1
Они гнали телят через пестрый, веселый от солнечных бликов лес.
Впереди степенно вышагивал Хайретдин, а мальчишка бежал сзади, припрыгивая и пощелкивая длинным витым кнутом, подгоняя телят, чтобы они не разбредались и не отставали.
Лес звенел от птичьих голосов, нависал пышными гроздьями сочной листвы, шелестел травой под ногами, пьянил дурманным запахом цветов и хвои. Птицы вспархивали с нижних веток, стоило Хайретдину приблизиться, стремительно перечеркивали небо над поляной, затихали где-то в чаще, но едва Хайретдин появлялся в ее зеленоватом сумраке, как они поднимали неистовый галдеж, словно поджидали его и теперь радостно приветствовали, и дружно, всей стаей, снимаясь, провожали дальше.
Сколько раз на своем веку бывал Хайретдин в лесу, но всякий раз будто вступал под его зеленый тенистый навес впервые и дивился всему, как малый ребенок. Вроде и вчера, и неделю назад так же светило солнышко, и лес поднимался навстречу смуглыми стволами, и пели птицы, и тянуло из глубины духом нагретой смолы, но сегодня все виделось и слышалось внове, и душа отзывалась на любой пустяк, мимо которого проходил раньше не замечая. На широких листьях дрожали и перекатывались литые капли росы, точно боялись расплескать жгуче горевшее в самой сердцевине крохотное огненное солнце, летали от цветка к цветку полосатые бабочки, угрожающе прогудел над ухом мохнатый, оранжево-черный шмель, зарылся в белую пахучую кашку. Где-то далеко-далеко, может быть на опушке леса, отсчитывала кому-то положенные годы кукушка. Хайретдин даже замедлил шаг, чтобы послушать, как размеренно и бесстрастно падали в тишину эти не принадлежащие ему годы…
Но все спутал и перебил дятел. Сверху, словно сдуло их ветром, посыпались кусочки сухой коры, и Хайретдин не сразу разглядел черноголовою дровосека, спрятавшегося в густой кроне. Но вот он взлетел, прошумел в ветвях и устроился где-то рядом — видно, не нашел на прежнем месте ничего, и теперь, пробуя на звук новую пустоту, часто застучал своим клювом — тук-тук-тук!
Хайретдин поднял голову, чтобы найти трудолюбивую птицу, и увидел ее на суку высохшей, одиноко стоявшей на поляне сосны, но долго не мог стоять так, задравши голову, потому что голова начинала кружиться и слишком ярким было небо над поляной, ярким до боли в глазах…
На поляне они сошлись — Хайретдин и его маленький сын, передохнули. Удивительно хорошо было сегодня дышать — глубоко и отрадно, словно пил Хайретдин родниковой свежести воду, пил и не мог насытиться, утолить до конца свою жажду. Слава аллаху, создавшему этот мир, что он дает ему эту радость, это счастье — видеть, слышать, дышать, любоваться каждой живой травинкой, каждой букашкой…
Хайретдин не спеша, стянул шапку, вытер рукавом рубахи пот с лысины.
— Паси здесь, Гайзулла! И место веселое — далеко видать, телят из глаз не потеряешь, и трава славная — вроде еще никто не пас тут скотину…
— А ты? — мальчик смотрел на отца и еще не верил, что тот сейчас уйдет и оставит его здесь одного.
— Я пойду на свою деляну и доколю вчерашние дранки!
— Тогда давай и телят погоним туда!
— Нет, сынок! Трава там худая и от реки далеко… А не напоишь скотину в срок, Хажисултан-бай душу из нас вытрясет…
— А откуда он узнает? — Мальчик рассмеялся. — Он за нами следом не шел!
— Шел, сынок, шел! У бая и в лесу есть свои глаза и уши…
Мальчик опустил голову, уже понимая, что отца ему не уговорить, но из какого-то упрямства твердил свое:
— А мы напоим их в полдень, когда солнце встанет вот тут! — Гайзулла показал кнутом в небо над поляной. — Не подохнут!
— Грех так говорить! Скотина нас кормит, мы без нее давно пропали бы, а ты, дурачок, забыл, что аллах может наказать тебя за такие слова! — Хайретдина уже злило бестолковое своеволие сына. — Там вода далеко, и нечего телят гонять попусту!..
Он вдруг замолчал, точно пораженный нежданной догадкой.
— Ты, случаем, не боишься ли, Гайзулла?
Мальчик вскинул на отца черные глаза, мгновение смотрел, как бы не решаясь — признаться ему или нет, потом ресницы его дрогнули, и он тихо сказал:
— Боюсь, атай …
Хайретдин деланно громко рассмеялся, похлопал сына по худенькой спине:
— Ай, дурачок, дурачок? Да кто тебя тронет? Зверя тут нету, а человека бояться не надо!..
— Не знаю. — Гайзулла говорил правду, потому что да самом деле не ведал, что его пугало в лесу.
— Я буду стучать топором, как вон тот дятел, услышишь! Да и телята рядом с тобой — как-никак живые души!.. А когда солнце поднимется прямо над головой, прибежишь ко мне чай пить — ладно?
Хайретдин заткнул топор за пояс, помахал рукой и, не оглядываясь, зашагал в глубину леса.
Мальчик долго прислушивался к шагам отца, пока они не растаяли, потом огляделся. Телята разбрелись вокруг и щипали траву. Было тихо и светло, пригревало солнце, и Гайзулла лег навзничь в траву и лежал, глядя в просторное небо, на птиц, перелетавших поляну, долго следил за красной божьей коровкой, ползшей по травянистому стебельку, и за зеленоватой, как слетевший с дерева листик, бабочкой — она порхала над ним, пока не выбрала себе цветок и не сложила вместе крылышки. Постукивал на сосне дятел, отдыхал, видно притомясь от нелегкой работы, снова начинал долбить — у него, наверное, тоже была семья, как у отца Гайзуллы, и всех надо было кормить. Глухо доносились тупые удары топора…
Когда солнце коснулось верхушек сосен, Гайзулла собрал рассыпавшихся по лесу телят и погнал их к реке. Она была в каких-нибудь ста шагах, прямо за мелколесьем, бежала сквозь лес — зеленая от обступивших ее деревьев, почти бесшумная. Только подойдя к берегу, можно было услышать, как она журчит, разговаривает и напевает, обмывая спустившиеся в нее ветки и подмытые коряжины.
Телята звучно посасывали воду, отрывались на миг от бегущей струи, мычали неведомо почему, и Гайзулла подумал, что это они кличут своих потерянных где-то матерей, такая жалоба и тоска слышались в утробном их реве. Отмычав и выслушав ответное эхо, которое гулко катилось по лесу, телята опять припадали к воде, тянули ее с тягучими всхлипываниями, роняя с губ тяжелые горошины капель.
Напоив телят, Гайзулла выгнал их на травянистый пригорок, постреливая, как заправский пастух, кнутом, сбивая стадо в кучу. Теперь он мог что-нибудь придумать для себя, пока они после реки навалятся на молодую траву и будут выщипывать ее старательно, до былинки.
Закатав выше колен штаны, Гайзулла присел на корточки и начал шарить под камнями и ближними коряжинами, выуживая из-под корней скользких налимов. Но рыба не давалась — стоило нащупать ее липкие бока и ухватить, как она дергалась и вырывалась из рук. Он поймал только одного маленького и черного, как головастик, налима, но и того пожалел и отпустил. Налим поначалу притворялся мертвым, а потом метнулся в глубину и пропал.
Тогда Гайзулла нашел себе новое дело. Набрав с пригоршню плоских камешков, он запускал их над водой, чтобы они скользили и рождали на поверхности кружок за кружком. Тут он вспомнил, как это делали ребята постарше его, и, следя, сколько раз подпрыгивает камешек, радостно кричал:
— Аха! Три… четыре… пять невест!.. — и, выбрав камень покрупнее, похожий на лепешку, бросал что есть силы. — Семь… восемь… десять невест! Совсем как у бая!.. Аха, какой я богатый!..
Он так увлекся, что забыл на время и про телят и про стук отцовского топора, тем более что каждый камешек выписывал на воде свои узоры, как бы собирая на поверхности серебристые мониста из круглых денежек.
Он не заметил, когда попал ему в руки блестящий желтоватый камень, не такой плоский, как хотелось бы, и собирался его выбросить, потому что он не выбил бы на воде и трех кружков, но повременил и начал его разглядывать. Камень не был похож ни на один из тех обычных камней, которые он запускал. Он был тяжелее других и напоминал какую-то игрушку. Гайзулла повертел камень в руках и засмеялся. Постой, да ведь это же козел! Самый настоящий козел! Вот эти два заостренных конца — рога, под ними вытянутая морда с белым клинышком бороды, и весь он ровно в клочьях свалявшейся шерсти от налипшего белесого песка, а завершал сходство куцый обрубок хвоста. Просто трудно поверить, что вода, перекатывая и промывая его долгие годы, вылепила почти живого козленка.
Но почему камень такой тяжелый, как костяная бабка, налитая свинцом? Может быть, под песком и камнем скрывается что-то другое? Гайзулла нашел другой камень поострее и ударил по козленку, но с него лишь осыпался затвердевший песок, а на боку остались две блестящие, как надрез, вмятинки. Попробовал Гайзулла камень зубами, но чуть не сломал передний зуб и вовремя одумался.
В это мгновение и пришла к нему счастливая, бросившая его в радостный озноб мысль — а что, если это самородок? Ну, да, настоящий самородок, который иногда находят удачливые старатели в здешних местах! Он вспомнил рассказы приискового знакомого Хисматуллы о необыкновенных находках, сделавших таких людей сразу богатыми, и его залихорадило от волнения.
Камень жег ему руки, он перекладывал его из ладони в ладонь и не знал, что ему делать, — то ли кричать и прыгать от радости, охватившей душу, то ли бросить телят и бежать к отцу, то ли быстро зарыть камень в потайном месте, чтобы никто не увидел, не сглазил, не отобрал. Мысли его путались, спина и руки стали потными и липкими, а он по-прежнему топтался на одном месте, потерянный и беспомощный, прижимая свое сокровище к груди. Слава аллаху, он всех сегодня сделает счастливыми — и отца, и мать, и сестренок! В один миг он наделил всех дорогими подарками. Матери купил новое платье с оборками, отцу красивую рубаху и штаны, сестрам по расшитому узорами камзолу, не забыл и себя, обрядившись в новые бумазейные штаны, точь-в-точь такие, как у сына Хажисултана-бая. А если еще останутся деньги — тогда конфет, много конфет, чтобы все угощались и хвалили его! Да что там конфеты и разные сладости, когда он может за этот самородок привести на двор корову! А может быть, и не одну корову, а целую отару овец, и станет настоящим баем, совсем как Хажисултан-бай, а то гляди и побогаче!
Он то пугливо озирался вокруг, то перебрасывал из руки в руку, как горячую картофелину, тяжелый камень. Он уже всеми силами души верил, что это самородок, и, если бы ему сейчас сказали, что он обманулся, он бы умер на месте.
— Гай-зул-ла-а! — как сквозь сон и забытье донеслось до его слуха, и он не сразу догадался, что его зовет отец, что солнце уже давно висит над поляной, что телята разбрелись по лесу, и он сам забыл обо всем на свете, ошалев от свалившегося счастья.
Он и не подумал собирать телят, а бросился напрямик через чащобу, спотыкаясь и падая, не чувствуя, как хлещут по лицу ветви, как сбиваются в кровь босые ноги. Скорее! Скорее! Туда, где вьется на опушке сизый дымок. Он зацепил штаниной за сучок, и штанина затрещала, распоролась чуть не пополам и трепалась теперь вокруг ноги, как юбка, но Гайзулла даже не вскрикнул, не пожалел ни о чем, хотя в другое время заплакал и испугался бы — и оттого, что порвал единственные штаны, и оттого, что за это получит от отца нагоняй. Но тут словно сам шайтан кидал его грудью на колючие кусты, и он бежал, не боясь, что выколет глаза или сломает ногу, — лишь бы добежать, пока не выскочит из груди бешено бьющееся сердце.
— Локотэ! Локотэ! — как в беспамятстве бормотал он. — Слава аллаху! Слава аллаху! Мы будем богатыми! Я не буду больше пасти байских телят! Я буду спать, сколько захочу, спать и есть вволю!.. Локотэ! Локотэ!
Он не помнил, как очутился на опушке, около костра, остановился как вкопанный и, словно не веря своим глазам, смотрел, как отец, стоя на корточках, бросал щепотью чай в пузатый чайник и морщился от дыма.
— Это ты, Гайзулла? — спросил Хайретдин, еще не видя сына. — Зачем так бегаешь, дурачок? Сердце болеть будет…
Гайзулла по-прежнему стоял, как немой, и не знал, что сказать отцу, точно от этой радостной вести ему могло быть плохо.
— Ты что молчишь, Гайзулла? Устал, сынок?
— Нет!.. Я нашел золото! Посмотри, отец!.. Золото!..
Хайретдин неспеша обернулся, вытер кулаком слезящиеся глаза, взял из рук сына камень, и его точно пружиной подняло с травы. Он задел рукой чайник, опрокинул его, и от травы пошел густой пар.
— Ты где это взял? — Голос отца чуть дрожал, хотя он старался ничем не выдать своей тревоги.
— Там, на берегу, — Гайзулла махнул рукой в сторону леса. — Я бросал камни, он попался мне сам в руку…
— Я думаю, что это медь… Откуда тут быть золоту…
В лесу хрустнула ветка — к костру кто-то шел, и Хайретдин торопливо сунул камень в берестяной короб, захлопнул крышку и снова взялся за чайник.
— Ассалямагалейкум!
— Вагалейкумассалям!
Хайретдин услышал хриплый, чужой, но чем-то знакомый голос, ответил на приветствие, но для виду приложил ладонь ко лбу, вглядываясь в подошедшего человека.
— Что-то не признаю сразу…
— Да это же Нигматулла-агай! — крикнул Гайзулла.
Но и тут отец не удивился внезапному появлению постороннего человека, повесил на обгоревшую рогульку чайник, подбросил веток в огонь и только тогда выпрямился.
— Глаза слабеть стали, — как бы извиняясь, сказал он и теперь уже более внимательно посмотрел на рослого, плечистого человека, стоявшего около костра. — Как поживаешь, кустым?
Он по обычаю протянул гостю обе руки, молча погладил бородку, собирая ее в кулак, и все не спускал глаз с односельчанина.
— Давно не видал тебя, браток… Вон ты какой стал высокий и сильный! Вымахал с целое дерево! Кто от земли вверх растет, а кто уже к земле гнется…
Гость, видимо, никуда не спешил — неторопливо свернул цигарку, присел на корточки к костру, выдернул веточку с раскаленным огненным наконечником, прикурил от него и жадно затянулся дымом, прикрывая от наслаждения быстрые рысьи глаза с белесыми ресницами.
— Где побывал? Что повидал? — как бы вежливости ради спросил Хайретдин.
— Земля большая, ее всю ногами не исходишь, — ответил Нишатулла. — В день не рас скажешь, что видел… А домой всегда тянет.
— Это верно, — согласился Хайретдин. — Лучше дома ничего нет на свете…
Говорить вроде было не о чем, и все же Хайретдин еще раз поинтересовался:
— Слышал я, в степных краях побывал… Что там хорошего? Хорошо ли живут там люди?
— Люди мрут как мухи. — Нигматулла сплюнул. — Лучше не видеть их жизни…
— В степи сеют хлеб. Почему же людям там плохо?
— Земля родит мало, вот и голодают! — Нигматулла говорил так, будто злился на кого-то. — Если бы на реке Кэжэн не нашли золото, вы бы тоже тут животы подвели! Вы на золото смотреть не хотите, проклинаете тех, кто с ним связывается, а без него давно бы все подохли! Одно спасенье, что рядом роют…
О золоте Хайретдину не хотелось ни говорить, ни спорить. Он проявил положенное внимание к гостю и мог спокойно приниматься за работу.
— Гайзулла! Наливай в кружку чай! — сказал он. — В узелке кусок хлеба!..
Подняв с земли топор, он подошел к поваленному дереву, широко расставил над ним ноги и стал обтесывать его, сдирая жесткую кору.
Нигматулла чуть надвинул на лоб грязную войлочную шляпу, чтобы солнце не било в глаза, и, пуская сквозь желтые прокуренные зубы табачный дым, спокойно наблюдал за ровными и расчетливыми движениями старика.
Хайретдин работал так, будто на него никто не смотрел. Обухом топора он вколотил покрепче клинья, раньше вбитые в бревно, потом рядом с ними вогнал другие, пошире, ударил легонько, будто пересчитывая их; бревно затрещало, поддалось, потом внутри у него точно что-то лопнуло, и оно раскололось пополам. Освободив каждую половину бревна от сердцевины, он расколол их на двенадцать частей, и все это играючи, словно щепал лучину от полена. Надрубив конец каждой части, он просовывал в образовавшуюся трещину палец и свободно отдирал дранку. Отбросив ее в сторону, он принимался за новую. Пахло свежей смолой и еще чем-то, напоминавшим запах выдохшейся бутыли от самогона…
— Ловко ты с ними! — не сдержал своего удивления Нигматулла. — Сколько в нем аршин?
— Около восьми будет…
— А сколько дранок в чурбаке?
— Смотря какой чурбак…
— Ну, если вот этот?
— Этот? — Хайретдин провел ладонью по лбу. — Если этой сосне лет пятьсот с небольшим…
— Пятьсот? Откуда ты знаешь?
— Это проще простого… Видишь вот этот пень? Каждое кольцо на нем — год… Если не лень, сосчитай, пятьсот и будет. А я на глаз прикидываю, привык уже…
— А получаешь ты со штуки или с сотни?
— Как уж договоримся! Сейчас цена упала — приходится рядиться, как на базаре… иной бы рад покрыть крышу дранкой, да сам ходит весь в дырках и заплатах! У такого и тряпок не ту, чтобы щели заткнуть, когда дождь прямо в дом льет — знай только ведра подставляй!
— Да, видать, не прибыльное у тебя дело, Хайретдин-агай. — Нигматулла покачал головой, вздохнул. — Жилы из тебя тянет, а достатка не приносит! На таких заработках далеко не уедешь — можно и ноги протянуть…
— Да работы я не боюсь! — Хайретдин вы прямился, смахнул со лба ладонью гроздь пота. — Только бы покупали дранку, а прожить можно! Слава аллаху! У других и такого ремесла нету, чтобы жену и детей кормить. Мне грех жаловаться…
— Работа дураков любит! — Нигматулла рас смеялся, но тут же оборвал смех, нахмурился. — Живешь, как чурбан в лесу, а все, кому не лень, с тебя дранки колют… Эх, темнота! Небось, тебе их жалко даже, тех, у кого карман от денег лопается?
— Мне чужого не надо… Зачем гневить аллаха и терзать свою душу злой ненавистью? Каждому свое…
— Ну ладно! — Нигматулла махнул рукой. — Стучишь, как дятел, все одно и то же, другой песни не знаешь!.. А ежели я, допустим, разбогатею завтра, — можем мы породниться? У тебя дочь выросла, я человек свободный. Отдашь ее за меня? А от моего богатства и тебе кусок отломится…
Гайзулла вскочил с травы и сделал шаг к отцу, словно желая предупредить его от опрометчивого ответа, но глаза его наткнулись на острый, в насмешливом прищуре, взгляд Нигматуллы, и он остановился.
— Ты бы шел, Гайзулла, к своим телятам! — Нигматулла прикрыл левый глаз веком, покосился на мальчика. — Зачем тебе слушать, о чем говорят старшие?
Прежде чем послушаться чужого человека, Гайзулла оглянулся на отца. Может быть, ему и не нужно повиноваться воле человека, вызвавшего у него неосознанное чувство неприязни и вражды. Зачем он сюда явился? Чем он хочет смутить отца и уговорить его на что-то такое, о чем не говорят при всех? И неужели отец отдаст ему Нафису? Да она скорее умрет, чем станет женой этого злодея и вора!..
— Погуляй, Гайзулла! — тихо сказал Хайретдин. — Пособирай ягоды — тут их много… Не на до знать секреты старших. Придет время, и ты от своих секретов состаришься…
Хайретдину не хотелось говорить сыну этих слов, но он не хотел, чтобы люди осуждали его и считали, что в его семье не уважают старших.
Не успел мальчишка прошуршать ногами по траве и забраться на развесистую березу, недалеко от костра, как Нигматулла придвинулся поближе, и Хайретдину ударил в нос запах самогона.
— Помоги мне, агай, получишь свою долю — не пожалеешь…
Хайретдин сразу понял, что Нигматулла не зря заявился сюда, и без этого намека было ясно, чего он добивался, однако не вспылил, не разгневался, как это, может быть, сделал бы другой. Зачем злить и без того злого человека? Ведь Нигматулла на все способен. Четыре года назад он не пожалел родного отца и увел из его дома единственную корову, продал ее на базаре и потом как в воду канул. И совсем недавно снова объявился, но не один, а с таким же пропащим человеком, как он сам, и вот они рыскали, как два голодных волка, по округе и брали все, что плохо лежало…
— Не пойму я, кустым, о каком деле ты хлопочешь? — Хайретдин почесал редкую бородку, поднял на Нигматуллу пустые глаза: — Я чело век старый, мне бы со своими делами справиться…
— Экой ты пень! — Нигматулла в сердцах сплюнул. — Твоя голова не должна болеть, что это за дело… Дашь хотя бы лошадь на ночь, в гости мне съездить, и за это свое получишь!
— Нет, кустым… Сроду я никакого греха не брал на душу и под старость буду слушать аллаха!.. И ты бы побоялся его гнева.
— Хватит тебе кудахтать, старик! — Нигматулла резко отодвинулся, как бы нехотя поднялся. — По-доброму предлагаю — не пожалей по том…
— Не позорь меня, кустым… Я тебе не указчик, как жить, но и ты не неволь меня…
И как бы дав знать, что говорить им больше не о чем, Хайретдин взял топор, подошел к бревну и сильным ударом вогнал его в дерево.
— Значит, нет? — еще раз спросил Нигматулла, уже стоя в тени сосны и сужая темные глаза в узкие щелки.
Старик не ответил, застучал топором и, Нигматулла, сплюнув окурок в траву, пошел, ломая сухой валежник.
Хайретдин подождал, когда стихнут в лесу его шаги, затоптал дымивший окурок — от него, не ровен час, и весь лес может заполыхать в такую сухмень, и негромко окликнул сына. Мальчик стал быстро спускаться с березы, и старик услышал, как затрещала распарываемая Штанина.
— Опять на сучок напоролся, поганец? — закричал Хайретдин. — Слезай, слезай, я тебя сей час угощу на славу! Да будь ты хоть сыном бая, на тебя и тогда штанов не напасешься!..
Гайзулла знал, что слова отца останутся только угрозой, и не боялся, что тот выпорет его. Сколько мальчик помнит себя, он еще ни разу не наказал его, но ему было стыдно и неловко самому и жаль порванных штанов. Теперь, когда обе штанины болтались и сверкали голые коленки, он вовсе походил на девчонку в юбке.
Однако огорчался он не долго, потому что отец и сам забыл о своих словах, едва Гайзулла подошел к костру. Видимо, все время, пока здесь сидел чужой человек, Хайретдин и его сын думали о берестяном коробе, где лежал самородок.
Оглянувшись по сторонам, Хайретдин вынул тяжелый камень, покатал на ладони.
— Это золото, атай? — Мальчик приоткрыл рот и смотрел на отца не дыша.
— Золото, — тихо ответил Хайретдин и снова испуганно замер, прислушиваясь к шорохам леса, птичьим голосам.
— Ай, какой я богатый! — крикнул Гайзулла. — Ай, какой я…
Отец рывком прижал его к себе и прихлопнул рукою рот.
— Ты с ума сошел, сынок! Молчи, молчи!.. Это не Счастье ты нашел, беду позвал в наш дом!
Мальчик весь дрожал, еще ничего не понимая, но страх отца передался ему, и он чуть не плакал, глядя на бледное, смятое испугом лицо отца.
— Золото приносит счастье только богатым, — шептал Хайретдин, гладя узкие плечи сына. — Бедным надо забыть о золоте, оно всех нас убьет — и тебя, и меня, и мать, и сестру… Хозяин горы нам никогда не простит, что мы позарились на его богатство… Ты забыл, что он сделал с нашим односельчанином? Забыл?
Нет, не только Гайзулла, все от мала до велика знали эту страшную историю о человеке, который однажды перестал слушать, не поверил, что нельзя обмануть хозяина горы, и попытался обойти свою худую жизнь стороной. Он долго терпел и голод и холод, не знал, чем кормить жену и детей, и, наверное, помутился бы умом, если бы весной пришлые старатели не позвали его с собой мыть золото. Он оказался очень удачливым старателем, да и голова, видимо, работала у него неплохо, но только скоро он придумал мыть золото по-своему и стал работать на особицу. Он дал волю весенней воде и пустил ее так, что она сильной струей промывала песок, держала своим напором доски, прижатые к отвалам, и делала то, чего не смогли бы делать и несколько десятков старателей. К нему пришел настоящий фарт, и он работал, как одержимый, бутаря, промывай один старый отвал за отвалом. Он разбогател легко, как в сказке, и начал жить на широкую ногу — построил новый дом, и не дом, а целые хоромы, завел стадо коров, отару овец, стал носить расшитые камзолы, украшенные серебром. Золото ослепило его, он становился все жаднее и злее и уже не видел нужды и горя тех, кто жил с ним рядом. Он забыл о молитве и страхе, но злой дух, живший в горе, не забыл его, и пришел час, когда хозяин горы разгневался на него и наслал тяжелую хворь. Поначалу он простудился, долго лежал. Начал подниматься на ноги, но тут новая болезнь свалила его, и он уже не поднялся, а легко нажитое богатство стало таять и скоро пошло прахом. Не успели вырыть одну могилу, как скоро копали рядом другую — для жены, потом для старшего сына. И когда невестка осталась одна в огромном доме и бродила по его пустым комнатам, как помешанная, нагрянуло последнее возмездие — в одну темную ветреную ночь дом запылал со всех сторон, и было страшно к нему подступиться, и люди стояли вокруг и не смели бороться с горным духом, который вставал косматым заревом над деревней и ненасытно пожирал то, что еще недавно казалось вечным. В огне сгорела и невестка, и ее дети, и все, что было накоплено за целые годы, — ничего не оставил хозяин горы никому, все забрал обратно. Долгое время деревня жила под страхом этой мести, ждала кары, люди стороной обходили черный скелет обгоревшего дома, а старухи по вечерам заставляли детей шептать молитвы и просить аллаха о милости и защите…
Хайретдин завернул самородок в грязную тряпку и протянул его сыну:
— Возьми, Гайзулла…
— Зачем?
Ему казалось, что тяжелый камень жжет его пальцы, прожигает их насквозь.
— Где нашел, туда и отнеси, сынок… Брось так, чтобы никто не видел.
— Но почему другие не бросают золото, а прячут? Почему его ищут повсюду?
— И отцы наши, и деды нас учили — бегите от золота, не берите его в руки, хозяин горы может разгневаться даже за одно то, что этот камень стронули с места… А если богатые узнают, что тут есть золото, мы все погибнем… Тут все изроют, вырубят лес, высушат реки, уничтожат покосы… и немало крови прольется от всего это го. Там, где золото, там и кровь.
Сжав в кулаке самородок, Гайзулла смотрел на отца и теперь уже думал об одном — как бы незаметно подкрасться к тому месту, где он нашел этот злополучный камень, и оставить его там, куда положил его хозяин горы.
— Телята, наверное, разбрелись, мне одному не собрать их…
— Опять боишься, дурачок? — Хайретдин подошел к сыну, положил на его плечо теплую руку. — Иди, иди, никто тебя не тронет! Никому в голову не придет, что в этой тряпке у тебя дорогой камень. Ничего, сам взял — сам и положи на место…
— Да, да, — тихо согласился Гайзулла.
Конечно, хозяин горы видел только его, когда он нашел этот самородок, — пусть и теперь он видит его одного, когда он будет возвращать ему то, что взял.
— Я посмотрю борть — не поселились ли там пчелы, и догоню тебя, — сказал отец. — А телята далеко от речки не уйдут…
Гайзулла от поляны свернул по тропинке к оврагу, окунулся в его прохладу и, прислушиваясь к пробивающемуся сквозь шелест листвы плеску воды, скоро выбрел к речке. Она обязательно приведет его к телятам. Он наткнулся на густые кусты смородины, усыпанные еще не созревшими ягодами, набил ими полный рот и долго жевал, морщась и даже весь передергиваясь от терпкого острого сока. Ух, до чего кисло! Аж челюсти сводит!
Речка бежала через лес, поигрывая на перекатах желтым песком, весело болтая о чем-то, но на этот раз Гайзулла не стал ее долго слушать. Он шел, отводя одной рукой колючие ветки, а в другой сжимая до боли в пальцах шершавый узелок.
Когда он бежал к отцу, лес был его другом, а сейчас он будто тоже знал, куда и зачем спешит Гайзулла, и следил за каждым его шагом. Все, мимо чего Гайзулла прошел бы раньше не замечая, теперь было полно особого смысла. Он чуть не наступил на ужа, переползавшего тропинку, отскочил в испуге и долго стоял, слушая, как бьется в ключицы сердце. Он не знал, хорошая это примета или дурная, но шел теперь, осторожно оглядываясь по сторонам, глядя во все глаза. Шевельнется ли ветка, вспорхнет ли птица, прошумит ли ветер в верхушках деревьев, всплеснет ли рыба в речке — он, боясь что-то пропустить, напрягался, чтобы заранее предупредить желание хозяина горы, угадать, чего тот хочет от него. На старом пне, облепленном бледными грибами, нежилась на солнце зеленая ящерица, она уставилась на Гайзуллу черной бисеринкой глаза, но не юркнула, как обычно, в траву, как будто знала, что сейчас никто не тронет и не вспугнет ее. Гайзулла тихо прошел мимо и вдруг почувствовал, что по ноге его, под разорванной штаниной, ползет что-то длинное и холодное. Он остановился, страшась притронуться к ноге, и движение зябкой змейки замерло. Но стоило ему сделать два шага, как опять что-то поползло по телу, и Гайзуллу залихорадило от предчувствия чего-то ужасного, что надвигалось на него. Обмирая от страха, он стянул штаны и ничего не обнаружил на ноге. Лоб его покрылся потом. Он прошептал на всякий случай молитву, чтобы уберечь себя от напасти и злого духа, и тут заметил, что в заплатке штанов застряла травинка — она-то, видно, и щекотала ногу. Он облегченно вздохнул и зашагал быстрее, стараясь держаться тропинки, бежавшей вдоль речки, но когда, наконец, выбрался к знакомому обрыву, наверху которого паслись его телята, увидел на берегу одинокую горбившуюся фигуру. Гайзулла попятился было в кусты, но человек заметил его и крикнул:
— Эй, малай! Ты не встречал тут человека с черной бородой?
Гайзулла только, теперь увидел, что это все тот же Нигматулла, и ему сразу стало легче, хотя было и непонятно, чего он тут торчит на берегу.
— Это ты, Гайзулла? — рассмеялся Нигматулла. — Это твои? выходит, телята?
— Нет, Хажисултана-бая, — осмелев, ответил Гайзулла.
— Ха! Ха! А я-то, дурень, думал, что это вы с отцом так разбогатели, что завели целое стадо! — не унимаясь, похохатывал Нигматулла. — Тогда еще лучше! Давай одного теленка зарежем и наедимся вволю! У бая их вон сколько — он, наверное, давно считать перестал и не заметит пропажи!
Гайзулла, конечно, понимал, что Нигматулла шутит и на самом деле не собирается отбирать у бая теленка — тот живо найдет на него управу, но бродяга все скалил свои прокуренные зубы и уговаривал:
— Выберем теленочка поменьше, чтобы не так обидно было баю, если он не найдет его в стаде!.. Мясо съедим, а шкуру куда денем?
— А за шкуру Хажисултан-бай снимет твою шкуру! — неожиданно дерзко, сам не зная почему, сказал Гайзулла.
Он тут же пожалел о своих словах, потому что Нигматулла свел к переносью густые брови, изогнувшиеся навстречу друг другу, как две мохнатые гусеницы, и циркнул сквозь зубы.
— Кто тебя учил так говорить с человеком старше тебя? — В голосе Нигматуллы послышалась угроза. — Сам щенок, а лаешь уже, как большая собака! Лучше бы пас своих телят, а то убежал к отцу и забыл, у кого работаешь! Вот скажу баю, как ты бросаешь его телят, а сам бегаешь по лесу, он тебя по головке не погладит!..
Гайзулла испугался, что бродяга исполнит свою угрозу и тогда бай прогонит его. А может быть, это издевался над ним не Нигматулла, а сам хозяин горы, принявший его облик!
— Ладно, не смотри на меня волчонком! — неожиданно подобрел Нигматулла. — Как-никак нам скоро придется породниться… Вот разбогатею немного и вашу Нафису в жены себе возьму! А для тебя у меня всегда будут Сладости! На вот, возьми! — Он запустил руку в карман и вытащил горсть леденцов.
Гайзулла вспыхнул, хотел было промолчать, но это было выше его сил, и он крикнул:
— Не пойдет за тебя Нафиса, и отец не отдаст ее тебе! И мать не отдаст! И я не отдам! И не надо мне ничего!
— Ах, вот ты как заговорил, волчонок! — Нигматулла поднялся, упер руки в бока и с удивлением поглядел на мальчика. — Чем же я хуже других людей?
— Ты хуже!
— Говори!
— Ты сын вора! — уже как в беспамятстве кричал Гайзулла. — И сам вор!..
— Повтори! Повтори, что ты сказал! — бешено выкатив глаза, побагровев, заорал Нигматулла и схватил мальчика за горло. — Я тебе покажу сына вора! Я тебе…
Он хрипел и задыхался от ярости, а мальчик бился в его руках и дико вопил на весь лес, пока бродяга не зажал ему ладонью рот и не скрутил назад руки.
Гайзулла, почти теряя сознание, подумал, что это не рука бродяги душит его, а железные руки хозяина горы, что это его глаза горят звериным огнем, а из-под верхней вздернутой губы, как клыки, торчат грязные зубы. Гайзулла хотел крикнуть, молить о пощаде — не губи меня, хозяин горы, я не знал, что это камень твой, он где-то упал здесь и валяется в траве, я не нарочно, я отдам его тебе, — но не мог выдавить ни одного слова. Потом он увидел у самого рта пахнущую потом и карамелью липкую руку и что есть силы вцепился в нее зубами.
— А-а-а! — вскрикнул Нигматулла, на мгновенье выпустил мальчика из рук, но не успел тот сделать и шага, как он сильным ударом сшиб его на землю.
— Отец!.. Отец! — обезумев от страха, закричал мальчик.
Он пополз, быстро перебирая руками, в густую I траву, но новый удар опрокинул его на спину, и ему показалось, что солнце ослепило его, а стоявшая рядом сосна рухнула на него и накрыла плотной темнотой…
— Что ты делаешь, бандюга? Нигматулла отпрянул в кусты, но, узнав голос своего товарища, пришел в себя.
— Ты же убил его, дурак! — зло выговаривал подскочивший бородач. — Чем помешал тебе этот мальчишка?
Нигматулла стоял бледный и дышал тяжело, как загнанная лошадь.
— Я сам не помню… — хрипло выдохнул он. — Этот звереныш обозвал меня вором!..
— Ты сам зверь — посмотри на себя!
— Ты лучше скажи, Кулсубай, где ты пропадал? — сурово оборвал Нигматулла.
Кулсубай присел на корточки перед мальчиком, стал вытирать подолом рубахи его окровавленное лицо, но в глубине леса послышались чьи-то голоса, хруст веток, и он выпрямился.
— Пойдем, а то нам несдобровать! — Нигматулла потянул его за рукав.
Кулсубай вздохнул и, не говоря больше ни слова, зашагал в лес следом за товарищем…
Они уже не видели, как выбежал на поляну Хайретдин и за ним еще двое мужиков. Едва старик увидел лежавшего в траве сына, как ноги его подкосились, он упал на колени и закричал в голос:
— Гайзулла! Боже мой!.. Сыночек!.. Да кто же это тебя?
Мальчик зашевелился и, не открывая глаз, испуганно забормотал, как во сне:
— Не убивай меня! Не убивай!.. Я отдал тебе все, хозяин горы!.. Не убивай!
Хайретдин заплакал, слезы брызнули из глаз, смочили бороду, падали на залитое кровью, распухшее лицо сына.
— О аллах! Чем прогневил я тебя? Чем прогневил тебя мой мальчик?..
Он причитал и раскачивался, как на молитве, горе его было безутешным. Два мужика, стоявшие рядом, подождали, когда он выплачет свои обиды, потом один из них, высокий, сутулый, опиравшийся на суковатую палку, сказал:
— Хайретдин-агай, перестань! Не забывай, что ты мужчина! И нужно быстро сладить носилки из веток и нести сына домой!
— А я бы сразу показал его курэзэ! — сказал низенький и рябой. — Знахарь найдет снадобье и вылечит Гайзуллу!..
— Где твой топор? — спросил высокий. — Я буду рубить ветки…
Он огляделся, увидел в траве топорище, нагнулся, чтобы взять его, но вместо топора поднял тряпичный узелок.
— Что ты там нашел? — спросил рябой.
— Какой-то камень, — ответил высокий и вдруг, развернув, сунул узелок в карман.
— Покажи, покажи, не прячь!
— Да чего ты привязался! На что тебе этот камень?
— А если это деньги — тогда на троих!
Голоса спорщиков доходили до Хайретдина глухо, как сквозь вату, пока он наконец, не догадался, о чем они кричат.
— Неужели вы не видите, что сделали с моим сыном из-за этого самородка? Вы тоже хотите, чтобы аллах покарал вас?
Он не успел договорить, как рябой бросился на высокого, и оба они повалились на землю. Они ругались, хватали друг друга за горло, рвали с треском рубахи.
— Вы сошли с ума!.. Выродки! Свиньи! — кричал Хайретдин. — Вы забыли про аллаха!..
Самородок переходил из рук в руки, и тот, кто завладел им, пытался убежать, но не делал и трех шагов, как другой сбивал его с ног, и они снова, хрипя и задыхаясь, катались по траве. Но вот самородок, выбитый ударом ноги, отскочил в сторону, упал прямо возле мальчика, и Хайретдин схватил его.
— Камень нашел Гайзулла! — закричал он. — И вы не получите его!.. Я завтра же отнесу его Галиахмету-баю… Бедному мусульманину золото ни к чему! Посмотрите на себя — вы забыли, что вы люди, что у вас есть жены и дети!..
Мужики поднялись и стояли перед ним в разорванной одежде, с окровавленными носами и пристыжено слушали его.
— Ты сам очумел, старик! — прохрипел сутулый — Разве мало Галиахмету-баю того, что у него есть? Разве наши дети не хотят есть досыта и ходить не в лохмотьях?
— Они хотят есть и ходить чисто, — степенно отвечал Хайретдин. — Но они должны добыть это трудом и потом…
— Ну что ж, — мрачно протянул рябой. — Ни кому так никому… Добром ведь мы не разделимся… Пускай бай еще больше растолстеет, а мы проживем и так…
Хайретдин связал веревкой ветки, настелил на две длинные палки, осторожно уложил мальчика, сунув ему под голову чекмень, они бережно подняли носилки и тихо пошли через сумеречный лес.
Но едва миновали поляну и вышли на опушку леса, как Хайретдин вспомнил о телятах и чуть не застонал:
— О аллах!.. И как это выскочило у меня из головы? Я совсем потерял ум!.. Бай не простит нам до конца жизни, если пропадет хотя бы один теленок!.. Несите Гайзуллу домой, а я побегу собирать стадо!..
Он положил самородок в карман, сунул за пояс топор и побрел обратно в темнеющий лес.
Пала вечерняя роса, и трава хлестала по ногам, хлюпала, как вода. Смолкли птицы, лес насупился, испуганными тенями заметались среди деревьев летучие мыши, тонко и нудно заныли комары.
Хайретдин шел в глубину леса, не испытывая страха, равнодушный к тому, что может случиться с ним, думал о мальчике, и душа его болела и болела, не утихая…
2
Нигматулла бежал за товарищем, задыхаясь и обливаясь потом. Но тот вышагивал, не разбирая тропинки, лез напролом через кусты, не передыхая, не останавливаясь.
— Постой, куда ты несешься?
— На блины к теще! — не оглядываясь, бросил Кулсубай.
— Давай переведем дух! — просил Нигматулла. — Как раз место удобное — отсюда с пригорка всех увидим, а нас никто…
Кулсубай, наконец, остановился, обвел взглядом погружавшуюся в сумерки рощу и опустился на землю, лег, опрокинувшись навзничь. В темнеющей глубине неба плыли рассеянные хлопья облаков, высыпали первые робкие звезды.
Некоторое время оба молчали, потом Нигматулла заерзал, подвинулся в сторону; слышно было, как он шуршит ветками.
— Может быть, ты сходишь и поглядишь, что там делается, — неуверенно проговорил он.
— А сам труса празднуешь? Поджилки трясутся? — Кулсубай положил голову поудобнее, потянулся. — Нет уж, заварил кашу — сам и расхлебывай!
Обеспокоенный каким-то шумом, Нигматулла поднялся, долго и напряженно вслушивался.
— Там драка! Погляди! Себя не жалеют, пря мо насмерть сцепились… Из-за чего бы?
— А тебе уж не терпится, если люди где друг другу горло перегрызают? У самого кулаки чешутся?.. Мало тебе, что мальчишку ни за что ни про что покалечил…
— Дался тебе этот сопляк!.. Заживет все на нем, как на щенке… Да и кто он тебе — сын или брат, что ты жалеть его начал?
— Молокосос ты еще, Нигматулла… Вырос, а ума не вынес!.. А если бы у тебя сын был и его так изувечили, что бы ты сказал? Ребенка избить — много сил и храбрости не надо!..
— Ладно, замолчи! — раздраженно крикнул Нигматулла. — Привязался, впился, как клещ, не отдерешь!.. Дай послушать!
С далекой поляны сквозь устоявшуюся вечернюю тишину доносились неразборчивые крики.
— Кажется, делят что-то… Нет, я схожу погляжу, — не вытерпел Нигматулла. — Подождешь? Я мигом!.. Может, клад нашли?..
— Иди, иди, понюхай, чем там пахнет! — насмешливо протянул Кулсубай. — Без тебя они не сумеют все поделить поровну!..
Нигматуллы долго не было. Шум на поляне утих, загустели сумерки. У Кулсубая уже стали слипаться глаза, когда поблизости затрещал валежник и, как кошка, упала серая войлочная шляпа.
— Эх, прозевали!.. — Нигматулла повалился рядом с Кулсубаем и уперся кулаками в землю.
— Что, без тебя обошлись? — весело рассмеялся Кулсубай. — Ай-яй-яй! Как же так? Неужто даже и дыры от камзола не досталось?
— Брось шутки шутить! — Узкие глаза Нигматуллы сверкнули, как лезвие сабли, лицо исказила злобная гримаса. — У мальчишки в тряпке золото было!
— И много там было золота?
— Самородок! Больше овечьей головы!
— Ну да? Вот так-так! Как же ты такого большого ягненка не приметил? Ах, да, я ведь и забыл, у тебя что-то глаза к старости плохо видеть стали!
— Не веришь? Так пойди сам спроси!
— Да откуда у малайки столько золота?
— Нашел, наверное, где-то тут, пока своих телят пас…
— Да-а, крупный куш мы проворонили с то бой! — Кулсубай встал, прошелся, разминая ноги. — Надо бы приласкать мальчишку, а ты его чуть на тот свет не отправил… Нашел с кем связаться, дурная башка!
— Хватит меня на чурки распиливать, и без тебя тошно! — Нигматулла пососал большой палец правой руки, подул на него, сунул под мышку. — Наверно, до кости прокусил, паршивец, — мочи нет, как болит…
— Они еще там или ушли? — спросил Кулсубай.
— Понесли мальчишку домой…
— Может, пугнем их и отберем самородок?
— Держи карман шире!.. Он не один там, с ним какие-то мужики из аула…
Кулсубай сломал смородиновую ветку и начал нервно и быстро ощипывать с нее листья.
— Если кусок во рту, его уже не вырвешь, — пусть тот, кто его схватил, и глотает!.. Но ведь там, где мальчишка нашел этот кусок, может, и другой лежит, а?.. Где нашлась одна овечка, там и все стадо должно быть!..
— Мальчишка, видать, без памяти, а старик слова не скажет — сам напугался до смерти и других перепугает на год вперед!
— По-хорошему надо, не как ты…
— Не как я, не как я! Чего ты ко мне привязался? Может, ты у нас и видишь сквозь тряпку, как курэзэ, а у меня пока что с глазами все так, как у людей!
— Ладно, Нигмат, что зря ссориться! Все одно теперь дело пропащее… — Кулсубай вздохнул. — Жрать хочу, сил нет. У отца твоего, небось, мясо-то припрятано?
— Мне теперь туда лучше и носа не совать. Если Хайретдинов щенок скажет, что я его прибил…
— Да кто об этом подумает! А если подумает, золото ведь нашел не старик, а мальчишка? Ну, значит, и досталось ему от албасты, а ты тут ни при чем! Если кто спросит, так и говори — я не я и вина не моя… Понял? То-то! Почему бы хозяину горы не походить денек-другой в твоей шкуре, а?
— Ну, раз так!.. — Нигматулла с удовольствием рассмеялся.
В лесу становилось светлее от луны, поднимавшейся над верхушками сосен, поляны будто затянул голубоватый туман. Плыл меж стволов призрачный дым, как кружево, просвечивали ветки над головой, засветилась в лесных сумерках береза, случайно оказавшаяся рядом с черными елями. Они задевали ветки, сыпались сверху капли росы, вспыхивали светляками и гасли, но Нигматулла и Кулсубай ничего не замечали, голод гнал их вперед, на запах дыма и жилья, где они могли чем-нибудь поживиться…
На краю деревни они наткнулись на крупного барана, спавшего в тени ивового частокола. Должно быть, он заблудился и лег там, где застала его ночь. Издали он походил на серый, чуть светивший в темноте большой круглый валун.
— Только тихо, не всполоши всю деревню, — предупредил Кулсубай. — Заходи с другой стороны…
Они подкрались к барану, и не успел тот вскочить на ноги, как они зажали его, и Нигматулла быстро выхватил из кармана нож. Баран испуганно проблеял, но тут же захлебнулся кровью. Они навалились на него и держали до тех пор, пока он не перестал дергаться и не обмяк.
— Теперь живо! — скомандовал Нигматулла. — Берись за задние ноги и подальше отсюда!..
— Не бойся, хозяин барана спит — может, пятый сон видит… Разве что от запаха мяса проснется!
Они снова углубились в лес и краем опушки вышли к речке. Красавица Кэжэн тихо всплескивала в своих берегах, играла лунными бликами.
Связав барану ноги ремнем и повесив его на сук дерева, Нигматулла стал свежевать его, ловкими и рассчитанными движениями отделял шкуру.
— Разводи костер! — приказал он Кулсубаю. — Поищи ямку поглубже…
Они отделили заднюю часть освежеванного барана, остальное мясо завернули в шкуру, уложили его на дно ямы, забросали землей и развели на ней большой огонь.
Кулсубай, глотавший все время голодную слюну, насадил баранью голову на две заостренные палки и начал поджаривать ее над костром. Запахло паленой шерстью, в огонь, шипя, падали капли жира. Прикрывая от жара лицо локтем, Кулсубай отрезал кусок недожаренного мяса и жевал — торопливо и жадно.
— Правду отец говорил — краденое мясо всегда вкуснее! — Нигматулла засмеялся, присел к костру. — Хватит прожаривать — в брюхе все переварится…
Он сел, покрякивая от удовольствия, обсасывая косточки, не вытирая стекавший по пальцам жир. Мясо попахивало едким дымком.
— Алла, как хорошо, что ты послал нам молодого, а не старого барашка!.. — насмешливо поднял глаза к небу Нигматулла.
Наевшись, они долго лежали в ленивой полудреме, глядя на угасающий костер. Быстро меркли угли, последние искры сверкали в темноте, как красные глаза рыси…
Всю ночь они мерзли, тесно прижимаясь спинами друг к другу, съежившись около куста. Перед рассветом они уже не могли лежать — до того стало холодно, что надо было прыгать на одном месте или бегать, чтобы немного согреться.
— Огонь, что ли, развести, — пробормотал, стуча зубами, Нигматулла, — Скоро льдом покроюсь. Что это нынче лето такое холодное?
— Нельзя, скоро люди поднимутся, — сонно ответил Кулсубай и потянулся.
— Если узнают про барана, нам несдобровать.
— Прямо противно глядеть на то, как ты трясешься! Будто на небе, а не на земле живешь, своих законов не знаешь! На охоте никогда не был?
— Ну, был… При чем тут охота?
— Закон такой, неписаный: убьешь волчат — жди для себя беды. И тут такой: увидел краденое — молчи, а то и с твоей скотиной то же самое будет!
Туман рассеивался долго, поднимаясь от земли полупрозрачными клочьями и медленно всплывая вверх, к вершинам сосен. Внизу, в лощине он растекался голубоватым молоком, из него торчали лишь ветки кустарника, а травы вовсе не было видно.
Раскидали угли потухшего костра, вытащили завернутое в шкуру мясо, но не успели расположиться, отрезать по пресному кусочку, как в глубине леса послышался глухой топот, и бродяги закидали костер ветками, притаились за кустами.
Всадник вынырнул из тумана неожиданно, как из воды, и Кулсубай узнал его раньше, чем Нигматулла.
— Это же твой отец!.. Зови его к костру — пусть будет нашим гостем… Хажигали-агай!
— Молчи! — Нигматулла стиснул руку товарища. — Обойдемся без него… У него свои дела, у нас — свои…
Хажигали, хотя и не видел их за кустами, видимо, понял, что впереди кто-то есть, иначе лошадь не запрядала бы так ушами, не забеспокоилась. Он придержал поводья, вгляделся в глуби ну леса, потрогал свисавшие по обе стороны седла тяжелые мешки и свернул в сторону.
— Хитер, собака! — не то с осуждением, не то с восхищением сказал Нигматулла. — Мне вчера врал, что дранки поедет рубить, а сам какие-то мешки везет…
— Мало ты знаешь своего отца! — Кулсубай загадочно усмехнулся. — У него особый нюх на то, что плохо лежит… А уж если кому вздумает мстить, то берегись! Корову последнюю уведет со двора, зарежет, не пожалеет… А вот зачем ты пошел по его дорожке, скажи на милость!
— Говоришь так, будто сам святой. — Нигматулла злорадно расхохотался. — Смешно тебя слушать!.. Пожалел волк кобылу — оставил хвост да гриву!..
— Мне уж деваться теперь некуда, а ты молодой и здоровый! — Лицо Кулсубая было задумчиво и серьезно. — Во мне это как зараза!.. Я в твои годы не то что украсть, а соврать людям боялся! И вот дожил — ни дома, ни родных и близких, ни черта! Хоть волком вой… Помирать буду — никто воды не даст…
— Ну до смерти тебе еще далеко! — по-прежнему посмеивался Нигматулла. — Накопишь де нег и за них все получишь — и Доброту и воду…
— Ничего ты не понимаешь, сосунок! — Кулсубай в сердцах махнул рукой. — Пойдем хоть глаза промоем, чтоб на людей походить!
Он спустился к берегу, опустился на корточки, зачерпнул пригоршней воду, плеснул в лицо и стал быстро до красноты растирать его, светлые капли застряли, как осколки стекла, и поблескивали в бровях и бороде. Нигматулла тоже присел на берегу, опустил пальцы в воду, но тут же выдернул и поднялся.
— Ничего, мне сегодня не жениться — могу погулять немытым!
— Вот ты говоришь — до смерти далеко, — возвращаясь к тому, о чем они говорили, вспомнил Кулсубай. — Мне всего тридцать пять стукнуло, а погляди — все лицо у меня в морщинах, как у старика!.. И душа вся в ранах — ни одного живого места нет!
Они снова развернули шкуру, мясо уже остыло, казалось еще более пресным и почерствевшим.
— Я без отца и матери остался, когда мне восемь лет было, — Кулсубай опять заговорил о том, что сегодня не давало, видно, ему покоя. — Отвели меня, сироту, к богачу… Был в нашей округе такой — изверг и кровопийца! С фонарем по белу свету будешь искать — не найдешь такого! Гонял меня с утра до ночи, когда мальчишкой был, а потом подрос, он вовсе за человека меня не считал…
— Чего же ты терпел? Взял бы и убежал! Не на привязи же он тебя держал!
Кулсубай ответил не сразу, вытер руки о траву, не торопясь закурил, и Нигматулла подумал было, что он уже забыл, о чем шел разговор, но товарищ словно очнулся, и в голосе его зазвучали укор и жалоба.
— В том-то и беда, что я был на привязи, покрепче всякой цепи!.. И пес с нее сорвется, если ему хозяин не по душе, а человек и подавно, но тут сам я себя привязал и шагу не мог ступить в сторону… Дочка у мироеда была — Машей звали! Вот из-за нее и терпел все…
— А она?
— Да и она ко мне душой повернулась, без меня жить не хотела!..
— Грех это!.. Она же русская, крещеная, а ты мусульманин, башкир…
— Пустые слова говоришь, Нигмат… Легче тебе жить оттого, что Хажисултан-бай и Галиахмет-бай мусульмане? Отломят они тебе кусок от своего богатства? Разевай рот шире!.. Последние портки с тебя сдерут и на мороз выгонят, корки хлеба пожалеют!.. Я тоже раньше так думал — грех, а потом один русский открыл мне глаза. Грех для тех, у кого ничего нет, а у кого все есть, — для тех никакого греха не было и никогда не будет… Это Михаил мне все разъяснил, тот русский…
Туман рассеялся, первые лучи солнца просачивались сквозь листву, в ветвях начинали посвистывать птицы.
— Агай, а как же с той русской? Отступился ты от нее?
— Из-за нее-то и вся моя жизнь сломалась… — Кулсубай вздохнул, привалился спиной к березе, полузакрыл глаза. — Иногда подумаю: да со мной ли все это было — и не верю… Отец ей побогаче жениха нашел, когда увидел, что дочь его на голодранца заглядывается… Сговорились мы с ней бежать, когда она с женихом кататься поедет. Остановил я жеребца, схватил за узду, повис и говорю по-хорошему — слазь, мол, барин, ты себе другую найдешь, а мне без Маши не жить!.. Ну он, известное дело, осерчал, заорал, что есть мочи— вон, басурманская морда! И по глазам меня, плеткой! Тут я не стерпел и башкой его об дерево, он и притих…
— Поймали вас? — Нигматулла слушал товарища с полуоткрытым ртом, почти не дыша.
— Поймали, да не сразу… До осени мы в лесу жили, как звери, в землянке… К зиме в татарскую деревню явились. Маша в нашу веру перешла, Муслимой ее назвали… Но не долго нам пожить пришлось вместе — кто-то донес, и одной ночью меня скрутили — и в Сибирь на каторгу…
— Сослал ее отец куда-то не то в монастырь, не то ей нового мужа нашел — с тех пор следа не найду!..
— Неужели и концы не найти?
— Вот и ищу, как с каторги пришел… Потянул тут за одну веревочку — похоже, знает что-то человек, да помалкивает или не хочет задарма рисковать….
— А давай его припугнем…
— Нет, тут нужно подход иметь… Я и золотом его поманил — намою, мол, все до золотника отдам!..
— А он что? Не мычит, не телится? Пристрелить его, собаку, и пусть ему на том свете шайтан песню поет…
— Горяч ты больно, Нигмат!.. Вот как с этим бараном! — Кулсубай отпихнул от себя шкуру с остатками мяса и костей. — Пока голод за горло брал — ни о чем не думал, лишь бы набить живот и успокоиться… А сейчас смотреть на мясо не могу — кусок в горле застревает!..
— Обожрался, вот тебя и мутит…
— Нет, от совести меня мутит… Если бы я знал, что этот баран от байской отары отбился, мне не жалко, а что, если мы у бедного человека последнее отобрали?
— Ну пошел кишки на кулак мотать! — Нигматулла нахмурился, отбросил жирную кость, провел кулаком по влажным губам. — А самородок кто вчера хотел отобрать? Не ты, что ли?
— Это я из-за Маши. — Кулсубай низко опустил голову. — Да и все равно, старик сказал, что отдаст его баю… Так уж лучше нам, чем в эту бочку без дна!..
Он говорил, казалось, больше убеждая самого себя, чем Нигматуллу, глядя куда-то поверх головы товарища на маленькую рыжую сосну, выбежавшую к речке и застывшую на обрыве. Лицо его с нечесаной, спутанной бородой, словно покрывала пыль, оно было мрачным и изможденным, под глубоко запавшими глазами лежала синева. Он зябко ежился, прикрывая полами худенького казакина просвечивающие сквозь драные штанины голые колени.
— Мне тут зимовать нельзя, — устало выдохнул Кулсубай. — Ни кола ни двора… Кому я здесь нужен? Врагов полные карманы, а друзья все в дырки провалились…
— Куда же ты тогда?
— Пойду к русским! Может, помогут мне Машу отыскать — они все же грамотные люди, не то что мы — чурки с глазами… Да и надоело жить и трястись от страха!.. Последний раз я с тобой ворованное мясо ел! Завязал я с этим де лом, все!
— Не зарекайся! — Нигматулла засмеялся. — И не захочешь, да руки сами потянутся взять чужое…
— А ты не бери, силой тебя никто не заставляет! Лучше обманывать, чем воровать, — говорил мне один старик… Лучше руку протянуть и милостыню попросить, чем каждый раз свою совесть грязью забрасывать!..
