой.

— Прежде чем продолжить, я хочу получить от свидетельницы кое-какие разъяснения по первичным результатам обыска…

Я ощутил спазм в желудке. Члены Комиссии вскинулись в своих креслах. Маккарти и Никсон, прищурившись, глядели на Марину. Мигом навострили уши! Марина продолжала разглядывать свои руки, будто вдруг позабыла английский.

Вуд одобрительно мигнул.

— Не возражаю, господин прокурор.

— Мисс Гусеева, мы у вас не нашли ни одного письма. Ни единого. Это странно, не правда ли? Каждый хранит хоть какое-то письмишко. У вас что, нет друзей?

Марина его впервые удостоила взглядом. Долгим, растерянным.

— Действительно… у меня нет друзей.

— Прям-таки ни единого?

— Вы же знаете, откуда я приехала. Иностранке не так уж легко завести друзей. Особенно когда люди узнают, что она русская.

— Но вам все-таки помогали…

— Я общалась только с коллегами по работе. Они были со мной приветливы. Но это не друзья… Возможно, я сама виновата. В России ко всем относятся настороженно: еще неизвестно, что этот друг способен выкинуть. И Биробиджан тут не исключение.

— А писательница Дороти Паркер разве не ваша подруга?

Марина не ответила. Казалось, и не собирается.

Ну вот, началось! Кон забросил свой крючок.

Нахмурившись, Марина открыла рот, но не произнесла ни звука. Предчувствуя победу, Кон задал вопрос таким снисходительным тоном, каким пригласил бы старушку на тур вальса:

— Так вы знакомы с Дороти Паркер?

— Да, я…

— В вашей библиотеке обнаружена книга Дороти Паркер, карманное издание с надписью на титуле: «Моей дорогой, такой трепетной Марии, которая всегда может рассчитывать на мою поддержку и ту взаимопомощь, что делает нас, женщин, непобедимыми». Эта надпись датирована 20 сентября 1947-го. Судя по посвящению, книга подарена именно вам, поскольку вы себя называете Марией Эпрон. Я прав?

— Да.

— Вы хорошо знакомы с Дороти Паркер, мисс Гусеева?

— Я с ней познакомилась четыре года назад, когда приехала в Голливуд. Она мне действительно помогла. В частности, советом перебраться из Голливуда в Нью-Йорк.

— Знаете ли вы, что она коммунистка?

— Нет. И я в это не верю! Она мне никогда не говорила ничего такого, чтобы это заподозрить.

— А разве вам неизвестно, что полмесяца назад ФБР допрашивало миссис Паркер и она признала себя коммунисткой?

— Нет.

— Об этом писали все газеты.

— Не читаю газет. Я им не доверяю.

— В Голливуде вы никогда не беседовали с миссис Паркер о политике?

— Никогда. Но мне было известно, что еще до войны она основала Антинацистскую лигу, помогавшую беженцам из Германии.

— Ну, а чем она занималась после? Как же вы могли не знать, если были с ней так близки?

— Вовсе не близки. Она мне помогала, относилась с большой симпатией…

— Вы знали, что она активистка Движения за гражданские права?

— Доти объяснила мне цель этого движения: добиться равенства прав черных и белых.

— И что вы об этом думаете?

— Считаю справедливым. Я сообщила Доти, что в Советском Союзе уже достигнуто полное равноправие. Включая неотъемлемое право каждого сдохнуть в лагере.

— И как на это отреагировала миссис Паркер?

— Рассмеялась.

— Ей было известно, кто вы на самом деле?

— Если вы о моей русской фамилии, то нет.

— Значит, вы ей представились Марией Эпрон?

— Да.

— Почему?

— Сами знаете.

— Потому что тогда надо было рассказать и про гибель агента Эпрона?

— В том числе.

— А также признаться, что вы не еврейка?

— Я к ней обратилась, чтобы она мне помогла найти работу. Это было совсем непросто. В Голливуде сотни актеров жаждут ролей. А Доти там была знаменитостью, писала сценарии для крупнейших киностудий.

— Она помогала в основном евреям, так?

— Нет, вовсе не так!

— Вы, конечно, знаете, что ее настоящая фамилия не Паркер, а Ротшильд…

— Паркер — самая настоящая, по мужу. Доти всегда терпеть не могла своего отца, не желала носить его фамилию. Она мне рассказывала. Да это и общеизвестно, никакой не секрет.

— Выходит, вопреки вашему недавнему заявлению, вы в курсе всех дел миссис Паркер. То есть ее близкая подруга.

— Доти — самый отзывчивый человек из всех, кого я встречала в этой стране. Она помогла мне подрабатывать в Голливуде. Посвятила во все тонкости американской киноиндустрии. А также объяснила, почему я не гожусь для Голливуда. И ввела меня в театральный мир.

— А еще забыли упомянуть об ее щедрости. Переселившись в Нью-Йорк, вы, мисс Гусеева, в течение трех с половиной месяцев проживали в «Волни-отеле», 7-я улица, 23, Верхний Ист-Сайд. Это шикарный дом между 5-й авеню и Мэдисон. Цена проживания — двести семьдесят пять долларов в месяц. Счет, разумеется, оплатила Дороти Паркер.

Кон почуял, что рыбка уже на крючке, пора подсекать. Никсон издал рычание. Маккарти ощерился во всю свою пасть. Впервые с начала слушания Марина покраснела.

— Как вы объясните такую исключительную щедрость?

— Спросите у Дороти.

— Отвечайте на вопрос, мисс, — проворчал Вуд.

— Доти совсем не интересовали деньги. Они ей были не нужны.

— И все-таки вы утверждаете, что вы не подруги? — настаивал Вуд.

— Я вам уже объяснила, что не умею заводить друзей.

— А не потому ли миссис Паркер вам помогала, что вы с ней принадлежали к одной агентской сети, были товарищами по партии?

— Да вы что?!

— Миссис Паркер признала себя коммунисткой.

— А я не коммунистка! Как же я могу быть коммунисткой после того, что они сделали с Майклом?

— Тогда почему вы скрыли от миссис Паркер свою ненависть к коммунистам? Почему не попытались изменить ее взгляды?

— Зачем мне это?

— И вас не смущало, что ваше пребывание в «Волни-отеле» оплачивает коммунистка?

— Я оттуда переехала, чтобы избавить Доти от лишних расходов.

— Только поэтому, а не потому, что она коммунистка?

— Нет!

— И все-таки, почему тогда?

— Повторяю: чтобы не вводить Доти в расходы. К тому же в богатом квартале я чувствовала себя неуютно. Разве этого мало?

— А не потому ли еще, что вы ей солгали, выдав себя за еврейку? В Биробиджане вы ловко всех провели.

— Возможно, и поэтому.

— Или еще и потому, чтобы найти жилье поукромней, более пригодное для шпионажа?

— Чушь!

— Миссис Паркер никогда не упоминала о некоем Отто Каце?

— Нет.

— Это имя вам ничего не говорит?

— Я слышала его в Голливуде. Кажется, он был мужем Марлен Дитрих.

— А вам известно, что его разыскивает ФБР и что он хороший знакомый миссис Паркер?

— Нет.

— А знаком ли вам некий Гарри Голд?

— Нет.

— Так ли?

— Откуда мне его знать?

— А не приходилось ли вам встречаться с некими Мортоном Собеллом и Дэвидом Гринглассом?

— Нет. Никогда о них не слыхала.

— А с неким Джоэлом Барром?

— Нет.

— С Альфредом Сарантом?

— Нет.

— С Уильямом Пёрлом?

— Не знакома ни с кем из этих людей.

— Даже никогда не слыхали о Собелле, Мортоне Собелле?

— Я уже вам сказала.

— Странно, мисс Гусеева, учитывая, что он ваш сосед. Живет в том же доме: Хестер-стрит, 35, Нижний Ист-Сайд. И прямо над вами.

Оборвалось цоканье стенографисток. Воцарилась тревожная тишина. Маккарти и Никсон плотоядно ухмыльнулись. Мундт наморщил свой лоб до упора.

А я… от волнения сломал карандаш, услышав одну из фамилий, которые мне назвал Т. К.

Отложив листок, Кон со значением взглянул на Вуда.

— Господин председатель, этот Мортон Собелл разыскивается ФБР. Скрылся позавчера, 22 июня, предположительно в Мексику. Ведомство генерального прокурора Сейпола, где я сотрудничаю, располагает данными, что он работает на Советы — принадлежит к шпионской сети, многочисленными агентами которой Нью-Йорк просто кишит.

— Я с ним незнакома! — выкрикнула Марина. — Я не общаюсь с соседями, они меня совершенно не интересуют… Ничего себе конспирация, если все шпионы живут в одном доме!

Марина говорила быстро. Слишком быстро. И неразборчиво: акцент усилился. Она уже не владела собственным голосом. Лицо опять выражало страх.

Кон согласился:

— Разумеется, вы правы.

Судя по тону, прокурор был удовлетворен на все сто. Ему в результате удалось добиться главного — возбудить недоверие к Марининым показаниям. Мол, что бы она дальше ни болтала — все сомнительно.

КРАД исповедовала железный принцип: никогда не бывает дыма без огня. Марина Андреевна Гусеева проникла в Штаты, назвавшись чужой фамилией, принадлежавшей убитому американскому разведчику. Еще и выдавала себя за еврейку, поскольку «настоящий коммунист обязан быть евреем». И к тому же по случайности оказалась соседкой шпиона, разоблаченного ФБР. Какие еще нужны доказательства?

Да и кто знает, не придержал ли до поры Кон вместе с конторой Сейпола и другие козыри? Еще бог знает что отыщется в ее книжках и рукописях, изъятых при обыске. К примеру, фотопленки, шифровки…

Сэм тысячу раз прав: ей крышка!

Мои плечи вспотели, их свела судорога. Члены КРАД закурили. Кон счел свою миссию выполненной:

— У меня пока все, господин председатель.

Казалось, Вуд колеблется, не зная, к какой теме перейти. Он вопросительно взглянул на Никсона. Тот покачал головой. Номер-то Кона был наверняка заранее отрепетирован. Инициативу перехватил Маккарти:

— Теперь, мисс Гусова, вернемся к агенту Эпрону. Что он вам сообщил о своем задании?

Она взглянула на него, будто не поняла вопроса. Маринино лицо по-прежнему выражало страх. Синь ее глаз на мгновение помутнела. Это был странный эффект: словно бы вдруг набежала тучка, чтобы затем их небесная синева казалась еще глубже, еще пронзительней. Правой рукой она поглаживала вырез кофточки, будто нашаривая потерянные бусы или же чьи-то пальцы, ее прежде ласкавшие.

Облизав губы, Марина попыталась улыбнуться. Она слегка покачала головой. К ней вернулся прежний голос, но в микрофоне звучавший ниже и словно из отдаления.

— Ничего, — выдохнула Марина. — Совсем ничего. Он просто любил меня.

 

Биробиджан

Февраль — май 1943 года

Зима держала Биробиджан в своих тисках до конца апреля. Марина привыкла к холодам с рождения, но и представить не могла, как долго тянется зима в Сибири. Не то чтобы мороз здесь был сильнее и острее, чем в Москве, а тем более в Архангельске или на Колыме, но он давил на все вокруг, будто отрезав эту часть мира от остальной планеты. Тайга была безгранична, глазу не за что было зацепиться. Снег будто сглаживал все формы, скрывая обширные заросли на склонах. Заснеженные холмы и лощины напоминали застывшую морскую рябь, лишенную своего монотонного движения. Они сменяли друг друга до горизонта, словно чей-то бескрайний рисунок. Бесконечные заболоченные равнины выглядели белой пустотой, непроницаемой для живого существа. Речные извилины скрывались под таким мощным ледяным панцирем, что военные колонны, двигавшиеся к границе с Маньчжурией, так и скользили по ним, предпочитая не блуждать в поисках укрытых снегом дорог. Жизнь сохранилась только в Биробиджане да в нескольких деревушках, рассеянных вокруг этого центра. Вблизи редких изб и сараев из-под снега виднелись черные точки изгородей, обозначая границы невидимых палисадников. Кое-где можно было заметить следы зайца или рыси, прошмыгнувшей мимо в поисках хоть какой-нибудь чудом попавшейся пищи, или тянулись санные и лыжные следы. Даже воздух и небо казались бездной, поглощавшей все звуки жизни. Собачий лай, свистящий шорох лыж и скрип саней, цоканье лошадиных копыт, рев мотора редких грузовиков и уазиков, еще способных передвигаться, — все гасло в этой глубине, словно звуковой мираж. Казалось, что звуковая волна тоже каменеет от холода и превращается в иней. Кристально чистый, слепящий свет дня сменялся абсолютной темнотой ночи, поглощавшей свет самых мощных фонарей. День за днем небеса оставались безоблачными, лишь изредка на синем фоне появлялись штрихи высоких облаков. Ночью на чистом ледяном небе блестели стальные звезды. Тоненькие струйки дыма из печных труб поднимались прямо вверх, будто нити, прикрепленные к абсолютной голубизне. А потом вдруг поднимался ветер, и воздух наполнялся режущей ледяной пудрой, колющей лицо и секущей дерево избяных стен. Иногда ветер из Китая неожиданно приносил потепление. Какая-то тяжесть делала жесты ленивыми и приглушала звуки. Из-за потепления, хоть и недолгого, становилось темнее: над Амуром надувались огромные подушки пепельных туч, набитых снегом. Снег все шел и шел. Три, пять, десять дней подряд, и мир еще больше скрывался от глаз. Исчезали зубцы изгородей. Приходилось браться за лопаты и расчищать тропинки, чтобы вырваться из снежного плена.

Марина день за днем приучала себя к этой жизни, у нее формировались новые привычки и жесты. Надя вместе с соседками по дому объяснили ей, что носить дома, а что на улице. Надо было и вообще сообразить, когда следует выходить из дома, а когда лучше на холод не соваться. Не следовало слишком прикрывать рот шерстяным шарфом: от дыхания шерсть намокала и замерзала, так что от губ не оторвешь. Под валенки надевали обмотки, нагретые у печи. Находили чистый снег для кипячения воды. Платок не снимали даже в доме: от холода, как уверяли соседки, больше всего страдает голова.

Марина привыкла к стойким запахам непроветриваемого жилья, к сладковатому и теплому духу из погреба, где в сухом песке с осени хранились морковь, свекла и репа, а на балках под низким потолком — капустные кочаны. В холодном углу за кухней, где от бочек с квашеной капустой и огурцами исходил резкий запах рассола, сушилась пойманная в Бире рыба, свисали ломти вяленого мяса, а иногда еще и тушки попавших в капкан зайцев. Соседки по дому встретили ее с веселым любопытством. У них были имена, для Марины непривычные: Бэлка, то есть Бэлла Певзнер, Липа Гайстер, Буся Пинсон, Инна Литвакова и Гита Иберман. Бабушка Липа была самой старшей и утверждала, что не знает точной даты своего рождения. Гита была только на два года старше Нади. У нее была мужская фигура, широкое лицо, на котором часто появлялась счастливая улыбка женщины в томительном ожидании настоящей любви. Остальные женщины казались волевыми и суровыми, обладали крепким телосложением; испытания и тяготы стерли возраст с их морщинистых лиц. Они давно привыкли жить сообща, их индивидуальность проявлялась лишь в мелких странностях, они все приспособились к перепадам чужого настроения, выработали общие привычки и ритуалы; даже сердились сообща. Они испытывали добрые чувства друг к другу, что делало их своеобразной семьей. Они и радовались, и плакали с избытком. Баба Липа следила за Надей и Гитой как за собственными дочерьми. У каждой была своя длинная история, приведшая их сюда. Пережитые тяжкие времена сделали их одинокими, лишили мужей, братьев, детей.

Надя рассказала Марине, что Инна изводит себя, потому что нет писем от мужа. Ей было всего тридцать пять, а выглядела она лет на десять старше. Ее муж Изик был на пять лет моложе. Как и все молодые мужчины в Биробиджане, он ушел на фронт в самом начале войны. В первые месяцы он писал Инне чуть ли не каждую неделю. Воевал в предгорьях Кавказа — защищал каспийский нефтяной район. А с прошлой осени Инна перестала получать письма, от чего была в отчаянии и тревоге, просто теряла голову. Она каждую неделю ходила в военкомат и просила перевести Изика в часть, стоявшую под Биробиджаном, на границе с Маньчжурией. Никто, разумеется, ничего не предпринимал. В военкомате ей даже пригрозили арестом, то же сделала и Зощенко. Но беспокойство было сильнее ее, и снова, не дождавшись письма, Инна шла к военкому.

Буся уже знала то, чего так боялась узнать подруга. В самом начале осады Сталинграда за один месяц были убиты ее муж и двое сыновей. Буся тоже решила умереть. Она работала в пекарне на Октябрьской улице. Ей едва успели помешать броситься в горящую печь: она даже опалила волосы. Соседки потом дежурили около нее днем и ночью. Буся дралась, обзывала их и даже попыталась поджечь дом, чтобы сбежать… Потом волосы отросли, еще более кудрявые, чем прежде, но белые как снег. Однажды она снова встала к печи, и жизнь продолжилась. История Бэллы напоминала миллионы историй других советских граждан. Сразу после создания Еврейской автономной области она покинула украинский Бердичев вместе с мужем Моисеем Певзнером, который там учительствовал. По приезде он участвовал в организации еврейской школы. Потом он довольно быстро стал ответственным работником исполкома области, был избран в областной совет. А потом начались чистки 36-го — 38-го годов, и Биробиджан пострадал не меньше других городов, а может, больше. Моисея арестовали вместе со всеми работниками исполкома. Он был осужден — стал врагом народа. Многие тогда были расстреляны, а сам Моисей затерялся где-то среди живых скелетов ГУЛАГа. С риском для себя Бэлла пыталась узнать, в каком лагере он находится. Не получилось: никто не знал. Так прошло шесть лет. Она не поверила, что мужа нет в живых, и осталась в Биробиджане: если Моисей вернется, он найдет ее здесь. Однако, опасаясь за детей, она отправила их к родственникам в Бердичев. Это было трагическое решение. Фашисты заняли Украину — что могло статься с евреями в Бердичеве?

— Мариночка, пожалуйста, не говори с ними об этом, — умоляла Надя. — Они этого не хотят. Делай вид, что ты не знаешь. Мы никогда не разговариваем об этом. Вообще никогда. Никто этого не хочет. И Матвей тоже. И не говори ему, что я тебе сказала. Он разозлится.

Они сидели, прижавшись друг к другу, на Марининой кровати. Давно наступила ночь. Надя принесла керосиновую лампу и медовые пряники, к которым они сначала даже не притронулись. Несмотря на тяжелый разговор, это были трогательные минуты. С самого приезда в Биробиджан Надя приняла ее как неожиданно, чудесным образом появившуюся старшую сестру. Марина не могла скрыть своего волнения. Она никогда не испытывала сестринских чувств. Несмотря на все, что она видела, что прожила, будучи подростком, двадцатилетняя Надя была на зависть красива и свежа. Она сохранила в неприкосновенности чистоту и мечтательность, которые и составляют подлинное могущество молодой женщины. А вот мечтательность и невинность Марины рассыпались в прах тогда, одиннадцать лет назад, на неудобной кремлевской койке. Она горько вздохнула, внезапно заново пережив, будто ожог, тот позор, что привел ее сюда. Как и все женщины в их доме, она молча хранила свою историю, и только молчание позволяло ей как-то жить с погребенной в душе катастрофой. По сравнению с Надиными откровениями Маринина драма была еще не самой ужасной.

Надя неверно истолковала ее молчание:

— Мариночка, не стоило мне все это тебе рассказывать. В нашей жизни нет ничего ужасного. Тебе с нами будет хорошо. Вот увидишь, весной здесь чудесно будет… Мошки столько, что только успевай чесаться!

Они снова рассмеялись и наконец принялись за пряники. Марина поинтересовалась, есть ли у Нади любимый мужчина.

— Любимый? Да где его взять-то? Здесь мужиков вообще нет. Я имею в виду молодых. Или надо ждать, когда кончится война, или делать как Гита.

— А что она делает?

— Она ходит к гоям. Их больше, чем нас. Они не все ушли на фронт. И им еврейки нравятся. Но я бы не смогла.

— Почему бы нет, если парень тебе подходит?

— Я совсем не уверена, что Гите эти парни нравятся. Но она говорит, что не собирается всю войну лишать себя радостей. А если фашистов придется бить десять лет, так вся ее молодость пройдет понапрасну. Баба Липа, когда такое слышит, прямо с ума сходит! Когда они ссорятся — того гляди, дом рухнет. Сама увидишь. — Надя уткнулась лицом в подушку около Марининой щеки. — Мне нужен только еврей. И чтобы красивый был, как Матвей, — прошептала она.

— А! Так вот кто тебе нужен!

— С ума сошла!

— А что?

— Никогда, только не он!

— Н-да?

Надя снова стала серьезной и, поднявшись на локте, посмотрела на Марину, нахмурив брови.

— Не смейся надо мной. Ты же знаешь, что это неправда. Матвей — не мальчишка. Он… Ему взрослая баба нужна.

— Вроде нашего политрука? Маша как-ее-там?

