Беседа наша продолжалась уже более часа, и с каждой минутой росла моя неприязнь к лейтенанту Вербилову. Вчера, при первой встрече, он с видимой неохотой показывал мне планы работы, протоколы комсомольских собраний, сухо, односложно давал пояснения, а сегодня с таким же отсутствующим и, как мне казалось, безразличным видом монотонно перечислял десятки мероприятий, называл фамилии активистов, проценты роста отличников, классных специалистов, спортсменов. Впечатление об организации складывалось отрадное, чувствовалось, что работа здесь налажена крепко и придраться, как говорится, было не к чему.

Но вот сам секретарь — уж очень он мне не понравился.

«И это комсомольский вожак, — думалось мне, — заводила, весельчак, организатор увлекательных дел? Да какой он, к черту, организатор! Чиновник он комсомольский. Сухарь.

И не простой, а казенный».

Блокнот мой уже пестрел множеством цифр, фамилий, а лейтенант все говорил, говорил, говорил…

Между тем ленинская комната, где мы сидели с Вербиловым, постепенно наполнялась людьми. Время близилось к вечеру, на улице накрапывал мелкий дождь, и солдат потянуло в помещение — почитать книгу, посмотреть газету, написать письмо. Двое сержантов склонились над шахматной доской. Худощавый, с озорными глазами ефрейтор принес баян и, усевшись в углу, чуть слышно перебирал лады.

Его окружили любители музыки, заговорили о песнях. Сразу же начался спор. Слышались слова: «джаз», «твист», «мелодия».

А лейтенант по-прежнему монотонно и безучастно твердил цифры, как будто для него это было самой сладчайшей музыкой, будто именно в них, в цифрах и процентах, заключался весь смысл жизни.

Внезапно спор в углу прекратился. Ефрейтор сильнее нажал на лады, в комнате зазвучала нежная, мечтательная мелодия песни «В белых просторах», и кто-то, видимо, не знавший ее начала, запел первый припомнившийся куплет:

Милая, милая, милая, там, за горами, Там, где ночная стоит над тобой тишина, Знай, дорогая, — солдатское сердце не камень, Женская верность солдату в разлуке нужна.

Все разом притихли. Всех охватило неизъяснимое очарование простых и таких знакомых слов, которые поэт сложил в чародейные строки.

Даже лейтенант и тот замолчал.

«И его, значит, проняло», — подумал я.

А лейтенант, словно очнувшись от раздумья, вдруг обеспокоенно огляделся вокруг, подозвал сержанта и что-то прошептал ему на ухо. Тот согласно кивнул головой и направился в угол. Не знаю, что он там сказал, только песня смолкла, оборвалась на полуслове, а певцы торопливо и смущенно задвигали стульями, собираясь выйти из комнаты.

«Ну и сухарь!» — чуть не вырвалось у меня, и я сердито спросил лейтенанта:

— Вы что, запретили людям петь? Не запланированное мероприятие, так сказать?

Лейтенант с еле уловимым упреком взглянул на меня:

— Вы извините, пожалуйста. Действительно, как-то неловко получилось. Да ведь иначе нельзя. Нельзя! — твердо, суховато отрезал он. — Видите, вон у окна, спиной к нам, солдат сидит? Это Сергей Потанин. Хороший человек.

Лучший, можно сказать, стартовик у нас. Да вот стряслась с ним на прошлой неделе беда. Получил письмо от брата, а тот сообщает, что любимая девушка Сергея вышла замуж. Не дождалась солдата. Да-а… Вот какая история. Горше и не придумаешь. Ну, мы с комсомольцами поговорили, посоветовались и решили как-то оберегать Сергея, не тревожить его душевную боль. Ведь с открытой раной ходит человек! Да, видать, забылись сегодня ребята, не к месту и не ту песню запели. Вот я и попросил, чтобы ушли из комнаты.

Нельзя ж иначе! Надо же поберечь Сергея.

Лейтенант замолчал, задумался, взгляд его, обращенный к Потанину, потеплел, и столько в нем было участия, отцовской заботы, что мне сделалось стыдно за свои прежние мысли о Вербилове, и я, тихонько попрощавшись с ним, ушел.

Вот тебе и сухарь!

Сухарем-то, чиновником оказался я. Как же, с протоколов разговор начал! Планы работы подавай. Проценты потребовал.

А вот человека-то проглядел.