Нигматулла сжал было кулаки, но сдержался. Слова Кулсубая, как ножом, резанули по сердцу, он отвернулся. Думаешь, так легко от этого избавиться, Кулсубай? Думаешь, это так просто, когда отец твой вор, и братья воры, и вся деревня знает это, и даже если ты бросил, все равно скажут — это он украл? Только нет дураков, такого никто не скажет в лицо ни мне, ни отцу, ни братьям. Кому хочется лишиться скотины? Ты прав, отец мстит так за любую обиду… А разве я не помогал отцу, когда был еще малаем? Разве не помогали ему братья? Эх, да если уж на то пошло, я раз двадцать хотел бросить! И не смог… Душа тоскует, руки сами к чужому тянутся! Да и не я один, братья тоже… Ты ведь знаешь, яблоко от яблони недалеко падает. Никуда не уйти мне от своей яблони, нет, Кулсубай, не уйти… Всякий раз, когда Нигматулле говорили, что он сын вора и сам вор, он готов был броситься с кулаками на обидчика, но сейчас перед ним стоял тоже вор, не желавший больше брать чужое добро, и он чувствовал себя бессильным.
— Ну как знаешь, — проговорил он, кривя в усмешке губы и вприщур разглядывая Кулсубая, как бы не узнавая его. — А то нам вдвоем было бы сподручно работать…
Кулсубай нагнулся, завязал лапти, потуже затянул пояс и выпрямился.
— Возьми на память, может, пригодится. — Нигматулла сунул руку в карман и вынул блестящий желтый камешек.
— Что это?
— Это медь, но сойдет за золото. — Нигматулла протянул камешек товарищу. — Отдай тому человеку, который знает про твою Машу… Может, поверят?
Кулсубай повертел камешек на ладони, потом вернул его обратно.
— Кто сам хитрее других — его на кривой кобыле не объедешь! А если он увидит, что я обмануть его хотел, меня снова за решетку упрячут!.. Нет, лучше уж по-честному!.. Спасибо, и не поминай лихом!..
Они простились на опушке леса, и Нигматулла чувствовал себя так, как будто на этот раз обокрали его самого.
3
С той минуты, когда Галиахмет-бай услышал, что старый Хайретдин нашел где-то самородок, он не знал покоя. Несколько раз он начинал собираться, чтобы идти к старику и расспросить его о новом золотом месте, но что-то удерживало его. Еще не было случая, чтобы самородки уплывали из его рук, и, может быть, стоило не торопиться, разузнать обо всем стороной и лишь тогда разговаривать с Хайретдином.
Чтобы не испортить дело, Галиахмет-бай не хотел обнаруживать свой явный интерес, но ждать долго тоже было выше его сил, и он, наконец, не выдержал. Он решил сходить в контору и послать на разведку своего управляющего, но едва вышел из дому, как услышал гул на площади, а через минуту увидел старого Хайретдина. За ним, в надежде на легкое угощение, гурьбой шли старатели. Галиахмет-бай видел их возбужденные, темные от загара и грязи лица, серые потные рубахи, перепачканные глиной шапки и штаны. Издали толпа казалась черно-желтой, крикливой, хотя пока нельзя было разобрать ни одного голоса — катился ровный глухой гул.
Галиахмет-бай молча стоял у ворот, опираясь на красную дорогую трость, увитую серебристыми змейками, расшитая бархатная тюбетейка его тоже была украшена серебром, стрелками сверкали по камзолу серебристые нити. Под узким ремешком выпирало небольшое брюшко, обтянутое атласной рубахой. Опираясь на трость, он чуть скособочился, отчего острая козлиная бородка его торчала немного вбок. В неподвижной и грузной фигуре бая, казалось, жили только глаза — маленькие, плутоватые, широко посаженные на скуластом, тяжело обрюзгшем лице. Они быстро пробежали по толпе, от одного лица к другому и замерли на Хайретдине…
Заметив этот пристальный взгляд, старик ускорил шаги, поднял над головой небольшой сверток и крикнул:
— Локотэ! Локотэ!
Старатели, шедшие следом, нестройно подхватили:
— Хазина!.. Хазина!
Из дверей соседних балаганов и землянок выбегали женщины, ребятишки, толпа росла. Самые смелые из них помчались впереди Хайретдина, выкрикивая на разные голоса:
— Локотэ! Хазина!..
Не доходя десяти шагов до бая, старатели стянули с голов шапки и остановились. Галиахмет-бай неожиданно выпрямился и стукнул тростью об землю.
— Чего галдите? Небось, золота на рубль, а крику на всю тысячу!.. Почему бездельничаете. Разве сегодня праздник?..
Толпа притихла, ребятишки испуганно ткнули носы в материнские подолы, старатели потупили головы, недоуменно переглянулись. Что случилось с Галиахметом-баем? Ему принесли золото, а он, вместо того чтобы радоваться, лает на всех, как собака…
Хайретдин вытер шапкой потное лицо и медленно опустился на колени.
— Мы отдаем то, что принадлежит по праву тебе одному!
Узелок дрожал в узловатых руках старика. Бай презрительно отвернулся.
— Галиахмет-бай… Платок, конечно, грязный, как наша земля, из которой мы вышли и в которую уйдем, но посмотри, что я завернул в эту тряпку…
— Развяжи сам! — бай ткнул тростью в узелок.
Это был старый французский платок, неизвестно как очутившийся у старика, но когда Хайретдин развернул его концы, Галиахмет-бай почувствовал, как спину, его охватил радостный озноб. Он сразу понял, что перед ним настоящий самородок, но для виду еще притворялся, пробовал самородок на зуб, недовольно щурился, причмокивал губами.
— Ладно, ладно! Посмотрим!.. Может быть, этот камень блестит только сверху!.. Я дам его на пробу!..
Он сунул камень за пазуху и снова обернулся к толпе. Он понимал, что не может обидеть и оттолкнуть людей, ждавших, когда им поднесут по стакану водки. Они должны уйти отсюда, довольные своим хозяином и благодетелем, и, оглядывая медленным взглядом эти осунувшиеся, будто в рыжей копоти лица, он знал, что сказать изнуренным тяжелой работой старателям, каждому стоявшему здесь.
— Я люблю вас, как отец любит своих сыновей, — тихо начал он, поглаживая свою острую бородку. — Разве отец всегда ласков с детьми? Разве он не ругает и не наказывает их, когда в том есть нужда? Но после этого отец любит их не меньше, а еще больше… Вы для меня, как для нашего великого царя, дети. — Он поднял руку над головой и растопырил толстые короткие пальцы: — Бот пять пальцев. Какой ни укуси — придет боль… Вы все дороги мне, какими бы ни были — маленькими или большими пальцами… Ваше горе — мое горе, ваша радость — моя радость… Но помните — я болею за вас, так и вы болейте за меня и будьте благодарны, что я день и ночь молюсь за вас и думаю, чтоб вам было лучше на этом свете и на том… Сегодня вы принесли в мой дом радость, и я хочу, чтоб и вам было хорошо!.. Я угощу вас на славу! И пусть ни один из вас потом не скажет, что Галиахмет жадный… Не успеете сказать ах, как бочка с водкой будет перед вами!..
Старатели загудели, а те из них, которые стояли, не смея шелохнуться из боязни, теперь осмелели, радостно загалдели, а кто-то из злоязыких даже начал нашептывать и посмеиваться:
— Сразу почуял, как золотом запахло!..
— Живо за пазуху упрятал!..
— Губа не дура, язык не лопатка — знает, где сладко!..
— Да тише вы, черти… Услышит — и не видать вам угощения, как своих ушей…
Они смотрели, как уходил в контору бай, в красных своих сапожках, переваливаясь, как откормленный гусь. Не прошло и нескольких минут, как два байских работника выкатили из ворот бочку.
— Станови-ись! — зычно закричал один из работников, размахивая над головой березовым половником. — Бай угощает вас от всего сердца!.. Подходите по очереди и не давите друг друга— достанется всем!.. — Он отыскал в толпе Хайретдина и кивнул ему: — Тебя бай к себе зовет на угощение!.. Иди, иди! Не каждому выпадает такая честь!
Гомон все усиливался, вокруг бочки толпились старатели, задрав головы, выпивали до дна половник, вытирали подолами губы, быстро хмелели, садились на землю и затягивали песни. Иные, похитрее, старались пробиться к бочке второй раз, но удавалось не всем—работник бил половником по затылку и отгонял прочь Площадь гудела.
— Вы говорите — бай скупой, жадюга, а он вон какой молодец — выкрикивал рослый кудрявый парень, крутившийся около бочки. — Целую бочку не пожалел! А надо будет — и другую выкатит!
— Брось, Хисматулла! — увещевал его другой, уже пьяный голос. — За эту бочку он из нас десять бочек крови высосет… Он, браток, как тот паук — все в свою паутину тащит…
— Пошевеливайся! — орал работник. — Раз вязали языки, неблагодарные! Вам бы только хлебнуть, а там никого не пощадите! Выходит, водка для языка, а не для ноздрей! — Он поднес половник к лицу, понюхал. — Хорошо! А ну, кто еще не опробовал? Ты, Хисматулла?
Парень подошел к бочке одним из первых, однако не решался пить, потому что еще ни разу не пробовал водки, но сейчас, побоявшись, что старатели засмеют его, крепко зажмурился и опрокинул в себя половник. Он тут же закашлялся, поперхнувшись, и схватился руками за вспыхнувшее горло, но сзади уже теснила толпа, кто-то сильно толкнул его в спину, и Хисматулла, вылетев из очереди, схватился за ворота. Отерев слезы, выступившие на глазах, он отошел в сторону, голова его тихо закружилась, в желудке стало тепло.
Недалеко на траве кучкой расселись старатели, и Хисматулла прибился к ним. Ему вдруг стало очень весело, захотелось говорить и петь, но здесь тоже кто-то ругал бая, и Хисматулла потянул за рукав немолодого сутулого старателя с угрюмым лицом:
— Ты зачем такие слова говоришь? Так ты платишь за добро?
— Вот молокосос! — одернул его назад старатель. — Ты что, поглупел от одного половника? Нашелся защитник!
— Дай ему разок по шее, чтоб он слюни не распускал!
— Не связывайся, он еще недоумок!..
Мимо старателей проходила молодая, женщина, и сутулый попросил ее:
— Гульямал! Забери этого сосунка!.. А то он нам все веселье испортит…
Но Хисматулла, увидев женщину, сам рванулся к ней, замахал бестолково руками.
— Гульямал-енга, ты не за мной тут следишь? Не за мной по пятам ходишь? — заплетающимся языком спросил он.
— Больно мне интересно смотреть за то бой! — Гульямал рассмеялась. — Ты взрослый и красивый мужчина, а я бедная вдова, жена твое го брата! Пристало ли мне за тобой доглядывать!
Она взяла молодого деверя под руку и повела. Хисматулла шел, покачиваясь, часто упираясь и не желая идти дальше, но после уговоров опять шагал, бормоча что-то себе под нос.
— А откуда ты взялась, Гульямал? Кто тебя послал? — все продолжал выпытывать он, но тут же забывал, о чем спрашивал. — Давай споем что-нибудь, а?
Из распахнутых дверей кабака, куда теперь перекинулась вся гульба, вырвалась песня, и Хисматулла подхватил ее протяжный и заунывный мотив:
Это была старинная башкирская песня, полная светлой тоски и сожаления о несбывшемся счастье, она всегда сжимала сердце Хисматуллы, и он готов был плакать, когда слышал ее. Вот и сейчас, стоило им отойти от поселка, как он опустился на траву и заплакал.
— Может быть, и мне вместе с тобой пореветь? — спросила Гульямал и рассмеялась.
— Тише, Гульямал!.. Тише! Не дай бог, услышит мулла — плохо мне будет…
— Ты еще и муллы боишься?
— А ты никого не боишься, что ли? Как стала вдовой, так все тебе нипочем?.. Разве ты не слышала, как мулла вчера побил сына Ягуды-агая, что живет на самом краю деревни? Ударил палкой и ухо до крови обтрепал, — ты, говорит, своим криком шайтана зовешь!.. А ты думаешь, наверное, раз я выпил, то и ум потерял? Не-е-ет, я все помню… Раз бай угощал — я не мог отказаться, верно? А теперь тихо!.. Да и мать заругается, если узнает!..
— Может, ты не мужчина вовсе, а баба? — Гульямал расхохоталась прямо в лицо парню. — Тогда где же твоя юбка?.. Иди я тебя приласкаю!
Она хотела обнять Хисматуллу, но парень освободился от ее рук, и до самой деревни они шли молча, не проронив больше ни слова.
4
Увидев на пороге Хайретдина, бай молча показал ему на стул.
Но старик остался стоять в дверях, прислонясь к косяку и теребя в руках шапку-ушанку. Он несмело заглядывал в комнату и дивился тому, что видели его глаза. Мягкие кожаные сиденья, на стенах красивые ковры с летящими на них птицами, а на полу, под ногами, ковер, похожий на мох, словно усыпанный живыми цветами. У большого окна, за которым синело небо и качались деревья, держался на львиных лапах огромный стол, с массивной литой чернильницей и хрустальным стаканом, из которого веером торчали разноцветные карандаши.
— Ну что ж ты? Проходи, — сказал Галиахмет-бай.
Хайретдин никогда не бывал в такой богатой комнате и так сробел, что страшился переступить порог и ступить своими пыльными лаптями по ковру и крашенному в золотистый цвет полу. Пол так блестел, что в него можно было смотреться, как в зеркало.
— Я лучше тут постою, — тихо сказал Хайретдин. — Запачкаю здесь все…
— Запачкаешь — есть кому вымыть! Не бойся!..
Его смешила и забавляла робость старика, не привыкшего видеть такую роскошь, и, по правде, даже было немного приятно, что он сумел поразить его своим жильем.
— Ты, господин-бай, скажи мне, зачем меня позвал, я послушаю и пойду домой… Сын у меня болеет, и старуха заждалась! Отпусти, если нет ко мне особого дела, — я гулять не привык…
— Мусульманину грех разговаривать стоя, — бай приветливо улыбался, ему по душе был этот смиренный и послушный старик. — Садись, будешь моим гостем… Сейчас принесут самовар, чаю с тобой попьем…
Еще не до конца веря своим ушам, Хайретдин осторожно двинулся в лаптях по скользкому, как лед, полу, добрался до стула, присел на его краешек, подвернул немного ковер, чтобы не касаться его ногами. Хоть и красиво было тут, в этих хоромах, но вместе с тем и тревожно и боязно чего-то, словно он вошел туда, где ему не положено быть со дня своего рождения. Но ослушаться бая старик не смел.
А Галиахмет-бай, развалясь в кресле, продолжал ласково улыбаться, поглаживать бородку и смотреть на старика с таким участием, что Хайретдину казалось, что перед ним совсем другой человек, не тот, что кричал па старателей у ворот, вскидывал над головой короткие и толстые пальцы, брызгал от гнева слюной. Теперь это был спокойный и добрый мусульманин, тихий семьянин и щедрый хозяин, зазвавший к себе гостя, и гостю тоже не пристало вести себя диковато и боязливо, как забежавшей с улицы собаке…
Но вот Галиахмет-бай вытянул из нагрудного карманчика часы на золотой цепочке, приложил их к уху, послушал, как они играют и вызванивают, щелкнул крышкой, спрятал часы и хлопнул в ладоши. И в ту же минуту открылась дверь и в комнату вошла молодая женщина в темном платье и белом переднике и, чуть покачиваясь, не боясь поскользнуться, пронесла на вытянутых руках широкий поднос с бутылкой и двумя рюмками. Она накрыла белоснежной скатертью низкий столик, расставила на нем бутылку, рюмки, тарелку с ломтиками мяса и той же плавной поступью удалилась. Бай проводил ее потеплевшими глазами до самых дверей.
— Что ж, агай… Если тебе некогда ждать, пока закипит самовар, давай тогда опрокинем по одной!
Галиахмет-бай держался с Хайретдином по-соседски, как будто они были ровней друг другу, и старик поборол свою робость, взял в руки хрупкую из синего тонкого стекла рюмку. Только бы не выскользнула из негнущихся пальцев эта дорогая безделица и не разбилась, вдребезги.
«И зачем он налил мне в такой наперсток, — подумал старик. — Было бы куда спокойнее и легче пить из простой чашки!»
Однако после первого же глотка, опалившего гортань, Хайретдин почувствовал себя свободнее и смелее. Ровно сидел он не в гостях у бая за полированным столом, в увешанной коврами комнате, а у себя в избе, с кем-то из своей родни и тянул одну рюмку за другой, и уже хмельно кружилась голова и просилась на язык песня.
Когда на столе очутилась вторая бутылка, старик расхрабрился до того, что взял сам граненый стакан от графина и налил в него водки.
— Я темный человек, Галиахмет-бай, — шаря руками по груди и с трудом подыскивая слова, заговорил он. — Не осуждай меня… Спасибо, что не побрезговал бедным мусульманином и посадил его рядом с собой за стол… Правильно я говорю? Если не так, ты останавливай меня — у меня дырявый рот, и из него могут выпасть даже зубы, а не то что худые слева!.. А золото — на что оно мне? Плевать я хотел на золото!.. Нам, бедным, оно не впрок пойдет… А тебе оно нужнее, чем нам, и, видно, так хочет аллах!.. Но почему он не услышал моей молитвы, когда я просил его за сына?
Он уронил голову на грудь и заплакал — тягуче и нудно, как ребенок, всхлипывая и размазывая кулаком слезы по лицу. Выпив, старик совсем ослабел. Да и кто знал, кроме него самого, что за один день он, может быть, постарел на несколько лет? Оборки его лаптей развязались, из-под серых холщовых штанин спускались измазанные глиной портянки, огрубевшие, потрескавшиеся от работы руки так дрожали, что еле удерживали на коленях черную засаленную шапку. Старик плакал, как у себя дома, не стыдясь бая, не заботясь, что слезы капают на бороду, и он смахивал их ладошкой на желтый сияющий пол.
— Отпусти меня, Галиахмет-бай, — ныл он. — Сын у меня лежит и в себя не приходит — пока лечил его злой дух… Погубил проклятый самородок… Не послушал меня, вот и поплатился!..
Он провел рукой по бритой голове, сгоняя с лысины муху, нахлобучил шапку, шумно высморкался в подол рубахи и встал.
— Погоди, погоди, кто кого погубил?
— Прости меня, старика, и сам не знаю, чего болтаю…
Хайретдин вовремя остановил себя и теперь быстро трезвел, уже страдая, что сказал лишнее.
— Может, меня кто погубить грозился? Говори! — допытывался Галиахмет-бай, нервно поигрывая золотой цепочкой от часов
Он снова усадил старика на стул, прошелся в мягких красных сапожках по ковру, придвинул кожаное кресло и втиснулся в него со своим большим, как пухлая подушка животом, застегнул на все пуговицы расшитый бисером камзол.
— Ты не бойся, Хайретдин, — тихо говорил он, следя теперь за каждым движением старика — Я как отец тебе, как брат… Мы люди од ной веры…
— Налей-ка, Галиахмет-бай, еще немного, — попросил Хайретдин. — А то сердце горит — нет сил терпеть…
Он залпом выпил целый стакан и, не став закусывать, вытер рукавом мокрые губы и пошел к двери на плохо слушавшихся ногах.
— Постой, старик! — Бай вскочил, вынул из нагрудного кармана ключ, отпер ящик стола и достал несколько хрустящих бумажек. — Я у тебя в большом долгу… Прими это от меня!
— Нет! Нет! — Хайретдин затряс головой. — Денег я не возьму! Я отдал тебе золото так, что бы хозяин горы не сердился на сына.
Он нарочно говорил громко, чтобы злой дух, если он находился где-нибудь поблизости, хорошо слышал его.
— Золото не мое — оно случайно в мои руки попало, и я отдал его тебе не за деньги! Оно твое, и ты распоряжайся им, как хочешь!..
— Может быть, думаешь, я обманываю тебя? — обиженно спросил бай. — Твой самородок потянул три с половиной фунта! В нем больше камня, чем золота!..
— Мне все равно, сколько он весит! Он твой, тебе лучше знать, на что он тебе нужен!..
Хайретдин снова двинулся к выходу, но Галиахмет-бай преградил ему путь.
— Послушай, старый… Давай по-хорошему, по-доброму… Я ничего не пожалею для тебя и твоей семьи — скажи только, где ты нашел этот камень?
— Не знаю… Я его не находил!..
Он опять чуть не прикусил свой болтливый язык, но Галиахмет-бай и так не поверил ему и затрясся от смеха.
— Ну и шутник ты!.. Он что же, самородок, сам тебе в руки прыгнул? Как кошка?.. Не морочь мне голову! Или ты сам собираешься открыть место и разбогатеть?
Теперь Хайретдин уже совсем протрезвел и жалел, что принес баю самородок.
«Ах, старый дурень, — подумал он, холодея от страха перед тем, что могло обрушиться на его сына, на него самого, на весь его род. — Ведь стоило мне сейчас сказать, что самородок нашел Гайзулла, и хозяин горы не пощадил бы никого!»
Видно, недаром Хайретдин видел нынешней ночью огонь во сне — не иначе как хозяин горы предостерегал его от новой глупости! И зачем нужно было тащиться к баю, всполошить весь поселок — не лучше ли было бросить этот проклятый камень в речку — и дело с концом! Неужели аллах навсегда лишил его разума, если он не додумался сам, что ему делать!
— Ну что молчишь, старик? — Голос бая был гневен. — Может быть, ты задумал обвести меня вокруг пальца! Ха! Ха!.. Лучше не хитри со мной, говори начистоту, и я не пожалею для тебя ничего — лошадь купишь, корову, новый дом построишь… Слышишь?
— Ладно, так и быть, скажу. — Старик опустил голову, потому что ему трудно было бы говорить неправду и смотреть человеку в глаза. — Самородок я нашел на берегу Кэжэн, недалеко от хутора Кундуза…
— Ты правду мне говоришь? — Галиахмет-бай ухватился за подол рубахи старика. — Смотри, аллах накажет тебя, если ты солгал!.. Значит, у хутора Кундуза?
Лицо бая было красным, пот блестел на щеках и стекал, как жир с жареного куска баранины.
— Если место добычливое — озолочу!.. А за самородок, считай, мы с тобой в расчете…
— Как? — испуганно вскрикнул Хайретдин. — Но я же не брал твоих денег!
— Да, ты не брал моих денег! — повторил бай и отступил от старика, важно сложив руки на груди, приосанившись. — Но разве тебе мало того, что ты сидишь со мной за одним столом и тебя угощает Галиахмет-бай?.. Разве не я велел выкатить бочку вина, чтобы весь поселок пил и гулял?.. Вот и считай, что за самородок ты получил сполна!..
— Аллах свидетель! Я не держал твои деньги в руках! — оробев, но, по-прежнему настаивая на своем, говорил Хайретдин. — Зачем ты говоришь неправду?
— Старик! — Галиахмет-бай нежданно повысил голос, и этот голос хлестнул Хайретдина, как плетка по лицу. — Ты, наверное, забыл, в чьем доме ты говоришь свои слова? Открой глаза пошире и посмотри, кто стоит рядом с тобой!.. Не я ли был твоим благодетелем все годы? Не я ли выручал тебя из беды, когда твои дети голодали и ты приходил ко мне за мукой?
— Господин бай, — понурив голову, отвечал Хайретдин. — Я темный, неученый человек, и я не все понимаю из твоих слов, но буду всегда молиться за тебя, и дети, и жена моя — все мы будем просить аллаха, чтобы он даровал тебе долгие годы жизни… Но я хорошо помню, что ты не давал мне никаких денег… Мы не рассчитывались с тобой за самородок — я только отдал тебе его, и все… И я не хочу, чтобы ты давал мне деньги — они могут лишь погубить бедного человека… Я хочу, чтобы мой Гайзулла был здоров…
Он еще что-то бормотал про себя, но бай уже не слушал его, он устал от этой старческой болтовни, упрямства и непонятливости.
— Ладно, тогда приложи свою руку на бумаге — Галиахмет-бай взял со стола белый лист и ткнул тупым ногтем. — Вот поставь тут свой знак, поставь дамгу…
— А что написано на этой бумаге? Прочитай, — попросил старик.
— Хорошо, слушай… Тут сказано, что ты дал мне свой самородок как подарок, что тебе не нужно за него никаких денег… Я буду спокоен, если такая бумага будет лежать у меня в столе. Я буду знать, что ты не передумаешь и не станешь кричать на всех перекрестках, что бай ограбил тебя и не заплатил за твое золото…
После злого духа и аллаха Хайретдин больше всего на свете боялся всяких бумаг и испытывал страх даже тогда, когда нужно было поставить крестик или приложить палец. Точно он оставлял на память шайтану что-то такое, чего шайтану не положено было знать.
— Ну так и быть, покажи, где ставить дамгу.
Он послюнил языком кончик карандаша и, придержав дыхание, склонился над листом. Ему было бы легче перевернуть бревно или наколоть с него дранок, чем вывести дамгу — знак, похожий на перевернутый кверху полумесяц. Но вот он с облегчением вздохнул и выпрямился. Но тут же снова пристально вгляделся в бумагу и, заметив на левом краю дамги каплю присохшей глины, хотел было убрать ее.
Но Галиахмет-бай не дал ему даже прикоснуться к бумаге, быстро смахнул ее в открытый ящик стола и щелкнул ключом.
— Ну вот теперь мы квиты! — потирая руки, сказал бай и засмеялся: — Не грех и выпить за это!..
Он налил себе красного вина, а старику полстакана водки.
— За удачу!
— Значит, я не брал у тебя деньги и ничего тебе не продавал — так, Галиахмет-бай?
— Да, так… Я взял у тебя то, что полагалось мне…
Хайретдин медленно, не торопясь, выпил водку, вытер рот, поставил стакан на стол. Он снова чувствовал себя хорошо, страх, обуревавший его, пропал, и он мог теперь уже тревожиться за другого человека.
— Скажи, Галиахмет-бай, а сам ты не боишься хозяина горы?
— Я боюсь его, как и все… — Бай еще немного подумал и досказал: — Но я знаю молитву против него, и он каждый раз отступается от меня…
— Тогда пусть хранит тебя аллах! — Старик поклонился и пошел к порогу, но в дверях еще раз обернулся: — Мир дому твоему!
— И ты не поминай меня худым словом!.. „И помни — если найду на том месте, о котором ты сказал, хорошие залежи — я не забуду о тебе!.. Не поскуплюсь для тебя!.. Беда постучится в твои ворота — тоже приходи, я хорошего чело века всегда поддержу!..
Он проводил Хайретдина до дверей, старик сунул было ему руку на прощанье, но рука его повисла в воздухе, потому что бай уже повернулся спиной и пошел к столу.
Он подождал, когда стихнут шаги старика, задернул занавеси на окнах, открыл ящик стола, взял в руки самородок, положил его на чистый лист бумаги и, почти не дыша, смотрел на него…
Он уже забыл, когда приходила к нему удача, сама, не спросясь, когда он и пальцем не пошевелил для того, чтобы на него свалилось такое богатство. Почаще бы аллах посылал к нему глупых стариков с подобными подарками! Тогда можно жить, не боясь никого, — ни шайтана, ни самого хозяина горы. Тот, у кого много золота, может справиться со всеми злыми духами на земле и умилостивить всех богов в другом мире. Лишь бы не иссякал и тек в руки золотой песок, не протекал сквозь пальцы…
Золотоносными жилами на берегах Юргашты, Кырака и Езема в незапамятные времена еще овладел прадед Галиахмета-бая, всесильный и всевластный Габдурахман-бай. О нем до сих пор ходили легенды, передавались из рода в род, и Галиахмет-бай с детских лет помнит, как его бабушка, радостно хихикая и потирая сухие ручки, рассказывала о том, как Габдурахман-бай обхитрил тут всех. За чашкой вина он уговорил местных богатеев продать ему за бесценок клочок земли, величиной в несколько бычьих шкур. Вроде посмеялись, но дело скрепили бумагой и печатями, и скоро все ахнули, когда Габдурахман-бай, разрезав бычьи шкуры на тонкие, как волосок, ремни, опоясал ими большие земли. По бумаге ли выходило, что он не отступил от буквы, или народ прибавил что от себя, но земля, выторгованная задарма, скоро разрослась, и на деда Галиахмета-бая уже работали тысячи людей. По берегам Юргашты, текшей у подножья древнего Урала, вырастали поселки, курились дымки, потом поселки хирели, их бросали и уходили на новые месторожденья, а землянки и бараки глушила крапива и лебеда. И как могильные курганы, сторожили эти покинутые селенья желтые горы отвалов, горы пустой отработанной породы, из которых, как и из людей, было выжато все…
Отец Галиахмета-бая тоже переезжал с места на место, строил себе дом за домом, но сыну его такая кочевая жизнь пришлась уже не по душе. Галиахмет-бай построил в Оренбурге каменный дом, жил на широкую ногу, поручив вести все свои дела управляющему. А когда наезжал на прииск, как вот нынче, то превращал свой приезд в праздник для всех, не скупился на водку для старателей, принимал местную знать — Хажисултана-бая, муллу Гилмана, старосту Мухаррама. Но принимал, не приближая к себе, а чтобы лишний раз внушить им, что они должны почитать за честь, что он зовет их в свой дом и угощает, милостиво выслушивал их заискивающие медоточивые речи, брал подарки, иногда даже делал исключение для Хажисултана-бая и шел к нему в гости, и тот, не разгибая спины, кланялся, не знал, куда посадить дорогого гостя, чем улестить и угодить.
В последние годы, после того как Галиахмет-бай открыл в девятьсот восьмом году новый прииск и здесь вырос целый поселок, он стал чаще наведываться сюда — золота добывалось все меньше, и это тревожило его по-настоящему, не давало ни дня покоя. Он скупил по дешевке старые, заброшенные шахты, принадлежащие когда-то немецким компаниям, вел усиленные поиски новых месторождений, рыскал по всем берегам Юргашты, однако удача обходила его стороной…
И вот сегодня будто второе солнце заглянуло в окна его кабинета и пронзило его острой радостью. Солнце было маленьким, оно лежало на чистом листе бумаги, и от него нельзя было оторвать глаз.
«Неужели я нашел, наконец-то, о чем мечтал многие годы? — думал Галиахмет-бай и, отойдя от стола, издали смотрел на самородок, еще не веря до конца в нежданно свалившееся счастье. — Не мог же этот камень упасть с неба? Он наверняка был окружен такими же своими братьями и сестрами, и нужно поскорее найти всех его родственников!»
Услышав стук в дверь, он, как кошка, в три прыжка оказался около стола, убрал самородок, положил ключ в карман и лишь потом тихо отозвался:
— Да, да! Войдите!
Это был Аркадий Васильевич, его управляющий, — старая и хитрая лиса, которому он мало доверял, как и другим своим служащим, не всегда чистым на руку, но без которого пока не мог обойтись. Управляющий знал свое дело, а это со счета нельзя никогда сбрасывать.
Аркадий Васильевич входил всегда как-то боком, держа руки за спиной, и эта, кособокая манера была не по душе баю, но изменить походку своего управляющего он был не в силах. Даже когда он стоял у стола, казалось, он что-то прячет за спиной, в своих руках. Он был тучноват, грузен, но одет подчеркнуто по-городскому — в ладно, по фигуре сшитый темно-синий костюм, свежую белую рубашку с посверкивающей золотой булавкой в черном галстуке. Волосы его, редкие, едва прикрывавшие лысину, были как будто не причесаны, а прилизаны коровьим языком, и концы их вихрились у висков.
— Ну, что узнал нового? — насупясь, спросил Галиахмет-бай. — Этот старый ишак так ничего и не сказал, где он нашел золото!
Управляющий снял с мясистого носа пенсне на шнурке, помахал в воздухе стеклышками.
— Самородок нашел не он, а его сын… Галиахмет-бай привскочил в кресле, будто его ущипнули за мягкое место.
— Так вот почему он молол тут про своего сына, а у меня все это мимо ушей…
— Мальчишка показал свою находку отцу, а тот испугался и велел ему отнести и бросить этот камень на то место, где он его поднял… А по дороге на мальчишку напал кто-то и избил до полусмерти… Может быть, кто-то хотел отнять самородок, но вряд ли, поскольку самородок не пропал…
— Как ты думаешь — это золото с нового места?
— Там, где мы моем, такие самородки не попадались никогда…
— Так, так. — Галиахмет-бай не усидел в кресле, встал и прошелся по мягкому ковру. — Значит, мы можем напасть на новую жилу? Не мог же кто-то потерять на берегу такой дорогой камешек?
Управляющий спокойно следил за суетливыми и нервными движениями хозяина, понимая, что того охватывает алчное и жадное чувство. При мысли о новом золотом песке, который может хлынуть в его карманы, но не разделял его радости — какая ему выгода, что Галиахмет-бай станет еще богаче, чем был? Может быть, он лишь повысит немного его жалованье, и только… Но ответил ему, как и подобало человеку, честно служившему своему хозяину
— Здесь золота край непочатый — его нужно лишь искать… Я сколько раз убеждал вас, что нужно усилить разведку, но вы не хотите тратиться… Так из-за крошек можно проворонить целый каравай…
— Я просто не верил, что оно лежит рядом, прямо у нас под носом… Ты думаешь, что это лежит на земле щепка, поднял ее, а под нею золотой слиток!
— Но если мы даже нападем на жилу и откроем новое месторождение, нам будет трудно набрать рабочих… Народ тут суеверный и дикий… Все боятся хозяина горы, злых духов!
— Ну и пусть боятся!.. Отару пугливых овец можно вести куда угодно, лишь бы был умный вожак…
— И все-таки они скорее пойдут рубить дранку, чем работать на наш прииск…
— Ничего! — Галиахмет-бай довольно потирал руки, глаза его лихорадочно поблескивали. — Найди мне золото, а приманку мы придумаем… И сытые мухи садятся на мед!
Он взял со стола бумагу и протянул ее управляющему.
— Вот тебе талисман, Аркадий Васильевич!..
— Невероятно! — пробежав глазами бумагу, прошептал управляющий. — Сам, без всяких уговоров, отказался от самородка?.. Я же говорил вам — дикий народ…
— Да, народ темный, но у народа есть душа, — сказал бай и многозначительно помол чал. — И с ним нужно обращаться поласковее… народ любит, когда его хвалят… Он за одно это горы для тебя своротит… Его злом и строгостью не возьмешь!
— Вы хотите сказать, что я излишне жесток и требователен? — обидчиво вскинулся управляющий. — Разве я стараюсь для себя?
— Я ничего такого не сказал! — бай пожал плечами. — Мои уши не слышали никаких худых слов!.. Ты не зря получаешь свои деньги!.. Откроешь новое место — я щедро одарю тебя!.. Я это к тому, что не всегда нужно идти напролом там, где можно обойти стороной… Я бы на чал с того, что поговорил бы с мальчиком Хайретдина, раз он нашел этот самородок…
— Он еще без сознания… У него сломана рука и нога!..
— Тогда срочно пошли за доктором в Оренбург!.. Мало одного — привези двух, трех, но пусть они вылечат мальчишку!.. Денег не жалей!.. Сейчас мы можем потерять целый новый прииск! А теперь ступай — я сегодня очень устал… Завтра я тоже уеду в город, буду ждать от тебя только хорошие и добрые вести — понял?
— Слушаюсь, — управляющий, бесшумно ступая по ковру, удалился, осторожно прикрыв за собой дверь.
Галиахмет-бай снова щелкнул ключом и вынул самородок. Усталости и сонливости как не бывало — он смотрел на тускло поблескивающий камень и думал, что может смотреть так часами, как всегда испытывая ни с чем не сравнимое наслаждение. Даже любовь женщины не приносила ему столько радости, сколько давали эти минуты, делавшие его сильнее всех…
5
Бедняки рано ложатся спать, потому что у них нет керосина. Если же и найдется немного, то не станет бедняк жечь керосин понапрасну.
А к богачам поздно приходит сон, ведь у них всегда есть керосин и всегда есть деньги, на которые можно сразу купить большую бутыль керосину, чтобы жечь его сколько душе угодно!
Поселок тонул во тьме. Лишь в середине его горели желтые прямоугольники байских окон. Они бросали свет на мечеть с торчащим минаретом, на ближние крыши, образуя ярко освещенный круг, и от этого круга только чернее казалась темнота на краю деревни, гуще собирались тени в глубине дворов, у плетней, обмазанных глиной.
Хисматулла так и не осмелился пройти мимо мечети и, миновав крайние дома, задворками вышел к своему саманному, крытому дерном домику. Голова его болела, во рту было сухо и горько руки дрожали. Стараясь не шуметь, он открыл дверь, но, не сделав и двух шагов, наткнулся на старый самовар, стоявший у стены. Самовар упал набок и загремел. Тут же в переднем углу, где лежала на нарах мать, послышался сгон.
— Ты что, заболела?
— Как ты долго сегодня, сынок… Я уж лежу и думаю: может, случилось что? Людей теперь много всяких на дорогах…
Хисматулла покраснел, помолчал с минуту, радуясь, что в темноте мать не увидит его лица.
— Ты заболела?
— Хажисултан-бай зарезал лошадь на мясо, и Хуппиниса велела мне вымыть внутренности. Может, надорвалась от тяжести… — Мать застонала от боли. — Алла, ой алла! Так болит, моченьки моей нет…
— Зачем ты пошла туда? Ты же еще вчера жаловалась, что болит спина!
— А как же не ходить? Зажги огонь, поешь, сынок. Там лапша для тебя стоит, поищи, в деревянной миске.
— Чувал растопить?
— Не надо зря тратить дрова, зима скоро. Там лучинки на очаге, вот и зажги…
Хисматулла, водя руками как слепой, нашел лучину и стал рыться в золе, отыскивая горящий уголек. В темноте сверкнула крохотная искорка. Хисматулла осторожно подложил угли, встал на оба колена и принялся раздувать. Но угли были плохие, из гнилого дерева, они никак не разгорались, и снова голова у него неприятно закружилась, в висках заломило. В наступившей тишине радостно заверещал сверчок.
— Если не горит, не мучайся. Там, на карнизе, есть еще шесть спичек, возьми одну. — Сайдеямал вздохнула: — Если аллах будет милостив к нам, даст еще…
Хисматулла поджег спичкой тоненькую лучинку. Когда один конец ее сгорел и обуглился, он перевернул лучинку другим концом. Темнота отступила в углы, землянка залилась слабым светом.
Теперь можно было разглядеть деревянные нары, где лежала на кошме больная мать, небеленый чувал, очаг и земляной пол. Потолок почернел от дыма, окно, затянутое брюшиной, и в полдень не пропускало много света, а в ночной темноте сливалось со стенами.
Хисматулла достал чашку с лапшой и принялся за еду. Дым лучины ел глаза.
— Лапша вкусная?
— Да, — Хисматулла, не донеся ложку до рта, положил ее обратно в миску. — Ты опять не ела? Даже не попробовала?
— Ешь, сынок, ешь. Я не голодная…
— Нет, я же знаю, что голодная, всегда ты так! На, доешь хоть, что осталось, — Хисматулла встал и отнес чашку матери. — Ну, хоть немного…
Мать попробовала лапшу и подвинула миску сыну.
— Ты же не наелся. Не думай обо мне, я дома, мне гораздо меньше надо, а ты работаешь. Вправду хорошая лапша? Это Гульямал принесла. Ой, алла, опять этот живот! О-ой, за что мне такая напасть?.. Видно, уж недолго осталось мучаться на этом свете…
Сайдеямал задумалась и примолкла. Всю жизнь прожила она в этом доме, и каждая вещь здесь напоминала ей мужа и молодость. Правда, раньше, при муже, все было иначе — каждый день, весело потрескивая, горел огонь в чувале, у огня сушились мокрые каты и маленькие детские лапти — сабата, в котле булькала похлебка. Раз в неделю Хуснутдин приезжал с выгона, где пас байских лошадей, и Сайдеямал старалась пораньше окончить стирку и развесить на изгороди платья Хуппинисы, первой жены бая, и ее красивые, расшитые цветным шелком рубашки, чтобы подольше побыть с мужем. В субботу, чуть па дороге слышался конский топот, четыре черные головки, четыре пары черных, как уголь, глазенок, четыре пары босых загорелых ног — четверо ее сыновей выскакивали из дому и мчались к воротам:
— Атай! Атай!
Муж нарочито медленно слезал с лошади, оглядывал двор и вдруг хватал того из сыновей, который стоял поближе, и подбрасывал высоко в воздух: «Аха…»
Кто мог думать, что несчастье так скоро придет в ее дом? Все ночи, пока Хуснутдин метался в бреду на нарах, Сайдеямал не спала — то прикладывала мокрую тряпку к его горячей голове, то подавала питье, но не прошло и недели, как мулла пришел читать над мужем погребальную молитву…
Оставшись с четырьмя ребятишками, мал мала меньше, Сайдеямал познала всю горькую тяжесть нужды. Она работала втрое больше прежнего и не гнушалась, как раньше, объедками с байского стола, но голод не пощадил ее детей. Она проводила на кладбище двоих, третьего, уже взрослого и женатого, и, может быть, поэтому так боялась за последнего, самого младшего, который был теперь ее надеждой и утешением и единственной радостью на старости лет.
— Что буду отвечать на том свете? — тихо проговорила Сайдеямал. — Никому я не делала зла, два ангела за моими плечами скажут это. Ты ведь знаешь, сынок, что тот, который на левом плече, записывает все мои плохие дела, а тот, который на правом, — все хорошие? Так у того ангела, что на моем левом плече, еще не было работы с тех пор, как я живу…
— Знаю, знаю. — Хисматулла поставил пустую миску у очага и вернулся к матери. — А ты слышала, что случилось с Хайретдином?
— А что? Что с ним? — заволновалась мать. — Да пошлет аллах ему побольше здоровья!
— Его сын нашел самородок с баранью голову! А Хайретдин-агай взял и отнес его Галиахмету-баю!
— А что ему было делить?
— Если б это я нашел золото, уж я бы знал, что, делать! Построил бы дом, завел корову, лошадь, а тебя, эсей, одел бы с головы до ног и посадил у окна, а в окно бы поставил стекло, и больше ты у меня и пальцем не шевельнула бы!
— Ну, ты придумаешь! — рассмеялась Сайдеямал. — Уж лучше отдал бы его на калым, а я — да я бы умерла от скуки без работы! Рас скажи-ка лучше, что дал бай Хайретдину-бабаю за такой большой самородок?
— Не знаю, что дал бай Хайретдину, а всем старателям он на радостях целую бочку водки поставил!
— И ты тоже пил?
— А как же? Раз все, значит, и я…
— Ох, сынок, сынок, зачем ты сделал это? — расстроилась Сайдеямал. — Никогда не позволял себе такого твой покойный отец, он был настоящий мусульманин, а мусульманину грех пить вино и курить табак!..
— Бай сам мусульманин, а пьет. Говорят, весь коран знает назубок. Разве стал бы он пить, если это грех?
— Бай если и пьет, то сделанное из чистого меда. Если меда нет, пьет бузу. А буза — это же самая пища, все равно что лекарство. В этом греха нет…
Давным-давно догорела лучинка на очаге, и в доме опять стало темно. От земляного пола несло холодом и сыростью. Большая муха, при свете надоедливо бившаяся от одной стены к другой, в темноте успокоилась. Лишь сверчок, ни на что не обращая внимания, все так же радостно верещал за чувалом. Хисматулла поежился.
— Если пить — грех, эсей, почему мулла не запретит продавать водку в кабаке? — раздумчиво спросил он. — Там же каждый день пьют и дерутся, про песни и говорить нечего! Однако мулла не заглянул ни разу!
— Что ты говоришь, сынок?! — Сайдеямал в отчаянии схватилась за голову. — О, алла, прости моего неразумного сына! Про муллу даже думать такое стыдно! Ох, чуяло мое сердце, что не надо тебе работать на прииске, и мулла говорил — смотри, женщина, как бы твой сын не раз баловался… Видно, скоро конец света, если ты говоришь так про муллу!
За дверью послышались легкие быстрые шаги, и, нагибая голову под притолокой, в избу вбежала Гульямал.
— Иди сюда, Гульямал, иди сюда, моя умница — Старуха обернулась к снохе. — Спасибо тебе за лапшу…
— Я пришла узнать, как ты, каенбикэ? Помогло ли то, что я принесла от муллы?
— Да, я весь день полоскала эту бумажку в воде и пила, только от этого и полегчало, теперь совсем редко схватывает, слава аллаху! Хорошо, что ты родню не забываешь.
— Я ваша сноха, и я не должна быть не благодарной, — Гульямал повернулась к Хисматулле: — Тогда я пойду!.. На улице темно… Проводи меня.
— Сюда шла — не боялась? Вот и обратно так же пойдешь. Я спать хочу.
— Тогда я беспокоилась за твою мать и шла со своим беспокойством вдвоем, а теперь пойду одна. Вдруг кто-нибудь захочет меня испугать?
— Как же, тебя испугаешь! — хмыкнул Хисматулла. — Ты скорее сама любого шайтана испугаешь!
— Проводи, сынок, как же так? — попросила Сайдеямал. — Проводи, ведь она женщина…
Чтобы не огорчать мать, Хисматулла ощупью нашел на карах шапку и вышел.
На улице было светлее, чем в доме. Звезды вдоль и поперек рассыпались по черному, глубокому небу. Некоторые из них, на мгновение ярко вспыхнув, скатывались в сторону и гасли, оставляя за собой искрящийся белый свет.
«Как золотой песок, — подумал Хисматулла. — Мне бы несколько таких зернышек». И, увидев опять падающую звезду, прошептал скороговоркой:
— Семь звезд упадет, семь раз скажу, семь грехов скину…
— Звезды считаешь? — Гульямал тихонько подошла к Хисматулле сзади и прижалась всем телом к его спине. Руки у нее дрожали. Хисматулла резко высвободился.
Гульямал стояла перед ним, и раскосые темные глаза ее влажно блестели. Тяжелые волосы выбились из-под платка. Полные губы улыбались, чуть вздрагивая и обнажая сверкающую полоску зубов. Темный смуглый румянец горел на щеках. Только сейчас Хисматулла заметил, что она успела переодеться в новый белый чекмень, отделанный красным сукном и цветным бисером; чекмень распахнулся, и были видны два ряда стеклянных бус, яркая, в цветах, сорочка; в вырезе ее смутно белела грудь.
— Стыда у тебя нет, — сказал Хисматулла и отвернулся.
— Может, и нет, а все равно твоей Нафисе со мной не сравниться. Молока захочу — корова есть, поехать куда — лошадь, все свое и в полном достатке. Думаешь, кроме тебя, мне не найти больше никого? Да за такой, как я, каждый пойдет — только помани! Просто не хочу, чтобы чужие моим добром пользовались. А что у твоей Нафисы есть? Ничего, кроме вшей! Не забывай, за нее еще и калым платить надо!
— Не кричи так! Что о тебе подумают?
— А мне все равно! Пусть что угодно думают, я не ворую, чужое не беру, а свое взять хочу. Не заставляй себе долго кланяться, а то у меня уж спина устала… Ну, идем, что ли? — Гульямал шагнула вперед.
— Отстань, — сердито сказал Хисматулла и попятился. — Не подходи!
— Тебе добра желают, а ты… — рассердилась Гульямал. — Захочешь, да поздно будет! Смотри, вчера Хажисултан-бай у Хайретдина последнюю лошадь отобрал, как бы тебя там вместо этой лошади в телегу не запрягли!
Не ответив, Хисматулла перемахнул через забор.
— Эй, погоди! Как же я одна…
Он не обернулся, уходил, все убыстряя шаг. Светало. По ту сторону реки Кэжэн выступали из тумана силуэты высоких деревьев, легкий ветер прилетал от Карматау, шелестел травами, доносил горьковатый запах полыни.
Голова уже не болела, но возвращаться домой не хотелось. Хисматулла долго бродил вдоль Кэжэн, опустив голову и поддавая ногой мелкие камешки. Он то приближался к реке, то уходил от нее, не замечая, что мокрые от росы ноги сами несут его к знакомому дому, на крыше которого растет сорняк. Он очнулся, только очутившись в густой крапиве перед низенькой изгородью.
«Алла, спятил я, что ли? Что мне делать здесь спозаранку? Еще и коров не доили», — подумал Хисматулла и повернул было обратно, но громкие голоса в доме заставили его насторожиться. Он перелез через плетень и, крадучись, прошел через двор к окну. Провертев ножом маленькую дырочку в брюшине, он приник к ней, стараясь, чтобы тень его не падала на окно.
Чувал, видно, только что растопили — поставленные в нем стоймя поленья долго чадили, пока не разгорелись, не затрещали и не стали постреливать, разбрасывая горсти белых и голубых искр.
Черные тени встревожено метались по избе вслед за бородатым человеком в тюбетейке. Казакин его был распахнут, он вскидывал длинные мосластые руки над головой, точно корявые ветки дерева, что-то бормотал, но слов его не было слышно.
«Знахаря позвали, курэзэ», — догадался Хисматулла и одеревенел от напряжения.
Фатхия, жена Хайретдина, накрывшись темным платком, сидела в углу с двумя дочерьми, а сам Хайретдин носился по избе, размахивая ременной плеткой. И лишь пристально вглядевшись, можно было разглядеть скорчившегося на нарах Гайзуллу. Хрипло дыша, старик крутился, как одержимый, около нар и вдруг, точно заметив и проследив кого-то, с силой хлестал плеткой по вороху тряпья. Он старался не задеть больного сына, но каждый раз, когда удар со свистом ложился где-то рядом, мальчик испуганно вскрики вал.
— Не бойся! Не бойся! — донесся до Хисматуллы исступленный шепот курэзэ. — Нечистый дух албасты совсем рядом! Он щекочет твоему сыну пятки… Ударь!
Плетка снова защелкала, поднимая пыль.
— Теперь он спрятался под нары, — говорил курэзэ. — Убери отсюда две доски и хлестни посильнее!..
Знахарь выхватил лучину из чувала, нагнулся и осветил хилым огоньком под нарами, а Хайретдин стал не глядя бить плеткой в чуть расступившуюся темень. Мальчик заметался, застонал на кошме, и курэзэ крикнул:
— Не давай ему передышки! Гони из избы! Гони! Албасты теряет уже свою силу!..
Хайретдин бегал от стены к стене и хлестал плеткой то в угол, около чувала, то по перине, лежавшей на полу. Даже отсюда, от окна, было видно, что он измотался, вспотел, рубаха на его спине заголялась, обнажая худые ребра.
— Вот он к двери побежал! — приказывал курэзэ. — Откройте кто-нибудь дверь! Живее!
Скинув с лица платок, бросилась с нар Нафиса, ударом ноги распахнула дверь.
— Вон, нечистый дух! Вон! — кричал знахарь. — И чтоб никогда ты не входил в этот дом!.. Слава аллаху!
Курэзэ опустился на нары, сложил руки на груди, а старик осел прямо на пол, тяжело, хрипло дыша. Он бессильно раскинул руки, посидел так минуту-другую, вытер рукавом заливавший глаза пот, кряхтя, поднялся и подошел к нарам, где лежал сын. Он наклонился над ним, прислушиваясь к его дыханию.
— Он теперь спать будет, — сказал курэзэ. — Ему стало легче.
Фатхия тоже спустилась с нар и начала прибирать разбросанные где попало вещи. Она поманила Нафису, чтоб что-то сказать ей, и дочь, взяв деревянную бадейку, вышла за дверь.
Хисматулла оторвался от окна, в три прыжка очутился рядом с крылечком.
— Нафиса!..
— Хисматулла?..
И хотя он позвал ее шепотом, ей показалось, что он крикнул так, что его услышали в доме.
— Зачем ты здесь? Уходи! Уходи! — быстро заговорила она. — Если отец увидит тебя, будет беда!..
— Но я пришел к тебе, Нафиса…
— Разве я могу уйти, когда у нас такое не счастье? В моего брата вселился албасты… Мы еле выгнали его… Хажисултан-бай отобрал у нас вчера кобылу — его теленок свалился в шахту, а Гайзулла недоглядел… А телку мы сами для курэзэ зарезали, теперь одна коза да овцы остались…
Она тихо заплакала, зажав рот ладонью, а Хисматулла стоял рядом, и сердце его рвалось от боли и от того, что он был бессилен чем-то помочь ей. Да и что могут значить слова, когда свалилось такое горе?
— Я буду бродить около вашего дома, — сказал он. — Если надо — ты покричи, меня, а я сделаю, что смогу…
— Нет! Нет! — Нафиса испуганно отшатнулась — Курэзэ накличет на нас еще больше не счастья!.. Он выгнал албасты, он может позвать его обратно!.. Жди меня у Балхизы-инэй … Я прибегу туда…
6
Огонь в чувале не бушевал, не плевался на земляной пол яркими брызгами, а лишь облизывал черные головешки красными, начинающими синеть языками.
Прибрав в доме, Фатхия поставила перед курэзэ большую деревянную чашку, наполненную доверху пахучим, сочившимся от жира мясом.
Курэзэ ел медленно, тяжело двигая челюстями, изредка закрывая глаза и причмокивая от удовольствия. Лицо его блестело от пота, в черной и растрепанной, как веник, бороде застывали капли жира. Он облизывал тонкие пальцы, запивал мясо крепким бульоном и, наконец, насытившись, привалился спиной к стене, вытянул ноги и рыгнул.
— Слава всемогущему аллаху, — подняв глаза к потолку, проговорил он. — Подай-ка мне вот ту щепку…
Старик взял лучинку с шестка, курэзэ отщипнул от нее тонкую палочку и долго ковырялся в зубах, обнажив красные десны.
Фатхия поставила на скатерть самовар, и курэзэ пил чашку за чашкой, шумно отдуваясь, пыхтя, морща нос с бисеринками пота.
Гайзулла начал вдруг что-то бормотать во сне, бредить, и Хайретдин снова бросился к нему. Курэзэ тоже подошел к мальчику, стал что-то нашептывать и сплевывать через левое плечо. Потом положил в головах мальчика топор, а в ногах нож. Достав из кармана клочок бумаги, он разорвал его на две части, написал на них что-то карандашом и прилепил бумажки над дверной притолокой и у окна.
— Это чтобы албасты не вернулся, — пояснил он с важностью. — Вот еще, сунь ему под мышки бэтэу. — Курэзэ протянул Хайретдину треугольный амулет и поправил на мальчике бешмет. — Какие синяки под глазами… Я говорю, чуть не погубил ты сына. Хорошо еще, что лицо цело. Может быть, тут и не албасты вино ват, а горный дух… Разозлился, наверное, что золото стронули с места. Смотри, старик, как бы не случилось большой беды, ведь ты не вернул хозяину горы золото…
Хайретдин побледнел и стал нервно дергать без того редкую бородку.
— Ну, да ничего, — продолжал курэзэ, — мог дыхание лечит лучше, чем дыхание самого ишана Хэзрэта. Вот увидишь, месяца через три-четыре мальчик будет бегать, как ни в чем не бывало, если будет на то воля аллаха!
— Аминь, да сбудутся твои слова! Последнюю козу не пожалел бы, вынес на гору и принес бы в жертву, а мясо отдал нищим, только бы поправился сын! Один ведь он у меня…
— Не беспокойся! Поправится! Мой отец еще и не таких бесов изгонял!
Курэзэ сел, посмотрел на Фатхию, которая, не поднимая головы, пряла в углу, на маленькое тусклое окошко. В одном углу брюшина прорвалась, и заходящее солнце ярко светило в маленькую дырочку.
— Эх, жизнь! Оглянуться не успеешь, как день уже убежал за гору, а вечер высовывает голову из речки… — проворчал курэзэ.
— Мать, не поставить ли самовар? Что-то пояс ослабел, — сказал старик жене.
Фатхия положила пряжу Нафисы к себе в подол.
— Пойди поставь, да долго не возись, — велела она дочери.
Нафиса вышла в сени, прикрывая лицо кончиком платка.
Курэзэ оторвал задумчивый взгляд от окна и опять повернулся к старику:
— Ты слыхал, как Султан, дед Давлеткужи-бабая, женился на албасты? Так вот, мой покойный дед тоже был очень грамотный и образованный, вроде меня. Встречает он как-то этого Султана и видит, что высох человек, пожелтел, только кожа да кости остались. «Ай-хай, сосед, плохи твои дела, не албасты ли к тебе пристал?»— говорит мой дед, а уж он-то в таких делах еще лучше меня разбирался. Ну, Султан отпирался сначала, а потом и рассказал все без утайки. — Курэзэ почесал в бороде, глаза его хитро заблестели. — А дело было так: как-то пришел Султан из деревни к себе на хутор — а жил он тогда один, скот пас, — пришел и видит, сидит в его дворе женщина в русском зипуне и рысьей шапке. Посмотрела на Султана и бежать — юрк в дом! Султан за ней, а в комнате пусто, вроде нет никого. Искал, искал, наконец, нашел ее за чувалом. Тут стала она умолять: «Разреши мне у тебя остаться, только чтобы никто об этом слыхом не слыхал». Посмотрел Султан — отчего не разрешить? Женщина красивая, и по хозяйству поможет. И стали они жить вместе. В доме полный достаток, всегда чисто прибрано, чувал побелен, и каждый день баранья похлебка, а женщина еще и вышивать умеет, и шить — сшила ему десять рубашек, и два новых камзола, и тулуп, а откуда материю брала — неизвестно…
— Как та змея, что тоже в девушку превращалась, — вставил Хайретдин, вспомнив старую легенду.
— То само по себе, а это само по себе. Ты слушай! Пожили они немного, она и говорит: «Поедем посмотрим мои родные места». Посадила его на себя, велела закрыть глаза и полетела. И летели, видать, над скалами, так что все ноги камнями ободрал до крови. Открыл Султан глаза и видит — все блестит от золота, не найдешь ни черного, ни белого камня, ни земли, ни песка — сплошь вместо камней чистые самородки валяются! А кругом молодые девушки, стройные, как твоя Нафиса, в бархатных халатах и камзолах, расшитых золотом, красиво так расшитых цветами, птицами разными, и даже монисты сплошь из золотых монет. Смотрит Султан, аж глазам больно от блеска, а жена ему наказывает: «Ты здесь постой, я пойду мать навещу. Только смотри, без меня на золото не зарься, на девушек не заглядывайся, а то плохо будет» — и ушла. Вот и думает Султан: «Если взять один, совсем маленький кусочек, никто и не заметит.» Только наклонился, руку протянул, а духи как зашумят, как забегают — кто, мол, крадет наше золото? Отдернул Султан руку, побежал к девушкам, схватил за руку самую красивую и поцеловал. А та сразу побледнела и упала. Окружили ее духи, кричат: «В нее бес с земли вселился!» — подняли на руки и увели.
