Из окна библиотеки Эльдон видит, как Энни, выйдя из стеклянного дома, спешит в сторону кухни. Он громко стучит по стеклу, но она не слышит и не видит его. С трудом справившись с защелкой, он поднимает раму и перегибается через подоконник.

– Энни! Энни! – позвал Эльдон.

Она останавливается, удивленная, словно птица вертя головой, пытаясь определить, откуда исходит этот голос.

– Энни, – снова зовет он уже тише. – Я здесь!

Она подходит поближе, чтобы лучше расслышать его слова. Лежа на подоконнике, он вдыхает поднимающийся снизу аромат роз. Этот запах в свежем воздухе утра особенно резко контрастирует с теплой затхлостью его комнаты.

– Слушаю вас, сэр, – говорит Энни.

– Не могла бы ты на минутку зайти ко мне? – спрашивает Эльдон, напуская на себя исполненный достоинства вид и втягивая свое тело внутрь комнаты, как рыбак вытягивает из океанских вод свою сеть, полную рыбы.

Закрыв окно, он подходит к столу с картами и ждет, когда она постучит в дверь. Долго ждать ему не приходится.

– Войди.

Этот внезапный вызов напугал Энни. При дневном свете и в присутствии мистера Дашелла она чувствует себя в библиотеке неуютно. Неужели он о чем-то догадывается? Например, что в комнате с детскими вещами в коляске под матрасом она прячет «Дэвида Копперфилда»? Первое, что видит Энни, когда ее глаза привыкают к полумраку библиотеки, это пыль. Открыв дверь, она создала сквозняк, который поднял пыль со всех этих бумаг, и она теперь клубится причудливыми облаками.

– Да, сэр? – снова спрашивает она. – Чем могу вам служить?

Сегодня с раннего утра она вместе с Изабель перевешивала черные драпировки в ее стеклянном курятнике-студии и теперь торопится вернуться к своим обязанностям в доме. Ей еще предстоит помогать кухарке готовить обед.

– Нет, Энни, не беспокойся, мне ничего не надо, – отвечает Эльдон. – Я просто подумал, что вот это могло бы быть тебе интересно.

Он проводит ладонями по карте, лежавшей поверх остальных.

– Это карта Ирландии, твоей родной страны. – говорит он и тут же мысленно обзывает себя дураком.

Естественно, она знает, откуда она родом.

– Ты когда-нибудь видела карту Ирландии?

– Нет, сэр. – Энни затаила дыхание.

– Тогда подойди ближе, – зовет Эльдон. Энни подходит к нему. До сих пор Ирландия представлялась ей только в связи с ее тяжелыми снами. Ее удивляет, что очертания острова плавные и продолговатые, наподобие яйца, а не узкие и длинные. Со стороны океана линия берега более изрезана, со стороны Англии ровнее, и весь остров производит на нее впечатление маленького крепыша.

– А вот здесь, – Эльдон указывает пальцем части находится графство.

Территория графства на карте закрашена розовым. Один мыс глубоко вдается в океан, а остальная часть напоминает мятый клочок туалетной бумаги, наклеенный на синее пространство моря. Эннис, Киллала, Килкенни, Ринеанна.

Названия этих мест сейчас ничего не говорят ей. Но, может быть, в одном из них она когда-то жила. Энни опускает палец туда, где написано «Килкенни», и осторожно ведет им по иззубренной береговой линии.

Эльдон молча наблюдает за ней. Он прекрасно понимает ее состояние, ему самому, чтобы убедиться в реальности чего-либо, необходимо к этому чему-либо прикоснуться.

– Хорошо, хорошо, – быстро произносит он. – Трогай, не бойся!

Слава богу, ему нечего было опасаться – ее пальцы в отличие от Изабель не испачканы химикалиями.

– Он такой маленький, – говорит Энни, обведя пальцем все Атлантическое побережье острова.

Ей хочется ощутить шершавость берегового камня, скользкие космы водорослей, обнажившиеся при отливе.

– Нет, – отвечает Эльдон. – Постой.

Он лёгонько дотрагивается до ее руки, и она останавливает свой палец у крохотного кружка Эннистауна.

– Каждый из этих маленьких выступов на самом деле огромный мыс, врезающийся глубоко в море. Так глубоко и далеко, что можно встать там, на его краю, и со всех сторон видеть только океанскую гладь и чувствовать себя самой мелкой, незначительной деталью ландшафта.

Он указывает рукой в сторону окна, словно за ним вместо сада простирается бесконечное пространство Атлантики.

– Видишь? – спросил Эльдон.

– Вижу, сэр.

За окном сияет голубизной небо. Таким же голубым должно быть море. Море, которого Энни никогда не видела.

Они смотрят на воображаемое море. Эльдон уже слышит шум прибоя, чувствует дыхание ветра в своих волосах.

– Вы бывали там, сэр? – спрашивает Энни, глядя на карту Ирландии и стараясь запечатлеть в памяти ее очертания.

– Нет, – мягко отвечает Эльдон, склонив голову набок. – Я не был там, я вообще нигде не был. Я путешествую вот так.

Он кладет на карту свою ладонь, и она полностью закрывает графство Мейо.

– Как вы полагаете, сэр, – спрашивает Энни, – не побывать на родине – это все равно что не иметь или не знать ее?

– Вовсе я так не думаю, – отвечает Эльдон. – Между прочим, многие из авторов старинных карт Ирландии сами никогда там не бывали, хотя и утверждали обратное. Их карты были почти во всем продуктом их чистейшего воображения. А один такой лжепутешественник, Батисто Боацио, начертал имя одного из своих друзей поперек всего графства Килад, словно тот был его полным и единоличным владельцем.

Эльдон вспоминает о карте, которую ему уже не суждено сделать, – на ней в комментариях он предполагал упомянуть и имя Боацио.

– Люди всегда хотят во что-то верить, – сказал он. – И это что-то совсем не обязательно должно реально существовать.

Эльдон не сказал «бог», но Энни поняла, что он клонит именно к этому.

– Но все когда-нибудь кончается, – отрешенно говорит он. – И это тоже.

– Что именно, сэр?

– Открытие мира – путешествия, карты. Изабель права – будущее за фотографией. Фотография сама и есть своя конечная цель. Это не путь куда бы то ни было, это – прибытие.

Эльдон смотрит на Энни, которая все еще видит за окном море.

