В Марине чем выше поднимаешься на холм, тем меньше людей, но вид становится все лучше и лучше. Надия и Саид были в числе поздноприбывших, и поэтому все нижние места у холмов уже были заняты, и тогда они нашли место повыше с видом вокруг и на мост Голден Бридж в Сан Франциско и на залив, когда была ясная погода, или на разбросанные островки, плывущие в облачном море, когда спускался туман.
Они собрали хижину с крышей из гофрированного металлического листа и стенками из найденных упаковочных ящиков. Как объяснили их соседи, такая конструкция была лучше всего приспособлена против землетрясений: могла легко рассыпаться, но вряд ли бы причинила много вреда ее жильцам из-за довольно легкого веса. Телефонный сигнал был сильный, и они раздобыли панель солнечной батареи с аккумулятором и универсальным разъемом на все возможные штекеры и сборщик дождевой воды, представлявший собой кусок синтетической ткани и ведро, а так же сборщики росы, выглядевшие в пластиковых бутылках словно нити накала в перевернутых лампочках, и, таким образом, их жизнь, пока еще без никаких излишеств, не была тяжелой, как им представлялось ранее, или, во всяком случае, каковой могла оказаться.
Из их хижины туман казался живым: передвигался, густел, соскальзывал, рассеивался. Он открывал виду невидимое, происходящее на воде и в воздухе, и — неожиданно — тепло, холод и влажность не просто ощущались кожей, но становились видимыми атмосферным явлением. Надии и Саиду казалось, что каким-то образом они жили одновременно и в океане и среди вершин холмов.
Надия спускалась вниз пешком на свою работу, сначал проходя через такие же, как у них, кварталы жилья без канализации и электричества, затем через кварталы с электричеством, а затем лишь кварталы с дорогами и водопроводом, где она могла сесть на автобус или поймать грузовик, едущий к ее месту работы — продовольственный кооператив, наскоро построенный в коммерческой зоне у городка Саусалито.
Марин был очень бедным городом, особенно по сравнению с пузырящимся изобилием Сан Франциско. Однако, в нем, несмотря ни на что, присутствовал дух волнообразных приливов оптимизма, скорее всего из-за того, что Марин не был таким неспокойным местом среди всех мест, откуда уехало большинство местных жителей, или из-за вида вокруг, его нахождения на краю континента с видом на самый широченный океан мира, или смеси живущих здесь людей, или из-за близости к пространству головокружительной технологии, растянутой по всему заливу словно согнутый большой палец руки, соединенный с указательным пальцем Марина в слегка деформированном жесте ОК.
* * *
Однажды ночью Надия принесла домой немного марихуаны, которую ей дала одна из коллег по работе. Она не знала, как к этому отнесется Саид, и эта мысль внезапно поразила ее, когда она возвращалась домой. В их родном городе они курили траву вместе и наслаждались этим, но прошел целый год с тех пор, и Саид изменился, и, скорее всего, изменилась и она, и расстояние, открывшееся между ними, было таковым, что нечто обыденное между ними больше не оставалось обыденным.
Саид стал более меланхоличным, чем раньше, что было объяснимо, более тихим и религиозным. Она иногда ощущала, как его молитвы каким-то образом были направлены и в ее сторону, и подозревала, что в них присутствовал элемент неодобрения, хотя не могла объяснить, почему она так себя ощущала, потому что он никогда не настаивал на ее молитвах и никогда не осуждал ее за нежелание молиться. Только его увлеченность религией все больше росла, а увлеченность ею, казалось, все уменьшалась.
Она решила скрутить сигарету на улице и выкурить ее одной без Саида, не сказав ему, и она удивилась такому решению, и задумалась, почему она решила поставить барьер между ней и ним. Ей трудно было понять, с чьей, в основном, стороны росла дистанция между ними, но она знала, что в ней еще хранилась нежность к нему; и она принесла траву домой, и, когда она села рядом с ним на автомобильное сиденье, выменянное бартером и служившее им софой, она поняла из своей нервозности: как он отреагирует в этот самый момент на ее траву было необычайно важно для нее.
