1

Ох, какое это было утро! С восьми часов солнце хлестало отвесно. Вспышки стекол встречных автомашин били наповал. Раскаленная добела пыль тонкой пудрой ложилась на все вокруг. И когда шофера в ожидании своей очереди ненадолго выходили на обочину размяться и покурить, они с трудом узнавали друг друга. Ребята собирались в кружок и молчали, потому что не хотелось разлеплять обгоревших, потрескавшихся губ... Минута тишины. Ей не мог помешать даже грохот бетономешалок. Он становился маленьким и круглым, и степь поглощала его. А у нее — обожженной и отяжелевшей — не было края. Только справа, за железнодорожным полотном, которое угадывалось отсюда лишь по зыбким восходящим потокам горячего воздуха, синели далекие сопки, такие приземистые, что, конечно, не могли удержать на себе это плотное, знойное небо. И небо, пылая, растекалось дальше. Было тихо, слышалось даже потрескивание остывающих двигателей и шелест сухой травы, когда над степью полосами пролетал случайный ветер.

Машины подходили одна за другой, и толпа шоферов не редела. Она менялась. И когда я пристраивался в хвосте колонны, шоферов из СМУ уже не было, а знакомые ЗИЛы по одному, переваливаясь, выползали из ворот завода и, набирая скорость, уходили домой. Я соскакивал на землю. Кто-то давал мне папиросу, кто-то подносил спичку, прикрыв ее заскорузлыми ладонями, похожими на ладони хлебороба. Я затягивался, прислушиваясь к звону во всем теле, жмурился от едкого табачного дыма и оглядывал стоящих рядом.

Ворота проглатывали очередной самосвал, колонна разрывалась, то один, то другой шофер бросал недокуренную папиросу, вдавливая ее каблуком в сухую землю, и не торопясь направлялся к своему грузовику. Место ушедшего тотчас занимал другой, и теперь уже я протягивал папиросы и подносил спички...

Я посмотрел на часы. Заводские должны появиться через восемь минут, последний их МАЗ медленно втянулся в ворота. И тотчас в степи родилась тревога. Еще не было слышно двигателей, но тишина сузилась и насторожилась. Тревога нарастала, и в какое-то мгновенье возник приглушенный расстоянием и жарой низкий звук. Это один за другим, не сбавляя скорости, шли МАЗы. И даже не видя их, по звуку можно было представить себе, как красиво они идут. Неожиданно к их ровному гуденью прилепилось погрохатыванье железного кузова. И по степи, опережая басовитую ноту МАЗов, покатился желтый клубочек пыли. Клубочек катился все быстрее. И теперь одинокий звук мотора и громыханье кузова были громче рева мощных дизелей,

Я из-под руки смотрел в сторону шоссе.

— Кто-то из ваших жмет... Торопится, — сказали сзади. Потом тот же голос, в котором одновременно жили усталое восхищение и зависть, произнес: — Красиво идет, сволочь....

В хвосте колонны, скрежетнув тормозами, круто осадил ЗИЛ. Клубы пыли, редея, поползли над дорогой. Хлопнула дверца. На обочине возникла по-мальчишески хрупкая и легкая фигура водителя.

Его лицо, косоворотка с засученными по локоть рукавами, коротковатые, вздувшиеся на коленях брюки, парусиновые тапочки — все было серым от пыли. Он улыбнулся, разжав серые губы, и удивленно сказал:

— Успел все же. Думал, не успею...

Потом он сломанно опустился на край кювета, посидел, привыкая к новому положению, и откинулся на траву, разметав руки. Это был Алешка. Тот самый, который приходил в первый вечер вместе с Федором.

Пыль осела, показался знакомый с вмятиной борт самосвала «79-40». Значит, Алешка сделал одним рейсом больше.

Я подошел к нему и опустился на корточки.

— Здравствуй, — сказал я, разглядывая его запрокинутое лицо. — Значит, это за тобой я по степи гоняюсь?

— Выходит, так, — ответил Алешка, приподнимаясь. — Я думал, вы меня сразу узнали.

— Ты здорово водишь, — сказал я.

— Да нет же, — воскликнул Алешка таким тоном, будто он давно всех убеждал в этом, но ему не верили. — Ведь по этой самой шоссейке я бетоню второй год. Просто знаю дорогу, будь спок!

Алешка еще не забыл мальчишеские слова, родившиеся в поселке невесть когда. Было время, когда пацаны в Горске называли дорогу — в то время еще обыкновенный проселок — шоссейкой, а высшую степень уверенности выражали лаконичным «будь спок!» Я вспомнил об этом, и мне стало смешно.

Алешка выжидательно посмотрел на меня, вдруг, решившись, сказал:

— Семен Василич, давайте сюда после работы приедем, вечером. Я вам кое-что покажу. Приедем? На вашем «москвиче»?

Грузовик, стоявший за моим «газиком», пронзительно засигналил. Я так и не понял до конца, о чем говорил Алешка, — надо было идти к колонне, — и только расслышал последние слова:

— Встретимся на проходной! Не пожалеете, Семен Василич!

О Павлике и Вале я запретил себе думать. Я рассчитывал каждую минуту, гнал самосвал к бетонному заводу и обратно. Руки уже не потели на руле, но как-то, подъехав к заводу и выключив зажигание, я почувствовал, что челюсти мои крепко сжаты, а ноги онемели от напряжения, как в первую машинную вахту на «Пензе».

«Отвык от настоящей работы», — подумал я, с наслаждением делая первый шаг по земле.

Без семнадцати двенадцать я пришел из третьего рейса. Через пять минут подряд один за другим с небольшими интервалами появилось четыре ЗИЛа. Это был их четвертый рейс. Ровно в двенадцать пригнал свою машину Алешка. Он сделал пять рейсов и не потерял ни минуты.

Девчата, перепачканные с головы до ног бетоном и поэтому одинаковые, еле шевелились. Было видно, какими тяжелыми стали для них лопаты.

— Девочки, — властно сказала одна из них, высокая и широкоплечая. — Примем еще у этого колдуна и — перекур с дремотой!

Алешка отвел самосвал в сторону. В ту же минуту на мелькомбинате засвистел паровой свисток. Перерыв.

Я сел на подножку, прислонился спиной к раскаленной дверце и закрыл глаза.

Павлик должен прийти в час. Он будет ждать на шоссе возле моста...

2

Да, я запретил себе думать о Павлике и Вале. Но сейчас, когда по стройке расползалась густая, точно клейкая тишина, подавляющая последние звуки работы и голоса девчат, я почувствовал, что очень давно ношу вот здесь, на сердце, что-то большое, весомое и светлое. И это самое «что-то» и есть Валя и Павлик. Даже скорее Павлик, а потом Валя.

В час он должен прийти на шоссе. Наверно, он будет сидеть на отвале, маленький и ладный, а его ноги в разношенных сандаликах будут похожи на медвежоночьи лапы, как в первый раз.

Я сегодня не видел Валю. Я глаз не отрывал от взбесившейся дороги и лишь изредка позволял себе поглядеть на спидометр и приборы. Больше всего меня беспокоило давление масла — на второй и третьей передаче оно было около одной атмосферы. И только на прямой — две с половиной. Не с насосом ли что? Или, может, разжижилось? Вечером сменю. Я не видел Валю. Но все время ощущал на себе взгляд ее прищуренных от усталости умных глаз с лапками тонких морщинок на веках.

Если Павлик опоздает на пять минут, я проеду мост. Дальше идет спуск, и я не смогу увидеть его, когда он прибежит. А моего возвращения он может и не дождаться.

Я прикинул, что если проскочу спуск на скорости шестьдесят, то пять минут могу подождать. Выйду из кабины и открою капот. Но потом надо проскочить этот проклятый спуск на шестидесяти. Иначе долго придется пилить на второй. Там рытвина и поворот. Я припоминал этот кусок дороги метр за метром. Рытвина как раз у подножья. Могут полететь рессоры. «Попробую пройти по обочине, — подумал я. — Выжму сцепление и проскочу. Иначе МАЗы придут раньше и я потеряю целый час».

Есть не хотелось. Кусок пирога, который мать утром сунула мне в карман пиджака, не лез в обожженную горячей пылью глотку. Я завернул его в газету, снова сунул обратно, а пиджак повесил в кабине. Без десяти час я сел за руль.