— Зощенко? Да нет, это она за ним бегает.

Надя ткнула Марину в грудь своим указательным пальцем.

— А он тебя хочет, я знаю!

— Да ничего ты не знаешь.

— Я Матвея знаю. Я его глаза видела. И не говори, что ты ничего такого не заметила.

Надя была права. Эта мысль не давала Марине покоя. Вдруг она подумала о другом и, будто в шутку, наивно спросила:

— Ты знаешь доктора, американца?

— Этого? Конечно. Его все знают. Он здесь давным-давно. Ты его видела?

— Он несколько дней назад в театр заходил.

— Имя у него смешное: мистер доктор Майкл Эпрон.

Они долго забавлялись, произнося имя на чужой манер, пытаясь по-американски прорычать «р».

— У тебя хорошо получается, — удивилась Марина.

— В прошлом году он немного с нами английским позанимался в больнице. Он учил всех желающих женщин оказывать первую помощь. Можно было выучиться даже на медсестру. Прошлым летом я ему немного помогала. У меня это выходило неплохо.

— А почему бросила?

— Матвей не хочет… То есть хочет, чтобы я была медсестрой, но не у американца.

— А-а!

Марина замолчала: не стоило продолжать эту тему. Она погладила Надю по щеке. Девушка продолжила:

— Я не сомневалась, что ты с ним рано или поздно познакомишься. Мистер доктор Майкл Эпрон. Мужики его не любят, потому что он американец, все время шутит на собраниях и лечит всех одинаково, что евреев, что прочих. Даже китайцев, что на границе живут. А женщины в Биробиджане все его обожают, потому что он милый, добрый и врач хороший. Говорят, роды прекрасно принимает. Правда, сейчас и беременных-то больше нет.

Надя мечтательно улыбнулась:

— Он к тебе в театр приходил?

— Нет, — соврала Марина, — я и видела-то его пару минут. Мельком. Даже лица не помню.

Это была и правда, и неправда. И, как всякая ложь, эти слова являлись косвенным признанием. Их встреча и вправду длилась несколько минут. Не более пяти. А вот лицо его она прекрасно помнила, как и все мельчайшие детали его визита. И не переставала удивляться и даже радоваться. Эпрон появился из темноты зрительного зала и одним прыжком забрался на сцену. Она отпрянула, опрокинув стул, стоявший на сцене для репетиции. Звук падающего стула заставил их на секунду застыть на месте, будто детишек, пойманных на какой-то шалости. Когда они оказались рядом, Марина осознала, какой он высоченный. Она встретилась с ним взглядом, лишь когда подняла голову. Чтобы лучше его рассмотреть, она отпрянула назад. Он неверно истолковал ее движение и запротестовал: нет, нет, не надо пугаться! Он попытался удержать ее жестом. У него была большая ладонь, но удивительно тонкие пальцы. Этот комичный жест ее успокоил. Разумеется, ей нечего было бояться.

Он развернул газету, чтобы показать ее фото. Она удивилась: это была не «Биробиджанер штерн», как ей сначала показалось, а ее точная копия — те же фотографии, заголовки и статьи, но по-русски. Название «Биробиджанская звезда» было написано кириллицей. Американец прикрыл Маринин портрет ладонью:

— Фотография неудачная. На самом деле вы такая, как я и думал.

Он говорил с акцентом: звуки будто слегка плыли, затуманивая подлинный смысл сказанного. Марина не знала, что ответить. Смешно, но она могла лишь молча и неотрывно смотреть на него. Ему на вид было чуть больше тридцати. Все в нем выдавало иностранца. Длинные, почти до плеч, рыжеватые волосы — густые и кудрявые. Не застегнутая доверху шерстяная кофта позволяла заметить почти женскую бледность его кожи. На шее пульсировала вена. Он не брился уже два или три дня, и неаккуратная жесткая щетина на его щеках и подбородке была темнее, чем волосы на голове. Щетина не могла полностью скрыть тоненький зигзагообразный шрам от нижней губы через весь подбородок. Его маленький рот словно терялся на крупном лице. Кожа на его висках и на щеках стала почти коричневой из-за постоянного пребывания на солнце и холодном ветру. Брови были едва прорисованы, а серые лучистые глаза казались от этого еще более выразительными. Лоб пересекали тонкие морщинки, а прямо посредине лба пролегла более светлая полоса от шапки. Вряд ли можно было назвать его красивым. Но это было неважно. Что-то иное привлекало в его лице и внушительной фигуре. Что-то привлекательное именно для нее, Марины. Наверно, никогда прежде она не испытывала в присутствии мужчины этого странного чувства неведомого и близкого присутствия одновременно. Это было ощущение чего-то необычного и в то же время благостного и успокаивающего. Она старалась не выказывать своих чувств, но ей не удавалось вести себя естественно или с безразличием. Эпрон сделал шаг в сторону. Теперь и он не знал, что сказать. Он просто рассматривал ее с блуждающей на лице улыбкой, будто этого созерцания ему было достаточно. Из-за шрама нижняя губа у него оттопыривалась. Теперь Марина подумала, что они оба выглядели смешно, когда стояли, будто окаменев, молча, пристально глядя друг на друга. Наконец Эпрон скатал газету в тонкую трубочку. Свет софитов золотил волоски на его запястьях. Она заставила себя оторвать взгляд от его лица и нагнулась, чтобы поднять упавший стул. Он произнес:

— Я ухожу. Не хотел вам помешать.

Она чуть не запротестовала. Ей хотелось сказать ему что-нибудь доброе. Она, наверно, смогла бы наконец заговорить с ним, если бы не шум за кулисами. Голос Матвея Левина позвал:

— Марина?

На сцене раздались шаги, и в следующую секунду Матвей появился сам и уставился на Эпрона, снова застывшего от неожиданности.

— Это ты тут, товарищ доктор?

Эпрон ответил, не оборачиваясь:

— Здравствуйте, товарищ худрук. Из чистого любопытства зашел. Посмотреть на актрису с фотографии. Больше мешать не буду.

Левин подошел:

— А я думал, ты уехал в диспансер.

— По такому снегу туда не доедешь. Уазик не может. Сани могут. Но сани… слишком далеко и долго. К тому же в колхозе «Вальдгейм» больна женщина. Может, на следующей неделе съезжу.

Он говорил, не отрывая глаз от Марины. Его неловкость и акцент сейчас были еще более заметны. А улыбка стала ироничной, слегка вызывающей.

Подойдя к Марине, Левин пояснил:

— Товарищ Эпрон приехал к нам из Америки лечить больных. Для этого нужно большое мужество.

В тоне Левина Эпрону, похоже, послышалась насмешка. Он вытянул руку и слегка похлопал Левина по плечу свернутой газетой.

— Да какое тут мужество, товарищ Левин. Я на сегодня просто биробиджанский еврей. Так ведь?

Американец вскинул брови, словно ожидая ответа, но Левин молча кивнул. Тогда Эпрон рассмеялся.

— Нет, Левин, ты так не считаешь. Американец, по-твоему, русским никогда не станет. А ведь я работаю как проклятый. Даже идиш скоро выучу, вот увидишь…

Эпрон явно веселился. Он бросил взгляд на Марину и достал из кармана рубашки пачку папирос в краснозвездной пачке. Такие обычно курили красноармейцы.

— На сцене курить запрещено, товарищ доктор, — произнес Левин, как только американец поднес папиросу к губам.

Напряженность в отношениях между мужчинами была вполне зрима. Рядом с природной силой и непринужденностью американца красота и уверенность Левина вдруг показались Марине искусственными. Эпрон снова положил пачку в карман.

— Ах да. Не буду.

Он бросил газету на стул, отступил чуть назад, чтобы перешагнуть через софиты на краю сцены, и спрыгнул в зал. Шагая по центральному проходу, он вдруг обернулся:

— Повезло тебе, товарищ худрук. Теперь у тебя будет неплохой театр.

Он подхватил оставленное на сиденье кожаное пальто на меховой подкладке и скрылся в темноте. На минуту его силуэт появился в освещенном проеме двери, над которой висел портрет Сталина, а потом исчез уже окончательно.

— И что он здесь ошивался-то? — проворчал Левин.

— Он…

Марина показала на брошенную газету. Она наполовину развернулась, так что вновь стало видно ее фотографию.

Левин недоумевал:

— А как он вошел?

— Не знаю, не слышала. Я работала.

На лице Левина было написано недовольство, к тому же Марине не понравился тон ее собственного ответа — заискивающий, оправдывающийся. Она подобрала газету.

— Я не знала, что существуют две «Биробиджанские звезды» — по-русски и на идише.

— Ты еще много чего здесь не знаешь, Марина Андреевна. Уже четыре года у нас официальный язык русский, а не идиш: в Биробиджане не только евреи живут. Лучше тебе это не забывать.

Левин вдруг отказался от ласкового и льстивого тона, который принял с Мариной с самого начала. Она взяла шаль, которую сбросила во время репетиции, и, спокойно улыбаясь, накинула себе на плечи. Она улыбалась как женщина, знающая цену своей красоте и своему актерскому дару.

— Так точно, товарищ Левин. Я абсолютно ничего здесь не знаю и не ведаю.

Левин тут же изменил тон.

— Прости, я не хотел тебя обидеть. Просто этому американцу в театре нечего делать. Не хочу я, чтобы он здесь болтался.

— Я не ожидала встретить здесь американцев и не знала, что ему сказать.

— Здесь нет американцев. Здесь один американец. И этого вполне достаточно.

— А он тут давно?

— Больше года. Не нравится мне, что он у нас, но решение его тут оставить было оправданным.

— Оставить? Он не эмигрировал вместе с другими?

— Он просто сопровождал помощь от американских евреев и должен был сразу же возвратиться. Но потом… у нас в области был только один диспансер, без врачей, способных сделать хотя бы простейшую операцию. И оборудования тоже не было. Средств на создание больницы взять было негде. Больных приходилось возить в Хабаровск. По возможности. А несчастных случаев и заболеваний вначале хватало. И смертельных случаев тоже. Здоровье у иммигрантов слабое было: почти все городские. Тяжело было. Партия помогала, чем могла, но исполкому надо было и самому изыскивать средства. Американские евреи предложили помощь. Понадобилось время, чтобы решить вопрос, так что оборудование они прислали только в начале войны. Эпрон тогда и приехал. Должен был обучить наших докторов пользоваться оборудованием и сразу же вернуться обратно. Но всех хороших врачей призвали на фронт. Осталось только двое. Один — в ста километрах отсюда, на китайской границе. Сюда он не ездит: он там нужен. А второй обычно пьян с самого утра. Эпрон предложил преобразовать наш диспансер в небольшую больничку с операционной, а также согласился остаться у нас до конца войны. Биробиджанский исполком обсудил и передал предложение выше, а те запросили мнение Москвы. В Москве сказали «да», вот и все. Разумное решение. Иногда надо проявлять прагматизм. Принимать помощь от того, кто ее предлагает, не так ли?

Марина предпочла не отвечать. От холода в зале ее знобило. Левин это заметил и рукой поправил шаль на ее плечах.

— И все-таки американец есть американец, — скривился он и достал пачку сигарет.

Марина усмехнулась:

— А я думала, на сцене курить запрещено.

Левин подмигнул.

— Только американцам.

Он снова был сама уверенность и само обаяние. Зажег сигарету, затянулся и выдохнул колечко дыма, откинув назад голову. Марина убирала со сцены аксессуары, которыми пользовалась для репетиции.

Понаблюдав за ней, Левин произнес:

— Жаль, что я не зашел раньше, когда ты работала. У меня было важное собрание.

— Это мелочи. Пока еще смотреть не на что. Многое никуда не годится. Я только начала. Завтра продолжу.

— Американцу, кажется, понравилось.

— А может, он в театре ничего не понимает. Кстати, он хороший врач?

— Похоже. Женщины им бредят. Он в основном их и лечит.

Левин произнес эту тираду с провокационной насмешкой. Но взгляд его говорил, что ему не смешно. Марина тоже насмешливо улыбнулась, решив его поддеть, в свою очередь.

— Если он хорошо делает свою работу, в чем его можно упрекнуть? Только, что он американец?

— Только американец — это немало. Америка — самое отвратительное место на земле. Всем известно, что это такое и как они там живут.

— Но он-то там больше не живет. Он здесь, людей лечит. Он не просто оборудование привез, он по-настоящему помогает. Похоже, ему даже нравится жить здесь, с нами.

Левин будто отмел эти рассуждения движением руки:

— Для того чтобы ему доверять, этого мало. Таким типам доверять нельзя. Дело в личных качествах… Шныряет туда-сюда. Никогда не знаешь, где он сейчас. Сюда пробрался? Пробрался. А театр закрыт. Все помещения открываются только для плановых репетиций, а для всех остальных — вечером. Нету этому типу сюда хода, а он, видишь ли, вошел, как к себе домой. Чего он тут искал?

Стоя посреди сцены, Левин в упор смотрел на Марину. Он снова стал человеком, привыкшим выходить победителем из словесных дуэлей.

Марина несмело заметила:

— Может, это типично американский дефект? Им нравится разглядывать актрис вблизи. Как в Голливуде.

Она улыбнулась, чтобы смягчить насмешку. Поколебавшись, Левин взял себя в руки и тоже решил пошутить:

— Возможно. Американцы ведь морально деградируют — это не секрет.

Он схватил газету, посмотрел на хорошо знакомую фотографию, потом скомкал «Биробиджанскую звезду» в шарик и швырнул за кулисы.

— Приходится признать, что наш фотограф бездарен. В жизни ты намного красивее, поверь мне.

Шаль снова соскользнула, и Левин осторожно натянул ее на Маринино плечо. Его жесты стали более откровенны. Он вновь обрел повадку красавца Матвея Левина, уверенного в себе и своей власти, и пригласил Марину выпить в его кабинете горячего чаю.

И вот теперь Марина слушала Надю:

— Мистер доктор Эпрон не все время проводит в новой больнице. Когда ему вздумается, он может исчезнуть где-то в тайге. Даже в снежное время. Навещает больных в богом забытых деревнях. Возвращается с сумками еды — так люди довольны, когда он к ним приезжает. Он хочет провести перепись всех больных в районе, от Амура до холмов Лондоко вдоль железной дороги, тогда больница сможет планировать госпитализацию заранее, а также обеспечить себя вакциной от малярии и других болезней, которые переносятся комарами. Бабушка Липа над ним смеется. Она говорит, что в Приамурье распространена только одна серьезная болезнь, и доктор в одиночку с ней не справится.

Надино радостное настроение передалось Марине.

— Он получил от обкома грузовичок… Прошлым летом сам съездил в Хабаровск и вернулся на новеньком ЗИСе. Видела бы ты лицо Матвея! Зощенко вообще с ума сошла. Тут месяцами трактора ждут. Клитенит да и другие были уверены, что мистер доктор просто своровал его в каком-нибудь колхозе. Орали на него: «Ты, американец, признавайся, где ты его украл!» А тот: «Не крал я ничего! Все нормально, все официально: подарок секретаря обкома больнице Биробиджана!» Когда Надя начинала подражать акценту американца, ее тут же душил смех. Представляя себе эту сцену, Марина веселилась вместе с Надей.

— Зощенко позвонила секретарю в Хабаровск. А ей и говорят: «Все в порядке, товарищ. По решению секретариата ЗИС-51, номер такой-то предоставлен в распоряжение вашей новой больницы. Распоряжение подписала секретарь обкома товарищ Приобина. Поздравляем вас!»

— И как Эпрон этого добился?

Надя покраснела и закусила губу.

— Не знаю, правда ли… В диспансере девчонки говорили…

— Надя…

— Эта Приобина, секретарь обкома с начала войны, она, кажется, еще похотливей Зощенко. Кладет глаз на всех мало-мальски симпатичных мужиков. А уж когда мистера доктора-то увидела…

— Он же американец.

— И деньги у него в сумке тоже были американские. И много, наверно. «Вклад еврейской эмиграции в борьбу с врагом!» — сказала мадам Приобина.

От смеха Надя не могла говорить. Можно было и не продолжать: Марина подобные истории в Москве выслушивала десятками.

В один из следующих вечеров, готовя ужин вместе с Бэллой и бабой Липой, Марина заявила, что ей необходимо как можно быстрее освоить идиш. И надо найти кого-нибудь, кто бы согласился ее учить.

— Мне быстро надо выучиться. Весной я хочу играть в театре на идише.

Женщины над ней посмеялись.

— Времена меняются… Не так давно и речи быть не могло, чтобы играть по-русски, а сегодня все наоборот. В обкоме будут довольны, что ты по-русски играешь. Ты ведь знаешь, что идиш больше не является нашим официальным языком.

— Театр — это другое. Я не для того приехала, чтобы играть на русском. Это смешно.

Бэлла и баба Липа молча посмотрели на нее. Бэлла сполоснула и вытерла руки. Баба Липа снова принялась перемешивать в миске муку и гусиный жир с теплой водой. Марина подумала, что может угадать их мысли. Она все еще была здесь новенькой, эта женщина, приехавшая из Москвы и поселившаяся в закрытом для въезда Биробиджане с разрешения Левина и комитета. Ее поселили в их доме, не спросив их мнения. Бэлла и баба Липа не были романтически настроенными молодыми девчонками вроде Нади. Жизнь научила их осторожности. Они против Марины ничего не имели, но все же ее опасались. По их мнению, Марина вполне могла постукивать начальству. Такова жизнь. На их месте Марина думала бы то же самое. Так уж сложилось в стране победившей революции, что никто никому не доверял. Доверие здесь надо было заслужить. Кроме того, Марину мучило, что она на самом деле лгала. Она бы дорого заплатила за возможность признаться Бэлле и бабушке Липе: «Я приехала сюда, чтобы спрятаться. Я не настоящая еврейка, но обещаю сделать все, чтобы ею стать!»

Но она лишь улыбнулась и произнесла со всей возможной искренностью:

— Соломон Михоэлс меня сюда послал не для того, чтобы я, еврейка, не пользовалась идишем. Я обещала ему выучить язык.

Бабушка Липа удивленно покачала головой, кашлянула, очистила с пальцев налипший жир и только потом проговорила:

— А почему бы тебе не попросить помощи у других актеров? Я их сто лет знаю. Это их родной язык, они на идише дышат, и лучших учителей тебе не найти. Я уверена, что они с радостью будут тебе помогать.

— Я на это и надеялась. Но они все еще в Хабаровске.

— Так их гастроли еще не кончились? С нового года? И что они там околачиваются? Возвращаться не хотят?

— Мы бы могли сами помочь, — осторожно произнесла Бэлла, присев около бабы Липы. В ее глазах блестели слезы. Она вытерла их влажной тряпкой. — Мойша бы наверняка помог, — добавила она тихо. — Но ведь и ты это можешь, баба Липа.

Старуха что-то проворчала вместо внятного ответа, продолжая неотрывно смотреть на Марину. Ее морщинистые веки тяжело нависали над серо-зелеными глазами, которые с годами стали похожи на два упругих, но прочных шара; обычно холодные как лед, они порой внезапно начинали излучать нежность, будто принадлежали совсем юной особе. Она с сомнением поджала губы и снова молча принялась за работу, добавляя в тесто мелко нарезанную рыбу и лук. Бэлла не настаивала, и Марина поняла, что ей тоже лучше не продолжать. Все трое долго скатывали ладонями шарики «гефилте фиш». И тут бабушка Липа произнесла:

— Для начала запомни: то, чем мы занимаемся, называется «блюда с добавлением жира». Гефилте фиш делают из любой рыбы, что есть под рукой. Когда я была девчонкой, — а я выросла в Польше, и, слава Господу: Он не позволил мне увидеть, что там, в Польше, происходит теперь, — моя мама делала гефилте фиш из карпа, и блюдо было гораздо жирнее. В Биробиджане тоже раньше так делали. Люди понимали, что такое «цедоке» — милосердие. Людям нравилось помогать друг другу, и это было необходимо: евреи ехали отовсюду. Тогда старики усаживались рядом с молодыми и обучали их. Кто-то говорил на идише, другие — почти нет. Иногда люди употребляли разные слова. Я вот говорю «цедоке», а другой назовет это «рахмунес» — жалость, а по сути, это одно и то же. Значит, стоит запомнить оба слова. Завтра и начнем, но я не настоящая учительница: у меня терпения не хватает. Так что тебе придется много трудиться.

Вечером Бэлла объявила соседкам о решении бабушки Липы. По этому случаю добыли бутылочку водки, а с утра у Марины был первый урок. Она много дней учила алфавит, тренировалась в произношении разных трудных звуков, пока они не стали ей сниться по ночам. На театральной сцене она тоже упражнялась в произношении только что заученных фраз и выражений. Когда она решила, что алфавит освоен, попыталась расшифровать старый рассказ Шолом-Алейхема будто партитуру. Уборщицы, устроившиеся послушать в зале, хохотали при этом до слез. Вечером она принесла сборник рассказов домой и попросила бабушку Липу ей их прочесть.

— Зачем? Еще рано, ты ничего не поймешь.

— Неважно. Ты мне потом по-русски перескажешь. Мне надо слышать музыку фразы. Музыка идиша — вот что мне нужно прежде всего. И ты ее так здорово исполняешь, баба Липа!