Ее нога и рука коснулись ноги и руки Саида, и тепло его тела прошло сквозь материю одежды, и он выглядел вымотанным. Он смог выжать из себя усталую обнадеживающую улыбку, и, когда она раскрыла свой кулак таким же жестом, как она сделала совсем не так давно до этого на крыше ее квартиры, он увидел траву; он засмеялся почти беззвучно легким смешком, и он сказал растягивающе, медленным выдохом марихуанного дымка: «Фантастика».
Саид скрутил сигарету для них, а Надия еле сдержала себя от радости и желания обнять его. Он зажег, и они выкурили ее, обжигая свои легкие; первой мыслью у нее было то, что эта трава была гораздо крепче их домашнего хаша, и ее развезло, и ей понравилось, как она не могла вымолвить и слова.
Какое-то время они просидели молча; температура снаружи начала падать. Саид принес одеяло, и они закутались в него. А потом, не глядя друг на друга, они начали смеяться, и Надия смеялась до самых слез.
* * *
В Марине почти не было индейцев, которые умерли или были истреблены давно, и можно было видеть их очень редко — на импровизированных торговых постах — но, возможно, и чаще, когда они одевались и вели себя точно так же, как все остальные. На торговых постах они продавали прекрасные украшения из серебра и одежду из мягкой кожи и яркую цветную материю, а их старейшины, казалось, обладали безграничным терпением и точно таким же печальным видом. Истории рассказывались в тех местах, куда приходили послушать их люди со всех краев, и истории индейцев звучали уместно для времен миграции и придавали силы слушающим.
Все же было бы неправдой утверждать, что там почти не было коренного населения, ведь быть коренным — относительная вещь, и многие другие относят себя к коренному населению в этой стране, что означает: они или их родители, или их деды и бабушки, или деды и бабушки их дедов и бабушек родились на куске земли, протянувшемся от средне-северно-тихоокеанской части до средне-северно-атлантической, и что их проживанию здесь не способствовали никакие физические миграции за всю их жизнь. Саиду казалось, что люди, которые больше всего отстаивали эту точку зрения — право считаться коренным населением взятое силой — не были в почете у бледнокожих людей, похожих на выходцев из Британии, поскольку большинство этих людей явно были озабочены происходившим сейчас на их родине, причем за такое короткое время, и многих злило это происходящее.
Третий слой коренности состоял из тех, кто отсчитывали свое происхождение — иногда мельчайшей крупицей в их генах — от людей, привезенных рабами из Африки на этот континент несколько столетий тому назад. Тот слой не был настолько велик по сравнению с остальными, и все же он был очень значим для общества, изменившегося под его влиянием, и невыразимое словами насилие было вызвано им, и — все же — тот слой выжил, стал плодородным, пласт почвы, давший возможность вызревать будущим перенесенным сюда пластам земли, и к ним стало притягивать Саида после того, как однажды в пятницу он решил пойти в молитвенный дом, где пастором был один человек, выходец и приверженец традиций третьего слоя, и Саид обнаружил после нескольких недель проживания в Марине, что слова этого человека полны душеспасительной мудрости.
Пастор был вдовцом, а его умершая жена родилась в той же самой стране, что и Саид, и выходило так, что пастор немного знал язык Саида, и его подход к религии частично был знаком Саиду, хотя, в то же самое время, и довольно непривычный. Пастор не только проповедовал. В основном он занимался тем, что кормил, давал убежище своей пастве и учил их английскому языку. У него была небольшая, но эффективная, организация добровольцев, молодых людей цвета кожи Сида и темнее, и к которой вскоре присоединился и Саид, и среди тех молодых мужчин и женщин, с кем трудился Саид, была одна особенная женщина — дочь пастора — с кудрявыми волосами, затянутыми высоко вверх куском материи, та женщина, та особенная женщина, с которой Саид избегал говорить, потому что каждый раз, когда он смотрел на нее, у него схватывалось дыхание, и он виновно вспоминал Надию и думал, что лучше не пытаться ничего делать.
* * *
Присутствие другой женщины дошло до Надии не отстраненностью Саида, как могло бы ожидаться — наоборот. Саид выглядел более счастливым и готов был выкурить в конце дня с Надией сигарету, или, по крайней мере, разделить с ней пару дымков, привыкнув к силе местной травы; и они начали разговаривать друг с другом о ни о чем, о путешествиях и звездах, об облаках и музыке, услышанной ими из других хижин. Она ощутила, как возвращалась какая-то часть Саида.