Машину пришлось остановить метрах в тридцати от моста. Здесь полотно шоссе чуть-чуть приподнималось над степью. Хорошо видны окраинные домики поселка. Я не глушил мотор, но ясно слышал, как тикают у меня на руке часы. Было без трех минут час. Сначала я сидел, не выпуская баранки, и глядел в окно. Потом вылез из кабины, перешел дорогу и поднялся на отвал кювета. Солнце уже миновало середину неба и висело у меня за спиной. Оно не мешало мне смотреть. Я стоял на отвале, опустив руки, с непокрытой головой. До поселка около полукилометра. Степь окружала домики с темными застывшими тополями над выгоревшими крышами и уходила к горизонту, грузная и неподвижная. Горячий воздух дрожал над ней. Прямая, как луч, тропинка, ведущая от поселка к шоссе, уходила под мост. Там шелестел и лениво перемывал желтые камешки степной безымянный ручей. За мостом он скатывался в балку. Возле моих ног трещал одинокий кузнечик.

Я смотрел на тропинку. Она была пустынна.

Из поселка вышел первый ЗИЛ. И тотчас загудел гудок, словно автомобиль вытягивал его за собой на буксире. Потом появился второй, третий. И уже все пять машин, поднимая пыль, неслись по шоссе. Я вернулся к самосвалу и поднял капот. Пусть ребята подумают, что у меня неладно с карбюратором. Останавливаться не будут — одна машина не две.

Головной ЗИЛ, а за ним остальные только чуть притормозили. Я махнул рукой. Легко дыша моторами, они обошли меня и канули за мостом на спуске. Оттуда густо задымила пыль, пять раз — я считал — громыхнули кузова. И все затихло.

Я захлопнул капот и еще раз посмотрел на тропинку. «Не придет, — горько усмехнулся я. — Там Ризнич, а здесь тетя Лида оказалась сильнее».

Больше в сторону поселка я не смотрел. Я полез в кабину. Вторая передача включилась не сразу — подносилось сцепление. Пришлось газануть на холостом ходу и подождать, пока мотор успокоится. И все-таки я медлил. И в то самое мгновение, когда машина тронулась, что-то словно дернуло меня, и я глянул на тропинку.

Даже отсюда было видно, что это ребенок, что он бежит из последних сил. Поле оказалось не таким уж ровным. Тропинка ныряла. А вместе с ней исчезала фигурка бегущего, и временами над метляком мелькала одна светлая макушка. Мальчик бежал. Поджимая локотки, он перепрыгивал через канавы, падал, поднимался и бежал снова. Он бежал к мосту на шоссе...

Я с треском затянул ручной тормоз и ринулся навстречу Павлику. Я подхватил его недалеко от шоссе и, прижимая к себе, понес в машину. Павлик нервно плакал и вздрагивал. Он прятал от меня прозрачное с грязными разводами лицо. И я не заглядывал — что ж, ведь и мужчина имеет право поплакать, и не надо ему мешать. А впрочем, я тоже чуть-чуть отворачивался в сторону и немного побаивался, что он посмотрит на меня...

Я водрузил его на сиденье, плотно прихлопнул дверцу и сел за руль.

— Мы поедем быстро, — глухо сказал я, глядя прямо перед собой на дорогу. — Держись за дверцу и за щиток. — Я тронул машину. Павлик еще всхлипывал и дрожал.

— Сейчас будет спуск и рытвина, — сказал я.

— Мы же ездили здесь, — тихо отозвался Павлик.

— Да, малыш. Но наши ушли далеко, и нам надо их догнать.

Стрелка спидометра, подрагивая, подбиралась к пятидесяти. Перевалила за пятьдесят... Мотор ревел, и навстречу глазам росла рытвина. Потихоньку я отжимал машину к самому краю дороги. Правые колеса уже шли по обочине. Я выжал сцепление. Какую-то долю секунды мы висели над кюветом. Машину жестко тряхнуло. А когда руль перестал рваться из рук, поворот уже кончился и начинался подъем. Я пошевелил вспотевшими пальцами на баранке и посмотрел на Павлика. У этого маленького побледневшего мужчины были плотно сжаты губы, а глаза светились ожесточенным презрением к опасности.

Можно было обогнать МАЗы. Но я не решился. Потому что они развели такую пыль, что в трех шагах ни черта не было видно. Если бы Павлик не сидел рядом, я пошел бы на обгон...

В кабине пахло бензином, пылью и клеенкой от сиденья. Но мы нигде не выходили. Только один раз я вылез, чтобы проверить уровень масла и осмотреть баллоны — на правом переднем была клееная камера. От жары заплатка могла отойти. Перед тем как вернуться на свое место, я открыл Павликову дверцу.

— Так будет прохладнее, — сказал я. — Можешь побегать здесь, пока я возьму бетон.

— Не хочется мне, — отозвался Павлик.

На обратном пути я сказал:

— За тобой на переборке висит пиджак. Там в кармане есть небольшой харч. Достань. Пожуем без отрыва от производства... Да, да. Там... Достань и разверни газету. Кажется, это пирог?

— Пирог...

— В другом кармане бутылка с молоком. Нашел?

— Да.

Павлик разложил еду на газете между мной и собой. Достал бутылку с молоком. Бумажную пробку он вытащил зубами.

Я сказал:

— Давай ты первый. Я поем за поворотом. Там лучше дорога.

Мы ели молча. Когда я хотел взять пирог, бутылку отдавал Павлику, и он держал ее наготове в вытянутой руке.

— Спасибо, малыш, — сказал я. — Забыл пообедать.

— И я не обедал. Мама обещала прийти, а не пришла. Мы ждали ее с тетей Лидой...

Он вдруг осекся и посмотрел на меня. Потом дотронулся до моего плеча и возбужденно заговорил:

— Только она мне больше ничего не говорила.

— Это твое дело, старина, — перебил я его. — Ты пришел, и все в порядке. Сейчас подъедем к мелькомбинату. Нагнись, чтоб тебя не заметил вахтер.

У ворот Павлик присел на полу кабины. А я неожиданно подмигнул осоловевшему от жары вахтеру.

В последний рейс я решил не брать Павлика. Остановил машину возле моста и сказал:

— Малыш, тебе пора домой. Здесь близко. И дорогу ты знаешь. Тебя, наверное, уже ждут.

— А разве мы не пойдем сегодня встречать маму? — грустно спросил Павлик.

Я помолчал. Племянник тети Лиды открыл мне такое, что я не могу еще осознать. К встрече с Валей я не был готов.

— Ты не говори маме, что мы возили бетон вместе. Пусть она сама увидит нас потом. Хорошо?

— Завтра?

— Может быть, завтра... Пожалуй, завтра...

— Хорошо, — весело согласился Павлик. — До свиданья, Семен! — Он спрыгнул на землю.

Я видел мысик светлых волос в ложбинке его тоненькой, загоревшей до черноты шеи.

— Счастливо! — крикнул я.

3

Разная бывает усталость: спокойная, когда человек чуть-чуть щурится на закат, лицо его расслабляется, а все тело до краев наполнено приятной тяжестью; темная, глухая, как дневной сон, когда память не выхватывает из пережитого ни одной радостной краски, ни одного светлого звука. И есть усталость нервная, за которой не приходит возрождение. Она копится и оседает морщинами на лоб, сушит глаза, человек ведет себя так, будто не совсем уверен, прав ли он, и невольно продолжает еще действовать, словно стремится что-то поправить...

Алешке не даром достались девять сегодняшних рейсов. Принимая у него путевку, Федор удивленно и вместе с тем обеспокоенно поглядел на него.

— Смотри, парень, не надломись. Долго ли душу с места сдвинуть, — Он постучал себя пальцем по левой стороне груди и добавил: — Сдуру подшипники поплавишь.

— Не надломлюсь, Федор Кириллыч! —- излишне бодро воскликнул Алешка. Его глаза сухо и жестко блеснули.

Федор, склонив лобастую и уже лысеющую на темени голову, что-то отметил у себя в листе...

— Отдыхать, ребята. Никаких гуляний. Приведите в порядок машины, и отдыхать. Гулять после будем. Урожай примем и погуляем. — Федор наморщил лоб и вспомнил: — Да, Сеня, посмотри карбюратор. По-моему, ты ходишь на богатой смеси — дым из глушителя валит, как из паровоза. А тебе, Лешка, пора поменять местами передние скаты. Не то к осени останешься без резины.

Я вышел с Алешкой. На стоянке светились влажными боками и стеклами еще не просохшие после мытья самосвалы.

— Гони свой на эстакаду. А я помою здесь. Другим шлангом, — предложил я.

