Золото собирается крупицами

Хамматов Яныбай Хамматович

Часть 2

 

 

1

Весь день Хаким рылся на гребне горы, еще покрытом местами снежными шапками сугробов. Наконец, отчаявшись, он со злостью воткнул лопату в землю и крикнул, обернувшись к сыну, копавшемуся рядом, в мелком березняке:

— Бери чайник, идем!

Загит молча повиновался.

Узкая глинистая тропинка сбегала вниз, петляя и извиваясь, ноги скользили, крышка пустого пузатого чайника подскакивала и звенела в руках у Загита, шедшего за отцом. Спускаясь, мальчик поскользнулся и шлепнулся в желтое месиво глины, разбрызгивая скопившуюся в ямках талую воду.

— А, чтоб тебя! — не поворачиваясь, крикнул отец.

Мальчик встал, поднял чайник и снова поспешил за отцом, в скользких местах держась руками за траву. «Ци-фи, ци-фи, ци-фи!» — крикнула сзади синичка. Загит поглядел по сторонам и за метил на ветке ольхи маленькую птичку. Он было остановился, чтобы поглядеть на нее, но почти тотчас Хаким, не слыша за собой шагов сына, обернулся и сказал:

—Ты что, ждешь, чтобы я поднялся и надрал тебе уши? Смотри, до заката один аркан времени остался! — он показал рукой на солнце, спускавшееся за гору. Действительно, скоро оно уже должно было коснуться края вершины.

Мальчик глубоко вдохнул свежий весенний воздух и двинулся с места. Но на каждом шагу взгляд его приковывала то красиво изогнувшаяся ветка с набухшими, готовыми распуститься почками, то звонко падающие с разлапистых елей капли, то кувыркающиеся в воздухе воробьи… Самый воздух пел о весне, каждый глоток его живительно и жарко бежал по жилам, и на душе становилось радостно и легко, несмотря на то, что отец то и дело останавливался и грозил всыпать по первое число, если Загит сейчас же не прибавит шагу.

Внизу, там, где сквозили голые кусты уремы, протяжно и томительно пели русские женщины, их голоса соединялись со звоном ударяющихся о камни лопат, с фырканьем лошадей, везущих породу к Юргашты. Облепленные дорожной грязью, хлюпали по глине колеса, скрипели втулки, лошади ступали в желто-серые лужи, поднимая кверху ошметья грязи. Сбоку у дороги, чуть не плача, у худой, сивой лошаденки, запряженной в сани, стоял бритоголовый мальчик с кнутом. Лошаденка, несмотря на свой замухрышечный вид, была как будто с норовом: мальчик то хлестал ее кнутом, то понукал вожжами, но та в ответ только била задними копытами по оглобле и передкам саней. Наконец, дернувшись, она сошла с дороги и увязла в глубокой канаве. Подбежав, Загит помог мальчику вывести лошадь на дорогу и вприпрыжку помчался за отцом, который, видимо махнув на сына рукой, ушел далеко вперед…

Загит догнал отца уже на опушке. Хаким стоял на гребне горы, заслонившись рукой от солнца, и смотрел на Юргашты. У реки видны были похожие на ряды гробов деревянные желоба, маширты, шахты, разрушенные отвалы. Вокруг желтой горки глины, как муравьи, суетились люди. Мальчик тронул отца за рукав.

— Пришел, черт тебя дери! А чего пришел, спрашивается? — набросился на него Хаким. За гит опустил голову, а когда поднял ее, отец уже шагал впереди.

Внизу, у шахты, стояли несколько старателей. Хаким подошел к ним, мальчик остался в стороне, не решаясь вмешиваться в дела взрослых мужчин.

— Хаким! Хаким пришел! — загомонили старатели, пожимая руку его отцу, и Загиту стало очень приятно, что отца его так хорошо знают.

— Штейгера ищу, — отвечал Хаким, улыбаясь и кивая. — Здесь он?

— Куда ему деться?

— А у нас плохи дела, день ото дня хуже, срубы теперь за наш счет в шахтах обновляют!

— Это почему? — удивился Хаким.

— Как же, у новой метлы новые порядки! Имей, говорит, свой инструмент, лошадь, тогда и приходи, а иначе — скатертью дорожка!

— Все запретили — доски, крепы, подхваты! — добавил другой. — Осталось только дышать за претить да воду по грамму выдавать… И плату понизили, дальше некуда!