— Как же они его не растерзали? — испуганно спросил Хайретдин.
— Разве ты видел албасты, что мучил твоего сына? Так и они не видят тех, кто с земли. Только очень грамотный и сведущий человек может их увидеть, да и то если знает язык шайтанов. Ну и вот… Закололи они барана, принесли жертву и позвали своих мулл читать молитвы над девушкой. И пока те читали, семь потов, семь кож с Султана сошло. А как начал читать самый главный, одноглазый мулла, стал бедняга против воли к потолку подскакивать и о притолоку ударяться — наконец, упал и не помнил себя…
На другой день нашла его жена без памяти среди навоза и мусора. Унесла к себе, вылечила, посадила на спину и отвезла опять на хутор. Стали они жить дальше… — Курэзэ внезапно прервал рассказ и обратился к Хайретдину: — Твоя жена еще не трогала внутренностей телки?
— Нет, ты же не велел.
— Правильно. Смотри, чтобы к внутренностям не прикасалась ничья рука. — Курэзэ произнес молитву «бисмилла» и принялся неспеша пить чай. Чашка с трещиной, которую ему пода ли, была стянута металлическим ободком.
Из углов комнаты медленно надвигалась темнота. Тараканы, днем сидевшие в щелях, забегали теперь, шурша, по стенам и полу.
— А как же вылечился дед Давлеткужи-бабая? — стараясь не показать любопытства, спросил Хайретдин.
— Можно, если постараешься. — Курэзэ дожевал хлеб, почмокал губами и поставил чашку на поднос. — Мой дед как лечить знал, он и надоумил Султана. Я тоже знаю…
— И ты можешь сказать мне?
— Конечно. Султан перестал трогать жену. И словечка ей больше не сказал. Она с ним заговаривает, спрашивает: В чем дело?, плачет, а он молчит, будто воды в рот набрал. Тогда она слетала опять на родину и привезла ему золота. Много золота. А Султан и не смотрит на него, как будто это не золото, а простой камень. И по-прежнему до жены пальцем не дотрагивается. Рассердилась албасты и разбросала золото горстями, как раз по нашим местам. Вот как появилось у нас золото, вот почему оно нам беды приносит…
— А потом что с ней было?
— Никак не могла успокоиться, годами рыдала у Карматау. Слыхал, как там шумит река? Это голос албасты. Хотела было вернуться после этого домой, да свои не пустили ее обратно, разозлились, что взяла золото. Вот и поселилась она со своими детьми у нас в горах, чтобы стеречь сокровища и мстить людям за свою обиду. Каждому, кто руку к золоту протянет, ее мести не миновать, вот и сына твоего покалечила…
— Как сказка, — шепнула младшая, Зульфия.
— Тихо там! — прикрикнул Хайретдин. — Сколько вам говорить, что, когда разговаривают мужчины, ухо девушки должно быть накрыто платком, а рот замазан глиной?! Мать, — повернулся он к Фатхии, — ты бы отправила их куда-нибудь!
Нафиса вспыхнула. Весь день она не могла осмелиться попросить мать отпустить ее, а теперь все получалось само собой. Сердце ее часто заколотилось.
— Эсей, можно, мы с Зульфией сходим к Балхизе-инэй?
— Идите, только чтобы долго не ходили!
— Сегодня можно отпустить их и на большее время, — вмешался в разговор курэзэ. — Нехорошо девушкам следить за делами мужчин, аллах рассердится на них.
— Эсей, я не хочу к Балхизе-инэй, пусть Нафиса сама, без меня, — захныкала Зульфия.
Девочке очень хотелось посмотреть, что будет делать отец и курэзэ. Фатхия подтолкнула младшую дочь к дверям:
— Ай, как не стыдно быть такой любопытной? Разве ты не слышала, что сказал отец? Идите! — И добавила уже на пороге: — И ты, Зульфия, ни на шаг не отходи от сестры.
Дождавшись, когда дочери ушли, Хайретдин спросил:
— А человек по имени Давлеткужи-бабай жив еще? Где он?
— Может, жив, а может, нет. — Курэзэ громко отхлебнул из чашки и прищурился.
В казане что-то громко булькало. В доме вкусно пахло мясом. Фатхия подложила дров, огонь в очаге горел ровно и спокойно, языки его вылизывали дно казана, как корова новорожденного теленка.
Сложив ладони таким движением, будто хотел удержать свет, идущий от чувала, курэзэ опять помолился и поднялся с подушек. Пройдя несколько шагов, он склонился над большим медным тазом, в котором были сложены внутренности телки, опустился на колени, пошептал, взял кусочек кишки и, разорвав его на две части, приложил к лицу больного мальчика.
Гайзулла вздрогнул и застонал. Лицо его при свете огня было бледно и заострено, под глазами легли глубокие синие круги, губы запеклись. С тех пор как его принесли домой, мальчик ни разу не очнулся и лежал с закрытыми глазами, по временам вскрикивая и что-то бормоча.
Курэзэ повернулся к Хайретдину:
— А теперь иди и закопай внутренности на том месте, где Гайзулла нашел золото.
— Но я же не знаю места!
— Нужно отнести все это духу вместо золота, без этого мои молитвы не помогут ему. — Курэзэ посмотрел на мальчика. — Да, совсем плох, бедный… Жалко, что ты не знаешь места. Что ж, коли так, мне здесь делать больше нечего, я пошел. — И с обиженным видом курэзэ двинулся к дверям.
— Подожди, ишан-хазрэт, подожди! — закричал старик, забегая вперед. Он не знал религиозного сана курэзэ, но по тому, что рассказывал ему гость, решил назвать его самым высоким именем. — Клянусь аллахом, я не знаю этого места, пусть лопнет мой живот, если я вру! Выпью целую чашку крови, съем целую чашку соли, если я обманываю тебя! Истинная правда, ишан-хазрэт…
Курэзэ молча смотрел на старика.
— Не уходи, ишан-хазрэт, помоги сыну! Я тебе верю, как самому себе, хоть ты и недавно у нас в деревне! Валлахи-биллахи, я не знаю места! Вылечи моего мальчика, сделай что можешь, умоляю тебя! — Хайретдин чуть не плакал.
Курэзэ понял, что старик не лжет, но не изменил выражения лица. Молча надел галоши поверх мягких кожаных сапог, смахнул золу с шестка и с важным видом выложил из кармана горсть мелких камешков, отсчитал сорок один и начал гадать.
Тррр! — камешки рассыпались по шестку с сухим треском. Они падали и разбегались, как живые. Одни легли кучкой, другие напоминали фигуру человека. Курэзэ внимательно вглядывался в эти рисунки, качал головой, не глядя на старика. А Хайретдин закрыл глаза и молился про себя.
Тррр! — снова послышался сухой треск падающих камешков. Хайретдин открыл глаза. Теперь камешки легли иначе и были похожи на женщину с палкой и горбом…
Кончив гадать, курэзэ завернул камешки в тряпку и опять положил их в карман.
— А ты и на самом деле ничего не знал. Ну да ладно. Камни сказали мне, что Гайзулла нашел самородок недалеко от того места, где ты рубишь дранки.
— Валлахи-биллахи, нет бога кроме алла ха! — радостно вскричал Хайретдин. — Как ты прозорлив, ишан-хазрэт!
Он хотел сказать еще что-то, но курэзэ остановил его кивком головы.
— Знаю, знаю, что ты хочешь сказать. Я говорю, камни и без тебя все мне рассказали. Молчи. Даже если запугивать будут, все равно никому не говори, в какой стороне было золото. Ник то, кроме тебя и меня, не должен знать об этом! Если не послушаешься меня, расскажешь хоть одному человеку, будь то бай или даже мулла, — плохо будет и тебе, и всем твоим. Сын умрет, жена умрет, дочери умрут, и сам ты умрешь. Весь твой род истребит албасты, если скажешь хоть слово! А это все, — курэзэ кивнул на таз с внутренностями, — пойдешь и закопаешь на том самом месте. Только не сейчас, а когда все спать лягут, понял?
— Но ведь я не знаю точного места, — испуганно посмотрел Хайретдин.
— Ничего. Ты же знаешь, в какой это стороне?
— Так, на глазок…
— Где-нибудь там и закопай. Не беспокойся, дух найдет твой подарок. Только когда будешь копать, скажи: Вместо взятого богатства.
— А если не найдет?
— Найдет. Старайся только ближе к тому месту. — Курэзэ щелкнул языком: — Чем ближе положишь, тем скорее поправится мальчик.
Хайретдин сел на сосновый чурбан возле шестка. «Что будет с моим сыном?» — думал старик. — Что будет с Гайзуллой, если дух не найдет внутренностей? Вот я сижу, и ничего у меня не болит, хотя я совсем старик, а мой мальчик стонет и мечется на нарах, не открывая глаз. Алла, как без этой ветки зацветет дерево моего рода? Я зарою внутренности в землю и скажу албасты: «Возьми это вместо взятого богатства, вместо твоего камня, хозяин горы. Хажисултан-бай отнял у меня последнюю лошадь, а телку я зарезал для курэзэ. Это внутренности моей последней телки. Возьми их, больше у меня нет ничего, что бы я мог дать тебе. Но если тебе мало этого, возьми меня. Возьми меня вместо сына, оставь моего мальчика. Я скажу так и зарою внутренности у реки, сделаю все, как надо, но вдруг это будет не там, и дух не найдет моего приношения? Что тогда станет с моим мальчиком? Что станет с моим родом?.. О алла, за что, за что ты меня наказал?»
Дрова под очагом и в чувале догорали. Пламя вспыхивало на красных угольях. Фатхия безмолвно сидела в переднем углу, не вмешиваясь в разговор мужчин.
— Ну, я пошел, — сказал курэзэ. — Поздно уже, а мне еще в двух домах сегодня надо показаться. Завтра опять приду, проведаю твоего сына!..
— Да пошлет тебе аллах здоровья, ишан-хазрэт!
Однако, выйдя от Хайретдина, курэзэ вовсе не стал торопиться, а, обогнув дом Хажисултана-бая, вышел на окраину деревни и спрятался в густом кустарнике у дороги. Скоро мимо него побрел человек с мешком. Курэзэ вылез из кустарника и, прячась за деревьями, пошел следом за ним.
7
Как голодный волк, рыскал Нигматулла по лесу в поисках нового золотого места, облазил на коленях берег Кэжэн, где он повстречал сына Хайретдина, но все было тщетно. Он сумел намыть щепотку-другую золотого песка. Баранина давно кончилась, шкуру Нигматулла бросил в овраге. Почти два дня во рту у него не было крошки хлеба.
«У жилья всегда есть чем поживиться. В случае чего, не стыдно и к отцу явиться», — решил Нигматулла и спустился в деревню.
Было раннее утро. Дойдя до мечети, он остановился посреди улицы, не зная, куда идти дальше, и тут увидел человека, шедшего ему навстречу. Человек шел, слегка поддавшись вперед. Через плечи его была перекинута веревка, на веревке болтались каты.
— Эй, Шарифулла-агай, куда ходил спозаранку?
— Лошадей своих искал, кардаш. Так и не нашел, а ведь я совсем недалеко спутал их. Роса нынче сильная, весь промок. — Шарифулла посмотрел на свои холщовые, мокрые до колен штаны.
Нигматулла тоже оглядел их. Плохие штаны, старые. Да и вообще вид не ахти — между пальцами босых ног торчит трава, на рубахе — огромная заплата, а из-под нее, словно цепь от часов, свисает грязная веревка. Малахай потемнел от пота и стерся по краям.
— А я к тебе, агай…
Шарифулла вопросительно поглядел на Нигматуллу, и косые глаза его, казалось, от этого еще больше закосили.
— Дело есть. Айда в дом, там скажу.
Шарифулла, переваливаясь, зашагал за Нигматуллой. У ворот они остановились, словно Шарифулла не знал еще, впускать ему непрошеного гостя в дом или повременить, потом толкнул ногой ворота и вошел во двор.
Выбрав самое солнечное место, он неторопясь развесил сушить свои сапоги и портянки поближе к сеням, затем, не снимая, отжал мокрые штаны.
Нигматулла нетерпеливо следил за ним глазами.
— Что ты так копаешься?
— А как же! Сапоги надо беречь. Я всегда так поступаю. Сапоги только в гости надеваю, по будним дням не треплю. А то не успеешь оглянуться, а они уже сгнили.
— Ничего, Шарифулла-агай, ты богатый, можешь себе новую пару купить!
— Могу-то могу, а какой с того прок, если я буду каждый год сапоги менять? Вот эту пару знаешь сколько я уже ношу? И смотри — они как новенькие. Не будешь беречь и копейки считать — ничего в хозяйстве не прибавится. Слава аллаху, пока я ни в чем не нуждаюсь. Две лошади, корова, скоро кобыла ожеребится — тогда будет еще лошадь…
Шарифулла мечтал иметь свой табун и ради этого отказывал себе во всем — голодал, одевался хуже всех в деревне, лишь бы прикупить еще одну лошадь.
— Я проголодался, покорми меня, — сказал Нигматулла и, не ожидая приглашения, распахнул дверь. В ведре тут же загремел ковшик. Половицы были сильно расшатаны и, когда кто-нибудь входил в дом, ковшик бился о стенки ведра.
Хауда, увидев в окно, что муж кого-то ведет, нацепила на босые ноги башмаки, одернула подол платья, накинула на волосы платок и, завязав его под подбородком, стала поспешно прибирать в доме. Большие серебряные монеты, вплетенные в косу, при каждом движении ударялись друг о друга и звенели. Не успел Нигматулла открыть дверь, как Хауда поправила дерюгу на нарах и бросила подушки на коврики, грудой сложенные у стены.
— Здравствуй, енга!
— Здравствуй, — негромко ответила Хауда. Голос у нее был мягкий, теплый. Гости редко заходили в дом Шарифуллы, и, застеснявшись, женщина закрыла лицо платком.
Нигматулла огляделся по сторонам.
— А вы и в самом деле неплохо живете, стол и стулья завели. Ого, даже стекло вместо брюшины!
— Слава аллаху, не хуже, чем в байских домах, — ответил Шарифулла. — Мать, налей-ка нам кислого молока.
Хауда налила в чашку катык, взболтала ложкой и поставила на нары между гостем и мужем.
— Угощайся. — Шарифулла попробовал катык: — Пресноват немного, но ничего.
— С каких это пор катык едят без хлеба?
Хауда опять покраснела.
— Взяла я в долг фунт ржи, да смолоть не успела, — робко сказала она. — Ручка у нашего жернова сломалась. Вот я и толку рожь в ступе, хоть суп с крупой сварю…
— Ну и богатство у вас, однако! Верно про тебя судачат, агай: «Шарифулла с голоду еле ноги таскает, жена его за уши от земли поднимает». Как же так? Лошади есть — ты пешком ходишь, башмаки есть — босиком шлепаешь, деньги есть — без хлеба ешь! Ну ладно, как говорится, угощают — пей и воду. Попьем хоть кислого молока в «байском» доме. — Нигматулла хихикнул и придвинулся ближе к чашке.
— Погоди смеяться. Смеется тот, кто смеется последний, — обиделся Шарифулла.
— Смейся не смейся, а пока дела твои плохи. — Нигматулла повертел в руках крашеную деревянную ложку: — Аллах, где вы такую достали? Не иначе как с того света. Этой ложкой только клин ведьме в затылок забивать. Я не ведьма. Такой, ложкой есть не буду. Другой, нет?
— Нет, — буркнул Шарифулла. — Корот есть.
Хауда залезла в широкую посудину, висящую на деревянном крючке, вытащила жесткий, покрытый плесенью кружок сухого творога и положила перед мужем. Шарифулла ножом разрезал корот на маленькие кусочки и предложил гостю. Нигматулла взял один кусочек и положил его в рот. Обросшее щетиной лицо его тут же исказилось.
— Кислее не могли найти?
— Обижайся не обижайся, а угощать тебя больше печем.
— Ну что ж, видно, придется мне тебе помочь.
Нигматулла сдвинул шапку на лоб. Вытащил кисет. Свернул папироску.
Горький серый дым пополз по стене к потолку, Хауда прикрыла нос кончиком платка.
— Очень хочешь разбогатеть, агай?
Шарифулла не ответил.
— Я спрашиваю, разбогатеть хочешь?
— Слава аллаху и за то, что есть. Мне хватает.
— Ха, разве это богатство? Я спрашиваю, хочешь ли ты быть таким же богатым, как Хажисултан-бай? — Нигматулла понизил голос до шепота: — Только тебе скажу. Место нашел. Сколько золота — всему миру хватило бы!
Шарифулла продолжал молча смотреть в окно. Видя, что слова не действуют, Нигматулла вытащил из кармана казакина мешочек, развязал его и высыпал на ладонь блестящие желтые кусочки.
— Видал?
— Что? — Шарифулла недоверчиво скосил глаза.
— Золото никогда не видел, что ли?
— Видел. Ну и что?
— Продаю. Купи.
— Что я с ним делать буду?
— Ха, нашел над чем голову ломать! Да продашь. Я же с тебя и полцены не запрошу, только потому и продаю так дешево, что деньги нужны во как, — Нигматулла провел ладонью по шее, — позарез. Если б не это, сам бы продал за настоящую цену!
— А почему мне? Я ж ни цены ему не знаю, ни толку… Нет, продай уж кому-нибудь другому.
— Какой тебе еще толк? Богатство само в руки лезет, а ты отказываешься!
Шарифулла задумался.
— Не берешь? Ну смотри, дело твое. Да и некогда мне тут с тобой разговоры вести, надо скорей компанию собирать — золото мыть. Не купишь — найду другого, с руками оторвет.
Нигматулла встал и пошел к двери.
— Погоди, кустым. — Шарифулла заколебался. Его и пугала мысль о том, что он может ли шиться годами накопленных денег, и манила возможность легкого обогащения. Он представил себе табун лошадей. Стройные кони с длинными гривами, чуткие нервные лошади с пышущими ноздрями, тонконогие нежные жеребята… «Чей это табун?» — «Шарифуллы-бая!» — отвечает пастух. А почему «табун»? Может быть, табуны? Не один, не два, а пять, десять, много табунов! Если дело выгорит, так оно и будет, а если нет…
— Ну, мать, что будем делать?
— Не знаю, отец…
— Так я и думал, что ты ответишь не знаю. — Хозяин махнул рукой: — Женщинам что? Ты хоть разорвись, а им и горя мало! Беззаботная баба…
— И у меня есть забота, — неловко улыбнувшись, сказала Хауда.
— Целыми днями дома сидишь, какая у тебя забота?
— Все думаю, когда наш сын подрастет, на ноги встанет…
— Нашла о чем горевать! Дерево само растет вверх, никто не горюет — когда оно вырастет. Если ты такая хорошая мать, присматривала бы получше за дочерью. Невеста уже, как бы не начала баловать…
— Я уже и так ее вчера совсем заругала.
— Ну-ну, мать, как же ты ее ругала?
— Говорила, слушайся, Гульбостан, слушайся…
Нигматулла, с любопытством ожидавший, чем кончится спор, громко засмеялся.
— Какая ты сердитая, оказывается! Все «слушайся» да «слушайся»… Ха-ха-ха! — И, посмеявшись вдоволь над робкой женщиной, спрятавшейся от смущения за занавеску, снова повернулся к Шарифулле: — Ну так как?
— Что будем делать, мать?
Шарифулла жалко и потерянно улыбался жене. У него было такое чувство, словно он шел по краю глубокого оврага, над пропастью, и стоило ему сделать одно неосторожное движение, и он окажется внизу.
— Что ж ты молчишь? Где твой язык, которым ты с утра до вечера облизываешь свою дочь?
Хауда долго не отвечала, потом неожиданно вспылила:
— Если ты трус, то не спрашивай, как тебе поступить, у своей жены! Разве умный мужчина советуется с женщиной? Много ты у меня спрашивал, когда копил свои деньги?
— Ну ладно, покричала — и хватит! — Шарифулла властным жестом оборвал жену. — А то соседи подумают, что в нашем доме нет хозяина!.. Иди к своим горшкам, я обойдусь без тебя!
Хауда покорно отошла к чувалу, а Шарифулла почесал пятерней затылок.
— Значит, так… Сколько вот этот большой кусок?
— Ты хочешь знать, сколько он весит? Фунта два, не меньше. Если есть безмен — давай проверим…
— Нет, я говорю — сколько стоит?
— Маленький кусок — сто рублей, а вот этот крупный самородок — пятьсот…
— Да ты в своем уме? — Шарифулла вытаращил глаза и с минуту стоял с полуоткрытым ртом. — Ты смеешься надо мной? Где же мне взять такие деньги? Если я даже отдам в придачу всех вшей, то и тогда мне не набрать столько!..
— Сразу видать, какой ты серый человек!.. Если бы ты хоть немного в этом деле разбирался, то понял, что за такой самородок ты взял бы не меньше шестисот рублей…
— А почему ты сам не выручишь за него шестьсот?
— Опять двадцать пять! — Нигматулла раз вел руками, как бы поражаясь чужой бестолковости. — Мне деньги сейчас нужны, позарез! А если не торопиться, то я бы за этот кусок и побольше выторговал…
— Конечно, знаючи можно рисковать… А вдруг ты меня обведешь вокруг пальца — и ищи ветра в поле?
Нигматулла посуровел в лице, сдвинул косматые брови.
— Тебе, дураку, счастье суют в руки, а ты упираешься, как баран, которого резать ведут… Думаешь, если в нашем роду были воры и обманщики, то и я такой?.. Как хочешь, я силой тебя заставлять не буду, даже обиду забуду, что ты меня за вора считаешь!..
— Постой! — Шарифулла ухватил гостя за рукав. — Может, покажем твое золото знающему человеку?..
— Хочешь, чтобы я золотого места лишился? Нет, так дело не пойдет. Я и так жалею, что лишнего тебе наговорил… Но смотри, пикнешь одно слово — пеняй на себя! Голову сниму — понял?
— Все понял, кустым, все понял, — Шарифулла испуганно закивал, приложил руки к груди — И я и енга будем молчать, как рыбы… Ну, допустим, возьму я твое золото, что я буду с ним делать?
— Чудак человек!.. Подвернется покупатель, и сбудешь по хорошей Цене!.. А пока, если уж на то пошло, я дам тебе немного рассыпного золота — можешь проверить, что я тебя не обманываю. А дней через семь принесу самородок…
Шарифулла окунул пальцы в матерчатый мешочек, захватил щепотку золотых песчинок, высыпал на бумажку.
— Спрячь хорошенько, это золото с того самого места, что я нашел… Если ты дашь мне деньги для оборота, я, может быть, тогда и тебя в пай возьму…
— А хозяина горы там нету? — спросил Шарифулла, и голос его понизился до шепота. — А то как бы и с нами не подучилось, как с Хайретдином…
— А что с ним? — спокойно поинтересовался Нигматулла, точно впервые слышал об этом.
Шарифулла с жаром начал рассказывать о том, о чем давно знала вся деревня.
— Из мальчишки выгнали албасты, но он не поправился. Старик отвез его в Оренбург — говорят, там получше есть знахарь… В один день разорился, стал нищим — ни лошади, ни телки… Одной охотой семью кормит…
— Да, албасты надо опасаться и обходить стороной… Но тебе бояться нечего — не ты золото нашел, а я, — значит, мне первому и ответ держать… А я и от нечистого духа откуплюсь!.. Давай неси задаток, и я побегу!
— Какой задаток?
— А ты думаешь, я дал тебе золото просто так, чтоб ты его нюхал и меня вспоминал? Я тоже не такой простак, чтобы одному слову, верить! Неси, неси, не упирайся… Теперь мы с тобой одной веревкой связаны.
8
Сайдеямал поставила тяжелую плетеную корзину с бельем на камни и тут же устало опустилась на песок. Стертые до красноты, опухшие от долгой стирки руки дрожали и горели огнем. Чтобы унять жар, она приложила ладони к мокрому и прохладному песку и сидела так, наслаждаясь охватившим душу покоем, расслабленная и тихая, и, полузакрыв глаза, слушала как играет и плещется у ее ног беспокойная Кэжэн.
Это она с виду такая тихоня, эта речка, то порою кажется, что она вовсе и не течет, а лениво нежится, но если хорошенько всмотреться, то поймешь, что она очень веселая и быстрая и вся светится и переливается солнечными блестками. А если открыть глаза пошире, то увидишь на том берегу тоненькую березу. Она всегда застенчива, как невеста, и стоит, не отрывается от зеркала воды, смотрится в него, не наглядится, как будто не верит, что она так хороша и молода, и каждый листик на ней трепещет и звенит, будто это и не листья вовсе, а мониста из золотых монет. Ветер иногда срывает одну монетку, бросает ее в речку, и Кэжэн несет ее неведомо куда, чтобы где-то и в другом месте увидели чьи-то глаза эту красоту…
Когда-то и сама Сайдеямал была, как эта березка, беззаботна и весела, но теперь даже трудно поверить, что она была молодой и красивой, что ею любовались все. Любовались до тех пор, пока бай не надругался над нею. Но и потом, когда к ней пришла любовь и дети и душевные раны ее затянулись, как ожоги на молодом теле, она была счастлива и готова была одарить своим счастьем всех, кто был обделен и обездолен. Она приходила на помощь каждому, как могла утешала, отдавала все, что имела, но годы, и нужда, и ушедшие один за другим в могилу и муж и трое детей, казалось, навсегда лишили ее радости. Теперь она жила давно не своей жизнью, а жизнью сына, с тревогой всматриваясь в его лицо, стоило ему появиться в доме, искала на нем следы радости или печали. Но часто его лицо не говорило ей ни о чем, и Сайдеямал терялась и пугалась, словно таилось за этой замкнутостью что-то неведомое и опасное и для сына, и для нее самой…
Выбрав место почище, где вода не была такой мутной, Сайдеямал подоткнула подол, забрела по колено в речку и стала полоскать белье. Оно лежало ворохом на камне, а чистое, отжав, она бросала снова в корзину. Рукам от холодной воды сразу полегчало, после отдыха не так болела спина, и Сайдеямал сильными рывками била мокрым полотном по воде, струя вытягивала по течению белоснежные полотнища, за ними сочились голубоватые мыльные полосы, похожие на разлившееся в реке молоко.
«Все было бы хорошо, если бы он не скрывал, что у него на душе, — думала она, привычными и размеренными движениями разворачивая тяжелые жгуты белья. — Ворочается на своей постели и вздыхает, как старик. Может, кто-то уже поселился в его сердце, а он не сознается ни той, которая заняла свое место, ни своей родной матери. Молчит, и все. А молчание ложится на сердце как камень — его просто так не сбросишь, не столкнешь Но если у него есть кто-то на примете, почему он не собирает калым? Почему не бережлив? Где же он найдет невесту, чтобы ее отдали без калыма?»
Текла мимо река, обмывая босые ноги, но думы не иссякали, а словно прибавлялись от тревоги.
Но вот она бросила последний отжатый комок белья, вытерла подолом вспотевшее лицо, хотела было еще присесть и отдохнуть, но солнце уже спешило спрятаться за Карматау, и надо было торопиться. Нужно было еще засветло развесить белье байских жен, дорогое белье из белого батиста, развесить, ничего не повредив, не оставив на рубашках и сорочках случайного пятнышка. Тогда беды не оберешься — и мало дадут за работу, а то и вовсе откажут и уже нельзя будет брать белье в стирку и прирабатывать что-то к заработку сына. А ведь на одни его деньги не проживешь.
Она не заметила, как вернулся Хисматулла и уже вешала последние вещи на веревку, когда увидела его понуро сидевшим на пороге.
— Встань сейчас же, Хисмат! — сказала Сайдеямал. — Ты что забыл? Кто сидит на пороге, тот никогда не разбогатеет…
Сын поднял голову, усмехнулся, и глаза у него были усталые и печальные.
— Мы никогда не будем богатыми, мать, — тихо сказал он и поднялся. — Хлеб у нас есть?
— Новую квашню я не заводила — соскребла со стенок и замесила лепешку, чтоб завтрашнему хлебу дорогу не перебивать, да пошлет нам его аллах!
В землянке уже начинало темнеть, синие тени ложились на чувал, собирались в углах.
Сайдеямал налила в измятый медный самовар воды, бросила в трубу несколько лучинок и кусочек подожженной березовой коры, пустившей черную ленту дыма. Около ручки самовар протекал, и она залепила смолой крохотную дырочку, сквозь которую сочилась вода. Опустившись на колени, она до слез дула в трубу, в поддувало, пока не разгорелись лучинки и можно было на сыпать на них сверху две горсти угля. Самовар быстро потеплел и скоро запел — тоненько и плаксиво.
Сайдеямал подгребла к одной стенке чувала золу, вынула щипцами хлебец величиной с чайное блюдце, отломила половину и протянула сыну. Завернув другую половинку в чистую тряпку, она хотела было спрятать ее в кадку, но, взглянув на Хисматуллу, на его перепачканные глиной штаны и лапти, на худое загорелое лицо с ввалившимися щеками, отломила еще четвертинку и отдала сыну. Она могла бы отломить кусочек — для себя, но подавила это желание.
Когда сын немного насытился, она робко спросила:
— Ты почему такой хмурый, Хисмат? Что с тобой?
— Ничего, мама, — устал, наверно. — Он по молчал, словно не решаясь сказать о том, что томило его душу, потом порылся в кармане, до стал скрученный в узелок платок. — Эти два рубля я получил за золото, намыл за две недели… Отнеси их Хайретдину-бабаю… У старика большое несчастье…
— А как мы сами будем жить, сынок? — голос Сайдеямал дрогнул. — Если ты о себе не дума ешь, так хоть меня пожалей… Я скоро и стирать не смогу, совсем износилась, сил нет… Посмотри! — она вытянула вперед красные, разбухшие в суставах руки со скрюченными, подагрическими пальцами. — Этим рукам только осталось внука понянчить, но я, видно, не дождусь… А ты, вместо того чтобы деньги на калым собирать, последние отдаешь чужим людям…
— Хайретдину сейчас хуже, чем нам… и ты сама говорила, что надо помогать людям, когда они в большой беде!
— А люди говорят, что Галиахмет-бай дал старику пятьдесят рублей за самородок…
— Эсей, это неправда!.. Если бы у него были деньги, разве бы морил он семью голодом?..
— Конечно, грех говорить о человеке пустые слова, — согласилась мать. — Ведь аллах слышит все дурное, что сходит с нашего языка…
Она понимала, что у сына и так беспокойно на душе, и не стоило зря тревожить и ранить его. Так ведут себя молодые люди, когда к ним приходит любовь, — то задумчивы, то смятенны, то говорливы, то замкнуты — как вешние ручьи по весне, когда в них играет солнце и они шало мечутся по улице, по овражкам, то расцветая бликами, то бездумно падая с высоты, то ласково журча у самого плетня. Какие только думы не являются в эту горячую пору, такая неутоленная нежность омывает волнами молодое сердце. Кто же поселился в сердце Хисмата? О ком он думает и тоскует, не смыкая ночью своих глаз?
— К нам, кажется, бежит Зульфия, дочка Хайретдина, — сказала Сайдеямал. — Я всегда узнаю ее по походке и тому, как стучат ее пятки… Вот ты сам и отдай ей два рубля…
Они встретили девочку у входа, и мать сразу догадалась, что Зульфия прибежала не к ней одолжить щепотку соли или несколько спичек, потому что девочка, тяжело дыша, остановилась и глядела на Хисматуллу.
— Я пойду погляжу белье, — сказала Сайдеямал. — Может быть, какие-то вещи уже под сохли…
Она вышла во двор, сняла с веревки самотканое платье первой жены бая Хуппинисы и, разложив его на гладком, отполированном до блеска конце бревна, стала легонько поколачивать его деревянным вальком. Она поворачивала его на разные стороны, била размеренно и призывно, зная, что после каждого удара платье становится мягче. Иначе Хуппиниса вернет его обратно, едва потрогав материю на ощупь.
Что-то таилось в этом приходе маленькой девочки такое, что и пугало ее и радовало, и Сайдеямал терялась в догадках.
За Карматау садилось вечернее, уставшее за день солнце, оно было еще раскаленным и ярким, но успело растратить свою силу утром, полное буйства и озорства, и днем, когда горело ровно и постоянно, теперь оно расплескивало остывшие лучи на багровую от заката гору, на верхушки леса, стоявшего стеной за деревней, исходило густыми золотистыми каплями меда, падая в речку Кэжэн.
Оно вспыхнуло и словно подожгло светлое платье Зульфии, когда она выскочила из землянки и побежала к поселку, босые ноги ее мелькали, будто облитые красным загаром. Она становилась все меньше: уже не было видно, как нескладно машет она руками, только бились за спиной, плескались темные волосы, и грязные ноги казались обутыми в каты при свете заходящего солнца…
Сайдеямал замерла, увидев на пороге землянки сына. В его лице было что-то такое, что заставило ее не только замереть, но и испугаться, хотя оно было спокойным и ясным. Но это было лицо человека, решившегося на что-то серьезное и важное в своей жизни.
— Ты отдал ей деньги, Хисмат? — наконец, не выдержав долгого молчания, спросила она.
— Нет, мама… — он устало вздохнул. — Разве этими грошами поможешь?..
— А зачем прибегала Зульфия?
Она сама не знала, как вырвался у нее этот возглас, ведь она не хотела тревожить сына, и пожалела, что не выдержала и спросила о том, о чем он должен был сказать сам, если бы наступила пора. Но Хисматулла нисколько не удивился вопросу матери, а словно ждал его и был доволен, что наконец может высказать то, о чем все равно нельзя было умолчать.
— Я думаю свататься, мама…
— Свататься? Но, Хисмат…
— Погоди, мама, — он закрыл глаза и сжал зубы, точно ему было не под силу говорить. — Ты сама мне сказала, что тебе уже тяжело одной… Так вот… Тебе будет еще тяжелее, и ты должна потерпеть, если я твой сын и ты любишь меня…
— О чем ты, Хисмат?.. Может, ты заболел?
— Нет, нет… Ты только слушай… Тебе придется пожить немного одной, но я буду помогать…
Сайдеямал не все поняла из слов сына, ей стало страшно и за него, и за себя, но больше за него, потому что он был молод и безрассуден, как все в его годы, когда играет беспечная кровь в теле и голова не подчиняется обычным житейским доводам. Он мог совершить сейчас самый опасный шаг в своей жизни и потом будет расплачиваться за него до конца дней.
— Но кого же ты хочешь сватать, сынок? — Голос ее дрожал, и в глазах стояли слезы. — У тебя нет даже хороших штанов, не то что калыма…
— Я на калым заработаю, отдам потом… — Хисматулла говорил обо всем так, как будто обдумывал это целый год и лишь сейчас поверял ей то, что давно созрело в его душе. — Я не всегда буду нищим, мама… Я стану богатым, вот увидишь!..
— Но к кому же ты собираешься посылать сватов, сынок?
Хисматулла взглянул на нее, как бы поражаясь ее неведенью и наивности, словно мать и так давно должна была знать имя той единственной девушки, которая владела его сердцем.
— Я хочу жениться на Нафисе, эсей…
Сайдеямал отшатнулась, точно ее ударили или резко оттолкнули.
— Ты в своем уме, Хисмат?! Неужели аллах лишил тебя рассудка? О, горе мне!.. — Она уже не плакала, а смотрела на сына горячими глазами. — Ты разве не слышал, что твою Нафису уже просватали сегодня? Об этом знает вся деревня!.. Хажисултан-бай заслал к ней сватов, и родители дали свое согласие!.. О чем же ты думаешь?
— Я все знаю, эсей. — Голос сына был ровен и полон силы. — Конечно, я мог бы все сделать раньше… но я жалел Хайретдина и не мог идти к нему с пустыми руками… А сейчас я пойду…
Он поднялся, и Сайдеямал ухватила его за руки:
— Не делай ничего дурного, мой сын!.. Аллах не пощадит нас, и люди проклянут…
— Не бойся, эсей… Я ничего не сделаю такого, что замарало бы наше имя…
Сайдеямал молча опустилась на нары, и Хисматулла видел, как бьется на шее матери тоненькая голубая жилка, точно просилась на волю. Он положил руку на плечо матери, постоял так, не говоря больше пи слова, и вышел.
Над деревней плыла в облаках полная луна, в землянках и избах светились лишь редкие огоньки.
Хисматулла обогнул огороды и выбрался к крутому берегу реки. Кэжэн отсюда открывалась вся, обнажая по откосам сухую желтую глину, темная вода плескалась внизу, под обрывом, и качала на своей зыби большую луну, похожую на ярко начищенный медный таз.
Был на исходе август, и низкое, усыпанное звездами небо бороздили светлые следы падающих звезд.
Хисматулла долго стоял на берегу и, когда срывалась новая звезда, загадывал про себя:
— Я женюсь на Нафисе… Нафиса будет моя…
Ему казалось, что звезда каждый раз гасла быстрее, чем он успевал вышептать до конца свое желанье.
Легкий шорох за спиной заставил его вздрогнуть, и он рванулся навстречу Нафисе. Она шла по краю обрыва, как слепая, не понимая, что любой неосторожный шаг бросит ее вниз, на самое дно. Боясь испугать ее, он застыл на месте и ждал когда она подойдет.
— Нафиса…
Она остановилась в двух шагах от него, как бы удивляясь, что видит его здесь, и молча смотрела на него.
— Что ж ты молчишь, Нафиса? Что с тобой?
Она протянула к нему руки, как бы не видя его, и, припав к его груди, затряслась от плача.
— Не надо, не плачь, — тихо уговаривал Хисматулла, хотя сам еле сдерживался, чтобы не разреветься. — Я не отдам тебя никому, слышишь? Не отдам!..
Он бережно прижимал ее к себе, гладил ее волосы и говорил, говорил, лишь бы она перестала плакать, лишь бы перестали дрожать ее плечи
— Лучше мне не дожить бы до этого дня, — сквозь слезы, сдавленно и обжигающе шептала Нафиса. — Лучше бы меня задушили, когда я была маленькая!.. Утопили, как котенка!
— Тише, тише…
— Пусть! Пусть!., Мне все равно! — с исступленным отчаянием выговаривала Нафиса. — Я готова принять позор, как дочка Каенсафы-енги, чем быть проданной за пятьдесят рублей!..
Лицо ее было мокро от слез, но она не вытирала их и все плакала и плакала, пока не обессилела.
Хисматулла обнял ее, тихо повел вдоль берега, усадил на траву за кустом, и они долго сидели так, прижавшись друг к другу, и молчали.
От реки тянуло сыростью, запахом глины, вода поблескивала внизу и ловила в своем отражении звезды. Откуда-то налетал ветер, и темный тальник у воды начинал тревожно шелестеть, потом все стихало, и было слышно, как лают в деревне собаки, как всплескивает в глубокой заводи рыба.
— Никто не сможет разлучить нас, Нафиса, слышишь! Никто! — говорил Хисматулла. — Один человек, который бежал из Сибири, говорил, что бедные не имеют права быть красивыми… Но это неправда!.. Ты красивая, и мы оба бедные, но мы будем счастливыми!
— Но как же ты справишься с баем? Он отыщет нас везде, хоть мы убежим на край света!.. У него деньги, и за деньги он найдет нас даже под землей!..
— Все равно я не боюсь…
— Я боюсь, Хисмат!.. Ай, алла! Чем я провинилась перед тобой? Ты же знаешь, что у меня на душе нет ни капли греха!..
— Дай сюда твою руку, — Хисматулла приложил руку девушки к своей груди. — Ты слышишь, как оно стучит?.. Это твое сердце, и оно никогда не обманет!.. Я завтра пойду на хутор Байгужи и найду там подходящее место… Мы убежим!
— Нас покарает аллах…
— Не мы первые, не мы последние… А люди посудачат и забудут!
— А никах? Кто осветит нашу жизнь?
— Никах мы прочитаем в любой деревне, и аллах простит нас!
— Мне страшно, Хисмат…
— Я скоро вернусь!.. Может быть, я наймусь на хуторе в работники, и тогда мы не пропадем… Я забегу сейчас к матери, скажу ей и пойду!..
— А ты успеешь, Хисмат? — Нафиса снова стала дрожать, точно ее бил озноб. — Я боюсь за тебя, за себя…
— Ты только жди и будь готова, когда я по дам тебе знак — поняла?
— Да, да!.. Пусть поможет тебе алла!
Они расстались у края обрыва, когда уже истончалась и таяла луна, а за рекой начало линять небо — приближался рассвет, и легкий призрачный туман затягивал реку. Они уходили друг от друга и через каждые три-четыре шага оглядывались, махали рукой и снова шли, и так до тех нор, пока не свернули в деревню, не пропали за поворотом.
9
Давно не было у Фатхии такой тревожной ночи. Она то забывалась в легкой дреме на минуту-другую, то ворочалась с боку на бок на старенькой кошме, перекладывала подушку, то шептала молитвы, то долго лежала с открытыми глазами и думала обо всем, что не давало ей покоя последние дни.
Рядом, закутавшись в рогожку, посапывала ее младшая, Зульфия, и Фатхия изредка протягивала руку и получше прикрывала дочь, спавшую тоже беспокойно, словно ей снился какой-то страшный сон. Старшую она с вечера отпустила к старушке Балхизе, чтобы Нафиса немного развеялась, пришла в себя от всего, что так неожиданно изменило всю ее жизнь.
Утром, едва Хайретдин вышел вслед за сватами Хажисултана-бая, чтобы проводить их до ворот, как Нафиса выскочила из-за занавески, где сидела, обмерев от страха, и повалилась ей в ноги, закричала в голос, как по мертвому:
— Эсей! Эсей!.. Я все слышала!.. Я не хочу!.. Я не стану женой бая!.. Я лучше умру!.. Не про давай меня, эсей!.. Не позорь меня!.. Не продавай!..
Фатхия растерялась. Ее испугало все — и этот крик, полный отчаяния и боли, точно крик подстреленной птицы, и то, что в любое мгновение мог войти Хайретдин, и тогда не миновать тяжелого скандала. Она подхватила дочь под руки и, вся дрожа, стала быстро нашептывать ей нежные слова, утешать, только бы она затихла, только бы успокоилась.
— Перестань, доченька!.. О чем ты говоришь? Опомнись!.. Разве мы с отцом враги тебе!.. Дитя мое!..
Но Нафиса плакала и обнимала мать за ноги, молила, как о пощаде:
— Вы хотите моей смерти!.. Я не пойду за бая!.. Зачем вы губите меня? Зачем?
Фатхия усадила дочь рядом, смахивала ладонью с ее щек слезы, а сама смотрела на дверь и продолжала уговаривать:
— Ты наслушалась чужих слов и не веришь матери!.. А мы с отцом хотим тебе добра и счастья!.. Ни одна девушка в деревне не отказалась бы от такого жениха!.. Годы твои подошли — тебе скоро будет шестнадцать… И жених твой не так уж стар: для мужчины шестьдесят лет — половина жизни!.. Не уходи от своей удачи — она стучится к тебе в дверь!.. Хажисултан-бай и работать тебе не позволит, и оденет тебя во все новое, белую шубу купит, монисты подарит — станешь самой богатой и самой счастливой во всей деревне!..
— На что мне его шуба, эсей!.. Я буду у него четвертой женой — они замучают меня, загрызут — и бай, и его старые жены!..
— Не кричи!.. Отец услышит!.. — просила Фатхия. — И выброси из головы эти черные мысли!.. Новой жене всегда будет почет и уважение… А если ты родишь баю сына — он будет носить тебя на руках, а жены не посмеют сказать ни одного худого слова!.. Вытри глаза и будь умницей…
— Все равно я не пойду за него, хоть убей те — не пойду! — трясла головой Нафиса и повторяла в каком-то отупении и упорстве. — Ты же сама мне говорила, как он бил раньше свою первую жену Хуппинису!..
У Фатхии невольно сжалось сердце, она впервые и пожалела дочь и разозлилась на себя за то, что когда-то рассказывала ей лишнее про Хажисултана-бая и его жен.
— Жизнь, как дорога, никогда не бывает ров ной, — тихо заговорила она, приглаживая растрепанные волосы Нафисы. — В каждой семье бывают ссоры, и если ты будешь разумной женой и поведешь себя, как нужно, бай не поднимет на тебя руку… Когда Хажисултан-бай был молодой и горячий — он часто гневался, а сейчас он в силе и славе, и кровь уже не так бросается ему в голову… И подумай о нас, не только о себе… Гайзулла лежит, и неизвестно, когда он встанет на ноги, в доме пусто, мы заняли у всех, у кого можно было занять… Скотины больше нет…
— Знаю, эсей, знаю, — словно смиряясь, отвечала Нафиса, но тут же снова в голосе ее прорывалась боль и обида. — Лучше петлю на шею, чем идти за немилого!..
Фатхия вспомнила в который раз все, что сказала дочери, все, что отвечала ей Нафиса, но от этих дум на сердце не становилось легче. Она понимала дочь, и ей было больно видеть, как Нафиса убивалась и плакала, однако упрямство дочери начинало и раздражать и даже злить ее. Неужели она такая глупая, что готова отказаться от того, о чем будет жалеть потом всю жизнь? Конечно, лучше выйти замуж за молодого, красивого и любимого, чем за старого, но разве бедняки могут сами выбирать свою судьбу? Тут им не поможет даже аллах!
Сама Фатхия хлебнула горя такой мерой, что хватило бы и на десятерых. Восьми лет осталась без отца и матери, мыкалась по чужим углам, то ходила в няньках, то в прислугах, а потом вышла замуж за такого же горемыку и бедняка, тоже росшего сиротой всю жизнь. Правда, с Хайретдином они жили душа в душу, на него грех сердиться — он себя не жалел для семьи, для детей, заботился о ней и берег ее. И хотя жили они в постоянной нужде, но не обижали друг друга. И не случись несчастья с Гайзуллой, может, жизнь полегчала бы, дети подросли и все наладилось бы. Но и теперь аллах не оставлял их и послал им такого богатого зятя — самого богатого в Сакмаеве, все завидуют им, и только Нафиса упрямится и показывает свой норов. Ну да ладно, с кем этого не бывало в молодости — покричит, поплачет, а потом выйдет замуж, будет смеяться…
Было еще темно, но в дверную щель уже сочился свет. Ей не хотелось вставать — тело было разбитым и усталым, голова тяжелой и мутной, но руки привычно отбросили одеяло, и Фатхия поднялась. Она надела свое единственное, выстиранное еще с вечера платье, разожгла чувал, но не стала дожидаться, когда разгорятся дрова, и вышла во двор.
Она сама не знала, что томило ее, но ей было невмоготу сидеть дома. Она снова вспомнила, как соседка на днях рассказала ей, что в деревне болтают, что будто бы Нафиса и Хисматулла дали клятву друг другу, вспомнила, как рассердилась и в сердцах крикнула соседке, что пустая молва может убить человека; что аллах не прощает тех, у кого язык больше, чем ум, но сейчас тревожилась — мало ли чего не бывает в жизни, и не зря, видно, дошел до соседки этот слух…
Дочь могла задержаться у Балхизы-инэй, было еще рано, и, может быть, Нафисе снится зоревой, чуткий сон, но Фатхия уже не в силах была больше ждать. Она накинула на голову казакин и пошла дочери навстречу, если та, конечно, Поднимется чуть свет и сама поспешит домой.
На дворе только начинало сереть. Посреди улицы лежали кучками козы, коровы и овцы Хажисултана-бая, которых пригнали с вечерней пастьбы. Они лениво жевали жвачку и, когда Фатхия проходила мимо, все разом поворачивали головы, но не вскакивали, не желая покидать нагретых за ночь мест. Во дворе Балхизы тоже лежали козы, одна из них загораживала вход. Фатхия оттолкнула ее, коза нехотя поднялась и уступила дорогу. Окунувшись в густую темень избы, Фатхия позвала:
— Балхиза-инэй! Нафиса!
Никто не отозвался. Удивившись, Фатхия пошарила рукой на шестке, нашла лучину и засветила ее. Тут же откуда-то из-за чувала выскочила большая лохматая кошка и бросилась к дверям. Фатхия подошла к нарам, где, поджав ноги, как девочка, спала на козлиной шкуре старая Балхиза.
— Балхиза-инэй, проснись, проснись, — она тронула ее за плечо. — Ты не видала моей Нафисы?
Балхиза даже не пошевелилась. Фатхия поднесла лучину к ее желтому, сморщенному лицу и увидела открывшийся беззубый рот, ввалившиеся глубоко глаза. Руки и ноги Балхизы окоченели.
Фатхию обдало холодом. «Какое несчастье! Когда же она скончалась? И где Нафиса? Уж не случилось ли чего с ней?»
Фатхия подняла лучину выше и оглядела дом. Пол был замусорен и давно не метен, передняя часть немазаного чувала обрушилась, рядом с ним валялись на полу пустая деревянная чашка и кумган; потолок, словно собираясь вот-вот обрушиться, тяжело прогнулся в одном углу.
«Во всем доме даже для милостыни ни одной вещи не найдется, — подумала Фатхия, — а ведь нужны деньги, чтобы устроить поминание на третий, седьмой и сороковый день.. И Гилман-мулла не станет без денег читать погребальную молитву, а одолжить некому»…
Фатхия взглянула опять на нары, и то ли странно как-то мигнула в этот момент лучина, то ли еще что, но ей показалось, что высохшее левое веко инэй дрогнуло. Фатхия покрылась холодным потом. Внезапно звонкий, дробный топот козьих копытцев послышался за домом, — Фатхия вздрогнула: не шайтан ли это несется? Не он ли лежал, притворившись козой, у дверей и уступил ей дорогу?!
— Прочь, прочь, нечистая сила! — крикнула Фатхия дрожащим голосом и, читая молитвы, выбежала из дому. В доме что-то упало и покатилось по полу.
Скотина все так же спокойно лежала на земле, но лишь Фатхия пошла медленнее, как сзади послышались чьи-то тяжелые шаги. Она обернулась — улица была пуста. Так она, то прибавляя, то убавляя шаг, оглядываясь и призывая аллаха, с колотящимся сердцем дошла до дому.
Нафиса задумчиво сидела у окна, сложив руки на коленях. Она, видимо, только что вернулась, и Фатхия с облегчением вздохнула.
— Где ты была, доченька?
Нафиса бросилась к матери и прижалась лицом к ее плечу.
— Мама, не ругай меня!.. Я была не у Балхизы-инэй… Я увидала Хисматуллу… Мы сидели у реки…
Фатхия оттолкнула дочь, схватила коромысло и ударила Нафису по плечу, плача и дрожа от гнева.
— Бессовестная! Ты так платишь матери за то, что день и ночь о тебе думает?..
Она сама удивилась тому, как страх перед нечистой силой, еще несколько минут тому назад живший в ней, обратился в жгучую ярость и обрушился на дочь. Она готова была кричать, выть, бить ее слепо и безжалостно, не слушая умоляющий голос Нафисы.
— Эсей!.. Эсей!.. Нас никто не видел!.. Я не сделала ничего плохого!.. Эсей!
— Ты опозорила себя и нас! — Фатхия оторвалась от дочери, села на сосновый чурбан, за стонала, закачалась из стороны в сторону. — Ой, алла, алла, как нам теперь показаться на глаза людям?.. И зачем я отпустила тебя? О, позор на мою седую голову…
— Мама!.. Мамочка!.. Пожалей меня!.. Не отдавай меня баю!.. Мы с Хисматуллой будем всю жизнь работать на вас… Не губите меня!.. Мы соберем большой калым!..
— Молчи, дурочка!.. Ты теперь от меня ни на шаг не отойдешь и никогда своего нищего Хисматуллу не увидишь!
Послышались неторопливые шаркающие шаги, и Фатхия, не видя, кто шел, уже знала, что это Хайретдин.
— Иди за занавеску, и чтобы я больше не слышала ни твоих слез, ни твоих жалоб! — Фатхия выпрямилась, набросила на голову платок, чтобы он скрывал ее заплаканные глаза. — Я отцу ничего не скажу, он и так еле живой… Не хватало, чтобы он еще заботился о твоей чести!..
Нафиса закрыла лицо руками, занавеска качнулась, и замерла, за нею было так тихо, что можно было подумать, что там никого нет.
«Теперь не буду спускать с нее глаз, — размышляла Фатхия. — Молодость безрассудна!.. Она бросится и в огонь и в воду, если за нею недоглядеть!.. Когда буду уходить из дому, придется закрывать в подвале или на замок в сарае… Потом сама спасибо скажет, что мать была строга и держала ее за косы, чтобы уберечь от глупого поступка!»
Хайретдин вошел не спеша, повесил старый красный кушак на деревянный крюк возле дверей, подтянул и прибил попрочнее телячью брюшину, которой было затянуто узкое окно, бегло оглядел чувал и нары.
— Ты бы обмазала чувал, мать, скоро гости будут, — тихо сказал он.
— Кого позвал?
— С калымом должны прийти: лошадь при ведут, корову, в дом — новый занавес, а тебе лисью шубу жених обещал… И свадьбу всю на себя берет — корову отдает на угощение. Сразу видно, что хорошего рода. Слава аллаху, наконец-то он вспомнил о нашей нужде — теперь будет чем и за Гайзуллу заплатить! Да и о Нафисе больше не станет забот — и сыта, и обута, и оде та! Верно, мать?
— Верно, верно, отец, пристроили мы ее: Слава аллаху, она у нас хорошая девушка, небалованная, и честь свою сберегла. Дай ей аллах счастья! — Фатхия отвернулась и заплакала.
— Ну, что запричитала, будто навек с ней расстаешься? — смущенно тронул ее за плечо Хайретдин. — Тут будет жить, под боком, хоть каждый день навещай… Может, и ума поднаберется: как-никак жених — человек ученый, весь коран прочитал, настоящий мусульманин…
Хайретдин сел на нары и задумался.
10
Сарай был старый, щелястый, в каждую щель пробивалось солнце, и оттого казалось, что он весь был насквозь проколот золотистыми острыми кинжалами.
Едва заслышав конский топот или чьи-нибудь шаги, Нафиса вскакивала, приникала одним глазом к первой попавшейся трещине, напрягала слух.
— Сюда, сюда! Я здесь, меня в сарае заперли!
Ей хотелось крикнуть об этом, и девушка сдерживала себя, боясь, что ее услышат.
Сквозь щель нельзя было разглядеть даже двор, и она видела то тропинку, ведущую от калитки, то угол ворот, то стену забора. Пробегали белые куры, за ними, рокоча, вприпрыжку скакал петух, чертя крылом по земле, и потом снова наступала тишина, и тишина эта казалась Нафисе невыносимой. «Аллах мой! Где же ты, Хисмат? Почему ты не торопишься? Почему ты не спасаешь меня?»
Она то принималась ходить по сараю, разглядывая белые от помета насесты для кур, то следила за лениво крутившимися в солнечных потоках пылинками, то вдруг начинала плакать — неудержимо, навзрыд, захлебываясь слезами.
Проплакав до полудня, она так устала от слез, что не заметила, как уснула, — сидя, прислонившись к сучковатой стене сарая. Солнце заглянуло в щель над дверью и коснулось ее лица тонким золотистым лучом, в котором лениво плавали легкие пылинки. Нафиса вздохнула и улыбнулась, не открывая глаз.
Во сне она сразу очутилась среди своих подружек — нарядная и счастливая, потому что Хисматулла давно уже выплатил калым за нее, и скоро он должен был показаться верхом на коне в конце улицы, чтобы навестить ее, как жених. Наступают ранние сумерки, самое лучшее время, когда можно спрятать невесту, а жених обязан во что бы то ни стало отыскать ее. И вот уже слышится глухой, будто по днищу пустой бочки, перестук копыт, кричат мальчишки, сидящие на заборе верхом: «Жених едет! Жених!» — и Нафиса бросается с подружками в огород, к невысокой копне сена, падает в ее дурманную духоту, а подружки заваливают ее сверху большими охапками травы. «Иди сюда, Хисмат!» — мысленно зовет она его, не чувствуя, что сено колет ей лицо и руки. Но Хисмат, сойдя с коня и бросив поводья свату, кружится где-то по двору, гремит досками в сарае, а подружки, не сдерживаясь, смеются, и Нафисе становится жаль его. Ну зачем они его так мучают. Или он не может одарить их подарками, чтобы они навели его на след? Ведь для мужчины считается позором, если он не сумеет отыскать свою невесту! «Я здесь, Хисмат! Милый! Я здесь!» — шепчет Нафиса, вся переполненная нежностью, и лаской, и тревогой. И вот, точно услышав ее зов, Хисмат скрипит калиткой, бежит по огороду, и сердце его стучит в лад его бегу. Вот он останавливается в двух шагах, она слышит, как он прерывисто дышит, потом руки его торопливо обшаривают копну, и тут Нафиса —не выдерживает, вырывается из душного плена травы, бежит между грядок, выскакивает во двор, а оттуда уже за ворота на широкую улицу. Ветер свистит в ее, ушах, горят огнем щеки, слезы выкатываются из глаз, но она бежит что есть силы, теперь уже не щадя своего нареченного — он должен, обязан догнать ее на виду у всех, и Хисмат догоняет ее, его сильные руки падают ей на плечи, он подхватывает ее, задыхающуюся, счастливую, и несет обратно к дому. У дверей толпятся подружки, родичи, две женщины держат, натянув у входа, разноцветную полосу ситца, и Хисмат, вырвав ситец, становится на яркий лоскут обеими ногами, с треском рвет его на куски… На какие-то время их оставляют одних, он опускается на край нар, а она, присев, стягивает с него сапоги. Он хочет обнять ее, но она отстраняет его руки, увертывается от поцелуев. Тогда, чтобы соблюсти до конца все обычаи, он роется в кармане, протягивает ей на ладони серебряную монетку, и она Сама прижимается к нему, ищет губами его губы… И вот уже гудит от свадебного гомона вся изба, а гости все идут и идут… Уже прочли никах, и ее с Хисматуллой отвели за занавеску, и они сидят там, словно напуганные шумом, и, как маленькие, держатся за руки и улыбаются друг другу… Хватит ли денег, чтобы угостить всех? Наверное, хватит, иначе зачем бы отец приглашал столько гостей?.. А что это опять за топот? Аха, это скачут навстречу гостям парни с улицы Кыдар. Они должны на лету срывать с гостей шапки, а гости бежать следом за ними, и свадьба звенит, смеется, кажется, она может обойтись и без жениха с невестой, потому что людям весело и без них… Вот женщины несут к столу колбасу — казылык. Значит, отец зарезал лошадь, чтобы угостить всех таким лакомством!.. Свадьба Нафисы похожа на свадьбы ее подруг, на которых она гуляла, но сейчас ей кажется, что лучше свадьбы не было, чем ее свадьба, без устали поет кураист, кто-то мечется в танце по кругу, и до боли в глазах блестят монисты на груди… И наступает час разлуки с родным домом и Нафиса рыдает на груди матери и сквозь слезы поет песню, которую пели и другие девушки на свадьбах, расставаясь с родными и близкими, но ей снова кажется, что песня эта рождена для нее одной, так щемящи ее слова, такая жалоба слышится в ее напеве.