Алешка согласился. Отсюда было видно, как он рывком загнал самосвал на эстакаду и тормознул так, что ЗИЛ клюнул носом, а колеса повисли над самым краем. Алешка открыл вентиль, полоснул тяжелой струей в поднятый кузов, но тут же бросил шланг на мокрые, промытые до желтизны доски и зачем-то полез под передок. Черный шланг шевелился, как живой, веером орошая все вокруг.

Потом Алешка снова поливал машину и, не домыв один бок, сунулся под капот, вынул щуп, посмотрел масло на свет, потер его в пальцах и положил щуп на подножку. Вода сбила его в непросыхающую под эстакадой грязь.

Алешка спрыгнул за ним и долго, со злостью ругаясь, вытирал его о штаны...

Когда мы встретились с ним в проходной, на побледневшем продолговатом лице Алешки блестели крупные капли — не то воды, не то пота. За несколько минут он постарел и осунулся.

— Пойдем, Семен Василич! — воскликнул он, но бодрый голос никак ее вязался с его обликом...

Шелестя мотором, «москвич» катил к бетонному заводу по пустынному шоссе.

— Вы сколько рейсов сегодня сделали, Семен Василич? — спросил Алешка.

— Шесть... По три — до обеда и после.

— У меня девять, — сказал Алешка. И уверенно добавил: — Завтра и вы сделаете девять. Может быть, завтра восемь: Но через день — девять.

Я промолчал.

— Не ве-е-рите? — обиделся Алешка.

— Не потому, — сказал я. — После самосвала странно вести эту коробочку. — Я похлопал рукой по баранке. — Игрушка. Сидишь, точно в корзинке.

Ехали медленно. И, может быть, поэтому хруст мелкого щебня под узкими шинами «москвича» казался громким. Мы огибали поселок. Солнце заходило. Силуэты домиков. поселка были четкими и неподвижными.

Уже пала роса. Она очистила воздух и прибила пыль. Небо точно поднялось, и поселок с трубами, выпушками тополей, с капельками скворечен на тонких шестах, с колодезными журавлями был таким, словно его вырезали из черной бумаги маленькими ножницами. Рабочая башня и бункера мелькомбината, вздымавшиеся над ним высоко, придавали поселку сходство с громадным пароходом. Похоже было, что он движется в бурой от заката воде. «Чего ему не хватает? — подумал я и догадался: — Дыма. Не хватает дыма над бункерами».

— У меня всегда девять-десять рейсов, — сказал Алешка. — Чаще десять. Сегодня забарахлило зажигание. Последний рейс еле дотянул.

— Ты хорошо водишь. Я пытался тебя догнать.

— Завтра догоните...

— Почему?

— Поедем быстрей, Семен Василич, — тихо попросил Алешка. — Темнеет. Будет плохо видно.

Чем ближе подъезжали мы к заводу, тем беспокойнее становился Алешка, точно он хотел от чего-то избавиться.

У ворот мы развернулись.

— Ну что? — опросил я.

— В прошлом году с весны мы начали возить отсюда бетон. Больше чем шесть ездок не выходило. Я с месяц приглядывался к шоссейке... — Алешка помолчал. — Справа у дороги березка. Видите? — спросил он.

— Вижу...

— Здесь двести пятьдесят три метра. До нее надо набрать скорость в сорок километров. На прямой не получится. Я подхожу к ней на третьей, с полным газом. Потом — уклон. Заметили?

— Заметил...

— Уклончик — ерунда. Но длинный, можно жать на всю.

Вся трасса у Алешки была размечена. Приметные холмики, брошенная дорожниками дощатая кибитка, километровый столб, мост... В одном месте он как-то вечером, когда на шоссе никого не было, врыл шест с метелкой, в другом — свалил специально привезенный большой камень. От камня начинался подъем. Степь похожа на океан: даже в самый мертвый штиль он вздымает широкую и пологую зыбь. Подъем был незаметным на глаз, но двигатели тяжело перегруженных машин чутко реагировали на него. Еще в первый день я обратил внимание, что примерно в этом месте у мотора ни с того ни с сего появлялась одышка, он грелся и начинал терять мощность. В сумерки даже казалось, что здесь небольшой спуск.

Камень в кювете пожелтел от дождей и зарос бурьяном. Алешка вытоптал бурьян. И камень опять сделался заметным.

Мы останавливались возле каждой метки. Алешка быстро шагал впереди, говорил коротко и резко. Избегал моего взгляда и с каждым перегоном терял уверенность. Под конец он уже не объяснял, а как будто спрашивал. И я чувствовал себя все более неловко, — молча слушал, молча возвращался за руль.

Развилка дорог (здесь на основную трассу выходили заводские МАЗы) была последней Алешкиной приметой.

— Все. Больше нет, — с облегчением сказал он и отрывисто хахакнул. — Здорово?

— Да, — отозвался я. — Здорово... Завгар знает?

— Федор Кириллыч? — спросил Алешка.

— Да...

Алешка медлил.

Уже совсем стемнело. Дорога неясно белела впереди. Я включил подфарники.

— Может быть, догадывается. Он часто выходит на трассу со мной. Я не говорил, — сказал Алешка. Он отер ладонью лоб. — Душно... Дождя бы...

— Где ты живешь?

— Направо, за пожаркой.

Алешка изнеможенно откинулся на спинку сиденья и вытянул ноги, насколько позволяла тесная кабина «москвича».

Миновали приземистую беленую пожарку и поехали вдоль узкой улочки, погруженной в мягкий июльский полумрак. Вверху светилось зеленое небо. И дорога была мягкая и ласковая. Казалось, что она прогибается под колесами.

— Здесь, Семен Василич. Дальше трудно развернуться...

Алешка не смог открыть дверцу. Он теребил ее, дергал и смутился. Бывает так, что состояние человека можно понять по одному движению. Алешка как-то сразу обмяк и растерялся. Я помог ему выйти.

— Спасибо, Алеша.

— Не за что, — глухо отозвался он.

Когда я тронул автомобиль, чтобы развернуться, Алешка подался ко мне всем телом.

— Семен Василич, — с тревогой окликнул он. И не успел я откликнуться, как Алешка вяло махнул рукой и расслабленно поплелся к калитке.

В сенях брякнуло ведро. Алешка вошел в дом. Я посмотрел ему вслед.

4

— Здоро во, — сказал мне отец. Он сидел за столом под тополями и курил. На краю стола горела керосиновая лампа. — Как работалось?

— Добрый вечер, батя... Шесть рейсов, — ответил я. — Где мама?

— К Марине пошла. Мы отужинали... Ты что-то припозднился. Поломка?

Накрытые белым полотенцем, на столе стояли тарелки с малосольными и свежими огурцами, вареная картошка в чугунке и кружка с молоком. Картошка была еще теплая. Тут же на буханке хлеба лежали ножик и ложка.

— Алексей метки свои показывал на трассе, — сказал я, отрезая себе толстый ломоть.

Отец перешел в гамак, а я сел на согретую им табуретку.

— Какие метки? — заинтересовался отец из темноты. Он следил за мной. — Перец на загнетке, в железной банке.

Я сходил за перцем.

— Он всю трассу разметил, вроде как буйки поставил — где какую передачу врубать и с какой скоростью надо ехать. С точностью до метра. Здорово придумал, —сказал я.

— Здорово... — протянул отец. — У него десять рейсов сегодня.

— Девять. Вчера было десять, — сказал я.

— Здорово. Сообразил, чертенок! Я и то подумал, как это другие по восемь да по семь, а он — десять. Трасса каверзная. — Помолчав, отец добавил: — А Федор с ним осторожничает еще.

— Федор не знает... Никто не знает. Алешка один так работает.

— Как это не знает! — сердито проворчал отец. — Федор — и не знает.

— Не знает, батя, — тихо повторил я. — Алешка один ездит по своим меткам. Второй год...

Отец поднялся из гамака и пошел на летнюю кухню. Я ел.

— У тебя есть спички? — издалека четко спросил он.

— Есть, — ответил я, вынимая коробок. — Только они, кажется, все горелые...

— Что за пропасть — не напасешься спичек! Каждый день приношу по два коробка!

— Пошарьте за трубой, батя, — осторожно посоветовал я.

Спичек отец не отыскал. Да они и не были ему нужны: его цигарка ярко светилась в темноте.

Мне не хотелось думать о завтрашнем дне. Я давно съел свой ужин и сидел на месте, положив локти на стол. Лампа начала коптить. Я убавил фитиль и снова положил руки на стол.