Ей очень захотелось при этом стать прежней Надией. Однако, хоть она наслаждалась болтовней между ними, и настроение их улучшилось, они редко касались друг друга, и желание его прикосновения, давно угасшее, не зажглось в ней прежним огнем. Надии стало казаться — нечто внутри нее успокоилось, затихло. Она говорила с ним, но слова заглушались ее собственными ушами. Она лежала рядом с Саидом, засыпая, но без желания прикосновения его рук или его рта к ее телу, застывшая, словно Саид становился ее братом, хотя у нее никогда не было брата, и она не понимала, что означало это слово.
В ней не умерла ее чувственность, ее чувство эротичности. Ее легко охватывали эти ощущения, когда она проходила мимо красивого мужчины, идя на свою работу, когда вспоминала музыканта — ее первого любовника — и когда приходила на ум девушка из Миконоса. Если Саида не было рядом, или он спал, она ублажала себя, и когда она ублажала себя, то вспоминала с каждым разом ту девушку — девушку из Миконоса — и яркость воспоминания больше не удивляла ее.
* * *
Ребенком Саид помолился в первый раз просто из одного любопытства. Он видел, как молились его мать и отец, и их действие было загадочным для него. Его мать, обычно, молилась в спальне чаще всего один раз в день, если не было какого-то особенного дня, или кто-то умер среди родственников, или из-за болезни, и тогда она молилась гораздо чаще. Его отец молился, в основном, по пятницам в обычных обстоятельствах и лишь спорадически во время недели. Саид смотрел, как они готовились, смотрел, как они молились, смотрел, какие лица были у них после молитвы — обычно улыбающиеся, словно успокоенные или освобожденные, или утешенные — и ему становилось интересно: что происходит, когда молишься; и ему было любопытно ощутить это самому, и тогда он попросил, чтобы его научили, еще задолго до того, как родители подумали об этом же; его мать дала ему все необходимые инструкции в одно очень жаркое лето, и таким образом для него все началось. До конца своих дней молитвы иногда напоминали Саиду о матери, о родительской спальне с легким запахом парфюма и о потолочном вентиляторе, разгоняющим жару.
При достижении подросткового возраста отец Саида спросил его, если бы он захотел пойти вместе с ним на пятничную общую молитву. Саид согласился, и после этого в каждую пятницу — без пропусков — отец Саида приезжал домой и забирал с собой сына, и Саид молился с отцом и с другими мужчинами, и молитва для него стала вроде мужского бытия, бытия одного из таких же мужчин — ритуал, приведший его во взрослость и к пониманию того, чтобы быть особенным человеком, джентльменом, вежливым человеком, защитником сообщества, веры, доброты и порядочности, человеком, другими словами, как его отец. Молодые люди, конечно же, молятся по разным причинам, но некоторые молодые люди молятся в честь добродетельных людей, которые вырастили их, и Саид был одним из тех.
Ко времени его поступления в университет родители Саида начали молиться гораздо чаще, чем когда он был моложе, возможно из-за того, что потеряли много дорогих им людей их возраста, или возможно временность их собственных жизней постепенно прояснялась для них, или возможно они волновались за жизнь сына в стране, где, как казалось, поклонение богатству ценилось превыше всего — как ни пытались люди восславить другие ценности — или возможно просто потому, что родительское отношение к молитве стало более личным и более глубоким за прошедшие годы. Саид тоже чаще молился в то время, по крайней мере раз в день, и он начал ценить дисциплину молитвы: сам факт, что она стала моральным кодексом, его обещанием, за которое он отвечал.