Подружки тоже не хотят, чтобы она уезжала от них, покидала их навсегда. И начинается последняя потеха — они связывают веревкой ее постель, на нее сажают молодую, и завязывается веселая борьба — подружки не отдают ее, а нанятые женихом женщины отнимают постель, стараются распутать тугой узел. Жених выкупает веревку, четыре подружки поднимают над ее головой платок и начинают так плакать, так реветь, что Нафиса снова плачет вместе со всеми, потому что нет сил не отозваться на эти раздирающие душу вопли и стоны… Потом она одаривает подружек, теток — кому отдает полотенце, вышитое ею самой, кому нитку, кому лоскуток, и подружки ведут ее к телеге. Она для виду куражится, словно ей тоже невмоготу покидать родительский дом, и, чтобы утешить ее, отец что-то дарит ей на прощанье. И вот телега трогается под плачи и причитания, трясут гривами кони, гудят по сухой дороге колеса, а Хисмат едет впереди, верхом на гнедом иноходце, торопит его легкими ударами каблуков, оглядывается на нее…
Телегу будто подбрасывает на глубоком ухабе, и Нафиса просыпается… Был уж вечер, и закатное солнце сочилось кровавыми каплями в полумглу сарая.
Лязгнул замок, заскрежетал ржавый ключ, и Нафиса бросилась к двери.
— Я здесь, Хисмат!..
— Не кричи, это я, — ответил ей низкий, чуть надтреснутый голос, и Нафиса вздрогнула, узнав Ханифу — старуху соседку.
— Тебя послал Хисмат, да? — поборов пер вый приступ страха, забормотала Нафиса. — Ты принесла весть от него, Ханифа-енга?
— Не шуми, говорю, — голос старухи был не понятно суров. — Вот, одевайся…
Она развязала большой узел и разложила перед онемевшей Нафисой длинное узорчатое платье, отделанный зеленым сукном и серебряными монетами жилян, который нужно было надеть поверх платья, сапожки, серьги и дорогой нагрудник, украшенный коралловыми бусами.
— Это кто тебе все дал? — испуганно спросила Нафиса. — Зачем ты мне принесла такой наряд?
— Разве у тебя нет своего ума, чтоб догадаться? — старуха усмехнулась — Живо одевайся! Мулла уже пришел читать никах!..
— Не буду! Не пойду! — крикнула Нафиса и рванулась назад, в глубину сарая. — Лучше умру, чем стану женой бая!.. Лучше повешусь вот тут…
Она еще что-то выкрикивала в беспамятстве и слепой ненависти, но слова ее словно падали в пустоту глубокого колодца и глохли, не долетев до дна.
— Не упрямься, как глупая овца! — спокойно и тихо возразила старуха. — Думаешь, я любила своего жениха, когда меня выдавали? Тринадцать лет мне было — девчонка сопливая, что я понимала. А вышла — и прижилась… Как будто отец будет кого спрашивать — хотим мы идти замуж или нет?.. Не дурачься, не отворачивайся от своего счастья!.. Нацепи сережки — смотри, как блестят!. Сколько девушек в деревне завидуют тебе, а ты свой характер показываешь.
— Все равно не хочу..! Не хочу!
Дверь распахнулась, и в сарай мелкими шажками вбежала нарядно одетая Фатхия. Мать выглядела помолодевшей и красивой, и, взглянув в ее счастливое, полное радостного возбуждения лицо, Нафиса поняла, что судьба ее решена и, что бы она ни говорила, о чем бы ни просила, никто не захочет ее слушать.
— Ну, что ты стоишь? — крикнула Фатхия. — Не надоело тебе еще плакать? Так можно и глаза выплакать… Живо одевайся!
Она набросила на голову дочери платье, и Нафиса покорилась сильным и уверенным рукам матери. Всегда такие нежные и добрые, целительные, когда вытирали с ее детских щек набежавшие слезы, сейчас эти руки грубо вертели ее то в одну, то в другую сторону, рывками застегивали на спине нагрудник, хватали за мягкие мочки ушей, вдевая серьги,
— Мама, в последний раз прошу — не губи те меня! — сквозь слезы вышептывала Нафиса. — Неужели я так надоела родной матери и отцу, что они выгонят меня замуж за старика?
— Не болтай попусту! — Фатхия подтолкнула ее. — Лучше бы думала о том, как не опозорить отца и мать… Не бегала бы по ночам, так и в сарай бы не посадили! Сама виновата!..
— Но ты же говорила, что никах послезавтра. Кто вас торопит?..
— Зять торопит! Закрой рот, и чтоб я больше не слышала твоих глупых слов!
— Не буду я жить с этим старым ишаком! — опять затрясла головой Нафиса. — Не буду
Мать схватила ее за руку, и Нафисе показалось, что она ударит ее по щеке, но Фатхия лишь потащила ее силой из сарая. Ханифа-енга тянула ее за другую руку, и так, задыхаясь и сопя, они втолкнули ее в двери.
И Нафиса замерла и притихла, увидев полный людей дом, муллу Гилмана, сидевшего на нарах с Кораном в руке, и разодетого Хажисултан-бая, склонившего бритую голову в черной бархатной тюбетейке, украшенной серебряным шитьем. Он был в богатом камзоле, надетом поверх белой рубахи, в широких холщовых штанах и ситыке. Это длилось одно мгновение, когда она задержала свой скользящий взгляд на нем, но она увидела красное угрястое лицо, похожее на кусок сырого мяса, лоснящийся от жира и пота нос, блуждавшую на губах довольную улыбку, и ее чуть не стошнило.
Она судорожно глотнула воздух и обвела взглядом чудом преобразившийся дом. Справа за занавесом была женская половина, в передней, слева, где стояли и сидели мужчины, возвышался сундук, на котором горою лежали подушки, перины, одеяло. Через балки свешивались пестрые ленты ситца, тканые полотенца, за чувалом были развешаны седла, стремена, хомуты, уздечки, ременные вожжи, от них попахивало лошадиным потом и чистым дегтем.
Но, пожалуй, больше всего удивилась Нафиса отцу — он был тоже принаряжен, как и положено человеку, выдающему замуж свою дочь, но сейчас лицо его, обычно угрюмое и озабоченное, сияло довольством и радостью. Было видно, что он гордился тем, что выбор Хажисултана-бая, самого богатого человека в деревне, пал на его дочь, на его дом, и ему явно хотелось не ударить лицом в грязь, показать, что он тоже не лыком шит, что он сумеет принять в своем доме и такого редкого жениха, и всех гостей. Пусть завидуют те, кому надлежит завидовать, ведь не каждому в жизни выпадает такая доля — иметь зятем самого бая!
Хайретдин взял дочь за руку и провел ее вперед, чтобы все видели невесту,. — не на каждой улице встретишь такую красавицу. А если и встретишь, то остановишься пораженный, и будешь глядеть ей вслед и потом еще долго будешь помнить взгляд ее черных глаз из-под тенистых ресниц, и затаенную улыбку, и гибкую походку, и тихий звон монист…
Мулла провел рукой по бороде, точно вид красивой девушки лишил его на мгновение дара речи; потом оглядел собравшихся и повернулся к хозяину дома:
— Отдаешь ли ты в жены дочь свою Нафису за Хажисултана, сына Валиахмета?
Нафисе казалось, что она оглохла, — слова муллы донеслись как бы издалека и словно касались не ее, а кого-то другого.
— Отдаю, — чуть помедлив для приличия, степенно ответил Хайретдин.
Мулла подобострастно улыбнулся Хажисултан-баю, наклонил голову:
— Берешь ты дочь Хайретдина, Нафису, в жены?
— Беру! — кратко бросил Хажисултан-бай.
Теперь мулла окинул взглядом невесту:
— А ты, красавица Нафиса, пойдешь ли в жены к Хажисултану, сыну Валиахмета?
Глухота вдруг исчезла, хотя Нафиса стояла ни жива ни мертва.
— Нет! — надрывно, сквозь слезы, крикнула она и пошатнулась.
Отец схватил ее за плечи, испуганно замахал рукой:
— Она согласна! Согласна!.. Какой девушке хочется покидать дом, где отец и мать так люби ли и холили ее!.. Она плачет, потому что не же лает разлучаться с нами!.. Она будет хорошей женой Хажисултана, сына Валиахмета!..
Мулла развернул коран, полистал страницы, что-то читал, чуть шевеля губами, голос его звучал монотонно и нудно, потом он напутствовал новобрачных, чтобы они жили в мире и согласии, до глубокой старости, родили детей, и да смилостивится и да поможет им во всем всемогущий аллах…
Нафиса опять ничего не слышала, ничего не соображала, чувствуя себя связанной по рукам и ногам. Теперь, когда совершился никах, она не вправе изменить волю аллаха, она находится под его покровительством и защитой и под властью своего мужа Хажисултана-бая. Ты опоздал, Хисмат, опоздал навсегда, и сделал меня и себя несчастными на всю жизнь. О горе нам, бедным!
После никаха мать увела ее за занавеску, и Нафиса сидела там, то бездумно глядя на затянутое брюшиной окно, то принимаясь тихо плакать.
А в доме продолжалась свадебная кутерьма. Хайретдин зарезал полученную в калым телку, поднялся чад и дым и шум, и один за другим пошли гости, и отец с матерью встречали их у ворот и вели в дом.
Мужчины, раздевшись, проходили в переднюю часть дома, а женщины останавливались у дверей и, разувшись, усаживались вокруг расстеленной на нарах скатерти, закрывшись разноцветными платками и стараясь не смотреть туда, где располагались мужчины.
Каждая хотела одеться для такого праздника получше — где же еще можно показать свои наряды, как не на свадьбе?
Одной из последних явилась в дом Гульямал, и женщины стали ревниво перешептываться и разглядывать ее так, словно давно не видели ее или видели вообще впервые. И всегда то эта веселая и ветреная вдовушка оденется ярче и наряднее всех. Где только достает она себе такую одежду? Неужели покупает все в городе?
Поверх красного с крупными белыми цветами платья она надела камзол, обшитый золотым позументом и украшенный множеством серебряных монет, и в косах ленты с монетами! Она и в будние дни одета, как на свадьбе, а сегодня, кажется, сама себя превзошла. Вон как глядят на нее мужчины!
Действительно, как только Гульямал вошла, все мужчины повернули головы к женской половине, один Хажисултан-бай не обращал на Гульямал никакого внимания. Женщины шептались.
Хайретдин ухаживал за гостями, помогал мужчинам снимать обувь, предлагал сесть на нары, застеленные войлоком. Только самый молодой из гостей, Усман, застыдился, когда руки Хайретдина протянулись к его катам, присел на корточки и покраснел, как девушка. Конечно, полагается оказывать гостям почет и уважение, но когда старик снимает обувь молодому парню — это как-то неловко, стыдно! Взрослые рассмеялись, а Усман отошел и сел на краешке нар, чуть не плача от стыда и досады на самого себя.
Разув и усадив мужчин, Хайретдин взял куган, медный таз и опять обошел всех. Гости, не вставая, вымыли руки подогретой водой, вытерли полотенцем и расселись поудобнее. Хайретдин передал кумган, таз и полотенце на женскую половину, где хлопотала Фатхия, и вытащил из-за чувала бочонок самогона.
— Э, бочонок идет, бочонок! — весело закричали гости,
— Да пошлет аллах еще десять таких же!
— Эх, веселись!
Бочонок поставили посреди скатерти и пустили по кругу деревянную чашку с медовкой. Когда чашка обошла первый круг, гости оживились и заговорили громче. Хайретдин шутил и смеялся с гостями, забыв об усталости и о том, что он не спал как следует уже три дня, занятый приготовлениями к свадьбе. Он обращался то к одному, то к другому и всем говорил:
— Пейте, дорогие гости, пейте! Кушайте, дорогие гости, кушайте! — и протягивал чашки с казылыком и бузой.
Усман, так и не севший поудобней, робко отклонил чашку:
— Я не могу, агай, так много, не заставляй меня…
Но парня тут же оборвали:
— Пей! Разве не знаешь, гость — это ишак хозяина!
— Что ж это за свадьба, если никто под нары не свалится!
Гости тянулись руками к большой чашке с горячим мясом, стараясь выбрать кусок пожирнее. Съев его и облизав жир с пальцев, они тянулись за новым и, наконец насытившись, стали по обычаю угощать друг друга. Хайретдин, смеясь, тоже взял кусок, повернулся к соседу и положил мясо ему в рот:
— Глотай, глотай! Не проглотишь — за пазуху суну!
— Эй, бай угощает, а староста не ест! Надо дать и старосте! — Один из гостей взял кусок побольше и подошел с ним к Мухарраму: — Глотай, начальник!
— Дай я сам, — протянул руку староста.
— Ну уж нет! Дудки! Или ты из рук бедняка брезгуешь? Не бойся, я сегодня ради праздника руки с мылом помыл! На свадьбе все равны, глотай! Если староста не будет соблюдать обычаев, кто поверит, что они и в самом деле нужны?
— Не надо, Киньябулат, не ссорь, не серди людей, — потянул его за рукав Хайретдин.
— Кто ссорит? И не думаю. Я просто веселюсь на свадьбе твоей дочери! — Он снова под нес мясо ко рту Мухаррама. — Небось знал, к кому в гости идет, пусть и ест из наших рук, как полагается! Нечего в стороне сидеть, только других своим видом заразит, и никакой свадьбы не получится…
Мухаррам, морщась, открыл рот, но кусок мяса был такой большой и Киньябулат так старательно толкал его, что староста чуть не подавился и хотел было проглотить его, не разжевывая, чтобы скорей отвязаться от насмешника, но Киньябулат потянул за тонкую жилку, и мясо вылетело обратно.
— Погоди, прожуй сначала! — захохотал Киньябулат. Вместе с ним хохотали и гости. Староста побагровел и хотел было что-то сказать, но посмотрел на Хажисултана и сдержался.
Лица гостей были уже красны от выпитого, гомон и шум стояли в доме. Киньябулат огляделся, весело подмигнул и запел громким, зычным голосом:
Гости подхватили вразнобой, но с веселым вызовом и азартом:
Седой музыкант, продув курай, вплел голос своей дудочки в общую песню, подмигивая, покачивая головой, подергивая плечами. Но едва песня пошла на убыль, как кураист заиграл что то щемяще-грустное, и Нафисе казалось, что дудочка поет ее голосом, жалуется и стонет.
Тихие нежные звуки то обрывались, то грустили, переливаясь в сухом и гладком стебле курая, то пробивались булькающими звуками, точно родник через песок.
Гости пригорюнились и притихли, и Хайретдин забеспокоился, что старик может навести на всех тоску и испортить свадьбу, но тут его выручил сосед — лукавый и добродушный Файзрахман. Он вышел на середину комнаты и недовольно топнул ногой.
— Да что вы приуныли? Ведь не кого-нибудь, самого Хажисултана-бая женим! Что ж тут плакаться? Заводи плясовую!
Кураист подул в курай, смочил поочередно отверстия, прокашлялся и, наконец взяв толстый конец в зубы, заиграл что-то веселое. Пальцы музыканта пробегали по инструменту, как ветер по траве, невозможно было уследить за их плавным и нетерпеливым разбегом.
Тяжело ступая, Файзрахман двинулся с места и, засучивая на ходу рукава, не спеша сделал круг по комнате.
— Хай, хай, хай! Куда это пошел наш Файзрахман? Да, видно, на Кэжэнский завод направился… Хай, хай!
Но танцор горячился все больше и больше, кружился все быстрее, полы его расстегнутого камзола взлетали кверху, ноги дробно отбивали такт вслед за кураистом. Приплясывая, он подошел к Усману и остановился перед молодым парнем, приглашая его продолжать:
— Айда, айда, Усман, не подкачай!
Усман покраснел, но, пересилив смущение, вышел на середину комнаты, окинул всех взглядом, как бы спрашивая: можно ли начать танец? Положив руки на пояс и склонив голову набок, он начал танец, не сходя с места, лениво, как бы все еще отказываясь играть, передернул плечами раз, другой, перебирая ногами, как норовистая лошадь, и вдруг сорвался с места, завертелся по комнате в бешеной пляске. Вскидывая курчавую голову, хлопая ладонями по коленям, поднимаясь на цыпочки, он выговаривал: «Ст-ст-ст-ст! Сестра ма-аленькая…»
Гости, с одобрением следившие за танцем, тоже приговаривали плясовую частушку: «Это чей же брат? Это чей же кайнеш?»
После мужчин заставили плясать Гульямал. Молодая женщина долго отказывалась, не двигалась, закутавшись в платок, но товарки уже подталкивали ее, подбадривали: «Иди, иди! Будто сроду мужчин не видела! Можешь и с закрытым лицом плясать!»
Гульямал нерешительно встала и пошла по кругу робко, не отнимая платка от лица, но скоро осмелела, затрясла кистями рук, затопала каблучками по полу и, пройдя еще пару кругов, закружилась на одном месте, прищелкивая пальцами, словно держала в руках веретено и пряла. Мужчины хлопали в ладони и кричали ей что-то, но Гульямал как будто не слышала их — щеки ее раскраснелись, глаза заблестели, и видно было, что она отдалась танцу целиком и безраздельно, забыв, где она и что с нею. Красное платье Гульямал хлопало, обвиваясь вокруг стройных ног, монеты в косах звенели, переливаясь тяжелым блеском, золотой позумент, как змейка, вился по камзолу, и змейками выбивались из-под платка ручейки растрепавшихся волос…
Женщины тоже сначала хлопали, но скоро перестали и глядели уже сердито и недовольно, переговариваясь и судача между собой.
— Чего это она так вертится?
— Сама же ее уговаривала, так что же злишься?
— Все лицо открыто! Даже приличий соблюсти не умеет!
— Ха, что ей еще делать? Своего похоронила, вот и думает, как бы теперь чужого подцепить!
— Она такая, чуть муж умер, не успели поминальную молитву прочесть, а она уже любовника стала искать! Я зашла к ней, а она сидит, закрылась руками, будто плачет, а сама в это время из-под пальцев за мужчинами, что пришли тело покойного омывать, подсматривает!
— И не говори, она сроду стыда не знала!
— Да она сама к ним лезет и муллы не по боится, какой уж тут стыд. Ничего, еще накажет ее аллах…
Но когда Гульямал, запыхавшись и раскрасневшись от быстрого танца, села на свое место, женщины умолкли и, как ни в чем не бывало, потянулись к чашке с лапшой. Мужчины тоже приступили к еде. Если лапша попадалась слипшаяся, гости посмеивались над хозяйкой. Кураист, которому достался такой кусочек, тут же со чинил частушку:
Фатхия, возившаяся у казана, услышав песню, застыдилась и закрыла лицо платком, а Хайретдин стал еще усерднее потчевать гостей, желая выручить жену из неловкого положения:
— Кушайте, дорогие гости, кушайте! Пейте, дорогие гости, пейте!
— Куда ж дальше? У меня уже в глазах двоится! — засмеялся кураист.
— Кушайте, не брезгуйте угощением моего богатого зятя и моей дочери, да пошлет им аллах много здоровья! — продолжал уговаривать Хайретдин и, встав с места, по обычаю с песней под нес свою чашку с бузой соседу — ведь Файзрахман не пьет ничего, кроме бузы.
Гости смеялись, свадьба гудела разноголосисто, и до боли странной казалась изредка прорывавшаяся сквозь гомон и гул жалоба курая — точно тосковала, просила о чем-то, словно живая, томившаяся в неволе душа.
Скоро мать увела еле державшуюся на ногах Нафису в сарай, постелила ей там, и гости даже не заметили, что невесты уже нет на свадьбе — они пели, плясали, спорили о чем-то и снова пели. У них была своя жизнь, и им не было дела до чужой свадьбы…
Без невесты, однако, долго не усидел на свадьбе и жених — Хажисултан-бай. Он поднялся и боком начал пробираться к выходу, но на пути его стенкой встали подружки Нафисы, закричали:
— Не пустим! Не пустим!.. Откупись, жених!
Хажисултан притворился, что не хочет платить, потом выхватил из кармана горсть монет и рассыпал их в протянутые ладони. Девушки довольно засмеялись и разомкнули круг…
Хажисултан-бай вышел на пустой, полный ночной прохлады двор, постоял, прислушиваясь к лаю собак на деревне, потом, бесшумно ступая, вошел в сарай, закрыл на щеколду дверь.
— Кто там? Ты, енга?
Голос Нафисы был полон пугливой дрожи, и дрожь эта отозвалась в сердце бая гулко, как брошенный в колодец камень. Шаря руками в воздухе, он пошел на этот голос, и Нафиса крикнула:
— Почему ты молчишь, енга?
— Это я, голубка моя, — зашептал Хажисултан-бай, робко и просяще, сам удивляясь силе возникшего в нем желания и боязни вспугнуть эту не знающую еще страсти юную душу. — Не шуми, не надо смущать покой чужих людей… Ты моя жена, данная мне аллахом, и тебе не следует страшиться своего мужа и греха… Я не дам никому тебя в обиду…
Нафиса омертвела, натянула на грудь одеяло, со страхом следя, как Хажисултан нащупал на чурбаке лампу без стекла, поджег спичкой фитиль, руки его мелко тряслись, и тень от этих рук упала на стену сарая и закачалась на ней — лохматая, как тень вставшего на дыбы медведя.
— Ма-а-ма!.. — в слепом отчаянии закричала Нафиса. — Эсей!
— Ты сама скоро станешь матерью. — Дыша винным перегаром, Хажисултан придвинулся к ней, и рука его, сухая и горячая, коснулась ее деревеневшей и холодной руки. — Грех звать в такое время ту, что родила тебя…
В доме шло веселье, все тонуло в шуме и свисте и пьяных голосах, и Нафиса поняла, что никто не придет к ней на помощь, она окаменела от ужаса, голова ее закружилась, и она уже плохо понимала, что происходит с нею. Может быть, она заболела, и ей снится этот кошмарный и страшный сон? Она бы поверила в это, если бы не песня, вырвавшаяся вдруг из дома:
Хажисултан-бай дунул на огонь, сарай погрузился в темноту, но фитиль еще красновато тлел, и тогда бай снял этот красноватый нагар двумя пальцами, и в лицо Нафисе ударил тяжелый, удушливый запах вина и пота.
Она хотела крикнуть еще раз, но мокрые губы закрыли ей рот, и она задохнулась от омерзения и страха…
11
Утром Хажисултан перевез молодую жену к себе. И хотя по старинному обычаю зять должен был неделю ночевать в доме тестя, Хайретдин не посмел перечить баю. Неделю или месяц проживет Нафиса еще в родном доме, какая теперь разница? Никах прочтен, калым получен, она теперь отрезанный ломоть. Да на новом месте и привыкнет, может, скорее. Зять богатый, порядочный, из хорошего рода, не каждому выпадает такое счастье. Оно само пришло в дом, никто не искал его. Да и родство такое нет-нет и пригодится потом, еще и Гайзулла не оперился, а свои люди в помощи не откажут. Многие ведь хотели бы с баем посидеть, поговорить о том о сем, на деревне вместе за беседой показаться, а Хайретдину он — зять!
Но как ни старался оправдать себя старик, перед глазами его то и дело вставало бледное, заплаканное, с синевой под глазами лицо дочери, которую он только что проводил к зятю, и нехорошо было на сердце, тянуло что-то, тревожило, хотя спроси — что, Хайретдин и сам бы не смог ответить.
Свадьба продолжалась еще весь день и вечер, гости все не утихали, пели, плясали, и Хайретдин, угощая их, забылся и немного успокоился. Когда зашло солнце, он зажег по углам лучины и несколько сальных свечей, подбадривал танцоров криками, пил бузу, ел мясо и вместе со всеми пел до рассвета протяжные песни, и даже сам начинал первым, чтобы развлечь гостей. Пальцы кураиста бегали по инструменту все так же стремительно, он был неутомим и, казалось, совсем не хотел отдохнуть, хотя не спал уже второй день. Хайретдин наполнил чашку медовкой и поднес музыканту:
Не успел он допеть, как с улицы ворвался шум, и тишину наступавшего утра всколыхнул вдруг отчаянный, полный мольбы крик:
— Спааа-а-си-и-те-е!
Гости испуганно переглянулись, а те, что уснули, положив головы на стол, пробудились, не понимая ничего спросонок. Кричала женщина, но голос ее, метавшийся и, казалось, как пламя, уже зажегший всю деревню, тушился басовитыми голосами мужиков.
— Наверно, кто-то жену свою учит, — Хайретдин покачал головой. — Пейте и ешьте, дорогие гости! Разве мы не видели, как муж жену колотит?
Но тут, хлобыстнув дверью, в дом вбежала младшая, Зульфия, и Хайретдин бросился ей навстречу:
— Что с тобой? Кто обидел тебя?
Зульфия часто дышала, обводила гостей невидящими глазами и от волнения не могла выговорить ни слова. Но наконец она увидела отца и закричала, дрожа и плача:
— Отец! Нафису убивают!.. Спаси ее! Спаси!..
— Кто убивает? Что ты мелешь?
— Убивают! Убивают! — вне себя, выкрики вала Зульфия. — Там, на улице!..
Хайретдин ударом ноги распахнул дверь, бросился из дому, за ним выскочили гости, побежали по улице — туда, откуда неслись крики и куда сбегались со всех сторон разбуженные криками люди. Кто-то из соседей перехватил на пути Хайретдина, попытался удержать:
— Остановись, старик!.. Они и тебя не пощадят!..
Но Хайретдин, не слушая, оторвал от себя руки соседа и врезался в толпу, где несколько рослых парней спокойно и равнодушно, на глазах у всех, избивали лежавшего на земле человека — пинали его сапогами, топтали, хлестали плетками. Человек уже не подавал голоса, он только прятал от ударов лицо, но ему не давали прикрыться и, отбросив на спину, били упрямо и зло, точно исполняли работу. Хайретдин, протолкнувшись ближе, с трудом узнал по окровавленному и вымазанному грязью лицу Хисматуллу.
— Остановитесь, бандиты! — крикнул он. — Что вы делаете?
Он рванулся в круг, пытаясь помочь сбитому на землю человеку, но тут толпа расступилась, и старик увидел Хажисултана, который, как мешок, волочил за косы Нафису. Бросив ее к ногам отца, он заорал, выкатывая налитые кровью глаза:
— Кто хочет покрыть позор этих прелюбодеев? Кто, я спрашиваю? Кто?.. Пусть выходит по одному и скажет, что я не прав, что я забыл законы предков и поступаю не так, как велел аллах?
Нафиса лежала бездыханно, закрыв глаза, лицо ее было тоже в крови и ссадинах, перепачкано в глине и земле.
— Бросьте эту неверную к ее псу! — Хажисултан-бай плюнул в запрокинутое лицо Нависы, и никто не решился стереть этот плевою с ее щеки. — Хотела сука спать с этим кобелем — теперь пускай лежит с ним рядом!..
Парни послушно схватили за ноги Хисматуллу и подтащили к Нафисе.
— Бейте неверных, опозоривших нашу дерев ню! Наши обычаи и законы! — кричал белый от бешенства Хажисултан. — Покажите этой суке, как бегать от мужа!.. И дайте еще хорошенько этому русскому прихвостню — он с ними дружбу водит!.. Он продал нашу веру!
Уже нельзя было понять, кто кого бьет, кто кого защищает, все смешалось в кучу, потонуло в злобных выкриках и стонах.
Однако парни Хажисултана-бая отбили Нафису и Хисматуллу от гостей, подняли их на ноги, привязали к конскому хвосту и, подталкивая их в спины, повели вслед за лошадью по улице.
Хайретдин обезумел от горя — он пытался протолкаться ближе к дочери, плакал, кричал, но кто-то все время оттаскивал его в сторону.
Не пройдя и двадцати шагов, Хисматулла упал, поволокся по земле, но парни стали пинать его, чтобы он поднялся:
— Встань, проклятый! Встань!
Хисматулла полз бессильно по земле, ноги его болтались, как неживые, на лбу и губах запеклась кровь, рубаха висела на нем клочьями. Нафиса шла, спотыкаясь, рядом — босая, раскосмаченная, пытаясь окровавленными руками прикрыть грудь и живот, но парни, хохоча, рвали на ней платье, чтобы люди видели голое тело неверной.
— Зачем вы их мучаете? — не выдержав, за кричал кто-то из толпы. — Аллах не простит вам!
— Кто защищает неверного — тот сам неверный!! — огрызнулся один из парней.
— Собаке собачья смерть! — поддержал другой.
— Вам жалко тех, кто продал свою веру? — сплюнул толстый человек, приходивший сватать Нафису. — Да я своими руками задушил бы эту падаль!
Собрав последние силы, Хайретдин прорвался к нему, запричитал:
— Сват, ну что дурного сделала тебе моя дочь?
— Другой на твоем месте от стыда бы сквозь землю провалился! — Сват что есть силы хлестнул черемуховым прутом по спине Нафисы. — Кто вырастил это отродье?
— Не трогай ее! Аллах покарает тебя! — Хайретдин оттолкнул с силой свата. — Руки у тебя отсохнут!
— У самого отсохнут, старая ворона! — Длинный, как жердь, парень оттер плечом Хайретдина. — Не каркай и убирайся отсюда, пока цел!..
— Да что ты с ним разговариваешь? — крикнул его товарищ, мордастый и конопатый. — Дай ему по рылу, чтоб отвалился!.. Мало что дочь распутную вырастил, так еще защищать вздумал!..
Словно подбодренный этими криками, сват развернулся и ударил Хайретдина в грудь:
— Позор на твою голову! Позор!
Кто-то толкнул старика в спину, и он упал на колени, уперся руками в землю, новый удар опрокинул его навзничь, он раскинул руки, слабо вскрикнул от боли, и чуть не вся толпа прошла по нему, давя его руки и ноги, плюя ему в лицо Кровь теплой струйкой потекла по его щеке, смочила бороду, кровь била в виски, шумела в голове, и сквозь эти волны и гул он услышал голос муллы:
— Слушайте, правоверные! Слушайте, мусульмане! Неспроста оказались среди нас неверные, гоните их прочь от себя!.. Видите, как их зараза переходит на нас и позорит нашу честь!.. Хисматулла и года не поработал с русскими, а взялся похитить законную жену мусульманина! А эта грязная девка, которой Хажисултан-бай оказал такой почет!.. Вместо того чтобы целовать ему ноги, почитать его как благодетеля и данного аллахом мужа, она променяла честь на бесчестье, променяла уважаемого человека на какого-то голодранца… Хажисултан еще милостиво поступил — только выгнал вон из дома, а другой разорвал бы ее на куски и бросил доедать собакам!..
Толпа, хрипло и тяжело дыша, слушала своего муллу, стоявшего на пригорке в белой чалме. Он поднимал соединенные вместе ладони к рябому лицу, потом вскидывал их над головой и точно заклинал всех:
— Пусть всемилостивый аллах оградит нас от наших врагов! Пусть это будет для вас уро ком жизни, мусульмане!
В толпе кто-то чихнул, и мулла строго посмотрел на человека, осмелившегося прервать его речь таким недостойным способом, однако лишь сдвинул седые брови к переносью и продолжал назидательно и поучительно, словно не говорил, а читал вслух коран:
— По шариату с законной жены дозволено содрать семь шкур, если в том будет надобность, ибо всем известно, что то место, по которому ударит муж, даже в аду не горит. Известно, так же, что жена, если ее не бьет муж и не учит, как положено, становится плохой и нерадивой, ибо в нее вселяется бес!.. Вот глядите на этих неверных, преступивших закон шариата!..
Толпа сдвинулась и повернулась к двум полуизувеченным, полуживым, еле стоявшим на ногах, привязанным к конскому хвосту.
— Пусть в нашем роду не будет таких!.. Чтобы все видели и все запомнили, проведите этих неверных по трем улицам… Иначе нам ни когда не смыть позора и бесчестья, павшего на наши головы! Да поможет нам всемогущий аллах!
Толпа загудела, послышались угрожающие и злые голоса:
— Это все от золота!.. От него вся беда!
— Если мусульманин свяжется с русским — это даром не кончится, не пройдет!
— Народ распустился!.. Стыд и грех поза был!.. Бая не признают! Дети отца не почитают, отец за детьми не смотрит!
— Если не очиститься от неверных — все прахом пойдет…
— Вызовем гнев аллаха — конец света на ступит…
Толпа отхлынула, покатилась, затопала дальше по улицам, а Хайретдин остался лежать на земле. Однако старику мнилось, что он еще окружен со всех сторон злобными и мстительными людьми, желающими его смерти и смерти его дочери. Голова шла кругом, он несколько раз пытался подняться и сесть, но силы тут же оставляли его, и он опять валился на землю, и красные пятна плыли перед глазами, и он проваливался, падал в темноту. Когда он пришел в себя, над ним кто-то стоял.
— Нафиса, — позвал он разбитыми губами, но даже не услышал своего голоса, так он был слаб и тих.
— Это я, отец…
Фатхия опустилась на колени перед мужем, приподняла его голову, и Хайретдин застонал, и от этого стона старухе стало так горько и больно, что она не выдержала и заплакала, не обращая внимания на стоявшего рядом курэзэ.
Если бы не курэзэ, она не смогла бы даже донести старика домой. Он куда-то сбегал за тележкой, и они отвезли Хайретдина, потом принесли подобранную на улице Нафису.
На дочь было страшно смотреть. Лохмотья, оставшиеся от свадебного платья, больше уже не прикрывали тела, покрытого синяками, кровоподтеками и грязью, красными полосами от плетей. Непонятно было, почему она еще была жива. Она была без сознания и то лежала, затрудненно, со свистом, дыша, то начинала метаться в бреду и кричать:
— Иди сюда, Хисмат… Я здесь!.. Они запер ли меня в сарае!.. Неужели ты стыдишься меня? Мы же будем мужем и женой!.. Убежим от всех!. Убежим!.. Мама!.. Эсей!.. Не отдавай меня за старика, а то я умру.. Не губи меня, мама!.. Они идут сюда, Хисмат! Спаси меня!.. Они заму чают, убьют нас!.. Мама!
Фатхия сбивалась с ног, бросаясь то к безмолвно лежавшему старику, то к метавшейся в бреду дочери. Она без конца меняла мокрые полотенца на лбу Хайретдина, поила дочь, читала про себя молитвы или, вдруг обессилев, опускалась на пол посреди комнаты и безутешно и долго плакала. Слез уже не было, а только рвался из груди тихий стон, судорожные всхлипы сотрясали ее худое тело, а если наползала тяжелая и крутая слеза и скатывалась по морщинистой щеке, то Фатхии казалось, что это уже не слеза, а черная кровь капля за каплей сочится из ее глаз и ползет по воспаленному лицу…
12
Какие бы страдания ни выпадали на долю человека, раны на молодом заживают быстрее, чем на старом, будь то раны души или тела. Даже на молодом дереве сломанная ветка затягивается смолой и выбрасывает свежие побеги, а на старом сохнет и отмирает.
Нафиса, несмотря на все увечья, поправлялась, а старому Хайретдину день ото дня становилось все хуже. Он не жаловался, не стонал, лежал тихо, с закрытыми глазами, или молча и долго глядел в потолок, словно силился что-то рассмотреть такое, чего ему не удавалось увидеть за целую жизнь. Иногда он кивком головы подзывал Фатхию и шевелил бледными губами:
— Как наша доченька?
— Все хорошо, отец, — отвечала, Фатхия. — Она скоро встанет на ноги и будет помогать мне в доме…
— Ты бы присела, отдохнула немного, а то сама свалишься, пропадем мы тогда…
— Ни о чем не думай, отец… Были бы только мы все живы и здоровы… Не мучайся, набирайся сил…
Но силы покидали Хайретдина, он слабел с каждым днем, не мог двинуть поясницей, а потом уж ни рукой, ни ногой — лежал покойно и недвижно и уже не окликал жену, чтобы спросить ее о чем-то.
Фатхия не находила себе места. Несколько раз она бегала к мулле, упрашивала его, чтобы он почитал над больными молитвы, но тот наотрез отказывался.
— В твоего старика и блудливую дочь вселилась нечистая сила — ее не выживешь никакой молитвой…
Наконец она умолила его, и он согласился, но при условии, что Фатхия отведет на его двор козу. Фатхия согласилась, но на другой день пришли слуги Хажисултана-бая и забрали всю скотину и все добро, отданное на калым, увели на веревке и блеявшую козу.
Узнав, что старой женщине нечем платить за службу, мулла не явился, и тогда Фатхия побежала к курэзэ. Все-таки он не такой упрямый и тоже может читать коран — может быть, аллах смилостивится, и нечистая сила отступит.
Курэзэ не заставил себя ждать — пришел в тот же день, хотя и знал, что ему в этом бедном доме нечем будет поживиться. Мало того, он принес с собой большой каравай хлеба и отрезал каждому по ломтю. Потом уселся на нары, поджал под себя ноги и, слегка покачиваясь, стал бормотать молитву за молитвой, изредка сплевывая.
Оставив курэзэ около больных, Фатхия бегала к знакомым старухам, пытала их про разные травы и снадобья и уговорила одну добрую старуху помочь ей. Они дождались темноты и, взяв Зульфию, стали бродить по деревне, стучась в каждый дом и протягивая перед дверью ковшик. Пряча лицо и меняя голос, старуха скороговоркой частила:
Люди, заслышав ее голос, не выходили из дому, а тоже протягивали в темноте руку и бросали в ковшик крошки хлеба, щепотку соли или муки. Иная рука плескала в ковшик чашку молока.
Набрав почти целый ковшик, старуха Кузейнэп-эбей замешала все подаяния, как тесто, и намазала этим тестом поясницу старика. Затем она вымыла дверную ручку и, согрев эту воду, заставила больного выпить ее.
Хайретдин покорно подчинился всему, не роптал, не жаловался, положил свою горячую и сухую руку на руку жены, и она, связанная этим движением, не отняла своей руки и сидела так до рассвета, пока не почувствовала, что рука старика похолодела. Она не заметила, когда он перестал дышать, когда он умер, — так тихо отошла в другой мир его незлобливая душа… Казалось, он не умер, а просто забылся целительным и спокойным сном, после которого люди поднимаются здоровыми. И Фатхия долго сидела, глядя на осунувшееся, с темными ямками глазниц лицо мужа, и ей чудилось, что если посидеть подольше, то он откроет глаза и позовет ее…
В день похорон вернулся из оренбургской больницы Гайзулла. Он открыл дверь и, сильно прихрамывая, бросился к нарам, где лежал отец, — соседи уже предупредили его о несчастье. Голодный, заплаканный, измученный долгой дорогой мальчик весь день не отходил от отца, не отрывал взгляда от его темных, больших рук. Иногда сквозь слезы ему казалось, что грудь отца под ветхой материей то поднимается, то опускается, словно Хайретдин начинает дышать, тогда Гайзулла отступал и молился, он просил аллаха совершить чудо и вернуть ему отца… Прямо в лицо покойному Гайзулла не смотрел, боялся. Раньше такое живое и родное, теперь оно стало голубовато-бледным, холодным и чужим, как будто не принадлежало уже отцу, подбородок оброс седыми волосами, а губы сжаты так плотно, как никогда при жизни.
На нарах у стены лежала Нафиса, а рядом с ней примостились женщины, шьющие саван. Фатхия, обессилев от горя, сидела у печи, опустив голову и сложив руки на коленях. В стороне тихо шептались курэзэ и плотник Хаким, который пришел обмыть покойника.
— Ты у нас живешь уже давно, — говорил Хаким, — а мы даже имени твоего не знаем…
— Разве это так важно?. — отвечал курэзэ. — Вы же все равно зовете меня к больным, а раз зовете — значит, мои заговоры помогают…
— Правду говоришь, — поглаживая бородку, продолжал Хаким, — твое дыхание лечит. Но сегодня к тебе другая просьба. Мулла, видно, не приедет, он ведь знает, что жена покойного не сможет ему заплатить… Могила готова. Может, сам прочтешь поминальную молитву?
Курэзэ закашлялся и заерзал на месте. До сих пор он действительно занимался только больными, а погребальные обряды совершал Гилман-мулла, и с этой просьбой обратились к нему впервые. Он оглядел дом и увидел, что все смотрят на него, ожидая ответа. Курэзэ отвел глаза:
— Я говорю, горло побаливает, так что гром ко читать не смогу. Ну что ж, прочитаю хоть шепотом, если мулла не придет…
— А дойдет ли твоя молитва до аллаха, если шепотом?
— Дойдет, дойдет… — успокоил курэзэ. — Когда молитва от души, она всегда доходит…
Он провел по лицу сложенными ладонями и хотел было подсесть к покойнику, но дверь отворилась, и в дом ввалился Гилман-мулла. Поставив свою полосатую палку у двери, скинул галоши с сапожков, уселся в изголовье покойного, сложив ноги крест-накрест, и стал громко читать, поправляя на выбритой голове пеструю тюбетейку, часто дыша и вытирая затылок подолом камзола. Он так торопился, что слова молитвы сливались у, него в одно длинное тягучее нытье.
Когда мулла, отдуваясь, кончил читать, Фатхия принесла ему оставшиеся от мужа вещи — каты с суконными голенищами, камзол, который Хайретдин надевал только по большим праздникам, единственные, еще с молодых лет береженные сапожки, холщовую рубаху. Мулла тщательно разглядел каждую вещь, сложил их в узел, а холщовую рубаху с потертым воротником отбросил.
— С паршивой овцы хоть шерсти клок! — сказал он недовольно. — Небось припрятали, что получше. За взрослого покойника другие бы телку дали, а не такое, к примеру, барахло! Бестолковый человек, как жил, так и умер… Ему и телку дай, и овцу — все пропадет, сам на себя беду кликал и детей губил. Даже байское добро не пошло впрок! И дочь вашу шайтан попутал, и сына нечистая сила завлекла — что же это творится на свете?
Фатхия опустила голову. Курэзэ посмотрел на нее, откашлялся и сказал:
— Я говорю, мулла, не грех ли говорить так о покойном?
Гилман не ответил, даже не взглянул в его сторону. Он торопливо подобрал рубаху, которую сначала отшвырнул, засунул узел себе за пазуху, так что под камзолом вздулось большое пузо, и, пробормотав что-то, собрался уходить. У дверей он оглянулся и бросил:
— Если ты такой ловкий, курэзэ, то и сам на кладбище молитву прочитаешь. А я не хочу читать молитву для грешного человека!
Хайретдина завернули в саван, вынесли из дома и положили на арбу, устланную липовой корой. Арба двинулась, люди пошли вслед за нею. Вместе со всеми пошел и Гайзулла, опираясь на палку и подгибая покалеченную ногу. Он сильно вытянулся за этот год, но был очень худ и бледен.
Кладбище находилось на самом краю деревни, в березняке.
Когда арба уже почти подъехала к нему, Гайзулла остановился.
Еще мальчиком он боялся кладбища, даже близко к нему не подходил, а сегодня оно показалось ему еще более страшным и таинственным. Казалось, невидимые духи охраняют вход в него, летают в воздухе, шевеля желтые листья березок, стоят у каждого камня и ждут только, когда он войдет, чтобы причинить ему зло. Арба ушла вперед, а Гайзулла все стоял и шептал единственную молитву, которую знал: Всевышний аллах, огради меня от нечистой силы. Но и молитва не помогла ему, так как мальчик не знал арабского языка и шептал непонятные, но запомнившиеся слова, не понимая их смысла. Когда арба скрылась в березняке, за невысокими белыми стволами, Гайзулла понял, что все кончено и с этой минуты он никогда больше не увидит отца, не пойдет с ним в лес, не услышит родного теплого голоса. Горло его будто сжала чья-то рука. Сдерживавшийся на людях, он прижал теперь руки к лицу и заплакал громко, со всхлипами и завываниями, причитая и сжимая в ладонях голову. Вытирая слезы, он захромал обратно к дому, где оставались Зульфия и больная Нафиса, страшась даже подумать о том, как они будут жить без отца Сквозь слезы смотрел он на дорогу, на высящуюся над площадью мечеть, но все расплывалось в слезах, и, как ни крепился, плакал все громче.
Весь этот день и пасмурное, серое небо, раскинувшееся над равниной, и оголенный березняк, и самый воздух, горький воздух поздней осени, напоминали ему об утрате. Вот уже показались полусгнившие, покосившиеся ворота родного дома…
Мальчик шел по дороге, подпрыгивая при ходьбе и припадая на одну ногу, как птица с перебитым крылом.
13
Целую неделю после неудачной женитьбы Хажисултан-бай не знал, на ком сорвать злость. Он вставал по утрам недовольный, с опухшим лицом и, одевшись, снова ложился на подушки и жадно прислушивался ко всему, что происходило в доме. Чуть слышался какой-нибудь шум, он хватал лежавшую рядом тяжелую витую плеть с костяной ручкой и готов был броситься на каждого, кто нарушил тишину.
— Собаки! Слуги шайтана! — кричал он — Мало вам того, что меня опозорили на весь белый свет, вы даже и здесь не хотите дать мне покоя!
Хуппиниса и остальные его жены ходили тише воды ниже травы, стараясь не попадаться на глаза баю, но Хажисултан, наслушавшись тишины и еще более разозлившись оттого, что, никто не перечит ему, сам вставал и шел на женскуюполовину, поигрывая плеткой и ухмыляясь, подходил то к одной, то к другой жене.
— Что, притихли? Что задумали, а? Может, и вам тоже с Хисматуллой прогуляться захотелось?
— Что ты, что ты, отец, — отвечала за всех Хукпиниса. — Не сердись на нас, мы ни в чем не виноваты…
— А ты молчи, старая хрычовка, у тебя уж от глаз одни дырки остались! У-у! — и он замахивался плетью.
На третий день бай послал обратно за выкупом и сам вышел во двор поглядеть, все ли принесли. Увидев козу, он одобрительно кивнул головой:
— Так, так… Значит, ничего у них больше не осталось? Это хорошо, сам аллах наказывает их за мой позор! А Нафиса лежит? Ну, слава аллаху, теперь я могу отдохнуть спокойно…
Но и взяв обратно калым, Хажисултан не успокоился. Злоба бродила в нем, как молодое вино в бочонке, ища только маленькой щелочки, чтобы выбиться наружу отравной пенной струей. И скоро такая щелочка нашлась…
Выйдя очередной раз во двор в поисках хоть какого-нибудь виновника, Хажисултан глянул поверх крепкого, сильно обмазанного глиной плетня и увидел Сайдеямал, полоскавшую белье. Старуха присела на корточки спиной к байскому дому, и видно было, как ей тяжело подыматься, чтобы положить выжатое белье на камень.
— Так, — грозно сказал Хажисултан и важно зашагал к реке.
Тень бая упала на песок, Сайдеямал обернулась и застыла, держа в высохших руках мокрую рубашку. Бай молчал, не отрывая колючего, напряженного взгляда от худого ее лица. В тишине плеснула посреди реки рыба, пустив по воде расходящиеся круги. Стайка мальков мельтешилась в воде у самого берега и щекотала старой женщине щиколотки. Сайдеямал переступила с ноги на ногу и, только тут вспомнив, что ноги ее босы, застыдилась, шагнула за корзину с бельем. Бай смачно сплюнул сквозь зубы и, не отрывая взгляда от Сайдеямал, надменно процедил:
— Чтоб я тебя здесь больше не видел, старый огрызок, поганка нечестивая! Не для тебя тут речка течет, а для мельницы. Мельница моя, значит, и речка моя, поняла? Стирай свои драные штаны на Юргашты!
— Не гони, ради аллаха, — прошептала Сайдеямал, — дай умереть там, где жила… Я ж не себе, а твоему дому белье стираю, да и дышать— то мне не так много осталось, куда я пойду на старости лет? Мы с Хуснутдином всю жизнь на тебя спины гнули, и всегда ты был доволен на шей работой — скажи, что не так?.. Если ты отнимешь у меня последний кусок хлеба — мы ум рем… Не гони нас!
Она смахнула ладошкой слезы со щек и умоляюще смотрела снизу вверх на Хажисултана-бая.
— Все равно я твоего ублюдка в остроге сгною — пусть только на ноги встанет!.. Лучше не проси!
— Он не виноват, клянусь аллахом!.. Нафиса сама прибежала к нам и сгубила его!.. Он и так еле дышит, может, еще и жить не будет — кто же лежачего добивает?
Сайдеямал опустилась на колени и поползла к баю, упала ему в ноги:
— Не губи нас, пожалей!
— Не подходи, безобразная! Не прикасайся ко мне!.. Не показывай мне свои гнилые зубы!..
Он поднял ногу и толкнул носком сапога в грудь женщины. Сайдеямал упала навзничь и отчаянно, в голос зарыдала. Но плача, почти не видя Хажисултана сквозь наплывы слез, она вдруг почувствовала такую непомерную, туманившую рассудок ненависть, что не смогла сдержать себя и закричала, выплескивая весь скопившийся гнев:
— Убей меня, собака! Убей! — Она плевала на бая, и он все дальше отступал от нее, дивясь слепой ярости и злобе, которые охватили эту покорную и слабую душу. — Я все равно старая, и мне не жить, но и тебя я опозорю на всю жизнь, что люди забудут твое имя и станут плевать на твой дом!.. Ты забыл, кто обесчестил меня? Кто сломал всю мою жизнь? Забыл?.. Будь ты трижды проклят!
Хажисултан-бай воровато оглядывался по сторонам, боясь, что слова неразумной женщины услышат другие, хотя бы вон те кумушки, что сошлись на пригорке у амбарчика и настороженно поглядывают в их сторону. Нет, этот огонь нужно было забросать чем угодно, лишь бы он не запылал во всю силу, затоптать, усмирить…
— Не ори, слышишь? — Голос его одновременно был и достаточно суров и достаточно милостив. — Так и быть, оставайся, где жида, и работай, как работала… И Хисмата твоего не трону — пусть только не попадается мне на глаза!..
Оставив притихшую заплаканную старуху на берегу, он повернулся и, тяжело ступая, пошел к дому. Сидевшие на пригорке женщины, завидев его, вскочили и спрятались за амбар. Проходя мимо, он для острастки щелкнул плеткой!
— Чего язык чешете? Дома делать нечего?
Весь сжигаемый злобой, он вошел во двор, ходил из одного конца в другой и все никак не мог успокоиться, прийти в себя.
«Ничего, мой час еще придет, и вы вспомните обо мне! — думал он. — Доберусь я и до этого щенка и этой старой суки!.. Тех, кто слишком много знает, нужно всегда убирать с дороги, иначе самому спокойно не жить.»
Сайдеямал так состарилась после смерти мужа, что мысли о прошлом давно не посещали Хажисултана-бая, и вот, оказывается, обида, как огонь, может тлеть долгие годы и потом вспыхнуть и опалить. Но от этого жара ему стало не душно, а скорее холодно и муторно. И сейчас, когда возвратившийся страх снова сковал его голову и наполнил холодом душу, он вспомнил вдруг те будто освещенные солнцем годы, когда он был молод и впервые познал, что такое любовь…
Однажды утром он зашел на женскую половину и увидел у матери незнакомую девушку, которая пришла к ним обменять ягоды на хлеб. На нежных розовых щеках ее были ямочки; когда девушка улыбалась, ямочки становились глубже, и в одной из них исчезала черная, маленькая, как точка, родинка; глаза, прикрытые тонкими голубоватыми веками, удивленно мерцали сквозь длинные темные ресницы, отбрасывая на щеки стрельчатую тень; выцветшее платье не скрывало стройной и хрупкой фигурки, материя натягивалась на груди и лучами расходилась в стороны. Девушка почти все время смотрела в пол, лишь изредка вскидывая глаза на его мать и неловко пряча в складках платья тонкие смуглые руки. Получив за ягоды хлеб, она сунула его под мышку и, попрощавшись, тихо вышла из комнаты. Хажисултан, которому было тогда двадцать лет, нагнал ее у ворот и загородил дорогу. Девушка пугливо попятилась.
— Ты что, боишься меня? — улыбаясь, спросил Хажисултан. — Не бойся, я сын женщины, что сейчас. дала тебе хлеб…
— Я не боюсь, — прошептала девушка, глядя в землю и продолжая пятиться. Она покраснела от смущения и от этого стала еще красивее.
— Чья ты дочь, девушка?
— Мамина… Пусти меня, агай! Тетя ждет меня, она рассердится, — чуть не плача, проговорила девушка. Она на мгновение вскинула глаза, и у Хажисултана опять сжалось сердце от того, как сверкнули ее удивленные нежные глаза в черных ресницах.
Двое слуг, стоящих во дворе, начали пересмеиваться между собой, но Хажисултан не добился больше от девушки ни единого слова и вынужден был отпустить ее. Дня три-четыре она не появлялась у них в доме, и Хажисултан был сам не свой. Почти все время он просиживал у матери, но узнал только, что девушку зовут Сайдеямал, что она сирота и приехала в Сакмаево к троюродной сестре.
«Сайдеямал, Сай-де-яамалл…» — шептал про себя Хажисултан. Это имя казалось юноше песней, и, повторяя его на все лады, он слышал то дыхание ветра, то журчание чистой воды в ручье, то звон весенних капель, что падают с веток в лесу, то стук копыт по дороге… Он думал, что никогда больше не встретит девушки лучше и красивее этой. Видя, что сын мало ест, плохо спит и целыми днями говорит о бедной девушке, мать сама привела ее в дом и, дав с собой полкаравая хлеба, налила в чашку кислого молока и сметаны.
— Садись, — уговаривала она, — расскажи мне, как живешь, или просто чаю попей… А то ко мне ведь такие молоденькие девушки, как ты, даже и не заглядывают, одни старухи ходят…
Сайдеямал так обрадовалась щедрости и доброте этой почти незнакомой ей женщины, что не знала, чем отблагодарить ее. Скромно сидя на краешке нар и поджимая под себя ноги с огромными, не по мерке, лаптями, она пила крепкий чай и все время улыбалась, не в силах сдержать своей приветливости и доброты. Глаза ее засветились, щеки вспыхнули от радости и смущения, косы, переплетенные простыми лентами, вились по плечам с тяжелым, почти синим блеском и оттягивали назад маленькую головку на гордо посаженной шее. «А ведь и в самом деле хороша, а я и не видела, пока сын не рассмотрел», — подумала старуха, наливая девушке вторую чашку. Сайдеямал вскинула глаза и улыбнулась. Черная, маленькая, как точка, родинка тотчас скрылась в ямке на щеке.
— Эней, уже черника поспела, на горе за осенним домом так много — хоть корзинами собирай! Мы завтра хотим пойти. Пироги с черни кой ох какие вкусные! Я их больше всего люблю… Соберу ведро черники, половину обязательно вам принесу, — пообещала Сайдеямал.
Когда девушка ушла, Хажисултан вышел из соседней комнаты, где посадила его мать.
— Эсей, я тоже, пожалуй, пойду за черникой!
Мать улыбнулась, хитро прищурив глаза:
— Разве я тебя держу? Иди, пожалуйста! Было бы у меня время, я и сама пошла бы… — ответила она.
Утром на улице Кызыр шумной стайкой собрались женщины, девушки и старухи. Все были с ведрами и корзинами, все улыбались, и солнце светило вовсю, щедро заливая светом площадь, отдаваясь яркими бликами на боках ведра, что несла Сайдеямал.
Хажисултан издали следил за ней глазами, во, опасаясь мужских насмешек, близко не подходил, а стоял в кругу молодых парней. Но едва женщины отправились в путь, как парни, опередив их, вперегонки побежали к горе.
Не успели они пройти мимо осенней стоянки, заросшей высокой крапивой и полынью, как солнце скрылось за тучами, ветер подул сильнее, и скоро сильный косой дождь, словно сорвавшись с привязи, хлынул на дорогу, ручьями побежал по оврагу. Запыленные, изнывавшие от жары березки у дороги закивали головами в зеленых платках, зашуршали листвой. Внезапно, ослепив глаза и разорвав небо пополам, сверкнула молния, и тут же над головой величественно пророкотал гром. Дождь полил еще сильнее, и ребята, быстро добежав до леса, укрылись под большим деревом. Самые маленькие из них при каждом ударе грома закрывали глаза и, шепча спасительное бисмилла, еще теснее прижимались к старшим.
Хажисултан тоже встал под деревом, но удары грома не пугали его, одна мысль не оставляла юношу, преследовала и даже бежала иногда впереди него. Он оглядывался по сторонам, пытаясь рассмотреть, где укрылись девушки, но за блестящей косой полосой дождя ничего нельзя было разглядеть…
Наконец дождь стал утихать, и вдруг солнце выглянуло сквозь тучу, осветив умытый сияющей зеленью лес. Влажно и пьяняще горько запахла земля, листья, отряхиваясь, сбрасывали вниз гроздья блестящих капель, и после всего того шума, который принес с собой ливень, вдруг пришла необычная торжественная тишина. Было слышно только, как внизу, под обрывом, ударяясь о камни, бурлит Юргашты, которой дождь прибавил силы и смелости. Ребята снимали мокрые, прилипшие к телу рубахи, выжимали их, смеясь и брызгая друг на друга водой, и опять надевали на себя. Медленно передвигаясь по лесу, они скоро пришли к горе Куртмале и разбрелись кто куда в густой липовой роще. Свежевымытые крупные ягоды черники отливали в траве голубовато-черным и сине-черным блеском, они были щедро рассыпаны то там, то тут, и даже не надо было ходить, чтобы набрать побольше ягод, — просто сесть и брать, сколько желает душа.