Этот проклятый камень! Алешка вытоптал бурьян, и теперь он заметен метров за семьсот. И березка — ее видно даже ночью. Руки — умнее головы. Теперь они будут заодно с машиной — ей легче, если у камня переключить передачу...

Я попытался предположить, как поступили бы сейчас Феликс или Меньшенький. Но никак не мог представить их здесь, в этой обстановке: ни Костю, ни Феликса, ни даже Мишку.

— Батя! — позвал я.

Отец не ответил. Только протяжно скрипнула за моей спиной табуретка — это он повернулся.

— Если бы тебе было десять лет, — немного погодя ответил он сердито, — я растолковал бы. Но когда тебе было десять лет, я валялся по госпиталям с вырванным боком. — Он еще помолчал и добавил: — Уже в пору мне у тебя подмоги просить.

Несколько минут отец сидел неподвижно. Было тихо, лишь едва слышно сопела передо мной на столе керосиновая лампа да потрескивала батина цигарка. Потом табуретка снова скрипнула — отец поднялся и побрел в сени. Проходя мимо меня, он замедлил шаг, но не остановился. В дверях он сказал:

— Одно зараз ясно: мы с Федором да вот еще с Валюхой твоей коммунизм сработать справились бы годков за пятнадцать... Мабудь, Хрущев вас с Алехой в виду имел — пять лет набросил... на размышления...

— Спать ложись, сынок, — донесся мамин голос, ослабленный дремотой и тишью. — Того и гляди, светать станет.

Я потушил лампу, постоял, привыкая к темноте. «Не может быть, чтобы Алешка уже уснул, — подумал я. — Улицу найти можно — налево за пожаркой, но дом в такую темень отыскать трудно».

В сенях где-то был фонарик. Несколько дней назад я его видел; батарейка еще дышала.

Осторожно я шарил руками впотьмах. Звякнули бутылки, посыпались какие-то коробки...

— В ящике с гвоздями в углу глянь, — совсем рядом прозвучал отцов голос...

Отец стоял на пороге, смутно белея мешковатыми кальсонами.

Я достал фонарик, несколько раз мигнул им в потолок — батарейка слабо, но работала.

За пожаркой, на глухой, кончающейся тупичком улице, мазанки лепились тесно. Они были очень похожи одна на другую. Желтое пятно фонаря скользило по заборам, стенам, по черным окнам. Давеча я разворачивался возле колодца с журавлем. Колодец — вот, а дома рядом незнакомы. Я остановился, припоминая, как шел Алешка.

— Семен Василич! — окликнули меня из темноты. От забора отделилась тонкая человеческая фигура.

— Это ты, Алешка?

— Я.

Он подошел ко мне. Ни один из нас не удивился этой встрече...

— Закурим? — предложил я.

— Закурим...

Мы сели на мокрое от росы бревно у забора. Алешка закурил и протянул зажженную спичку мне. Лицо у него осунулось, но было спокойным и повзрослевшим. Может быть, это мне лишь показалось: пламя спички осветило его снизу, на подбородке на миг зазолотилась щетина, под глазами легли глубокие тени, темные потрескавшиеся губы были сомкнуты так плотно, что ему, наверно, трудно было их разжимать.

Алешка затягивался редко и ожесточенно, обжигая пальцы. Он что-то решал. И я чувствовал это.

— Завгар живет недалеко — на соседней, — сказал он.

Помедлив, я ответил:

— Я провожу тебя...

— Обоим надо. Один пойду — ерунда получится. Как вечером.

— Хорошо, — сказал я. — Пойдем оба...

Едва Алешка пальцами коснулся распахнутого окна веранды, как там вспыхнул свет и над подоконником возникла сутулая фигура Федора.

— Дело есть, Федор Кириллыч, — сказал Алешка глуховатым голосом.

Федор кивнул и негромко ответил:

— Штаны сейчас надену... Иди до крыльца, Лешка. — Я стоял в стороне, Федор меня не видел. И, открыв калитку, удивился: — Племяш?

Шлепая босыми ногами по доскам, проложенным во дворе, Федор повел нас к крыльцу. Он сел первым, вытащил из кармана штанов папиросы, торчком сунул по одной Алешке и мне. Прежде чем закурить свою, он долго мял ее и продувал.

Молчали.

С каждой секундой Федор все больше настораживался. Может быть, он ждал неприятного известия из гаража — завгаров не будят из-за пустяков — и готовился...

Закурив, Федор грузно повернулся к Алешке.

— Давай. Слушаю.

И Алешка, глядя в сторону и куда-то себе под ноги, как заведенный рассказывал. Настороженность Федора проходила. Он слушал тяжело, не отрываясь. Думал. Коротко переспрашивал.

Алешка закончил. Федор поднялся и ушел на веранду.

Алешка взглянул на меня враждебно и вопросительно. И я чуть заметно, скорее для самого себя, пожал плечами.

Федор скрипел половицами, шелестел бумагой.

Потом позвал:

— Сюда идите, ребята.

На свежеоструганном столе, еще пахнущем сосной, сдвинув в сторону ворох стружек, Федор разложил тетрадь.

— Вот бетонка, — нарисовал он в уголке жирный квадратик, глубоко вдавливая карандаш. В его коротких черных пальцах с ногтями, остриженными под корень, карандаш был неестественно тонким.

— Трасса... Мост... Развилка, — говорил он, рисуя значки. — Показывайте вашу стратегию.

Стульев на веранде не было. Залитая светом сильной лампочки, с некрашеными досками стен и пола, с верстаком в правом углу, она походила на мастерскую. И только постель, разостланная на полу у окна, делала ее обитаемой.

Дверь в комнату была открыта. Виднелся краешек широкой кровати: там спали дети. Из-под одеяла выглядывало несколько пар детских ног.

И оттого, что я увидел это, оттого, что из глубины комнат, погруженных в сумрак, веяло сонным человечьим теплом, точно таким же, как у нас дома, как в каюте на «Коршуне», когда возвращаешься туда после вахты; оттого, что сам Федор в застиранной растянувшейся майке, открывавшей сильные, но беззащитно белые плечи и спину, сосредоточенно склонился над столом, а редкие жесткие волосы на его затылке торчали смешными вихрами, я почувствовал себя так, будто передо мной приоткрылась тайная чужая душа. Приоткрылась и перестала быть чужой.

Я знал, что теперь Федор, так же как Феликс или Меньшенький, для меня не просто привычное имя. Показалось, будто давно-давно и навсегда мне понятны эти умные, осторожные, не сразу доверяющие глаза, неторопливые руки и сутулая, затаившая стремительность фигура.

Мне захотелось спросить Федора о чем-нибудь обыденном, совершенно не относящемся к нашему разговору. Но я только усмехнулся и тоже склонился над столом.

Вскоре вся трасса лежала перед нами на бумаге.

— Ну что ж, — сказал Федор, кладя карандаш. — Неплохо придумано. Неплохо... Можно бросить еще пару ЗИЛов — тогда успеем в самый раз.

Он сел на стол, пытливо поглядел на Алешку.

— Чего молчишь, парень?

— Я сказал, Федор Кириллыч, — тихо ответил тот.

— Давно так ездишь?

— Больше года...

— Вот как... Я думал, только с весны. Вижу — по девять, а то по десять рейсов делаешь. А кроме тебя, никто... Понять не мог. — Федор принижал голос, чтобы не беспокоить своих.

— Федор Кириллыч, я думал... — начал было Алешка.

— Эх, Лешка-Алешка, — вздохнул Федор, — До чего ты зеленый! Пацан — пацан и есть. Кому это нужно, чтобы ты один первый был? Пошарь-ка во лбу — тебе в первую голову не нужно... Ну, ладно, ребята. Спать будем. Утром завтра растолкуем нашим. А вы с Семеном покажете на трассе.

5

Каждое утро я встаю в семь часов утра. Будильник, с вечера поставленный поближе к изголовью, но так, чтобы я не смог дотянуться до него рукой, взрывается ровно в семь. Я сажусь на смятой постели и опускаю босые ноги на прохладные половицы. Потом догадываюсь, что пора вставать. Я валко иду к умывальнику. Он во дворе. И. вода в нем холодная и светлая. Мать подает мне мохнатое полотенце...