Баба Липа и правда читала так легко, живо и с ослепительной искренностью. По мере чтения лицо старухи то молодело, то снова старилось, на нем отражались самые разные чувства. Ее скрюченные руки взмывали вверх от удивления или страха перед чем-то таинственным. Казалось, даже вне словесного смысла тебя захватывает сила повествования. За всю свою карьеру Марина не получала такого замечательного урока театрального мастерства.

В начале февраля, когда Марина и бабушка Липа, сидя рядом за кухонным столом, заучивали произношение слов по списку, появилась Надя. Ее лицо покраснело на утреннем морозе.

— Мариночка! Они здесь, приехали сегодня утром. Матвей меня послал за тобой. Они хотят тебя видеть!

— Да успокойся, девочка, — проворчала Липа. — Кто приехал-то? Японцы, что ли?

— Бабушка, приехали актеры! Труппа Матвея. Вернулись из Хабаровска.

Актеров довезли на грузовиках солдаты, направлявшиеся к маньчжурской границе. Левин ждал Марину рядом с коробами костюмов и декораций, все еще наваленными в фойе театра. Он отвел ее в актерское общежитие.

— Будь снисходительна, Марина. Разумеется, это не самая блестящая труппа из тех, что ты встречала. Они совсем не юны. Да еще почти всю ночь были в пути.

И все же Марина испытала шок, когда Левин открыл дверь и четыре недовольных, потрепанных жизнью лица обернулись разом в их сторону.

— Матвей, ты где шлялся?

— А что ты сделал с нашими вещами?

— Нам отдохнуть надо, Матвей! Эти грузовики, ты себе не представляешь!

Несмотря на то что в помещении было жарко, женщины не снимали своих поношенных шуб. На ногах у них были длинные шерстяные носки, обтягивающие икры, а цветастые платки в несколько слоев покрывали не только голову, но и щеки. Они жались к печке, покрытой голубовато-зелеными изразцами и занимавшей один угол комнаты. Все стены были беспорядочно заклеены афишами и фотографиями спектаклей, и лишь в одном углу величественно выступал выцветший портрет Сталина. Он был задрапирован грязно-красным шелком, напоминавшим сценический занавес, и походил на икону с похорон.

На столе дымил самовар, а единственный в труппе актер-мужчина заваривал чай. Этому огромного роста человеку было около шестидесяти. Его кудрявые волосы торчали из-под темно-красной велюровой шапочки, образуя что-то вроде белоснежного пушистого венца. Он завернулся в длинный стеганый полинявший халат когда-то синего цвета с осыпавшейся местами вышивкой. Как и вся обстановка в общежитии — ковры, стулья, подушки, покрывала и даже разноцветные чайные стаканы — этот халат, наверно, когда-то был театральным реквизитом. На какое-то мгновение Марине показалось, что она сама попала на сцену, где разыгрывается неизвестная ей пьеса. До нее донесся смех Левина, который наслаждался ее удивлением. Актрисы лишь мельком посмотрели на Марину и подошли к Левину. Две женщины казались близняшками. Их можно было отличить только по прическам и одеянию. Третьей актрисе — размалеванной блондинке, тощей, как цыпленок, — на вид было лет пятьдесят. Они заговорили хором:

— Матвей, ты не представляешь, что это была за поездка!

— И как ты нас только в нее отправил?

— Пять часов в непрогретых машинах!

— И почему среди ночи? Нам даже ничего не объяснили…

— По крайней мере, эти парни сами ничего не ведали. Хоть и молодые, а зубами стучали не хуже, чем мы…

— Вера подумывала, чтобы один лейтенантик ее согрел, а он еще больше замерз, чем она!

— С нас хватит, товарищ худрук, больше нас на такие подвиги не посылай, и речи об этом быть не может.

— Даже не сомневайся, Матвей, с места не сдвинемся до весны!

— Не говоря о том, что и сейчас могли бы остаться в Хабаровске. Мы там хорошо обустроились.

— И с аншлагом, мой дорогой! Можно было весь месяц играть. Хабаровск — не Биробиджан. Они там еще не потеряли вкус к развлечениям.

— Сам увидишь! Мы тебе привезли целую коллекцию этих… «цайтунген». Посмотришь рецензии…

— Ша, ша! Спокойнее, дамы. Вот это вас согреет…

Старый актер заставил-таки их замолчать, подав каждой по стакану обжигающего чая. Он развернулся к Марине, как будто она только что появилась из-за кулис, и протянул к ней руки.

— Боже мой, да кто же это? Дамы, где наша галантность? Прошу вас, немного «хефлехкейт». Чего ты ждешь, Матвей, представь нас. Это наша новая звезда, я полагаю?

Женщины неотрывно смотрели на Марину, прихлебывая чай. Актер сжал Маринину руку и представился, прежде чем это сделал Левин:

— Ярослав Перец Собыленский. Моя мама никак не могла выбрать между Ярославом и Перецем, и я тоже. А ты можешь выбирать, я отзываюсь на оба имени, но больше востребован Ярослав. По русской привычке, я думаю.

Левин представил женщин:

— Вера Коплева, Гита Коплева и Анна Бикерман.

Конечно, Вера и Гита были сестрами.

— Мы не близняшки. Все нас считают близняшками, ан — нет. Вера на два года старше. И очень гордится этим, потому что ей кажется, что она не выглядит на свой возраст. Увы, все наоборот, но здесь приятно жить иллюзиями.

Все засмеялись. Анна с искрящейся улыбкой взяла Марину под руку.

— Когда-то в труппе была одна молодая актриса. Будь осторожна, наш худрук отвык от красивых женщин.

Смех Левина скрыл его замешательство. Он попытался быть серьезным, но Вера ему не позволила:

— Только без речей, Матвей. Мы слишком устали, и все, что надо знать новенькой, заключается в десяти фразах. С Анной и Гитой мы играем двадцать пять лет. Мы вместе решили приехать сюда, в театр Биробиджана. Это было десять лет назад. Разные были времена, и хорошие, и плохие. Одно время мы жили в общежитии. Там стоял вечный гвалт, столько было здесь актеров и актрис, и они постоянно трещали как попугаи. А этот старикан, он, конечно, рядом с тобой проигрывает, но лет сорок назад послушать истории на идише в его исполнении приходили по две тысячи человек где-нибудь в Варшаве или Бердичеве. Ярослав у нас скромный, но я тебе говорю: он работал с Грановским и Михоэлсом в первом еврейском театре в Москве. Если ты и правда хочешь понять, что такое еврейский театр, никто тебя этому не обучит лучше Ярослава. Вот так-то.

Она широко улыбнулась Марине и фыркнула, подмигнув сестре.

— Видишь, Матвей: десять фраз.

Ярослав сказал Марине:

— Ты можешь констатировать, что мы прекрасно пропагандируем себя сами. Вера рассказывает о том времени, когда…

Анна ее перебила:

— Ярослав, твой чай пить невозможно… А ты продумал, чем отметить это событие, товарищ худрук?

— Я полагал, ты хочешь отдохнуть, Анна. Вечером мы можем…

Дверь общежития резко распахнулась.

— Матвей!

На пороге возникла Маша Зощенко; снег забился внутрь валенок и лежал на раскиданных по раскрасневшимся щекам прядях волос. Растолкав присутствующих, она кинулась Левину на шею.

— Матвей, все закончилось! Победа! Под Сталинградом фашисты разбиты!

Зощенко рыдала, вцепившись в Левина, и продолжала целовать его. Марина отошла в сторону, а старый Ярослав, в конце концов, оттащил коммунистку от Матвея. Смех Гиты звенел среди всеобщих возгласов. Левин отстранил Зощенко, пытаясь ее успокоить:

— Маша, да ладно уже, Маша!

Наконец Вере удалось унять ее, а Левин уже искал взглядом Марину. Всхлипывая от радости, Зощенко отвечала на вопросы Анны и Ярослава.

Собственно, новость пришла еще ранним утром, но в нее боялись поверить. Мальчишка-почтальон прибежал к Клитениту сказать, что он поймал сообщение по радиоприемнику. Потом они несколько часов дозванивались в Хабаровск в ожидании подтверждения. Наконец обком подтвердил. Секретарь Приобина позвонила лично ей, Зощенко. Даже поговорить не смогли как следует: обе рыдали от радости. Значит, правда, свершилось! Фрицы под Сталинградом действительно разбиты. Красная Армия загнала их в ловушку. Взяли в плен Паулюса и еще 90 000 немецких солдат. Уже дня три-четыре назад. В восточносибирской глубинке все узнавали с опозданием.

Новость распространилась за считаные секунды. Русские сбежались к зданию обкома, а евреи потянулись к театру. Левин велел открыть двери, наспех украсили сцену. Из подсобки вытащили флаги из красного бархата с серпом и молотом, обычно используемые во время торжественных мероприятий. На одном из полотнищ, подаренных Биробиджану евреями Харькова, на идише была вышита цитата из речи вождя народов: «Главная цель пролетарского интернационализма — единство и братство пролетариев всех народов».

Прямо на сцене с помощью канатов укрепили огромный портрет Сталина с сединой на висках, но сохранившего «царскую» моложавость во взгляде. На щеках вождя играл младенческий румянец.

Очень скоро зал переполнился: женщины, старики и дети окликали друг друга, целовались и обнимались прямо в вестибюле; все это напоминало бесконечный балет. Конечно, были здесь и Маринины соседки, тоже в слезах. Баба Липа поддерживала Бусю, которая навзрыд оплакивала своих сыновей и мужа, не дождавшихся этой победы. Инна спрашивала всех, с кем обнималась, можно ли еще рассчитывать, что ее Изик жив. Марина, оробевшая, будто оглохшая от криков, от этого взрыва эмоций, не решалась к ним приблизиться. Она ушла за кулисы. Неожиданно на нее нахлынули воспоминания о Люсе — Алексее Каплере. Как и многие окружавшие ее женщины не ведали о судьбе своих близких, так и она не знала, жив он или нет.

В противоположном конце сцены появился как всегда деловитый Левин. Он распорядился установить трибуну. Марина решила подойти к нему и предложить свою помощь. Она отодвинула полы тяжелого занавеса и вдруг увидела его, мистера доктора Эпрона, как говорила Надя. Он возвышался над толпой, нежно обнимая женщин и смеясь вместе с ними. В ярком свете его волосы казались рыжеватыми.

Несколько секунд Марина не могла оторвать от него взгляд. Она ждала, что он почует ее присутствие и поднимет на нее глаза. Она почти неосознанно надеялась, мечтала, что вот сейчас он снова вспрыгнет на сцену, прижмет ее к себе, обнимет, как уже давно никто не обнимал. Откровенное и абсурдное желание, непреодолимое, ошеломительное. По счастью, рядом оказались Надя и Гита, нагруженные пакетами.

— Мариночка, пошли, поможешь!

Они где-то добыли разноцветные гирлянды и хотели развесить их над входом, будто к балу готовились.

А в следующий миг на сцену взобрались три или четыре женщины и два длинноволосых седых старика: оркестр состоял из скрипок, кларнетов и бандонеонов. Он разместился под сталинским портретом, а Левин и Зощенко с членами комитета облепили со всех сторон трибуну. Целый час слышалось «ура», люди скандировали имя Сталина и со слезами на глазах аплодировали ораторам; взмывали сжатые кулаки. Ораторы все, как один, повторяли заклятие: «Разгром врага под Сталинградом — первый шаг к полной победе над фашистами. Этот день — начало славного победного пути народов. Отныне мир с надеждой устремляет свой взор на Советский Союз. Завтра Красная Армия будет в Берлине. Жизнь и кровь сынов Биробиджана, отданные делу великой освободительной войны, вечно будут предметом гордости их матерей, жен и сестер. Огромные жертвы ради сокрушения врага, истребляющего еврейский народ по всей Европе, лягут в основу формирования великой нации гениев и мучеников, и евреи всего мира обретут здесь защиту и справедливость, как пролетарии всех стран обрели защиту и справедливость в СССР». Левин читал строки из писем солдат женам и матерям. В них чувствовалась спокойная уверенность в том, что жертвы не напрасны. Старый Ярослав голосом, слабеющим от усталости и волнения, декламировал отрывки из статей Василия Гроссмана, описывающих великий героизм бойцов, оказавшихся в сталинградском аду. Сначала от аплодисментов дрожали стены. Потом из-за однообразия речей радость и волнение стали спадать. Люди смолкали и аплодировали реже. Многие закрывали глаза и опускали головы, словно под грузом невидимого присутствия в зале сотен тысяч погибших в огне волжской битвы. Когда оратор собирался начать очередное выступление, одна из женщин в оркестре внезапно поднялась и запела на идише известную, тысячи раз перепетую песню: «Я другой такой страны…»

В зале ей отозвались два, потом десять, потом сто голосов. Заиграли бандонеоны, скрипки и кларнеты. Весь театр наполнился мощным, волнующим пением, в котором выплескивалось все невысказанное. Недолго поколебавшись, запели и члены комитета. Маша Зощенко схватила Левина за руку. Левин взял за руку Клитенита, а тот — своего соседа. Как по условленному знаку, уже все, взявшись за руки, исполняли в полный голос песню надежды, объединяющей первопроходцев Биробиджана.

Маринины руки сжимали дрожащие пальцы Нади и Гиты. У нее захватывало дыхание от сопричастности общему подъему. Песня, которую раньше она толком и не знала, вдруг вошла в нее, так что она почувствовала себя одной плотью и кровью со всеми окружающими ее людьми. Когда песня смолкла, поднялся общий гул. Гита крикнула на идише:

— Танцы, танцы!

Другие отозвались по-русски:

— Давайте танцевать!

В общем гуле музыканты смотрели на Клитенита и Зощенко. Молодые скандировали:

— Танцевать, танцевать!

Коммунистка заулыбалась. Тут снова раздались аплодисменты, от которых Зощенко покраснела. Крики Гиты и Нади помогли Левину отыскать Марину в толпе. Он поманил ее рукой. Но тут толкотня на сцене заставила его отвернуться. Ряды стульев в зале мешали танцевать, и музыканты перешли со сцены в фойе. Их было прекрасно слышно и на улице. Самые молоденькие уже спустились на скрипучий снег, образуя, под смех и возгласы, танцевальные пары. Струйки пара от дыхания дрожали в солнечной позолоте дня. Надя обхватила Марину за талию. К ним присоединились остальные женщины. Пары, одновременно легкие и неуклюжие в тяжелых пальто и валенках, кружились на снегу, отбрасывая продолговатые заостренные тени.

Появилась Маша Зощенко, тащившая за собой Левина. Они остановились у самого порога. На Левине не было пальто, и какая-то женщина накинула ему на плечи шаль. Послышались смех и аплодисменты. Широкое лицо Зощенко светилось от счастья.

Музыка далеко разносилась в холодном воздухе, и через пару минут подошли «гои». Их было около двадцати человек — почти мальчишки: их лиц не было видно из-под шапок. Гита хотела подойти к ним, но потом обернулась, замахала варежкой, подзывая Надю.

— Иди, иди, — предложила Марина.

— Нет, нет.

Марина перестала танцевать:

— Да не глупи, иди танцевать.

— Баба Липа и Бэлла ругаться на меня будут.

— Я скажу, что по моей просьбе.

Она смотрела, как Надя присоединилась к уже танцующей Гите. А когда она обернулась, чтобы вернуться в здание, он стоял прямо перед ней.

Марина вздрогнула, будто увидела привидение. Во время выступлений она искала его глазами в зале. Он куда-то запропал, что было неудивительно: американцу-то к чему все эти речи? И вот он стоял здесь, в своем огромном, подбитом мехом кожаном полушубке и забавной кепке с большим козырьком. Она сразу догадалась, что он пришел ради нее. Он стоял так близко, что сумел обхватить ее талию своими длинными руками в кожаных перчатках. Американец привлек ее к себе. Марина не сопротивлялась, только чуть-чуть отодвинулась от его тела. Хотя ей и было все равно, что в десяти — пятнадцати метрах от нее пляшут, возможно, наблюдающие за ней Левин и Зощенко. Но это не имело значения.

Они разом, легко и естественно, перешли на «ты». Их засыпанные снегом валенки порой соприкасались, тени двигались в едином ритме. Холод не мешал Эпрону, он прекрасно умел танцевать еврейские танцы, и ей надо было только следовать за ним. Сначала они избегали разговора и даже не смотрели друг на друга. А вот остальные, напротив, за ними наблюдали. Но Марина решила не обращать на это внимания. Она опустила глаза и чуть сильнее оперлась на поддерживающую ее руку Эпрона. Из-за тяжелой одежды они почти не ощущали, как соприкасаются их тела, двигающиеся в одном ритме, то ускоряя, то замедляя свой темп. Они больше не чувствовали холода, будто их сплетенные тела были окружены невидимой хладонепроницаемой оболочкой.

Его слова заставили Марину вздрогнуть:

— Я думал об этом с того самого дня, я каждый день себя спрашивал…

Она не была уверена, что его поняла. Откинув голову назад, Марина посмотрела на Майкла снизу вверх:

— Действительно?

Он улыбнулся как-то неестественно. У него были грустные глаза. Она почувствовала, что он хочет того же, чего и она. А ей хотелось прижаться к нему, коснуться губами его губ. Забыть все, что их окружает: войну, холод, Биробиджан, тех, кто сейчас разглядывает их со всех сторон.

Может быть, они бы и сделали то, что хотели, но тут музыка смолкла. Марина отступила на шаг, но Эпрон удержал ее руку в своей, будто рукопожатие могло спасти их от холода и невзгод. Марина вздрогнула: обернувшись, она увидела, что за ней наблюдает Левин. Взгляд его был жестким, будто замороженным. Он снял шаль и держал ее в руке, бросая холоду вызов. Зощенко рядом с ним уже не было. Она что-то говорила музыкантам, а те собирали инструменты. Левин резко повернулся на каблуках и тоже скрылся в вестибюле театра.

На прощание Эпрон сильно сжал Маринину руку сквозь перчатки. Он шепнул:

— С товарищем Левиным надо быть осторожнее. Из-за меня у тебя будут неприятности. Оно того не стоит.

Он повернулся к ней спиной и пошел прочь. Марина ошеломленно наблюдала, как Майкл широким шагом пересекает площадь перед театром. Ей показалось, хотя она и не была в этом уверена, что последние слова американец произнес по-русски абсолютно без акцента. Но, может быть, он просто говорил слишком тихо?

Молодые женщины вокруг запротестовали. Зощенко вернулась на порог театра объявить, что танцы окончены: было слишком холодно, музыканты не могли больше играть, и все рисковали замерзнуть насмерть. После нескольких вялых попыток возразить все замолчали. Толпа распалась на отдельные группы. К Марине никто не подходил, даже Надя и Гита.

В тот вечер в их доме стояла необычная тишина. Движения женщин были замедленными, словно тяжелыми. Они старались не смотреть друг на друга. Сделав необходимые дела, все разошлись по своим комнатам, а не задержались, как обычно, поболтать на кухне. Казалось, от былой радости уже ничего не осталось, ее вытеснили страх и печаль. Бабушка Липа даже не вспылила, когда Надя и Гита вернулись глубокой ночью. Они съели остатки теплого супа, оставленного для них в печи, и не стали рассказывать, где они были. Никто их и не расспрашивал.

В доме было тихо и темно. Лежа в постели, Марина вновь и вновь будто слышала голос Эпрона: «Из-за меня у тебя будут неприятности. Оно того не стоит». Дура она, дура, вообразила невесть что! Как бывает у одиноких женщин, на нее нахлынули фантазии, столь разнообразные и безумные, что ее мозг закипал, как котел. Небось, этот американец так развлекается со всеми… этот мистер доктор Эпрон, который так хорошо умеет лечить! Выходит, она обманывала себя. Впрочем, когда Марина закрывала глаза, то виделся ей вовсе не Эпрон, а ледяной взгляд Левина. Потом ее возбуждение сменилось усталостью. Она уже засыпала, когда дверь приоткрылась и кто-то украдкой проник в комнату. Марина резко вскочила, тараща в темноте глаза и тяжело дыша:

— Надя, это ты?

— Нет, это я, Бэлла. Не зажигай свет.

— Что случилось?

Бэлла нащупала край кровати, присела. Ее шершавые пальцы коснулись Марининой руки и легонько сжали ее.

— Тихо, просто слушай.

Несмотря на полную темноту, в которой она не могла видеть лицо подруги, Марина знала, что та ей скажет.

— Ты тоже хочешь попросить меня не встречаться с американцем?

— Помолчи и послушай. Я знаю, что ты не девочка. И мы не дети. Мы повидали переселенок вроде тебя, но уже два-три года как такие здесь не появляются. Если ты здесь, наверняка с тобой что-то приключилось такое, что тебе больше некуда деваться.

Тон разговора был жесткий, но Бэлла мягко взяла своими пальцами Маринину руку и прижала к себе.

— Об этом не беспокойся. Здесь у всех свои секреты. И «проступки», как они говорят.

— Я знаю, что произошло с твоим мужем.

Произнеся эти слова, Марина тотчас же об этом пожалела. Бэлла что-то пробурчала, но Маринину руку не выпустила.