Наевшись черники, Хажисултан шутя рассыпал несколько корзин у ребят помладше, когда заметил между деревьями Сайдеямал. Девушка сидела на корточках возле кустов, окруживших высокую липу, и старательно собирала ягоды. Хажисултан подошел к ней и высыпал в ведро горсть черники.
— Помочь тебе?
Девушка вскочила, но Хажисултан, как и в первый раз, заступил ей дорогу. Сайдеямал потупила глаза и тут же вспыхнула вся, до корней волос.
— Не надо, агай, пусти меня… — прошептала она.
Хажисултан весело подмигнул ей, взял ведро за ручку и понес. Сайдеямал еле поспевала за ним в своих огромных лаптях, говоря на ходу и не осмеливаясь схватить парня за рукав:
— Агай, агай, отдай ведро! Я сама понесу!
— Ничего, — отвечал Хажисултан, не обращая внимания на слова девушки, и шагал все быстрее.
Сайдеямал замолчала, но вдруг, оглядевшись, заметила, что они идут к оврагу, заросшему высокой, до колена, травой.
— Агай! — робко сказала она. — Куда ты идешь? Девушки ведь пошли наверх…
Хажисултан остановился, поставил ведро на землю и подошел к девушке. Не зная, что сказать, он отломил ветку растущего рядом смородинового куста и подал ее Сайдеямал:
— На, ешь…
Сайдеямал взяла ветку, но есть не стала и продолжала стоять неподвижно, опустив глаза. Хажисултан взял девушку за локти и на мгновенье привлек к себе, почувствовав упругость маленьких грудей и мягкость живота. Сайдеямал испуганно забилась в его руках, заплакала:
— Отпусти, агай! Оставь меня, отпусти!
— Не бойся, не бойся, — непослушными, дрожащими губами шептал ей Хажисултан. — Я тебя в жены возьму, ты моя, слышишь? — Он силой посадил девушку на поваленное дерево и все крепче прижимал ее к себе.
— Ради аллаха, пусти, пусти! — кричала Сайдеямал.
Но Хажисултан уже не слышал ее, жадными руками он рванул платье девушки и прижался губами к ее губам…
На следующий день троюродная сестра Сайдеямал пришла к матери Хажисултана. Она плакала и грозила опозорить парня перед всем селением. Мать Хажисултана испугалась, что об этом узнают родители Хуппинисы, уже просватанной за парня, и пожелала уладить дело миром — вскоре Сайдеямал выдали за Хуснутдина. Оба, и муж и жена, продолжали работать на Хажисултана и его родителей, — старухе, не хотелось отпускать работящих людей из большого хозяйства…
Но не это беспокоило сейчас постаревшего, обрюзгшего бая. «В молодости каких грехов небывает, — думал он. — Да и Сайдеямал уже старуха, никто и не вспомнит о ее девичьей чести, а если и вспомнит, сказать не посмеет!»
Он шагал по комнате из угла в угол и пытался припомнить, что говорила ему на берегу Сайдеямал. «Знает или нет?» — одна эта мысль, как червь в коре гнилого старого дерева, сидела в нем и точила, точила его…
Когда умерла мать и Хажисултан стал один справляться с хозяйством, он скоро понял, что небольшое наследство, оставленное отцом, мешает ему развернуться во всю силу.
«Разве это богатство — десять лошадей и четыре коровы? — размышлял он. — Будешь всегда сытый, и только! Нужно завести табун лошадей, стадо коров и овец, стать богаче всех баев в округе, богаче самого Галиахмета! Вот тогда будет жизнь, тогда все, что захочешь, станет твоим и ничьим больше… И жены, сколько хочешь жен будут ласкать тебя и исполнять любую твою прихоть!»
Он думал об этом дни и ночи, но ничего не смог придумать, пока счастливый случай не позволил ему встать над всеми, кроме Галиахмета-бая. И как это ему удалось, не знал никто, кроме покойного мужа Сайдеямал — честного и тихого Хуснутдина…
Этого человека Хажисултан уважал и одновременно немного побаивался. Сдержанный, молчаливый Хуснутдин всегда делал все, что ему велели, а когда разговаривал с баем, то обычно смотрел куда-то в сторону. Эта привычка подчиненного ему человека раздражала и злила Хажисултана, но он мирился с ней и ни разу не выказал ему свое недовольство. Он даже старался задобрить его, расположить, словно чувствовал какую-то вину перед ним, хотя по совести говоря, никогда не жалел, что надругался над Сайдеямал, теперешней женой Хуснутдина. Как правило, он во все поездки брал его с собой, потому что Хуснутдин казался ему самым надежным человеком, несмотря на эту постоянную скрытую неприязнь, разделявшую их.
Так, однажды он взял его и на Верхнеуральский базар… (И было это в тот день, который потом круто изменил всю его жизнь.)
Стоял август, жаркий и душный день, казалось, так накалил землю, что и вечером она еще дымилась, и дробился в густом пряном воздухе далекий горизонт, и опускающееся солнце было похоже на красный уголь в чувале. Они остановились у реки, чтобы напоить лошадь, и решили заночевать тут же, на траве. Хажисултан достал из мешка бутыль с бузой и, выпив, налил и протянул чашку Хуснутдину, разжигавшему костер. Хуснутдин глотнул раза два и, поставив чашку на землю, стал прилаживать над разгоравшимся огнем толстый раздвоенный сук, чтобы повесить на нем чайник. Скоро вода вскипела, и они до ночи пили крепкий чай, мешая его с самогоном и закусывая холодной колбасой из конины. Хуснутдин подбросил веток в костер, огонь, шипя, медленно пополз по сложенному крест-накрест хворосту и вдруг вспыхнул, ярко осветив сидящих, раздвинув темные стены деревьев, вздымая красные языки, похожие на ковыли, вслед за кольцами дыма к темному, усыпанному звездами небу.
Хуснутдин лег на спину и подложил руки под голову. Звезды подмигивали ему, особенно одна, больше и ярче других, и Хуснутдин улыбался. В траве, как бы сожалея о уходящем лете, неугомонно верещали кузнечики. Выше, у реки, тревожно кричала ночная птица: Сак! Сак, сак!
— Эх, жизнь, — вздохнул Хуснутдин. — Кабы узнать, что там, впереди…
Налетевший ветер качнул пламя, повернул и придавил поднимающийся вверх дым, зашуршал листьями ольхи на берегу и так же внезапно стих.
— Тебе что, не нравится мой хлеб? — обижен но возразил Хажисултан. — Или жена твоя умерла? Так вздыхаешь, будто тяжелей и горше, чем у тебя, и беды не бывает…
— Я доволен тем, что аллах послал, я не об этом, — опять вздохнул Хуснутдин. — Это все птица… Все кричит свое сак-сак, я и разволновался, мать покойную вспомнил… Она мне часто эту сказку рассказывала, знаешь?
— Ну, говори!
— Жила одна вдова с двумя сыновьями, а они все рассорились и дрались друг с другом, тогда она прокляла их и сказала: будьте птица ми сак и сук, летите из родного гнезда и ищите друг друга по всему белому свету — и кричите напрасно, зовите один другого… Вот с тех пор и летают эти птицы, старший, Сак, сказывают, умер, а младший все зовет его. — Хуснутдин приподнял голову и прислушался к голосу птицы, неутомимо взывавшей в чаще. — Слышишь? Сак-сак-сак. Мать ругала нас с братом за то, что деремся, а теперь ушел Халфетдин на службу и не вернулся, а я, как птица, все жду и жду его…
— Не дури себе голову, — Хажисултан хмыкнул. — Кто-то придумал, а ты всему веришь…
— А как же не верить, если так было и если я сам так чувствую…
Хажисултан больше не отвечал, притворился спящим, бредни Хуснутдина не занимали его, он думал о своем — о тех людях, которых он приметил еще на просеке и которые расположились на отдых где-то поблизости…
Хуснутдин подбросил еще веток в костер и, подложив под голову круглое полено, улегся под арбой и вскоре, устав, видимо, от долгой дороги и жаркого дня, тоже захрапел.
Тогда Хажисултан осторожно, боясь хрустнуть веткой, поднялся с земли, распутал фыркающую в кустах лошадь. Тише, тише, — шептал он, поглаживая шею лошади. Он вывел ее к тропе, вскочил верхом и стал спускаться по пологому склону к реке. Перейдя вброд реку, он слез, привязал лошадь в тени раскидистого тополя и, раздвигая заросли чигиля, двинулся в ту сторону, откуда, просачиваясь сквозь гущу тьмы, робко мигал огонек костра. Он скоро увидел арбу с поднятыми вверх оглоблями и в свете костра три скорчившиеся фигуры. По-видимому, двое спали, а третий сидел, склонив голову, и дремал, полуобняв ружье. Хажисултан вынул из-за пояса топорик и, сжав зубами нож, пополз к начинающему слабеть костру. Колени его дрожали, а сердце стучало так, что стук его, казалось, должен был слышать сидящий у костра часовой. Преодолев десяток-другой шагов, Хажисултан замер, чтобы немного отдышаться, потом снова пополз, оглушаемый ударами крови в висках и тяжело, как в силке, толкавшимся сердцем. В последнюю минуту он подумал, что можно еще вернуться, но темная, не подчиняющая рассудку сила бросила его вперед, и он со всего размаха ударил обухом топорика караульщика. Тот свалился замертво. В два прыжка Хажисултан очутился около второго, лежавшего к костру спиной, и опустил топорик на него, и второй не вскрикнул, а лишь захрипел и вытянулся, разогнул колени. Третий проснулся, видимо разбуженный шумом, спросонок схватился за пистолет на боку, но не успел даже вцепиться в рукоятку, как Хажисултан занес над ним нож и воткнул его в горло. Человек слабо охнул, точно всхлипнул, и опрокинулся навзничь…
Хрипло дыша, Хажисултан оглядел поляну, мирно хрустевшую сеном лошадь около арбы, не торопясь обшарил карманы убитых, собрал и запихал в мешок все вещи и хотел было идти обратно, но тут послышались шаги, и он отскочил в сторону, готовый убить любого, кто появится у костра. Когда на поляне показался Хуснутдин, он спрятал топор и тоже вышел на свет.
— Зачем ты пришел сюда, кто тебя звал? — сердито крикнул он.
— Я спал, проснулся, а тебя нет, — ответил Хуснутдин. — Вот и пошел поглядеть, не случи лось ли с тобой беды. — Но тут же, заметив валяющихся на траве убитых, вскрикнул и в страхе попятился.
— Стой! Куда? Ни с места! — приказал Хажисултан и, видя, что Хуснутдин не двигается, добавил: — Не отходи от меня, а то и сам умрешь! Видно, воры, что этих убили, здесь неподалеку…
Хуснутдин узнал среди убитых кассира, который часто хаживал в гости к Хажисултану и еще позавчера останавливался проездом в байском доме.
— Вишь, как получилось, — сказал он, стараясь не глядеть на убитого. — И смеялся, и водку пил еще совсем недавно, а сегодня уже сырая земля ему постелью стала… Надо скорее сказать людям… Идем, хозяин, а то и вправду, может, близко они ходят!
— Не твое это дело! — грубо оборвал его Хажисултан. — В тюрьму захотел? В городе разбираться не станут, кто убил да когда, возьмут и посадят за решетку! Что тогда будет делать твоя жена, чем прокормятся дети? Об этом лучше подумай да живее поворачивайся, надо еще эти мешки к нашей арбе отнести!..
Они наскоро запрягли лошадь и, не дожидаясь рассвета, поехали прочь от реки. Хажисултан сам правил лошадью. Он долго петлял по лесу, заметая следы, и наконец выбрался к старым приискам. Там, в заброшенном шурфе, закопали они мешки и одежду Хажисултана, забрызганную кровью.
— Надо спрятать от воров, — объяснял Хажисултан, когда они возвращались кружным путем обратно в селение. — К себе в дом я не могу везти деньги, запятнанные кровью… Вдруг это при несет несчастье?
Хуснутдин молчал и не глядел на хозяина, сидя в арбе прямо, покачивался в такт лошадиной рыси, дергал изредка поводья. Смуглое лицо его было непроницаемо, как маска, а Хажисултан с тревогой вглядывался в него. Утром они остановились, чтобы выпить чаю. Хажисултан опять достал из мешка бутыль с водкой и, выпив, вновь наполнил чашку для Хуснутдина. Наливая ему, он незаметно открыл перстень на среднем пальце правой руки и высыпал порошок из него в чашку.
— На выпей!
— Мне не хочется… — пробормотал Хуснутдин.
— Пей, тебе говорят! Или захотел лишиться работы в моем доме? — сдвинул брови Хажисултан.
Хуснутдин опрокинул чашку в рот. Самогон обжег ему горло, на минуту ему показалось, что питье горше, чем обычно. От бессонной ночи, — подумал он и, отерев губы рукавом, поставил чашку на землю.
Выпив чаю, запрягли и выехали на дорогу. Хажисултан внимательно присматривался к работнику. «Неужели не подействовало? — думал он. — Там же на троих хватило бы!» Но лицо Хуснутдина было все так же непроницаемо. Только перед въездом в деревню он внезапно побледнел, выпустил из рук поводья и схватился за живот. Когда они подъезжали к воротам Хажисултана, Хуснутдин уже совсем обессилел. Во дворе к арбе подбежала Сайдеямал. Хажисултан бросил ей поводья.
— Пришлось вернуться. Видишь, муж твой заболел в дороге? И зачем я взял его с собой?
Несколько дней он почти не выходил со двора, прислушиваясь к тому, что, говорят люди, и когда наконец услышал о смерти Хуснутдина, облегченно вздохнул. Однако совершенно спокойным оставаться он не мог, ни на минуту страх не оставлял его. «Сказал Хуснутдин жене или не сказал?» —эта мысль не давала ему покоя. Казалось, не сегодня — так завтра, не завтра — так послезавтра из города приедут люди в форме и увезут его в тюрьму. Он стал разговаривать во сне и, боясь проговориться, выгнал жен в другую комнату, даже во сне мерещились ему всякие ужасы — то вставал, хрипя, с земли убитый им кассир, то топор сам собой начинал летать за ним по комнате, ударяясь о стены… Не выдержав напряжения, Хажисултан свалился в лихорадке, провалялся в жару около месяца…
Болезнь излечила его от навязчивого, липкого страха, но после нынешнего разговора с Сайдеямал бая снова охватили сомнения. Устав от томительных мыслей и бесполезной ходьбы из угла в угол, Хажисултан прилег па подушки, закрыл глаза…
Внезапно в сенях послышался стук кованых сапог и громкий разговор. Увидев в дверях незнакомого полицейского офицера, Хажисултан чуть не лишился чувств. Рот его свело судорогой, холодный пот выступил на лбу и спине, левую руку задергало. Стараясь успокоиться и принять нормальный вид, он поднес к губам чашку с бузой, однако не мог выпить и капли. Зубы стучали о край чашки, а руки не слушались и дрожали, расплескивая водку на штаны и одеяло.
Заикаясь, он предложил офицеру пройти в комнаты, но так и не смог подать ему руки. По лицейский удивленно посмотрел на бледное лицо хозяина.
— Ты, видать, заболел, папаша, —сказал он. — А я к тебе по важному делу.
«Пропал, — мелькнуло в голове Хажисултана. — О, ч-черт, и зачем я сделал все это, хватило бы и десяти лошадей! Дурак, продал свое спокойствие! Любую цену дал бы за него сейчас…» Он приготовился рассказать обо всем, что так тщательно скрывал все эти годы, опустил голову и выговорил с трудом:
— Я виноват…
— Что ты, папаша, никто не виноват, — пере бил его офицер и подмигнул. — С женами только так и надо обращаться, иначе бояться не будут… А не будут бояться, того и гляди, совсем распустятся… В этом деле я уже разобрался и с муллой поговорил, так что все законно, по шариату вашему. Старик-то скончался? Вот шайтан! Впрочем, и так уже пожил долго на свете, покоптил небо… — Офицер мигнул шедшему с ним уряднику, урядник вышел, а офицер покрутил усы, топорщившиеся над верхней губой, и подсел к хозяину. — Я к тебе, папаша, совсем по другому делу… Деньги, видишь ли, нужны, не одолжишь мне рублей триста пятьдесят?
— И только? Больше ничего?
— А чего ж еще? — офицер покрутил ус.
Хажисултан вздохнул, как будто гора с плеч свалилась. Сразу перестали дрожать руки, на щеках появился румянец. Он хлопнул офицера по плечу:
— Триста пятьдесят, говоришь, а? Двадцать! И ни копейки больше. И то только ради того, что ты человек хороший… Эй, чаю!
Хажисултан оставил офицера у себя и пьянствовал с ним два дня подряд, каждый день радуясь и благодаря аллаха за счастливое спасение. На третий день он посадил еле стоящего на ногах полицейского в тарантас и, проводив его до Кэжэнского завода, вернулся обратно.
14
Между горами Карматау, Кэзум и Бишитэк, там, где сливаются реки Кэжэн и Юргашты, лежит сельцо Сакмаево. Слева, по краю крутого яра, извиваясь, журча и капризничая, как молодая красавица, которую силой выдают замуж, течет чистая, прозрачная Кэжэн. А справа, с высоких гор, размывая на пути глинистые глыбы, проходя через сотни старательских вашгердов и желобов, устало катит воды мутная, желтая Юргашты, она идет на поклон к Кэжэн, пытается схватить ее за серебристые рукава, за голубые косы. Вот догнала Юргашты капризную невесту, прижала к себе, и они уже вместе текут на запад, неторопливо, спокойно и ясно, как добрые супруги, но это уже дальше, а здесь, у подножия Кэзум, вьется улица Арьяк, а правее — улица Кызыр, которую потихоньку зовут в деревне «печеный зад». И виной этому странному прозвищу стал Хажисултан-бай.
Давно, когда был он еще не так стар, рассердился Хажисултан на своих жен и, желая испугать их, сел в чувал, прямо на горящие угли. Но жены вместо того, чтобы взять его за руки и стащить с углей, как обычно, закрыли дверь и ушли! Целую неделю лежал Хажисултан в постели и криком кричал от боли, а когда встал, задал своим женам такую трепку, что и сейчас еще, наверное, помнят! А улицу так и зовут с тех пор — «печеный зад»…
Став настоящим богачом, Хажисултан не уехал в город, как делали это другие, а остался там, где жили его отец и дед, на земле предков, но, чтобы показать свою власть и могущество, выстроил новый дом, по тем временам — целые хоромы, в три комнаты, прорубил в доме окна: одно окно в сторону Мекки, чтобы видна была мечеть, а два других — во двор, по левую сторону от ворот поставил каменную лавку с железными дверями и ставнями, чуть подальше — большую клеть, а напротив — сарай для скота. Позаботился и о двух взрослых своих сыновьях, каждому подарил по дому. Только самого любимого, младшего сына оставил при себе, отдал ему в своем доме комнату, а еще одну — трем своим женам.
— Однако, показав всей деревне, как он богат, Хажисултан не был вполне доволен своим положением. «У всех по пять, шесть детей, а у меня, богача, всего три сына! — думал он. — Разве будут меня уважать и почитать так, как это подобает, если у меня меньше сыновей, чем у последнего бедняка в деревне?»
Старшая жена, которую сватали Хажисултану еще его родители, подарила ему двух сыновей, средняя — одного, а третья, Гульмадина, и одного не сумела родить. Ей было всего двадцать пять лет, но Хажисултан даже и за жену ее не считал.
— Что ты за жена? — говорил он. — Жена должна родить мужу десять сыновей, если хочет, чтобы ее уважали! А ты, бесплодная, мне не нужна. Ты как пустой кошелек, в котором никогда не будет даже мелкой монеты, — зачем мне такой? Нет, теперь я женюсь на дочери бедняка, уж она-то постарается родить мне по крайней мере четырех сыновей!
Теперь Хажисултан не заговаривал больше о плодовитости бедняков, но всю злобу, закипавшую в нем при мысли о неудачной женитьбе, срывал на других женах. Проводив офицера, он, не раздеваясь, плюхнулся на подушки и тут же уснул, захрапев на весь дом. Проснулся он только к обеду, раздраженный и разбитый, с ломотой в пояснице, неприятным вкусом во рту и тяжелой от ночной попойки головой. Он облизнул сухие, горячие губы кончиком языка, потянулся за чашкой и, не найдя ее, крикнул:
— Жены! Эй! Да что вы, провалились, что ли?
В тот же миг все три женщины испуганно встали на пороге. Старшая, Хуппиниса, подошла ближе:
— Что, отец?
— Дура! Не видишь, что ли? — Хажисултан приподнял ногу.
Женщины, спеша, стали снимать с него обувь, но, видно, слишком поторопились, потянули впопыхах за обе ноги, и грузное, обмякшее тело Хажисултана наполовину съехало с подушек. Хажисултан забултыхал ногами, побагровел и, схватив за волосы Гульмадину, пнул ее ногой в живот.
— Разжирели, кобылы бесплодные! На убой, что ли, я вас держу? Даже снять обувь не можете, дармоедки! Не радуйтесь, все равно возьму четвертую жену, и пятую, и шестую! Пошли вон!
Но лишь только жены скрылись за дверью, он опять закричал:
— Эй, куда пошли, тупоголовые? Не видите разве, что я голоден? Есть мне!
Хуппиниса принесла кипящий, дышащий паром самовар, который с утра стоял у нее наготове, в женской половине. Хуппиниса лучше других изучила характер мужа и всегда угадывала, что ему понадобится. Она была старшей женой Хажисултана, и первые годы они жили хорошо и дружно. Хуппиниса ухаживала за свекром и свекровью, хлопотала по дому, всегда была приветлива и добра. Но это продолжалось недолго. Родители Хажисултана умерли, и в доме все изменилось. С каждым днем Хажисултан становился все более мрачным, все чаще грубил ей, напивался, в одиночестве сидя на подушках, и однажды, несмотря на крики и мольбы жены, взял с подстилки двух пушистых, мягких, дрожащих, слепых еще котят и бросил в горящий чувал. С тех пор Хуппиниса покорно делала все, что он велел, не покладая рук работала по хозяйству, ухаживала за ним — снимала обувь, когда он, пьяный и тяжелый, без сил валился на постель, приходя неизвестно откуда в позднее ночное время, мыла ему ноги теплой водой, вытирала мягким полотенцем, без ропота приняла его женитьбу на второй, а потом и на третьей жене, но делала все это как бы во сне, одними руками, а не сердцем, и точно так же все оскорбительные его слова и побои проходили мимо нее, оставляя синяки на теле, но не в душе. Когда Хажисултана не было дома, в редкие свободные минуты она старалась уединиться и часто сидела за сараем, между забором и сложенными в поленницу дровами, в тоскливом недоумении спрашивала себя, на что уходит ее жизнь. Где-то легкое, понятное, простое и милое сердцу ощущение, которое раньше переполняло ее до краев, морщило в улыбке губы, радостно отзывалось в сердце и шуршаньем листвы над головой, и криком птиц, и спокойным, вечным движением плывущей вдаль Кэжэн, и сухими, желтыми ладонями старенькой матери, — всей ее жизнью, всем молодым, упругим дыханием, каждой жилкой в теле! За сараем остро пахло смолой и сырым деревом, тень старой березы лежала у ног, покорно и умиротворенно, как верная собака, небо над головой было пронзительно сине и ярко до боли в глазах, и Хуппиниса плакала, не отирая слез, иногда даже не замечая их, и томило душу от горького сожаления об ушедшей молодости и радости, легкого дыхания счастья. Она прижимала руки к груди и вздыхала глубоко, так, что воздух, казалось, заполнял ее всю и она вдруг становилась легче, но тут кто-нибудь снова кричал: «Хуппиниса-инэй! Эй, хозяйка!» — и она вставала, поднималась медленно с травы, как бы опять засыпая, замораживаясь, и шла во двор, в дом, и начиналась жизнь без воли сердца, от веретена к побоям, от самовара к тканью, от изнуряющей работы к нарам, в подушку головой, в подушку, на которой никогда не снились ей сны — ни плохие, ни хорошие. Иногда, правда, ей хотелось что-то сделать, крикнуть во весь голос, убежать, даже ударить мужа, но Хуппиниса успокаивала себя тем, что это шайтан схватил ее за язык и шепчет на ухо худые мысли, ведь сказано в шариате: «Противоречить мужу — дело шайтана!» Вот и сейчас она покорно поставила самовар у ног мужа и встала рядом, готовая услужить ему, — жена не может сесть, пока муж не насытится…
Хажисултан надел тюбетейку и подсел ближе к скатерти. Не глядя на жену, он произнес шепотом «бисмилла» и стал пить с блюдечка, громко всасывая чай толстыми, вытянутыми в трубочку губами, кряхтя и отдуваясь. Хуппиниса видела его шею, побагровевшую от натуги, и оплывшие, жирно блестевшие глаза, и две глубокие, ленивые, в щелочках, как у кота, складки на щеках, и покрытую капельками пота круглую лысину, в которой отражалось, перекатываясь, пятно солнечного света…
«Неужели и я стала такой же безобразной? — подумала Хуппиниса. — Нужно бы у Гульмадины зеркальце попросить посмотреть…» При ярком дневном свете Хажисултан и в самом деле выглядел настолько отталкивающе, что хотелось отвернуться от него, и неожиданно Хуппинисе вспомнилось, каким он был раньше, тогда, в ее ушедшей, далекой, невозвратной молодости, каким свежим было его лицо, как лукаво блестели иногда глаза, как сидел на нем новый, только что сшитый камзол… Воспоминания, одно за другим, теснились в голове, обгоняя друг друга, — и Хуппиниса вдруг ясно, как будто это было вчера, увидела свою шумную свадьбу, и первую ночь, когда они остались вдвоем, и тишину, наступившую после ухода гостей… «Раньше он не был такой скупой, — подумала Хуппиниса. — И расходы по свадьбе взял на себя, и калым заплатил большой, и на выкуп не скупился, всех одарил, хотя и не был так богат, ребятишкам — деньги, а девочкам — браслеты и сережки…» Она вспомнила солнечный, такой же, как сегодня, день, когда должна была переехать от родителей в дом мужа, и подружек, что увели се в березняк, чтобы получить побольше подарков от жениха, их молодые смеющиеся лица, и влажный весенний воздух, и облака, белоснежными стадами кочующие в голубом небе, и скоро приблизившихся к березняку парней во главе с Хажисултаном, и как он уговаривал: «Ну хватит, не мучайте! Сколько стоит ваш аркан?» А потом — его сильные, загорелые руки, которые вместе с арканом поднимают ее в березняке, к ветвям и небу, так что она плывет над землей, и опускают на мягкую кошму тарантаса, и кто-то из подруг кричит: «Будь счастлива!», а потом все бегут за тарантасом, а Хажисултан скачет впереди на стройном вороном жеребце, и пыль летит из-под копыт жеребца на тарантас, на кошму, на свадебное платье…
Прежде чем войти в дом, Хуппиниса разорвала материю, натянутую у порога и встала на подушку, а войдя, склонила колени перед свекром и свекровью и стала раздавать золовкам нитки, колечки и серебряные монеты для украшения, а братьям мужа — кисеты. Дети поменьше, толпясь вокруг нее, кричали, протягивая руки: «И мне, енга! Ты меня забыла!», а потом, по обычаю, передававшемуся из поколения в поколение, с коромыслом и ведрами повели невесту к реке за водой. Дойдя до Кэжэн с берегами, заросшими ольхой и черемухой, Хуппиниса бросила в воду монеты и прошептала: «Прими от меня, аллах…» Шедшие следом ребятишки, в чем были, с визгом и шумом полезли в воду…
— Что глазеешь, окаменела, что ли? Налей чаю!
Хуппиниса вздрогнула от громкого окрика, засуетилась, захлопотала у самовара, наливая чай, а руки ее почему-то дрожали, и внутри, в груди, тоже дрожало что-то — неотвязно, щемяще, тоскливо… Хажисултан поймал чаинку, плавающую у края чашки, и, разжевав ее, положил под мышку.
— Добро и хлеб будут, пусть пошлет аллах! Уфф! Напился… Долго же вы меня морили, прежде чем подать мне еду! У, бесплодные, и покормить толком не умеете, все с жиру, жиру беситесь! — Он опрокинул чашку вверх дном, чашка запрыгала и звякнула.
— Отец, чашка пей-пей говорит, может, на лить еще? — спросила Хуппиниса.
— Я не гость здесь, а хозяин! Сам знаю, пить мне или не пить… Мой дом, мой чай.
Хуппиниса, стараясь не шуметь, собрала посуду и вышла на женскую половину. Молодые жены тотчас подошли к ней.
— Ну как, не очень злой?
— Притих вроде. Ну, давайте попьем быстренько чаю — и за работу, а то слишком много вы на меня навалили — и шить, и ткать, и обед готовить… Стара уж стала, не успеваю, и Сайдеямал так много, как раньше, не может делать, хоть бы вы что помогли!
— Нет уж, ты старшая жена, ты и делай, — передернула плечами Шахарбану.
Молодые жены вынесли перину и уселись во дворе, в тени, а Хуппиниса поправила огонь под казаном, где варилось мясо, и, взяв подойник, пошла доить корову. Горечь не уходила, перехватывала горло жгутом, и Хуппинисе хотелось сесть на землю и заплакать навзрыд, не обращая внимания на чужих, в голос, как плачут маленькие Дети…
15
Купив у Нигматуллы золото, Шарифулла был вне себя от счастья. В тот же день он побежал к соседу, чтобы поделиться с ним своей радостью. «Только чтобы никто не знал, — шепотом предупредил он. — Иначе… ты знаешь, какие порядки в семье Хажигали!» Но сосед не удержался, и через неделю новость узнали все. Слухи о том, что Шарифулла почти за бесценок приобрел золото, вспыхивали то здесь, то там, и люди даже здоровались с Шарифуллой не так, как раньше, запросто и дружески, а склоняли головы почтительно, как перед баем.
Слыша разговоры о том, что Шарифулла разбогател, Нигматулла встревожился. «Может, и вправду это золото? —думал он. — Я ведь нашел его около шахты… Не хватало только еще самого себя околпачить!» И, недолго думая, решил еще раз зайти к Шарифулле.
Поеживаясь от утреннего мороза, он прошел мимо мечети, подпрыгивая и поддавая ногой мелкие камешки, мимо большого дуба, корни которого были усыпаны упавшими, гладкими, продолговатыми шариками желудей, и наконец, чувствуя, как окоченели ноги, вошел во двор знакомого дома. Стукнув два раза в дверь, он решительно отворил ее и шагнул в сени. Звякнул в ведре ковшик, в доме послышалось шлепанье босых ног, зазвенели ударяющиеся друг о друга монеты. «За занавеску прячется», — подумал Нигматулла и толкнул вторую дверь.
Шарифулла с опухшим, заспанным лицом сидел на нарах, опустив ноги вниз, и неторопливо натягивал каты. Увидев Нигматуллу, он улыбнулся.
— Заходи, заходи, гостем будешь, — ласково сказал он. — Ты по делу или просто так?
— По делу — буркнул Нигматулла.
Шарифулла повернулся к занавеске, за которой слышалась тихая возня и звяканье монет:
— Эй, мать! Чаю нам поставь, что ты так дол го? Помни, когда муж спустил одну ногу на пол, жена уже должна быть одета с ног до головы, иначе не будет в доме порядка!
— Некогда мне с тобой чаи распивать, — Нигматулла полез в карман и достал туго набитый кисет. — Вот твои деньги. Гони обратно самородок!
— Боже! Ты спятил, что ли? — Шарифулла выпустил из рук каты, и они мягко шлепнулись на пол, глаза его закосили так, что казалось, вот-вот сойдутся у переносицы.
— Конечно, спятил, если отдал тебе столько золота за бесценок! Гони обратно, у меня другой покупатель есть, пожирней тебя!
— Ну уж нет, — Шарифулла поднял каты с пола и опять стал натягивать их. — Так дела не делаются. Ты продал — я купил, какие теперь мо гут быть разговоры. Да и золота твоего у меня больше нету, я уже продал его… — Он наконец обулся и, встав, притопнул ногой. — Так что зря ты ходил по такому морозу…
— Это мы сейчас посмотрим, зря или не зря, — спокойно отозвался Нигматулла и, подойдя к на рам, крепко схватил Шарифуллу за горло обеими руками. — Ну? Где золото?
— Я продал, продал! — прохрипел Шарифулла, лицо его стало красным от натуги. Он силился оторвать от себя руки Нигматуллы, но тот сжимал ему горло все теснее и теснее. Из-за за навески выбежала одетая Хауда. Не смея вмешиваться, она, дрожа, стояла у стены, глядя испуганными округлившимися глазами и теребя в руках цветастый передник.
— Я скажу! Отпусти… — выдавил Шарифулла.
Нигматулла разжал руки и ухмыльнулся:
— То-то! Ну, давай скорее, что глазена-то выкатил? Думаешь, я тут до вечера сидеть буду?
— Постой, кустым, не спеши, может, миром уладим? — сказал Шарифулла, держась рукой за покрасневшее горло. — Сколько тебе обещали добавить за самородок?
— Перекупить хочешь? — Нигматулла почесал подбородок и задумался. «Черт, а если это не золото? — мелькнуло у него в голове. — Ладно, надо вытянуть из скряги все, что потянется, а то как бы все же себя не надуть!»
Он присел на нары, заложил ногу на ногу и, свернув цигарку, задымил спокойно и неторопливо.
— Сам посуди, я тебе отдал за половину цены, а мне предлагают столько, сколько дал ты, и еще половину этого.. — начал он. — Ну, конечно, у тебя таких денег нет… Но договориться можно. Не обязательно платить деньгами, можем поменяться. Ну, к примеру, если ты отдашь мне еще лошадь, то мы с тобой будем в рассчете… Впрочем, нет, — сказал он тут же, заметив, что при слове «лошадь» Шарифулла беспокойно за ерзал на нарах. — Лошадь — это мало. Конечно, ты мне не чужой человек, хоть и родство у нас дальнее, я должен с этим считаться… Не знаю, как и быть! Там мне обещали отдать деньгами…
— Но ведь мы и в самом деле не чужие тебе. Пойми, если я отдам тебе лошадь, у меня почти ничего не останется… — жалобно заметил Шарифулла.
— Ну ладно, — согласился Нигматулла. — Так и быть. Идем за лошадью, только выбирать я сам буду.
Нигматулла выбрал молодую гнедую кобылу, которая недавно ожеребилась. Похлопывая лошадь по гладкой, холеной шее, ой вывел ее из сарая и сел верхом. Шарифулла, кося глазами, семенил за ним следом. Сердце его разрывалось от горя.
— Ну, прощай, что ли?
— Погоди, дай с ней попрощаюсь, — Шарифулла подошел к лошади и обнял ее за шею. Ко была, как бы понимая, что происходит, тихо заржала.
— Ишь ты, видать, ты свою лошадь больше, чем жену, любишь. — Нигматулла отбросил в сторону окурок и поднял над головой прут: — Хватит, все равно уже не твоя! Будь здоров, мы в расчете!
Он хлестнул прутом, лошадь с места взяла галопом, и скоро они скрылись из виду. Шарифулла постоял еще немного на дворе, прислушиваясь к стуку копыт, и, вздыхая, пошел в дом. «Надо скорее продать самородок, тогда сразу много лошадей куплю, еще лучше этой», — подумал он.
У нар уже стоял кипевший самовар. Струйка пара, вырвавшись, поднималась к потолку. Хауда хлопотала у скатерти, расставляя посуду.
— Не суетись, мать, — сказал Шарифулла, — я в контору иду, не до чая тут…
Он забыл о своих годах, бежал в контору, как мальчишка, вне себя от радости.
Открыв скрипучую дверь на толстой железной петле, Шарифулла увидел небольшую печурку в углу у кассира, сидевшего за столом у окна. На столе аккуратными стопками лежали бумаги и стояла чернильница на черной каменной подставке. Кассир, не поднимая головы от стола, писал что-то, он даже не взглянул на вошедшего,.
— Я принес золото, — громко сказал Шарифулла.
Кассир поднял голову, мельком оглядел его, молча взял один кусок и поднес его к раскаленной докрасна железной печке. Ртуть брызнула из камня на огонь. Все так же молча кассир опустил кусок в банку с какой-то жидкостью, тут же на поверхности камня выступил зеленоватый, немного похожий на плесень налет. Кассир поднес банку к глазам, повертел ее в руках и спросил, не глядя на Шарифуллу:
— Где нашел?
— Купил.
— Можешь выбросить. — Кассир вынул камень из кислоты, дал его Шарифулле и, сев за стол, опять углубился в бумаги.
— Как выбросить?! — наконец обрел дар речи Шарифулла.
— Очень просто — взять и выбросить. Зачем тебе медь?
— Что ты, агай, это настоящее золото, я купил его за такую цену! — заволновался Шарифулла. — Если не хочешь дать настоящую цену, отдай хоть то, что я заплатил…
— Я же говорю тебе ясным языком — это не золото, а медь, понял? Нам золото нужно, мы золото покупаем, слышишь? А ты сюда зачем при шел со своей медью? Обмануть меня хотел? Иди отсюда, пока цел, а то я сейчас урядника позову, он тебе пропишет золото! — вскипел кассир. — В тюрьму захотел? А ну, вон отсюда, голытьба! — Он осторожно обмакнул перо в чернильницу и застрочил по бумаге.
Шарифулла постоял немного и вышел, тихо прикрыв за собой дверь. Голова его кружилась, он чувствовал, что вот-вот упадет. На морозе он очнулся и, быстро шагая, направился к дому Хажигали. Хажигали седлал лошадь во дворе. Подойдя сзади, Шарифулла дернул его за рукав.
— Что же это творит твой сын? — начал он, не здороваясь.
— А что такое? — обернувшись, спросил Хажигали. Шарифулла поежился под его колючим недобрым взглядом.
— Он продал мне за большую цену золото, а оказалось, что это медь!
— Ну и что? —Хажигали затянул правую подпругу и зашел к лошади с другой стороны.
— Как что? Ведь это нехорошо! — растерянно проговорил Шарифулла.
— Ну и что? — повторил Хажигали, затянув вторую подпругу и беря лошадь под уздцы.
— Как что? —закричал Шарифулла. — Я тебе говорю, что твой сын обманывает людей, а ты и бровью не поведешь! Разве ведут себя так мусульмане, да еще родня!
Хажигали прыгнул в седло и посмотрел сверху на Шарифуллу, как бы оценивая его, затем покачал головой и тронул с места шагом. Шарифулла вцепился в его ногу.
— Постой! Постой, ты куда? Почему ты мне ничего не сказал?
— А что я должен тебе сказать? — усмехнулся Хажигали. — Если ты такой дурак, что покупаешь медь вместо золота, при чем тут я? А по том еще неизвестно, кто кого обманул… Откуда я знаю, что ты не врешь? Может, ты пришел на говаривать на сына, а я всему должен верить?
— Хауда тебе подтвердит, Хауда! — горячо за бормотал Шарифулла,
— Хауда, Хауда! Что мне твоя Хауда? Твои дела, ты в них и разбирайся! Чего ты ко мне при стал? Пусти ногу! — разозлился Хажигали.
— Но как же так? — чуть не плача, вопил Шарифулла.
— А вот гак! —сказал Хажигали и хлестнул коня.
Шарифулла выпустил его ногу, но не успел Хажигали выехать на дорогу, как Шарифулла крикнул вслед, не в силах сдержать кипевшую в нем злобу:
— Вор проклятый! И сын твой вор! Гореть тебе в аду, шайтан неверный!
Хажигали быстро повернул обратно, и лошадиная морда внезапно нос к носу появилась у лица Шарифуллы. Хажигали наклонился.
— Пожалеешь! — свистящим шепотом проговорил он, и в следующее мгновение конь уже мчался по дороге, взрывая копытами мерзлую землю. Хажигали не оглядывался, он как бы врос в седло, и только видно было, как трепещут рукава его рубахи…
Шарифулла обхватил голову руками. Слезы градом катились по его лицу. Шатаясь, как пьяный, пришел он домой и со стоном повалился на нары.
— Что с тобой? Скажи же! — трясла его за плечи Хауда.
Но Шарифулла только стонал и бормотал в промежутках между стонами:
— Зачем я сказал, зачем? Все, теперь все… Все кончено, Хауда! Я хочу умереть…
На другой же день Шарифулла пожинал плоды своей неосторожности — упала в шахту и подохла единственная его корова, а в огороде между грядками Хауда нашла внутренности и головы кобылы и жеребенка — Хажигали отомстил.
Не зная, что делать, Шарифулла побежал к старосте. Староста послал его к уряднику. Важно крутя усы, урядник спросил его:
— Кто видел Хажигали? Свидетели есть? Учти, жена в свидетели не годится…
— Нет… — потерянно пробормотал Шарифулла.
— Ну, тогда это дело трудное, много денег возьмет! — И урядник заломил такую цену, что у Шарифуллы даже волосы на голове дыбом встали. Он только покачал головой.
— Тогда нечего и говорить! — презрительно скривил губы урядник. — Лишь от дела отрыва ешь!
От урядника Шарифулла побежал к Хажисултану-баю. «Все-таки свой, мусульманин, и слово его закон, — думал Шарифулла. — Может, поможет приструнить нечестивцев…» По мере приближения к байскому дому он все замедлял и замедлял шаги, наконец старательно вытер ноги о лежащий у ворот клочок сена, шмыгнул носом и взялся за ручку. Во дворе тут же залаяла собака, слышно было, как она прыгает, ударяя в ворота лапами. Шарифулла в страхе отскочил и хотел было повернуть назад, но тут во дворе скрипнули двери, и женский голос спросил:
— Кто там ходит, собак дразнит?
— Это я, ваш сват, Шарифулла…
Женщина прикрикнула на собаку, которая не переставала злобно лаять и рычать:
— Хакколак, Хакколак, иди сюда! На-на-на! — Собака притихла. — Я держу ее, иди! —крикнула женщина.
Поглядывая на собаку, которая, рыча, ела принесенный хозяйкой суп, Шарифулла прошел по двору и у дверей чуть не столкнулся с хозяином. Не отвечая на приветствие, Хажисултан подошел к Гульмадине и с размаху залепил ей оплеуху.
— Дура! Где твоя голова, кобыла бесхвостая! Кто же собаке из такой чашки дает? Чтоб этой чашки я больше в доме не видел! Только и знаешь, что шайтана в дом призывать, проклятая!
Гульмадина стояла, низко опустив голову, с горевшей щекой. Собака подняла морду, облизнулась, вытащила из чашки большую кость и, захватив ее передними лапами, стала яростно грызть. Шарифулла, вспомнив, как давно он не ел мяса, глотнул слюну и облизал сухие, потрескавшиеся от мороза губы. Он подумал о том, что лишился добра, которое копил годами, отказывая себе в еде и одежде, и у него тут же тягуче и нудно засосало под ложечкой.
— Я к тебе за советом пришел, — робко начал Шарифулла. — Не откажи помочь…
— Ну, не тяни! Чего там? — нетерпеливо передернул плечами Хажисултан.
— Эх, сват, пропал я, совсем пропал, будь проклят этот Нигматулла! — быстро затараторил Шарифулла. — Надул он меня, все отнял, что я имел! Помоги, сват, вернуть добро, на тебя вся надежда! Разве не слышал? Он мне медь вместо золота продал. А Хажигали кобылу с жеребенком зарезал, только головы оставил! И корову в шахту сбросил, будто она сама провалилась!.. Что мне делать?
— Меньше языком трепи, — сердито сказал бай. — Не мое это дело, к старосте иди!
— Ходил, ходил, и к уряднику ходил!..
— И к уряднику? Ничего себе, хорош! Ходит туда, куда и нога мусульманина не ступала! И после этого ты еще у меня совета просишь? На своего брата, мусульманина, жаловаться! Ты б еще к хозяину прииска пошел, косой дурак! — Хажисултан махнул рукой и вошел в дом, хлопнув дверью…
Ссутулившись и часто шмыгая носом, Шарифулла шел по дороге. Он уже подошел к своему дому, как новая мысль одолела его. «Почему и в самом деле не сходить к хозяину прииска? — подумал он. — Мулла, конечно, скажет, что грех… А что делать?» Он постоял у ворот, переминаясь с ноги на ногу, и повернул к прииску. Новая и последняя надежда заставляла сильнее биться сердце, дорога сама бежала под ногами. Поднимаясь в гору, Шарифулла замедлил шаг и огляделся. Оголившийся лес почти просвечивался, сквозь ветки далеко были видны красные глянцевитые плоды шиповника и свешивающиеся большими кистями грозди рябины, над которой кружились запоздалые дрозды. Зазвенел, переливая в горле высокую ноту, свиристель, и в ответ ему бархатным голосом свистнул снегирь. Кое-где еще стояли зеленые дубы, на вершине горы гордо тянулись вверх прямые, как стрелы, сосны. Под ногами щедро лежала листва — красные острые листья осины, удлиненные золотисто-желтые листья березы, вишневые листья черемухи и оранжевые листья клена, похожие на раскрытые человеческие ладони…
Дойдя до вершины, Шарифулла пошел под гору быстрее, то и дело поглядывая, сколько еще осталось до прииска. Прииск виднелся вдали на возвышенности, за ним без конца и края тянулся лес, в сизой дымке внизу, у Юргашты, видны были полуразрушенные балаганы и казармы, сотни желтоватых бугорков вырытой земли, разбросанных среди пней по всему течению реки…
У первого же встречного Шарифулла спросил, как ему найти Галиахмета, и был совершенно огорошен, узнав, что тот в городе.
— К управляющему сходи, — посоветовал ему старатель. — Тоже шишка. Сегодня как раз будний день, он наверняка в конторе… Он даже к семье только по выходным ездит, говорит — «служу казне!..» . Иди, иди, может и получится что…
Управляющий и в самом деле находился б конторе. Он сидел за столом и подсчитывал, что может у него получиться, если он найдет золотое место и успеет купить землю раньше Галиахмета. Все годы, пока работал на Юргаштинском прииске, Аркадий Васильевич только и мечтал о том, как он сам завладеет прииском. Теперь его мечты наконец обрели почву, — Гайзулла вернулся в Сакмаево, и можно было начинать действовать.
Управляющий поднял голову от бумаг. Цифры получались огромные, никогда еще такая добыча не встречалась у него на пути. «Господи, — думал Аркадий Васильевич, — если такие самородки на поверхности валяются, что же там внутри? Только бы не перехватили!»
В этот момент и постучался к нему Шарифулла.
Управляющий сунул бумагу в стол и повернулся к вошедшему:
— Ну, с чем пришел?
Вид управляющего смутил Шарифуллу — простое платье, на улице от старателя не отличил бы, только вот стекла на носу… Шарифулла не знал, что Аркадий Васильевич всегда одевался на прииске просто и старался в одно и то же время и угодить баю своей исполнительностью, и быть со старателями запанибрата. На прииске многие считали его «своим человеком», не зная, что Аркадий Васильевич действует умело и скрыто, всегда только через своих помощников, и, скрываясь даже перед ними, говорит, разводя руками и делая вид, что он тут ни при чем: «Что делать, таков приказ! Не я его придумал, а Галиахмет-бай» — и таким образом притесняет старателей, может быть, даже больше, чем сам Галиахмет, оставаясь в то же время как бы в стороне. Тактику эту Аркадий Васильевич выработал еще в те времена, когда работал на Кэжэнском заводе, и с тех пор придерживался ее всегда, — не кричал на рабочих, старался каждому сказать приветливое слово, поговорить по душам…
Шарифулла откашлялся.
— С просьбой, начальник, обокрали меня…
— Ну-ну…
— Медь вместо золота продали!
— Эх, голуба, да чем же я тебе в таком деле помогу? Тебе с этим в город надо, в полицию… У меня ж и прав-то никаких нету, я здесь не хозяин. Да, вот такие дела… — Аркадий Васильевич потер переносицу. — К уряднику-то ходил?
— Ходил, куда там! Урядник пятьдесят рублей просит, где я их возьму?..
— Ну и люди пошли! Помочь человеку не мо гут… Эх, был бы я Галиахметом-баем, живо бы тебе помог! А так — скажешь слово поперек, тут тебя и с работы — шварк! Ничем не могу помочь, голуба… Рад бы! А не могу…
Шарифулла, видя, что начальник не гонит его и говорит ласково, продолжал стоять посреди комнаты, с надеждой глядя на управляющего. Аркадий Васильевич выдвинул ящик стола и протянул ему горсть слипшихся леденцов.
— На, хоть детям снеси… Плохи твои дела, плохи. — И, кивнув головой, встал, увидев в окно, что тарантас подан.
Все еще не понимая, что разговор окончен, Шарифулла тупо следил за тем, как управляющий собирает бумаги со стола и запирает их в сейф. Даже когда Аркадий Васильевич вышел, хлопнув его по плечу, он все еще продолжал стоять посреди комнаты, но тут в контору вошла полная женщина с ведром, в котором болталась половая тряпка, и попросила Шарифуллу выйти. Крепко сжимая в кулаке липкие леденцы, он вышел во двор и огляделся.
Больше идти жаловаться было некуда.
16
Курэзэ раскопал всю землю около того места, где Хайретдин зарыл внутренности телки, но и следа золота не было видно, и теперь он с нетерпением ждал, когда вернется Гайзулла. Первые дни после похорон мальчик плакал не переставая, он дичился чужого человека и стремился, уединиться во дворе, чтобы предаться своим горьким думам. Но через несколько дней подул с севера резкий, пронизывающий насквозь ветер; он комьями швырял наземь листву, гнал пыль по дороге, по утрам трава казалась от инея седой, как голова старого человека, и стало невозможно прятаться во дворе. «Вот, у земли тоже горе, раз она поседела, — думал мальчик, сидя у окна, затянутого брюшиной. — Умерло лето, и земля по нему тоскует… Может, лето для земли все равно что муж или отец? Или она за меня так убивается, за то, что я сиротой остался…» От этих мыслей слезы навертывались на глаза, Гайзулла отворачивался к стене и вытирал кулаком лицо, стараясь, чтобы чужой мужчина не заметил его слез. Однажды вечером, когда Гайзулла сидел так у стены, курэзэ подошел к нему и обнял за плечи.
— Ну что, браток? Опять мокрый нос? — ласково спросил он.
— Ничего не мокрый, — сдерживаясь, проговорил мальчик, но от ласкового полоса курэзэ, от того, что похоже с отцом взял его за плечи этот большой человек с черной бородой, что-то вдруг словно растаяло в нем, и, уткнувшись в широкую грудь курэзэ, мальчик заплакал, всхлипывая и бормоча:
— Как же? Без отца?.. Я не могу… Мама и сестры голодные, а я…
Курэзэ гладил его по голове и шептал:
— Ну, что ты, не надо… Я говорю, не изводи себя. Никто не может сказать, когда придет его последний час. Думаешь, ты один такой несчастный? Все бедняки такие… Я говорю, живые не могут уйти вместе с мертвыми, значит, надо тер петь. Может, еще все переменится… Давай-ка вместе подумаем, как нам дальше жить… Я бы взял тебя с собой, да на кого тогда мать и сестер оставить? Хотя ты и так им не в помощь с такой— то ногой!
Мальчик постепенно затих у него на груди, успокоился и задремал. Курэзэ осторожно придерживал его голову, и от того ли, как тепло и доверчиво дышал, уткнувшись в него, этот чужой ему ребенок, от того ли, как обмякли во сне его худенькие беспомощные руки, горячая волна нежности вдруг поднялась к горлу. Курэзэ вспомнил разом и свое бесприютное одиночество, и скитальческую сиротскую жизнь, все беды и обиды. Гайзулла безмятежно посапывал носом, и курэзэ боялся пошевелиться, чтобы не тревожить сон мальчика, который вдруг стал ему роднее всех людей на свете...
«Сыночек», — тихо, чтобы не слышала Фатхия, прошептал курэзэ на ухо мальчику. Гайзулла вздохнул во сне и, протянув руку, обнял курэзэ за шею. «Возьму с собой, — решил курэзэ. — Все равно он здесь ничего не сделает, а матери поможем как-нибудь…» В эту минуту он и думать забыл о золоте. Горе этих простых людей и мальчик, лежавший у него на коленях, — все это стало ему таким близким, как будто случилось с ело семьей. Он осторожно поднял Гайзуллу, переложил его на чары и лег рядом, все еще чувствуя на груди прикосновение вихрастой мальчишеской головы с тонкой голубой жилкой на бледном виске.
Утром, чуть только выпили чай, дверь распахнулась, и в дом, запыхавшись от быстрой ходьбы, покраснев от мороза, шагнул Нигматулла. Он постоял немного, привыкая к сумраку комнаты, и, заметив курэзэ, который сидел, положив руку на плечо мальчика, громко расхохотался.
— Ой, умру от смеха! — держась руками за живот, захлебываясь, сказал он. — Так это ты и есть курэзэ? Ха-ха-ха! Ну и плут же ты, Кулсубай!.. — Видно было!, что он никак не в силах остановиться, и каждый новый знак, что подавал ему курэзэ, казалось, только больше распалял его. Длинные, желтые, похожие на лошадиные, зубы Нигматуллы обнажились, глаза сощурились, и сжавшийся в комок при его появлении Гайзулла чуть не вскрикнул от страха, узнав гостя.
— Я говорю, хватит! — Яростно сжав кулаки, курэзэ вскочил с места и двинулся навстречу Нигматулле, который сразу прекратил смеяться и попятился к чувалу.
— Все, агай, все, — примирительно забормотал он. — Я же не знал, что ты курэзэ… Давай поговорим по-хорошему, дело есть. — Он под мигнул и вышел во двор. Курэзэ последовал за ним.
— Что же ты делаешь? — зло зашептал Кулсубай, как только они вышли во двор. — Ух, от резал бы я тебе язык поганый!
— Ну, прости, не сердись, Кулсубай-агай, — оправдывался Нигматулла. — Откуда же я мог знать? А вообще-то ты для этой роли как раз подходишь! — Он оглядел курэзэ с головы до ног и прищелкнул языком: — Здорово сработано!
— Ладно, ладно, говори, чего надо! — пре рвал его Кулсубай. — Сам хорош! Вон Шарифулла из-за тебя, как безумный, по деревне носится — ведь всю жизнь не ел человек, копил, а ты что с ним сделал?
— Я ж не крал. — Нигматулла рассмеялся: — Я ему предлагал даже деньги назад, можно сказать, в карман совал, да он не согласился и деньги вернул, и лошадь еще дал в придачу!..
— Хоть половину верни, жалко человека..
— Какая разница? Не я, так другой его на дул бы… Брось, агай, о себе лучше подумай. Я тут на днях у прииска был, там зимогоров развелось — страсть! За крупинку золота глотку друг другу перегрызть готовы! Наше время та кое — или ты съешь, или тебя со всеми потроха ми, а я не хочу, чтобы меня надували, понял? Мне дай только развернуться — заживу, как бай, есть и пить вволю буду, жену красивую заведу, а таких, как Хажисултан, и на порог тогда не пущу, пусть, если хочет, идет ко мне в собаки, во дворе служить, на прохожих лаять! А чтоб так оно и было, знаешь, сколько мне денег на до? — Нигматулла помолчал. — Одному промышлять плохо, идем опять со мной, ты же здесь только зря время тратишь! А еще говорил, что Машу найти хочешь… Дело такое, пойдешь со мной — она в твоих руках.
Услышав имя жены, Кулсубай изменился в лице, слезы навернулись ему на глаза. Пока он жил у Хайретдина, горести и заботы этой семьи заставили его не думать о своих бедах, и теперь Нигматулла внезапно коснулся самого больного его места, отчего все внутри у него больно заныло.
— Покаешься, агай, — небрежно сказал Нигматулла. — Если греха боишься, тогда, конечно, ладно, сиди тут, сопли женские утирай. Мне, грешнику, такое не подходит, все равно никто не скажет, что я хороший. Говорят ведь: съел волк или не съел, а губа все равно в крови! А я не хочу, чтобы только в крови, мне еще барана съесть… Не хочешь идти со мной, хоть помоги тогда… Хорошо поживимся, и тебе для Маши хватит…
— Чем же я могу тебе помочь?
— Ты здесь давно живешь, они тебя знают, верят тебе, вот и расспроси мальчишку, где он золото нашел. Все равно ведь без пользы в земле лежит и лежит. А узнаешь, мы с тобой его промоем — и поровну. Конечно, мальчишка раз болтать может… Да его, чтобы не трепал язы ком, потом в удобном месте — кэх! — и все дела! — Нигматулла провел по шее ребром ладони и сплюнул.
— Ты это что мне предлагаешь? — нахмурился Кулсубай. — Я говорю, я еще не дошел до то го, чтобы на живую душу руку поднимать!
— Ишь какой ты невинный стал… Забыл, что ли, что мне рассказывал, когда за Кэжэн мясо ели? Сынка-то богатого, что хотел твою Машу взять, пристукнул, а? Смотрю я, память у тебя что-то короче стала!
Кулсубай покраснел и, опустив голову, буркнул:
— То другое дело…
— Почему же другое? Разве душа у него мертвая была, не живая? — с издевкой возразил Нигматулла.
— Ребенок, невинный еще совсем, как можно сравнивать? Да. и не виноват ни в чем… И так из-за тебя калекой остался!
— А что же делать, если без этого не проживешь? Я же сказал — или ты съешь, или тебя слопают, выбора нету! Конечно, руку поднимать не обязательно, верно ты говоришь, что грех. Но разве не может он, к примеру, в шахту свалиться? У нас их тут кругом хоть пруд-пруди — упал случайно, и нету его, а?
У Кулсубая защемило сердце. Он вспомнил, как мальчик заснул вчера у него на руках, как доверчиво, беззащитно прислонился к его груди, и вскинул голову.
— Пока я жив, и он со мной жить будет! — решительно сказал он. — Я говорю, не допущу я такого! А посмеешь что-нибудь сделать, и тебя не пожалею, понял?
Нигматулла тут же принял обиженный вид.