– Взгляд на фотографию, – повторяет он свою мысль, – это всегда прибытие.

Энни вспоминает, как позировала для Изабель, стоя так тихо, что ее собственное дыхание начинало казаться ей диким и неукротимым. Сейчас оно окружает ее тонкой изломанной линией.

– Ваша карта, сэр, лучше, чем фотография. – Но, говоря это, она чувствует, что предает Изабель.

– Я хотела сказать, – добавляет она быстро, – что ваша карта Ирландии – это нечто далекое и очень близкое одновременно. Она вся здесь, на столе, и она у меня в мозгу.

Когда Энни ушла, Эльдон долго разглядывал карту. Атлантическое побережье было прорисовано исключительно детально – без сомнения, эту карту сделали на основе мореходной карты побережья. Заливы, удобные для якорной стоянки, берега без скал – все сведения, необходимые мореходу. Многие географические карты создавались на основе морских карт – это обычное дело. Координаты, определенные с качающейся палубы или на твердой земле, – те же самые координаты. Те же, да не те – Эльдон только сейчас осознал это. В море по отношению к береговой линии человек ощущает свое место иначе, чем в глубине континента – по отношению к другим формам рельефа. На континенте не может быть такого острого чувства противоположности, да и все категории мышления другие.

Эльдон попытался представить себя на месте мореплавателя, огибающего на судне Ирландию. Как это могло происходить – искать и регистрировать надежные гавани, отмечать безопасные пристани, передвигаясь вместе с зыбкой стихией, увлекающей тебя, и при этом постоянно заботиться об определении точного местоположения, не имея под собой твердой почвы? Навигация по звездам, секстанты. Определяться по звездам – как это странно, чудно… Определять свое местоположение на Земле по отношению к бесконечной, вечно расширяющейся Вселенной… Воображаемые линии, проведенные между нашей, известной и надежной Землей и бесконечно далекими, вечными звездами… Как это нереально звучит – топографическая привязка к пустотам космоса! Использовать невидимое для того, чтобы определить свое место на знакомой Земле!

Широта – горизонтальная линия. Долгота – вертикальная, как прямоходящее человеческое существо, как дерево. Для ее определения необходимо было создать точные хронометры, чтобы как можно точнее определять местное время верхней кульминации солнца, а создание таких хронометров оказалось одной из сложнейших технических задач в истории человечества. Так понятие долготы оказалось непосредственно связано с понятием времени. Пространство и время – движение стрелок на циферблате, координатные сетки карт… Эльдон повторил жест Энни – провел пальцем по береговой линии графства Клэр. Просто непостижимо, как может живое существо довериться этим переменчивым, далеким фантомам пространства и времени, бег которого совершенно неуловим! Вероятно, определение местоположения и координат скорее акт веры, а не научный прием. Линия – только призрак, без толщины и концов. Пространство – пустота. Движение – шаг в никуда. Поверь сам, что ты там, где ты есть.

Энни грезила Ирландией до самого вечера. Ее очертания мерещились ей в дыме, выходящем из кухонной трубы, в пляске языков пламени в кухонной плите. Ком теста, который раскатывала кухарка, напоминал очертания графства Клэр. Размытые очертания карты виделись даже в щетине половой щетки, а когда Энни выбивала об угол дома веник, пылевое облачко показалось ей похожим на Ирландию.

Темным вечером, лежа в постели, она наблюдает, как лунное сияние подсвечивает облака. Одно из них вытянуто, как тот мыс, который она столь же живо себе воображала.

– Ты когда-нибудь видела море? – шепотом спросила она Тэсс. – Ты бывала там?

Тэсс поглощена собственными грезами. То ли предвкушает следующее свидание с Уилксом, то ли смакует то, что уже было. А что было? И что будет?

Что, море? – рассеянно переспрашивает она.

– Ты когда-нибудь бывала на море? – повторила вопрос Энни.

– Когда-то я служила у одной семьи в Гастингсе… – ответила Тэсс.

– И как?

– Там очень влажный воздух, – ответила Тэсс. – Белье совсем не просыхает.

– Но как оно выглядит? – не унималась Энни.

– Ну, оно… – Тэсс не нашла подходящего сравнения и начала раздражаться. Приятное воспоминание о том, как Уилкс прижимал ее, начало вдруг ускользать. – Оно как море.

Энни несколько минут молчит, затем зажигает свечу и достает из-под подушки свою Библию. Со свечой и Библией она пересекает комнату и усаживается на краешек кровати Тэсс.

– Смотри, – говорит Энни, открыв Библию и поднеся к ней свечу.

– Что это? – Тэсс поворачивается, чтобы получше видеть.

– Вот.

На внутренней стороне обложки красуется карандашный контур Ирландии – Энни постаралась воспроизвести все детали, которые только смогла запомнить, стараясь при этом не упустить ни одной.

– Это Ирландия, – говорит она, проводя пальцем по зазубринам Атлантического побережья. – Страна, откуда я родом.

Тэсс молчит.

– Вот графство Клэр, – продолжает Энни, словно пытаясь подсказать Тэсс, как надо реагировать.

Энни слишком сильно наклоняет свечу, и капля растопленного воска падает в океан как раз напротив Голуэя.

– А Англия с этой стороны, – объяснила Энни, постучав по срезу книги.

Она представила себе продолговатый, шишковатый контур Англии рядом с Ирландией на карте мистера Дашелла, широкий пролив, разделяющий эти острова.

– Чтобы попасть сюда, мне пришлось переплыть море, – продолжает объяснять Энни. – Но я тогда была еще младенцем и ничего не помню. Но я знаю, что память об этом до сих пор сохранилась где-то внутри меня, что однажды я была на море. Я была там.

Она снова склонилась над своим наивным рисунком.

– Твой рисунок напоминает мне пятно на скатерти, – грубо оборвала ее Тэсс и повернулась лицом к стене.

Тэсс была зла на Энни: волнующее ощущение чего-то теплого между ног, которое возникало у нее всякий раз, когда она думала об Уилксе, уже успело исчезнуть. Далось ей это море! Тот дом в Гастингсе был ужасно сырой, вещи никогда не просыхали до конца. Ничего нельзя было как следует отчистить. Как бы тщательно она ни убирала в комнатах, как бы ни старалась прогреть и просушить дом теплом камина, в нем всегда пахло какой-то гнилью. И это было все, что она могла вспомнить о своей жизни у моря.