— Даже старики на заработки двинулись, — проворчал седой, изможденный башкир. — Детей по дороге видел? Как грачи, за телегами бегут, от шахты до уремы! Старший брат у младшего силой кусок глины отнимает и скорей мыть бежит — а вдруг на кусок хлеба намоет? — Он сокрушенно покачал головой. — Голова кругом идет от такой беды… Как кроты, живем, кроты и те лучше живут — сами на себя надеются и плевать им на золото! Отцы и деды наши и в земле не рылись, и сыты были, а мы, как запряглись в эту шайтанову арбу, так, видать, и помрем…

— Да-а, — протянул Хаким, зная, что слова ми горю не поможешь. — Проклятая жизнь! Пойду я, Сабитова надо найти… — Но, не сделав и двух шагов, он увидел штейгера.

— О-о, кто к нам в гости пожаловал! Ну, здравствуй, здравствуй, старик! Что принес — плохое или хорошее? Места не нашел? — шумно заговорил Сабитов.

— Намучился только… — ответил Хаким, ус тало махнув рукой. — Из целого воза породы и одной спички золота не получил!

— А на поле Аталгыр был?

— Был, всю шахту облазил и всего четыре знака нашел…

— Тьфу, дурак! — вспылил штейгер. — Два месяца ходил только затем, чтоб сообщить мне, что воз глины четверть спички дает! Значит, ради одного золотника сорок возов промыть надо, так, что ли? И зачем я поверил тебе, попрошайка? Что я теперь Накышеву скажу?

— Зачем оскорбляешь? — вскинул голову Хаким. — Я у тебя не милостыни просил, а взял в долг! Найду золото — и отдам все до последнего грамма, было б только здоровье! Ты сам вино ват, что я без лошади и коровы остался…

— С ума сошел старик! — пожал плечами штейгер. — Я ни лошади, ни коровы твоей в глаза не видел!

— Я сам их зарезал, из-за твоих пяти пудов муки, потому что слову твоему поверил… А теперь из-за этого дети голодные сидят. Хоть полпуда дай еще в долг, пожалуйста…

— Верни сначала, что брал!

— Верну, верну, за мной не останется! Есть же хоть у одного из этих тупоголовых счастье, — Хаким показал рукой на стоявшего рядом сына. — Сегодня во сне детский помет видел, это приме та верная…

— Ты что, сны свои сюда рассказывать при шел? — прервал его Сабитов.

— Не найду золота, сделаю тебе хомут или сани… — расстроено продолжал Хаким. — А то без еды и сил на работу не хватает… Старею, уже за пятьдесят перевалило! Помоги, начальник, в последний раз прошу!..

— Так уж и стареешь! — усмехнулся штейгер. — Думаешь, не знаю про твои делишки? Для работы — старик, а как молодая баба попадется — сразу парнем делаешься!

Собравшиеся кругом старатели рассмеялись. Хаким скосил глаза на сына — не поняв, в чем дело, но видя, что все кругом смеются, мальчик тоже начал улыбаться, растягивая полные яркие губы. Хаким гневно схватил Загита за уши и встряхнул его так, что у мальчика потемнело в глазах:

— Собака! Ты что, над отцом смеяться вздумал?!

— А-ай, не надо, я не нарочно! — закричал Загит.

— И что ты за мной шатаешься, что ты за мои планы вечно держишься, паршивец? Марш домой! — И Хаким на прощанье дал сыну такую затрещину, что тому показалось, будто стоявшие впереди старатели наклонились и перевернулись вместе с землей…

От прииска до деревни было верст семь, — и Загит, с малых лет привыкший получать от отца оплеухи и затрещины, уже на полдороге забыл о том, что произошло возле шахты, тем более что надо было еще пройти мимо поросшего густым лесом кладбища, которого он так боялся. В придачу ко всему он вдруг почувствовал, как ему хочется есть и как устали находившиеся за день ноги. Солнце уже зацепилось краем за гору, и мальчик прибавил шагу, чтобы не идти мимо кладбища в сумерки. Чуть только показались могилы, еще покрытые рыхлым снегом, он припустил бегом, шепча: «Бисмилла! Бисмилла!», чтобы отпугнуть злых духов. Лишь когда кладбище осталось позади, он пошел медленнее и, взобравшись на гребень Казумтау, огляделся.