— Тогда ты знаешь, что может случиться. Надо быть осторожней. Здесь, в Биробиджане, — как везде. Не стоит думать, что ты в безопасности. С Матвеем и Зощенко держи ухо востро. Матвей хочет тебя. Хочет с той минуты, как тебя увидел. А Зощенко вполне способна тебе от ревности глаза выцарапать.

Марина отклонилась и оперлась спиной на подушку. Она забрала свои пальцы из ладони подруги.

— Ну и ладно, значит, я могу спокойно танцевать с мистером доктором Эпроном.

Бэлла проговорила тихо, но твердо:

— Левин тебя ни с кем делить не станет.

— И что же мне теперь делать?

— Главное — не подходить к американцу… Матвей, в конце концов, Зощенко приструнит. Только не ссорься с ним.

Марина молчала, а Бэлла продолжила:

— Ты не задумывалась, почему Матвей еще здесь, хотя все мужики уже месят грязь в окопах?

— Задумывалась.

— Протекция… Товарищ худрук метит в партийное начальство и тогда уж развернется.

— А что они все имеют против доктора? Он лечит, больница работает благодаря ему… Его помощь здесь нужна. В чем его можно упрекнуть?

— Не будь наивной. Пару лет назад, если им кто-то не нравился, его объявляли троцкистом, предателем дела революции, врагом народа. Так они поступили с Мойшей… А теперь мода на шпионов. И что бы тут делать американцу, кроме как шпионить?

Марина по-прежнему молчала: Бэлла была права.

После паузы Бэлла вновь взяла Марину за руку и тихо продолжила:

— Будь осторожна. Баба Липа беспокоится о тебе. И я тоже. Мы тебя любим.

Бэлла поднялась. Лицо Марины скривилось: она пыталась сдержать подступившие слезы.

— Бэлла, а ты, правда, думаешь, что он может быть шпионом?

— Почему бы нет? Все возможно.

Подруга хмыкнула и еще понизила голос:

— Партийные говорят, что шпион похож на паразита с крысиной мордой. Может, ошибаются?

Марина улыбнулась, слыша мягкие шаги в направлении двери.

— Бэлла!

— Ну что?

— А если уже слишком поздно? Если я все равно хочу быть с ним?

Было так тихо, что Марина решила, что Бэлла уже вышла из комнаты. А потом подруга произнесла на одном дыхании:

— Да хранит тебя Господь! Если Он есть.

Вопреки ожиданиям, Левин даже намеком не помянул американца ни на другой день, ни позднее. Он был занят на партийных совещаниях и в театре показывался редко. Марина узнала от Нади, что Эпрон поехал в колхоз, где у кого-то была серьезная травма. Хотя этот большой колхоз находился всего в тридцати километрах к юго-востоку от Биробиджана, по снегу добираться туда приходилось целый день. Прибыв на место, доктор сообщил по телефону из местной воинской части, что отсутствовать в городе будет не меньше недели. Марина начала работать с Анной и Верой. Актрисы помогли ей выучить несколько знаменитых ролей из постановок по сочинениям Переца, Шолом-Алейхема и других еврейских классиков. Долгие дни, наполненные работой, завершались уроками идиша с бабушкой Липой. Марина падала от усталости, но это приносило ей удовлетворение. Днем она не думала об Эпроне. Его лицо, долговязая фигура, и как он обхватил ее за талию во время танца — все это приходило к ней лишь по ночам. Она сдерживала себя и не спрашивала у Нади, вернулся ли он из колхоза. Когда Левин заходил в театр, он заставал актрис за работой, а Вера каждый раз рычала на него, чтобы им не мешал. И вот дней через десять после празднования победы под Сталинградом, когда Марина без устали повторяла отрывки «Блуждающих звезд» Шолом-Алейхема, стараясь улучшить произношение, старый Ярослав присел рядом с чашкой чая в руке:

— Ай-ай. Боюсь, девочка, что ты из кожи вон лезешь безо всякой нужды.

— Почему?

— У меня плохое настроение. И плохое предчувствие. Нам скоро запретят играть на идише, считаные дни остались.

— Вы уверены?

— Пока не совсем. Но мир слухами полнится. И это еще не самый страшный слух.

Ярослав вынул из кармана халата трубку, которую всегда захватывал в театр. Он набил ее, украдкой глядя на Марину. Она тоже с удивлением наблюдала за ним. Он совсем не казался тем импозантным и слегка ироничным актером с отточенной дикцией и почти светскими манерами, которого она впервые увидела чуть раньше. Он словно поддался собственной старости, но стал от этого мягче. Теперь он был похож на всех старых евреев — растрепанных, бородатых, слегка сутулых, которых она видела здесь и там в биробиджанских магазинчиках. Жизнь будто концентрировалась во взгляде их много повидавших глаз. Или этот образ старика он разыгрывал специально для нее? В ответ она улыбнулась.

— Ты быстро запоминаешь, что неплохо. Что выучено — не потеряно. Жаль, что ты только теперь приехала, Марина!

Он помял сигарету и, прикрыв глаза, сделал несколько затяжек.

— Ты бы видела, что здесь творилось десять — пятнадцать лет назад! Сумасшествие! Ехали отовсюду. Украина, Белоруссия, Крым, Урал, Аргентина, Канада! И все мечтали об одном: построить новую родину для евреев. Мошкара и мороз никого не пугали… Ужас был! И комары страшнее холода. Но люди не отчаивались. Нас не пугали даже японские обстрелы с территории Маньчжурии. Мерзавцы прятались на островах посреди Амура и стреляли в рыбаков. Это чистая правда. Приходилось патрулировать. Помню, песня еще была: «У высоких берегов Амура…». А часовые — это мы. И кое-кто из нас был на такое способен! Я знавал евреев, которые жили охотой на тигра и медведя. А другие землю под пашню расчищали прямо в тайге. Так возник колхоз «Вальдгейм»… Это значит «дом в лесу». Непросто было, но «Вальдгейм» выстоял. Весной сама увидишь, как там красиво! Ну, до полумиллиона евреев, как планировал наш великий Иосиф Виссарионович Сталин, мы все же не добрались. Было тысяч тридцать, может, чуть больше. Но тридцать тысяч евреев на своей земле! И никто им не мог запретить дышать и обрабатывать эту землю. И никто им не угрожал. Тридцать тысяч мужчин, женщин и детей, которых больше не считали людьми второго сорта, не называли перекати-полем. Это немало.

Ярослав слегка покачивал головой в такт собственным словам. Кружки дыма от его трубки словно повторяли форму венчика его седых волос. Он не грустил о прошлом, напротив, казался радостным, помолодевшим, словно радостные воспоминания подбадривали его.

— А могло быть еще лучше. Ты не видела в Москве фильм «Искатели счастья?» Это о нас, о первопроходцах Биробиджана. Как все здорово начиналось! Как в мечтах. А таланты какие! Один Биньямин Зускин чего стоит!.. А Блюменталь-Тамарина! Не говоря уже о песнях нашего дорогого Исаака Дунаевского… Они все здесь выступали. И Михоэлс тоже, представь себе. Какие минуты мы пережили!

Несколько минут он молча смотрел на Марину, будто хотел дать ей время пережить те же радостные мгновения.

— Мечтать — это прекрасно, Марина, надо мечтать. Особенно когда это не получается. Да, здесь многое изменилось. Но Биробиджан все еще Еврейская автономная область. Можно взять карту и показать пальцем. В Биробиджане и сейчас есть улица Шолом-Алейхема. Евреи тут уже не составляют большинства? Да, но здесь они у себя дома больше, чем где-либо. Пойди на почту, пойди в обком — и увидишь на стенах объявления на идише. А театр? Наши избы, наши деревянные дома неказисты, но еврейский театр-то есть! А сколько слышали его стены! Ты видела список в кабинете у Матвея? Музыканты, что здесь гастролировали: Ойстрах, Гилельс, Зак, Тамаркина, Гринберг, Фихтенгольц… я еще не всех назвал. Именитые, с наградами от самого Сталина!

Ярослав тихо засмеялся, качая головой. Трубка его погасла, и он не пытался снова ее зажечь. Голос его вдруг изменился, будто потускнел и задрожал.

— Расскажу тебе, Марина, мою теорию. Стены хранят музыку нашей мечты, вот что приводит нацистов в бешенство и в Польше, и на Украине. И они разрушают, разрушают, разрушают опять и опять… Уничтожить всех евреев мира им уже мало. Им надо разрушить наши стены, чтобы наши мечты и устремления их не беспокоили. Не стоит вам бояться наших устремлений, тем более когда все так тяжело.

Он бросил на Марину добрый взгляд влажных стариковских глаз, пошарил рукой в кармане халата и извлек оттуда странный цветок с темно-синими лепестками и серым мохнатым стеблем.

— Здесь его называют амурским бриллиантом. Он, кажется, из семейства орхидей. Вдруг вылезает из-под снега где-нибудь на берегу реки.

Он протянул цветок Марине:

— Возьми. Это от доктора Эпрона. Я сегодня утром у него был: проблемы со здоровьем, как у всех стариков. Мы о тебе говорили, и он попросил тебе его передать.

Поколебавшись, Марина взяла орхидею, ее рука слегка задрожала. Ее удивило ощущение от прикосновения к стеблю, бархатистому, словно кожа. Ярослав пристально смотрел на нее. Он ждал, но она молчала, а поэтому он продолжил сам:

— Если хочешь совет старого дурака, так вот… Любовь — это тоже мечта. И от нее тоже можно умереть, а можно и выжить. Но если отталкивать ее, делать вид, что ее нет, когда внутри все кричит от боли, — это хуже, чем смерть. Станешь перекати-полем, будешь блуждать до конца времен… Эпрон — хороший человек, Марина. Не слушай тех, кто говорит обратное. И он ждет тебя… Нет, нет, он мне ничего такого не говорил. Но я знаю.

Поздним вечером, уже почти ночью, Марина подошла к больнице — к одному из немногих зданий с освещенным крыльцом. Эпрон жил над аптекой. Он долго не открывал. Когда он спустился и открыл, Марина, стоя в снегу, уже стучала зубами от холода. Он приподнял ее и внес в тепло дома, а она только повторяла:

— У меня из-за тебя будут неприятности. Но это неважно.

 

Вашингтон, 24 июня 1950 года

147-е заседание Комиссии по расследованию антиамериканской деятельности

Она оставалась какое-то время в необычной позе, скрестив руки на груди, положив ладони себе на плечи, словно обнимала саму себя. Она говорила, полузакрыв глаза, с блуждающей на губах улыбкой. Так улыбается ребенок, вспоминая удачную шутку.

— Ну вот, — произнесла она, подняв голову и опустив руки.

Повисла пауза, и Мундт нахмурил свой высокий лоб:

— Что вот?

— Мы стали любовниками, Майкл и я. Я думаю, вы не будете требовать от меня подробностей?

Двойной подбородок Вуда подпрыгнул. Смешок Ширли слился со стрекотанием машинок обеих стенографисток. Мундт покраснел до ушей, а Кон продолжил за нее с учтивым видом:

— А потом Левин решил прекратить вашу связь.

— Он о ней не знал. И другие тоже не знали. Я была осторожна, а Майкл тем более. Днем мы никогда не встречались. Кроме того первого раза, мы всегда встречались в театре, как предложил Майкл. Там много было всяких потаенных уголков. Это было даже забавно, как будто мы снова стали подростками. Мы забирались туда через складскую дверь позади здания. Майкл соорудил что-то вроде отмычки. У него к таким вещам был талант. Говорил, что пальцы хирурга могут все. В общежитии я врала, что должна ходить на репетиции, чтобы все было готово к местному празднику. Если бы кто-нибудь пришел проверить, он бы меня застал на месте, но никто меня никогда не проверял. Бэлла и баба Липа, скорее всего, догадывались, но молчали. С Надей было сложнее. Может, она тоже подозревала? Пару раз она решалась меня проводить и сидела несколько часов в вестибюле, глядя, как я повторяю одни и те же фразы или играю немые сцены. А Майкл прятался рядом. Это было даже забавно. Однажды он уснул за кулисами, и его чуть не застала уборщица.

— А что, охраны в театре не было?

— Зачем охранять ночью здание театра в сибирских лесах? В любом случае все это продолжалось недолго. Два месяца. А Майкл еще и много времени проводил за пределами Биробиджана, разъезжая по всей области.

— Он уезжал надолго?

— На несколько дней, на неделю. Иногда пропадал дольше из-за снежных заносов. Мне всегда его отсутствие казалось долгим. Когда он возвращался, то привязывал красную ленточку к ставне моей комнаты.

— Красную ленту?

— Да, он ее привязывал ночью, так что никто не видел. Даже я.

Это веселое воспоминание заставило Марину заулыбаться. Маккарти и Никсон начинали терять терпение. Выслушивание рассказов о любовных похождениях не входило в их обязанности. Вероятно, Кон это почувствовал.

— Агент Эпрон рассказывал вам, что он делает вне Биробиджана?

— Немного, в частности, когда пытался обучить меня английскому языку.

— Он вас обучал английскому?

— А кто еще мог меня обучать?

— О чем он рассказывал?

— О больных, которых лечил, о людях, которых встречал. О животных. Он их тоже лечил. Ветеринары были только в крупном колхозе «Вальдгейм». Его часто просили лечить скот на фермах. И ему это нравилось делать. В тайге ему иногда попадались медведи и волки. Он их фотографировал. Он прекрасно фотографировал и подарил мне несколько снимков.

— Вот как. А где же они? Мы не нашли у вас фотографий.

— У меня их больше нет. Разве я могла их хранить?

— А кто их ему проявлял?

— Он проявлял сам. Он организовал мини-лабораторию в больнице. Я же вам говорила, что у него было целое исследование об эпидемиях в Биробиджане. И он хранил рентгеновские снимки больных.

— И ему позволяли?

— Да.

— Он бывал на маньчжурской границе?

— Да, он любил ездить на машине вдоль берега Амура. Но там было запрещено снимать.

— А он никогда не говорил вам, что переправляется через границу на другой берег Амура?

— Нет.

— И вы ни о чем не подозревали?

— Подозревала о чем? Что он шпион? Нет. Он ничего не скрывал. Все видели его фотографии: он их прикнопливал к стенам больницы. Женщины просили сфотографировать их с детьми. Конечно, позднее, когда я узнала… когда мне сказали… Но это не имело значения.

— Что не имело значения? Я вас не понимаю.

— Вы полагаете, что я задумывалась о том, шпион он или нет?

— А могли бы…

— А вы когда-нибудь были влюблены?

— Мисс Гусеева!

— Мы слишком мало времени бывали вместе. Майкл был иностранец и все делал не как другие. Он не боялся, как мы. И это мне нравилось в нем. Вы полагаете, что мне хотелось портить наши краткие встречи какими-то подозрениями? Я знала все, что было для меня важно: что это человек, которого я люблю. Не так, как я любила Люсю. И не для того, чтобы доказать себе, что я еще жива. Это было другое. Вроде путешествия в иную реальность, познания скрытых сторон самой себя. Полюбить что-то, чего не знала прежде, перестать постоянно думать лишь о самой себе и стать лучше…

— Мисс Гусова…

Хриплый возглас Никсона заставил меня вздрогнуть: я не видел, как он наклонился к микрофону.

— У вас есть хоть какие-то доказательства, что вы сказали правду?

— Доказательства?

— Записка от Эпрона? Любовное письмо? Хоть одно написанное слово, доказывающее, что вы все это не выдумали?

— Вы же прекрасно знаете, что нет.

— Эпрон никогда не писал вам? Ни одной записки?

— У меня их давно уже нет.

— Тогда почему мы должны вам верить?

Маккарти воспользовался случаем:

— По-вашему, если вы будете часами твердить нам одно и то же, мы вам поверим?

Марина не возразила. Она смотрела на них, словно на свору псов, готовых сорваться с цепи. В ее потухшем взгляде читалась покорность судьбе, от усталости она казалась некрасивой. Она сопроводила свой ответ лишь едва заметным презрительным жестом.

— А вы можете доказать, что я лгу? Вы, с вашим ФБР и вашей полицией. Вы обыскиваете мою квартиру, допрашиваете моих знакомых…

Ответ побежденной, произнесенный глухим и неуверенным голосом, вызвал у Маккарти и Никсона одинаковую ухмылку. Маккарти просюсюкал:

— Наш долг, мисс, как и долг всех граждан нашей страны, состоит в том, чтобы защитить ее от самой страшной из когда-либо известных угроз. А в вашу искренность, мисс, я не верю. Вы лжете с того момента, как предстали перед нашей Комиссией. Все, что мы слышим уже два дня, — одна сплошная ложь.

Никсон подхватил своим визгливым голосом:

— По-моему, все было совсем иначе… И я скажу вам, что произошло на самом деле. Ваши хозяева из МГБ специально послали вас в Еврейскую область, в Биробиджан. Не играть в еврейском театре, а соблазнить этого американца. Этого Майкла Эпрона. Вашей задачей было стать его любовницей. Подобные методы нам хорошо известны. А с вашим Левиным, если только он вообще существовал, вы вместе представили дело так, будто у бедной женщины возникли проблемы со злым начальником из ГБ. И Эпрону вы, вероятно, рассказали ту же историю: ночь со Сталиным, самоубийство его жены. Замечательная история! И такая хорошая приманка для американского агента! Эпрон ни в чем не усомнился. Вы знаете, как обделываются такие дела. Когда за работу берется такая красивая женщина, ей любой поверит. И Эпрон вам доверился. Вам захотелось узнать, делает ли он другие фотографии, кроме тех, что показывает всем подряд. Например, не фотографирует ли он советские военные укрепления на границе. И когда вы получили, что искали, — конец агенту Эпрону… Бог ведает, как там у вас с ним обошлись! Какие мучения выпали на его долю! И тогда вашим хозяевам пришла прекрасная мысль заслать вас сюда, в Соединенные Штаты. С поддельным паспортом, который вы нашли среди вещей агента Эпрона. Чтобы выдавать себя за его жену, а тем временем сплести предательскую коммунистическую сеть, способную выведать секреты нашего нового оружия…

Никсон резко остановился, чтобы перевести дух, очень довольный собой. Потом он снова заговорил, усмехаясь:

— Как вам моя версия, мисс Гусова? Похожа на правду, не так ли? По крайней мере, больше похожа, чем ваша.

Маккарти не дал Марине времени ответить:

— С кем вы связаны в советском консульстве в Нью-Йорке, мисс? По приезде вы виделись с Леонидом Квасниковым и Александром Феклисовым?

— А как вы объясните, что поселились прямо под квартирой мистера Мортона Собелла?

— Кого из ваших знакомых в Голливуде вы еще уговорили работать на Советский Союз, кроме миссис Лилиан Хеллман и миссис Дороти Паркер?

— Вы знаете, что вас ждет, мисс? Тюрьма — не самое серьезное наказание для таких, как вы. В нашей стране шпионов приговаривают к смертной казни… Если только вы не начнете лояльно сотрудничать с Комиссией.

Когда они оба наконец замолчали, словно сумасшедшие, которым вдруг наскучило бить в барабаны, Марина была белее полотна. Ее погасший было взгляд теперь излучал только ненависть. Никто не мог бы предсказать такой реакции. Она вскочила, прежде чем охрана смогла ее удержать. На столе перед ней, кроме нескольких листков бумаги и карандашей, находился только недопитый графин с водой. Его-то она и выбрала и, ухватив за горлышко, метнула в голову Никсона. Тот инстинктивно отпрянул в сторону, как раз вовремя. Графин, отскочив от его плеча, ударился о стену и разбился. Полицейские набросились на Марину, которая продолжала сопротивляться, выкрикивая оскорбления в их адрес сначала по-английски, а потом и по-русски. По-русски она заговорила на людях впервые. Полицейские прижали ее к столу, так что она почти задохнулась. Я слышал, как с треском лопнула бретелька на ее платье. Когда ей надевали наручники, она застонала от боли. И тут же смолкла. Когда ее поставили на ноги, то пряди от развалившейся прически падали ей на лицо. Никсон и Маккарти тоже стояли. Кон оказался рядом с ними. Никсон морщился, потирая плечо. Он был бледен как полотно, к тому же плохо выбрит и напоминал какого-то злоумышленника из фильма Джона Хьюстона.

Вуд приказал охране увести Марину. Тут я осознал, что сам вскочил на ноги и что Ширли с коллегой тоже стоят около своих столиков. Только Мундт сидел не шевелясь, словно в ступоре. На лица Маккарти и Никсона вернулась усмешка. Последний, казалось, был так горд собой, будто только что едва не попал под автоматную очередь банды Багси Сигела.

Вуд постучал своим молотком по столу и объявил, что слушания временно приостановлены. Он предложил пригласить к Никсону врача, но тот ответил, что в этом нет необходимости. Этот крепкий парень только что вышел победителем из жестокой схватки с женщиной. Члены Комиссии посмеялись, а потом начали что-то тихо обсуждать. Я догадывался о сути переговоров: Марина подписала себе приговор. Она и подумать не могла, какую выгоду они смогут извлечь из этого инцидента, если он попадет в газеты. Мне стало дурно. Я приблизился к Ширли, но та отшатнулась от меня как от зачумленного. У меня перехватило дыхание.