...Отец уже завтракает. Я сажусь напротив. Мы молча едим толченую картошку и первые, едва побуревшие помидоры и запиваем все это молоком из больших белых кружек. Молча встаем. Отец протирает свои очки, надевает кепку, я снимаю с гвоздя в летней кухне пиджак, еще хранящий запах автомашины. Кидаю его на плечо. Карманы у пиджака оттопырились — мама положила мне еду. Тропинка узка для двоих. В калитке я пропускаю отца вперед. Его сутулая спина покачивается в трех шагах передо мной. И я думаю, что отцу уже за пятьдесят, и шея у него совсем по-стариковски изрезана глубокими, черными от металла и масла трещинами, хотя она еще крепко держит его голову и по-прежнему сильна, а мочки ушей поросли жестким серым пухом.

Мы идем, и каждый из нас уже принадлежит своему предстоящему дню, который начался и солнце которого ощутимо ложится на плечи.

За проходной мы расходимся в разные стороны. Отцу направо, в механическую. Там уже шипит автоген и пробует голос токарный станок. Мне прямо, по разъезженной дороге, которую за два года основательно заляпали бетоном, к стоянке автопарка. На опалубке бункеров вдали копаются фигурки. Оттуда долетают веселые, не утомленные еще жарой и пылью голоса. И один голос кажется мне таким знакомым, что сердце тревожно вздрагивает.

Отец обстоятельно шагает к механической, но я медлю, потому что через несколько шагов он остановится и скажет: «Увеличь зазор в свечах. Будет лучше тянуть. Двигатель поношенный. Если увеличишь разрыв, не так станет забрызгивать маслом...» Может быть, он скажет что-нибудь другое... Ну, например, посоветует долить аккумуляторные банки, потому что сейчас жарко и электролит быстро испаряется. А крепкий раствор разъедает свинец. Но обязательно он что-нибудь посоветует. И каждый раз я односложно отвечаю:

— Хорошо, батя...

Один за другим, набирая скорость, мимо меня идут на трассу самосвалы. И мне становится необыкновенно удобно стоять на прибитой баллонами обочине, когда шофера, которых я не успеваю попристальнее разглядеть, здороваются со мной из кабин: один снимет на мгновение руку с баранки, чтобы махнуть ею, и приоткроет в улыбке губы; другой молча тряхнет головой и, оторвав взгляд от дороги, поведет глазами в мою сторону; третий вместо приветствия чуть прижимает пальцем кнопку сигнала.

Я ускоряю шаги, увидев издали свой облупленный ГАЗ-93.

Мой самосвал бегает последний сезон. Он честно выполнил все, что от него требовалось: бункера почти готовы, и Валя с девчатами льет последние кубометры бетона.

Осенью его спишут. Он годы будет стоять в дальнем углу двора, волнуя только поселковых мальчишек, и зарастать диким конопляником, пока Федор не решится отбуксировать его в утиль.

Грустно и немного жаль машину. Я еще держу .руки на потрескавшейся баранке, еще злюсь, что сквозь желтое ветровое стекло плохо видно дорогу, но чувствую, что и для меня мой «газик» с каждым новым рейсом уходит в прошлое.

Мне показалось, что, выписывая мне путевку, Федор особенно — не так, как всегда, — посмотрел на меня.

— Что с тобой, племяш? Случилось что-нибудь? — спросил он.

— Нет, а что?

— Вид у тебя какой-то странный. Как в бане вымылся или заново родился....

— День сегодня горячий, Федор!

— Держи. — Он подал мне путевку.

6

Я поехал. Низкий утренний ветер отжимал пыль вправо. Я высунулся из кабины и ловил воздух ртом. Он еще не успел нагреться, и его холодок пронизывал меня.

Мой самосвал шел четвертым. У завода остановились. Алешка спрыгнул на дорогу и побежал вдоль колонны, останавливаясь возле каждой машины и что-то объясняя водителям.

И вдруг сердце мое сжалось от радостного волнения: слева, совсем недалеко, я увидел сопки. Если пойти туда наискосок через степь, обязательно выйдешь к морю. Я подумал о нем сейчас так, будто никогда еще по-настоящему не видел его.

— Семен Василич! — громко позвал Алешка, заглядывая в мою кабину. — Все запомнили? Первая — березка. Следите за мной. Восемь рейсов обещаю!

— Я помню, — сказал я. — Первая — березка. И спуск — до камня. Там подъем начинается. Потом — мост...

— Правильно!

Бетономешалки завода уже работали. Ворота дрогнули и распахнулись.

Я включил передачу и медленно тронулся в путь. Алешка шел рядом, положив руку на дверку самосвала.

Потом он отпустил ее и побежал вперед, к голове колонны, обгоняя подтягивающиеся грузовики.

Автомобиль, когда с ним бываешь один на один, делается живым. Он словно понимает твое состояние. То он тянет так, что удержу нет и мотор отзывается на малейшее движение педали газа, то вдруг мощность куда-то проваливается — газуешь изо всех сил, поршни яростно мотаются, но кажется, что шоссе стало вязким и приклеивается к баллонам; то он удовлетворенно журчит свою ровную, бесконечную песенку, и запахи зреющей степи хлещут в радиатор и ветровое стекло, вытесняя из кабины все остальное.

Степь разворачивалась шире и шире. Я глядел прямо перед собой на летящее навстречу шоссе и пытался понять, откуда приходит к человеку это прозрение, когда он вдруг чувствует, как надежна под ним прогретая солнцем земля, когда в бесконечном степном мареве он различает каждую травинку, а в небе — голубые прожилки облаков, когда всем своим существом понимает, что ветер, летящий утром с востока, пахнет морем, и -когда он вдруг начинает видеть не только ту дорогу, что осталась за плечами, но и ту, что еще лежит впереди.

Может быть, это и называется зрелостью?

Больше я не гонялся за Алешкиным самосвалом, я вообще больше никого не обгонял. Словно привязанный, мой ГАЗ-93 рейс за рейсом шел четвертым в колонне.

Сначала мы выбивались из ритма. Потом ребята освоились с трассой. И по секундам, по минуте мы стали отвоевывать время. Выгадывали на погрузке, выжимали из машин все. Долго не давалась развилка. Получалось так, что мы постоянно встречались тут с МАЗами: они шли по прямой, а нам перед поворотом приходилось сбавлять скорость, и они успевали вырваться вперед. Но на третий день МАЗы уступили нам дорогу. Алешкин ЗИЛ, страшно накренившись, с воем пролетел перед самым радиатором головного МАЗа. Их колонна вынуждена была притормозить. Больше мы не пропускали их вперед.

На четвертый день вечером Федор сказал:

— Все. Теперь успеем.

7

Телеграмму принесли поздно. Правда, я еще не ложился спать, но уже разделся. Я постелил себе в гамаке. Мама сказала, что ночью будет дождь. Но я все равно собрался спать на улице.

— Пусть будет дождь. — ответил я. — Переберусь в сени или на чердак.

В это время принесли телеграмму. Я расписался и распечатал ее. Мама взяла со стола лампу и посветила, пока я читал.

«Иду Бристоля тчк Нужен механик тчк Жду Петропавловске тчк Феликс».

— Мама, — сказал я, подавляя дрожь, — завтра я уезжаю.

— Куда, Сеня? — тихо спросила она, хотя уже все поняла.

— Мой отпуск кончился, мама. Вечером есть поезд?

— Да, сынок. Благовещенский, он бывает в восьмом часу.

Ее губы, собравшиеся до этого строгими оборочками, дрогнули. Она заплакала и опустила лампу. Я обнял ее и сказал:

— Маманя, вы не беспокойтесь. Я скоро приеду. Скоро. Самое большее через три года. Или вы приедете ко мне в гости.

Я начал одеваться. Проснулся отец. Он вышел во двор. Я протянул ему телеграмму. Он взял у меня лампу, поставил ее на стол и, далеко отнеся руку с телеграммой, стал читать. Затем перевернул ее и поглядел, нет ли чего на обратной стороне.

— Так, — сказал он и пошел на кухню, шелестя задниками стоптанных тапочек. В печке еще тлели угли. Отец свернул козью ножку, разворошил уголь, закурил и надсадно закашлялся...

— Так, — повторил он. — Значит, уезжаешь...

— Надо, батя...

— Надо, — подтвердил он и вдруг добавил: — А сможешь?

— Смогу, батя, — тихо сказал я.

— Должен. Иначе нельзя.

Я оделся и сказал:

— Схожу в одно место... Тут, неподалеку.

— Двенадцатый час поди. Не поздно? Человека беспокоить. Мальчишку взбулгачишь...