Внизу видны были игрушечные домики Сакмаево, в середине улицы Кызыр высилась мечеть с минаретом, далеко на горизонте тянулись синие хребты Кракатау. Солнце уже закатилось, и темные, мрачные леса на склоне Биштэк разом будто еще больше загустели и почернели. Повеяло прохладой, на небе слабо зажглись бледные звезды. Курились внизу трубы чувалов, резко торчащие на крышах, черный дым сносило в сторону, и мальчику вдруг показалось, что это ночь вылезает из труб деревенских домов, где она прячется весь день от солнца, чтобы заслонить, застлать землю черной, густой теменью. Ветер подул резче и сильнее, одинокая ель заскрипела, качаясь, и Загит стал, спеша, спускаться вниз, к родному домику, окруженному редкой изгородью, согнувшемуся и припавшему к земле, как старый больной человек.

Чуть только он вошел во двор, в бревенчатом хлеву протяжно замычала телка. Загит поглядел на крышу хлева. «Совсем мало сена осталось, и двух охапок не будет, — подумал он. — И дрова вчера кончились, чем топить будем?»

Па пороге его с шумом окружили дети.

— Агай, агай пришел!

— А где отец?

— Хлеба принесли?

Узнав, что Загит пришел один и не принес с собой никакой еды, они отступили и разошлись по своим углам. Мугуйя только взглянула на мальчика и отвернулась к стене. Загит развесил на проволоке, опоясывающей чувал, окаменевшие от холода лапти и мокрые, скользкие от глины портянки и, укрывшись тулупом, подсел к Гамиле и Султангали. «Когда же они все вырастут? — подумал он, оглядывая комнату. — Вон уже, кажется, и Сахинямал старику Шафику в жены отдали, а детей все не убавляется… Могла бы хоть раз в гости зайти, как-никак старшая сестра, гостинцев бы принесла, у Шафика-агая небось карманы не пустые… Нет, легче было бы, если б отец не брал Мугуйю — она хоть и не злая, а только все равно нет от нее в хозяйстве проку… За три года троих родила да еще и сама слегла! Куда нам столько лишних ртов, нам и своих хватает… Одного младенчика схоронили, правда, но два-то остались, есть просят! А мы с отцом ходи и на всех зарабатывай!..» Все это не раз уже слышал Загит в деревне от стариков, и теперь ему приято было, что о может рассуждать, как взрослый. Мальчику и невдомек было, что он всего лишь повторяет чужие слова…

Мугуйя запеленала двухмесячную Фарзану, дала ей грудь и уложила спать Потом вздохнула и сказала, ни к кому не обращаясь:

— Что-то долго сегодня отца нету..

Фарзана захныкала во сне, Мугуйя подошла к ней и, легонько похлопывая девочку по боку, запела:

Не кричи так жалобно, не кукуй, кукушка, На высоком дереве, в темном во лесу, Я была веселая, как и ты, подружка! А теперь от горя ноги не несу…

Мугуйя провела рукой по краю шестка и всхлипнула. Загит отвернулся. Он понимал, что ничем не может помочь ни мачехе, ни своим сестрам и братьям. Полночи мальчик не спал. Чуть во дворе раздавался шорох, он напрягался, прислушивался — не отец ли идет.

Проснувшись утром, он увидел красное, опухшее от слез лицо мачехи и понял, что отец до сих пор не пришел. «А что, если я сам? Вдруг мне больше повезет? — подумал мальчик, и что-то будто толкнуло его в самое сердце. — Пойду один и найду целый кусок золота, а если не кусок, то хоть кусочек — все равно можно будет хлеба купить!» — и стал спешно натягивать лапти.

— Куда? — спросил его Султангали.

— Не твое дело! — подражая отцу, крикнул Загит. — Ты что, хочешь, чтобы я надраил тебе уши?

— Возьми меня с собой! — попросил брат.

— Нечего за мной шляться! Может, ты еще за мои штаны подержаться хочешь? Сиди дома!

Лицо Султангали сморщилось, на глазах показались слезы.

— Всегда без меня да без меня! —жалобно и просительно кривя губы, захныкал он. — Все уходят и уходят, один я все дома сиди да сиди…

Загит смутился и ласково тронул брата за плечо:

— Ну, что ты? Разве мужчины плачут! Я тебя потому с собой не беру, что ты замерзнешь… По годи, вот наступит лето, вместе за ягодами пойдем! — пообещал он.

— И я, и я! — подбежала Гамиля.

— И тебя возьму, ладно! — согласился За гит. — Только сейчас не мешайте мне, видите, я тороплюсь!