Энни захлопнула Библию и вернулась в свою постель. Задув свечу, она снова закуталась в одеяло, потом снова взяла Библию, раскрыла ее и положила себе на грудь – пусть контур Ирландии проникнет внутрь ее. Приятная тяжесть книги успокаивала. В глубине ее «я», в глубине ее тела должна сохраниться какая-то память о море, о переезде в Англию. Ведь когда-то с отплывающего корабля она видела удаляющийся, скрывающийся в синей дымке берег родной страны, исчезающую череду лиц, машущих рук. Долгое, рвущее душу прощание. Энни лежала неподвижно, пытаясь почувствовать, как это было. Как чувствуется расставание.

Луна за окном осветила другое облако, на этот раз в форме какой-то неведомой ей страны.

– Я собираюсь начать новую серию работ, – объявила ей Изабель. – Серию человеческих добродетелей.

Энни сидела в студии на скамье для моделей. Изабель, стоя перед ней, разглядывала драпировку из кремового муслина, свисающую со стеклянного потолка. Углы полотнища были небрежно прикручены веревками к металлическим стропилам; полотнище не было натянуто, оно падало свободными складками в форме полумесяца. Свет пробивался сквозь ткань, словно сквозь мелкое сито, и кружащимися снежинками опускался на волосы Энни.

– Больше не будет легенд, мэм? – спросила Энни, сожалея, что закончилась игра в столь понравившиеся ей романтические истории.

– Будут, но не сейчас, – ответила Изабель. Она повернула плечи Энни чуть вправо, так чтобы свет, сочащийся сквозь ткань, падал на ее лицо с левой стороны.

– Я хочу испробовать тебя в новом жанре. Хочу оценить твои возможности. – И добавила мысленно: «Хочу посмотреть, что еще из тебя может получиться».

Энни внезапно почувствовала беспокойство. Она невольно дернулась, чуть сдвинувшись на скамье, и простыня, обернутая вокруг нее, затрепетала. Изабель подошла к ней и, положив руки ей на плечи, поправила ее позу.

– Не шевелись, – сказала Изабель. Изабель нравилась ее новая идея. Она пришла к ней сама в стремлении избежать сюжетов, более характерных для живописи, но мало подходящих для фотографии. Новый поход избавит ее от мук, которые она претерпевала, пока ставила свои композиции. Он освободит ее от необходимости оглядываться на «образцы» – работы популярных живописцев. И ей больше не придется вымучивать характер персонажа, пока за долгие часы позирования он окончательно не утратится. Теперь все будет иначе. Не создавать характер, а уловить его, схватить мимолетное настроение – выражение лица Энни. По утрам, перед рассветом, лежа в постели и наблюдая, как нарождающийся свет медленно, но верно разливается и наконец окончательно смывает остатки ночи, возвращая к жизни знакомые формы вокруг нее, Изабель подолгу думала об Энни. Серая, потерявшая лоск комната, видавшая виды обстановка. В камине, над шкафом, возле умывальника – везде ей мерещилось лицо Энни Фелан. «Она многолика», – думала Изабель. И каждое из ее лиц не похоже на другие. И каждое передает нечто, что больше и выше простого сиюминутного чувства. Нечто огромное, безмерно большое. Когда она сказала Энни, что хочет испробовать, на что та способна, она сказала правду. Если ей удастся добиться того, чтобы каждое из выражений Энни представляло какую-либо сторону человеческой души, тогда все человечество в целом и любой человек в отдельности смогут увидеть конкретное качество за неуловимой тенью, пробежавшей по лицу ее модели.

– Вера, – сказала Изабель.

– Кто это – Вера? – спросила Энни.

– Нет-нет, Энни, я имею в виду не имя, а чувство, человеческую добродетель. Качество души. Не беспокойся, – сказала Изабель, заметив выражение беспокойства на лице своей модели. – Ты всегда со всем прекрасно справляешься.

Изабель встала рядом с камерой, разглядывая получившуюся сцену. Свет, просочившийся сквозь ткань, нимбом окружил голову Энни. «Это волшебство!» – подумала Изабель. То, что происходит между ними, когда она делает фотографию, просто магия, настоящее чудо! Когда Изабель начинает движение к своему произведению, к итогу своей работы, Энни как будто начинает двигаться ей навстречу, и, когда они встречаются на середине пути, конечный результат оказывается просто волшебным, многократно превосходящим простую сумму их душевных затрат.

– Когда наша серия добродетелей будет готова, – сказала Изабель, сочтя, что выстроенная композиция полностью воплощает ее идею, – у меня уже будет достаточно работ, чтобы принять участие в дублинской выставке. До сих пор у меня не было ничего, что стоило бы выставить. До тебя. – Изабель улыбнулась.

Свет, пробиваясь сквозь сито ткани, разбивался на мелкие частички, мелкими искорками вертелся у Энни перед глазами.

Изабель попыталась вытащить пробку из бутылки с коллодиумом.

– Приклеилась, – сказала Изабель. – Проклятая жидкость жутко клейкая. Раньше, до фотографии, врачи пользовались ею для заклеивания ран. Попробуй ты – твои руки посильнее моих.

Изабель передала бутылку Энни. Не меняя позы, Энни без всякого труда извлекла пробку из бутылки.

– Пожалуйста, мэм. – Энни вернула то и другое Изабель.

Ей приятно чувствовать, что она физически сильнее и что Изабель нуждается в ее силе.

– Будем использовать твой метод, Энни, – Изабель вставила пробку в горлышко неглубоко, так, чтобы ее можно было без труда извлечь.

– Какой метод, мэм?

– Новый способ фокусировки, – ответила Изабель.

«Тот, который ты испробовала на мне», – хотелось ей сказать, но что-то заставило ее быть осторожной, не приписывать одной Энни удачу с фотографией Сапфо.

Что, если у девчонки вдруг вскружится голова и она действительно вообразит себя художником?

– Тот способ фокусировки, который мы применили для фотографии Сапфо, – произнесла Изабель вслух, придвигая тем временем камеру поближе к модели.

Камера стояла теперь так близко к Энни, как мог бы стоять человек, с которым она вела тихий разговор. Изабель вдруг вспомнила, что сама порой чувствовала внутреннее неудобство и даже беспокойство, когда объектив находился так близко к ней.