— Завтра будет некогда, батя... Я схожу.

Я шел очень быстро. Чего мне было стесняться? Сейчас я все скажу ей, и пусть она решает. Я шел очень быстро. В ее окне брезжил свет, и я боялся, что, когда подойду, он погаснет. Не скрываясь, я поднялся по лестнице и громко постучал. Сначала за дверью было тихо. Так тихо, что мне стало не по себе. Но потом раздались знакомые легкие шаги. С той стороны ключ искал замочную скважину. Я подумал, что, если сейчас спросят, кто тут, я не отвечу и, наверно, уйду. Но замок плавно щелкнул, дверь открылась, и на пороге, придерживая пальцами возле горла халатик, возникла Валя.

Самыми трудными мне казались первые слова, которые я должен был сказать. Но Валя, отбрасывая со лба веселую прядку, тряхнула головой и тихо засмеялась.

— Я так и знала, что это ты... Проходи... — сказала она и как маленького взяла меня за руку. — Хочешь чаю?

— Хочу, — сказал я.

— Вот купила настольную лампу и решила обновить — читаю...

Перед диваном на столе стояла лампа «грибок». Металлический абажурчик был повернут так, что свет падал на диван и на дверь, в которую мы вошли. Все остальное оставалось в темноте. На диване, поверх старого зеленого одеяла, — развернутая книжка. Я взял ее и посмотрел заголовок. Я видел буквы, но смысл их до меня не доходил. Я покачал книгу в руке, будто взвешивая, и сказал:

— Валя, завтра я уезжаю...

Ее пальцы отпустили халатик. Домашняя улыбка, с которой она встретила меня и с которой вела меня по коридору, медленно переходила в беспомощную, смуглое лицо начало наливаться бледностью, а в глазах, сделавшихся сразу темными и глубокими, рождалось недоумение и боль.

— Будешь пить чай? — спросила она тихо.

— Буду, — ответил я.

— Сейчас поставлю... Он уже кипел. Надо только подогреть...

Она ушла. Я сел на диван. Но тут же встал и пошел за ней.

Свет из коридора через открытую дверь проникал в кухню и рассеивался по ней. Валя стояла перед окном. Я встал у нее за спиной. На улице появилась луна. Она была где-то высоко. Окна домов, что маячили напротив, влажно блестели, серебрились верхушки тополей, редкие звезды отступили к самому горизонту. Они тоже казались влажными...

— Как же нам быть, Валя? — шепотом спросил я, слегка наклоняясь к ней.

Она притихла и не сразу спросила:

— Почему так неожиданно?

— Радиограмма от Феликса. Через трое суток я должен вернуться...

— Это очень обязательно?

— Да, — ответил я.

Она сказала:

— Не знаю...

— Что, Валя? — не понял я.

— Я не знаю, как нам быть...

— Поедем вместе. Павлик, ты и я. У Феликса две комнаты. Одну он отдаст нам, я уверен...

Она отрицательно покачала головой и с теплой грустью сказала:

— Чудак ты. А что я там буду делать?

— Строить, — сказал я. — Петропавловск строится. И порт, и дома, и вообще...

— Я никогда не строила ни домов, ни порта...

— Научишься...

Она откинула голову и теплым затылком коснулась меня. Я взял ее за плечи и осторожно тронул губами ее волосы.

Мы стояли, прислушиваясь друг к другу, может быть, минуту, может быть, две. Я заглянул в ее лицо. Она повернулась. В ее губах еще таилось что-то горькое, как у ребенка, а глаза прятали взрослую человеческую боль.

— Нельзя мне с тобой ехать сейчас, Сеня, — прошептала она.

Я не ответил. Тогда она потрогала пальцами воротник моей рубашки и с грустным оживлением сказала:

— Каждый день нам присылают сводку погоды. Сегодня к ночи обещали дождик... Посмотри, какая ночь, — дождя не будет... А я давно хотела тебе показать это...

— Ночь без дождика? — пошутил я невесело.

— Да, и ночь и другое... И ты сразу все поймешь. Пойдем?

— Пойдем... Павлик останется один?

— Он спит крепко. Но я должна переодеться...

— Переодевайся. — Я по-прежнему не выпускал ее. Она была совсем близко, так близко, что дыхание ее касалось меня, и не торопилась уходить.

— Ты подожди меня тут. Я не хочу тревожить Павлика и переоденусь в большой комнате...

И опять она не двинулась с места.

— Вдруг ты сейчас уйдешь на минутку, а вернешься через сто лет? — сказал я.

— Нет, — вздохнула она, — я вернусь быстро. — Она хотела еще что-то сказать, но передумала и, мягко улыбнувшись, повела плечами, высвобождаясь.

Она вышла ко мне в белой кофточке, в парусиновых брюках, в носках. Я столько раз видел ее в рабочей одежде, а сейчас не узнал. Передо мной стоял загорелый грустный мальчик, очень похожий на Павлика. Наверно, когда Павлик вырастет и пойдет работать, он будет таким же.

— Вот, я почти готова, — прошептала она и, осторожно ступая, пошла к входной двери. В груде разной обуви у порога Валя нашла свои сапоги, натянула их, негромко потопала, пробуя, как они сидят, потом сняла с гвоздя парусиновую куртку с навсегда засученными рукавами. Так одеваются только мальчишки — сразу обе руки в рукава... Она повернулась ко мне, и опять я увидел в ней новое, неизвестное еще минуту назад. И я подумал, что пройдет много лет, и каждый раз, когда она вот так неожиданно, по-мальчишески порывисто и по-женски завершенно обернется, я буду находить в ней новое и ревновать ее к ней самой, к тому, что она до поры до времени таит в себе.

Валя выключила плитку, мы вышли на улицу. Было тихо, и ночь была почти необитаема. Лишь далеко на станции, словно яркие звезды, светились два высоких огня да в небе над рабочей башней рдела красная лампочка, будто капелька на крыле запоздавшего самолета.

Валя взяла меня под руку, но тут же отпустила.

— Не умею ходить под ручку. Пойдем так.

Мы шли знакомой дорогой — по тропинке через пустырь, мимо недостроенного Дома культуры, вдоль высокого забора мелькомбината. Валя взбежала на насыпь подъездных путей и остановилась, поджидая меня.

— Куда мы идем? — спросил я.

— На стройку. Ты никогда не видел ее ночью...

— Не видел... Нас могут не пустить.

— Чепуха! Я скажу, что забыла в прорабской наряды...

— Хорошо, но мы вдвоем!

— Вот черт! — засмеялась она. — Этот засоня, конечно, подумает какую-нибудь гадость... А, пусть думает!

Вахтер ни слова не сказал нам. Просто он смерил нас взглядом с головы до пят и, понимающе усмехнувшись, открыл дверь. Я двинулся мимо него стиснув зубы.

Отойдя от проходной подальше, мы остановились, глянули друг на друга и засмеялись. И смех еще долго жил в гулкой коробке рабочей башни.

Мы вошли в башню. Узенькая железная лестница; похожая на корабельный трап, маршами уходила вверх. Через каждые два пролета горели дежурные лампочки. Их света было мало, чтоб осветить всю эту громадину. Здесь не хотелось разговаривать, потому что даже малейший звук разрастался и медленно поднимался кверху.

Только однажды Валя, идущая впереди, из темноты сказала мне:

— Осторожно, Сеня, здесь еще нет перил. — И башня несколько раз каменным голосом повторила: перил-рил-рил...

Валя первая выбралась на воздух через квадратное отверстие в стеке. Теперь выше нас была только мачта с красным огнем...

— Видишь?

Внизу, насколько хватало глаз, расстилалась степь. Она обрушивалась на Горск со всех сторон, вклинивалась в него заливами и ручейками дорог и тропинок, просачиваясь между строениями. Дома поселка, чуть-чуть оторвавшегося от остального города, были похожи на прибрежные камни.

Прибой степи вскипал над ними серебристой пеной тополиных крон. По темному небу тянулись белые холодные облака. Иногда они закрывали луну, и на степь падали их летучие тени. На краю, почти у самого горизонта, беззвучно катился поезд — игольчатый лучик паровозной фары ощупывал впереди себя дорогу.

— Видишь? — еще тише сказала Валя, прижимаясь щекой к моему плечу.