— Что происходит, Ширли?

Она даже головы не повернула. Я собирался проявить настойчивость, но ее коллега смерила меня взглядом в стиле Аль Капоне. Что я наделал, черт возьми! А русская идиотка еще и подписала себе смертный приговор прямо перед Комиссией!

Я решил потихоньку выскользнуть из этого сумасшедшего дома и выкурить сигарету в главном холле, чтобы собраться с мыслями. Это было не слишком умно: едва полицейский закрыл за мной дверь зала заседаний, на меня набросились полдюжины коллег.

— Что там произошло? Кто кричал?

— Что сделала русская?

— Они ее подловили? Она созналась?

Я дал им выпустить пар и не спеша зажег сигарету. Что они все здесь делают, почему судьба Марины Андреевны Гусеевой их вдруг так озаботила? Ведь два предыдущих дня их здесь не было видно. Это я у них и спросил.

— Так с тех пор, как ты стал любимчиком КРАД, ты и газет не читаешь?

— Ты ошибаешься, Том, но Ал млеет лишь от чтения собственных баек…

Это было почти справедливо. Я уже дня два-три не просматривал опусы коллег, а следовало бы. Мне тут же сунули под нос несколько свежих передовиц. «Нью-Йорк Монинг Джорнел», «Вашингтон Геральд», «Дейли Миррор»…

А еще бульварные листки Хёрста, которые уже давно озвучивали бредовые идеи Маккарти. Все как один опубликовали на первой полосе фотографию Марины Андреевны Гусеевой в арестантской робе за решеткой камеры. Заголовки были красноречивы:

ФБР обвиняет русскую шпионку в убийстве агента ЦРУ.

Русская шпионка во главе сети коммунистического заговора?

Русская шпионка пять лет жила в Голливуде.

Русская шпионка причастна к краже ядерных секретов?

Я наскоро проглядел статьи. Бросалось в глаза подлинное имя Марины Андреевны Гусеевой с более или менее верной орфографией, смутный намек на Биробиджан, нагромождение предположений и полувранья о еврейской шпионской сети, а в заключение — ворох обещаний о будущих разоблачениях. О Марине писали, что она была любовницей Сталина и, возможно, убила его жену, что она занимала высокую должность в НКВД, что она злой гений шпионажа… А ФБР уже выследило всех, с кем Марина контактировала в Голливуде… Итак, меня обошли. Можно было забыть об эксклюзивном материале для «Нью-Йорк Пост». Теперь, когда ложные слухи уже распространились, излагать противоположную точку зрения было все равно что останавливать цунами с помощью песка и лопаты. Я вполне мог себе представить реакцию Сэма и Векслера там, в Нью-Йорке. Скорее всего, Вуд был ни при чем. На смертельных утечках информации и слухах специализировался Маккарти, а медиагруппа Хёрста предоставляла ему в этих грязных делах всю необходимую помощь. Уровень всех публикаций был примерно одинаковый: говорилось о «разоблачениях» Гарри Голда и Грингласса и о «еврейско-коммунистической шпионской сети». Для симметрии на второй странице располагалась фотография «голливудской десятки», накануне заключенной в федеральную тюрьму Эшланд, штат Кентукки. Читать и обсуждать все эту мерзость не стоило. Коллеги, если можно было их так назвать, с усмешкой ждали моей реакции. Я попытался кое-как от них отделаться. Нет, русская ни в чем не созналась. Она клялась, что не занималась шпионажем. Пока ее показания никак не были связаны с атомной бомбой. Я нахожу, что Комиссия слишком спешит. Но в жизни так всегда: каждый делает свои выводы.

Я старался говорить как можно более назидательно и скучно, чтобы заставить их разойтись. Все же я услыхал в свой адрес еще пару насмешек, а потом Том Кравиц — старейший журналист из старушки «Вашингтон Геральд» — протянул мне «Ред Ченнелс».

— А вот еще превосходное чтиво, Ал. Ты имена прочти. Может, свое найдешь. — Он заржал и дружески похлопал меня по плечу.

Даже сегодня мне досадно вспоминать, что в ту минуту я заметно запаниковал. «Ред Ченнелс» состряпала компания «Американский бизнес-консалтинг», где правили бал китайское лобби и ФБР, помешанные на борьбе с коммунизмом. Они шли за Маккарти без оглядки. Доносительство было их страстным увлечением. В отчете от 22 июня 1950 года они опубликовали список «красных», включавший сто пятьдесят одно имя. Сто пятьдесят одна судьба будет в ближайшее время безжалостно сломана. Я рисковал остаться и без работы, и без друзей. В списке мне попались Хеллман, Паркер, Дэшил Хэммет, Джон Гарфилд, Ник Рей, Джозеф Лоузи, Жюль Дассен — словом, почти треть Голливуда. Остальные люди из списка работали на телевидении, на радио, в театрах и газетах. «Ред Ченнелс» все же слегка отставал от времени: Марина там еще именовалась Марией Эпрон. Да и меня в списке не было. Уже хорошо. Но предостережение Сэма три часа назад уже сверлило мой мозг. Горячо, уже горячо, черт возьми!

— Ал? Ал Кёнигсман?

Я резко обернулся, словно у меня за спиной стояло чудовище. То была стенографистка — коллега Ширли, миниатюрная пятидесятилетняя женщина с копной темных волос на голове, которую она ежедневно приводила в порядок путем различных ухищрений и бигуди. Кинув осторожный взгляд на полицейского у дверей, она со смущенным видом раскрыла свою ладонь, и я увидел в ней записку.

— Это от Ширли.

Я быстро схватил листок и постарался выглядеть непринужденно.

— Спасибо за помощь.

— Не за что… Если вам это интересно, председатель Вуд объявил, что слушания возобновятся через пять минут.

— Еще раз спасибо.

Она повернулась, и кудряшки на ее голове запрыгали.

Я отошел подальше и прочел записку Ширли.

Про ужин сегодня забудь. Иди домой и сиди тихо. С телефонными звонками будь осторожен. И не пытайся мне звонить. Мы не знакомы. Записку уничтожь.

P.S. Твоя русская совсем спятила.

Вчера я бы посмеялся над Ширли с ее паранойей, но сегодня почувствовал, как сильно бьется мой пульс. Ширли что-то узнала. Может быть, к ней заявилось ФБР, допрашивали ее с пристрастием и задавали вопросы обо мне. Докопались до фальшивого разрешения на посещение тюрьмы. Делая вид, что я погружен в чтение «Ред Ченнелс», я осмотрел холл. Лишь в дальнем углу пара коллег что-то обсуждали. Легавых видно не было, кроме охраны у дверей. Не заметил я и людей в штатском, погруженных в чтение какой-нибудь «Дейли Миррор». Да и зачем им это, они ведь знают, где я, и могут спокойно дождаться моего выхода у машины. Я подошел к одной из огромных бронзовых пепельниц, раздавил в ней окурок и тут же зажег другую сигарету. Чиркнув спичкой, я самым естественным жестом поджег записку Ширли и зарыл пепел в песок. Пару секунд я колебался, вернуться ли мне в зал или сразу уйти. Я дорого бы дал за совет Лина. Однако паниковал я недолго. Чтобы успокоиться, я сделал шагов пятьдесят по холлу, а потом показал аккредитацию полицейским и вошел в зал. Там мне стало легче. Как раз в эту минуту открылась дверь в глубине зала, и полицейские ввели Марину. Она была так же растрепана и руками в наручниках придерживала бретельку платья, спрятанную под накинутую на плечи белую кофточку. Я быстро проскользнул на свое место, даже не посмотрев в сторону стенографисток. Вуд окинул меня самодовольно-брезгливым взглядом, будто наблюдал за крысой, прошмыгнувшей в зал заседаний.

Кон пошел в атаку на стоящую у стола Марину, которую продолжали держать полицейские.

— Мисс Гусеева, информирую вас, что адвокат господина Никсона в ближайшее время подаст на вас иск генеральному прокурору по поводу нападения и попытки убийства в присутствии свидетелей. Председатель Вуд также подает иск об оскорблении Комиссии. Данные обвинения будут присовокуплены к уже вынесенным вам и тем, что еще могут быть вынесены в результате расследования, проводимого ФБР и касающегося шпионской деятельности.

Кон помедлил некоторое время, как и принято у прокуроров, которые дают время подсудимым вникнуть в суть юридических формулировок. Маккарти, Никсон, Мундт и Вуд смотрели на Марину с одним и тем же выражением презрительного удовлетворения. Она будто не замечала их. Слегка наклонив голову, она разглядывала стол. Невозможно было понять, о чем она думает. Волосы наполовину закрывали ее лицо, от которого, впрочем, веяло абсолютным спокойствием. От ее ярости не осталось и следа. Темные круги под глазами подчеркивали мягкость, даже нежность ее взгляда, который контрастировал с жесткой линией рта. Я вновь не мог не отметить ее удивительную красоту. И не только я. Она была зримо выше всей этой своры самцов, снедаемых страхом потерять лицо перед этой женщиной. Вуд стукнул своим молоточком.

— Вы можете сесть. У Комиссии есть к вам еще вопросы.

Она не пошевелилась, никак не отреагировала на происходящее.

— Мисс Гусеева, — произнес Кон.

Безрезультатно.

Вуд сделал знак охраннику, который подвинул стул и попытался силой усадить на него Марину. Она оттолкнула его плечом, подняла голову и смерила взглядом Маккарти и Никсона. Она вновь напомнила мне загнанного зверя, смотрящего прямо в глаза вожаку собачьей стаи. Но эта жертва была вооружена не клыками, а лишь презрением.

— Задавайте ваши вопросы. Я больше отвечать не стану. Хватит. Больше я ничего не скажу.

— Мисс Гусова…

— Все, что я говорю, напрасно. Вы меня не слушаете. Я жена Майкла Эпрона. Мы были женаты. Но вы не хотите мне верить. Вы хотите слышать лишь те ответы, которые устраивают вас.

— Кто вы? Его жена?

У Вуда от удивления отвалилась челюсть, а Маккарти пролаял:

— Эпрон женился на вас? Новая выдумка?

Было заметно, что он скорее рассержен, чем удивлен. Марина довольствовалась улыбкой. Кон настаивал:

— Вы отказываетесь отвечать?

— Вы сами выдумываете мою историю за меня. Я вам для этого не нужна.

Это были ее последние слова. Почти четверть часа Комиссия пыталась изо всех сил заставить ее заговорить. Есть ли у нее доказательство их брака? Когда они поженились, где, зачем? Отказ отвечать КРАД расценивается как еще одно оскорбление членов Конгресса. На что она надеется? Выйти сухой из воды? И не стыдно ей пачкать своей ложью память гражданина свободной страны?

То, как они нервничали, выглядело даже комично. Марина не сдавалась: все тот же спокойный взгляд, все то же суровое молчание. Ее темно-голубые глаза светились радостью отмщения. Она бросила им наживку, на которую они клюнули, но их челюсти ухватили пустоту. Наконец Никсон выругался от досады. Я наблюдал за Маккарти, и мне показалось, что он пребывает в задумчивости, а его гнев, скорее, наигран. Он пробурчал что-то в адрес Вуда, который снова стукнул своим молоточком и закрыл заседание со словами, что о продолжении процесса сообщит позднее.

Зал провожал взглядом Марину, уносившую свою тайну. Это был замечательный спектакль, один из лучших, что я видел в жизни. Я снова посмотрел на Маккарти, и мне показалось, что история с браком не была для него сенсацией. И моя интуиция не подвела. Через несколько дней я убедился в этом благодаря Т. К. Марина не лгала: она была женой Майкла Эпрона.

 

Биробиджан

Май — октябрь 1943 года

Близился праздник — годовщина образования Еврейской автономной области. До 7 мая оставалось недели три. Как-то вечером Матвей Левин тихонько вошел в театральный зал и сел в одно из дальних кресел, подальше от тусклого света лампочки над дверью, около портрета вождя.

На сцене сестры Коплевы, Анна Бикерман, старый Ярослав и Марина репетировали к празднику пьесу — постановку по «Тевье-молочнику» Шолом-Алейхема. Текст постановки написал сам Левин, который проделал ювелирную работу, чтобы адаптировать пьесу к размеру труппы. Тевье играл Ярослав. Вера была его женой. Девицы из оригинала превратились в комичных теток в исполнении Гиты и Анны. Марина играла Цейтл, одну из дочерей Тевье-молочника, а сам Левин по очереди изображал двух ее воздыхателей: студента Перчика и крестьянина Федьку. Это был грустный и ироничный спектакль о хрупкости еврейских традиций. Время шло, и молодые евреи, мечтающие о новой жизни, покидали привычный мирок своих предков, отказываясь от прежних ценностей во имя призрачного будущего. Таков тернистый путь еврейского народа: все, достигнутое великим трудом, разлеталось в прах под натиском внешних сил, а иногда и под влиянием внутренних процессов, происходящих в самом народе. Деликатная тема, особенно в тот момент, когда сам Сталин проявлял гораздо меньше энтузиазма, чем прежде, в деле превращения Биробиджана в бастион еврейской культуры. Осторожный Левин убрал из текста самые резкие слова Шолом-Алейхема. Эта правка превратила пьесу в буффонаду с грустным ностальгическим оттенком, и в таком виде биробиджанский исполком мог ее принять, дать ей зеленый свет. Ярослав попытался было протестовать, но Левин сделал ставку на то, что старый актер будет счастлив получить главную роль даже в переделанной пьесе, и не ошибся.

Он наблюдал за Марининой игрой из темноты зала. Ему нравилось, как она произносит реплики, написанные им специально для нее. Она сделала огромные успехи в языке за рекордно короткий срок. От репетиции к репетиции у нее улучшалось произношение. Она вынужденно говорила чуть медленнее, чем надо, но при этом сопровождала речь нужными движениями. Это придавало ей необычную грациозность и современность, выделяя ее среди актеров. Само усилие, которое она делала, чтобы нащупать традиционную музыку идиша, делало ее игру еще более мощной.

Каждый раз, видя ее на сцене, подавая ей реплику, Левин отмечал, каким удачным могло бы быть их творческое сотрудничество. Никогда ни одна актриса не могла с такой силой воплотить его творческие замыслы. Как жаль, что эту постановку «Тевье-молочника» не увидят в Москве! Только там публика оценила бы его труд по достоинству. Он подождал, пока закончится сцена Ярослава и Марины. Сестры Коплевы и Анна Бикерман располагались в глубине сцены. Когда наступила тишина, Левин встал и громко зааплодировал. Все обернулись и смотрели в зал, ослепленные светом прожекторов. Левин вышел в центр зала, а Ярослав, прикрыв глаза козырьком ладони, громко проговорил:

— Матвей, ты? Наконец-то, товарищ худрук. Ты уже четыре дня сюда не заглядывал. Ты бы посмотрел еще раз последние сцены. Там есть реплики, ну совершенно негодные…

— В Хабаровске был, — произнес Левин вместо ответа. — Вызывали в обком.

Ярослав поморщился, глядя, как Левин взбирается по ступенькам на сцену.

— И какую плохую новость ты нам принес? — спросила Вера.

— Зачем так мрачно, Вера. Дела идут, и мы вместе с ними.

— Вот это как раз и не нравится моему Тевье, — проворчал Ярослав. — Давай, Матвей, довершай свой удар. Нам запретили играть пьесу?

— Ошибаешься, Ярослав. Пьесу не запретили.

— …но мы не будем играть на идише.

Анна договорила фразу за Левина. Он кивнул и беспомощно развел руками:

— Я ничего не смог сделать.

— Я это предчувствовала, — тихо проговорила Анна. — Уверена была, что на идише играть не позволят. Я ведь тебя предупреждала, Марина.

— Это хабаровские решили? — прорычал Ярослав.

— После нашего зимнего успеха у них же! Какой стыд! — подлила масла в огонь Гита.

— Нет, не они, — сухо прервал ее Левин. — Товарищ Приобина только передала мне директиву из Москвы.

Левин вытащил из внутреннего кармана листок, развернул и показал печать отдела культуры ЦК.

— Унгехерт, неслыханно! Разве великий Сталин забыл о своем намерении сделать Биробиджан землей, где говорят на идише — на языке евреев Европы? Боже упаси! Что написано на фронтоне нашего театра? Государственный еврейский театр. И написано это на идише! По чьему решению? По решению Политбюро. Каганович ведь нам это объявил лично.

— Хватит, Ярослав. Ты думаешь, тебе все позволено? Будем играть по-русски без всяких обсуждений.

— Ну, тогда объясни мне, в чем смысл этой новой русской пьесы, товарищ Левин, — заявила вдруг всегда тихая Гита Коплева, демонстративно уходя со сцены.

Поколебавшись минуту, остальные последовали за ней. Но Марину Левин задержал:

— Подожди секунду, пожалуйста. Я хочу с тобой поговорить.

Марина смотрела на уходящих. Левин вздохнул.

— Я не меньше огорчен, чем они. Я знаю, что они сейчас чувствуют. Но все пожилые люди упрямы, они не хотят понять, что есть моменты, когда…

Он не договорил и просто пожал плечами.

— Но я их знаю. Сначала будут дуться, а потом сыграют на русском… Я больше огорчен из-за тебя. Ты столько работала, чтобы освоить роль на идише. Правда, очень жаль…

— Я все равно что-то приобрела для себя, а вот для жителей Биробиджана это будет шоком. Они так ждут спектакль.

— Знаю. И что я могу сделать?

За кулисами раздался шум, и появились две женщины, работавшие одновременно механиками и осветителями сцены:

— Все, товарищ директор? Можно выключать освещение?

Левин кивнул им и сделал знак Марине следовать за ним.

— Пошли ко мне в кабинет.

Он молча шел по коридору впереди. Она пыталась угадать его настроение. Что Левин хочет от нее? Зачем уединяется с ней? А не пронюхал ли он про Эпрона? Она уже достаточно хорошо знала этого любителя играть в кошки-мышки, и ее сковал страх.

Войдя в кабинет, Левин сразу же засуетился у самовара, предложил ей чаю, усадил в одно из кресел, но сам остался стоять, крутя в ладонях горячий стакан.

— Марина, в Хабаровске я узнал еще и кое-что другое. После майских праздников я должен ехать в Москву. Центральный комитет переводит меня на новую должность. Разумеется, это будет повышение. Я еще не знаю, о чем идет речь… Может быть, направят в областной отдел культуры.

— Поздравляю, Матвей. Рада за тебя! Ты ведь, я думаю, этого давно хотел.

Левин довольно кивнул. Потом он снова стал торжественным, даже немного скованным. Наконец он придвинул стул поближе и решился сесть.

— Марина, тут еще… Я об этом думаю давно, и сегодня, после этого решения, я думаю, настало время, чтобы… откровенно говоря… Это может тебя удивить, но тут нет ничего особенного.

— Матвей…

Марина подняла брови в немом вопросе, но при этом явно испытала облегчение.

— Я много дней смотрю, как ты работаешь. Получив письмо от Михоэлса, я знал, что ты будешь на уровне, но я открыл для себя другое. Эта постановка «Тевье», диалоги, роль, которую я переписал для тебя… ты придала ей такое звучание, о котором я сам не подозревал. Это замечательно!

— Матвей, я… нет, я люблю комплименты, но ты преувеличиваешь. Я только еще осваиваю неведомые мне традиции, пропитываюсь ими, благодаря Ярославу, Анне, остальным…

— Марина, послушай. Ты большая актриса. Вдвоем мы можем создать что-то принципиально новое. Да, именно, перевернуть традиции еврейского театра. Другие об этом и не мечтают. Даже Михоэлс. Придать ему современное звучание. В духе будущего, в духе социализма. Реализм — это сердцевина еврейского театра, но это ностальгический реализм. А мы вместе создадим театр завтрашнего дня. Не здесь, разумеется, а в Москве! Мне нужна такая актриса, как ты. И я тебе нужен, чтобы твои тексты были на уровне…

Речь Матвея застала Марину врасплох, и она утратила дар речи. Она еще не до конца понимала, к чему он клонит, и все еще думала об Эпроне, все еще хотела удостовериться: «Матвей ничего не знает. Точно ли, не знает?»

Левин забрал у нее стакан, поставил его на пол, а потом взял ее руки в свои, поднес их к своим губам и начал целовать ее пальцы.

— Матвей…

— Марина, мы все говорим о работе, о театре, а хочется о другом. Что-то есть еще, более глубокое. Оно внутри меня, как невидимая часть айсберга. Этот айсберг обжигает меня. Это моя любовь к тебе, Марина. Я хочу, чтобы ты стала моей женой. Выходи за меня.

Левин, словно сценический любовник, встал на одно колено. Он поднял к ней свое красивое лицо, убрав со лба упавшие волосы.

— Я прошу твоей руки, Марина Андреевна Гусеева.

— Матвей… я… Прости, я не знаю, что ответить.

— Пока не отвечай. Не сейчас. Я все понимаю. Моя просьба кажется тебе безумием. Ты еще не поняла, какой я. Может, не осмеливалась думать обо мне. Но, повторяю, с того момента, как нога твоя ступила на землю Биробиджана, я смотрю только на тебя. Я сразу все понял. Это написано в моем сердце.