– Ты не возражаешь? – испуганно спросила она Энни.

Ей вдруг захотелось убедиться, что Энни действительно считает себя лишь моделью, а отнюдь не художником.

– Ты не возражаешь, что я тебя фотографирую?

Но у Энни и в помине не было таких мыслей. Все эти фотографии она даже не воспринимала как свои портреты. Это была не она, а настоящие Джиневра, Офелия, Сапфо. И нынешняя Вера, пусть и общечеловеческое качество, казалось, не имела к ней никакого отношения, даже еще меньшее, чем эти легендарные персонажи. Все это не ее и не про нее. Но ведь так приятно просто сидеть на скамье здесь, в студии, наполненной мягким ласкающим светом. Сегодня чудесное утро, и миссис Дашелл рядом, и это так хорошо!

– Нет, мэм, я совсем не возражаю, – ответила Энни.

Но Изабель уже была поглощена своим делом и, уверенная и энергичная, работала, не дожидаясь согласия Энни. Момент, когда она в нем нуждалась, уже прошел, вернее, она его миновала. «Вера», – думала Изабель, настраивая объектив на лицо Энни, заполнившее весь кадр. Вера как откровение. Вера как любовь.

Когда Изабель пыталась заниматься живописью, ей не удавалось совладать со своей натурой. За что бы она ни бралась, все выходило безжизненным и вялым – даже натюрморты. Этюдам, которые она делала на пленэре, явно не хватало чувства. Освещение на натуре менялось так быстро, что проворства ее руки едва доставало, чтобы успеть схватить его хотя бы в самых общих чертах. Она, казалось, вцеплялась в свет руками и насильственно тащила его назад. Результаты обескураживали ее, доказывая, как мало ей удается и сколь многого она не достигнет никогда. Натура живет своей, отдельной от художника жизнью, не помогает ему в его работе, ей безразлично, рисует он ее или нет. В тех редких случаях, когда она работала с живой моделью (обычно это был Эльдон), от этой модели требовалась столь длительная неподвижность, что она успевала полностью утратить выражение и чувство. Изабель словно бы пыталась замазать своей кистью дыры, через которые жизненная сила модели утекала в пустоту.

С фотографией все было иначе. Время экспозиции намного меньше, и даже такие неуправляемые, неблагодарные модели, как ее племянники или прачка Тэсс с садовником Уилксом, сохраняли свежесть и силы. Эта энергия была необходима, чтобы сделать фотографию жизненной, правдоподобной. Больше того – теперь она научилась управлять этой энергией. Она могла управлять моделью, которая худо-бедно, но выполняла то, что от нее требовалось. И, наконец, тут можно было управлять даже самим светом. В отличие от живописи, где она только воспроизводила сцену, в фотографии она сама ее создавала.

Такие, как Роберт Хилл, просто не в состоянии понять, чем она занимается. Он обучался у признанных мастеров, в юности был подмастерьем у Эдварда Арлингтона – известного художника. Великие учителя передавали его друг другу из рук в руки, словно эстафету, и он никогда не сомневался, что и ему уготовано место среди великих. Его уверенность в себе и собственном гении была настолько неколебима, что, когда он писал модель, он совершенно не нуждался в ее энергии. Не нуждался даже в том, чтобы видеть ее, можно даже сказать – вообще не нуждался в модели. Работая с натуры, он видел только самого себя. Он бы просто не понял, что Энни Фелан нужна была Изабель для того, чтобы увидеть себя со стороны, видеть себя ее глазами. И наоборот, Изабель создавала у Энни Фелан нужное настроение, и не только настроение. Изабель создавала образ и воплощала его, делала реальностью.

Поскольку работа с Энни Фелан стала продвигаться неожиданно хорошо, Изабель впервые ощутила в себе достаточно смелости для того, чтобы выставить свои вещи. Судить о них, разумеется, будут люди типа Роберта Хилла, но попробовать все равно необходимо. Изабель поняла, что ее работа с Энни стоит такой попытки, и она хотела, чтобы это подтвердили и сторонние наблюдатели. Изабель не представляла, что эти фотографии можно было сделать как-то иначе. А разве это не подтверждение того, что она все делала правильно?

А что же Энни? Все это стало возможным только благодаря ей. Чем больше Изабель глядела на нее, тем больше она видела в Энни и тем сильнее ей хотелось глядеть. В какой бы комнате своего дома Изабель ни находилась, она могла легко представить, как фотографировала бы Энни там. Это лицо постоянно открывалось ей по-новому. Вот, например, сейчас, когда Изабель снимала крышку с объектива. Солнце повисло у них над головой развернутым опахалом.

– Не двигайся, – сказала Изабель.

Сидя в гостиной напротив местного викария, Изабель с трудом сдерживала раздражение. Она сцепила руки, борясь с желанием чем-нибудь запустить в него. Она не слышала его слов и не прислушивалась к тому, что он ей говорил. Только краем сознания она улавливала льстивые интонации его тонкого, словно воробьиный щебет, голоса.

Невозможно было вообразить ничего обиднее, чем терять такое прекрасное утро, драгоценное рабочее время ради этих его ходатайств о пожертвовании на нужды местного прихода. Все, как обычно, сводится к одному – дай денег. Конечно, викарий, официальный представитель господа бога в этом глухом уголке Южной Англии, вправе ожидать от нее, дочери джентльмена, что она оправдает чаяния проживающих с ней по соседству благочестивых христиан.

В свое время Изабель сделала все, чтобы избежать подобной участи. Специально для этого она вышла замуж за человека без каких-либо жизненных перспектив, мечтателя, чей отец бездарно растратил доставшееся ему наследство в безумных авантюрах, пытаясь наладить поставку в Англию восточных диковин. Но Изабель была единственным ребенком у своих родителей, и ее отец не мог оставить ее неимущей. Ему так или иначе надо было кому-то оставить свое состояние, и, хотя Изабель оказалась самой неподходящей личностью в этом отношении, равно как и ее избранник Эльдон, вечный неудачник и нездоровый человек, все же оставалась надежда, что они произведут на свет достойного наследника. Поэтому ее отец и преподнес им этот дом в качестве свадебного подарка.

«Весьма практичный и расчетливый ход», – подумала Изабель, ерзая в кресле напротив викария. Так он дал ей возможность жить в родных краях. Что, в свою очередь, обязывало ее вести себя соответственно своему происхождению и налагало на нее определенные обязанности.