Я стоял, боясь шелохнуться и спугнуть Валю, и думал о том, что степь, в сущности, очень похожа на море, только в море, если на него посмотреть с высоты, больше огней — суда бредут в разные стороны; в тихую погоду море так же шуршит, только шорох его громче и плотнее и в нем иногда возникают густые нотки металла. Думал о том, что «Коршун» сейчас постукивает дизелем где-то в Кронодском заливе, и мне даже казалось, будто я слышу этот стук: по степи, приближаясь к Горску, катился поезд...

Тепло от Валиной щеки, и ее дыхание, и степь далеко внизу, и море, к которому я завтра поеду, странно сливались, и сквозь толстые подошвы сапог я чувствовал, как напряженно на одной ноте гудит под нами бетонная башня.

Я подумал, что Феликс вовремя дал радиограмму, несколько дней назад она была бы преждевременной: я не сумел бы так ясно понять, как нужно мне снова на «Коршун». Человеку что-то в жизни нужно делать до конца.

— У тебя такое сердце, Сеня, что оно должно вместить и море, и степь, и Павлика, и меня... — сказала Валя. Она улыбнулась и добавила: — Рожью пахнет...

Я резко повернулся к ней, взял ее милое усталое лицо в ладони. Тугой комок подкатывал к горлу. Я сказал:

— Я не знал этого раньше. Теперь я знаю. Завтра я уеду. Но я напишу тебе. И вы приедете с Павликом. Обязательно приедете. Слышишь?

Она согласно прикрыла глаза и тотчас открыла их...

Потом пала роса. И мы вернулись домой мокрые. Я проводил ее до двери и хотел уйти.

— А как же чай? — спросила она весело. — Ты же хотел чаю!

— Ну да, его только надо подогреть, он уже кипел... — пошутил я. — Но тебе через три часа на работу...

— Я отдохнула вечером. Не уходи.

Мы вошли в комнату. Валя шепотом призналась:

— Ты знаешь, кажется, я вправду устала. Я полежу на диване, но ты не уходи.

— Хорошо.

Потом она легла на диван и поджала ноги, а я сел рядом.

— Скоро проснется Павлик...

— Нет, еще не скоро.

— Он настоящий парень, — сказал я и добавил: — Ты прости, я хотел спросить у тебя, где его отец?

— Он никогда не жил с нами. Я была студенткой, он — тоже, курсом старше... Потом он уехал...

— Ты любила его?

Валя долго молчала.

— Да... Я его понимала... Он улыбнется — я знаю, что он думает, он посмотрит — я знаю, что он собирается сказать... Знаешь, как понимала? До последней ниточки...

— А меня?

— Тебя? — Она приподнялась на локте, заглянула мне в глаза. Потом провела пальцами по моим бровям, скользнула по носу и задержалась на губах. И мои губы невольно шевельнулись под ее шершавыми теплыми пальцами. — Тебя? Тебя я тоже понимаю, — серьезно сказала она. И вдруг засмеялась. — Ты большой, тяжелый и глупый... И еще ты пахнешь автомобилем.

— Я глупый?

— Глупый. — Она, все еще смеясь, положила голову ко мне на грудь. — Глупый и пахнешь автомобилем... Я ведь не девочка. — Она снова приподнялась и склонилась надо мной. Ее волосы касались моего лица. — Но я ни от чего не отказываюсь: ни от ошибок, ни от радости. Мне нечего стыдиться. У меня светло на душе. А ты... Ты пришел... Еще в тот вечер, когда ты впервые стучал на лестнице своими сапожищами, а после якорь прятал, ты мне стал родным. Я тогда так и не заполнила нарядов... Выключила свет, ходила по комнате и все не могла сообразить, что же произошло.

— Что же произошло?

— А ты не знаешь?

— Нет.

— Я нашла тебя... Потом Павлик болел. Знаешь, Сеня, с тобой я девочка... и мама... мама-девочка... Смешно?

— Нет...

— Ты веришь мне?

— Ты для меня всегда будешь девочкой и мамой... Только ты не плачь...

— Я не плачу. С чего ты взял, что я плачу?

— У тебя дрожит вот тут. — Я губами коснулся краешка ее носа, там, где начиналась горьковатая морщинка.

— Мне кажется, что все, что случалось у меня в жизни, — это для того, чтобы я могла тебя встретить.

— Да, — отозвался я. И подумал, что мой путь к ним — к ней и Павлику — был тоже долгим и, пожалуй, не менее трудным. Но ни от одной минуты в жизни я бы не отказался.

Павлик забормотал во сне и завозился.

— Наверно, раскрылся. Я пойду укрою его, — прошептала Валя и, легко спрыгнув с дивана, подобрав полы халатика, на цыпочках пошла в соседнюю комнату.

Закрыв глаза, я слышал, как шелестят по полу ее босые ноги, представлял себе, как она сейчас нагибается над сыном...

Я встретил ее посредине комнаты. И не отпустил...

В комнате было прохладно. Рассветный ветер шевелил кисти абажура и белые занавески на окнах.

8

Это был паренек лет двадцати, крепкий, аккуратный, точно орешек, и черный, как жук. Он то и дело сгонял за спину складки гимнастерки. Свежо зеленели у него на плечах пятна там, где были погоны. Он зыркал на меня сердито разрезанными карими глазами.

— Сцепление подызносилось... С большим газом с места не бери — дергает, — объяснял я.

— Хорошо.

— Масло держи чуть-чуть пониже уровня, чтобы не забрызгивало свечи. А закончат бункера — надо сменить кольца. До тех пор двигатель еще помолотит.

— Ясно... В общем, давайте ключи, — нетерпеливо сказал новенький. — Разберусь.

— Трассу с тобой завгар пройдет. Но ты приглядись к самосвалу «79-40». У него борт помят... Издали заметно.

— Да вы не волнуйтесь, товарищ водитель, порядок будет полный. Не первый раз за баранку сажусь...

— Служил?

— Служил. К уборочной демобилизовали... Давайте ключи.

— Подожди, — сказал я.

Два белых ключика на массивной желтой цепочке я все время держал зажатыми в кулаке и вдруг почувствовал их теплоту и тяжесть. Я еще раз обошел самосвал кругом. Постоял, припоминая, все ли сказал. Новенький искоса следил за мной и переминался с ноги на ногу.

— Вот и все. Держи! — Я кинул ему ключи. Он поймал их на лету. — Вечером уезжаю...

— Далеко? — равнодушно поинтересовался парень.

Он слишком явно ждал, когда медлительный шофер уйдет и оставит его наедине с машиной, потому что он тоже начинал новую, еще не испытанную дорогу.

— Далеко, — усмехнулся я. — На Камчатку.

— Счастливо...

— Спасибо, браток...

Отойдя, я оглянулся. Новый водитель уже сидел в кабине. Я крикнул:

— За мостом трудный спуск. И рытвина! Береги рессоры.

Новенький высунул из окна ершистую голову:

— Ладно! Запомню!

К машине подошел Федор. Он стремительно бросил на сиденье свое грузное тело. Хлопнула дверца. И самосвал двинулся. Набирая скорость, он шел все ровнее и ровнее. Потом он исчез в распахнутых воротах, а над дорогой повис узкий шлейф пыли.

9

Поезд отправлялся в двадцать тридцать по местному. Я простился с отцом и матерью у калитки.

— На автобусе доберусь. Или проголосую. Подкинут. Не ходите дальше вы, батя, и вы, маманя.

Отец стиснул мне плечи черствыми ладонями.

— Трудно будет — не забывай, что у тебя есть дом, Семен.

— Я помню, батя. Прощайте... Тут Павлик будет приходить. Так пусть в «москвиче» ковыряется.

На мгновенье мама приникла ко мне, но не заплакала — только дрожала и никак не могла выговорить прощальных и, как ей казалось, самых необходимых в дорогу слов.

Я перекинул плащ через плечо, обвел взглядом двор — с дымящейся летней кухней, с тополями, с так и не достроенным сарайчиком.

«Москвич» стоял рядом с сараем, почти вплотную к нему. Стекла покрылись слоем нетронутой пыли, заметной уже издали. Люди идут по жизни, оставляя за собой одежду, из которой выросли; игрушки, которые сломали, пытаясь узнать, что там внутри; вещи, обветшалые и ненужные, словно рубахи, ставшие тесными в плечах...

— Вернусь — доделаю сарай, — сказал я, и мать уткнулась лицом в передник.

Шагалось широко. На шоссе возле моста меня ждали. И, выйдя за поселок, на тропинку, я увидел две маленькие фигурки, медленно бредущие по дороге.