Он шептал, приложив к губам Маринины пальцы, потом поднял на нее глаза и с силой привстал, чтобы коснуться губами ее губ. Она отпрянула и отвернулась, почувствовав на губах его дыхание.

— Нет, Матвей…

Матвей сильнее сжал ее пальцы в своих ладонях, стараясь одновременно коснуться губами ее шеи. Марина вжалась в кресло, а потом жестко оттолкнула его, ударив коленом в бедро. Он встал, на его скулах был заметен румянец, волосы растрепались.

— Прости меня…

Он отошел к столу, приглаживая волосы. Не глядя ей в глаза, он пробормотал:

— Прости… Просто я так давно мечтаю о тебе!

Марина тоже поднялась. Левин, полусидя на столе, прикрыл на секунду глаза, потом снова открыл их. Румянец на скулах исчез, а выражение лица стало сухим и холодным.

— Я не прошу тебя немедленно ответить, Марина. Я даже не прошу ответить до моего отъезда в Москву. Я человек терпеливый. Думай сколько надо. Представь себе, что значит жить со мной. И без меня. Война еще продлится, но однажды она закончится. Надо будет строить новый мир — мир социализма. И мы оба…

Левин сделал жест рукой, будто обхватывает земной шар. Марина молчала. Левин наблюдал за ней, нагнув голову вперед, сцепив пальцы рук:

— Маша Зощенко? Не стану тебя обманывать. Но то, что между нами, не имеет значения. Это чтобы скрасить однообразие здешней жизни, да еще в такие холода… Скука, одиночество. Таковы все мужчины и женщины, не так ли? Зощенко тоже не обманывается. Она знает, что завтра у нас нет.

Левин поднял голову и, странно улыбаясь, посмотрел Марине прямо в глаза.

— Уверен, что ты меня понимаешь.

Чувствуя себя неловко, оба молчали. Марина так и не проронила ни слова. Левин собрался было приблизиться к ней, но передумал и вернулся за стол. На его красивом лице не осталось и следа от эмоций, только что переполнявших его. Угроза, которую Марина в какую-то минуту почувствовала, читалась в блеске его глаз, в голосе, в жесткой складке слегка подрагивающих губ.

— Подумай о себе, Марина, вспомни, как ты сюда попала. Так же быстро ты можешь и потерять Биробиджан. И еще хочу дать тебе совет. По поводу американца. Тут о разном поговаривают… Будь осторожней. Его лучше избегать.

— Матвей…

— Комитет терпит его, потому что тут нужен врач, потому что никто пока не умеет пользоваться оборудованием. Но это ненадолго. Ему не доверяют. Он проходимец и шпион. Я уверен. Рано или поздно я его выведу на чистую воду. Я ведь терпеливый во всем. Именно такие всего и добиваются. Подумай о моем предложении, Марина. Подумай, чем ты можешь стать благодаря мне. И сделай правильный выбор.

Марина никому не сказала о предложении Левина. Ни Бэлле, ни бабушке Липе. А тем более Наде или Эпрону. Надо было во всем разобраться! Сколько бессонных ночных часов она провела, возвращаясь мысленно к сказанному Левиным, к каждому его слову и жесту.

В начале их отношений Майкл и Марина часто говорили о Левине и об опасности, которую он для них представляет. Эпрон повторял: «Знаю я таких. Настоящий змей. И потом… он хочет тебя. И он сумеет дождаться удобного момента». Эпрон был прав более чем когда-либо. Теперь Марине стало ясно: Левин догадывается об их встречах. Вероятно, в Москве он попытается выяснить все о Марине. По возвращении он будет знать все, и, прежде всего, почему она сбежала из Москвы. Странно, но этот вывод ее успокоил и даже позабавил. Матвей Левин был из породы аппаратчиков. Его желание вскарабкаться по ступеням власти, по партийной лестнице было беспредельным. Ради этого он готов был при необходимости отречься от своего еврейства, от дела своих предшественников, от надежды на землю обетованную под названием Биробиджан.

Матвей желал ее, а может быть, действительно ценил ее талант. И все же он видел в ней только инструмент, который мог бы ему помочь предстать во всем блеске перед начальством. Как только он узнает, что она отмечена несмываемой печатью «личный враг Сталина», она перестанет для него существовать. Он выбросит ее, как делают с заразной одеждой зачумленного после его смерти.

А значит, ей надо просто и спокойно подождать. И это будет несложно, ведь в ближайшие дни Левину придется быстро выполнить ни с чем не сообразное решение партии: впервые с момента возникновения Биробиджана в театре ГОСЕТ 7 мая будет играться пьеса без единого слова на идише!

В домах, где жили евреи, в мастерских, в магазинчиках, на фермах — везде люди были ошеломлены.

Перед театром собирались небольшие группы и недовольно шушукались. Левину пришлось подтвердить то, что казалось немыслимым. При этом сам он выказывал полное спокойствие, что дало некоторым повод осуждать его за безразличие. Зощенко и другие партийцы встали на его защиту. На другой день в «Биробиджанской звезде» было опубликовано постановление отдела культуры ЦК с разъяснениями секретаря обкома Приобиной: в военное время сохранение культурного наследия отдельного народа отходило на второй план перед ценностями, которые объединяли всемирный пролетариат в его борьбе с фашизмом. И не было на сегодняшний день более насущной задачи, чем их сохранение. В этом заключался сокровенный смысл слов, которые товарищ Сталин собственноручно написал на знамени Биробиджана: «Главная цель пролетарского интернационализма — единство и братство пролетариев всех народов». Всем стало ясно, какой линии надо придерживаться, и протесты иссякли.

Ярослав, Вера, Гита и Анна, пребывающие в мрачном настроении, провели несколько репетиций на русском языке. Их игра превратилась в провокационную буффонаду. Актеры нервничали и перебивали друг друга, перемежая русские слова тирадами на идише. Это вызывало гомерический хохот, но в то же время всем хотелось плакать. В конце концов, Вера заявила Левину, что репетировать бесполезно. Марине больше не надо было шлифовать свой идиш, а в остальном роли давно были освоены. И хватит. Лучше было заняться костюмами и декорациями: с ними было еще много работы. Левин не стал возражать: он был рад избавиться от репетиций, которые и ему теперь давались тяжело. Его сцены с Мариной потеряли свою естественность. Им надо было обещать друг другу вечную любовь и говорить нежные слова, которые, будучи произнесенными по-русски, становились двусмысленными, игра была натянутой и провоцировала ироничные комментарии со стороны старших актеров.

А потом вдруг наступила весна, как будто природа наконец решила растопить лед несчастий, давивший на людские плечи. В один из последних апрельских дней перед закатом небо покрыла пепельно-серая туча — обычная предвестница большого снегопада — но пошел лишь редкий мокрый снежок. К рассвету поднялся южный ветер с далеких китайских равнин: теплый, упорный, продолжительный. От него на воздухе становилось душно, как в помещении. Он взбирался на холмы, спускался в долины замерзших рек, со свистом пробирался по лесным просекам, хлопал ставнями и приоткрытыми дверями. Так продолжалось день, два, три. Снег под ногами скрипел глуше и лип к подошвам. Воздух наполнялся легким ароматом влаги, смешанным с кисловатым запахом старой березовой коры. Дым из труб стелился по земле, ослабевала печная тяга. Потом ветер совсем разогнал тучи, и среди белых ватных облаков, тянувшихся на север, выглянуло солнце. Ветер стих. Солнце больше не пряталось. Ночью отмечались лишь небольшие заморозки. А затем началась оттепель. Сперва едва заметная, она размягчила еще покрытую снегом почву, и веселые сверкающие ручейки заструились по склонам. На озерцах и речках раздавались звуки, напоминающие щелканье хлыста. Это повсюду трескался лед, осколки которого тут же уносило течением. Вся область покрылась зеркальной водной сетью. Местами на склонах проявились проталины, черные и тяжелые, словно предвестники конца света. В лесу с ветвей с мягким шепотом осыпался снег. Птицы прорезали небо. В сумерках все низины и складки биробиджанской земли заволакивала дымка, словно от дыхания существа, к которому возвращалась жизнь. За неделю Бира и Биджан наполнили бесчисленные излуки Амура серо-аметистовой водой. Пенящаяся вода перекатывалась между берегами, подмывая их, создавая новые рукава, охватывающие острова, так что в течение месяца или двух реку невозможно было переплыть.

Марина впервые обратила внимание, какие темные и грязные улицы в Биробиджане. В то же время из-под снега показались сады, избы обрели свой цвет и будто отдалились друг от друга, так что стало гораздо просторнее, а незавершенные постройки, прежде казавшиеся бессмысленными, обернулись стенами домов, козырьками крыш, основаниями срубов.

Теперь Марина и Эпрон скрывались от посторонних глаз не в театре, а в потаенном месте, которое Майкл обнаружил на берегу Биры, невдалеке от города. Было не выше нуля, но Эпрон обзавелся для своих поездок спальными мешками. Они резвились как дети: обнимались, предавались ласкам на мягкой подстилке прибрежного песка, плеск воды их одурманивал. Время от времени их задевала плывущая по течению льдинка. На несколько часов они могли почувствовать себя одними во всей вселенной, странствующими на обломке какой-то планеты. Как-то Эпрон объявил, что на рассвете уедет из Биробиджана. Ему нужно было побывать в приграничных деревнях и в колхозах «Марьино» и «Помпеевка», которые находились на заболоченных берегах Биджана, и туда невозможно было добраться зимой.

— Ты пропустишь праздник?

— Нет, вернусь вовремя. Обещаю! Но съездить надо. Эти бедняги врача не видали с каких еще пор! С ноября! Там была беременная. Как она? А малыш? Я же должен знать.

— В любом случае, лучше нам сейчас не видеться.

— Почему это?

Марина лежала на спине и слушала плеск воды. Она еще чувствовала жар, исходивший от тела Эпрона, но ее голова уже была холодной. Она не решалась ответить. Если уж говорить правду, то именно сейчас. Но она только обняла Эпрона и прижалась губами к его затылку, прошептав:

— Мне кажется, Матвей о нас догадывается…

Эпрон со смехом прижался к ее груди.

— Ну, конечно, он что-то подозревает.

Марина снова заколебалась. А не признаться ли Эпрону, что Левин сделал ей предложение? И что он подозревает Майкла в шпионаже? Зачем скрывать?

Однако она промолчала, бережно обняла Майкла, чтобы покрепче прижаться к его телу. Ей не хотелось ни о чем думать, но никак не удавалось убежать от реальности, которая словно сверлила ее сердце. Левин, конечно, коварный тип, но, может быть, он прав? В ней тоже развилась неизбывная подозрительность, которая терзала души людей в Биробиджане, как и по всей огромной стране, раздавленной сталинским безумием. Подозрительностью был пропитан сам воздух, которым люди дышали, она разъедала плоть и душу. От нее невозможно было спастись, она не отступала. Только не задумываться о том, что кажется странным, только не интересоваться, почему Майкл так часто отправляется в тайгу. Почему он время от времени говорит по-русски или на идише абсолютно правильно и тут же начинает делать грамматические ошибки и приобретает американский акцент? И по фотографиям видно, что он отходит очень далеко от деревень и колхозов… Но, как говорилось в пьесе, в которой она когда-то играла, любовь всегда заставляет верить тому, в чем более всего следовало бы сомневаться. Ее любовь к Майклу была единственным противоядием от укусов Левина, от его ядовитого смрадного дыхания, которое она все еще чувствовала на губах. И она вновь промолчала, приблизила свое лицо к лицу Майкла, прижалась губами к его губам.

Потом Эпрон прошептал:

— Ты боишься?

— Не знаю. Немного.

— Левин угрожает тебе?

— Нет еще.

— Он от тебя что-то требует?

— Нет.

— Тебе ничего не угрожает. Я рядом. И всегда буду рядом.

Это была неправда. Но разве любовь не питается мелкой ложью, которая позволяет продлить минуты счастья?

Накануне праздника Эпрона еще не было в Биробиджане, а город уже сражался с традиционными полчищами мошкары. Во всех домах окна были занавешены сетками, которые зимой тщательно чинили. Как и все жители города, бабушка Липа вытащила баночки с толченой мелиссой и долго перемешивала ее с прогорклым маслом, пока не получилась вязкая и страшно вонючая масса. Когда Бэлла предложила Марине ею намазаться, на Маринином лице появилась такая гримаса, что все рассмеялись:

— Мошке эта мазь противна еще больше, чем тебе.

— Ну и гадость! Я же не могу идти в театр, когда от меня так воняет!

— Очень скоро у тебя не будет выбора, девочка. Или мошка, или запах как от старого козла.

— Ты без мази не проживешь, — посулила Бэлла.

— И в театре никто слова не скажет: от всех вонять будет еще хуже.

— Знаешь, как люди эту штуку раньше называли? Биробиджанский контрацептивный крем.

— Надя!

— Не строй из себя пуританку, баба Липа! Я от тебя и не такое слыхала.

— Тем более что это не так, — забавлялась Бэлла. — Мужчины, женщины — через пару недель все будут вонять как скотина в стойле, а потому перестанут запах замечать.

Вера и Гита тоже пришли в театр, намазанные прогорклым маслом. Анна Бикерман добавила в свое снадобье лепестки разных растений. Кисловатый аромат цветов только усиливал тяжелый дух. Вера не упустила случая сказать об этом Анне, а та подтвердила:

— Ты права. От меня тоже воняет, но по-другому.

Тем же утром Ярослав подошел к ним, улыбаясь впервые за много недель.

— Я знаю, как мы будем играть «Тевье»!

Вера уже собиралась посмеяться, но Ярослав прижал палец к губам.

— Тс-с…

Не говоря ни слова, он отодвинул ряд стульев, схватил Марину за руку и начал играть одну из сцен, которую они уже многократно репетировали. Тевье только что узнал, что его обожаемая дочь Цейтл отказала серьезному жениху, которого он ей подобрал, и предпочла студента, в голове у которого лишь мечты, одна абсурднее другой. Столкнувшись с дочкиным упрямством, Тевье то негодует, то недоумевает, то пытается взять лаской, то угрозами, то умоляет, то снова впадает в ярость. Это была одна из самых любимых актерами сцен, которая позволяла им проявить себя.

За несколько секунд Ярослав заставил своих статистов смеяться. В тишине его жесты казались особенно значительными, мимика — особенно выразительной. Марина стала ему подыгрывать. Наконец-то пригодился опыт использования «техники молчания», которую она долго тренировала на сцене одна. Она без всяких усилий вошла в пантомиму, которой так хорошо владел Ярослав.

Первой восторженно зааплодировала Гита:

— Ярослав, ты наш добрый гений! Твоя идея великолепна!

Анна испугалась:

— Что, весь спектакль играть пантомимой?

— Верно, ни идиша, ни тем более русского.

— Ярослав, никто…

— …не поймет? Да что вы, Вера! В Биробиджане нет никого, кроме разве что младенцев, кто не знал бы этой пьесы.

— Пьесы — да, но не адаптации Матвея.

— А в чем проблема?

— Он никогда не согласится.

— Тогда пусть выбирает. Товарищ худрук может произносить свой текст, но мы все равно будем молчать.

— Ярослав, Матвей играет почти исключительно с Мариной. И он ее заставит подавать ему реплики.

— Марина, а ты что думаешь?

— Мне было бы гораздо легче русского текста не произносить. Если вы играете пантомиму, то почему я должна произносить диалоги? Не говоря уже о том, что Матвей сам заставлял меня работать над техникой пантомимы со дня моего приезда.

— Итак, решение принято единогласно. Я иду к Матвею. Этому новатору идея должна быть по вкусу.

Дискуссия у Левина была бурной. Ни Марина, ни остальные актеры так и не узнали, какие аргументы приводил Ярослав.

В праздничный день зрителей ждал полный сюрприз. Как и в предыдущие годы, утром произносились речи, потом колонны шли под бравые песни. Затем в залах крытого рынка был организован общий праздничный стол. Но праздник все же получался невеселый, смех и шутки почти не звучали. Шла война. Где-то там, за Сибирью и Волгой, в сотнях украинских и польских местечек и гетто, родных для народа Биробиджана, работал нацистский конвейер смерти. Братья, любимые, сыновья и отцы миллионами гибли в страшной битве, с трудом сдерживая все уничтожающую вражескую мощь. Вечером на площади перед театром должен был состояться бал, и снова биробиджанским женщинам предстояло танцевать друг с другом, когда в сердца их стучались ушедшие, умершие, призраки…

Запрет играть Шолом-Алейхема на идише был унизителен. С первых дней основания Еврейской автономной области спектакли ГОСЕТа были самым важным событием второй половины дня. В них заключалась гордость маленького народа, который наконец открыто мог радоваться своей самости, жить на своей земле, вволю играть спектакли на родном языке, гордиться своим искусством — памятью народа, которую не смогли стереть века погромов. Вот почему 7 мая люди теснились в зале, забитом до отказа. Дети забирались на колени к родителям, и взрывы хохота чередовались с взрывами аплодисментов. Однако, когда двери театра открылись на этот раз, никого не удивило, что зрителей стало куда меньше. Пока Левин произносил свою речь, в зале оставалось много свободных мест. Когда Ярослав вышел на сцену, Вера Коплева за кулисами в ярости сжала кулаки. Сестра Гита старалась ее успокоить, в то время как Анна дрожащей рукой схватила Маринину руку.

— Бедный Ярослав! Он в этой роли имел такой успех. В Варшаве он играл Тевье перед тысячами зрителей! Он все еще не сдается, думает, что пантомима спасет дело. Но это катастрофа!

Анна ошиблась.

С самых первых сцен публика взрывалась смехом. Родители послали своих чад сообщить тем, кто толпился на улице, что в зале происходит нечто экстраординарное, и зал быстро заполнился. Ярослав и Вера прервали игру и все так же молча ждали, когда публика рассядется. Было видно, как зрители шевелят губами, произнося фразы, которых они не услышали. Ярослав был прав: слова знали все.

Появился Левин, и в зале вдруг зазвучал русский текст. На какую-то секунду зал оцепенел, а потом разразился хохотом и оглушительными аплодисментами. Никто не сомневался, что это был сценический трюк. Левин, преодолев удивление, справился с ситуацией: он переигрывал, карикатурно декламировал реплики своих персонажей перед Мариной — дочерью Тевье, такой красивой, любящей и… молчаливой. Конец представления поглотила овация. Ярослав, Вера, Гита, Анна, Марина и Левин, сцепив руки, выходили на поклоны десять, двадцать раз. Когда зарыдали скрипки, исполняя клезмер, все уже пели стоя, со слезами на глазах.

Марина в сотый раз принималась искать глазами высокую фигуру Эпрона, но не находила. Его не было ни на митинге, ни на обеде, ни в театре на спектакле. Не появился он и потом. Ее беспокойство росло в течение всего дня. С каждым часом страшные вопросы все сильнее жгли ей сердце. Что случилось? Эпрон обещал вернуться, а ведь до сего дня он всегда сдерживал свои обещания. Тем не менее она старалась не выказать своего беспокойства, и лучше бы откусила себе язык, чем задала бы кому-нибудь вопрос об американце.

Но с наступлением вечера ее тревога рисовала ей все более страшные картины. Майкл попал в аварию? Раненый погибает в тайге? Или по неосторожности был унесен водным потоком? Ведь во время наводнения уносило целые дома. А еще опасности на границе… А может, это проделки Левина?

Левин целый день не спускал с Марины глаз. Он выходил вместе с ней на поклоны, снова и снова принимался фотографироваться с ней для газеты, но на свое предложение никак не намекал… Терпеливый Левин, безукоризненный Левин. Слишком безукоризненный.

Когда начался бал, Марина уже с трудом скрывала свои чувства и с вымученной улыбкой вежливо отвечала на комплименты, раздавала обещания снова сыграть пантомиму… скоро, да, да, как только Левин вернется из Москвы… Ибо весь Биробиджан теперь знал, что завтра товарищ Левин сядет в поезд, который повезет его прямо в Кремль.

«Да, да, — повторяла она снова и снова, проглатывая комок лжи в горле, — они и правда хорошая пара. Но только на сцене». А ее собеседницы смеялись и подмигивали. Она решила выпить, чтобы испепелить водкой свой страх, забыть о глупой болтовне вокруг и обуздать панику. Она глотала прозрачную жгучую жидкость стакан за стаканом, пока не опьянела настолько, что ей пришлось присесть на скамейку. Это, по крайней мере, позволило ей отказаться от танцев и тупо созерцать парочки, которые кружились и подпрыгивали, следуя неутомимым ритмам скрипок. Вдруг ей показалось, что в толпе танцующих она заметила Эпрона. Он подавал ей знаки, потом засмеялся, увидев, в каком она состоянии. А потом они танцевали, как тогда, в первый раз. Нет, не как в первый раз. По-другому. Как любовники, губам которых уже довелось коснуться каждой клеточки любимого тела.

— Что с тобой, Марина?

Перед ней сидел на корточках, взяв ее за руку, не Эпрон, а Матвей Левин. Она была настолько погружена в свои мечтания, что не заметила, как он подошел. Левин высушил указательным пальцем слезу на ее щеке.