Здесь, в Марине, Саид стал еще больше молиться, по нескольку раз в день, и его молитвы в основе своей были символом любви к тому, чего больше нет, и что придет, и что не может быть любимым никак по-другому. Своими молитвами он касался своих родителей, к которым он никак не смог бы прикоснуться другим способом, и к нему приходило чувство того, что мы все — дети, потерявшие своих родителей, все мы, каждый мужчина и каждая женщина, каждый мальчик и каждая девочка, и мы все тоже будем потеряны для тех, кто придет после нас и будет любить нас, и эта потеря объединяет все человечество, объединяет каждого человека со всеми; временность нашей бытийности и нашей общей горести; сердечную боль несет каждый и, все же, слишком часто не замечает ее в другом человеке; и от всего этого Саиду подумалось, что перед лицом смерти стоит поверить в потенциальную возможность построения более лучшего мира для человечества; и он молился стоном, утешением и надеждой, осознавая при этом невозможность передачи этого ощущения Надии, этой тайны молитвы, проникшей в него, а выразить это было важной необходимостью; и он каким-то образом сумел выразить дочери пастора во время первой их беседы на небольшой церемонии, которая состоялась после работы и оказалась поминками по ее матери, родившейся в той же стране, откуда был родом Саид, и ее поминали совместной молитвой в годовщину ее смерти; и ее дочь — дочь пастора — попросила Саида, стоявшего рядом с ней, рассказать ей о стране ее матери, но когда Саид начал рассказывать, сам того не желая, он начал рассказывать о своей матери, и он рассказывал долгое время, и дочь пастора тоже говорила долгое время, и было очень поздно, когда завершился их разговор.
* * *
Саид и Надия оставались верными друг другу, и, как бы не называли они свои отношения, каждый по-своему верил в то, что нуждаются в защите друг друга, и поэтому никто из них не заводил разговора о каком-либо свободном расстоянии между ними, не желая вызвать в своем партнере страха покинутости, хотя сами же испытывали его — страх разделения, конца мира, построенного ими, мира совместных переживаний, которые более не с кем было разделить, и их интимного языка, уникального для них обоих, потому что они могли разрушить нечто особое и, скорее всего, невосстановимое. Хотя страх был частью того, что удерживало их вместе первые несколько месяцев в Марине, более сильным, чем страх, было желание увидеть, что у другого или другой было все в порядке перед их расставанием, и таким образом конец их отношений стал напоминать отношения брата и сестры, где преобладала, скорее, дружба; и, в отличие от многих страстных отношений, они смогли остыть медленнее, без рывков назад в реверс, без злости, случавшейся лишь изредка. И этому, позже, они оба были благодарны, и оба задавались вопросом: означало ли все случившееся, что они совершили ошибку, и если бы они переждали те обстоятельства подольше, то все расцвело бы вновь, и их воспоминания начинали уходить в возможное будущее, откуда приходит к нам самая острая ностальгия.
Ревность изредка появлялась в их хижине, и пара, ставшая непарой, пререкалась, но чаще всего они предоставляли друг другу больше личного пространства, и так продолжалось какое-то время, и если были и печаль и тревога, то приходило и облегчение, и облегчение было сильнее всего остального.
Все еще оставалась их близость, потому что конец пары — это подобно смерти, и ощущение смерти, временности может напомнить нам о ценности многого — что и произошло с Надией и Саидом — и, хоть они все меньше говорили друг с другом, они обращали друг на друга больше внимания, хотя, конечно, недостаточно больше.
Однажды ночью один из маленьких дронов, наблюдавших за их дистриктом — из части большой стаи — размером не больше колибри, грохнулся на их прозрачный кусок пластика, служивший им и дверью и окном, и Саид поднял недвижный, переливающийся цветами корпус и показал его Надии, а та улыбнулась и предложила похоронить его; они выкопали небольшую яму неподалеку, в холмистой почве, лопаткой, а потом закопали его, утоптав, и Надия спросила Саида, не планировал ли тот помолиться за покинувшее этот свет устройство, и тот засмеялся и ответил, что, может, так и будет.
* * *
Иногда им нравилось сидеть снаружи их хижины, на открытом воздухе, где они могли слышать все шумы и звуки нового поселения, звучавшего словно фестиваль — музыка, голоса, мотоцикл и ветер — и трудно было удержаться от вопроса: каким был Марин до этого. Люди говорили — прекрасным, но по-другому, и пустым.
Зима в тот год была смесью осени и весны, иногда — с летними днями. Однажды они сидели, и было так тепло, что им не нужно было одевать свитеров, и они наблюдали за тем, как падающий вниз солнечный свет пробивался под разными углами сквозь пролеты между яркими, набухшими облаками и расцвечивал части Сан Франциско и Оукленда и черные воды залива.
«Что там такое?» спросила Надия, указывая на нечто плоское и геометрической формы.