Он натянул лапти и вышел во двор. От холода сразу защипало колени, заломило спину, но мальчик не обратил на это внимания. Всю дорогу до золотого прииска он повторял: «Я найду золото, я должен найти золото, если я вернусь домой без золота, что будут есть Султангали, Гамиля, Аптрахим? Я должен, должен его найти!» Эти мысли помогали ему идти, и он сам не заметил, как подошел к прииску.

Не обращая внимания на ребят, копавшихся в старых оттаявших отвалах, Загит набрал руками полный таз каменистого песка, усыпавшего прииск и, не зная, что делать дальше, остановился и стал наблюдать за другими. Поняв наконец, в чем дело, он запрудил вешнюю воду, присел на корточки, убрал из таза камни покрупнее и процедил воду. На дне таза осталось много желтых камней. «Слава аллаху, я так и думал, что мне повезет! — радостно подумал мальчик. — Теперь на всю жизнь хватит, неспроста меня тянуло сюда, я знал, что найду!» Он по одному вынимал камни из таза и пробовал на зубок. Если камень крошился, он отбрасывал его в сторону, руки его дрожали, и сердце стучало быстро-быстро. Не чувствуя боли, он все мешал и мыл глину и песок окоченевшими, красными от холода руками. Желтых камней с шероховатой поверхностью становилось все больше и больше, и Загит уже не мог сдержать улыбки и только время от времени щипал себя за руку, что. бы убедиться, что это не сон.

— Ты что, глухой? — вдруг резко крикнули у него над головой.

Загит вздрогнул и обернулся. Сзади, присев на корточки, глядел на него худощавый парнишка с черным, спадающим на лоб чубом.

— Ты что? — повторил парнишка. — Пятый раз тебя зову, а ты и ухом не ведешь! Я спрашиваю — что ты здесь делаешь?

— Разве не видно? — важно ответил Загит. — Золото мою!

— Нашел хоть что-нибудь?

Загит с гордостью указал на кучку желтых камешков:

— Вот!

— Что вот? — переспросил парнишка.

— Как что? Золото! — рассердился Загит.

— Это, по-твоему, золото? — незнакомый мальчик присвистнул от удивления. — Самые обыкновенные камни!

— Ка-амни? — растерялся Загит. — Ты точно знаешь?

— Еще бы не точно! — парнишка прищурился. — Я, брат, слов на ветер не бросаю! Если б в самом деле столько золота можно было найти…

Загит чуть не заплакал от обиды и горя. Сразу почувствовал он, как болят руки и ноет спина, как он беспомощен и как еще мал, лицо его покраснело от стыда и гнева на самого себя.

— Зря не мыкайся, тут много не намоешь! — Парнишка встал с корточек, и Загит узнал в нем хромого Гайзуллу. — Ты где подачую брал?

— Чего, чего?

— Э, да ты даже не знаешь, что такое пода— чая порода! — высокомерно усмехнулся Гайзулла. — Мы, старатели, покамест подачей такую глину называем, в которой золото найти можно, понял? — Он прищурился, глянул еще раз свысока на все еще сидевшего на корточках Загита и вытащил из-под пояса грязных холщовых штанов матерчатый кисет. — Спички есть? Хотя что я спрашиваю, сразу видать, что нету. Тебе курить еще нельзя, молод слишком!

Гайзулла вытащил из пришитого к штанине черного кармана огниво и закурил. Едкий дым самосада потянулся вверх. Гайзулла затянулся, сплюнул, молодцевато подтянул штаны.

— Так ты где эту глину-то брал? — важно спросил он.

— Здесь… — Загит показал рукой под ноги.

Гайзулла хлопнул себя по боку:

— Зде-е-есь? Какое здесь может быть золото? Ты же пустой речной песок промывал, дурья твоя башка!

— Гай-зул-ла-а! — послышался в стороне дрожащий женский голос.

— Мать кричит, — пояснил Гайзулла и тут же откликнулся: — Чего тебе? Заблудилась, что ли? Ни на шаг нельзя отойти! Сиди, я скоро приду! — Он обернулся к Загиту: — Ты чей?

— Хакима, из рода Кызыр…

— А-а, сын Хакима-бабая! Да-да, вспомнил… — Гайзулла задумчиво потер лоб ладонью. — Я к вам ходил как-то, еще мать твоя жива была, к брату твоему ходил…

— К Мухаметкилде?

— Да, к нему, упокоит аллах его душу! — сложил ладони Гайзулла. — А потом мне бес ногу повредил, и я уже не смог к вам ходить…

— Гай-зул-ла-а! —опять послышалось невдалеке.