Нервным движением викарий поставил чашку на блюдце. Крошки от печенья пристали к его левой щеке.

– На церковном чердаке полно летучих мышей, миледи. – Его голос слегка дрогнул, когда он наконец-таки приблизился к сути дела.

«Сам ты набит летучими мышами», – подумала Изабель. Она неподвижно уставилась на его пухлое розовое лицо. Кто захочет запечатлеть такое на фотографии? Слава богу, что ей не нужно зарабатывать на жизнь ремеслом фотографа, изготавливать портреты таких вот дураков. «Викариев», – поправилась она про себя. «Дураков», – снова подумала она и улыбнулась.

Обнадеженный ее улыбкой, викарий заговорил смелее.

– Мы просим не больше, чем нужно для ремонта, миледи, – сказал он.

«Ну вот, наконец, – подумала Изабель. – Пришло время хапнуть».

– Но почему, – произнесла она вслух, – я должна поддерживать церковь, в учение которой не верю?

От неожиданности викарий захлопал глазами. В другой комнате пробили часы, и звуки, как осенние листья, закружились в глубокой тишине.

Но викарий быстро пришел в себя.

– Однако ваш батюшка, – возразил он, – никогда нам не отказывал. Не говоря о церкви, есть ведь и долг перед людьми, гражданский долг, миледи. А ваш батюшка никогда не забывал о своем долге перед согражданами – прихожанами и соседями.

«О да, – подумала Изабель, – он настойчив». И знает, что сказать, чтобы добиться своего. Быть дочерью такого отца – божье благословение, только весьма странное. Если бы она родилась мужчиной, ей бы было не так просто избавиться от обязательств, которые накладывало на нее происхождение. Тогда уж ей точно пришлось бы позаботиться о подходящей карьере, о том, чтобы предосудительным поведением не ронять доброго имени своего отца. Но, будучи женщиной, она могла просто, ни о чем не думая и не заботясь, жить на отцовские деньги. Некоторые неудобства, связанные с формальными обязанностями перед деревенским обществом, – такие, как нынешний визит викария, – были лишь скромной платой за те вольное с Эльдоном усадьбу. «Теперь, – сказал ей отец, – ты сможешь подарить мне наследника».

Последнее время Изабель все меньше и меньше вспоминала своих мертворожденных детей. Боли уже не чувствовалось, и ее словно уносило прочь ветром забвения по волнам тоски. Все прошло. Ни ее тело, ни ее сердце больше не жаждало их, как это было первые дни после их рождения. Теперь она хотела просто забыть их, забыть эту часть своей жизни, как будто ее не было вовсе. С каждой новой своей фотографией она заталкивала эту память все дальше в темноту, прикрывая ее, словно тяжелой крышкой, образом Энни Фелан.

– Так сколько вам нужно? – спросила она викария. – Назовите точную сумму.

Энни драила каменный пол кухни. Сегодня был базарный день, и кухарка отправилась в Тэнбридж-Уэллс закупить продуктов и сделать кое-какие заказы. По базарным дням, когда кухарка– хозяйка этого помещения – отсутствовала, Энни обычно тратила полдня на то, чтобы как следует помыть там пол и начистить кухонную утварь. Ее работа была в самом разгаре, когда она, стоя на коленях с ведром и тряпкой, услышала какой-то незнакомый звук, доносившийся снаружи. Он показался ей похожим на шелест или шепот, но она быстро поняла, что это плач. Она выглянула наружу через окно, ближайшее к двери. На скамье под окном сидели Тэсс и Уилкс. Уилкс курил. Тэсс прикрыла лицо ладонями, Энни видела, как трясутся ее плечи. Энни чуть-чуть приоткрыла дверь и прислушалась.

– Почему ты не сказала мне? – зло спросил Уилкс.

Молчание. Всхлип.

– Я не знала, – наконец ответила Тэсс.

– Ты врешь!

– Я не была уверена, – снова попыталась оправдаться она. – Я заподозрила, но до последних дней не знала наверняка.

Даже Энни, совершенно посторонний человек, почувствовала, что Тэсс лжет. Лжет, загодя продумав и отрепетировав свои слова. Послышалась какая-то возня. «Это он утешает ее, – подумала Энни. – Он обнял ее и утешает». Нет, это Уилкс поднялся на ноги.

– Мне надо подумать, – сказал он и пошел прочь.

Тэсс ничего не ответила, только громче зарыдала. Энни отошла от двери, взяла ведро и вылила грязную воду в слив. С пустым ведром она мимо скамейки направилась к колонке, стараясь производить как можно больше шума, но Тэсс даже не взглянула в ее сторону.

– Что случилось? – спросила Энни, остановившись возле Тэсс и нервно покачивая ведром. – Чем ты так расстроена?

– Не твое дело, – огрызнулась Тэсс, злобно оглянувшись на Энни. Глаза Тэсс налились кровью, из носа свисала сопля. – Что ты за мной шпионишь?

– Я не шпионю за тобой, – ответила Энни. «Ложь и грех, – подумала она с горечью. – Да обойдут они меня стороной».

– Ради бога, уйди от меня! – воскликнула Тэсс.

Она вскочила со скамьи и побежала через сад вслед за Уилксом.

Энни стояла и смотрела ей вслед. Лето кончалось, но дожди еще не начались, и солнце по-прежнему припекало. Травы и цветы пожухли без влаги. «Уходи», – сказала про себя Энни, думая о лете и убегающей Тэсс. Уходи, но возвращайся снова.

Энни так тесно запеленута, что не может пошевелиться. В небе над ней облака раскачиваются и бегут – но на самом деле это перемещается она. Одна пара сильных рук передает ее другой поверх голов – люди на дороге перестали работать, побросав инструменты на землю. Пыль постепенно садится. Несмотря на то что она перемещается, вокруг чувствуется покой, который понемногу передается и ей.

В конце цепочки рабочих ее ждала мать, протянув руки ей навстречу. Когда мать наконец принимает ее в свои объятия, Энни испытывает такой прилив облегчения, что тут же просыпается вся в слезах.