— Что ты, агай, да я нарочно, испытать тебя хотел… Разве я зверь? Да ты сам вспомни, я же никогда руки на мусульманина не поднимал! А насчет золота стоит все же с ним поговорить, и сами намоем, и мальчишке поможем — ему ведь еще сестер и мать кормить надо…
— Вот это другой разговор, — смягчился Кулсубай. — Лучше добром к человеку, тогда и он к тебе добром обернется…
Нигматулла вынул из кармана три рубля:
— На, дай ему, и денег еще пообещай…
Сговорившись отдать Гайзулле пятую часть того, что намоют, они вошли в дом. Гайзулла по-прежнему сидел у окна, бросая на Нигматуллу испуганные и ненавидящие взгляды. Кулсубай подошел к нему и тихо заговорил.
Издали Нигматулла видел, как мальчик отрицательно качает головой. Съеженный, испуганный, как бы готовый каждую минуту вскочить и убежать, Гайзулла был похож на одичавшую кошку. Чтобы не мешать разговору, Нигматулла отошел подальше, к нарам, где спала Нафиса. Девушка лежала на боку, подложив руку под голову. Одна коса упала с нар и свешивалась до самого пола. «Красивая, —подумал Нигматулла, глядя на нее. — Хажисултан хоть и старик, а губа у него не дура! Эх, жаль, что не девка, взял бы ее». В это время Кулсубай окликнул его и, когда Нигматулла обернулся, подмигнул, указав глазами на дверь. Нигматулла нехотя вышел во двор. Но и после того, как он ушел, мальчик продолжал молчать и коситься на дверь.
Кулсубай обратился к Фатхии, только что пришедшей от соседей:
— Апай, скажи Гайзулле, зачем он меня боится? Я ничего, роме добра, ему не хочу…
Фатхия погладила сына по голове:
— Ну, чего ты? Знаешь, сколько агай принес нам в дом добра? Без него мы совсем пропали бы! Не бойся агая, сынок, он хороший… Брить бы тебя пора, нехорошо ходишь. — Она еще раз провела ладонью по голове сына и опять ушла к чувалу. Мальчик подсел ближе к курэзэ, обхватил руками его голову и стал шептать ему на ухо. Курэзэ кивал головой.
— Агай, забыла тебя спросить, — заговорила опять Фатхия. — Что нужно от нас этому Нигматулле? Иду сейчас, смотрю, а он в сенях стоит…
— Молодой, видно; нашу Зульфию высматривает, — отшутился Кулсубай.
Гайзулла тем временем оживился и говорил уже громко, не скрываясь, он то и дело хватал курэзэ за руку и даже покраснел от возбуждения. Когда он кончил говорить, Кулсубай встал и поставил у нар самовар.
— Чайку, что ли, апай? — сказал он, обращаясь к Фатхии. — И Нафисе надо дать, она утром не пила.
Пока он возился с самоваром, мальчик выскользнул за дверь, вдруг там послышался шум упавшего ведра и какая-то возня. Кулсубай подбежал к двери, распахнул ее и оцепенел от неожиданности: Нигматулла держал мальчика за горло и говорил ему что-то сквозь стиснутые зубы. За спиной Кулсубая вскрикнула Фатхия. С минуту стоявший столбом Кулсубай очнулся от крика женщины, схватил Нигматуллу за плечи, приподнял и швырнул его на пол.
— Ты что? Совсем стыд потерял? — бешено закричал он.
— У тебя научился! — Нигматулла поднялся с пола, не зная, куда девать душившую его злобу.
Кулсубай схватил его за руки и вывернул их.
— Знаем, что ты за курэзэ! —прошипел, извиваясь, Нигматулла. — Попомнишь у меня! Я тебе за все отплачу, шельма бородатая!
На улице послышался звук колокольчика, и в дом вбежала запыхавшаяся Зульфия.
— Мама, к нам солдаты едут! —закричала она еще с порога.
При слове «солдаты» Кулсубай, вздрогнув, выпустил своего противника, и Нигматулла тотчас скрылся.
В дом вошли управляющий прииском и черноусый урядник в сдвинутой набекрень папахе.
Аркадий Васильевич огляделся, поздоровался и, подойдя к Фатхии, протянул ей сверток:
— На-ко, хозяюшка, здесь гостинцы твоим ребятишкам.
И управляющий улыбнулся, как бы немного смущаясь, стыдясь собственной доброты. Стекла его пенсне незряче блеснули. Видя, что Фатхия не смеет взять подарка, и зная местные нравы, он положил сверток на передние нары и, вынув из кармана конфету в бумажной обертке, протянул ее Гайзулле. Но Гайзулла тоже, как и мать, не двинулся с места, настороженно глядя на управляющего и следя за каждым его движением. Фатхия, прикрыв лицо концом залатанного платка, отвернулась к стене. Управляющий слегка пожал плечами и обернулся к Кулсубаю:
— А ты что здесь делаешь? Родственник?
— Нет, я мальчика лечу… — несмело ответил Кулсубай.
— Ну, тогда, раз посторонний, выйди и посиди во дворе. — Аркадий Васильевич потер руки. — Разговор есть.
Но как только Кулсубай приподнялся, Гайзулла бросился с криком схватил его за руку:
— А-ага-ай, боюсь! Не уходи-и!
— Да что ты, тебя никто не тронет, — успокаивал Кулсубай. Но Гайзулла все теснее прижимался к нему, не сводя с управляющего наполненных слезами глаз.
— Ну, ладно, останься, коли так, — поморщился управляющий. — И ты, хозяюшка, подсаживайся к нам. — Он достал из портфеля бутылку водки и поставил ее рядом с самоваром на старенькой скатерти с красными узорами. — Вы пьем за твоего старика, чтоб земля была ему пухом! Знал я его, хороший был человек, работящий…
Но Фатхия по-прежнему сидела, отвернувшись к стене, боясь заговорить.
— Ну, если надумаешь, сядешь, — сказал Ар кадий Васильевич, откупоривая бутылку. — Ты— то, я думаю, не откажешься? —обернулся он к курэзэ.
Кулсубаю очень хотелось выпить, но, стесняясь Фатхии, он стал отказываться.
— Я говорю, грех это… — смущенно говорил он, поглаживая бороду, — Я мусульманин, нам этого нельзя, аллах накажет…
Чувствуя, что Кулсубай отказывается только ради приличия, Аркадий Васильевич стал угощать еще настойчивее:
— Какой там грех! Одна пшеница, чистого сорта! Это ж не самогон какой-нибудь, видишь этикетку? Пей, —один вкус, никакого греха!
— Ну, если из пшеницы, тогда вправду… — согласился Кулсубай. — Я говорю, из пшеницы можно и мусульманину! Он опорожнил до дна чашку с крепким напитком и почти сразу захмелел на пустой желудок. Выпив вторую чашку, он взял со скатерти конфету и протянул ее Гайзулле: — Не бойся, возьми! Вкусная! Видишь, в бумажке, с картинкой!
Заметив, что Кулсубай выпил достаточно, управляющий вынул из кармана какую-то бумагу и обратился к Фатхии:
— Апакай! Тебе муж перед смертью ничего не говорил?
Фатхия, не отвечая, молча пряла шерсть.
— Хайретдин должником умер, хозяину нашему должен остался. Вот его расписка, — он расправил бумагу, сложенную вчетверо. — Старик обещал баю золотое место показать и деньги за это взял, а сам направил нас в другое место… Наша разведка на Кундузском перевале пятнадцать дней пробыла и с пустыми руками вернулась, так что, апакай, придется тебе заплатить убытки, слышишь? Давай говори, где золото нашли, малайке скажи, он знает…
— Да они по-русски не кумекают, — подсказал Кулсубай. — Дай-ка я ей скажу.
Фатхия внимательно выслушала курэзэ и, не оборачиваясь, еле слышно проговорила:
— Не знаю… Старик ничего не говорил. Ты, сынок, ничего не слыхал?
— Отец не велел говорить, где золото, хозяин горы рассердится, — сказал Гайзулла, лицо его не по-детски нахмурилось и посуровело.
Кулсубай перевел, и управляющий от души рассмеялся над мальчиком.
— Ну, коли так, то придется нам тебя с со бой взять, — сказал он, вдоволь насмеявшись, и позвал урядника.
Урядник твердым шагом подошел к Аркадию Васильевичу и козырнул, уставившись на него, ожидая приказания.
— В контору их, — управляющий показал на Кулсубая. — Его и малайку. Угостить коньяком и конфетами. А ты, хозяюшка, за сына не горюй! Покажет, где самородок нашел, завтра же привезу обратно!
— Не пойду! Там хозяин горы! — закричал Гайзулла и прижался к Кулсубаю.
Забыв прикрыть лицо перед посторонними мужчинами, Фатхия бросилась к сыну:
— Не пущу! Лучше вместе умрем! Сыночек, не отда-а-ам!
Управляющий кивнул, и урядник, грозно шевеля усами, вырвал мальчика из рук женщины. Фатхия упала на пол и зарыдала, хватаясь руками за землю. Кулсубай, хорошо понимая, что сопротивляться бесполезно, сам пошел следом за урядником.
У ворот на улице стоял тарантас, запряженный двумя холеными лошадьми серой масти. Как только все уселись, они вихрем вскинулись с места, заскрипели колеса, зазвенели подвешенные к дуге медные колокольчики. Вслед удалявшейся повозке исступленно, как по убитому, кричала мать…
17
Выбежав из сеней, Нигматулла увидел урядника и заметался. Урядник стоял спиной, поджидая управляющего, сходившего с тарантаса, и вот-вот должен был обернуться. Судьбу решали короткие доли секунды. Нигматулла быстро огляделся и вдруг заметил у стены старую ступу, на которой в беспорядке лежали лыко и корье…
Аркадий Васильевич и урядник прошли так близко, что Нигматулла мог бы спокойно дотронуться до них, но свесившееся вниз лыко надежно прикрывало его голову сверху, и приехавшие ничего не заметили. Как только папаха урядника скрылась в проеме дверей, Нигматулла лег на землю и быстро пополз вдоль редкого плетня. Приподняв голову, он увидел тарантас, запряженный двумя лошадьми, и солдат, стоявших рядом. Решившись, Нигматулла схватился за нижнюю жердь, подтянулся, перемахнул через плетень и задворками побежал к оврагу. Сзади кто-то крикнул, и он припустил еще сильнее, вовсю работая руками и ногами, перепрыгивая через ямы и петляя.
Только добежав до оврага, Нигматулла оглянулся и, увидев, что никто не преследует его, рухнул в траву. Он долго не мог отдышаться и все смотрел в сторону поселка, но постепенно тишина и безлюдье успокоили его. Он вспомнил, что забыл в доме Хайредтиновых свою войлочную шляпу, крепко выругался и по обыкновению сплюнул. «Ч-черт, чего же я мчался, будто мне пятки каленым железом жгли? — сообразил он. — Кулсубай обо мне все равно ничего не скажет, сам в дерьме будет, если о наших делах заикнется! А с Шарифуллой это еще доказать надо, что я ему что-то продавал...»
Не торопясь, он зашагал вверх по оврагу к ручейку, журчавшему неподалеку. Напившись, он стряхнул с себя пыль и пошел быстрее, стремясь скорее попасть на то место, о котором слишком неосторожно шептал Гайзулла Кулсубаю.
«Так-то, субчики-голубчики, — злорадно посмеивался Нигматулла. — Пока вы там будете гадать да прикидывать, я столько тут намою золота, что мне на всю жизнь хватит!»
Лес был полон тревожного шуршания опавшей листвы, стволы деревьев в сумерках раскачивались и поскрипывали, и Нигматуллой овладевало смутное беспокойство, оно стискивало сердце, заставляло оглядываться на каждый звук — стук упавшего сучка, резкий порыв ветра, крик птицы…
Над лесом ползли тяжелые дымные тучи, верхушки деревьев гудели угрожающе и мрачно, как перед бурей, и каким-то чудом среди этой пасмурной наволочи мигала, прорываясь сквозь копотные наплывы облаков, одинокая звездочка, то появляясь, то исчезая, точно лохматая лапа тучи соскребала ее с неба.
Нигматулла продрог и проголодался, и, чтобы немного согреться, он стал собирать сухие ветки и хотел было уже разжечь костер, когда где-то совсем недалеко взвыла волчица — протяжно и лающе. По спине Нигматуллы побежали мурашки, он привстал и насторожился, чувствуя, что спину сводит от холода.
Вой оборвался, повисла тишина, нарушаемая слабым гудением верхушек, но этот слитный гул, похожий на стон, еще сильнее напугал Нигматуллу. Все дрожало у него внутри, тряслись ноги, не слушались руки. Затаив дыхание, он ждал — не повторится ли этот наводящий ужас вой.
Он снова приготовился было опуститься на корточки и поджечь сухой валежник, когда вой возник рядом, почти за спиной, за ним другой, третий…
Лоб Нигматуллы покрыл холодный и липкий пот. Он встал, попятился к старой березе, прислонился к ней спиной и начал лихорадочно рыться в карманах, точно там можно было обнаружить, что-то такое, что могло выручить и спасти его.
Он нашарил в правом кармане коробок спичек, но не сразу понял, что именно спички и могли помочь ему в беде. Выхватив целый пучок спичек, он чиркнул о коробок и при короткой вспышке, озарившей ближние кусты, увидел серую большую собаку, стоявшую в нескольких шагах от него. Она отскочила и пропала в темноте, будто ее и не было, и тогда Нигматулла стал лихорадочно сгребать, около себя мусор, сучья, сломанные ветки, опавшую листву.
Юркий огонек, прыгнувший на листья, побежал по веткам, и не успел костер разгореться, как Нигматулла снова увидел собаку. Она выросла как из-под земли на том же самом месте, и свет костра зажег лиловым блеском ее глаза. Она стояла молча, точно завороженная огнем, потом подняла морду и залаяла с глухим подвыванием.
«Может быть, это все-таки собака, — подумал Нигматулла. — Она похожа на собаку Гибата-агая… Волк давно бы бросился на меня и разорвал!»
— Етивал! Етивал! На-на-на… — он протянул руку.
Но зверь рыкнул в ответ, и Нигматулла наконец понял, что перед ним волчица. За нею фосфорически посверкивали из темноты, блуждали глаза других волков, словно стоявших наготове и только ждавших ее прыжка.
— Помоги-и-те-е!.. Помо-о-ги-и-те-е!.. — закричал Нигматулла, и крик его, полный страха и от чаяния, тоже был похож на вой.
Лес вернул ему глухое эхо, но волчьи глаза не пропали, а по-прежнему зеленовато горели из мрака. Волчица напружинилась и чуть подалась вперед, но тут Нигматулла выхватил из костра дымящуюся головешку и запустил ее в зверя. Волчица зарычала и отпрыгнула в глубину, за деревья, волки, подступившие к поляне, тоже отошли.
Нигматулла ломал сухие ветки, бросал в огонь и не переставая кричал, звал на помощь. Изредка он выхватывал из костра горящий сучок или ветку и забрасывал подальше, и каждый раз ему чудилось, что волки отступают, а потом снова окружают его тесным кольцом…
Он уже изнемог и обессилел, когда где-то внизу, в овраге, раздался выстрел и покатился по лесу громко и раскатисто. Волчья стая сразу исчезла, точно провалилась сквозь землю, он даже не услышал, как они ушли.
Опять расколол тишину, выстрел, но Нигматулла еще не отходил от спасительного огня. Лишь заслышав треск сучьев и тяжелые шаги, он живо затоптал костер и завалился в кусты. Зачем показываться на глаза чужим людям, когда опасность миновала, лучше выждать и посмотреть…
На поляну выбрели два человека с ружьями, огляделись. Они стояли так близко, что Нигматулла слышал, как они запыхались, пока бежали сюда.
— Дымом пахнет, — сказал тот, что был по выше. — Кто-то жег костер, не иначе…
— Дыма без огня не бывает, — рассмеялся второй. — Ведь мы оба слышали, как кто-то кричал, точно его режут…
— Может, почудилось?.. Да нет, я не мог ошибиться!.. И потом эта собака, которую мы видели в овраге…
— Я тебе говорю — не собака это, а волк!.. Он, наверное, и нагнал на кого-то страху… Пошли обратно в балаган! Если волки задрали его — мертвый давно уже на том свете, ему даже лучше, чем нас с тобой!..
Они повернули обратно, и, переждав немного, Нигматулла вылез из своего логова, бесшумно двинулся следом за ними.
«Старатели небось счастье свое ищут, — раздумывал он, подгоняемый любопытством и страхом, еще жившим в нем. — Знаю я это счастье зимогорское, дырявое — в один карман кладешь, из другого высыпается. Что намоешь — в один день пропьешь, а утром встанешь с чугунной башкой, и хоть бейся об стенку, хоть плачь, а начинай все сначала!»
Старатели шли медленно, и Нигматулла уже хотел было свернуть на другую дорогу, когда между ними вспыхнул спор, и обрывки бессвязной речи долетели до него с резким порывом ветра: «Ты нашел место?.. Больше… Я намыл, стало быть, мое…» Они на минуту остановились, но тут же пошли вперед, уже быстрее, и Нигматулла снова последовал за ними. «Не там ли моют, где я ищу?» —думал он, настороженно прислушиваясь, но ничего больше не мог различить, так как старатели приблизились к водопаду, который ревел впереди, как хищный и злой зверь. Вода Юргашты, бешеным потоком падая со скалы, разбивалась внизу о камни, кипела, пенилась и бурлила в сжимающих ее с двух сторон каменных тисках, и Нигматулла вдруг застыл на минуту, завороженный сумрачным блеском начинающей светлеть от рассвета воды. Обернувшись, он не увидел старателей и понял, что потерял их из виду. «Ч-черт, — сплюнул он — Только этого еще не хватало!»
Он бросился вниз, потом вверх по реке и, па-пав наконец на след, больше не отрывал глаз от зимогоров. Лес сильно поредел, и, чтобы не выдать себя, Нигматулла сохранял между собой и старателями довольно большое расстояние. Переждав минуты две, он переправился вслед за ними через реку по крупному скользкому стволу ольхи, перекинутому с берега на берег, и вышел на узкую тропку, которая привела его к огромной куче желтой, похожей по цвету на коралл глины. Дальше, за кучей, он увидел вырытую в обрыве и укрепленную деревянными подпорками землянку, возле которой в беспорядке лежали кайлы, лопаты, чайник, опрокинутое вверх дном ведро — весь нехитрый старательский скарб. У реки, посреди канавы, был установлен деревянный желоб. Старатели копались возле него, но издали не было видно, чем они занимаются. «Место вроде не то, что у Гайзуллы», — заколебался Нигматулла. по лег и ползком приблизился к зимогорам. Скоро он подполз так близко, что слышал каждое слово.
В это время один из старателей вытащил желоб из песка и встал с колен.
— Зачем это? — поднял голову его товарищ.
— На новом месте наладить надо, — буркнул первый.
— Ай, чего там налаживать? Я с тобой больше не мою! С такими порядками другого себе найди, еще посмотрим, кто с тобой пойдет… Дураков-то нету! Нету, понял? Я сам буду теперь мыть, один, а от этого золота выдели мне долю, и чтобы все было как положено!
— Подумай, прежде чем делать то, что говоришь, — с угрозой сказал первый.
— Чего тут думать! От дум голова болит. Го ни долю — и дело с концом! —он схватился за кайлу.
Тот, что возился у желоба, не стал больше спорить. Он встал, отряхнулся, отошел в сторону, выкопал в песке ямку и достал мешочек.
— Как делить-то? — спросил он. — Ни безмена нет, ничего!
Старатели расстелили на траве холщовую скатерку и высыпали на нее золото. Каждый недоверчиво глядел на другого. Нигматулла, тоже следивший за ними и видевший кусочки золота, рассыпанные на скатерти, не находил себе места. Порой ему казалось, что он видит все это во сне или рассудок его так помутился, что он уже не понимает, что происходит, но ему хотелось вскочить, вцепиться в глотку этим зимогорам, задушить их и отобрать у них то, что ему было нужнее, чем им. Ведь все равно пропьют они это золою в кабаках, пропьют все, вплоть до старательских шаровар, и золото пойдет дымом, не принеся никому счастья. Может быть, наступил его час, и ему нужно только решиться один раз на рисковый поступок, чтобы потом всю жизнь не быть нищим голодранцем и бродягой! Другого такого случая никогда не будет — или сейчас, или никогда!..
У него пересыхало во рту, он облизывал спекшиеся губы, дышал тяжело, точно нес непомерный груз на своих плечах. А старатели, будто дразня его, спорили, шумели, ругались и наконец сцепились не на шутку из-за небольшого слитка, похожего на отрубленный палец. Уже нельзя было разобрать слов, они поносили друг друга последними словами, пока тот, что был повыше и попроворнее, не вскочил, не схватил рядом лежавший ломик и что есть силы не стукнул товарища по голове. Товарищ не успел даже крикнуть — как стоял на коленях, так и упал навзничь, и кровь залила его лицо.
Старатель с минуту смотрел на товарища, словно не понимая, что он сделал, потом лицо его исказилось в мучительной гримасе, и, плача, он бросился к лежавшему на земле товарищу.
— Сагитулла-агай! Встань, встань, я тебе все отдам! А-а! — Он схватился за голову, потом за плечи лежащего и в отчаянии стал трясти его так, что голова упавшего замоталась бессильно, от плеча к плечу, и малахай сдвинулся на затылок, обнажив короткий ежик жестких черных волос и рваную рану на лбу. Наконец увидев, что все напрасно, старатель опустил руки и заплакал.
Нигматулла нащупал в траве отлетевший в сторону ломик, бесшумно, по-кошачьи, подполз к обезумевшему от горя старателю и ударил его по затылку. Старатель, не охнув, свалился ничком на товарища, раскинув руки, как бы пытаясь обнять его.
Потянув на себя скатерть, Нигматулла стал лихорадочно, трясущимися руками собирать золото, соскребая все в кучу, свернул скатерку в узел и запихал за пазуху.
Лицо его горело, он шатался как пьяный от свалившейся на него удачи, бормотал о чем-то бессвязно, как в бреду:
— Ха! Ха!.. Я богатый!.. Я буду плевать на Хажисултана-бая… Никто не скажет, что я вор!.. Не прощу даже, если станут в ногах ползать! Не прощу!..
В нескольких шагах от костра черный дырой зиял вход в землянку. Оглянувшись по сторонам, Нигматулла вошел внутрь, взял лежавшее на нарах ружье, буханку хлеба и выбежал. Пока не рассвело, он должен подальше уйти от этого места!
Он шел, пробираясь через предрассветный лес, шел, не передыхая, не останавливаясь, в ближнем ручье смыл пятна крови с рук, помочил кусок хлеба в воде, пожевал, сидя на, корточках.
Где-то далеко за лесом всходило солнце, лучи его скоро пробились сквозь чащу и легли на розоватые стволы сосен, бросили блики на говорливый ручей, и он будто оживился, побежал быстрее.
Напившись из ладоней, Нигматулла поднялся и зашагал дальше, и теперь он чувствовал себя уже другим человеком — сильным, уверенным, готовым постоять за себя. Он шел к иной жизни твердым шагом хозяина, как будто за спиной его не было ни зиявшей черным ртом опустевшей землянки, ни двух мертвых тел, лежавших в обнимку на красной траве…
18
В конторе Кулсубаю выставили еще бутылку водки, а перед Гайзуллой положили две коробки конфет. Захмелевший Кулсубай болтал без перебоя. Ему хотелось отплатить за щедрое угощение, он то и дело хватал Аркадия Васильевича за рукав, наклонялся.
— Спасибо, хозяин.. Я говорю, вот гут в чем дело-то — Хайретдинка помер, кому на кусок хлеба заработать? Мальчонка-то калека! Вот поможешь им лошадку купить, а мы тебе золото…
Аркадий Васильевич быстро понял, что от мальчика он ничего не добьется, и говорил теперь только с Кулсубаем.
— Хе, может, там и золота нету? Вот на Кундузском перевале целый месяц разведка работала, говорили, золота куча, а ничего не нашли! Как же я тебе поверю? Конечно, если жила богатая, мне ничего не жалко — водка, хлеб, деньги, все будет!
— Едем, хозяин! Раз я сказал, будет золото.
Управляющий налил Кулсубаю еще полстакана водки, дал два рубля и велел закладывать лошадей.
Кроме управляющего, Кулсубая и Гайзуллы в дорогу выехали штейгер Закиров, инженер прииска немец Мордер и около десятка старателей с кайлами и лопатами. Лошади тяжело тащили арбы в гору мимо кладбища, через березняк. Размытая дождем дорога зияла рытвинами, жирно хлюпала вода, а мелкий, надоедливый дождь все накрапывал, накрапывал, и казалось, ему не будет конца. Скоро он припустил еще сильнее, и продрогшие старатели, чтобы согреться, прижались друг к другу, накрылись рогожами. Медленно трясущийся впереди тарантас почти не был виден из-за густой пелены. Постепенно туман поднялся выше, стало свежо. При спуске лошади в первый раз за всю дорогу побежали рысью, и комья грязи, налипшие на колеса, полетели в лицо.
— Че-черт, — стуча зубами, пробормотал один из старателей. — Приспичит, так хоть в пекло беги, в любую погоду…
Добежав до луга, лошади внезапно остановились, и тотчас впереди, почуя, что-то, залаяла собака. Гнедая беспокойно заржала, и из-за кустов показалась большая медведица с медвежонком. Увидев людей, она подняла морду, как бы принюхиваясь, оскалилась на лающую собаку, встала на задние лапы, взревела и вдруг, вприпрыжку перебежав дорогу, скрылась в лесу.
За мостом управляющий повернулся к Кулсубаю и мигнул в сторону мальчишки.
— Здесь? — спросил Кулсубай.
— Нет, вон там, — Гайзулла показал рукой на ложбинку возле оврага.
Лошади остановились. И оттого, что перестали скрипеть колеса, как будто громче стала журчать мутная Юргашты.
— Здесь, вот здесь! — Гайзулла соскочил с арбы и, прихрамывая, пробежал несколько шагов.
— Я говорю, все ты перепутал, — нахмурившись, проговорил Кулсубай.
Он уже протрезвел, и теперь ему было жалко, что он выпил так много и наговорил лишнего. Заплатит или не заплатит управляющий, — думал он, — это еще куда кривая вывезет! Обещать они умеют… А мы бы сами, малайка помог бы…
— Да нет же, здесь! —удивленно, посмотрел на Кулсубая Гайзулла. — Я здесь играл, а отец на горе дранки колол! Я помню…
— Да что вы его слушаете? — махнул рукой Кулсубай. — Айда, поехали, сам не знает, что говорит.
Мордер, внимательно следивший за ним, хитро улыбнулся:
— Куда нам торопиться? Посмотрим, где мальчик говорит, а вдруг? Да и ночь скоро, темнеет уже…
Управляющий кивнул головой. Старатели выпрягли лошадей и стали сооружать шалаши. Скоро на поляне уже горели два костра, и подвешенные над ними чайники и ведра с супом громко булькали, выплескиваясь на огонь.
Напившись чаю, отправились к ложбине. Управляющий степенно вышагивал впереди, то и дело прилаживая спадающее на нос пенсне в золотой оправе.
— Во что бы то ни стало, — шептал он семенящему рядом штейгеру, — иначе разорение… На этом прииске золото кончается, рабочие все разбежались. Горим… Если не новое место…
Дойдя до ложбины, он сам вскопал лопатой небольшую ямку, отгреб камни, набрал в ковшик песку и, потряся ковшик в воде, стал выбирать руками крупную гальку. Мордер и Кулсубай внимательно следили за его движениями. Управляющий снова потряс ковшик, слил несколько раз воду и, взяв небольшой желтоватый камешек, попробовал его на зуб.
— Да… — сказал он, вздыхая, — одни шлихи.
Он повертел еще ковшик, пристально разглядывая двигающиеся по донышку песчинки, вылил остатки воды и песка на землю и поднялся, глядя на неподвижно стоявшего мальчика:
— Что ж ты, парень, а?
Гайзулла, хотя и не донимал, что говорит управляющий, по его глазам и недовольно сморщившемуся лицу сообразил, в чем дело. Он ткнул рукой в ямку, выкопанную в песке:
— Здесь, здесь!
— Мальчик не врет, Аркадий Васильевич, — сказал немец. — Не будем спешить…
Он взял ковшик и приказал штейгеру вскопать на полсажени в глубину. Промыв песок, немец поднес ковшик к глазам и удовлетворенно хмыкнул. На дне ковшика что-то блестело. Управляющий и штейгер подошли ближе. Мордер послюнил палец, взял крохотную крупицу и стал внимательно разглядывать.
— Золото! — вскрикнул Аркадий Васильевич и приказал штейгеру набрать еще песку.
На этот раз на дне ковшика остались две крупинки со спичечную головку. Лицо управляющего просияло. Забыв про Кулсубая и Гайзуллу, он бросился опять промывать и, когда после третьей промывки увидел три золотника размером побольше, бросился к Мордеру и стал восторженно трясти его за руки:
— Нашли! Это золото, золото!
Толстый немец важно отдувался и вытирал платком вспотевшее лицо:
— Подождите, Аркадий Васильевич, радоваться еще рано. Вдруг жила небольшая? Может еще так получиться, что как русские говорят, овчинка выделки не стоит!
— А жила здесь проходит? — посерьезнев, спросил управляющий.
— Трудно сказать, — ответил немец и наморщил лоб. — Может, она только на поверхности, а может, здесь золото совсем случайное, водой принесло… Во всяком случае, если жила здесь, значит, она совсем на поверхности, молодое золото.
— Молодое? — переспросил штейгер. — Это как?
— Молодое, свеженькое, как девушка, которую первый раз сватают! — улыбнулся немец. — Так говорят, когда жила на поверхности. Легкая добыча, убрал верхний слой—и бери! На прежнем-то прииске золотишко старое, глубоко лежит, сами знаете. — Мордер вылил из ковшика песок, ополоснул его, выпрямился и потер поясницу. — Ноет уже… Темно, давайте обратно, разведку завтра продолжим.
При виде приискового начальства старатели, сидевшие вокруг костров, поднялись с мест.
— Ну как, Аркадий Васильевич?
— Хоть один знак нашли? — спрашивали они.
Штейгер скорчил свирепую гримасу:
— Куда нос суете? Сколько бы ни нашли — все наше, вам ни Кусочка не достанется! Может, еще Аркадий Васильевич отчет вам должен давать?
Не смея больше расспрашивать, старатели молча уступили дорогу хозяевам, но, увидев Кулсубая и Гайзуллу, плетущихся сзади, тут же окружили их.
— Нашли, нашли, — устало отмахнулся Кулсубай, предупреждая расспросы.
— Много?
— Много, да никому не достанется! — Кулсубай сел возле костра. — Дайте-ка и нам супцу, а во весь день без жратвы. Иди-ка, садись рядом со мной, — указал он Гайзулле. — Что, устал?
Гайзулла кивнул головой.
— Так-то, брат, — продолжал Кулсубай. — Дураком я был, дураком и остался. Так и буду всю жизнь, видно, в дырявых штанах ходить! А они, — Кулсубай мотнул головой в сторону управляющего, — заплатки в жизни своей не увидят!
— Брось, кустым! — весело заметил молодой старатель в большом, не по росту сшитом бешмете, —Если здесь много золота, я смогу жениться, а вот он — семью оденет. Не все плохо на этом свете!
— А я напьюсь так, что и жена домой не до тащит! — крикнул кто-то.
Старатели загомонили:
— Эх, мне бы золота побольше намыть, си дел бы я здесь, черта с два!
— Куда б ты делся! Молчи уж…
— В Америку махнул бы!
— Ха! Чего ты там не видал?
— Дурак! Там, говорят, как в раю, — молочные реки, кисельные берега! И водки, и хлеба, всего полно, набирай карманы и живи в свое удовольствие! Говорят еще…
— Говорят, говорят! — вспылил пожилой бородач. — И у вас, говорят, золото с лошадиную голову находят, а приедешь — шиш тебе с маслом! Вот я мою, мою, а семью прокормить не могу! Говорят!..
— Вам, зимогорам, точно от золота проку нет! Сколько бы ни мыли!
— Легко тебе говорить, один ходишь! Заработал, пропил, и горя мало, а у меня семь душ — вот где сидят! — бородач стукнул себя кулаком по шее. — Год уже, как здесь, за сто верст от дома, пешком шел, а толку? Ни гроша в кармане!..
Старатели замолчали. Кулсубай подложил веток, пламя вспыхнуло сильнее и осветило верхушки деревьев, качающиеся от резкого ветра.
— Ложись, Гайзулла, завтра рано вставать.
— Завтра нас отпустят домой, агай?
— Не знаю… Ложись, там видно будет.
Костры угасали, но люди не торопились ложиться. Поляна погружалась в темноту, дальше от нее стоял уже густой ночной мрак, и полная луна, медленно плывущая сквозь голубоватые облака в прорывах между ветками, казалось, не освещала, а лишь оттеняла черноту ночи. В небе дрожали редкие звезды, изредка слышны были далеко на дороге скрип тарантаса и одинокий звук колокольчика.
Луна уже показалась над верхушками, когда Кулсубай прилег на траву рядом с Гайзуллой, подложив под голову старый малахай. Он закрыл глаза и старался уснуть, но у костра все еще шептались. Кулсубай прислушался.
— Ха, если бы я был богатым, со мной и уряд ник бы считался и начальство! А что у меня за богатство? Во, гляди! Бешмет в глине да дырявые каты! Тут еще штейгер все требует: «Не прячьте золото, не прячьте! Вы мне за него ответите!» Да если я намытого не сдам, я ж с голоду помру, где уж тут прятать! Вот она какая, жизнь!
— Да… — пробасил густой голос, и Кулсубай узнал в нем бородача. — Говорят, везет кому-то, а нам — все мимо проходит! Сколько лет уже мою, двух друзей в шахте схоронил, а куда идти? Все думаешь, найду, найду, здесь оно где-то, рядом, прямо нюхом чую! Эх, пропади оно пропадом!..
Кулсубай приподнялся с земли:
— Хватит болтать-то, сами не спите и другим не даете! От разговоров в кармане не прибавится…
Старатели улеглись. «И вправду кажется, вот-вот найдешь, — думал Кулсубай. — А оно все дразнится только! Вот и сейчас показалось и ма-иит, зовет, а что из этого выйдет — неизвестно… Может, разбогатею, а может, так обнищаю, что совсем голозадый ходить буду…»
Он придвинулся ближе к Гайзулле, обнял его за плечи. Мальчик дышал спокойно и ровно, чуть посапывая во сне.
С утра на поляне закипела работа. Разбившись по двое или по трое, старатели копали шурфы. Очень скоро внизу, из-под песка и комьев глины, выступила вода. Постепенно она поднялась по щиколотку, затем по колено, и старатели ругались вовсю. Ноги стыли в холодной воде, и при каждом ударе кайлы мутная желтая вода брызгала во все стороны. Скоро пришлось вычерпывать воду, и стало совсем тяжело работать.
Первые шурфы дали хорошие результаты. Однако по мере удаления вверх и вниз золотая жила терялась. Все меньше и меньше золотых крупинок становилось на дне пробного ковша, вместо песка появилась какая-то беловато-серая порода. В последнем шурфе совсем не оказалось золота. В небольших ямах, вырытых для снятия пробы, тоже ничего не было…
Бородач, работавший в паре с молодым старателем в большом бешмете, отбросил кайлу и стал выжимать на себе размокшую, отяжелевшую одежду.
— Всыпать бы этому мальчишке, спустить штаны и в крапиву голым задом, — сказал молодой. —Пусть вон штейгера обманывает, а мы за что терпеть должны?
Но его никто не поддержал.
— Там, где они показали, есть, — задумчиво сказал бородач, — а если здесь нет, они тут ни при чем. Жила могла и в другую сторону уйти…
— Сколько земли зря выворотили, и все пусто, — молодой сел на землю и устало вытер ладонью лицо, забрызганное грязью.
К шурфу, ежась от холода, подошел Мордер. Подобрав полы плаща, он наклонился и внимательно осмотрел выброшенную наверх породу.
— В тех вон забоях не было? — спросил он, растирая на ладони комочек земли.
— Не было! — буркнул молодой.
— А около реки?
Ему никто не ответил.
— Золото должно быть. — Мордер снял очки, протер их носовым платком и снова надел, затем обернулся и махнул рукой управляющему: —Ар кадий Васильевич!
Управляющий был не в духе. Он сердился на Мордера, и на старателей, и на поганого мальчишку, а больше всего на самого себя за то, что не послушал вчера Кулсубая, который звал их идти дальше. Он подошел к инженеру и, остановившись возле шурфа, толкнул ногой большой ком глины, лежащий сверху.
— Аркадий Васильевич, надо продолжать разведку! —пыхтя, подкатился к нему немец.
— Мордер, ну вы понимаете, что вы говори те? — брезгливо поморщился управляющий. — Если так вести разведку, можно весь Урал изрыть и ничего не найти!
— Зачем же Урал? — обиженно возразил немец. — Золото выше должно быть. Я уверен, что тот самородок, который нашел хромой мальчик, принесло сюда во время наводнения!
— Вы уверены, вы уверены! А я что, по-вашему, вообще ничего не понимаю? Так я вам скажу, у меня тоже свое мнение есть, и оно заключается в следующем — золото не может быть принесено водой, понятно? Вы же знаете, что оно под песком бывает. Если по-вашему, то и вчерашнее золото сюда водой принесло, что ли?
— Нет, согласитесь со мной, Аркадий Васильевич, — перебил управляющего немец. — Если золото, как вы говорите, не принесло сюда водой, жила будет залегать только на отдельных участках! Если вы думаете, что мальчик вас обманул, давайте расспросим его еще раз…
Немец поманил Гайзуллу пальцем и похлопал по колену, как бы подзывая собаку, Гайзулла неуверенно подошел. Лицо у него было худое, потемневшее, он казался сейчас старше своих лет. Немец ласково потрепал мальчика по плечу и, взявшись пухлой рукой за подбородок, приподнял его голову кверху.
— Малайка хороший, малайка сейчас нам все скажет, да? Ну, скажи, где ты нашел самородок, а я тебе сейчас конфету дам!
Гайзулла, не понимая, поглядел на Мордера:
— Мин русса белмейем…
— Да что вы с ним возитесь, Мордер? С ними по-другому надо, они по-доброму не понимают! — вспылил управляющий. — Эй, ты! — он повернулся к бородачу. — Передай малайке, что, если он не скажет мне правду, я велю его повесить.
Старатель перевел мальчику слова управляющего. Гайзулла в ужасе посмотрел на Аркадия Васильевича, часто-часто заморгал глазами, перевел глаза на Мордера и заплакал.
— Я же говорил, я здесь нашел… — говорил он, размазывая по щекам грязные слезы. — Я не обманывал!
— Видите, Аркадий Васильевич! —торжествующе сказал немец.
Разведку стали вести выше по течению реки. Первые пробы оказались неудачными, но после того как слили мутную грязь и выбросили камни, на дне ковша остались мелкие металлические песчинки — шлихи, верные спутники золота. Старатели повеселели. Шурф углубили. Неожиданно из-под кайлы одного из старателей вылетел самородок, похожий на деревянную ложку с отбитым черенком.
— Золото! — схватился за голову бородач, стоявший наверху. — Господи, никак в самое гнездо угодили! — и прыгнул вниз. Следок за ним в шурф стали прыгать все остальные, и бежали уже, заслышав крики, из других шурфов.
— Ребята! Ребята! —умолял один из них, прибежавший последним. — Тише, тише! Послушайте меня! Выходите из ямы, уходите все, сей час же! Да что вы, с ума посходили?! Скажем хозяевам, что там ничего нет, а потом придем и для себя намоем!
Он тяжело дышал и размахивал руками, пытаясь вытащить из ямы хоть одного, но никто не слушал его. Скоро в яме разгорелся спор из-за особенно крупного самородка.
— Я нашел! Я! Отдай — кричали старатели, выхватывая друг у друга самородок.
— А ну, разойдитесь! — крикнул подоспевший штейгер.
К шурфу уже бежали Мордер и управляющий.
Аркадий Васильевич поглядел сверху на притихших старателей и, неловко взмахнув руками, прыгнул вниз.
Оглядев мрачные, нахмуренные лица людей, он вытащил из кармана чистый платок и прищурился…
— Что же это получается, ребятки? Разве вы нашли это золото? А что скажет мне Галиахмет-бай, когда вернется из города? Так, мол, и так, Аркадий Васильевич, надо прииск закрывать, раз нового места не нашли, так, что ли? И меня с работы попрут, и вас! — Он расстелил на земле платок, еще раз оглядел старателей и кивнул головой: — Давайте-ка выкладывайте!
Старатели один за другим выворачивали карманы, подходя к платку, и отходили в сторону.
— Эй, милый, что это ты локти прижал? Ну— ну, что там у тебя за пазухой?
Старатель полез за рубаху, вытащил крупный самородок, из-за которого спорили в яме, и осторожно положил его в общую кучу.
— Вот так, милый, — Аркадий Васильевич по качал головой. — Нехорошо получается… Все положили? Ну, тогда выходите! Да, отойдите же, темно! — крикнул он сердито на людей, сгрудившихся у края ямы.
В забое стало светлее, управляющий подошел к стене ямы и потрогал породу пальцем. В породе были вкраплены яркие желтые блестки золота.
— Кварцевая жила, — заключал он, стараясь скрыть волнение!
— Да, да, — подтвердил сверху Мордер— я отсюда вижу. А что я вам говорил, Аркадий Васильевич?
— Ну, чудесненько, — улыбнулся управляющий, вылезая из ямы и отряхиваясь. Платок с золотом выпукло торчал у него на боку, оттопыривая карман.
— Ну-ка, ну-ка, покажите, — потянулся Мордер.
— Разве это самородок? Самородочек! — Аркадий Васильевич подбросил кусок золота на ладони. — Глубже надо копать, глубже! Там, видать, еще не такое будет… — Он повернулся к штейгеру: — Выдать всем по бутылке водки!
Разведку вели и ночью, при свете лучин. Перед рассветом старатели немного вздремнули и еще до восхода солнца снова приступили к работе. К вечеру Аркадий Васильевич приказал выдать еще бочку водки, и, получив свою долю, старатели пьянствовали всю ночь.
Аркадий Васильевич был доволен. Разгоряченные водкой, старатели не считали, сколько брали потом в кредит еды и вина. Скоро по прииску раздавались пьяные песни, кто-то даже подрался. «Еще поколотят, — подумал управляющий. — Нет, лучше я в шалаш не пойду». Он подозвал собаку и по узкой, освещенной бледным светом луны тропинке пошел по берегу реки к шурфам.
19
Разведка закончилась только в ноябре. Как и предсказывал Мордер, пласт золота оказался не очень «молодым», но по мере приближения к высокой горе шел все глубже в землю, и скоро глубина шурфов достигла пятнадцати — двадцати аршин. Реку запрудили и на плотине установили вашгерды, в которых промывали породу, подвезенную на подводах. Управляющий оставил на новом участке штейгера, перебрался в контору, выстроенную в верховье Юргашты, и на работах больше не появлялся. Уехал он неожиданно, и Кулсубай, все ожидавший награды, пришел наутро к штейгеру.
В шалаше, крытом драницей, было сумрачно. Закиров еще не вставал, хотя и проснулся. Услышав шаги, он спросил недовольно:
— Ну, кто там еще?
— Что, не признал? А я за расплатой пришел, тебя ж тут за хозяина оставили!
— Какая еще расплата?
— Известно какая! Золотое место кто пока зал?
— Ну, ты…
— Вот и плати!
— Ишь ты, хочешь, чтобы тебе за одно и то же дело два раза платили?
— Как два раза?
— Водку пил — пил, мясо жрал — жрал, твой мальчишка одних конфет целый мешок умял, это ведь все тоже денежек стоит, или ты думал, тебя тут даром кормили?
— Ах ты, сволочь! — Кулсубай схватил штейгера за плечи. — Лошадь, корову обещали, душу вытрясу, пока не дашь!
— Да что ты, что ты! — забормотал Закиров. — Свихнулся? Я, что ли, тебе лошадь обещал? Кто обещал, с того и спрашивай!
— Ну, подожди, — погрозил Кулсубай, — по плачешь ты еще у меня, все поплачете, и ты, и управляющий! — и вышел из шалаша.
— А урядник на что? — вслед ему крикнул Закиров.
— Идем, Гайзулла, — сказал Кулсубай стоявшему возле шалаша мальчику. — Разве от них добьешься чего? К вам пойдем, в деревню…
По лесу, утопая в сугробах, они добрели до дороги и пошли в Сакмаево. Голые деревья с головы до пят были убраны снегом, резкий ветер вздымал столбики снежной пыли по укатанной колее.
— Прыгай, дружок, прыгай, — говорил Кулсубай, — а то ноги отморозишь!
Впереди с дерева посыпались хлопья снега, и тут же протяжно крикнула сойка.
— Ну-ка, ну-ка, где она? — сказал, подходя, Кулсубай.
— Вон, — показал рукой Гайзулла, — какая красивая, голубая, с хохолком!
— А как же, птицы все красивые, не то что люди! Если бы наш штейгер в птичку превратился, не птичка была бы, а целая свинья!
Когда впереди показался поселок, Гайзулла и Кулсубай двигались уже еле-еле, лица их покраснели, мальчик едва переступал ногами, и перед воротами Кулсубаю пришлось подхватить его на руки и самому внести в дом. Старенькая Фатхия, увидев их, всплеснула руками и тут же стала хлопотать у чувала…
Уже через неделю Кулсубай понял, что в деревне ему не удержаться, не прожить. Никто больше не звал его, чтобы помочь больному или роженице. «Не иначе как Нигматулла меня охаял», — думал он.
На следующий день он пошел к Хажисултану-баю, но тот и на порог его не пустил.
— Разве ты не слышал, что говорит про тебя мулла? — крикнул он, не открывая ворот. — Ты продал веру! На том свете тебя ждет ад, ад! Для мусульманина грех даже руку тебе подать!
— А Галиахмет-бай? Ведь и он живет среди русских, почему же его не ругает мулла?
— Про Галиахмета лучше молчи, неверная со бака, он тебе не чета! Посмотри на таких же, как ты, с голым задом. На наших сакмаевских — кто из них ходит работать на прииск?
— Кто не ходит, а кто ходит!
— А кто ходит — тот враг, как и ты, таким у меня работы просить нечего! Иди отсюда, пока цел, а то собаку спущу!
После этого случая Кулсубаю и Гайзулле не давали на улице прохода, кидали вслед камни и куски навоза, кричали:
— Чужаки! Русским продались! Уходите от сюда!
Не в силах терпеть это, Кулсубай решил податься на завод.
— Может, Машу найду, — говорил он, собирая свой нехитрый скарб. — По крайней мере хоть на кусок хлеба заработаю. А ты за сына не беспокойся, Фатхия, ему там хорошо будет…
Рано утром они вышли на дорогу. Гайзулла держался за рукав Кулсубая, так как за ночь дорога заледенела, и он то и дело падал. Отойдя немного, мальчик оглянулся назад.
Толстая шапка снега покрывала крышу родного дома, из еле видневшейся трубы шел слабый дымок. Постройки двора были разрушены, еще вчера Кулсубай и Гайзулла разломали на доски и распилили последнюю стенку сарая, чтобы было чем старушке топить длинными зимними вечерами чувал.
— Не горюй, дружок, — сказал Кулсубай, видя, как сморщилось лицо мальчика. — Мы же не навсегда уходим, заработаем денег, приедем, еды привезем. Зульфие бусы купим! Знаешь, как мать обрадуется!
К вечеру впереди показалось большое село. В свете заходящего солнца казалось, что оно охвачено со всех сторон ярким пламенем, и красный расплавленный круг садится прямо в середину, на крышу одного из домов.
— Что это за деревня? — спросил Гайзулла.
— Это не деревня, это Кэжэнский завод. Видишь, труба длинная, дым идет? Там чугун варят, за двадцать верст на санях руду привозят. Таких заводов здесь пруд пруди! Ну, что приуныл?
— Нога болит…
— Потерпи, теперь уж немного осталось Знаешь, сколько у меня на заводе знакомых? У них и переночуем. — И, поглядев на осунувшееся лицо мальчика, добавил: — И поесть нам дадут…
Они остановились у небольшого домика на краю поселка. У крыльца лаяла тощая собака, по очереди поднимая то одну, то другую закоченевшую от стужи лапу. Кулсубай постучался. В сенях что-то зазвенело, и мягкий женский голос спросил по-русски:
— Кто там?
— Это я, Костя! — ответил Кулсубай.
— Какой Костя?
— Не помнишь, Наташа-апай?
— А, Константин! Где ты пропадал? —обрадовано засмеялась светловолосая женщина, открывая им дверь. — Проходите, проходите! Ого, а это кто? Костя, у тебя уже такой большой сын?
— Нет, Наташа-апай, сиротка малай, такой же, как я…
— Ну, идите же, идите! Замерзли небось? Господи, стужа-то какая!
Войдя, Кулсубай снял камзол и подсел к печке. Гайзулла, боясь тронуться с места, так и стоял, прислонившись к дверному косяку. Глаза его удивленно и испуганно пробегали по комнате, то и дело останавливаясь на иконах, висевших в правом углу.
— А ты чего ждешь? — спросила Наташа. Она подошла к мальчику и взяла его за плечи: — Ну? Так и будешь стоять? Давай-ка раздевайся!
Она сама сдернула с него полушубок, и Гайзулла с наслаждением прижался к горячему, белому, пышущему жаром, пахнущему мелом боку печки и притих, продолжая разглядывать комнату — полати, веревки, протянутые для белья, деревянную кровать у стены. «Все не так, как у нас, — подумал он. — Вот если бы вместо кровати были нары, а вместо большой печки маленький чувал, как было бы хорошо, совсем как дома! Нехорошо живут, не по-нашему! И платье у нее без оборок…»
Тем временем Наташа хлопотала у жарко натопленной печи. Скоро она поставила на стол пузатый коричневый горшок, доверху наполненный дымящейся картошкой, тарелку с нарезанными кусочками сала, полкаравая хлеба, налила в граненые стаканы крепкий чай.
— Садитесь, — улыбнулась она Кулсубаю. — Угощайтесь, чем бог послал. Мужик вчера деньги принес, вот и купили муки, сала, а картошка своя, слава богу…
— А где сам-то, Алексей Иванович? — спросил Кулсубай. Он обеими руками держал кружку с горячим чаем и время от времени дул на него.
— Хозяин? Руду на завод возит.
— Давно не видал его. Придет сегодня, нет?
— И-и, куда там! — рассмеялась Наташа. — Он у меня домой только в конце недели приходит! Да вы ешьте, ешьте! — Она —посмотрела на Гайзуллу, который сидел на лавке, опустив глаза и не притрагиваясь к еде. — А ты чего не ешь? На-ка! — Она положила перед ним несколько картофелин и придвинула ближе тарелку с салом. — Ишь какой худой… Тебя как звать-то?
— Гайзулла, — ответил за мальчика Кулсубай.
— Ох, ну и имечко, у меня язык такое сказать не повернется! Ничего, по-нашему, стало быть, Гриша будешь. Сынок мой года на два, на три постарше был бы, в прошлом году в карьере камнем придавило, царство ему небесное!
Наталья перекрестилась, глаза ее заблестели! Подняв фартук, она крепко вытерла им лицо и, как бы отгоняя горькие мысли, махнула рукой и обернулась к Кулсубаю:
— Ты-то, Константин, как, не женился еще?
— Как же, женился на вашей, на русской, Машей зовут! Богатея дочка… Год в лесу прожили, только вылезли, тут нас цап-царап! — меня в Сибирь, а она где — не знаю…
— Ой, что ты дальше-то делать будешь, горемычная душа?
— А что делать, Наташа-апай, так и живу!
— Оставайся у нас, и мальчонка пусть живет!
— Спасибо, Наташа-апай, помню я твою доброту и как дружно мы все вместе жили, и теперь бы у вас остался, да боюсь! Поймают, по головке не погладят, да и жену найти хочется! Плохо мне без нее… — Кулсубай помолчал. — Эх, кабы ты знала, до чего надоело бродяжить, так хочется на одном месте пожить, а вот…
— Да про тебя уж и забыли небось. — Наташа подперла щеку рукой и глядела на Кулсубая ласково и жалостно.
— Как же, забыли! У тех, кто каждый день вволю жрет, память в брюхе сидит, никогда ни чего не забывают! Мне бы Машу только найти, я б и носу сюда не казал… Уехали бы дальше, на север, жили бы в маленькой деревне, а то и вовсе в лесу бы построились…
Гайзулла уже не слышал, как Кулсубай поднял его от печи и уложил на лавку, он давно спал, разморенный едой и теплом, а Кулсубай и Наташа еще долго разговаривали при свете керосиновой лампы с отбитым стеклянным колпаком. Уже за полночь Кулсубай забрался к Гайзулле на теплую печь, но и там он уснул не сразу, а долго еще думал, ворочался с боку на бок и тяжело вздыхал..
Утром Гайзулла проснулся от шлепанья босых ног по полу. Наташа в белой рубахе, подбитой простым кружевом, с распущенной косой выбежала в сени. Тотчас там звякнул о ведро ковшик, и послышались звуки льющейся воды. Гайзулла перевернулся на другой бок и опять задремал. Сквозь сон мальчик слышал, как встает, потягиваясь, Кулсубай, негромкий разговор, затем чья-то рука легонько потрясла его за плечо.
— Вставай, соня! —весело говорил Кулсубай. — Все на свете проспишь!
Гайзулла открыл глаза. Утреннее солнце заливало избу светом, желтые зайчики прыгали по стенам, по дощатому полу, снег за окном искрился тысячью золотых крупинок. Наташа хлопотала у печи, двигая ухватом. Кулсубай сидел на лавке у окна и натягивал сапоги. Солнце пронизывало его бороду так, что казалось, видна была каждая волосинка. Гайзулла рассмеялся, спрыгнул с печи и подбежал к Кулсубаю.
— Агай, мы здесь останемся?
— Нет, дружок, дальше пойдем. А тебе что, понравилось на русской печке спать? — хохотнул Кулсубай.
— Понравилось, — ответил Гайзулла, опуская глаза.
— Ничего, еще наспишься! Здесь везде такие, в каждом доме! — Кулсубай натянул сапоги и встал. — Ну, попьем чаю, и айда! Я говорю, пора нам….
Уходя, они долго оглядывались и махали рукой Наташе, которая, провожая их, вышла на крыльцо. Она улыбалась и кричала что-то, но скоро уже не было слышно, что она кричит, а потом дорога свернула, и скрылась за поворотом ласковая, светловолосая женщина в накинутом на плечи полушубке, и маленький домик, и собака, вилявшая хвостом…
От дома к дому, от деревни к деревне ходили хромой мальчик и мужчина с черной бородой. Гайзулла скоро привык к тому, что каждую ночь спал на новом месте, к тому, что везде их встречали радушно, кормили, оставляли на ночь и часто просили Кулсубая пойти к больному, заговорить боль, прогнать нечистую силу. Обычно Кулсубай оставлял мальчика у хозяев и ходил по деревне сам. В каждом доме спрашивал он о своей жене, но никто не знал о ней, и надежды найти ее становилось все меньше. Кулсубай приуныл, а Гайзулла все сильнее скучал по дому и долгими зимними вечерами, сидя у печки, вспоминал мать, сестер, низенький дом с покосившимися воротами, чувал, отбрасывающий яркие блики на лица сестер и матери, хрупкую березку над могилой отца, знакомые деревенские улицы.
Однажды, когда они выходили из небольшой русской деревушки, их догнала старая женщина в зипуне и валенках. Запыхавшись, еле переведя дух, она схватила Кулсубая за рукав и, еще не в силах сказать что-нибудь, мотнула головой.
— Отдышись, тетушка, — сказал Кулсубай. — Куда торопишься? Я ж от тебя не бегу!
— Ты тот знахарь, что вчера ходил? — прерывистым хриплым голосом заговорила наконец старуха.
— Ну, допустим, я.
— Ох, догнала, слава богу! Дочь у меня старшая захворала, сделай милость, помоги! Я тебе заплачу, чем смогу…
Женщина привела их к большому дому с резными наличниками и деревянным подзором вдоль крыши, суетливо распахнула дверь:
— Проходи, проходи! В жару лежит, уже не сколько дней…
Миновав большие стены, Кулсубай, не раздеваясь, вошел в избу, оставляя за собой талые грязные следы. Больная лежала в углу, на деревянной кровати. У нее было желтое лицо, большие голубые глаза ввалились. Не обращая внимания на вошедших, она негромко и монотонно стонала, положив руки на живот.
— Катерина, лекарь пришел, — шепнула ей старуха.
На лице больной появилась страдальческая улыбка, она повернула голову и поглядела на Кулсубая.
— Где болит? — спросил Кулсубай.
— Здесь, — тихо сказала Катерина и нажала на живот.
— Ясно. Теперь слушай внимательно — мой заговор поможет тебе, только если ты мне поверишь, поняла? Если ты хоть чуть-чуть усомнишься, еще хуже заболеешь! Все, кого я лечу, выздоравливают, и ты поправишься, только верь. Я говорю, пока буду читать молитву, думай про себя: «Я поправлюсь, я поправлюсь». Поняла?
— Поняла, — слабо улыбнулась Катерина. — Я тебе верю…
— Ну вот и хорошо! — Кулсубай погладил бороду, возвел глаза к потоку и запел, на ходу складывая слова в лад:
Гайзулла, стоявший у дверей, изумленно посмотрел на Кулсубая.
— Агай, нельзя обманывать, алла тебя накажет! — вдруг вырвалось у него.
Кулсубай даже не обернулся и продолжал напевать, шепча что-то и отплевываясь после каждого куплета Катерина, глядя на него широко раскрытыми голубыми глазами, сначала вздрагивала, потом порозовела и вздохнула.
Гайзулла не выдержал и громко рассмеялся, но Кулсубай, не меняя тона, пропел дальше:
Гайзулла тут же перестал смеяться и отвернулся к стене, а Кулсубай плюнул еще несколько раз, встал и, глядя на больную, спросил:
— Ну как, полегчало?
— Спасибо, правда стало легче… Мама дай чего-нибудь холодненького, молочка, что ли? — попросила женщина. Старушка облегченно пере крестилась и пошла за молоком.