— Айда со мной! — решительно сказал Гайзулла. — Зря только проторчишь тут, и так вон уже гусиной кожей покрылся!

Обойдя несколько старых отвалов, мальчики подошли к Фатхии, которая неподвижно сидела на плоском камне. Глаза ее были повязаны черной тряпкой. Гайзулла тронул мать за руку:

— Эсей, дай-ка мне тот хлеб, что остался…

— Ты же только что ел, опять проголодался? — Вытащив из мешочка кусок лепешки, она разломила его пополам, половину протянула Гайзулле, а вторую аккуратно положила в тот же мешочек, затем дрожащими руками собрала крошки с подола и положила их себе в рот.

— Ты его сразу глотаешь, а лучше соси, как я, — посоветовала она. — Так лучше наешься…

— Спасибо, — сказал Загит, все еще держа в руках кусок лепешки, которую молча протянул ему Гайзулла.

— Да что ты на него смотришь? Ешь! — от вернулся тот.

— С кем это ты говоришь? — обеспокоилась Фатхия.

— Это сын Хакима-бабая, тоже пришел золото мыть, — ответил Гайзулла. — Проголодался и замерз. — Он снял с себя старые рукавицы из козьей шерсти и надел их Загиту на ноги. — Покамест согреешься немного…

Загит, дрожа, набросился на хлеб.

— Ты один пришел, сын Хакима? — спросила Фатхия.

— Да…

— Бедненький… — Старуха снова вынула свой мешочек и протянула вторую половину лепешки: — Возьми тогда и это… Сегодня пятница, вот и будет милостыней, помяни покойного отца Гайзуллы!.. Молись аллаху, сынок, и нас в молитве не забудь, пожелай нам найти много золота! Если аллах тебя услышит, куплю тебе новые штаны… Зарок даю, что куплю!

Загит уже откусил было от лепешки, но вспомнил о голодных братьях и сестрах, оставшихся дома.

— Ты что? — удивленно спросил Гайзулла.

Загит втянул голову в плечи.

— Чего боишься? — повторил Гайзулла. — Ешь, ешь, я на тебя не смотрю…

— Можно, я домой отнесу? — робко попросил Загит. — У нас дома все сидят голодные…

— Бери, бери! — махнул рукой Гайзулла. — Хлеб твой, что захочешь, то и делай!

Загит сунул хлеб за пазуху и собрался было идти домой, но сидевшая молча Фатхия опять обратилась к нему:

— Сколько знаков ты сегодня намыл, много?

— Зря ты его спрашиваешь, мама, — Гайзулла улыбнулся. — Я говорю, он еще маленький, совсем не знает даже, где золото ищут… Ты когда-нибудь золото видел? Знаешь, что такое знак? — спросил он Загита.

— Вчера отец нашел, по он мне не показывает… — опустив голову, ответил Загит.

— Я тебе сейчас покажу, — Гайзулла поднял старый, заштопанный французский платок, который лежал возле порожнего мешочка, и, развязав узелок, открыл его перед Загитом. В платке поблескивали мелкие, почти белые крупицы.

Загит никогда не думал, что золото собирают такими крохотными песчинками, и, вспомнив, как утром хотел найти кусок величиной хотя бы с кулак, невольно покраснел.

— Золото желтое, мне отец говорил, — шепотом сказал он.

— Это если в куске! — со знанием дела ответил Гайзулла. — Видишь? Это то, что мы с мамой сегодня намыли… А если б намыть раз в десять больше, как раз один грамм получится.

— А что такое знак?

— Знак — это одна песчинка, понял? Здесь у меня знаков десять, весит это все около одной спички. А десять спичек весит один грамм… — Гайзулла посмотрел на Загита и снова улыбнулся. — Возьми-ка себе один знак, вот этот, маленький…

— Ты что, с ума сходишь! — рассердилась Фатхия. — Дай сюда золото!

— Не спорь со мной, мама! Я хозяин! — вспылил Гайзулла. — Смотри, вот рассержусь и все рассыплю!

Фатхия замолчала, только дрожали, лежа на , коленях, ее высохшие старые руки.

— Попусту здесь не болтайся, иди домой! — обернулся к Загиту Гайзулла. — А вот станет по теплее, я тебя к себе в помощники возьму, лад но? И будем вместе мыть!

Дома Загит застал отца. Ни на кого не глядя, Хаким приделывал к саням вязки. Глаза его покраснели, лицо опухло, на сына он даже не взглянул. Мальчик осторожно присел у чувала, протянув ноги к огню, и стал наблюдать, как играют рядом на полу дети. Время от времени тихо стонала Мугуйя, лежавшая на нарах и крепко прижимавшая к себе спеленатую дочку.