Она неподвижно лежала в жаркой ус влажной темноте, слезы по-прежнему текли по ее щекам. Она уже была почти там, ей почти удалось увидеть лицо матери. Темнота и мерное сопение Тэсс понемногу успокоили ее, но снова заснуть было немыслимо. Ее душу переполняли чувства, голова гудела от мыслей. Как всегда в таких случаях, она со свечой в руке отправилась в чулан с детскими вещами.

Читать она не могла, просто сидела, положив подбородок на поднятые колени.

Почему они отправили ее в Англию? Чтобы спасти? Но разве такую жизнь можно назвать спасением? Сначала работный дом, потом миссис Гилби. Даже бог, которому она все равно была за все благодарна, был здесь, наверное, не тот же самый, что в Ирландии. Другая религия, значит, и бог другой.

Энни рассеянно оглядела запыленные детские вещи. Она настолько привыкла к ним, к их порядку, что сразу заметила нарушение в этом порядке. Одна из колясок, стоявшая раньше у стены, теперь была почти на середине комнаты. Кто-то наведался в это место, которое она уже начала считать своим.

На этот раз все получилось почти случайно. Сегодня Энни позировала для «Надежды»: она стояла у стеклянной стены, облаченная в длинный серый балахон с капюшоном, накинутым на голову, прижимая к груди букет полевых маков. Луч света за ее спиной протянулся, словно меч, занесенный над ее головой, и Энни внутренне согнулась перед его неумолимостью.

Изабель никак не могла решить, как же должна выглядеть Надежда. Она сажала Энни у двери и пересаживала на скамью, а теперь вот поставила у стены. С наброшенным капюшоном. Со снятым капюшоном. Без цветов. С цветами.

Под шерстяным капюшоном было жарко. По шее Энни сбегали струйки пота. Цветы, сорванные более двух часов назад, поникли. Выполняя замысел Изабель, Энни согнулась над ними, как бы пытаясь снова вдохнуть в них жизнь.

Изабель суетилась вокруг камеры. Сквозь щели в каменном полу у ее ног пробивался мох. Изабель что-то говорила, но Энни не слушала ее. Она опустила свой маленький букет, так как устала держать руки поднятыми. Головки цветов свесились к полу, роняя красный отсвет на стекло.

– Что ж, если ты считаешь, что так лучше… – проговорила Изабель.

Она снова замерла за камерой, оценивая новую позу Энни.

Луч света упал на ярко-зеленый мох у носков ее ботинок. «Я перестроила композицию! – подумала Энни, осознав смысл ее слов. – Я изменила картину. – Эта мысль дрожью пробежала по телу Энни. – Леди слушает меня!» Все внутри ее словно засияло. Вот и наступил ее черед сказать свое слово.

Энни подняла руку и сбросила капюшон с головы.

– Я думаю, так будет лучше, – сказала она, словно испытывая свою силу.

Изабель прильнула к камере. Надежда. Это чувство трудно выразить на фотографии. Безжизненные, поникшие цветы слишком очевидно контрастировали с гордым, даже высокомерным выражением лица Энни. Хотя, пожалуй, надежда и должна быть именно такой, пока не проявит себя открыто. Да, видимо, Энни права.

– Ты права, – согласилась Изабель. – Я поняла, что ты хочешь этим сказать.

Энни устремила немигающий взгляд на объектив. «Ты уже слушаешь меня, – подумала она. – Я способна заставить тебя увидеть то, что я хочу тебе показать».

– Наша леди была такая нарядная, вся в зеленом, – сказала Тэсс. – С такой красотой, да…

Она хихикнула в ответ на какие-то свои мысли. Тэсс, Энни и кухарка пили на кухне чай после ужина. Тэсс рассказывала, как выглядела сегодня леди, отправляясь вместе с мистером Дашеллом на ужин к Хиллам.

– Какая наша леди все-таки красивая женщина! – продолжала восхищаться Тэсс.

– Том повезет их? – спросила кухарка.

– Да.

– Значит, он вернется голодным. – Кухарка начала медленно подниматься из-за стола, но Тэсс, вытянув руку, удерживала ее.

– Не беспокойтесь, миссис, – сказала Тэсс. – Он перекусит у своего приятеля-конюха, вы же знаете.

Тэсс вдруг испугалась, что невольно обнаружила слишком близкое знакомство с его привычками. Кухарка уселась на свое место.

– Ну, раз ты так говоришь… – сказала она с облегчением, довольная, что хоть одна забота упала с ее плеч.

– Вот если бы я выглядела, как она, – сказала Тэсс, думая о том, в какой жизненной западне оказалась Изабель, – уж я-то была бы настоящей леди.

– И что бы ты тогда делала? – спросила Энни, устав от бесконечных описаний наряда Изабель.

– Что бы я делала? – Тэсс задумчиво посмотрела на Энни.

– Ну да, да, что бы ты делала, если бы была леди? – снова спросила Энни.

После недолгого обсуждения они решили разыграть эту сцену в лицах. Кухарка, изображая зрителей, села возле плиты. На кухонный стол поставили табуретку, и Тэсс уселась на нее, словно на трон. Энни, изображая горничную, должна была появиться из кухонной двери.

– Войдите, – сказала кухарка, услышав стук в дверь.

Энни вошла.

– Леди хочет тебя видеть, – сказала кухарка. Энни подошла к столу, стараясь не поворачиваться к кухарке спиной, чтобы не портить сцену.

– Вы меня звали, мэм? – спросила Энни, поклонившись Тэсс.

– Мне сказали, – произнесла Тэсс повелительным тоном, – что ты пренебрегаешь своими обязанностями. Что ты моешь пол не вовремя и не так, как надо.

Энни неожиданно для себя покраснела.

– Мэм, – пробормотала она.

– Ну, – Тэсс угрожающе взмахнула рукой, – что ты можешь сказать в свое оправдание?

Энни подняла глаза на Тэсс, возвышающуюся над кухонным столом. Ее руки с закатанными по локоть рукавами были все покрыты цыпками от мыла и соды, пальцы, которыми она изо дня в день терла ткань, были в мозолях. Тэсс говорила низким и хриплым голосом, ее выражения были грубы и порой даже вульгарны.

«Никогда ей не стать леди, – подумала Энни. – Ей легко сейчас играть эту роль, потому что в жизни ничего подобного ей не светит. Нет, никогда не найдется подобного лорда, который решился бы умыкнуть Тэсс Фэрли в свой замок и жениться на ней».

– Ну отвечай же, – топнула ногой Тэсс. – Ты, жалкое создание!