— Почему ты плачешь? Ты чудесно играла.

— Я не плачу. Это все водка.

Кончиком платка она вытерла щеки.

— Я слишком много выпила! Слишком!

Левин засмеялся и начал бережно, нежно закутывать Марину в ее собственную шаль. Безупречный Левин.

— А хорошая идея с пантомимой пришла Ярославу. Но наш дуэт, когда я декламировал, а ты играла пантомиму, был еще лучше.

Марина кивнула. Да, они прекрасно играли. Это правда. Левин был на высоте. Надо это признать. Он снова забеспокоился:

— С тобой точно все хорошо?

— Я просто перенервничала. Давно не играла для публики. Волнение…

— Со стороны не было заметно.

Левин снова погладил ее по щеке, дотронулся до губ. Она хотела отвернуться, но ее голова не слушалась, и она уронила ее прямо в ладонь Матвея. Она была пьяна. Левин улыбнулся. Нежный Левин. Вокруг бурлили музыка и смех. К концу дня грусть все же была вытеснена весельем.

Марина чувствовала, что за ними подсматривают. Все видели, что Левин за ней ухаживает. Она усмехнулась, но только про себя. Наверняка Левин этого и хотел. До его отъезда все в Биробиджане должны знать, что Марина Андреевна Гусеева скоро будет принадлежать ему. И пусть другие женщины ей завидуют, пусть ревнуют. Ее слегка знобило. Левин сел на скамью рядом с ней, обнял за талию. Ей хотелось его оттолкнуть, встать со скамейки, но она смогла только произнести:

— Мне надо домой.

— А я хотел бы с тобой потанцевать.

Она усмехнулась и, покачиваясь, встала.

— Танцевать? Не… Слишком пьяная.

Ей не надо было притворяться, она покачнулась, и Левину пришлось ее поддержать. Вокруг послышался смех. В толпе вокруг Марина разглядела политрука Зощенко, наблюдавшую за ними.

Левин уловил ее взгляд и тихо проговорил:

— С Машей у тебя в мое отсутствие проблем не будет. Будешь вести себя разумно — она не подкопается.

Марина хмуро взглянула на него.

— Разумно?

Левин не стал уточнять. Он увел ее подальше от танцующих около театра. Музыка и голоса зазвучали глуше, стало темнее. Левин прижался к ней. Она не отталкивала его. Она снова заплакала, подумав об Эпроне. Почему его нет? Почему он не сдержал обещания? А что будет, если она спросит о нем у Левина? Она едва не решилась, но смогла сдержаться. «Ты совсем пьяная!» Она хотела остановиться, хотела прилечь прямо здесь, в темноте, прокатиться по траве, которая уже вылезла на склоне. Но Левин осторожно, мягко уводил ее все дальше, в темноту, снова вытирая слезы, катившиеся по ее щекам.

Они были уже недалеко от Марининого дома, когда он наконец осведомился:

— Так ты приняла решение?

Она молча сделала несколько шагов, почти не открывая глаз, позволяя себя вести в темноте, борясь с подступающей тошнотой. Но решила не делать вид, что не поняла вопроса:

— Нет.

— Почему? Я тебе так противен?

Она проговорила чуть резковато:

— Нет, ты самый красивый мужчина, которого я знаю. И иногда даже умеешь быть милым и добрым.

— Тогда что тебя останавливает?

Она истерично засмеялась:

— Я, я себя останавливаю.

Левин не ответил.

Они уже были около дома. Над дверью светила маленькая лампочка. Света было достаточно, чтобы была видна бледность их лиц. Марина оперлась на калитку. Левин, не отпуская Марину, прижал ее к себе. К ночи похолодало. Они чувствовали на лицах тепло собственного дыхания. Марина положила руки Левину на плечи, но не отталкивала его.

— Ты ничего обо мне не знаешь, Матвей Левин. Если бы ты знал, ты бы ко мне не клеился.

Левин рассмеялся. «Актерствует», — подумала Марина.

— Так что ты сделала? Убила кого?

Она не ответила. Холод пробирался им под одежду. Она задрожала. Левин обнял ее. Она не сопротивлялась. Зачем она столько выпила? У нее больше не было сил ни на что, а тем более защищаться от такого типа, как Левин. Молнией вспыхнуло в ее сознании давнее воспоминание. Выпитый алкоголь, танцы под музыку гнусавого граммофона. Воспоминание было настолько четким, что Марина будто снова почувствовала запах табака, исходящий от френча Иосифа Виссарионовича. Проворчав что-то пьяно-неразборчивое, она все-таки попыталась отстраниться от Левина, но тот обхватил ее и стиснул еще сильнее.

— Марина!

Она предприняла еще одну слабую попытку вырваться, догадываясь о его намерениях. И тут Левин произнес:

— А ты заметила? Американца сегодня не было. Сегодня в Биробиджане праздник, а его нет.

Марина больше не сопротивлялась. Она вся похолодела.

— Марина…

Левин искал горячими губами ее губы, ловко, нежно и все более настойчиво целовал ее лицо, и Марина позволяла ему, оставаясь неподвижной. «Я как мертвая», — подумала она.

Левин тоже заметил это и выпустил ее из своих объятий.

— Марина…

Она вырвалась, внезапно протрезвев. Резко толкнула калитку и нетвердой походкой заторопилась к крыльцу. А Левин кричал ей вслед, что он, и вернувшись из Москвы, своих намерений не изменит…

— Я все о тебе узнаю, но намерений не изменю!

Среди ночи Марина внезапно проснулась, словно разорвав тут же забытый дурной сон. У нее стучало в висках, а рот, казалось, был полон песка. Она застонала, пытаясь подняться. Чья-то рука положила ей на лоб влажный компресс.

— Тихо, тихо…

Марина вскрикнула и окончательно проснулась. Схватив державшую компресс руку с высохшими пальцами и сморщенной кожей, она прошептала:

— Бабушка Липа, ты?

— Хоть ты и актриса, а пить не умеешь, девочка.

Марина со вздохом откинулась на подушку. Теперь она разглядела в темноте фигуру старухи, сидящей на ее кровати. Ощущение от компресса было приятным, уже не так сильно стучало в висках.

— Спасибо…

— Тебя вырвало у входной двери. Не ожидала от тебя такого.

— Простите!

— Есть за что.

Сочувственный тон бабушки Липы явно не вязался со словами осуждения. Она даже, кажется, улыбалась. Бабушка Липа отняла руку от Марининого лба и взяла что-то с пола.

— Выпей.

Маринины пальцы уперлись в стакан.

— Что это?

— Пей.

Марина поднесла стакан ко рту. Она вспомнила о поцелуе Левина и об исчезновении Эпрона и тут же услышала слова бабушки Липы:

— Американец, мистер доктор Эпрон, как его Надя зовет, вернулся ночью на своем грузовике. С женщиной и ребенком. У мальчишки нет одной ноги. Он на японской мине подорвался, когда рыбу на Амуре ловил. Американец не мог ему там помочь и сюда привез. У того могла начаться гангрена. Но мистер доктор Эпрон два дня без сна ехал, да еще останавливался все время, потому что у парня не переставала течь кровь. Приехал и тут же сделал операцию, даже не отдохнув. Его все пришли поздравить. Даже Зощенко.

Бабушка Липа усмехнулась и встала с кровати:

— Теперь ты в курсе и сможешь спокойно уснуть. От любви можно плакать и напиваться. Это помогает. Но выспаться еще лучше.

На следующий день в «Биробиджанской звезде», которая теперь выходила только по-русски, были опубликованы праздничные речи и фоторепортажи с митинга и бала. Небольшая заметка на последней странице сообщала о мужественном поступке Эпрона. Не испугавшись коварного минного поля, которое японцы оставили на берегу Амура, американский врач спас от страшной смерти шестнадцатилетнего подростка Льва Ватрушева. На другой день газета вновь печатала материалы о празднике, причем четыре страницы были полностью посвящены труппе ГОСЕТа и его революционной постановке «Тевье». На первой полосе красовалось фото сияющего Левина на авансцене, победно держащего Марину за руку. Далее шло интервью, где Левин объяснял всю современность и глубокий политический смысл его новой постановки. Он также сообщал о предстоящей поездке в Москву, куда он был приглашен «высоким руководством отдела культуры ЦК». А на последней странице скромная фотография матери спасенного подростка соседствовала с ее рассказом о том, как доктору Эпрону пришлось прямо в кузове грузовика ампутировать ногу ее сыну и целую ночь бороться с кровотечением. В статье говорилось, что подросток все еще находится между жизнью и смертью и около него круглосуточно дежурит персонал больницы.

Целую неделю газета давала информацию о состоянии здоровья парня. Наконец в новой статье крупным шрифтом было напечатано, что опасность миновала, опасений за жизнь пациента больше нет и ему скоро понадобится подходящий по размеру протез. Автор статьи полагал, что эту благородную патриотическую миссию следует возложить на одного из биробиджанских мастеров столярного дела. Тут же, на целый разворот, была помещена хвалебная статья самого секретаря обкома Приобиной о биробиджанской больнице. Все остальные полосы были отданы новостям с фронта и последним стратегическим решениям товарища Сталина. На Украине армия с тяжелыми боями наступала в районе Донца и на киевском направлении. В общежитии Надя ежедневно с энтузиазмом рассказывала, как врачи спасают подорвавшегося на мине подростка. Как только Левин уехал, она, подбадриваемая Бэллой и бабушкой Липой, побежала в больницу, чтобы предложить свою помощь. Старшая медсестра охотно приняла ее. Мистер доктор Эпрон обещал лично подготовить Надю к экзаменам на курсы медсестер при Хабаровском мединституте. А пока Надя стала одной из четырех сиделок, которые круглосуточно дежурили около пострадавшего подростка.

Когда Надя начинала расхваливать подвиги американца, Марина ловила на себе взгляды Бэллы и бабушки Липы, в которых угадывались то легкая насмешка, то намек на соучастие. И только. Со дня праздника баба Липа ни разу не напомнила Марине, как та напилась. А Марина так и не видела Майкла, ведь у нее больше не было благовидного предлога, чтобы выходить по вечерам: репетиции окончились. Тем более она не могла показаться в больнице.

Но однажды утром она обнаружила за ставней, где ей случалось зимой находить приглашения на свидания, новую записку. Сердце у нее часто забилось: она узнала почерк Эпрона, всего несколько строчек. Он просил ее проявить терпение и быть осторожной. Он был слишком на виду у всех: у мужчин и у женщин. Партийный комитет все время подсылал к нему визитеров. Такова, по его словам, была расплата за обретенную славу. Но скоро, как он считал, интерес к нему будет исчерпан… «Потерпи, любимая. Ты со мной всегда, и днем, и ночью», — писал он, смешивая идиш и русский.

О да! Ей приходилось учиться терпению, становиться такой, как Левин. Ей не хватало любимого ежесекундно, она испытывала непреодолимое желание броситься в его объятия, прикоснуться к нему, ощутить его поцелуй. Она изголодалась. Но потом наступило успокоение. Марина повторяла себе, что главное ничего не испортить. Ее любимый был тут, почти рядом, живой и здоровый. Надо было только подождать. Эпрон стал героем Биробиджана. Окружающие его дурные сплетни скоро затихнут, без Левина никто их поддерживать не станет.

Примерно так же думал и старый Ярослав, когда ему пришла сумасшедшая идея. Идея счастья и беды. Однажды утром, заметив Марину в дверях актерского общежития, он направил на нее длинный мундштук своей трубки:

— Присядь-ка, Мариночка.

— Я обещала Вере навести порядок в библиотеке.

— После. Иди сюда.

Хотя по весне уже было совсем тепло, Ярослав носил тот же нестираный халат и красную велюровую шапочку. Пока Марина усаживалась напротив, он с улыбкой поглаживал последний номер «Биробиджанской звезды».

— Еще одна статья о нашем герое американской медицины.

Марина молча кивнула, положив руки перед собой. Ярослав отложил трубку и принял важный вид. Невозможно было определить, когда он говорит серьезно, а когда делает вид, что серьезен. Но он сам объявил:

— Я говорю серьезно. На самом деле.

Потом Ярослав напомнил, что после отъезда Матвея он временно исполняет обязанности худрука. И скоро надо представить в исполком репертуарный план. Основная задача: четыре спектакля в месяц до конца октября. Все хотят, чтобы труппа опять сыграла «Тевье», но без Левина об этом и речи быть не может.

— Я им предложу спектакль, который мы играли в Хабаровске с Верой, Гитой и Анной. Это надо играть на идише. А они потребуют, чтобы мы играли по-русски, и споры затянутся очень надолго. — Ярослав с довольной улыбкой вытряхнул трубку в пепельницу.

— А я? — спросила Марина.

— Да, теперь о тебе…

Он посмотрел на Марину тем же взглядом, что и в сцене из «Тевье», когда объявлял героине, что она должна скоро стать женой крестьянина.

— А что ты скажешь о прогулке в тайгу?

— Ярослав!

— Я не шучу.

Тут Ярослав напомнил ей, что одна из задач театра — донести еврейскую культуру до каждой деревни, до каждого колхоза, до самой отдаленной пограничной заставы на Амуре.

— Раньше в теплое время года вся труппа сновала по области из конца в конец. Называлось это «театр на колесах». И было замечательно. Настоящее счастье, несмотря на мошкару. Совсем не то что играть тут, на сцене.

— Но я одна?

— Почему нет? Ты можешь сделать прекрасный спектакль: рассказы, пантомима, песни, танцы… импровизации. Все, что захочешь. Клезмер в качестве аккомпанемента везде найдется. И никто не запретит тебе выступать на идише. Играть на идише запрещено лишь труппе, а вечер художественного слова где-то в избе, посреди тайги… Что скажешь?

— Даже не знаю.

— Мошкару боишься?

— Нет…

— Анна тебе подарит свои баночки с кремом, так что даже хорьки разбегаться будут. Ты бы уезжала дней на десять, потом на недельку возвращалась, потом опять… График не слишком жесткий. По необходимости ты могла бы остаться помочь какому-нибудь колхозу, это бы все оценили. А берега Амура летом восхитительны. Там, где японцы своих мин не наставили…

— Ярослав, ты смеешься надо мной?

— Совсем нет. Ты сельской жизни не знаешь, это правда. Но крестьяне — не монстры какие-нибудь. Большинство евреи. Есть и маньчжуры.

У Ярослава блестели глаза. Марина все не могла принять сказанное всерьез. Наконец она нашла, что возразить:

— А на чем я буду передвигаться?

— Хороший вопрос!

Ярослав положил руку на газету поверх фотографии спасенного подростка.

— А может, ты будешь сопровождать доктора в его длительных поездках? У него замечательный грузовик — все, что нужно, чтобы перевозить небольшой чемодан с костюмами и аксессуарами.

Марина окаменела.

— Ты с ума сошел!

— Почему?

— Все подумают…

— А все уже думают. Эка важность.

— Это невозможно.

— Ошибаешься, Мариночка. Ты еще не поняла, как у нас это поставлено.

Ярослав наклонился через стол и прошептал:

— Если любовники встречаются тайно — это тяжкий грех. А если они, пользуясь возможностями, которые предоставляет жизнь, способствуют развитию и благу нашего народа, так это лишь доказывает, что у них крепкое здоровье. Не забывай первое правило нашего стойкого народа: ничего не скрывать. Особенно то, что хочется скрыть.

Марина собиралась было запротестовать, но Ярослав положил свои ладони на ее руки.

— Послушай, Эпрон теперь — герой Биробиджана. Его поездки в область для комитета — лучшая агитация. Матвей возразить не сможет, он вернется только через несколько месяцев. А Зощенко будет счастлива, что ее миленок тебя не волнует.

Ярослав уселся поудобнее. Его щеки покраснели от удовольствия.

— Для комитета я уже придумал лозунг: «Культура и медицина — главное оружие каждого народа в борьбе за построение социализма». Это им понравится. Конечно, надо еще, чтобы доктор согласился.

Ярослав как в воду глядел. Комитет поддержал инициативу с энтузиазмом. Американца больше не надо было опасаться. Клитенит публично поздравил Марину, заявив, что она «понесет во все дома Биробиджана новое лицо культуры». Тем не менее Марина и Эпрон старались показать, что у них чисто профессиональные отношения, а поэтому продолжали сторониться друг друга даже на вечере, где Марина должна была показать публике, какие рассказы она будет декламировать в поездках. Ярослав и Анна помогли ей выбрать среди тысяч рассказов на идише подходящие, благо сборники фольклора бережно хранились в театральной библиотеке. Даже их названия будили воображение: «История золотого пера», «Гадатель», «Любовный напиток», «Почему головы седеют раньше, чем бороды», «Благодарный покойник»… Марина к ним добавила пантомиму, танец. Иногда с разрешения Ярослава переходила на русский. Это был небольшой сольный спектакль на театральных подмостках — репетиция того, что должны были увидеть сельские жители по всему Биробиджану. Позади нее, на заднем фоне, был развернут красный плакат с вышитым лозунгом Ярослава на русском языке и на идише. Комитет долго аплодировал. Зощенко была сама любезность. Появился и Эпрон, тоже немного поаплодировал, по-приятельски улыбнулся всем присутствующим, а с Мариной едва поздоровался. Его ждали больные, и он исчез при первой же возможности. Конечно, все всё поняли, но так было принято вести себя в подобных ситуациях.

Бэлла заявила:

— У старого Ярослава больше мозгов, чем я думала.

Бабушка Липа не сказала ничего. Только Надя будто отдалилась, стала неприветливой и временами даже агрессивной. Марина не понимала, то ли Надя ревновала Эпрона, то ли ей было обидно за Левина. Она хотела поговорить с Надей, но баба Липа ей отсоветовала это делать:

— Оставь. У нее это пройдет. В ее возрасте все такие чувствительные.

«Биробиджанская звезда» объявила, что первая гастроль намечена на начало июня. Отъезд был торжественным. На заре Эпрон пришел в театр, чтобы погрузить огромный Маринин чемодан. Пришли ее проводить и Ярослав, и сестры Коплевы, а Зощенко и Клитенит привели с собой фотографа из газеты, чтобы тот запечатлел событие.

Марина и Эпрон не виделись наедине, не касались друг друга много недель, и Марина чувствовала какую-то скованность. Она едва отвечала на пожелания доброго пути, лишь слегка улыбалась, обещая, что все будет хорошо. Зато Эпрон, как обычно, был бодр и раскован, даже слишком, как показалось Марине: когда товарищ Зощенко обняла его, он ответил ей излишне горячо. Все это очень забавляло Ярослава. В конце концов, Марина не могла скрыть раздражение, вызванное этими долгими проводами. Когда ЗИС уже отъехал, оставив за собой лишь облачко дыма, Клитенит нахмурился и тихо спросил Ярослава:

— А мне казалось, что эти двое между собой ладят?

Ярослав устало скривился:

— У Марины сложный характер. С красивыми актрисами непросто, товарищ Клитенит. Я тебе скажу откровенно. По мне лучше, чтобы она находилась в тайге с этим американцем, чем у меня за кулисами.

Они выехали из города по довольно широкой грунтовке. ЗИС поднимал облака пыли, со скрежетом подпрыгивая на выбоинах. Звук моторных выхлопов накладывался на позвякивание кузова, подпрыгивание запасных канистр с бензином и прочего багажа, скрип осей. С непривычки этот шум казался оглушительным. Эпрон с сигаретой в зубах краем глаза наблюдал за Мариной, едва сдерживая улыбку. Она вцепилась в дверцу машины, подпрыгивая вместе с сиденьем на скрипящих пружинах, едва не стукаясь головой о крышу кабины. Утреннее солнце слепило глаза, уже становилось жарко. В кабине пахло машинным маслом, бензином и ветхой кожей. Марина не решалась первой заговорить. Она даже не осмеливалась повернуться к Эпрону, пока он не сделает какой-то знак, не протянет к ней руку. На нее напало какое-то оцепенение, она даже не знала почему. Так они проехали молча еще четверть часа, оставив позади последние избы Биробиджана, разбросанные здесь и там вдоль дороги. Женщины в косынках махали им рукой. Эпрон им сигналил и приветствовал их на идише. Потом пошли поля, покрытые белыми цветами, волновавшимися от ветра, словно белая простыня, а дальше простерся лес — бук, лиственница. Они достигли лесной опушки быстрее, чем ожидала Марина. Грузовик съехал с дороги и продолжал двигаться по просеке на малой скорости. Марина попыталась перекричать шум мотора:

— Майкл, ты куда едешь?

Вместо ответа он засмеялся. Ветки царапали кузов. Впереди показалась небольшая полянка, посреди которой стояла изба угольщика, ее металлическая крыша сверкала будто серебро. Эпрон выключил мотор, и сразу наступила неправдоподобная тишина. Марина не успела пошевелиться, а Эпрон уже обнимал и целовал ее. Потом он взял Марину на руки и понес в избу. Над ними шумели кроны деревьев.

— Майкл, мы где?

— Мы дома. Не бойся. Я заждался до смерти.

Это было счастье. Чистое, безоблачное, безграничное, не знающее страха.