— Что ж ты делаешь? — недовольно сказал Кулсубай, чуть только они вышли на улицу. — Разве так можно? Чуть не испортил все! Больше никогда так не делай, понял?
— Ты сам, агай, говорил, что обманывать грех… — обиженно возразил Гайзулла.
— Так-то оно так… — Кулсубай почесал в затылке и некоторое время шел молча, раздумывая. — Только ведь больше ничем не поможешь… Думаешь, мулла или настоящий курэзэ знают больше меня?
— Все равно плохо. — Гайзулла отвернулся и смотрел теперь куда-то в сторону, лицо у него было нахмурено, губы сжаты, и шагал он решительно, как взрослый, который выговаривает маленькому за какую-то провинность. Кулсубай по краснел.
— Зря ты так говоришь, — опять начал он, откашлявшись. — Ведь эта женщина все равно по правится…
— Как так? — Гайзулла даже остановился и смотрел на Кулсубая недоверчиво, исподлобья.
— А человек так создан, дружок, ему обязательно нужно поверить, чтобы победить болезнь! Я говорю, вот она мне поверила и теперь поправится, ты же видел, ей уже стало лучше!
Гайзулла смотрел все так же недоверчиво.
— Ладно! — махнул рукой Кулсубай. — Под расти сначала, а потом уж суди, где правда, а где ложь… Давай-ка закусим, что ли? Заморим червячка, я говорю! — Не дожидаясь ответа, он вынул из мешка кусок хлеба и колбасу. — На-ко!
Гайзулла стал с аппетитом есть хлеб.
— Колбасы возьми! — с набитым ртом посоветовал Кулсубай. — Так вкуснее!
— В ней сало свиное, она нечистая, — брезгливо сморщился мальчик. — Грех есть свинину, я сам слышал, как мулла говорил!
— Не говори так, дружок! Еда никогда не бывает грязной! Ты же ешь колбасу из конского сала? Чем же свинья хуже лошади? Все одно — животина… Даже коран разрешает есть сало, если ты голоден. Возьми! — он протянул Гайзулле колбасу. — Одним хлебом сыт не будешь…
Первый кусок Гайзулла проглотил через силу, не прожевав, давясь и все время думая, что это еда грешников. Но уже второй не показался ему таким страшным, и, шагая, он сам не заметил, как съел весь кусок.
— Ну, как? — с интересом спросил Кулсубай.
— Вкусно! — ответил мальчик. — Только ты правду говоришь, что это не грех?
— Не грех, не грех, в еде греха нету! — успокоил его Кулсубай.
Гайзулла улыбался, щеки его порозовели от еды и мороза, черные волосы мальчика отросли с тех пор, как они ушли из деревни, и падали на лоб черным, блестящим чубом. Гайзулла тряхнул головой и вприпрыжку, прихрамывая, побежал дальше.
— Не поскользнись! — крикнул Кулсубай.
Гайзулла оглянулся, рассмеялся и побежал еще быстрее, то и дело подскакивая на одной ноге.
20
Больше месяца Хисматулла не мог прийти в себя. У него была пробита голова и сломаны два ребра, он кашлял кровью и метался на узких нарах. Сайдеямал сбилась с ног, ухаживая за ним, и под конец свалилась сама.
Гульямал настояла, чтобы Хисматуллу перенесли к ней в дом. Теперь она уже не бегала, как раньше, в гости к соседкам посудачить о деревенских делах, похудела так, что даже глаза стали больше, посерьезнели Целыми днями просиживала она возле больного, то прикладывая к его горячей голове мокрое полотенце, то принимая у себя знахарок, чтобы они своими заговорами помогли парню. Даже за водой не ходила, а бежала, боясь хоть на минуту оставить Хисматуллу одного! Только однажды она отлучилась надолго со двора, когда ходила просить муллу прийти и почитать молитву над больным.
Выслушав ее, мулла презрительно оглядел с ног до головы.
— Раньше тебе не нужен был мулла, ты звенела косами и смеялась над ним! А теперь ты не нужна мне, красавица! Как ты можешь просить меня, чтобы я шел к человеку, нарушившему ко ран, продавшему нашу веру русским? Иди, иди от меня, нечистая!
Гульямал опустила голову:
— Я буду каждый день ходить в мечеть и молить за вас аллаха, пожалуйста, придите ко мне! — прошептала она.
— Я же оказал тебе, женщина, в доме неверных и ноги моей не будет! — замахал руками Гилман.
Плача, Гульямал вернулась домой. В тот же вечер у Хисматуллы началась лихорадка. Стуча зубами, он с головой заворачивался в одеяло, и, не зная, чем помочь ему, Гульямал легла рядом на нары и обняла его.
— Почему ты мерзнешь? — говорила она. — Ты же горячий, как печка! Ну, родной мой, что ты дрожишь?
Гульямал прижималась к нему, чтобы согреть его своим теплом. Всю ночь она гладила его, целовала, шептала ласковые слова. К утру Хисматулла уснул, и Гульямал заплакала от жалости и любви к нему, глядя на осунувшееся бледное лицо с испариной на лбу.
С тех пор она уже почти не сходила с нар, лежа рядом с Хисматуллой. Даже когда входила Сайдеямал, Гульямал не обращала на нее внимания, как будто в мире не существовало никого, кроме нее самой и больного Хисматуллы. Парню как будто становилось легче. Он все больше спал и только иногда вскрикивал и терял сознание. Однажды утром открыл глаза и, хотя чувствовал, как он слаб, попытался поднять голову. Увидев в окне ярко блестевший на солнце снег, он бессильно откинулся на подушки.
— Где я?
— Слава аллаху! — Гульямал подошла к нему и радостно улыбнулась. — Ты очнулся!
— Ты, енга?
— Да, ты у меня, твоя мать прихворнула, и я взяла тебя к себе…
— А почему снег? Сколько я лежу? Я ничего не помню…
— Самое главное, что ты пришел в себя! Не беспокойся, ты лежишь уже здесь целый месяц. Сейчас я дам тебе поесть… Хочешь молочка? Вечером придет мать, то-то обрадуется!
— Спасибо. — Хисматулла закрыл глаза и добавил шепотом: — Мне стыдно…
— Дурачок! Я же люблю тебя, кого ты стыдишься?
— Нелегко пришлось тебе со мной…
Гульямал промолчала. По-своему поняв ее молчание, Хисматулла продолжал:
— Ради аллаха, не сердись, ведь я уже при шел в себя и больше не буду тебя беспокоить! Завтра пойду опять на прииск, как только заработаю — за все с тобой расплачусь…
— Эх, кайнеш, кайнеш. — Гульямал закрыла передником лицо и выбежала из дому.
Спустя час пришла Сайдеямал. Увидев, что сын пришел в себя, она так обрадовалась, что за-, плакала, по-детски всхлипывая, прижалась к его плечу.
— Ну что ты, мама! Ведь все уже хорошо…
— Не буду, не буду, — мать отерла слезы сухонькой ладонью и огляделась: — А где Гульямал?
— Не знаю…
Сайдеямал, хотя и знала, что сыну не нравится Гульямал, лелеяла в душе мысль о том, чтобы сноха и сын жили вместе. Что ни говори, а у Гульямал и скотина есть, и хозяйство, да и молода она еще: Что из того, что вдова? Разве двадцатидвухлетнюю женщину можно считать старухой? Всего на три года старше Хисматул-лы… К тому же по обычаю полагается: когда умирает старший брат, младший должен жениться на его жене, а не отдавать ее на сторону! И собой хороша, и одета лучше всех, чем не жена? Что ему еще надо? И добрая, всегда помочь готова, — думала мать, но, не желая огорчать сына, ничего не сказала ему.
Хисматулла тем временем наблюдал, как она хлопочет в доме — разжигает огонь под казаном, выливает остатки воды из самовара, вытряхивает пепел, вытаскивает из-за чувала коромысло.
— Ты что, за водой собралась?
— В ведрах мало для самовара, надо сходить…
Хисматулла поглядел на постаревшую, сгорбленную мать, на ее худую спину и большие ведра, достающие ей до колен, и скинул ноги с нар:
— Эсей, я сам схожу! Тебе тяжело, — но го лова у него тут же закружилась, и пол ходуном заходил под ногами.
— С ума сошел! — подхватила его мать. — Разве так можно? Лежи, лежи, поправляйся! — Она вскинула коромысло на плечи: — За водой ходить — бабье дело, сынок…
— Я же тебя жалею, мама!
— Не верю я тебе, сынок…
— Почему?
— Если бы ты меня жалел, давно уже женился бы!
— Подожди еще немножко, эсей. Знаю, дол го ты терпела, да что сделаешь? Даст аллах, Нафиса поправится, вот и приведу ее к нам, и заживем мы втроем припеваючи: вы дома, по хозяйству, а я на прииск ходить буду…
— Что ты, сынок! Выброси эти мысли из го ловы! Один раз взял грех на душу, и хватит, — мать даже в лице изменилась. Она сняла коромысло, поставила ведра и подсела к сыну. — И думать забудь о Нафисе! Разве она одна на свете?
— Но почему, мама? Разве Нафиса плохая невестка? Ты же сама хвалила ее…
— А разве я сейчас ругаю? Но ведь она законная жена Хажисултана-бая!
— После того, что было, Нафиса — не жена ему…
— В том-то и дело, сынок, что пока ты болел, все изменилось! Нафиса ждет ребенка, Хажисултан-бай целыми вечерами у них сидит…
— Не может этого быть! — У Хиоматуллы потемнело в глазах.
— Зачем мне обманывать тебя, сынок?
Хисматулла в бешенстве вскочил с кровати…
— Я ему отомщу!
Сайдеямал вцепилась руками в его рубаху:
— Успокойся, сынок, успокойся! Подумай о себе! Если ты поднимешь руку на бая, он не простит тебя, ведь Нафиса ему и вправду жена!
Видя, как волнуется мать, Хисматулла послушно лег в постель и повернулся к стене. Но не прошло и пяти минут, как опять повернулся к Сайдеямал:
— Какое право он имеет ходить к Нафисе?! Ведь он сам опозорил нас!
— Мулла не разводил их, — грустно сказала Сайдеямал. — Ты же знаешь, пока муж не скажет при мулле: «Талак, талак», Нафиса не может идти за тебя…
Однако Хисматулла уже не слушал ее. Заметив это, Сайдеямал все же продолжала говорить, надеясь хоть как-то успокоить сына:
— Хажисултан-бай еще пятую жену себе взял, совсем молодую девушку, из соседней деревни, кудайскую…
— У, старый ишак, утроба ненасытная, — Хисматулла заскрипел зубами. — Бабий царь!
Желая во что бы то ни стало отвлечь сына, Сайдеямал спросила:
— Гульямал не сказала, куда пошла?
— Нет.
— А ты ее не обидел, случаем?
— Кажется, немножко обидел, — признался Хисматулла. — Сказал, что расплачусь за то, что кормила, вот она и рассердилась…
— Ой, сынок, всегда-то у тебя язык не на привязи! Ведь она к тебе всей душой, жизнь от дать готова, пока ты болел — ни на шаг не отходила, сама не ела, а тебе приберегала, с ложки тебя кормила, пусть даст ей аллах здоровья! Что бы мы делали без нее — не знаю! Как ты мог ее обидеть? Ведь она жена твоего брата!
— Какая она жена? У них и детей-то не было!
— Она в этом не виновата!
— Пусть опять замуж выходит! Ее уже раз десять сватали, а она все хвостом вертит, хиханьки-хаханьки разводит, а жила бы с мужем, и я бы к ней по-другому относился!
— Как ты можешь судить о том, чего не знаешь? Не так уж весело ей живется одной, и не тебе судить о том, что у нее на душе! Сколько люди ни стараются, все равно ничего дурного о ней сказать не могут, хоть к ней и сватаются, и женатые липнут, а она ведет себя так, что комар носа не подточит!
— Что это ты так ее расхвалила? Как сваха! Не за меня ли сватаешь?
— А что? Если и сосватаю, не ошибусь, она нам не чужая, как-никак жена твоего брата!
Хисматулла опять засмеялся:
— Спасибо, эсей, только, кроме Нафисы, мне никого не надо!.. Не люблю я никого, кроме нее, и любить не хочу…
— Вместе жить начнешь, сынок, тогда и любить начнешь, привыкнешь!
— Нет, мама, не заставляй меня жить с Гульямал, не говори об этом!
Мать сходила за водой, вернувшись, молча вытащила из-под нар старый сапог, стала голенищем раздувать огонь в самоваре. Почти сразу из нижних отверстий полетели искры, и самовар затянул свою веселую песенку. Скоро вернулась со двора и Гульямал. Чтобы некто не видел ее заплаканного лица, она взяла веник, подоткнула платье с оборками и стала подметать пол.
— Доченька, попей с нами чаю, — ласково сказала Сайдеямал. Гульямал покачала голо вой — Иди, иди, — продолжала Сайдеямал, — что ты все работаешь да работаешь! Пора и от дохнуть! Садись рядышком, я сама тебе налью… Где твоя чашка?
Гульямал послушно присела на краешке нар и разломила испеченную в золе лепешку. Половину лепешки она положила перед Хисматуллой, а половину еще раз разделила пополам. — Для себя и Сайдеямал, и каждому дала по кусочку корота.
Пили молча. Хисматулла даже не прихлебывал, как обычно, словно боясь разогнать тишину, наступившую в доме; только плескался разливаемый в чашки кипяток… Сайдеямал посмотрела на сына, перевела взгляд на невестку и не выдержала:
— Что вы молчите? Что за черная кошка между вами пробежала?
Гульямал улыбнулась:
— Хисматулла молчит, что же мне говорить?
— А я думал, это ты язык проглотила, — неловко отшутился Хисматулла. — Ну, раз он на месте, тогда все в порядке…
Напившись чаю, Сайдеямал ушла, а Гульямал принялась хлопотать по дому: вымыла и поставила сушить чашки, сбила масло из собранной за два дня сметаны, развела огонь в чувале, зарезала курицу, выпотрошила ее и опустила в казан… Хисматулла уже спал, а она все продолжала возиться у чувала, тихонько мурлыкая себе под нос и поглядывая на спящего. Наконец, устав, она присела к нему на нары и осторожно, чтобы Хисматулла не проснулся, погладила его по голове, провела ладонью по лицу, вздохнула:
— Почему ты меня не любишь?.. Ну, почему?..
Хисматулла беспокойно заворочался, и она поспешила отойти к своим нарам…
Чуть свет Гульямал снова поднялась и по привычке сразу поглядела в ту сторону, где спал Хисматулла. Нары были пусты. Ушел… — подумала Гульямал. — Аллах, я же умру без него! Она поднялась и скорее взялась за работу, чтобы отогнать дурные мысли. Замесила тесто в деревянной кадке, раскатала на доске большие, размером со сковороду, лепешки, затем размешала щипцами в чувале дымящиеся головешки, сгребла угли, положила лепешки на очищенное место и покрыла их горячей золой. Зола, как вода, разлилась по тесту.
— Какая горячая! — удивилась, входя, Сайдеямал.
— Что? — переспросила Гульямал, накладывая сверху угли.
— Говорю, зола у тебя горячая! Когда, бывало, ляжет зола вот так па лепешки, отец Хисматуллы говорил: «Какая горячая!..» —Она помол чала, пригладила платок на голове и спросила опять: — Ты, девка, что, гостей созываешь?
— Нет… — Гульямал вытерла рукавом вспотевшее лицо и улыбнулась: — На дорогу твоему сыну готовлю, он ведь завтра на прииск собирался?..
— Ну, давай, я тебе хоть помогу, — сказала Сайдеямал.
Они проворно вымыли нары, развели мел в жестяной банке, побелили чувал. Поглядывая на невестку, Сайдеямал видела, как грустно ее лицо.
— А ты не видела на улице своего сына? — вдруг спросила Гульямал.
— Нет. А разве он не сказал тебе, куда идет?
— Что говорить? Я и без того знаю, к Нафисе пошел… — силясь улыбнуться, сказала Гульямал. — Не может он ее забыть!
— А ты бы заставила… — тихо ответила старушка.
— Значит, вы не против, мама, если б Хисмат на мне женился?
— Конечно, не против! Как ты могла поду мать, доченька, что я против? Ведь и по обычаю он должен был это сделать, только вот не так он чтит обычаи дедов, как мне хотелось бы… А уж я сама только и думаю о том, чтоб вы были вместе!
— Правда? — Гульямал счастливо улыбнулась, но тут же лицо ее помрачнело, и она сказала, тяжело вздыхая: — Не любит он меня… Чего я только не делала, мама! И чаем вороженым его поила, все равно не подействовало… Уж если кто не любит, ничем не заставишь!
— Чаем? Смотри у меня, еще отравишь его какой-нибудь нечистью! Погоди, дай срок, полю бит, — притворно сердито сказала Сайдеямал и добавила серьезно: — Куда ж он ушел? Темно уже… Может, выйдешь, поглядишь?
Гульямал, будто только этого и ждала, наспех накинула камзол и выскочила из дому. Сайдеямал улыбнулась: «Эх, и я, когда молодая была, вот так же за своим Хуснутдином бегала…» Она вздохнула, вынула из чувала лепешки, ладонью стряхнула с них золу и обтерла тряпкой. В доме вкусно запахло свежевыпеченным хлебом. Скоро во дворе послышался скрип снега под чьими-то легкими, быстрыми шагами; вбежала, запыхавшись, Гульямал, и морозом пахнуло из дверей.
— Идет! — сказала Гульямал, торопливо вешая камзол на стену и усаживаясь рядом.
— Где же он был?
— У Хайретдиновых. — Гульямал потерла красные. от мороза щеки, сложила ладони вместе и стала дышать в них, отогревая. — Фатхия-енга его не впустила, сказала, что Хажисултан у них сидит; не то еще что, не разобрала толком, что она там говорила. Она с палкой была и кричала что-то!
— Не ударила? — встревожилась Сайдеямал.
— Нет, грозила только…
Мать вздохнула, и снег во дворе опять заскрипел, на этот раз под грузными шагами. Хисматулла вошел в дом, опустив голову, и, не раздеваясь, сел на нары. Гульямал забегала по дому, собирая на стол.
— Почему не раздеваешься или опять куда собрался? Голова болит? — спросила Сайдеямал.
— Да, сейчас пойду, — мрачно ответил Хисматулла.
— Куда? — в один голос спросили мать и Гульямал.
— На прииск.
— Нет, все-таки ты сумасшедший! —сердито сказала мать. — Что это за разговоры? Погляди, что творится на улице — ветер, мороз! Тебя что, гонят отсюда? Так нельзя, сынок, ни меня не уважаешь, ни енгу свою! Смотри, как она старалась, сколько наварила, стол накрыла, мы ведь тебя ждали!
Сайдеямал помогла сыну раздеться и усадила ужинать. После ужина Гульямал приготовила Хисматулле постель, улеглась сама на другом конце нар. Сайдеямал уложили на лавку за чувалом. Гульямал погасила огонь. Все трое молчали, и эта гнетущая тишина, казалось, была так тяжела, что давила на плечи. Перекинувшись несколькими словами, Сайдеямал и Хисматулла снова замолкли и, видимо, уснули, а Гульямал уткнулась в подушку и беззвучно заплакала. «Почему я такая несчастная? — думала она. — Завтра он уйдет, и меня начнет есть тоска. О аллах, помоги мне стерпеть эту муку! Лучше бы он лежал больной у меня на нарах и не помнил себя, тогда я могла бы быть с ним рядом и спать на одних нарах, прижавшись так тесно, как будто мы одно целое! Не могу больше одна, не могу!..»
21
Добравшись до прииска, Хисматулла сразу отправился к конторе. Стремясь скорее попасть в тепло после долгой, холодной дороги, он рванул дверь, ведущую в коридор, и постучался в комнату, где сидел обычно штейгер. Ему никто не ответил. Хисматулла подергал дверь, она была заперта. Две другие двери тоже были закрыты. Хисматулла вышел на крыльцо и увидел пожилого старателя, понуро сидевшего на ступеньках.
— Ты, браток, чего здесь делаешь? — смерив его взглядом с головы до ног, спросил старатель.
— Так… — неприязненно ответил Хисматулла: ему не понравилось, что его так пристально разглядывают.
— Знаю, что так, — старатель усмехнулся. — Дело-то у тебя какое?
— У меня? Мне хозяина надо, на работу хо чу наняться! — сказал Хисматулла с вызовом.
Старатель махнул рукой. У него, было обросшее жесткой седой щетиной лицо, у губ лежали глубокие, усталые складки, и Хисматулле стало стыдно, что он так невежливо говорит со старым человеком.
— Я тоже за работой. — Старатель вздохнул и, передернув плечами от холода, затянул поту же пояс поверх телогрейки. Телогрейка была худая, из дыр ее клочьями торчала вата. — Черт знает что здесь у них творится! Никакого порядка… При старом управляющем такого не было!
— Как? — изумился Хисматулла. — А где же этот, как его? Ну, в золотых очках!..
— Аркашка-то? — Старатель скрутил толстую козью ножку, не торопясь разжег ее, закашлялся, поперхнувшись дымом, вытер сухой темной ладонью заблестевшие глаза. — Его уж тут, почитай, с месяц как нету… Не слыхал разве? И хозяин другой, весь прииск у Галиахмета— бая сразу купил, управляющего своего поставил, штейгера сменил, одного только немца оставил…
— А кто же теперь?..
— Управляющий? Накышев, говорят, но фамилии, а штейгер — Сабитов, свой, мусульманин, стало быть. Сам-то я их не видел, да только сдается мне, что мусульмане своих в обиду не да дут, а как ты думаешь?..
— Не знаю… — ответил Хисматулла.
— Да… — продолжал старатель. — Вот прежний-то, Аркашка, в разведку брал, а потом всех сразу и выгнал! С тех пор без работы хожу… Куда зимой идти? В артель не возьмут, а одному мыть — не лето, вишь, амуниция? — Он показал на телогрейку. — Такие дела, хоть бы научиться травой да ветками, как коза, перебиваться, то-то хорошо стало бы! И хлопот себе никаких — ни работы, ни черта!..
— А на новом участке кто хозяином, старый управляющий?
— Как бы не так! Новый, Рамиев, все те земли скупил у Галиахмета еще до того, как золото нашли!
— Как?
— А вот так! Ты сам-то откуда, часом, не из Сакмаева?
— Оттуда…
— Ну, тогда знаешь, стало быть, живет там у вас такой Хайретдин? Он место нашел, а Галиахмет ему за это много денег заплатил…
— Это вранье!
— За что купил, за то и продаю! — вспылил старатель. — Что ты меня перебиваешь? Если знаешь сам лучше, может, мне расскажешь? — И добавил уже спокойнее, видя, что Хисматулла покраснел и опустил голову: — Галиахмет у того человека бумагу взял, а старый управляющий хотел новому доказать, что это его земля, понял? Идем сядем, а то в ногах правды нету…
Они стряхнули снег с лежавшего поблизости бревна и сели рядом. Старатель опять свернул козью ножку из старой, пожелтевшей бумаги, высек огонь и закурил.
На дороге показался парень, он шел к конторе, держа что-то в руках, и скоро стало видно, что он несет хомут, уздечку и поперечник.
— Эй, Зинатулла! — окликнул его старатель. — Зазнался?
Парень вразвалку подошел к бревну:
— Сайфетдин-агай! А я иду и думаю, кто бы это мог быть?
— В конюхи нанялся?
— За конторскими лошадьми, агай!
— Все норовишь поближе к начальству, — усмехнулся старатель. — Смотри, когда сам начальником будешь, передо мной носа не задирай!
— Зачем смеешься?.. — обиделся конюх.
— Ну, с тобой уж и пошутить нельзя, Зинатулла! Какой ты вспыльчивый. — Сайфетдин рассмеялся. — Давно здесь?
— Порядком уже… А ты все на золоте работаешь?
— Да вот пришел, может, дадут работу. Как говорится, у нового хозяина и рубль новый!
— У кого ж ты просишь? Новый-то в Оренбург укатил!
— Когда? — вскочил Сайфетдин.
— Да дня три будет.
— Ах, я дурак! — старатель с досадой хлопнул себя по лбу. — Старый дурень! И хожу, и хожу каждый день, нет того, чтобы спросить! — Он смял и выбросил папироску.
Старые знакомые разговорились. Хисматулла не вмешивался в их разговор, только время от времени вставал и начинал размахивать руками, чтобы согреться. Сайфетдин и Зинатулла говорили о приисковых делах, о ссоре старого хозяина с новым, о том, как уехал старый управляющий… Скоро конюх ушел.
— Вишь как! — Сайфетдин обернулся к Хисматулле и хмыкнул. — Мы спины гнули, чтоб золото найти, а Закиров не гнул, а подцепил! Уж как он перед Аркашкой хвостом вилял, всегда на задних лапках: «Аркадий Васильевич, вы!.. Аркадий Васильевич, ах!» — а потом — хвать! —и ограбил! Вот, должно быть, Аркаша наплакался! Да он все равно, небось, в накладе не остался, что-нибудь да унес за пазухой… — Сайфетдин прищурился: — А ты что молчишь, ни слова не скажешь?
— А что говорить? Меня это не касается…
— Не касается? Ну-ну! А мороз-то хоть тебя касается? Смотри, как он тебе уши оттрепал, все красные! — хохотнул Сайфетдин. — Пойдем-ка пошукаем в бараках, надо место на ночь найти, не в сугробе же устраиваться… Пойдешь со мной утром в старом отвале мыть?
— А как?.. Ведь управляющего нет, кто нам разрешит?
— Ничего, мы пока без разрешения! — усмехнулся Сайфетдин. — Авось раз нет никого, стало быть, и гнать некому! Вставай, а то в сосульку превратишься…
Рано утром Сайфетдин разбудил Хисматуллу, и они пришли к старому отвалу. Сайфетдин сколотил из трех досок желоб, настелил сверху прутья и сказал, не оборачиваясь:
— Вот эти прутья для того, чтобы удержать золото, понял? Вода уносит гальку, камешки, а золото застревает в прутьях, сейчас увидишь. — Он расколотил доской лед, установил у края про руби желоб, закрепил его со всех сторон песком и пустил воду. Вода хлынула в желоб, ударяясь о планки и прутья, брызгая во все стороны. — Это отвал старый, его уже мыли, стало быть, ила тут больше нету, — продолжал Сайфетдин, следя за водой. — Видишь, песок, как крупа, рассыпается? — Он взял на лопату и кинул в желоб. Чистая, звенящая маленькими льдинками вода сразу замутилась, потом стала желтой и, наконец, бурой.
Сайфетдин обернулся.
— Слушай, а что это я тебе говорю? — сказал он. — Ты ведь тут небось не в первый раз, а? Ну, говори, мыл уже?
— Приходилось… — смущенно ответил Хисматулла. Ему стало неловко оттого, что он сразу не сказал об этом Сайфетдину, и получалось так, вроде бы он нарочно не сделал этого вовремя, чтобы посмеяться над старателем. Хисматулла покраснел: — Я потому… Я не хотел… Я думал, что нехорошо перебивать! — выпалил он.
— Я так и подумал, — удовлетворенно кивнул головой Сайфетдин. — Прочисти-ка это, по смотрим, как ты умеешь работать! — И он пока зал на нижний конец желоба, где скопились мел— кие камешки.
Хисматулла выбрал их из желоба и выбросил в яму за отвалом. Сайфетдин, следивший за ним, похлопал его по плечу:
— Все правильно! Продолжай…
Скоро лед нарос на черенке лопаты, и она потяжелела. Поверхность желоба тоже покрылась льдом. Лапти набухли от воды, от холодного ветра у Хисматуллы защипало колени. Но Сайфетдин бросал в желоб лопату за лопатой широкими плавными взмахами, и парню стало стыдно останавливаться, когда пожилой человек еще продолжает работать. Наконец Сайфетдин убавил поток воды, раздвинул прутья и ладонью сгреб песок, оставшийся на дне. Маленькие черные глазки его с надеждой высматривали золото среди гальки, песка и шлихов. Вдруг в середине блеснула, как искорка, желтая крупинка. Негнущимися озябшими пальцами Сайфетдин выловил ее, завернул в тряпицу, положил в карман и опять стал глядеть в желоб, перебирая песок. Затем тяжело вздохнул и поднялся на ноги:
— Зря мучились… Эх, кабы не зима, а лето… Ну да что там, пошли!
— Куда?
— Туда же, куда и вчера…
Они вскинули на плечи лопаты, кайлы и пошли к баракам.
— Артель собрать надо, — говорил по дороге Сайфетдин. — Из таких вот, как мы, из тех, что без работы сидят. Все полегче станет…
К вечеру ударил сильный мороз, и сидеть в заброшенном бараке, где они ночевали вчера, стало невозможно. Сайфетдин и Хисматулла долго искали себе места в теплых бараках, но там была такая теснота и давка, что и сидя нельзя было устроиться спать. Найдя все же барак по-свободнее, Сайфетдин лег на земле поближе к печке, так как все нары, тянущиеся вдоль стен, были заняты старателями. Железная печка была вся покрыта сушившимися лаптями, катами и портянками, от них поднимался густой белый пар. В бараке было душно, и горло спирало от неприятного запаха — и грязь, и пот, и еще бог знает что, — все смешалось в тяжелом воздухе. Хисматулла, не найдя места возле печки, повесил лапти на деревянный гвоздь, чтобы стекла вода, напихал в портянки сена и завернул в них ноги. Сайфетдин уже дремал, прикорнув у нар. Хисматулла лег рядом с ним, но не успел и заснуть, как почувствовал сильное жжение в спине — клопы и блохи кишмя кишели в бараке, и Хисматулла около часа вертелся, поворачиваясь с боку на бок, ожесточенно царапая то спину, то ногу. Лежавшие рядом с ним то и дело просыпались от его возни и недовольно ворчали: «Расчесался! Не любишь блох, кати на улицу!» — и Хисматулла пополз по пыльному полу ближе к дверям. У дверей хоть и дуло, но клопы и блохи беспокоили меньше, однако и тут Хисматулла не смог уснуть. Мысли о Нафисе не давали ему покоя..
«Так и не вышла ко мне, — думал он. — И Хажисултан к ней ходит… Мать говорит, греха боится, не может никах нарушить… Как же раньше ничего не боялась? Эх, — стукнул он кулаком в стену, — сам я виноват, что так случилось! Тянул все, тянул, надо было сразу ее увезти!.. А теперь, конечно, она думает, что из-за того, что со мной убежать хотела, аллах наказывает ее, ведь так и мулла говорил, — во всем себя винит, наверно! И в том, что отец умер, и в том, что брат из дома ушел с этим курэзэ… Что же делать? Хоть бы увидеть ее, поговорить!.. Чертова старуха, только и знает, что палкой размахивать! Мало ей того, что нашу жизнь загубила! Не запри она Нафису в сарае, все могло быть по-другому…»
Хисматулла уснул лишь перед рассветом и скоро был разбужен шумом пробуждающегося барака. Казалось, в бараке стало еще теснее, все толкались, собираясь на работу, наскоро жевали на ходу сухари из мешочков, переругивались, разбирая каты и лапти. Через час барак опустел, в нем остались только те, у кого не было работы. Они собрались у печки и молча сидели, поворачиваясь к огню то спиной, то боком. Сайфетдин подошел к ним.
— Ребята, может, сходим в старые шахты, попробуем сами мыть? Все равно дела нету…
Старатели молчали. Потом один из них молча показал на свои рваные лапти:
— А с этим что делать? И есть там нечего… Какая работа без еды? Если бы хоть одежда была или тепляк там стоял, тогда другое дело!
— Ну, так идемте к тем, у кого тепляки есть! — предложил Сайфетдин. — Хоть что-то за работаем…
— Мало там таких оборванцев, как мы, толчется! — сказал один из, старателей, натягивая на ноги не налезающие лапти. — Если б свой тепляк…
— Зимой всегда про тепляки говорим, а летом забываем, — добавил другой. — Вроде той собаки, которая думает: «Дожить бы до лета, из костей дом построила бы!»
— Чем спорить попусту, айда на шахту! — вмешался Сайфетдин. — Хоть на ту, где осенью рыть начали, вдруг там счастье наше лежит?
— А как подавать? Лошади-то нету, и тачки нет! Земля мерзлая, вода далеко, нет, я не пойду! — заявил тот, что натягивал лапти.
— Нас же много! — возразил Сайфетдин. — Можно и на санках подвозить, шахта неглубокая, да и озеро, по-моему, как следует не за мерзло, сделаем прорубь, воду по трубе подведем, — убеждал он.
Скоро четверо старателей поднялись, чтобы идти с ним, пошел и Хисматулла.
Старатели освободили шахту, покрытую сверху жердями, поставили над ней ворот, чтобы поднимать из ямы воду, и приделали корзину. Сайфетдин первым спустился в шахту. Наступила очередь Хисматуллы. Он никогда еще до этого не спускался в шахту и, как только корзина стала погружаться в темноту, почувствовал, что очень боится. Ухватившись за канат обеими руками, он сел в корзину, поднял голову и увидел, как медленно плывет над головой, уменьшаясь, белое пятно света, в котором еще можно было различить серые клочки облаков. Корзина вдруг стала раскачиваться, ударяясь краями о бревенчатый сруб шахты, и Хисматулла сразу вспомнил, как один из старателей наверху посоветовал ему высунуть одну ногу на случай, если корзина зацепится, и тут же перебросил ее через плетеный край. Спустя некоторое время снизу запахло спертым, застоялым воздухом, и корзина стукнулась дном о землю. Ослабленный канат, скрутившись змейкой, улегся рядом с ней, неожиданно вздрогнул, как живой, подпрыгнул, натянулся и в следующую минуту уже тащил пустую корзину вверх.
В шахте было сыро, но довольно тепло. Глаза Хисматуллы привыкли к темноте, он увидел в стороне от ствола шахты, в одном из забоев, еле заметный огонек и двинулся навстречу. Однако не успел он сделать и двух шагов, как сильно ударился головой о подхват. Искры посыпались у него из глаз, и, вскрикнув, Хисматулла навзничь упал на землю.
— Сильно? — спросил подбежавший Сайфетдин. — Больно ушибся? Где? Прости, забыл предупредить, чтобы ты шел, нагнувшись, не сердись…
Хисматулла встал, потирая растущую на лбу шишку:
— Ничего, агай… До свадьбы заживет!
— Ну и ладно! Иди за мной, не отставай.
Забой становился все уже, местами они шли, совсем согнувшись. Сайфетдин, подняв свечу, осветил штрек и осмотрел его. Предохранявшие от обвала подхваты из бревен, крепления и огнева от постоянной сырости покрылись грибками и плесенью. Сверху, звеня, монотонно капала вода. Под ногами скользила глина. Дойдя до конца забоя, Сайфетдин поднес к глазам кусок породы и растер его пальцами.
— Остатки кварцевой жилы, — важно сказал он, поглядывая на Хисматуллу. — Такие вот как раз, когда размельчаются, становятся золотым песком…
— Откуда ты знаешь, агай?
— Поработаешь с мое на золоте, и не то уз наешь! Я начал, когда тобой еще и в материнской утробе не пахло! Правда, нажиться я на этом деле не смог, хоть земля до сих пор не при давила, и за то спасибо… — Сайфетдин взял кайлу, выкопал со дна забоя крупные черные камни и приготовил место для креплений по бокам. Его пальцы проворно и легко скользили по черенку кайлы. Он наполнил корзину породой, запрягся в тачку и потащил ее по темному забою.
— А я? — крикнул ему вслед Хисматулла.
— Побудь пока тут, — глухо отозвался Сайфетдин.
Вернувшись, он с силой бросил об землю пустую корзину.
— Бери лопату! Пошли! Зря старались! — сказал он.
— А что случилось!
— Не отставай!
Поднявшись наверх, Хисматулла увидел мужчину высокого роста, разбиравшего насос по частям. Мужчина был богато одет и сердито бурчал что-то себе под нос.
— Кто это? — шепотом спросил Хисматулла у одного из старателей.
— Это его шахта, — ответили ему.
Мужчина сбросил вниз насос и решетку и обернулся к старателям, кучкой стоявшим в стороне.
— Уходите! — крикнул он. — Хотите, чтобы я позвал урядника? Вечно задарма все получить хотите…
Понуро опустив головы, старатели вернулись в барак…
22
Отчаявшись получить работу на прииске Хисматулла решил вместе с другими старателями отправиться в лес. Может быть, он сумеет на пяться там и хотя бы какое-то время прокормиться. А то, гляди, и заработает немного и вышлет матери деньжат…
До деляны, где, по слухам, нужны были пильщики и дровосеки, они шли целый день. И хот} Хисматулла с детских лет любил лес и вроде становился сильнее, стоило ему очутиться в лес ной чаще и подышать смолистым ароматом, но сейчас он не испытывал никакой радости и даже оживления. Лес, обступивший дорогу, был сумрачным, чужим, точно его заколдовали злые и недобрые духи. И толстые сосны с надвинутым) на брови снежными шапками, и зябкие осины редкими черными листьями, и дубы, шелестевшие шестью, и серые низкие облака, проносившиеся, как дым, над верхушками деревьев, — все это было полно тревоги, таило скрытую опасность. Ветер, налетавший с гор, бросал с маху холодные россыпи снега, бил в лицо, и Хисматулла ежился и кутался в негреющее рванье.
Когда вступили на просеку с торчавшими пеньками, ветер утих и посыпал крупными белыми хлопьями ленивый медлительный снег, и все старатели побелели. Идти стало тяжело, и люди, месившие лаптями снег, тихо и беззлобно переругивались, но скоро замолчали, точно хотели поберечь силы, шли размеренно — след в след.
Лишь к вечеру, в сумерках, запахло дымом костров, послышались голоса возчиков, погонявших лошадей, стук топоров, затем, рассекая тишину, рухнуло, где-то поблизости дерево, и Хисматулла засмеялся, радуясь, что скоро он будет в тепле, под крышей.
— А кто тут работает? Что за люди? — спросил он.
— Безлошадники, с Кэжэнского завода, — ответил Сайфетдин.
Теперь было уже слышно, как шаркают пилы, с треском валятся деревья, и, хотя Хисматуллу окружал тот же лес, ему казалось, что здесь уже не так холодно, как было в пути. Повалив дерево и очистив его от веток, лесорубы с помощью небольших слег складывали бревна на расчищенную от снега и утоптанную площадку, звали подрядчика, и появлялся маленький человечек в телогрейке, суетливо бегал с аршином, ставил зарубки. Лесорубы делали передышку, дымили махрой, от их разогретых спин струился пар.
— Тут артелями сбиваются, чтоб легче было, — пояснил Сайфетдин. — Но для артели нужна лошадь, а так туда и не суйся… А безлошадники все на своем горбу вывозят…
— Как это? — не понял Хисматулла.
— А вон видишь горку? Доволокут туда, сбросят вниз, а потом впрягаются сами в сани и тащат…
Постояв немного, старатели разошлись кто куда. Хисматулла сунулся было к безлошадникам, но они, окинув его хилую и нескладную фигуру, не приняли его к себе. Бродя по участку, он натолкнулся на паренька, сидевшего на пеньке с пилой в руках.
— Ты один, что ли? — спросил Хисматулла.
— Да ну их, сволочей, — паренек сплюнул. — Как будто я виноват, что еще не вырос…
— А давай мы попробуем с тобой…
— А сдюжишь?
Они утоптали снег под высокой, сосной, подрубили ее с одного бока и начали пилить.
Поначалу все шло хорошо и легко — острые зубья пилы вгрызались в дерево, желтые опилки брызгали с двух сторон, но чем пила глубже уходила в древесную мякоть, тем тяжелее было ее тащить. Она часто застревала, гнулась и ныла тупым звуком, но Хисматулла, подражая заправским лесорубам, подбадривая своего напарника, весело покрикивал:
— Тяни живей! Тяни быстрей…
Ему стало жарко от злости и лишних усилий, он остервенело дергал пилу, но чувствовал, что уже выбивается из сил. Осталось допилить совсем немного, когда сосна затрещала угрожающе, качнулась, какое-то время не двигалась, как бы раздумывая — падать или еще повременить, потом, разрубая воздух свистящим ударом, грохнулась в сугроб, подняв облако снежной пыли.
Хисматулла не понял, какая сила отбросила его в сторону, а когда поднялся, отряхивая снег, то увидел своего напарника, побледневшего от страха.
— Ну чего ты?
— Чуть не убило, — просипел тот, словно еще не веря, что он чудом остался жив.
— А пила где?
— Вот, — он поднял и протянул два обломка пилы. — Что теперь будем делать?
Хисматулла чуть не заплакал от обиды, но, взглянув в растерянное и жалкое лицо напарника, сжал зубы, нахмурился:
— Ладно, со всеми бывает, кто впервой… Бери топор!
Они обрубили ветки, очистили от коры ствол и не успели выбрать другое дерево, как стемнело и нужно было идти на ночлег.
В рубленом, барачного вида балагане было тепло и сумрачно. Маленькая железная печка, стоявшая посредине, и освещала балаган и обогревала, но тепло было только тем, кто находился близко около нее. На длинном колене железной трубы, протянувшейся под потолком, уже висели мокрые портянки, от них шел пар, и в воздухе круто замешивался запах пота и давно не стиранных рубах.
Пристроившись на краешке нар, боясь, как бы его не согнали и с этого места, Хисматулла прислушивался ко всему, приглядывался.
— Говорил я тебе, мусульманин — это мусульманин, он всегда поможет правоверному, — с горячностью утверждал человек с острой козли ной бородкой своему соседу. — Кто оказался прав?
Сосед его сидел к Хисматулле спиной и чинил лапти, но, как только он начал говорить, Хисматулла узнал по голосу Сайфетдина.
— Что ты ко мне пристал? Видишь, я лапти чиню, — отвечал Сайфетдин. — Дело не в мусульманине, а в человеке, понял? Рано еще хвалить! Хваленая девушка на свадьбе воздух портит, слыхал? Вон Хажисултан или Галиахмет— бай… Какой мне толк от того, что они правоверные, раз в животе у меня и так и так пусто? Галиахмета хоть тупым ножом режь — кровь не покажется, такой жадный! Чего ж ты этого нового выгораживаешь? Живы будем, поглядим, что за птица этот Рамей, а пока судить без толку…
— Ошибаешься, Сайфетдин-агай! Я его сам видел, он на плохого человека не похож. Улыбнулся мне и сказал: Никого без работы не оставлю…
— Ладно, ладно, — отмахнулся Сайфетдин. Он натянул лапоть на колодку, поддел острием кочедыка сплетение, пропустил лыко через отверстие и постучал по этому месту, чтобы расправить строчку.
— Посмотрим еще, кто прав будет! — не унимался человек с козлиной бородкой.
Хисматулла обратился к нему:
— Агай, скажи, о чем спорите?
— Не спорим, а говорим! — раздраженно ответил тот.
— А чего ты задаешься? — спокойно заметил Сайфетдин. — Тебя по-хорошему спрашивают! Знаешь — ответь, а не знаешь — так и скажи, что не знаю, мол, — и пропустил лыко в новое отверстие.
— Кто не знает, я?.. — человек с козлиной бородкой задохнулся. — Да разве есть хоть что-нибудь, чего я не знаю?! Ведь и эти новости вы узнали от меня! Знали вы, что управляющий приехал? Не знали! Знали, что за крепления вдвойне платить будут? Нет!
Однако скоро, сменив гнев на милость, он отвел Хисматуллу в сторону и стал шептать что-то.
— Балаболка! — тихо сказал Сайфетдин. — Язык, как мочало, обтрепался…
Тем временем человек с козлиной бородкой, разойдясь, стал говорить громче:
— Новый управляющий, Гарей Накышев его зовут, запомнил? Так вот, запомни сразу и другое — он свой, мусульманин, хороший человек. Вчера он из Оренбурга приехал, я его встретил, когда крепы отвозил на санках. Он сам меня остановил, за руку поздоровался, говорит: Салям! Ей-богу, не вру, зачем мне врать? Сам остановил и поздоровался, рука белая, мягкая, веселый такой, все время смеется! Говорит, как тебя зовут, передай, говорит, своим, что нарубленные крепы я все у вас скуплю и за ценой не постою! Вот какой он, наш новый управляющий! По плечу похлопал, говорит, чем занимаетесь, приходите ко мне, у меня ни один без работы не останется…
— И, таких ребят, как я и Мутагар, на работу возьмет? — спросил Хисматулла, указывая на своего напарника.
— А почему нет? Конечно, возьмет! Он свой человек, это сразу видать! А если б не был свой, разве стал бы он с таким, как я, за руку здороваться? .
— И у нас купит заготовки? — спросил один из старателей. — Мы много нарубили…
— Купит! Я сам ему скажу, будь уверен!
— А сколько будет платить, не сказал?
— Я и не спрашивал, как можно? Ты что думаешь, если он со мной за руку поздоровался, он от этого таким, как я, стал? Нет, наш начальник — большой человек, самому Рамею близкий, говорят! А уж богаче Рамея никого нет, все прииски у него в руках!..
— Как Хажисултан? —робко спросил Мутагар.
— Что там Хажисултан, ему и Галиахмет— бай в подметки не годится! Тьфу! Все наши баи для него — сор, не больше! У Рамея знаешь сколько добра? Лошади и коровы тысячами, по тысяче в каждом стаде, вот какой он богатый!
— Сам видел? — не отрываясь от работы, на смешливо спросил Сайфетдин.
— Не видел, говорили мне…
— А не видел, так и не бреши! Он же в Оренбурге живет, где там скот держать? У него в руках золото, плевать ему на твоих коров!
— Ну, плевать… У богачей всегда коровы и лошади есть! Какой же без этого богач? — не сдавался человек с козлиной бородкой.
— Какой, какой! Самый обыкновенный!.. — Сайфетдин посмотрел на собеседника и отложил лапти в сторону: — Давай-ка спать, хватит на сегодня!
— Рано еще!
— Ну и что ж, что рано? И вставать завтра тоже рано. — Сайфетдин накинул на себя армяк и растянулся на нарах.
Старатели разбрелись по своим местам. Одна за другой гасли зажженные в глубине барака сальные свечки, кое-где еще шептались, но Хисматулла уснул сразу, будто провалился в темную глубокую яму. Проснулся он внезапно, среди ночи. Люди все еще шептались. Лежа на нарах и прислушиваясь, Хисматулла ловил обрывки этого шепота. Старатели говорили все о том же — о золоте, тяжелой работе, о том, как из рук в руки переходят прииски, и каждый раз еще хуже становится жизнь. От этих разговоров на душе Хисматуллы стало опять тревожно, но усталость была такой, что он опять уснул и проснулся, когда уже рассветало.
— Вставай, Мутагар! — толкнул он лежавшего рядом напарника.
— Еще немножко, подожди, еще чуть-чуть, — забормотал спросонья Мутагар.
— Вставай, вставай! Сайфетдин-агай и другие давно уже ушли на прииск! Давай быстрее закончим на делянке и тоже пойдем в контору, заодно и о цене за крепы сторгуемся. Может, тогда и увезут сами, а то на санках тяжело— не под силу нам будет…
— Ну и сны мне снились! — Мутагар сел, почесывая за пазухой. — Всю ночь одна какая— то чертовщина!
— Ты был как больной, — сказал Хисматулла. — Я даже думал — не простудился ли ты! Или испугался, когда дерево упало, все бормотал и звал кого-то…
— Не помнишь, какое имя я называл? — Мутагар засмеялся: —Может, девчонку звал?
— Да нет, вроде просил у кого-то хлеб.
— И во сне хлеб! — Мутагар вздохнул, улыбка сбежала с его остроносого худого лица. — Когда ешь не досыта, всегда снится хорошая еда.
Когда Хисматулла со своим напарником подошли к деляне, тут уже вовсю кипела работа.
Ночью выпал снег, к утру подморозило, дул резкий, пронизывающий ветер, и старатели то и дело прикрывали рукавицами лица, словно боялись, что ветер обожжет щеки.
Туго поскрипывал под полозьями саней снег, фыркали заиндевелые лошади, покрикивали возчики, в морозном воздухе далеко разносился стук топоров и визг пил.
Хисматулла с товарищем выбрали дерево, попрыгали вокруг него на снегу, пытаясь согреться. Мороз перехватывал дыхание.
— Давай! — поднимая топор, сказал Хисматулла. — Поработаем, и нам станет тепло…
Он взмахнул топором, и свежие, пахнущие смолой щепки полетели на снег.
23
Узнав, что новый управляющий за двойную цену скупает намытое в верховьях Юргашты золото, люди хлынули на прииск со всех окрестных деревень.
Едва занимался рассвет, как целые толпы старателей окружали контору — небольшой рубленый дом с крыльцом — и стояли там часами, обросшие, грязные, с мешками за плечами, чайниками, санками, кайлами и лопатами, чтоб получить работу. Вечером они расходились, ночевали в заброшенных землянках, в наскоро сколоченных балаганах, а то и просто в шалашах, у костра. Ни в один теплый барак нельзя было протиснуться и отвоевать там место хотя бы не на нарах, а где-нибудь у стены, чтобы сесть, скрючившись, и скоротать там ночь.
Хисматулла и Мутагар, не расстававшиеся теперь, тыкались то в балаган, то в барак, но их отовсюду гнали, а утром, когда они прибегали к конторе, там уже тянулся огромный, шевелящийся и гудящий хвост очереди. Однако проходили дни, работу получали только редкие счастливчики, а на прииск шли все новые и новые толпы искателей счастья и удачи, и он становился похожим на гигантский вокзал, куда прибывали пассажиры, не находившие себе ни пристанища, ни работы. До города было далеко —без малого триста верст; хлеба, который выпекали на месте, не хватало даже для тех, кто уже имел работу, да новый управляющий и не позволял продавать. хлеб на сторону, поэтому люди голодали, жили на одной картошке и на принесенных с собой сухарях. Хисматулла и его напарник перебивались подачками и уже еле держались на ногах.
Новый управляющий властвовал на прииске, как хотел. Он уволил старых служащих, не угодных ему, на все посты поставил привезенных с собой из города и, пользуясь тем, что люди все прибывали и прибывали на прииск, снизил расценки работающим. А чтобы они не роптали, он не говорил правды тем, кто каждый день собирался утром у конторы, — они стояли там как угроза. Пусть те, кто работал под землей, в шахтах и на земле, видят, сколько охотников получить работу, и дорожат ею.
Теперь уже никто не расхваливал нового управляющего, в очереди у конторы с утра до вечера гудели рассерженные голоса — люди вспоминали прежнего начальника и не скупились на слова, когда речь заходила о новом.
— Вот тебе и мусульманин! Вот тебе и правоверный!..
— А еще Аркашку ругали! При нем небось не голодали!
— Эх, та кобыла, что уже подохла, всегда молочная!.. Все начальники один одного стоят — один похитрее, другой покруче, а служат они, как собаки, одному хозяину — золоту…
Когда исчерпывался один разговор, тут же, легко подожженный, вспыхивал другой.
— Может, лучше на завод податься?
— Не один черт, где спину гнуть — здесь или там?
Однажды, подойдя к конторе, Хисматулла увидел возбужденную толпу, осаждавшую крыльцо. Потом толпа отвалила от крыльца и бросилась к воротам, в открытый двор.
— Что случилось? — спросил Хисматулла у одного старателя с торбой за плечами. Тот стоял, опираясь на суковатую палку, и тоже тянул шею, привставал на носки, чтобы что-то увидеть.
— Да вроде новый управляющий прибыл! Накышев!
Толпа, шумевшая у крыльца и ворот, отхлынула, отступила, на крыльце показался толстый человек в рыжей лисьей шубе и такой же пушистой, красной, как огонь, шапке. Он что-то крикнул, недовольно нахмурился, махнув рукой, и к крыльцу, давя людей, подкатила кошевка, запряженная парой лошадей.
— Начальник! Начальник! —закричали в толпе. — Не томи душу, скажи, чтоб зря мы тут не пропадали, — будет работа ай нет?
— Обносились все!..
— Вшей кормить на нарах нечем!.. Голода ем!..
— Хуже подневольных, выходит!.. Не томи— скажи правду!
Не отвечая, управляющий сбежал с крыльца, сел в кошевку, накрыл ноги меховой полостью, и лошади рванулись, разваливая надвое толпу; кучер гикнул, привставая на козлах, и кошевка умчалась, оставляя позади крутящийся белый вихрь…
— Накормил всех досыта! — кто-то хрипло рассмеялся. — Зато наш, мусульманин, — подохнуть бы ему!..
— Грех так говорить! Не гневи аллаха!.. Он не царь, чтобы всех нас пригреть и накормить…
— Ну и жди милостыни от него, а я не буду!.. Пропади оно все пропадом, но ждать больше нету мочи!..
Толпа стала быстро рассасываться, люди расходились по баракам, и скоро на дворе остались только Мутагар и Хисматулла. Они сели рядом на бревно, прижались друг к другу и замерли. Вдруг на дороге показались четыре лошади, игриво бежавшие от проруби; вскидывая ноги, они взрывали копытами укатанный снег. Одна из них, карей масти, остановилась недалеко от ворот, легла на снег и стала перекатываться с боку на бок. Но тут щелкнул кнут, и лошадь вскочила, встряхнулась так, что снег, налипший на ее шерсти, полетел на парней. От реки верхом ехал конюх и постреливал кнутом.
— Тебя, случаем, не Хисматуллой зовут?
Хисматулла, узнав конюха, радостно вскочил с места:
— Зинатулла-агай!
Зинатулла спешился, обвязал поводья вокруг лошадиной шеи и подошел к ребятам:
— Без работы?
— Да, Зинатулла-агай…
— А Сайфетдина я устроил, в шахте работает, — важно, точно хвастаясь, сказал Зинатулла. — Попросил сынка управляющего — Давлет-хана… Отцов баловень — тот ему ни в чем не отказывает, а мальчишка передо мной заносится, любит показать свою силу…
— Агай, и нам помоги, — стали умолять Хисматулла и Мутагар. — До гроба не забудем!
— Одному, пожалуй, можно, — сказал Зинатулла, взглянув на Хисматуллу.
— А я как же? — жалобно спросил Мутагар. — Тогда я совсем пропаду…
— Агай, помоги и ему! — попросил Хисматулла. — Маленький ведь, куда он пойдет?
Зинатулла отвел их в землянку, выстроенную впритык с конюшней, посадил на лавку. В землянке стоял густой запах дегтя, на шестах у печки были сложены для просушки оглобли и мерзлые санные вязки, по стенам на больших деревянных гвоздях висели хомуты, поперечники, узды, вожжи, шлеи, на полу валялись в куче стружек кленовые санные полозья и обручи. Хисматулла и Мутагар с интересом разглядывали все это хозяйство, а Зинатулла тем временем засыпал овса лошадям, растопил докрасна железную печурку и вскипятил чай.
— Садитесь, небось проголодались! — пригласил он, разливая заваренный малиновым лис том чай в алюминиевые кружки и разламывая на три части испеченную в золе лепешку.
Неделю неевшие горячего, Хисматулла и Мутагар с жадностью набросились на еду. После чая их быстро разморило, потянуло в сон, и когда конюх, выходивший во двор к лошадям, вернулся, оба уже крепко спали.
24
Хисматулле удалось устроиться на ночь в бараке, но он так и не смог выспаться вволю. Малейший шум поднимал его на ноги — то крикнет петух, то заворочается кто-то, забормочет со сна, и Хисматулла уже бежал к заколоченному фанерой окну, глядел — не светает ли. Он боялся опоздать на работу.
Но за окном была густая синяя темень, спокойно лежали белые горбы сугробов, шумели верхушками сосны. Так и не дождавшись рассвета, он оделся и вышел на улицу. От мороза потрескивали Деревья. У Хисматуллы сразу же схватило уши, он закрыл их ладонями и, подпрыгивая, побежал по тропинке.
То ныряя в темные острые глыбы елей, то вновь скользя между сплетением голых веток, плыла в небе ущербная луна, как ломтик корота, и едва Хисматулла добежал до тепляка, как она показалась в последний раз и стала погружаться, оседать в белую горную шапку медленно, как в воду.
У тепляка никого не было, и Хисматулла снова окоченел до того, что уже и прыжки не помогали. Он забегал вокруг тепляка, размахивая руками и проклиная себя за боязнь.
«Кик! Кик-кик!» — крикнул в отдалении дятел.
«А-а, и тебе, я вижу, несладко! — подумал Хисматулла. — Что ж, у тебя хоть пищи вдоволь, подолбил, отыскал пару жучков — и сиди отдыхай! А нашему брату каково?»
«Кик…» — слабо пискнул дятел и умолк.
«Так-то! — мысленно добавил Хисматулла. — Аллах заботится о птичках больше, чем о нас, одежа у них и на зиму и на лето справлена, бая над ними нету, а если какой сокол к гнездам подлетит, вроде как бы урядник, то ведь его всей стаей отбить можно… А у нас что? И урядник, и Хажисултан, и начальник прииска, и управляющий, и немец, и штейгер, и кого только нету — разве шайтана не хватает, и тот найдется, коли надо!»
— Эй, парень, за кем гонишься, шапку, что ль, украли? Айда, заходи!
Хисматулла очнулся, увидел выглядывавшую из тепляка женщину в черном платке и беловатый дымок над Крышей.
«Вот те на! — подумал он. — А я-то решил, что там никого нету!»
Почти вслед за Хисматуллой в тепляк стали одна за другой вбегать женщины Потирая озябшие руки, они садились у жарко натопленной железной печурки, и скоро возле нее не осталось ни одного свободного места. Хисматулла, не смея подойти к незнакомым людям, жался в углу, грея руки под рубахой и прислушиваясь к тому, о чем говорят женщины. Он еще плохо понимал по-русски и по некоторым знакомым словам старался угадать, о чем шла речь,
Но вот дверь распахнулась, и женщины заулыбались и зашумели громче обычного. Хисма-тулла обернулся и увидел русского мужчину в ушанке и телогрейке. Он был невысок, но широк в плечах и крепок на вид; под мягким, стершимся козырьком ушанки жмурились от света голубые, как весенние льдинки, глаза. Он снял шапку, хлопнул ею по колену и сказал:
— Ну и холод нонче, бабоньки! Прямо собачий! Дает же февраль жару! Не зря, видать, в старину говорили, что братец февраль еще почище братца января будет, а как встречаются, так февраль пуще злится: «Ну, братец, уж если б мне на твое место пробраться, я б таким дурачком не был, живо напустил бы такого морозу, что рога у коровы сломались бы!»