Энни вспомнила, какими прозвищами награждала ее миссис Гилби, когда сердилась. Она словно отвешивала ей, согнувшейся с тряпкой у ведра, пощечины. Неряха. Грязнуля. Язычница. Безродная собачонка.

– Я обречена на вечное страдание, запугивание, несправедливые обвинения, – ответила Энни.

– Что-что? – подозрительно спросила Тэсс. Такая интонация появлялась в ее голосе всякий раз, когда она чего-нибудь не понимала.

– Это из «Джен Эйр», – ответила Энни.

– Какой такой «Джен Эйр»?

– Из книги, – ответила Энни. – «Джен Эйр» – это такая книга.

– Это нечестно, – вмешалась кухарка. – Ты же знаешь, она не умеет читать.

– Да, – сказала Тэсс. – Это нечестно с твоей стороны!

Энни снова поглядела на Тэсс. Что она могла сказать в свое оправдание? Правда заключалась в том, что у миссис Гилби ее все время обвиняли к запугивали, и единственным способом избежать этого было представлять себя кем-нибудь другим.

– Я больше не могу, – сказала Энни.

– Что это с тобой? – удивилась Тэсс.

– Ладно-ладно, – снова вмешалась кухарка. – Лучше пусть она будет леди, кажется, это ей больше подходит, со всеми ее книжками и прочим. Только давайте играть дальше.

Кухарка налила себе в чай немного виски – вольность, которую она позволяла себе только в отсутствие хозяев.

– Ну спасибо тебе, – сказала Тэсс, слезая со стола спиной вперед. – Какая же ты все-таки зануда!

Не ответив на реплику Тэсс, Энни без особой охоты заняла ее место. Тэсс вышла за дверь. Стука долго не было, и Энни с кухаркой устали ждать.

– Войдите! – крикнула кухарка. – Неужели проклятая девчонка удрала? – сказала кухарка, обращаясь к Энни.

– Войдите! – снова крикнула она, на этот раз громче.

Дверь резко распахнулась, и Тэсс, вся красная, влетела в комнату, и за ней следом вошел Уилкс.

– Чем это вы тут занимаетесь? – спросил удивленный Уилкс. – Что это она делает на столе?

– Она изображает леди, – хихикнула Тэсс.

– Не сказал бы, что она похожа на леди, – ответил Уилкс. – Осталось что-нибудь поесть, миссис? – спросил он кухарку.

– Да, Том, сейчас. – Вздохнув, кухарка медленно поднялась со стула.

Энни с облегчением слезла со стола. Уилкс разрушил их тихий мирок, словно камень, брошенный в заросший тиной омут, и каждая из них теперь поспешила укрыться в своем углу.

Энни глядела в окно их спальни. Тэсс с Уилксом были сейчас где-то там, в туманной темноте сада. Энни хотелось, чтобы Тэсс пошла с ней наверх вместо того, чтобы гулять с Уилксом. Хотя беседы с Тэсс чаще всего ее разочаровывали, но, какая-никакая, это всё-таки была компания. А этим вечером Энни особенно не хотелось оставаться одной. Эпизод в кухне поднял со дна ее души пережитое у миссис Гилби.

Когда Энни была еще ребенком, миссис Гилби всегда запирала на ключ кухонный чулан, в котором на своей раскладной койке спала Энни. Просто на всякий случай, чтобы маленькая служанка не бродила по дому без надзора. Не трогала без разрешения вещи. Не сломала что-нибудь ненароком. И тогда только маленькая полоска света, пробивавшаяся из-под двери чулана, как-то успокаивала Энни, внушала надежду, что ее не замуровали навеки. Единственным способом справиться со страхом было разговаривать в темноте вслух, воображая, что твой голос принадлежит другому человеку.

Вот и сегодня Тэсс была ей нужна, чтобы тепло разговора разогнало холод одинокого мрака. По садовой дорожке мелькнула тень. То была не Тэсс. По развевающемуся платью Энни безошибочно узнала Изабель, быстро, почти бегом направлявшуюся в свою стеклянную студию. Энни увидела, как за стеклами студии зажегся свет и она стала похожа на большой фонарь, который господь бог, прогуливаясь, случайно оставил посреди этого сада.

Эльдон осторожно шел по темной дорожке вслед за женой.

– Не уходи, – попросил он ее, хотя они были уже внутри стеклянного дома и им некуда было идти дальше.

Изабель зажгла керосиновую лампу, и ее свет пробежал по стеклянным стенам до самого дальнего конца помещения.

– Невыносимо это низкое притворство! – воскликнула она. – Светский разговор о коровьей чуме! Подумать только, какое неудобство – не есть мяса так часто, как хочется! – Она положила ладонь на крышку камеры, потом снова убрала ее. – Знаешь, я иногда начинаю презирать свой общественный класс…

– И тем не менее не отказываешься от соответствующих привилегий. – Эльдон отступил в полумрак и словно бы растворился в нем.

– Почему ты вышла за меня замуж? – вдруг спросил он из темноты.

Он хотел бы сформулировать этот вопрос как-нибудь по-другому, например: «Почему ты все время жалуешься на то, что составляет твою выгоду?» Или: «Почему ты все время стремишься показать, что ты могла бы быть другой, не тем, кто ты есть?» Но он спросил: «Почему ты вышла за меня?» Хотя, в конце концов, разве это, по сути, не один и тот же вопрос?

Изабель глядела в темноту, откуда донесся его голос. Свет керосиновой лампы не достигал его и останавливался у его ног, как лодка, натолкнувшаяся на мель.

«Потому что ты путался у меня под ногами», – хотелось ей сказать ему в ответ.

– Потому что люди моего круга требовали от меня слишком многого, а ты от меня ничего не требовал и не ждал, – ответила она вместо этого.

– И что же, сбылись твои расчеты? – спросил Эльдон. – Что, я действительно от тебя так мало хотел?

– Разве это не удачное взаимовыгодное соглашение, – возразила Изабель, – которое в конце концов нас обоих устраивало?

– Что ж, каждый из нас двоих занимался своим делом. Твой отец купил нам этот дом. И живем мы на его деньги. Вполне удачное соглашение, – Эльдон сделал ударение на последнем слове.