Эпрон рассказал, что обнаружил полуразрушенную избу прошлым летом. При каждом своем выезде из города он потихоньку ее отстраивал.

— В конце концов, я еще в Америке мечтал иметь домик в лесу.

— Ты мне никогда о нем не говорил.

— Хотел сделать тебе сюрприз. Искал возможность привезти тебя сюда. И вот Ярослав убедил комитет организовать тебе турне.

Невозможно было себе представить, что они одновременно так близко и так далеко от Биробиджана. В избе была всего одна комната, пол был приподнят и лежал на опорах, что защищало дом от сырости. Кровать помещалась будто внутри стенного шкафа с раздвижными дверцами. Вместо печки — чугунная буржуйка. Два стула, стол, цинковый умывальник со сливом наружу дома — вот и вся обстановка. Кукольный домик. За водой надо было ходить с ведрами к ближайшему ручью, а зимой можно было просто собирать снег. Все было наполнено запахами и жизнью леса. Попрятавшиеся было птицы и звери снова начали заполнять своими звуками тишину. Сквозь деревья играли солнечные блики. Они занялись любовью, а потом, еще не остыв от желания, Эпрон повлек Марину за собой на густую траву. Они плясали на поляне, стараясь наступить ногами на солнечные блики, проникавшие сквозь листву, а те убегали прочь. Никогда еще Марина не была так абсолютно свободна. На нее смотрел только один человек — ее любимый. У нее было только одно желание — любить.

Даже вечером было настолько тепло, что дверь можно было не закрывать. Эпрон натянул москитную сетку и лишь потом зажег керосиновую лампу. Он бросил немного сухой ромашки на угли, когда они разогревали еду, заранее приготовленную для них бабушкой Липой. Марина не привыкла к этому запаху, и Эпрон все смеялся над ней, продолжая ее обнимать и целовать.

Ночью шум леса казался громче и таинственнее. Когда Эпрон погасил лампу, вокруг словно разбушевался невидимый мир. Они лежали с открытыми глазами, прижавшись друг к другу.

Через какое-то время Марина забеспокоилась:

— Никто не знает, что мы здесь?

— Никто.

— Но нас ждут в Помпеевке.

— Ждут, но им не сообщили, когда точно мы должны приехать.

— Могут позвонить из комитета. Зощенко или кто-нибудь еще.

— В колхоз не позвонят. Телефон только в гарнизоне. И пользуются они им лишь в экстренных случаях. Гарнизон в семи верстах от колхоза. По плану мы там должны быть только через четыре дня.

Эпрон прожил в Биробиджане, в сталинском государстве достаточно долго, чтобы все это предусмотреть.

Он добавил:

— Здесь мы ничем не рискуем. Даже сам товарищ Иосиф Виссарионович нас не обнаружит. На обратном пути снова проведем здесь день. И каждый раз будем сначала заезжать сюда. Хотя бы один день и одна ночь будут только для нас.

— Какой ты предусмотрительный.

— Да, я научился находить выход из любого положения.

Эпрон говорил весело, но не без самодовольства. Тут-то Марина и вспомнила предостережение Ярослава: «Никогда не забывай первое правило нашего стойкого народа: ничего не скрывать! Особенно то, что хочется скрыть». А может быть, она подумала, что Эпрон еще слишком американец и не отдает себе отчета, что в СССР рискованно все? Или она верила, что Майкл способен сотворить чудо? Или счастье последних часов было таким невероятным, таким пьянительным, что его не хотелось разрушать даже легким опасением? Они еще долго ласкали, долго обнимали друг друга в этой избушке счастья, и Марина внезапно заметила с удивлением:

— А ведь ты сейчас говоришь совершенно правильно. И на русском, и на идише.

Эпрон засмеялся:

— Только с тобой.

Он признался, что родился на Украине и с детства говорил на обоих языках. С матерью в Нижнем Ист-Сайде он общался по-русски и на идише. Она так толком и не выучила английский, но в Бруклине или Нижнем Ист-Сайде это не имело значения.

— Но зачем ты делаешь вид, что в языках не силен?

— Когда я высадился во Владивостоке с медицинским оборудованием для Биробиджана, там была целая группа иммигрантов. Нас допрашивали два дня. Из-за оборудования, которое я сопровождал, меня пропустили последним, и это было очень кстати. Я успел заметить, что они отказали во въезде всем, кто свободно говорил по-русски. В иммиграционной службе их считали шпионами. Все, кто меня допрашивал, говорили только по-английски, причем довольно плохо. И тогда я начал притворяться. То же и в Биробиджане, когда говорил с Зощенко и военными. Они даже пригласили из Хабаровска переводчика. Тот переводил безобразно, а я время от времени добавлял какие-то русские слова, причем совсем не к месту, будто заучивал их по словарю. Ты бы видела тогда Зощенко…

Марина спросила, что такое Бруклин и Нижний Ист-Сайд. Эпрон рассказал. Он говорил о своем детстве, о родителях, о том, как получил стипендию для изучения медицины… Он обещал Марине обучить ее английскому, начать прямо завтра. Неплохо было бы к осени научиться объясняться.

И новые обещания, новые объятия. На следующий день они вышли из избушки только после полудня, и часы счастья продолжились уже на свежем воздухе.

Поездка оказалась успешной. Они останавливались в забытых деревушках, где горстка иммигрантов — евреев и гоев — бок о бок много лет сражались с тайгой, чтобы на этой совсем неплодородной земле появились грядки с капустой и картошкой, а на траве паслись несколько коров или коз.

У них были морщинистые лица, их тела рано изнашивались от непосильного труда, но упорства в борьбе за жизнь им было не занимать. Эпрона знали все. Как только ЗИС останавливался, дети кидались к нему с криком: «Доктор! Доктор!» Потом начинался ритуал приветствия. Мужчины постоянно просили его посмотреть, здорова ли скотина. Женщины хлопотали у печей. Сначала к Марине относились настороженно: она казалась слишком городской, недоступной, утонченной. Но начиналось выступление — и от рассказов приходили в восторг, а над пантомимой искренне смеялись. Дети просили рассказать что-нибудь еще, а старухи брали ее за руки и благодарили. В их взглядах читались растерянность и светлая, давно забытая радость, которая на несколько часов разглаживала морщины и стирала усталость с лиц.

На пограничных заставах, что стояли прямо напротив японских укреплений, о приезде Марины мечтали смертельно скучающие солдаты. Офицеры оспаривали друг у друга честь сидеть рядом с ней за столом во время ужина, где неизменная водка воспламеняла сердца, а песни звучали до утра. Так что Марине приходилось защищаться от все более настойчивых ухаживаний, от чего она приобрела репутацию женщины недоступной, и это лишь укрепило ее престиж. С каждой поездкой публики собиралось все больше. В некоторых гарнизонах для Марининых выступлений построили специальную сцену. Солдаты из музыкальной команды начали аккомпанировать ей, когда она пела старинные песни. Она усердно разучивала материал, стараясь удивить публику с каждым приездом новым спектаклем.

Эпрона на территорию воинских частей не допускали, и он курсировал на своем ЗИСе вдоль Амура, «охотился за фотоснимками».

Они снова объединялись перед отъездом, и после нескончаемого прощания с военными грузовик отправлялся в путь, долго катил по грунтовке, пока его еще можно было разглядеть с заставы в бинокль. Потом наконец Эпрон тормозил и начиналось настоящее счастье.

Так прошло все лето. Успех концертов был столь велик, что исполком попросил Марину выступать и в Биробиджане. В эти дни они с Эпроном держались подальше друг от друга. А потом при каждой поездке сворачивали в свою затерянную избушку.

— Мы придумали вечный медовый месяц, — шутил Эпрон.

В конце сентября Левин все еще сидел в Москве. «Биробиджанская звезда» написала, что он выдвинут депутатом в Совет Национальностей от Биробиджанской области. Однако никто ни в обкоме, ни в театре не мог узнать точной даты его возвращения. Через пару недель, в начале октября, когда тучи — предвестники первых зимних холодов — уже надвигались на область из центра Сибири, Эпрон и Марина отправились в последнюю совместную поездку. Ночь наступала рано, избу надо было отапливать. Марина долго не могла заснуть. Не зная, спит ли уже Эпрон, она проговорила в темноту:

— Это последний раз.

Эпрон не ответил. Может быть, он, и правда, спал. Но проснулся он в прекрасном расположении духа и объявил, что сегодня особый день.

— Почему? — спросила Марина.

Он только поцеловал ее в губы и прошептал:

— Гедулд, терпение, милая…

Они ехали без остановки до обеда. День был мрачный, какие часто бывают в тайге по осени. Тучи с раздутыми боками плыли с севера, заслоняя солнце. Пронизывающий ветер пригибал к земле траву и кусты. Накануне прошли дожди, и дорога раскисла. На склонах холмов грузовик буксовал в лужах, так что мотор от перенапряжения начинал реветь. Эпрон всю дорогу курил и что-то спокойно насвистывал. Марина молчала, стараясь не выказывать свое дурное настроение, не портить последнюю поездку мыслями о будущем. Они ехали на пограничную заставу Амурзет — одну из самых отдаленных, к юго-западу от Биробиджана. Но Эпрон вдруг свернул с дороги на тропу, петлявшую по болотистой тайге вдоль Биджана — притока Амура. Летом они торопились проскочить эту местность, изобилующую мошкарой, но осенняя свежесть мошкару почти уничтожила.

Вскоре Марина заметила в стороне от разъезженной дороги холм, на котором стояла приземистая изба. Ее железная крыша проржавела, зато бревенчатые стены были свежевыкрашены в ярко-синий цвет. Вопреки традиции, вокруг не было ни сараев, ни курятников, ни огородов. Только сбоку от избы стояло несколько телег, запряженных мулами. Шум грузовика был слышен издали, и несколько человек уже ожидали перед домом. На мужчинах были тяжелые пальто и шляпы с широкими полями. Бороды скрывали их лица. Отдельно стояли женщины в цветастых шалях, закрывавших голову и грудь, в пышных юбках: так одеваются только по особому случаю.

— Они для нас так разоделись? — удивилась Марина.

Майкл кивнул. Грузовичок подъехал к дому и остановился. Накрапывал мелкий дождь. Мужчины тут же окружили Эпрона, а к Марине со словами приветствия подошли женщины. Они были доброжелательны, но приняли Марину без обычного для подобных случаев веселья, с какой-то особой серьезностью. Мужчины же повели Эпрона в избу.

Марина забеспокоилась:

— Что случилось? У вас кто-то заболел?

Женщины глядели на нее с нескрываемым удивлением.

— Ты не знаешь, зачем ты здесь?

— Нет, доктор не сказал.

Раздались сдержанные смешки. Одна из женщин — маленькая и кругленькая — повторила:

— Ты, правда, ничего не знаешь?

— А что я должна знать?

Женщины давились от смеха.

— Что ты выходишь замуж.

— Замуж?

— Ты в синагогу разве не для этого приехала?

Женщины радовались, потешались и восторгались одновременно: они не могли поверить, что Эпрон привез Марину в синагогу жениться, даже не предупредив ее. Они по-доброму подтрунивали над Мариной:

— Подумай хорошенько. Еще не поздно сбежать. Если в синагогу не войдешь, а останешься стоять в луже, завтра все еще будешь завидной невестой.

Наконец из избы вышел раввин. Он объяснил, что церемония будет не совсем по правилам, что многие ритуалы выполнить невозможно.

— Не будет ни ритуального омовения в микве, ни освидетельствования ритуальной чистоты невесты, то есть ее проверки на статус ниды, да и ктубы, брачного контракта, разумеется, не будет. Но это неважно. В этой стране Всевышний, да будет свято имя Его, и не такое видел. Важно, что несете вы в сердцах ваших.

Потом раввин сказал, что в день свадьбы надо покаяться в прошлых грехах. Марина и ее супруг входят в новую жизнь перед Господом и в своем союзе обретают новую душу, очищенную от прежних грехов, если Всевышний дарует им сегодня прощение. И об этом Марина должна подумать, даже если она и не знает покаянных молитв.

Все свершилось очень быстро. Женщины ввели Марину в избу, которая была обставлена очень скромно: простые скамьи и что-то вроде книжного шкафа — в одном углу, а напротив — алтарь с семисвечником и цилиндр из светлого дерева, в котором хранился свиток Торы. В центре — белый балдахин на четырех опорах. Раввин встал под этот балдахин, произнес несколько слов на иврите и позвал Эпрона, уже одетого в черное пальто, встать рядом. Потом женщины подвели и Марину к этому сооружению. Майкл вынул из кармана пальто прозрачную вуаль, накрыл Марине голову и за руку ввел ее под балдахин. Вокруг зазвучали псалмы. У Марины слезы навернулись на глаза и перехватило дыхание, она едва различала черты любимого лица, когда Майкл провел ее вокруг раввина. Голоса певших возводили вокруг них стену нежности и тепла. Потом раввин громко произнес какие-то слова. Эпрон, держа Марину за руку, тоже произнес на идише: «Если я забуду тебя, Иерусалим, — забудь меня десница моя, прилипни язык мой к гортани моей, если не буду помнить тебя, если не поставлю Иерусалима во главе веселия моего».

Марина увидела у Майкла в руке стакан, который тот бросил назад через плечо. Стакан ударился об пол, и Майкл раздробил стекло каблуком. Крики радости наполнили маленькую синагогу. Итак, они стали мужем и женой. Майкл поднял вуаль и поцеловал Марину. Им желали счастья. Женщины обнимали Марину, прижимали к себе и шептали:

— Ты такая молодая, такая красивая. У твоего мужа на роду написана удача. Дети ваши родятся для лучших дней. Тебе будет светить солнце!

Какой-то человек собрал осколки разбитого Эпроном стакана и аккуратно сложил их в овальную берестяную коробочку, которую тут же вручил молодым. Раввин отдал каждому листок бумаги величиной с ладонь, на котором каллиграфическим почерком были написаны на идише их имена, а также указывалось, что 8 тишри года 5704-го от сотворения мира Майкл Эпрон и Марина Андреевна Гусеева пред лицом Господа стали мужем и женой. Женщины подали им по бокалу вина и пресное печенье с кунжутом. Потом мужчины четкими умелыми движениями убрали брачный шатер и вытащили опорные столбы из отверстий в полу. Другие забрали с алтаря семисвечник и Тору, сложили их в холщовые мешки вместе с другими книгами из шкафа и отнесли все это в стоящие у крыльца повозки. В одно мгновение изба опустела, и о синагоге напоминали только дырки в полу.

Мужчины в длинных черных пальто взяли мулов под уздцы, а женщины в цветастых платках устроились на тележных скамьях. Они махали руками в знак прощания, пока телеги не скрылись вдали. От чрезмерного волнения Марину качало, словно от вина, и она все махала рукой в ответ, пока Эпрон не начал торопить ее:

— Нам тоже надо ехать. Лучше, чтобы нас здесь не видели. А то у хороших людей будут неприятности. Не забудь: синагог и раввинов в Биробиджане не существует.

Он взял ее за талию и обнял.

— Но ты ничего не бойся. Это был не сон. Ты моя любимая жена!

Когда ЗИС выехал на дорогу, Марина все еще держала в руке и бережно разглаживала полоску бумаги, на которой ее имя навеки было поставлено рядом с именем любимого. Минуту она колебалась, не должна ли сказать Эпрону всю правду. Сказать, что он женился на поддельной еврейке, а значит, весь этот ритуал был просто иллюзией или даже ложью. А был ли он ложью? И где была правда? За эти месяцы она стала еврейкой. Такой же, как Бэлла, бабушка Липа, другие. «Неважно, еврейка ты или нет, моя девочка. В Биробиджане об этом не спрашивают, — так говорил ей Михоэлс. — Всему научишься. Выучишь идиш. Станешь большой еврейской актрисой, которая никогда не теряет самоиронии. Эту цену ты должна заплатить за право принадлежать к нашему народу. Для нас Биробиджан — это новый Израиль!» А не это ли происходило с ней сейчас? Не в этом ли была настоящая правда? Марина Андреевна Гусеева стала женой Майкла Эпрона перед лицом еврейского бога. И никакой другой правды не было. Бумажка от раввина сделала ее сильнее. Если бы она могла, она вставила бы ее в ладонь навек, будто в рамку. В тот вечер, когда они впервые после свадьбы занимались любовью в маленькой комнатке дома, предоставленного им для ночлега, она все еще держала в кулаке эту священную для нее полоску бумаги.

В последующие недели, как и в своих предыдущих поездках, Майкл и Марина посещали деревни и воинские части. И везде Эпрона с нетерпением ждали, а он лечил, успокаивал, прописывал обезболивающее, мази, словом, облегчал страдания. Да и Марину везде ждали с волнением и радостью. Некоторые замечали, что в ее игре что-то едва заметно изменилось — она стала серьезнее. Будто слетела летняя беззаботность. Но эта легкая грусть не снижала эмоционального подъема, и при каждом прощании с нее брали слово, что на будущий год она вернется вместе с теплыми днями. На обратной дороге им пришлось на двое лишних суток задержаться в Бабстове — на последнем этапе путешествия, в деревне, где было домов пятьдесят. Братья подхватили малярию, и Эпрон не хотел уезжать, пока не убедился, что температура спала. Наконец они оказались на незаметной дороге, ведущей через тайгу к их лесной избушке, где им предстоял настоящий медовый месяц. Погода исправилась. Ветер подсушил дорожную грязь, очистил воздух, который стал прозрачнее стекла, треснувшего под каблуком Майкла в синагоге. Еще засветло они подъехали к избе. Эпрон выключил мотор ЗИСа, привлек Марину к себе, обнял ее и тихо проговорил:

— Подожди. Муж должен перешагнуть через порог дома, неся супругу на руках.

Он выпрыгнул из грузовика, обошел его кругом, Марина со смехом открыла дверцу и ухватила Майкла сзади за шею, чтобы снова поцеловать его. Они не заметили, как в избушке открылась дверь, зато услыхали окрик:

— Эпрон!

Они отпрянули друг от друга.

— Эпрон, не двигаться!

В дверях стоял ухмыляющийся Левин и с ненавистью смотрел на них. Рядом возникла Зощенко, направив на Эпрона пистолет. Она скомандовала:

— Руки за голову!

Марина спустилась из кабины грузовика, цепляясь за куртку Эпрона, который стоял с поднятыми руками.

— Матвей!

Зощенко завопила:

— Отойди от американца, товарищ Гусеева!

Пистолет плясал у нее в руке. Эпрон шагнул в сторону, и та закричала снова:

— А ну, не двигайся!

Марина прошептала:

— Майкл!

В лесу послышался шум мотора, и на краю поляны показались солдаты. Два воронка НКВД заблокировали грузовик. Левин и Зощенко подошли к ним. Марина стояла перед солдатами и кричала:

— Нет! За что?

Они подтолкнули ее к борту ЗИСа. Чтобы не упасть, ей пришлось ухватиться за дверцу, она застонала. Левин, наблюдавший за ней, протянул руку, чтобы ухватить ее за локоть. Она вырвалась и снова попыталась оттолкнуть солдат. Тут Зощенко ударила ее по лицу. Солдаты скрутили ее, а Зощенко вновь ударила, на этот раз рукояткой пистолета. Тут уже Марина завопила от боли. Она осела на траву, силой заставляя себя смотреть, как солдаты запихивают Эпрона в один из воронков. По команде офицера солдаты вскарабкались рядом с Эпроном, захлопнули дверцы машины, и воронок тут же покинул поляну. Теперь оружие было направлено на рыдавшую Марину. В ее голове стучало: «Супруг мой, муж мой…», но она не могла произнести ни слова.

Левин поймал ее за руку, поднял с земли и прорычал:

— Хочешь знать, за что?

Ей все еще слышались команды, щелканье затворов и голос Зощенко, а Левин уже тащил ее к крыльцу избушки. Внутри все было исковеркано. Постель порвана, половицы пола сорваны, так что под ними между сваями виднелась земля. Рукомойник и печь были разобраны на части, стол разбит. На матрасе валялись разные предметы: бросался в глаза серо-зеленый металл радиопередатчика, выдвижная антенна, записные книжки в картонном переплете, пачки рублевых купюр и пистолет в кожаной кобуре.

Левин больно сжал Маринину руку.

— Я ведь тебя предупреждал, чтобы ты к нему не приближалась.

Сзади снова стояла Зощенко. Солдаты вскинули винтовки на плечо. Левин повторил:

— Говорил я тебе, что американец шпион. Почему ты меня не послушала?

Она закричала:

— Ты лжешь! Майкл врач. Только врач. Весь Биробиджан это знает.

Зощенко ткнула пистолетом в радиопередатчик на кровати:

— Он тебя этим лечил?

— Это вы подбросили! — кричала Марина. — Вы подстроили!

Левин усмехнулся, а Зощенко рванула Марину назад и снова дала ей пощечину.

— Замолчи! Хватит! Мы тебя и так слишком долго слушали, звезда биробиджанская!

Она толкнула Марину в руки солдат, которые поволокли ее ко второму воронку. Прежде чем влезть в воронок, Марина остановилась на секунду и крикнула что-то, но слова растворились в лесной тишине.