Мы встретились метрах в тридцати от моста. Это был обыкновенный дощатый мостик с деревянными перилами. Безымянный степной ручей мыл внизу желтые камешки и юрко терялся в траве. Странный ручей, он почему-то проложил себе дорожку не по дну балки, где и грунт был мягче и путь ровнее, а бежал по бугру к далеким сопкам.

Павлик и я медленно шли впереди. Валя — чуть-чуть поодаль...

Я сказал:

— Не грусти, старина.

— А когда ты вернешься?

— Не забывай моих, наведывайся... Скучно им одним-то будет... И машину тебе поручаю. Техника, брат, дело такое: за ней глаз да глаз. Не в работе сломается, так заржавеет. А мы еще поездим... А когда встретимся, ты уже будешь вывинчивать свечи, а я чистить их.

— Это когда я вырасту?

— Нет, раньше. Намного раньше, старина... Пиши мне прямо на судно: Петропавловск, СРТ «Коршун».

И, несмотря на то, что Павлику было невесело и он с трудом сдерживался, чтобы не заплакать, он недоверчиво спросил:

— Разве почтальон найдет тебя в море, ведь там же нет улиц и домов?

— Да, конечно, там нет улиц и домов, но человек, если его ищут, никогда не теряется. Нашел же я тебя, старина! А какая степь большая!.. И адреса твоего не знал, и даже не знал, как тебя зовут. А нашел...

Мы говорили тихо.

— Я буду писать, Семен...

— Подождем маму?

Потом мы стояли на мосту. Все трое. Деревянные перила доходили Павлику до подбородка, он вытягивал шею, чтобы смотреть туда, куда грустно смотрела Валя.

— Ты не хочешь взять нас на вокзал? — тихо спросила Валя.

— Далеко. И поезд придет поздно. Я оставлю вас здесь, в степи. Я очень верю ей.

— Кому?

— Степи... Позавчера, когда мне Алешка свои метки показывал, вдруг все сразу стало ясным. Ну что, казалось бы, изменится, если мы — ты, я, Павлик, Алешка — уйдем... Не будет нас? Ничего. Появится новый шофер, новый прораб, мальчик, другой. Но знаешь, за нами — во мне, в тебе — вот это большое, понятное до листочка, до травинки, до тончайшего запаха, до едва различимого звука... Один умный человек когда-то очень давно сказал мне: «Попробуйте начать все сначала, с первого шага...» Он хотел, чтобы я разобрался сам... Но вот впервые при мне созрела степь. Двадцать два раза я видел ее прежде. Но впервые она созрела при мне, при моем участии, что ли. Как будто я прошел ее из конца в конец и понял. Теперь мне нужно ехать. Я уже не смогу остаться... Но поражения больше не будет.

— Кто этот человек? — спросила Валя. Я улыбнулся и ответил:

— Доктор, корабельный доктор.

Мне было трудно говорить. Никогда еще и никому я не говорил так много.

За спиной послышался рокот мотора. Машина? В такое время это могла быть только попутная...

Я вышел на середину моста и вытянул руку. Полуторка затормозила в трех шагах. Я поднял Павлика высоко над головой, хотел поцеловать его, но подумал, что с мужчиной нужно прощаться иначе, даже если он маленький, и осторожно опустил мальчика на землю. Шофер посигналил.

Валя порывисто протянула мне узкую руку с твердыми бугорками мозолей на ладони.

— Приедешь? — судорожно глотнув, спросил я.

— Ты напишешь...

— Напишу. Но ты приедешь — иначе нельзя нам. Слышишь? — Последние слова я произносил, взявшись за ручку дверцы.

Когда машина миновала спуск и начала преодолевать подъем, я открыл дверцу, стал на подножку и поглядел назад. Они все еще стояли на мосту — так, как я оставил их, — порознь. Потом маленькая фигурка пододвинулась к большой и они слились. Наверно, Павлик подошел к Вале и взял ее. за руку.

Полуторка неслась на полном газу.

Шофер не мигая смотрел прямо воспаленными глазами. Он наваливался грудью на руль, и его спина под выгоревшей, пропотевшей гимнастеркой была неестественно выпрямлена, словно человек что-то хотел увидеть на дороге, падающей под колеса, и боялся, что пропустит.

Шлагбаум опустился перед самым носом, хотя поезда еще не было видно. По ту сторону переезда застыла небольшая автоколонна: несколько грузовиков с высокими бортами. Над головным бессильно повис полинявший флажок.

— Что это? — спросил я у шофера.

— Хлеб, — односложно ответил тот. — Первый хлеб...

* * *

Спустя два месяца, серым октябрьским днем «Коршун» бросил якорь в Северной. У него были полны трюмы, но рыбокомбинат радировал, что сможет принять рыбу только завтра утром.

Бухта заштилела так, что «Коршун» стоял словно впаянный, а тени от угрюмых прибрежных скал неподвижно лежали на темно-зеленой воде. Деловито сновали чайки. Иногда они с размаху падали в бухту и пронзительно кричали. Поверху шел норд-ост. Это было заметно по рваным свинцовым облакам, косо несущимся над скалами. Но внутри было тихо, так, как бывает в северных бухтах накануне осенних штормов.

Феликс долго стоял на правом крыле мостика с биноклем в посиневших от холода пальцах. За его спиной дверь в рубку была открыта.

— Мелеша, позови старшего механика, — сказал он рулевому.

— Есть позвать стармеха, — отозвался рулевой и исчез.

Семен пришел в рубку. Феликс, не оборачиваясь, узнал его по редким увесистым шагам.

— Ты когда-нибудь был здесь? — спросил он.

— В Олюторке вообще был, а здесь, кажется, впервые...

Феликс вытянул руку в сторону широкого распадка, выходящего к воде в конце бухты.

— Вон там есть две постройки. Говорят, чуть ли не Беринг строил. Возьми бинокль.

Не снимая с шеи ремешка, он через плечо протянул Семену бинокль. Тому пришлось нагнуться, чтобы посмотреть, куда показывал Феликс.

— Да не там, старик, — сказал Феликс. — Правей, еще правей... За острым гребнем.

— Вижу, — проговорил Семен.

— Часа за три смотаемся туда и обратно. По отливу легче вернуться.

— На веслах?

— Да. Четверых гребцов возьмем и Меньшенького, он дорогу покажет. Айда?

— Айда!

— Мишка! Готовь шлюпку! Вернусь к вечеру. Поднимется зыбь — еще две смычки в воду.

Отлив уже начался. Дойти до конца бухты на шлюпке было трудно. Матросы заметно устали — им редко приходилось работать на веслах. Феликс решил зайти в маленький заливчик, вдававшийся в каменистое подножье нависшей над бухтой скалы, и продолжить путь пешком.

Но пристать помешал затопленный у берега кунгас. Он был до краев залит водой и сидел килем на грунте. Ослабевшая с отливом волна не могла утащить кунгас и только перекатывалась через борта, колыхала его и стукала о камень. Когда вода спадала, понижался и уровень воды в кунгасе — где-то была пробоина, — и на несколько мгновений показывались измочаленные банки и косой обломок мачты. Если бы кунгас утащило с берега, не было бы мачты. Кто-то в этом кунгасе насмерть бился со штормом.

Цепляясь за кунгас руками, они подвели шлюпку к берегу и, оставив при ней двух матросов, выбрались на мокрые камни. Семен оглядел бухту. Посередине нехотя кланялся на поднявшейся зыби «Коршун», и ниточка якорь-цепи то провисала, то натягивалась. Где-то поверху шел норд-ост. Растрепанные тучи рвали бока о заснеженные вершины скал. И скалы почему-то напомнили Семену человека, который, сняв шапку, подставляет свое пылающее лицо холодному ветру.

Ребята уже потянулись вверх редкой цепочкой — их вел Меньшенький. Он что-то кричал и размахивал руками. А Семен никак не мог оторвать взгляд от моря. Феликс, не дождавшись его, вернулся. Он все понял.

— Эту посудину, — тихо сказал он, указывая на кунгас внизу, — не могло утащить с берега. Она пришла с моря. Держались до конца...

Семен повернулся к нему и взволнованно произнес:

— Они должны были победить. Понимаешь, Феликс?

— Да, да, старик... Иначе не стоит жить...

Потом они пошли вслед за остальными. И чем выше они поднимались, тем крепче становился ветер. Наверху он был таким сильным, что приходилось идти, наваливаясь на него всем телом. Было слышно, как по ту сторону скалы ревет и грохочет начинающийся шторм.

Хабаровск.