Полярная экспедиция требует долгих месяцев и даже лет нудной подготовки, прежде чем нога путешественника наконец ступит на арктический лед. Вот и их с Изабель брак похож на долгую подготовку, только вот к чему? Где то предназначение, которое влечет их к себе через плавучие льды северных морей и голый, безжизненный камень суши?

– А что, если бы наши дети выжили? – вдруг спросил он.

Изабель не могла даже думать об этом… Она давно уже запретила себе эти мысли, всецело сосредоточившись на фотографии. На том, что она способна создать. На том, что она в силах создать. Жизнь – удел случайности, а искусство целесообразно.

– Могла бы я полюбить тебя? – произнесла она вслух, потому что именно это он хотел спросить.

Сад за стеклами курятника – листва и плющ, стволы и ветви – светился лунным светом. Безжалостная неумолимость природы одновременно успокаивала и пугала Изабель. Что, если искусство вовсе не самая большая сила в мире, а только предлог, чтобы спрятаться, уйти от жизни? Что было бы, если бы ее дети действительно выжили? Стала бы она им любящей матерью?

– Не знаю, – ответила на собственный вопрос Изабель. – И мы не узнаем этого никогда.

Припекает солнце, и Изабель клонит в дремоту. Время от времени она роняет голову, как увядающий цветок, но тут же, встрепенувшись, вскидывает ее. Перед ней на солнце «жарится» очередная фотография. Если, заснув, пропустить нужный момент, она зажарится до черноты. Изабель поднимается и начинает ходить туда и обратно, нервно постукивая каблучками.

Все живое вокруг ловит последние крупицы летнего тепла. Цветы, вытянувшись к солнечным лучам, словно зовут: «Я здесь! Я здесь!» Что поделаешь, тепло – насущная потребность любого живого существа. Изабель останавливается. В последние дни осенние цветы распустились необычайно пышно. Сейчас был тот период лета, вернее – его короткий момент, когда жизнь сада оживляется перед скорым и неизбежным увяданием. Цветы поникнут и согнутся и будут покачивать иссохшими головками, словно повторяя: «Не забывай, не забывай меня!» Но их увядание – это только начало, первый миг забвения, вслед за которым придет полное забвение зимы.

Изабель вытягивает руки к солнцу, подставляет ладони его лучам. Она подобна фотографии, которой надо пропитаться светом, чтобы проявиться из небытия.

У себя в студии Изабель опустила ломкий лист позитива в кювету с фиксажем и прополоскала бумагу в жидкости. Изображение чуть расплылось, потом стало яснее. Оно словно дышало под водой.

Эту часть своей работы Изабель любила не меньше, чем постановку сцены и модели, когда надежда достичь заветной цели достигала своего пика. Обработка фотографии заканчивалась, изображение словно поднималось к ней со дна кюветы – образ возвращался к первообразу.

Остальные процессы ей нравились гораздо меньше, ее раздражала та поспешность, с которой приходилось их выполнять – быстро бежать с только что экспонированной пластинкой в темный угольный погреб, пока коллодиум не подсох и вся работа не пошла насмарку. Согнувшись на полу погреба, не успев как следует перевести дух после торопливого бега, она погружала пластинку в проявитель, чувствуя, что в этот момент изображение действительно уходит навсегда. Ожидание его возвращения, вера в то, что оно вернется к ней из темноты, словно мысль, еще не облеченная в слова, всегда вызывали у нее большое внутреннее напряжение и отнимали много душевных сил.

И вот изображение снова с ней – красноватый, словно напитанный кровью, позитив. Изабель доставала его из кюветы – как фокусник достает за уши зайца из шляпы. На открытом воздухе позитив слегка темнел, приобретал кирпично-красный оттенок. Затем Изабель промывала его в дистиллированной воде, смывала последние капли фиксажа с его поверхности. К этому моменту ее руки от влаги покрывались морщинами, чернели от нитрата серебра. Они выглядели хуже, чем руки ее горничной. В тех редких случаях, когда она выходила в свет, она всегда надевала перчатки и всячески старалась не привлекать к своим рукам внимания окружающих. Однако вчера в гостях она, забывшись, позволила себе слишком эмоциональный жест – всплеснула руками на виду у хозяев дома. Ее пальцы блеснули мертвенно-ртутным отсветом в ярком свете канделябра, и она успела заметить мимолетное выражение испуга на лице Роберта Хилла и отвращения – на лице Летиции Хилл.

Теперь ее руки, словно серебристые рыбы, плавали в своей стихии, прополаскивая свежий лист позитива. Изабель извлекла лист из дистиллированной воды и, стряхнув него последние капли, приступила к завершающей стадии процесса. Это была обработка раствором хлорного золота – для тонировки изображения. Тонирование изображения хлорным золотом было нескончаемым экспериментом. Если химиката будет слишком мало – изображение выйдет еле видным, слабоконтрастным. Слишком много хлорного золота – и изображение сольется в сплошное черное пятно. Изабель постоянно варьировала количество химиката, всякий раз аккуратно отмечая в записной книжке и его количество, и длительность процесса.

В приглушенном свете студии было трудно точно уловить момент достижения нужной кондиции, и в этом Изабель больше полагалась на свою интуицию, нежели на свой глаз. Когда внутреннее беспокойство возрастало настолько, что его трудно уже было сдерживать, она за уголок осторожно извлекала оттонированный позитив из кюветы. Капли жидкости стекали по нему, как дождь по оконному стеклу. В заднем углу студии уже ждала натянутая веревка, на которую фотография подвешивалась при помощи бельевых прищепок и занимала свое место в ряду прочих просыхающих снимков.

Некоторые из них были еще влажны и висели ровно, другие уже подсыхали и закручивались лицевой стороной внутрь. Все они изображали Энни – Энни в образе Веры и Надежды, Энни в образе Любви. Ярче или темнее, бледнее или контрастнее, все они – как одно и то же слово, произнесенное с разным ударением и интонацией. Одни и те же – и все разные.

Изабель задумчиво рассматривала длинный ряд фотографий, пытаясь определить, какая из них ближе к ее первоначальному замыслу. Какая из них есть подлинное выражение ее души.

В конце двухчасовой работы ей порой начинало казаться, что она делает себя саму. Черные рыбы ее рук, миновав одну серебряную, одну прозрачную и одну золотую реку, выносят ее на берег, с которого ей открывается новый мир. И их влажное тепло на ее груди было как пробуждение давнего, многие годы назад забытого желания.