Он захохотал, и вместе с ним стали смеяться женщины, кто стыдливо, как бы нехотя, а кто во всю мочь, и Хисматулла, хотя и не совсем понял, что было сказано, тоже улыбнулся за компанию. Мужчина присел поближе к печке, достал из кармана кисет и трубку, быстро набил трубку табаком, умял его пальцем и, открыв на секунду железную дверцу печурки, руками выхватил красный уголек. Он ловко перебросил его с ладони на ладонь, чтобы не обжечься, и так же ловко положил уголек сверху на табак, тут же стал сосать трубку, и на Хисматуллу пахнуло горьким табачным дымом. Женщины молча стояли рядом, как бы ожидая, пока трубка раскурится, и, когда мужчина наконец щелчком сбросил уголек на пол и спокойно запыхтел, одна из них, в черном платке, та самая, что позвала Хисматуллу в тепляк, выступила немного вперед и спросила:
— Михаил, мы у тебя тут поспрошать что хотели…
— Ну, ну? — обернулся к ней Михаил.
— Правду говорят али брешут, будто ту шах ту Фишера, возле озера, снова откроют?
— Правду, правду, — подхватила бойкая толстенькая женщина с круглым лицом и красны ми, налитыми румянцем щеками. — Я там, дев чата, сама вчера была, своими глазами видела, точно говорю — открывают!
— Да погоди ты! — отмахнулась та, что была в черном платке. — Какая ты, право… Не у тебя спрашиваю, у Михаила, всюду суешься, слова не дашь сказать…
Михаил вытряхнул пепел из трубки и прищурился:
— Так, так… Ты, сестренка, договори уж сна чала, что видела, интересно…
— Машину большую, больше дома, видела, а людей сколько — не счесть! — радостно затараторила засмущавшаяся было женщина. — На роду, народу, ой! А лошадей! Видели бы вы… И везут ее, а лошади шарахаются, кругом кричат, никто никого не слышит, и штейгер, а машина такая большая, такая большая, ну прямо не знаю!..
— Погоди, погоди, сестренка, — улыбнулся Михаил. — Не торопись, а то что-то и понять нельзя, про что балакаешь. Помедленней говори…
— Чего ж тут не понять? Все понятно! Одна лошадь серая, остальные карей масти, и народу всякого — и наши, и ихние, и штейгер, и чужих полно, а машина, не знаю чья — тульская ли, немецкая… И Мордер там был, все смотрел!
— Да что за машина-то?
— А такая, сказывали, пар пускать! А сакмаевские все к мулле кинулись, а мулла как скажет: «Это арба шайтана, арба шайтана!» И всех как ветром сдуло, по домам попрятались, нос боялись высунуть! Я сказала — машина это, а они не верят, бегут со всех ног! А мальчишки еще камнями кидаться стали! И снегом! И лошади даже чуть не понесли!
— Ну, а машину-то куда повезли?
— Да к той шахте, к фишеровской, воду, сказывают, откачивать будут, вместо насоса! Только как она откачает — в толк не возьму! Там же воды чертова прорва, трех насосов мало будет, да и машина, говорят, не новая, стало быть, испортиться может, это сам Мордер сказал, своими ушами слышала!
— Ну что ж, — раздумчиво сказал Михаил. — Уж раз машину привезли, значит, наверняка от кроют… Одна надежда, что в самом деле испортится…
Снаружи за стеной загрохотало, и тут же через отверстие на желоб и железную решетку посыпались каменистые комья глины. В тепляк шумно ввалился толстый мужик с коротенькими ножками и ручками. Это был ровняльщик. Он с силой бросил в угол лопату и крикнул тоненьким, почти визжащим голосом:
— Опять лясы точите, а работу псу под хвост? Смотрите, кому работа не по нутру, тот ведь здесь долго не задержится!
Женщины засуетились, и места у теплой печки быстро опустели. Из-под моста, через протянутую над железной решеткой вашгерда трубу, яростно плеснулась в деревянный желоб вода и, не сумев пробиться вниз сквозь комья глины, рассыпалась брызгами во все стороны. Женщины встали по обе стороны вашгерда, разминая лопатами куски породы на решетке и выталкивая отделившиеся от глины камни. Порода помельче проходила к головке вашгерда, а от головки к низкому ящику с набитыми на него решетками. Ровняльщик все горячей размахивал коротенькими ручками, кричал то на одну женщину, то на другую, стараясь заглушить тонким голоском и лязг лопат, и шум воды, потом обернулся к спокойно курившему в сторонке Михаилу. Увидев, что Михаил не обращает на него никакого внимания, он подкатился и заорал:
— Тебе что, не —вкрутили еще мозги в тех краях? Так еще вкрутят, не сумлевайся! Всех мужиков на прииске с толку сбил, теперь к бабам пришел смуту сеять? Иди на место, что стоишь?
— Не пищи, побереги горло, а то как бы не охрип, — усмехнулся Михаил, попыхивая труб кой. — Я пока еще на оба уха слышу, не глухой, понял? И заруби себе на носу, если ты своим писком мышиным бабу спугнешь, то в этом ни какой твоей заслуги нету, потому как баба на то и пугливая, что не мужиком родилась, а то еще па такую когда-нибудь нарвешься, что и от бабы не поздоровится! Не баба я тебе, а потолковать со мной придет охота — можешь и шепнуть, я доходчивый, нечего зря пасть-то разевать — Он стряхнул пепел и затянулся. Ровняльщик побагровел и хотел было отойти, но Михаил продолжил: — И потом — что это ты вздумал мне указывать? Я и без тебя знаю, когда мне свою работу начинать, мне указчики ни к чему! Так что греби отсюда, пока цел, ясно? Греби, греби! — добавил Михаил, заметив, что ровняльщик не может двинуться с места и как будто ищет, что ему ответить. — А то ведь я и помочь могу, когда ноги сами не ходят!..
Ровняльщик быстро отошел и, взяв деревянную мотыгу, стал мешать песок, проходящий с водой через решетку. Михаил постоял еще немного, вытряс пепел из потухшей трубки, усмехнулся и медленно направился к дверям. У дверей он еще раз обернулся и, встретив злобный, насупленный взгляд ровняльщика, вдруг сделал такое движение, будто хочет к нему броситься. Ровняльщик отпрянул, споткнулся об ящик и с грохотом полетел на решетки. Михаил громко рассмеялся и вышел, хлопнув дверью. Женщина в черном платке прыснула в кулак, краснощекая толстушка, зажав рот ладонью и согнувшись пополам, отвернулась, прислоняясь к стене и трясясь от хохота.
Ровняльщик, чертыхаясь, поднялся с решеток, отряхнулся и тут только заметил неподвижно стоящего в углу парня. Он поманил Хисматуллу пальцем.
— Это тебя, что ли, из конторы прислали? — спросил он, тыча в грудь Хисматулле пальцем.
— Да…
— На какую работу?
— Мне ничего не сказали…
— Так пойди узнай, нам тут бездельники не нужны! — напыжился ровняльщик, но, увидев, что растерявшийся Хисматулла в самом деле направился к дверям, окликнул его: — Ладно, иди сюда, слушай в оба уха! Снаружи будешь работать, зонт расчищать, — только смотри у меня! — он поднес к лицу Хисматуллы кулак. — Если будешь по его указке работать, в два счета с работы уволю, понял? Совсем совесть потерял, каторжник, взяли на свою голову, а ему хоть бы хны! Станет с тобой разговоры говорить — не слушай смутьяна, у него разговоры опасные, за них знаешь, куда угодить можно?
— Куда? —спросил Хисматулла.
— А вот угодишь, тогда узнаешь! Хватит, иди, некогда мне тут с тобой! — Ровняльщик махнул рукой и тут же с руганью набросился на толстушку: —Живее, живее поворачивайся! Не видишь, что ли, ослепла? Порода-то застряла!
Женщины засуетились, громче заскрежетали лопаты, ударяясь о камни…
Выйдя из тепляка, Хисматулла замерз еще больше, чем ночью. Ил и галька забили деревянный желоб, тянувшийся от тепляка к реке, и, растерянно стоя над ним с лопатой в руках, Хисматулла не знал, что ему делать. Михаил, возивший к отвалу на тачке камни, подошел и тронул его за плечо:
— Что, браток, зубами стучишь? Одежонки— то получше нету? — Хисматулла покачал голо вой. — А сам откуда?
— Сакмаево, — еле выговорил дрожащими губами Хисматулла.
— А работу эту знаешь? Нет? Ну, гляди, лопату нужно держать вот так, а спину вот так наклоняй, а иначе устанешь быстро, к ночи руки— ноги отвалятся… Вот, смотри, как я.
Михаил взял у парня лопату и стал, как ложкой из тарелки, вычерпывать из зонта пустую породу. Движения его были размеренны и вроде бы неторопливы, двумя гребками он наполнил тачку и, поставив лопату, повез тачку по доске к отвалу, ловко опрокинул ее, и камни отлетели далеко в сторону.
— Понял, как надо? — спросил он, снова по давая лопату Хисматулле. — Главное, браток, не тушуйся и с хмырем этим, что в тепляке, не связывайся, держись от него подальше, а при ставать станет — построже говори, хочешь, на меня сошлись, а то он у нас любит новеньких поприжать да над бабами покомандовать, а как кулак ему покажешь — тут он хвост поджал!
«Каторжник — это ведь тот, кто людей убивает, — мучительно думал Хисматулла. — За что ж тот его каторжником обзывает? Не похож он на убийцу, приветливый такой, веселый и работает хорошо…» «Смутьян» все больше нравился ему, он покраснел от удовольствия, когда Михаил опять хлопнул его по плечу и сказал:
— Ну, хватит, так спину сломать можно! Идем-ка, к нам в гости обед пришел!
— Кто? — не понял Хисматулла:
— Обед, обед! — весело показал руками Михаил. — Кушать, шамать, хлеб, понял?
Отойдя от вашгерда, женщины расселись возле печки, достали из мешочков полумерзлый хлеб и ели его, макая в соль и запивая кипятком. Ровняльщик, сидя ко всем спиной, вытащил из кармана бутылку молока. Хисматулла снова забился в свой угол, стараясь не глядеть на обедающих. Но Михаил подошел к печурке, открыл дверцу, выкатил кочергой черные, полуобгоревшие картофелины и обернулся к нему:
— Иди сюда, чего в угол залез? Картошки хочешь?
— Я уже ел, спасибо, — по-башкирски ответил Хисматулла.
— Да я по-твоему, браток, не кумекаю! — рассмеялся Михаил, перекатывая горячие картофелины с руки на руку — Иди, иди, поешь, как раз по три картошки с половиной на брата получается!
Михаил разломил картофелину, и вкусный запах защекотал ноздри Хисматуллы. «Какой он, этот русский, самому мало, а мне дает», — подумал он.
— У меня есть, — сказал он и, делая вид, что тоже ест, поднес ко рту кулак.
— У тебя не так вкусно, — ответил Михаил и шагнул к парню. — Ну-ка, что там у тебя, покажи!
Хисматулла сделал вид, что глотает, и сильно покраснел. Михаил раскрыл его пустую ладонь:
— Съел уже? Да тебе это мало! На такой работе, и чтоб такой малостью насытиться, да мо роз еще! — Михаил хитро прищурился: — У тебя что там было, хлеб? Ну, так картошка тебе не помешает, идем, идем! — он потянул парня за рукав.
— Чего пристаешь к мальчишке, какое тебе дело? — злобно крикнул ровняльщик.
— Поговори, поговори у меня! — не оборачиваясь, ответил Михаил. — Я тебе пропишу ижицу!
— Бунтовщик! — сквозь зубы прошипел ровняльщик.
— Ну, долго я тебя уговаривать буду? — не обращая внимания на ровняльщика, спросил Михаил. — Или тебе мулла и картошку есть запретил?
— Я уже поел, честное слово, — опустил го лову Хисматулла. — Не уговаривайте меня…
— Ну, как хочешь, — махнул рукой Михаил и опять подсел к печке. Хисматулла заметил, как женщины придвигаются поближе к нему.
— А что, бабоньки, — пожевывая, заговорил Михаил. — Слыхали, что в Оренбурге с одной барыней случилось? Забыл только, как звали, мастерскую она там держала, швейную…
— Расскажи, расскажи, Михаил, — послышалось со всех сторон.
— Злющая была барынька, страсть! Как что не по ней — сразу руки в ход пускала, мастерицы ее не любили, само собой, но боялись крепко — она и иглой могла уколоть со злости! Как уколет, мастерица в крик, а барынька ей: «Чего ты кричишь, милая? Я, мол, не нарочно тебя уколола, а случайно, с кем не бывает…»
— Зверство какое, — тихо сказала женщина в черном платке, сидевшая рядом с Михаилом.
— Зверье — ясное дело… Только взяла она себе новенькую работницу, да такую бойкую, что сама не рада стала. Примеряет ей та мастерица платье, как кольнет ее иглой! Барынька в слезы, а та ручки сложит: «Простите, говорит, Христа ради, нечаянно получилось, больше не буду», — и опять — хвать ее иголкой!
Женщины рассмеялись. Ровняльщик внимательно прислушивался.
— Ну вот, прогнала она ее, стало быть, а мастерица подговорила там всех товарок, и вот на следующий день то одна ее уколет, то другая, барынька прямо из кожи лезла, а они все в один голос: «Простите, мол, нечаянно…» Стала она одну за другой их увольнять, пока всех не уволила в тот же день. А они не уходят, у дверей в мастерской толпятся, и вдруг та приходит, бойкая, самая первая, и говорит: «Чего вы на нее смотрите? Это ж не человек, а собака бешеная, зверюга лютая, уж раз мы все от нее уходим, чего нам терять?»
— Неужто избили? — охнула толстушка.
— Куда там, хуже! — смеясь, проговорил Михаил. — Пристрочили!
— Куда?!
— Портьеры там на окнах висели с двух сторон, занавески такие длинные, вот они взяли ее за подол да низами эти занавески и подшили к юбке ейной, так что юбка вся задралась кверху и панталоны с улицы видать! И не вырвешься, потому как с двух сторон пришили, к каждому окну то есть!.. Только к вечеру ее от тех занавесок отпороли, и крику никакого слышно не было, они ей тряпок каких-то, лоскутов в рот понапихали, а руки за спиной связали…
— Ну, дела, — вытирая выступившие от смеха слезы, сказала женщина в черном платке. — Есть же смелые бабы на свете!
— Ты что это? Опять смута? — угрожающе зашипел ровняльщик. — Ты против кого это? Смотри, все доложу!
— Доложи, да смотри в штаны не наложи! — захохотал Михаил. — Мы тут всем скопом такое на тебя наложим, что хуже той барыньки придется, — сунем в вашгерд вместо породы дало патами разомнем! — Он закашлялся от смеха, достал из кармана платок и приложил руку к груди. Все замолкли.
— Плохо? — участливо спросила женщина в черном платке. — Может, кипяточку?
Михаил помотал головой и, кашляя в платок, отошел и прислонился к стене.
— Чахотка каторжная, — снова прошипел ровняльщик и, оглядев умолкших женщин, вдруг рявкнул: — Хватит! По места-ам!
— Породы же нету, — сказала толстушка.
— Ну и что же? — ворочай кроличьими покрасневшими глазками, повернулся к ней ровняльщик.
— Забойщики еще отдыхают…
— Пусть отдыхают, не ваше дело! — Ровняльщик нагнулся к головке вашгерда. — Пускайте воду! Пока другой работы нет, будем споласкивать!
— Всегда в конце работы споласкивали, — вы ступила вперед женщина в черном платке.
— Делайте, что велят! — взмахнул коротки ми ручками ровняльщик. — Хотите, как те мастерицы, прославиться? Так они уж все за решеткой сидят, у тамошнего урядника в ногах валяются!
Женщины неохотно вставали. В вашгерд с шумом побежала вода. Женщина в черном платке обернулась и, заметив, что уже почти все заняли свои места, молча пошла к желобу.
— Убавь воду, оглохла, что ли? — опять за кричал ровняльщик. — А ты, Дуська, свечу по ближе держи! Да вы что, с ума он вас своими речами свел, я вижу! — Ровняльщик выхватил у толстушки свечу и сам поднял ее над затемнен ной стороной вашгерда. — Вот так надо, поняла? Словно только что на свет появилась, ей-богу!
Короткой мотыгой он сгреб песчаную породу навстречу воде и, ртутью собрав в ковшик золотые крупинки с головки вашгерда, положил ртуть в тряпку и выжал ее обратно в ковш. Блестящие шарики ртути, соединяясь и увеличиваясь, побежали по дну ковшика. Ровняльщик поднял голову. Женщины молча смотрели на него.
— Чего вылупились? — вскинулся ровняльщик. — Все таращатся, таращатся, думают, себе возьму! Спрячь, спрячь буркалы-то, ишь, зенки, будто десять глаз у нее, а не два!
Ворча и ругаясь, он подошел к печке, присел, положил выжимку на железку и поставил на огонь. Железка накалилась, ртуть, подскакивая, рассыпалась в разные стороны, и на железке осталось одно золото. Ровняльщик взвесил его на самодельных весах, послюнявил карандаш, записал все в журнал и, завернув металл в тряпку, сунул его в карман.
За стенкой послышался перестук копыт по бревенчатому мосту, грохот сгружаемой породы.
— Прибавь воды! — заорал ровняльщик, под ходя к вашгерду. — Да шевелитесь, шевелитесь, мухи сонные, вам лишь бы от работы отлынивать!
После обеда Хисматулле стало работать еще труднее. В голове шумело, перед глазами поплыли радужные круги. Еле двигаясь, он наполнял тачку за тачкой и тащил их к отвалу, пока не остановился, наконец, на полдороге, не в силах двинуться дальше.
— Ты что, браток? Так нельзя, отдохни, — по советовал подбежавший Михаил. — Ты еще молодой, береги себя. — Он сильно закашлялся и, схватившись рукой за горло, выдавил с силой: — Не беспокойся, успеем, скоро уже кончится…
Хисматулла слабо махнул рукой и, еле-еле довезя тачку до отвала, опрокинул ее. «Прогонят! — с ужасом думал он. — Только бы выдержать, хоть сегодня…» Подвезя тачку обратно к желобу, он погрузил лопату в воду, подгреб гальку и стал поднимать ее, но руки, как чужие, задрожали, и лопата с плеском плюхнулась обратно в воду. Хисматулла, обессилев, сел, держа лопату за черенок.
— Ты ведь наврал, что обедал, — укоризненно сказал Михаил. — Что ж ты от картошки отказался? Я ж тебе от чистого сердца давал…
Пересиливая себя, Хисматулла молча вытащил лопату с галькой из воды, но, не донеся ее до тачки, уронил на землю и, сев рядом с ней, умоляюще поглядел на Михаила.
— Агай, начальнику не скажи… Не могу я, завтра буду работать, завтра не устану, вот увидишь! — на глаза его навернулись слезы.
— Ты что ж меня за иуду считаешь? — обиделся Михаил. — Чего ты меня боишься? По мне самому, слава богу, веревка пеньковая плачет, и не только в вашей конторе, но и кой-где еще! А ты — «начальнику не скажи…». — Он опять закашлялся и, чтобы успокоиться, присел возле тепляка на большой круглый камень. — Ишь какой… С ног валится, подыхает, а от помощи отказывается… Так нельзя, браток, рабочий люд помогать друг другу должен! Ну-ка скажи, правильно я догадался — не ел ты сегодня?
— Нет…
— Вот видишь! А ломался… — Михаил вынул из кармана ломоть хлеба и протянул Хисматулле. — На ешь, а я пока за нас двоих повкалываю!
Хисматулла неловко мотнул головой, но Михаил положил на плечо парню большую руку и крепко сжал:
— Ты что, обидеть меня хочешь? Бери без всяких разговоров и головой не качай, еще больше закружится! Понял? А если бы со мной беда случилась, ты что, разве отказался бы мне по мочь? Ну, говори, отказался бы?..
— Не-е-ет, — сконфузившись и покраснев, ответил Хисматулла.
— Так я и думал! За чем же дело стало? — Он сунул хлеб Хисматулле и взялся за лопату.
Хисматулла обмакнул хлеб в воду и начал есть. От первого же глотка в груди у него стало теплее, только руки от волнения задрожали сильнее, но скоро прошло и это. «Дай аллах ему здоровья, — думал Хисматулла, — какой хороший человек, ведь за этот кусок хлеба столько он тачек, должно быть, перетаскал!»
Он благодарно взглянул па Михаила и, проглотив последний кусок, встал. Быстро темнело, слабый свет из окна тепляка кривым квадратом лег на снег, а работе все не было конца. В темноте вдруг будто сильнее загрохотала сваливаемая порода, громче и визгливее ударялись о железную решетку лопаты. Луна, как желтый кусочек свежего корота, снова показалась над Биш-итэк-горой, тени деревьев вытянулись на снегу.
Неожиданно стук лопат в тепляке сменился шумом голосов. Михаил опустил тачку.
— Все, — сказал он, тяжело дыша. — Ты вот что, голодный не ходи, а то ноги живо протянешь. Я возле центральной шахты живу, в землянке. Придешь сегодня ко мне, я тебе дам полкаравая ситного, понял? Отдашь потом, как-нибудь сочтемся. Не сможешь найти — спроси, там тебе каждый покажет, где я зимую. — Он задохнулся в сильном кашле, схватился обеими руками за грудь, задержал дыхание: — Может, дома меня не будет, так старушка моя наверняка никуда не пойдет, у нее спросишь, понял? — Он снова закашлялся и, махнув рукой, ушел в тепляк.
«Странный человек, этот русский агай, — подумал Хисматулла. — Хозяин вашгерда терпеть его не может, да и Михаил его не любит, а оба русские, одной веры,.. Зато ко мне Михаил хорошо относится, а ведь я башкир, мусульманин, как же так? Нет, странный он человек, удивительный человек, не такой, как все…»
25
Хисматулла все еще стоял у тепляка, не решаясь ни войти, ни двинуться одному по темной дороге, когда работницы одна за другой гурьбой высыпали из дверей. Видно было, что и они измотаны тяжелой работой, не слышно было уже ни смеха, ни разговоров. Михаил вышел одним из последних.
— А я думал, что ты уже ушел, — удивился он. — Что ж у печки перед дорогой не отогрелся? Ах ты, дурья башка, все стесняешься? Ну, идем тогда сразу со мной, прямо сейчас пойдем, и хлеба тебе дам, хозяйка чайку скипятит…
Лапти от мороза стали твердыми и тяжелыми, намокшая одежда заледенела, и Хисматулле хотелось лечь на снег и хоть несколько минут полежать спокойно, но бодро шагавший впереди Михаил, оглядываясь, торопил его:
— Быстрей, браток, прибавь шагу! Времени в обрез — сам понимать должен, завтра опять работа до свету, а меня еще сегодня старатели ждут!
Он не объяснял, почему его ждут старатели, но Хисматулла каждый раз прибавлял шагу, понимая, что Михаил не стал бы торопить его просто так.
Наконец, пройдя мимо кустов, словно от холода прижавшихся к земле, они свернули влево, и впереди показались темные вытянутые, похожие на ящики, бараки. «Хлеб с кипятком», — мелькнуло в голове у еле тащившего ноги Хисматуллы. Эта мысль придала ему сил, и шагать стало легче, как будто он уже поужинал. У входа в землянку Михаил остановился:
— Зайдешь?
— А ты? — неуверенно спросил Хисматулла.
— Понимаешь, какое дело, браток, приходи, когда хочешь, только сегодня я с тобой посидеть уже не успею. Но это ничего! Со старушкой моей посидишь, потолкуешь про житье-бытье, чаю на пьешься, а? А там, глядишь попозже и я по дойду…
— Да нет, лучше в другой раз… — сказал Хисматулла.
— Ну и лады! Подожди тогда, сейчас хлеб вынесу. — Михаил скрылся за дверью и почти тут же вышел снова, неся с собой завернутый в чистую белую тряпицу каравай.
— Спасибо, агай, ввек добра твоего не забуду… Как только денег заработаю — отдам!
— Отдашь, когда сможешь, не сможешь сразу — отдашь потом, ясно? Ну, до завтра, браток, иди скорей спать, а то не проснешься утром! — Он протянул Хисматулле руку. — Да не так, так только барыни здороваются и прощаются! Надо руку жать крепко и всей ладонью, чтоб и враг и друг почувствовал — кого надо, поддержит, а кому надо, и сдачи даст! Ну, беги! — Михаил хлопнул пария по плечу и, не оглядываясь, зашагал в сторону.
Хисматулла кое-как добрел до барака, поел и лег. Все тело болело и ныло от усталости, зудели на руках натертые черенком лопаты мозоли, и Хисматулла не успел даже, как обычно, подумать ни о матери, ни о Нафисе, а едва склонил голову — тут же провалился в сон, будто, закрыв глаза, прыгнул с обрыва в темный ночной овраг…
На этот раз он чуть не опоздал на работу и все ждал Михаила, оглядывался, идя по дороге к тепляку, смотрел на дверь, дожидаясь начала работы, и когда дверь открылась и вместо Михаила вдруг вошел совсем другой человек — длинноволосый, большеухий, с чёрной космой падающих на лоб волос — испытал такое чувство, будто его обманули. Нового напарника звали Василием, работал он спустя рукава, охая и дыша перегаром, то и дело он садился отдыхать и насмешливо поглядывал на старательно таскающего тачку за тачкой Хисматуллу.
— Эй, парень, надорвешь животик! — вздыхал он. — Вижу, в работе нашей ты не петришь ни бельмеса, а? Не, мне такая возня не по нутру, я лучше в сторонке посижу да на тебя погляжу…
Хисматулла сердился, но молчал, не смея ему перечить, однако с удивлением заметил, что, как только к двери тепляка кто-нибудь подходил, Василий приподымался и хватал лопату.
И когда, ближе к обеду, из тепляка выскочил ровняльщик, Василий тут же с грохотом и шумом стал наполнять тачку породой, даже не глядя в его сторону. В одну минуту он наполнил тачку с верхом и бегом помчался с ней к отвалу.
Ровняльщик, выкатив кроличьи глаза и подбоченясь, крикнул:
— Вы что тут? Хотите всю округу пустой породой засорить? Только б лодыря гонять! — И, за метив, что Василий уже бежит обратно с пустой тачкой, а Хисматулла так и стоит рядом с желобом, не сделав ни одного движения, крикнул еще громче: — Да ты что, сопляк, оглох? Смотри, тут у вас всего один и работает, а ты стоишь, как столб и, может, еще думаешь, тебе за это деньги платить будут?!
— Зачем сердишься, начальник? — тяжело дыша и нагружая новую тачку, обернулся Василий. — Мальчонка еще приучится, так будет не хуже меня гонять! Не сердись, начальник, я его подучу, пока суд да дело!
— Как не сердись, — помягчев, снизил голос ровняльщик. — Дело-то уж к полдню, а он еще до сих пор не проснулся!
— Я работал все время, а он сидел! — в вол нении забыв, что ровняльщик не поймет по-башкирски, крикнул Хисматулла.
— Вишь, жалобный какой, прощенья просит! — ухмыльнулся Василий. — Не ругай, начальник, сами были молодые да зеленые, он, может, всю ночь с девкой проваландался, вишь губищи-то разорваны! — и Василий показал на потрескавшиеся от мороза губы Хисматуллы. — Справимся помаленьку, начальник, не гони его, ты ж человек у нас добрый, хороший, такие дела понимаешь…
— В последний раз! — вздохнул ровняльщик — И чтобы больше не спал на работе, а то живо в контору и — расчет! Какое мне дело до его девки? У меня тоже жена есть! Я ж от этого не клюю носом на работе…
Чуть только дверь за ровняльщиком закрылась, Василий повалился на камень, держась руками за живот и хохоча, как безумный.
— Ой, не могу! Вот хозяин так хозяин, всем хозяинам хозяин, ой, надорвусь!
— Ты зачем?.. — не находя слов и все крепче сжимая кулаки, подступил к нему Хисматулла. — Зачем обманул?!
— А ты не ершись! —оборвав смех и вставая во весь рост, оборвал Василий. — Я пока на тебя зла не держу, только уж если что не по нутру мне будет, хорошо ли тебе придется, как ты думаешь? Скажу вон начальнику, что ты, мол, работаешь плохо, тебя отсюда — фьюить! — при свистнул он, насмешливо щуря глаза. — Так что, сверчок, знай свой шесток!
Хисматулла потерянно молчал.
— Я ж тебя, дуру, защитил, а ты с кулака ми… — с недоуменным сожалением протянул Василий. — Ну, да ничего, пройдет это у тебя, я когда, как ты, зеленый был — тоже ершился больно много, а теперь мне что — бутылку да бабу, а все остальное меня не касается! Вырастешь да ум вынесешь, тоже такой будешь, понял, паря?
Хисматулла молча повернулся и взялся за тачку.
Когда наступило время обеда и работницы опять уселись возле печки, Хисматулла осторожно подошел к женщине в черном платке, которую приметил еще вчера.
— Чего тебе? — спросила она, подняв голову от еды.
— Маша-инэй! — Хисматулла слышал вчера, как звали ее работницы, и теперь подумал, что если назовет ее но имени, так будет лучше. — Маша-инэй, я к тебе…
— А может, к кому другому? Меня не Маша— ней зовут, а Марьей Николаевной, — не поняла женщина.
— К тебе, — повторил Хисматулла. — Не скажешь, где Михаил-агай, почему не пришел сюда? Заболел?
— А тебе зачем? — недоверчиво спросила женщина.
— Он мне хлеб давал, отдать надо, — все больше путаясь, заговорил Хисматулла. — В гости звал, я вчера не зашел…
— Вот и зайди сегодня! — с вызовом сказала Маша. — Я ему не жена, чтоб по пятам бегать, не знаю, где он, и знать не желаю! Много вас тут…
— Эге, ты, никак, ума набралась? — ехидно спросил из угла ровняльщик,
— Набралась или нет — дело мое! — обернулась к нему Маша. — Не тебе судить, что у меня в середке происходит, мышиная ты душа! — Она с сердцем плюнула и отвернулась к стене. Хисматулла смущенно отошел.
Уже ночью, когда работа кончилась и он подходил к своему бараку, кто-то вдруг сзади тронул его за рукав. Хисматулла испуганно обернулся.
— Не бойся, это я, — сказала Маша, улыбаясь. — Ты к Михаилу зайти хочешь? Не ходи пока, подожди, а то еще и тебе от его беды пере падет!
— У него беда какая? — встревожился Хисматулла
— Донесли на него, вот что! Может, наш ровняльщик, а может, еще какая поганка нашлась, не знаю В контору его сегодня вызвали, а что там дальше было — тоже не знаю, узнаю — скажу. А пока не ходи и от ровняльщика нашего по дальше держись, а то уши у него чересчур длинные, понял, паренек?
Хисматулла кивнул головой. Но ни завтра, ни послезавтра, ни через неделю Михаил так и не появился, Маша не подходила к парню, и скоро он стал забывать о странном русском агае, привык к своей работе, и она уже не казалась ему такой невыносимой, как в первый день. Мысль о Михаиле мелькнула еще раз только тогда, когда он получил первую получку, но, как только Хисматулла вышел из конторы, его окружила толпа подвыпивших старателей, среди которых был и Василий Заметив напарника, Василий протолкался вперед и, вытянув шею из расстегнутого ворота рубахи, спросил:
— Эй, паря, скажи, ты кто?
— Как кто? — не понимай, переспросил Хисматулла.
— Мужик ты или баба, я тебя спрашиваю? — Василий подмигнул дружкам и рассмеялся — Ну, чего молчишь? Ой, глядите, покраснел, как невеста!
— Чего лезешь? — чуть не со слезами сказал Хисматулла — Я тебя не трогаю, и ты меня не тронь! Чего ты ко мне пристал?
— А то и пристал, что не знаю до сих пор, кто ты есть — мужик или баба! —глумился Василий, откидывая со лба потный смоляной чуб и заливисто хохоча. — Не видать что-то, чтоб ты мужик был, хоть и штаны надел, а?
— Это как? — растерялся Хисматулла.
— А так! Водку пьешь? Нет! — Василий торжествующе протянул вперед пятерню и загнул грязный, заскорузлый палец. — Табак куришь? Нет! Может, с девками гуляешь? Так тоже нет! В-четвертых, заработанное в кулаке держишь! Да в придачу краснеешь, как девка! — Василий загнул последний палец и поднял кулак, как бы показывая всем неоспоримое доказательство своей правоты. — Какой же ты после этого мужик? Тьфу, срам один!
— В одном бараке живем, а прячешься, — под хватил кто-то.
— Ну тебя, пусти! — рванулся из кольца Хисматулла.
— Шалишь, дружище, у нас и закон ведь та кой есть — Василий положил руку на плечо пар ню, и его серые, стального цвета глаза впились в Хисматуллу, — Поступил на работу, получил первую получку — с товарищами поделись, а то и бог тебя за такую жадность накажет, даже и твой аллах накажет, не то что наш! — Василий звонко щелкнул себя по горлу, выпустив плечо Хисматуллы. — Пей, гуляй и нас не забывай, понял, паря?!
— Да что ты на него набросился? — вдруг продвинулся вперед дружок Василия. Он обнял Хисматуллу за плечи и тихонько повел его, подталкивая в сторону приискового кабака. — Что он, маленький, рабочих законов не понимает? Да он нам сейчас всем докажет, какой он мужик, он тебе еще за эту «бабу» такую сдачу даст!..
Поняв, в чем дело, Хисматулла стал вырываться, но руки того, кто его держал, только крепче сжались у него на плечах, давили его к земле.
— Да чего ты петушишься? — добродушно за метил дружок Василия. — Думаешь, мы у тебя деньги отнимем? Ни-ни, я ж тебя угостить веду, за свой счет! Думаешь, я не понимаю, что тебе деньги нужны? — Он вдруг выпустил парня и встал перед ним, улыбаясь, с видом и удивленным и одновременно обиженным. — Ну, если ты, конечно, такой недотрога, тогда иди! Только я ж к тебе по-доброму, по-товарищески, за свой счет!..
Хисматулла в нерешительности остановился.
— Да что ты его уговариваешь? — сердито махнув рукой, крикнул Василий. — Разве он хорошие слова понимает? Одно слово — баба!
— Не надо так, — с укоризной сказал его приятель. — Паренек-то хороший, я вижу, ему только денег жалко… Да ты не бойся, — обернулся он к Хисматулле. — Я ж сказал, за мой счет! — Он улыбнулся и вопросительно поднял глаза. — Идем?
— Ну пошли, — с неохотой отозвался Хисматулла.
В кабаке было дымно и шумно, на непокрытых деревянных столах красными пятнами рдело пролитое вино, под лавкой уже кто-то валялся, звенели стаканы и кружки, и, стараясь обратить на себя внимание остальных, мычал что-то, стоя на лавке и шатаясь, мужичонка в распахнутой телогрейке, с окладистой черной бородой.
Василий, бодаясь, как корова, прошел сквозь толпу к дальнему углу и, сбросив под лавку спавшего, навалясь на стол, старателя, обернулся к дружкам:
— Милости прошу к нашему шалашу!
Чуть только уселись вокруг стола, как подошел хозяин, — рыхлый, с бледным, гладко выбритым лицом.
— Чего тебе, Вася? — без улыбки спросил он.
— Водка есть? Ну, тогда четверть!
Скоро хозяин принес еще две четверти, и Хисматулла почувствовал, что быстро пьянеет. Он хотел было отказаться от очередного стакана, но все зашумели: «Пей! Пей!» — и он выпил.
Кабак гудел, дым клубами поднимался к потолку и растекался по темным некрашеным доскам. Хисматулла подпер голову кулаками. Дружок Василия ткнул его в бок:
— Тебя как зовут-то? А то пьем, пьем, живем вместе, а имени твоего так и не знаю!..
— Хисматулла меня зовут…
— Чего грустишь, Сматула? Неужели с та кой капли опьянел? Или зазнобу какую вспомнил?
— А что это такое? — удивился Хисматулла.
— Зазноба? Да девушка, ну любимая, как там по-вашему?
— Вспомнил, — признался Хисматулла и опустил голову.
— Хорошая девушка, красивая?
— Какая разница, если ее бай в жены взял!.. — Хисматула стукнул кулаком по столу, и стоявший рядом стакан подпрыгнул и зазвенел.
— Вот так так! — свистнул собеседник. — Как же ты баю свою девушку отдал?
Хисматулла встал и сжал, кулаки.
— Захочу — и назад возьму! — с вызовом глядя кругом, крикнул он. — Прямо сейчас пойду и заберу, а Хажисултана зарежу, видит аллах, зарежу?
— Да сядь, выпьем лучше! Водка, она любое горе глушит! — придвинулся поближе дружок Василия. — Плюнь на все, что тебе баб не хватает? Да я тебе такую отыщу, закачаешься! У тебя деньги-то остались еще? Возьми-ка тогда чет верть, да не бойся, я с тобой расплачусь!
— Ну давай, — сказал Хисматулла и полез в карман за деньгами.
Старатели снова опорожнили стаканы. Василий встал и, пошатываясь, перешел к другому столу, вскоре за ним скрылся и его дружок. На их место тотчас подсели другие старатели.
— Зря ты горячку порешь, — сказал сидевший рядом старик. Лицо его густо обросло грязно— седой щетиной, рукава рубахи были похожи на лохмотья. — Нехорошо так долго зло помнить… Знаешь, как старики сказывают: тебя камнем, а ты — куском хлеба! Человека только добром победить можно, а если без конца камень за пазухой держать, это не дело! Не к лицу мусульманину…
— Нет, агай, добром с Хажисултаном не сладишь! — обрадовавшись, что не надо больше подбирать русские слова, заговорил Хисматулла. — Все равно отомщу! Мать мне только жалко, вот что… Совсем она у меня старенькая. — Он уронил голову и заплакал.
— Да брось ты, ты же мужчина! На, держи, выпей, сразу очухаешься! — заговорили сидевшие за столом. — Пей, пока жив, сколько влезет, всякое горе позабудется!
— Да, про завтрашний день один аллах знает…, — задумчиво добавил старик. — Сколько жить и долго ли муку эту нести! Наши, как мухи, дох нут! Сколько их под землей осталось…
— Вчера на третьем горизонте один погиб, — заговорил молчавший до сих пор усач, вертя стакан длинными костлявыми руками. — Да на прошлой неделе шестнадцать человек в одной шахте засыпало. А этот, что на третьем, дружок мне был… Жена осталась, дети мал мала меньше, вчера в контору ходила, а с ней там и разговаривать не стали.
— Чего зря болтаешь? — спросил снова при соединившийся к столу Василий. — Я сам видел, как Накышев ей три рубля дал!
— Тебе бы четверых детей, как бы ты их на кормил на трешку? — горестно спросил усач.
— Зато сколько водки купить можно! — весело встревая в разговор, сказал кто-то сзади. — Целая трешница, подумать только!
— Молчи ты, оболтус! — грозно повернулся назад усач, и пьяный старатель пропал, будто сквозь землю провалился.
— Бросьте, ребята, лучше выпьем! —сказал дружок Василия.
За соседним столом громко и не в лад запели:
— Хай-хай, гоп-эл-лэй! — подхватили старатели.
— Жизнь собачья, одна водка тоску глушит! — грохнув стакан об стол, сказал усач. — Зачем тог да и родиться, если радости тебе — ну никакой!..
— Если пить, да при этом ум не пропить, да денег в кармане куча, то оно конечно, водка — штука хорошая! — заверил опять неведомо откуда возникший старатель, которого прогнал от стола усач. — Вот я пью, а ума не пропиваю, а почему бы мне и не выпить, если монета есть? Богачи вон пьют оттого, что с жиру бесятся, это мне Михаил все давно растолковал, а мы, стало быть, с горя, значит, кто же из нас прав?
Вдруг лицо старателя покачнулось и поплыло куда-то влево, нелепо кривляясь и гримасничая, и это было последнее, что запомнил Хисматулла…
Очнулся он утром от холода и ужасной головной боли и попытался сесть. Кругом на грязном полу валялись сваленные скамейки и пьяные старатели, которые не смогли уйти домой вчера вечером. Хисматулла пошарил в кармане и, не найдя ни копейки от вчерашней получки, ужаснулся:
— Что я наделал?
Но тут же его так сильно затошнило, что заботы о матери, о неоплаченных долгах и собственном пропитании сразу забылись.
Еле-еле отработав свои шестнадцать часов, Хисматулла поплелся к себе в барак, голодный, проклиная все на свете. Но не успел пройти мимо кабака, как был подхвачен вчерашним усачом и еще парой знакомых товарищей.
— Смотрите, кто пришел! — закричал с соседнего стола Василий. — Наш петушок пришел! Как, паря, неужто из трезвенников в выпивохи подался?
— Ровняльщик сказал, если завтра не выйдешь, другого возьмут! — хмуро ответил Хисматулла.
— Уж не ты ли ему там наушничал? — при встал Василий, перестав смеяться.
— Кати, кати! — грозно мотнул головой усач. — Мы и сами с усами! Сиди, где сидел, у меня тут весь кабак — друзья да приятели, не трожь парня, тебе говорю, а тронешь — со мной дело поимеешь!
Василий недовольно уселся, видя, что никто не поддерживает его. Усач и Хисматулла сели и заказали водки. Время от времени, ожидая, когда хозяин принесет штоф, Хисматулла радостно оглядывался на Василия, его так и подмывало детское желание показать язык вчерашнему своему мучителю. Хозяин принес водку, и скоро Хисматулла был так же пьян, как вчера…
День за днем закрутились, как спицы в колесе. Каждый раз кто-то из старателей угощал, и Хисматулла метался от работы к кабаку, от кабака к работе, чувствуя, что ему уже не выпутаться из этого неразрывного круга. Однажды он встретил рядом с бараком конюха Зинатуллу. Поговорив, они собирались уже разойтись, как вдруг Зинатулла вспомнил:
— Эй, забыл тебе сказать, я ведь в Сакмаеве на той неделе побывал!
— Мать видел? Седенькая такая, маленькая, у бая служит?..
— Нет, матери твоей вроде не встречал, зато эту вашу сумасшедшую встретил, ах, кабы не тронулась, такая красивая девка была!
— Это ты о ком? — почти догадываясь, хрипло пробормотал Хисматулла.
— Да эта, жена Хажисултана, что от мужа сбежать хотела с каким-то русским! — не зная хорошенько, в чем дело, и не подозревая, какую рану он наносит парню, продолжал конюх. — Нафиса, что ли? Прямо жалко, идет по улице — и ничего перед собой не видит! Одна девка тронулась, другая без присмотру бегает, мальчонка, говорят, покалечился и из дома сбежал, отец помер, а мать в том месяце на сук в темноте напоролась и ослепла!
— Как, Фатхия ослепла? — вскрикнул Хисматулла.
— Уж не знаю, как там зовут ее… Па оба глаза ослепла, теперь хоть па персике води! Вот несчастье-то… Л мы все говорим — худо да плохо! Нам еще хорошо, а вот им-то уж точно плохо, хуже не бывает… Может, ко мне зайдешь? — улыбнулся Зинатулла.
— Не-ет, в другой раз…
— Ну, я пошел тогда! В следующий раз поеду, могу к матери твоей заглянуть, слышишь? Привет передам!
— Ладно, — машинально сказал Хисматулла, чувствуя, что ноги не держат его, и, едва конюх скрылся за поворотом, сел прямо в сугроб, не чувствуя холода и обхватив обеими руками пылающую голову. «Аллах, — думал он, — так однажды приедет кто-нибудь и скажет: „А матери твоей уже в прошлом месяце земля постелью легла“, а я так ничего и знать не буду!.. Что же делать, что делать? И для чего я на этом свете? Нельзя же так — только есть, спать, работать, водку пить и опять есть, спать… Так ведь и лошади могут, и любая другая животина, если приучишь! Почему же я должен жить, как они? Нет, нет, все равно ничего не исправишь, все бесполезно… Откуда я знаю, зачем живу? Значит, вот как оно дома-то… Ох, и напьюсь же я сегодня!» Мысли одна за другой сменялись в его голове, и вскоре, встав с сугроба и не в силах унять жгущее в груди горе, он быстрым шагом направился к кабаку, не оглядываясь по сторонам и не замечая, что навстречу ему, улыбаясь, идет Сайфетдин.
Только столкнувшись со стариком нос к носу, он очнулся и пришел в себя.
— Вот ты где, оказывается, то-то я тебя не найду, — все так же улыбаясь, пожал ему руку Сайфетдин. — Все бараки обегал, все землянки обсмотрел, а тебя нет как нет! Ну, думаю, зайду-ка я сюда, может, хоть на след нападу, при хожу — и здесь нету. Что, думаю, за наваждение, как в воду канул, дай подожду — ан ты тут как тут! Ну да ладно, айда со мной! Об остальном по дороге переговорим…
— Куда?
— Ждет тебя один знакомый. Так мне и сказал — найди его, Сайфетдин, и веди сюда!
— Какой знакомый?
— Ишь, любопытство заело? Ничего, придешь — сам увидишь, кто зовет, для чего зовет…
— Не хочу, устал я, — заупрямился Хисматулла. — Лучше пойдем выпьем, агай, за встречу, я угощаю!
— Погоди, пойдем, что скажу… — потянул его за рукав Сайфетдин.
— Говори здесь, не пойду я дальше. — Пройдя несколько шагов, Хисматулла остановился. — Чего надо, что там за знакомый?
— У меня лично к тебе дела нету, — нахмурился старик. — Михайла тебя звал, вот я и при шёл, а уж ходить тебе к нему или нет — воля твоя…
— Михаил? Тот самый что со мной работал? — обрадовался Хисматулла, но, вспомнив о долге, тут же сник. — Не пойду я, не могу пойти!.. Я У него в долг хлеб брал, потому, наверно, и зовет, сам видишь — у меня сейчас хлеба нету… Будет получка, тогда и зайду…
Сайфетдин ухватил парня за воротник и поднял правую руку с тяжелым, как гиря, кулаком, но, взглянув на Хисматуллу, отпустил воротник, плюнул и покачал головой:
— Нет, не буду я на старости лет об тебя руки марать! Не думал я, что ты так мелко плаваешь, плюнуть да растереть! Ну, иди обратно в кабак, напивайся там. — Он повернулся спиной и решительно пошел в сторону от бараков.
Хисматулла так и не понял, почему рассердился Сайфетдин, но ему стало неловко и стыдно, что он чем-то обидел старика.
— Агай! Подожди! — кинулся он вслед за Сайфетдином.
— Надумал? Ну шагай! Как житье-то?
— Не знаю… Плохое, наверное… — опустил голову Хисматулла.
— Да уж чего хорошего, вон она как у тебя на лице припечаталась, жизнь твоя, — одни кости да под глазами синяки! — усмехнулся Сайфетдин. — А знаешь, зачем я тебя к Михаилу веду?
— Не знаю…
Сайфетдин оглянулся и, понизив голос, наклонился к самому уху Хисматуллы:
— Ленина изучать…
— А что это такое?
— Ленин? Это большевик, большой, то есть, человек, а славится тем, что богатство у богатых отбирает и бедным поровну раздает…
— Какой он, как Гали-богатырь?
— Э-э, сравнил! Да Ленин его одним мизинцем свалит! Думаешь, зря его все богачи боятся?
— Здорово! — оживился Хисматулла. — Вот бы к нам пришел! Я б тогда Хажисултану первому отомстил… — Он задумался, посмотрел на старика. — Скажи, Сайфетдин-агай, хороший, по— твоему, Михаил?
— Михаил? Очень хороший! Смотри, он хоть и русский, а мусульман тоже защищает, в обиду не дает, всех наших баев ненавидит, а бедняку сам первый руку протянет и из беды вызволит!
— И русских баев тоже ненавидит?
— И русских, всех богачей. Он всегда за бедняков, он за них и на каторге был, и в остроге сидел! Восемь раз, легко сказать! А сколько знает! Что ни спросишь — на все у него ответ есть, и бумагу читает здорово, прямо шпарит без заминки…
Вдали показался накренившийся набок барак, вдруг из-за кустов выскочила одичавшая косматая кошка и метнулась обратно через дорогу. Зеленые глаза ее фосфорически вспыхнули в темноте.
— Агай, повернем обратно! — Хисматулла остановился и потянул товарища за рукав. — Пути не будет…
— Брось дурака валять! — Сайфетдин рас смеялся. — Мы ее сейчас шуганем назад, и дорога будет чистая…
Он ловко, как булочку, слепил снежок из рыхлого снега и, размахнувшись, запустил в темноту и, видимо, попал в кошку, потому что она прыгнула за старую, высохшую березу и закарабкалась наверх.
— Раз она у нас над головой, то дорога свободна! — сказал Сайфетдин. — Айда, парень!..
Но стоило им приблизиться к бараку и Хисматулла увидел притаившегося у стены человека, как опять ему стало не по себе.
«Все равно тут дело нечистое! — подумал он. — Не зря кошка нам дорогу перебегала!»
Длинная тень отделилась от стены, и Хисматулла увидел рядом человека, беспечно насвистывающего незнакомую песенку.
— Эй, братки! Нет ли, случаем, у вас спички?
Он подошел ближе, вглядываясь в их лица, крутя в пальцах папиросу.
— Что ты! —притворно удивился Сайфетдин. — Где ты в наше время спички найдешь! Еслихочешь — высеку искру из кремня…
Однако человек не стал прикуривать, а лишь мотнул головой и пошел себе дальше, и Хисматулла понял, что эта таинственность не была случайной.
Сайфетдин тоже ничего не сказал незнакомцу и потянул на себя дверь барака.
Барак был старый, заброшенный, нежилой, и воздух в нем пах землей, мышами и керосином от маленькой лампы без стекла, сучившей к потолку черную нитку копоти. Она стояла на ящике посредине барака, а вокруг него и дальше, на прогнивших нарах, густо сидели старатели.
Хисматулла не сразу узнал Михаила, сидевшего спиной к двери, но вот тот обернулся, улыбнулся парню и, видимо, продолжая начатый разговор, стал отвечать кому-то:
— Вот ты говоришь — царь!.. Если бы, дескать, он все знал, все было бы по-другому!.. А он такой же богач, как и все, нужно ему о тебе думать — прямо голова с утра до ночи трещит… Да если хочешь знать — он жаднее всех, потому что богач поменьше свою округу обирает, а царь всю Россию… И ты хочешь, чтоб он твою нужду понял? Да? Держи карман шире!.. Хочешь, чтоб он с бая снял камзол и на тебя надел? Да любой богач, любой бай ему дороже и ближе, чем мы, голытьба и нищета… И пока он будет стоять над нами — нам житья не будет, не жди!..
— Хорошие цари тоже бывают, и баи хорошие бывают, — возразил рыжебородый пожилой старатель, сидевший около ящика. — Все зависит от того, какой человек…
— Согласен! — Михаил кивнул головой. — Люди разные, но баи все одинаковые… Если он не будет жить грабежом и обманом, он и баем не станет!.. Что ему легче — пожалеть тебя или ограбить до последней нитки? Конечно, ограбить!.. А пожалеет тебя — и сам в кармане недосчитается…
— Так уж непременно и ограбит? — спросил рыжебородый. — Меня, к примеру, никто не грабил и не раздевал до нитки.. Я свои деньги гор бом добываю, а уж сколько заробил — по одежке протягивай ножки, стало быть…
— Но откуда ты знаешь, сколько ты заработал?
— Как откуда? —удивился старатель. — Да из бумаги, на которой ставлю свою подпись…
— И ты думаешь, что на бумаге на самом деле написано, сколько ты заработал? А тебе не приходило в голову, что этой бумажкой тебе глаза заклеивают, чтобы ты ничего не видел и не понимал?
— Ну, это ты брось, — протянул старатель, но было видно, что его задели слова Михаила, и он смотрел на него с нескрываемым интересом и любопытством. — Растолкуй тогда, если знаешь…
— А тут дело проще простого! — Михаил не торопливо свернул цигарку, прикурил от фитиля лампы, закашлялся при первой глубокой затяжке. — Разве кто-нибудь из нас знает, сколько стоит его работа, сколько нужно платить каждому, кто целый день возится в забое, и грязи и обливается потом? Если платить тебе и за рабочую робу, и за то, что ты болеешь, и за то, чтобы на твои гроши семья кормилась, тогда тебе нужно отдать еще такую же половину! А если хозяин отдаст ее тебе — на чем же он тогда будет наживаться? И выходит, что ты и за себя пот льешь, и за него, потому что он присваивает вторую половину твоего заработка — понял?
Старатели загудели, и Хисматулла удивился, как преобразился в эту минуту Михаил. Он, как и все, слушал его, боясь пропустить хотя бы одно слово, слушал, словно пил из горного ручья чистую и прохладную воду и не мог утолить до конца свою жажду. Он глядел на человека, недавно учившего его, как нужно работать, и не узнавал его — тот же выпуклый лоб, широко расставленные голубые глаза, полные весеннего света, и посеребренные преждевременной сединой виски, все было знакомо на этом болезненно-бледном лице, но сейчас оно было иным —красивым и гордым, а сам он казался богатырской силы человеком, и голос его звучал так, что один звук его волновал и тревожил душу.
— Постой! Постой! — крикнул кто-то из старателей помоложе, точно в эту минуту ему открылось что-то такое, о чем он и не подозревал. — Вы ходит тогда, что никакого закона нет? Выходит, это разбой среди бела дня?
— Да, — тихо ответил Михаил и откинул рыв ком прядь чуба со лба. — Законы пишут те, кто стоит над нами, и потом… закон что дышло… Его можно против тебя повернуть, если выгодно, а богач от него откупится…
Старатели заговорили вразнобой, словно были уже не в силах молчать:
— Это точно!.. Ворон ворону глаз не выклюет!
— Перед нашим хозяином урядник на полу согнутых ходит! В рот ему смотрит!
— Ждет, когда что-нибудь ему бросят, как собаке! И чем пожирнее кусок, тем лучше!
Михаил переждал, когда шум пойдет на убыль, но его опередил рыжебородый старатель, поднявшийся вдруг во весь свой могучий рост, так что тень от него легла на половину барака
— Тогда за чем же дело стало? — спросил он, пожимая широкими плечами. — К ногтю всех богачей, а добро поделить между работягами по справедливости!.. К примеру, взять за шиворот нашего управляющего, штейгера, бая в придачу прихватить…
Опять поднялся гул голосов, и Хисматулла ничего не мог разобрать и понять, пока Михаил не вскинул руку над головой:
— Этим ничего не добьешься! — Голос его звучал глухо, но с такой убежденностью и силой, что Хисматулла привстал на носки, чтобы не толь ко слышать его, но и видеть, а может быть, и пой мать его взгляд, чтобы самому стать таким же сильным и мудрым, как этот русский батыр. — Ну, прикончим мы тех, кто нашу кровь пьет, кто измывается над нами, — хозяйских холуев и цепных собак, допустим, и покрупнее кто попадется, а толк какой? Нагонят сюда солдат, кого рас стреляют, кого на каторгу и в тюрьму отправят, да и тем; кто останется, тоже не сладко будет…
— Как же тогда жить? Сидеть и ждать, когда из тебя душу вытрясут? — с каким-то вызовом спросил Сайфетдин. — Если ты грамотный — научи уму-разуму…
Михаил опять наклонился к коптилке, разжег потухшую цигарку, затянулся, помолчал, точно собираясь с мыслями.
— Своих угнетателей мы можем взять за горло только тогда, когда это можно будет сделать сразу, по всей державе, когда весь народ на них поднимется!
— Этого можно и не дождаться! — мрачновато заметил рыжебородый — Одни из-за малых детей не решится, другой просто в кусты поле зет…
— Нет, это время придет! — как клятву, произнес Михаил и тоже выпрямился, и тень его слилась с тенью рыжебородого старателя, точно они обнялись. — Сегодня ты понял, завтра другой, а потом уже и всем станет ясно, что так дальше жить невмоготу, и вот тогда мы станем такой силой, с какой не сладит ни один царь… А поймет народ — поймут и солдаты, и там уже никому несдобровать!.. Потому что сильнее народа ничего и быть не может!..
В бараке стояла напряженная и тугая тиши-па, готовая взорваться; в этой тишине голос Михаила звучал как гулкий набат, и Хисматулла стоял в тяжело дышавшей толпе и не замечал, что руки его невольно сжимаются в кулаки.
— Мы должны набраться терпения и копить свои силы — здесь, па прииске, в любой деревне, на заводе — и ждать своего часа, и он придет, этот час!.. Золото собирается крупицами, так и мы должны — один к одному, плечо к плечу…
«Один к одному, плечо к плечу!» — шепотом повторял про себя Хисматулла, подмываемый непонятной радостью и восторгом, не отрывая горящих глаз от своего недавнего знакомца.
Он ушел из барака так же незаметно, как и пришел сюда, — растаял в темноте. А в своем балагане, забравшись на нары, всю ночь не мог сомкнуть глаз — прямо перед ним горели из мглы глаза Михаила, звучал в ушах его голос, и душа отвечала согласием на каждое его слово…
С этого дня Хисматулла обходил стороной кабак, а сразу после работы, наскоро умывшись и перекусив, бежал к заветному бараку, если Михаил собирал старателен и читал им книжки.
Иногда ему казалось, что до встречи с этим русским агаем он ходил по земле, как слепой, с черной повязкой на глазах, и Михаил сорвал ее, и Хисматулла увидел то, что раньше прошло бы мимо него. Он многого еще не понимал и в том, о чем читалось, говорилось, но с каждым днем будто дышал все свободнее, полной грудью. Он повторял про себя новые, доселе не слышанные слова — «партия», «большевики», «революция», не все до конца понимая, но такая сила заключена была в этих таинственных словах, что она заставляла его выпрямляться, точно жаром правды обдавало его сердце, и оно уже стучало в лад с другими сердцами…
«Один бы я пропал, — думал Хисматулла. — Как песчинка в карьере, а теперь я сила, или, как говорит Михаил, „я — пролетариат“.