«Называется Остров Сокровищ», ответил Саид. Она улыбнулась. «Какое интересное название». «Да уж».
«Вон тот, за ним, должен называться Островом Сокровищ. Тот более загадочный».
Саид согласился кивком головы. «А тот мост — Мост Сокровищ».
Кто-то готовил еду на открытом огне на другом склоне холма позади хижин. Они могли видеть тонкий дымок и ощущать запах. Не мяса. Похоже на батат. Или на бананы.
Саид замялся, потом взял руку Надии, ладонью накрыв суставы ее пальцев. Она повернула свои пальцы, прикоснувшись их кончиками к его. Ей показалось, что она почувствовала его пульс. Они просидели так какое-то время.
«Я проголодалась», сказала она.
«И я тоже».
Она едва не поцеловала его в колючую щеку. «Ну, там внизу есть все, что захочешь съесть в этом мире».
* * *
Недалеко, южнее, в городе Пало Альто, жила пожилая женщина в одном и том же доме всю свою жизнь. Ее родители привезли ее в этот дом после того, как она родилась, и мать умерла, когда она была подростком, а отец — когда ей стало за двадцать; к ней присоединился ее муж, и двое детей выросли в этом доме, и потом она жила одна после развода, а позже — со вторым мужем, приемным отцом ее детей; и ее дети уехали учиться и не вернулись, а ее второй муж умер два года тому назад, и за все это время дом не менялся, и она никогда не покидала этот дом, путешествовала — да, но не покидала, а мир, похоже, изменился, и она с трудом узнавала город, существующий за пределами ее собственности.
Пожилая женщина стала на бумаге богатой женщиной, и дом начал стоить целое состояние; ее дети надоедали ей просьбами о продаже, говоря, что ей не нужно столько места. А она отвечала им, чтобы они не спешили, и — будет их, когда она умрет, чего осталось недолго ждать, и она сказала им это мягко, чтобы острее звучали ее слова, для того, чтобы напомнить им, как они торопились получить деньги, которые они уже тратили, не имея их еще, чего она никогда не делала, всегда сберегая на черный день, даже когда их было у нее совсем немного.
Одна из ее внучек пошла учиться в университет неподалеку, и этот университет превратился из местного секрета в знаменитый на весь мир буквально на глазах этой пожилой женщины. Эта внучка приезжала навестить ее каждую неделю. Она одна из всех потомков женщины навещала ее, и пожилая женщина обожала ее и иногда разглядывала ее с интересом: ей казалось, что вот так могла выглядеть она сама, если бы родилась в Китае, поскольку у внучки были черты пожилой женщины и, каким-то образом, китайские корни.
К улице, где жила эта женщина, вел небольшой подъем, и, когда она была маленькой девочкой, пожилая женщина толкала свой велосипед вверх, затем садилась на него и скатывалась вниз без педалей, а велосипеды в те времена были громоздкими и тяжелыми для подъема вверх, особенно для тех, кто мал, и такой она была тогда, и твой велосипед тоже был огромным, как и у нее. Ей нравилось увидеть, как далеко она могла укатиться, не останавливаясь, пролетая перекрестки, готовая притормозить, но не совсем уж готовая, потому что тогда было мало автомобильного движения, по крайней мере, так это ей вспоминалось.
У нее всегда жил карп в мшистом пруду позади ее дома, карп, которого внучка называла золотой рыбой, и она все еще помнила имена почти всех на ее улице, и большинство их жило тут долгое время — они были старыми калифорнийцами, из семей калифорнийцев — но со временем все поменялось и менялось очень быстро, и теперь она не знала никого из живущих и не видела смысла, чтобы узнать, потому что люди покупали и продавали дома, как покупаются и продаются ценные бумаги, и каждый год кто-то выезжал, и кто-то въезжал, а теперь все эти открытые двери из всяких мест, и всякие разные люди появлялись вокруг, люди, которые вели себя, как будто они были дома, и даже бездомные, неговорящие по-английски, вели себя по-домашнему, потому что они были молодыми, и, выйдя на улицу, она почувствовала себя, что тоже мигрировала, что все куда-то мигрируют, даже оставаясь в одном и том же доме всю свою жизнь, потому что тут ничего не поделаешь.
Мы все — мигранты во времени.