— Открывай ворота, открывай ворота! — бубнил Султангали, двигая по полу березовые чурки. — Мои кони идут, вороные мои, кони идут! Гамиля, видишь моих лошадей? Когда я вырасту, буду богаче самого Хажисултана-бая! Знаешь, сколько у меня будет лошадей? Запрягу их в сани и поеду по горам! Динь, динь! — закричал мальчик. Сестра вторила ему. Вдруг Султангали быстро обернулся и дернул ее за черную косичку, и тотчас, увидя, что Гамиля собралась зареветь во все горло, зашептал: — Посмотри на Аптрахима, он еще не доел! Возьми у него хлеб и спрячь, брату потом отдадим! — Султангали показал на задремавшего у чувала Загита. Га миля послушно встала и затопала к младшему брату.

— Дай! — потянула она за хлеб. Но Аптрахим вцепился ручонками в хлеб и громко заре вел.

— Зачем трогаешь? — сердито повернулся Хаким. — Ты свою долю получила уже!

— Мы ж только пошутили… — сказал Султангали.

— Я тебе покажу шутки! — вскочил Хаким. — Все безобразия в доме от тебя! — Он хлопнул сына по затылку и снова сел.

Султангали почесал затылок и, как ни в чем не бывало, схватился за чурки, но через минуту поднял голову и поглядел на отца.

— Есть хочу… — жалобно протянул он.

— Сиди смирно! Где я возьму вам столько хлеба? У-у, обжора, и так больше всех ешь! А ты что лоботрясничаешь? — повернулся он к старшему сыну, проснувшемуся от крика и тершего кулаками глаза. — Иди сюда! На, руби связку для саней, учись, пока я жив!

Загит молча взял протянутую отцом молодую черемуховую ветку, уже отесанную топором.

— Если человек ремесло знает, он не пропадет! — продолжал уже спокойнее Хаким. — Думаешь, зря меня лучшим мастером в деревне считают? Даже из соседних деревень приходят заказывать и ложки, и чашки, и тазы, и седелки, а то телегу или тарантас — я все сделаю! Будешь стараться, и ты мастером станешь… Знаешь, что в нашем ремесле главное?

— Не-ет… — помотал головой Загит.

— Главное — сердца своего не жалей, даже если ты простую палочку стругаешь! Всего себя в узор вкладывай, каждую щепочку люби, понял? Тогда и люди твоей работой залюбуются…

Загит начал обтесывать черемушину, но топор так и валился у него из рук, глаза слипались сами собой.

— Топорище ближе к топору держи, — посоветовал Хаким, — так удобнее…

Приделав вязки, Загит вынес сани во двор и, собрав оставшиеся на полу щепки, бросил их в чувал.

— Давайте чаю попьем, — устало сказал Хаким. — Мать, ты подымешься?

Но Мугуйя лишь застонала в ответ. Загит расстелил на полу скатерть, и все уселись вокруг нее. Хаким вывалил на поднос дымящуюся картошку, разделил ее поровну между детьми.

— А хлеб? — робко спросила Гамиля.

— Хлеб уже ели сегодня, пусть на завтра останется, — отец тяжело вздохнул.

Раскрошив свою картошку в чай, Загит выпил похлебку и от усталости еле сидел у скатерти. Остальные дети ели картошку с солью и старались растянуть удовольствие.

— Наелись? — по привычке спросил Хаким, когда на скатерти не осталось даже картофель ной шелухи. Дети молчали. Хаким помолчал и погладил рыжеватую, с проседью, бородку. — Неблагодарные вы… Не дай бог лишиться и этой еды, что тогда станете делать? Слава аллаху за эту картошку, без нее сейчас, как волки, выли бы! Закрой-ка вьюшку, — приказал он Загиту. — Да не забудь сказать «бисмилла» на пороге, что бы бес не попутал!

Не обуваясь, Загит выбежал и стал подниматься на чердак по шаткой, приставленной к стене лестнице. «Бисмилла, бисмилла», — повторяя он, влезая на каждую следующую перекладину. В темноте он еле нащупал чугунную вьюшку, закрыл чувал и, дрожа от страха и холода, спустился обратно. Дети уже ставили посуду в передний угол, а Хаким все сидел на том же месте, задумчиво глядя на тлеющие в чувале угольки. Затем обернулся к детям.

— Аптрахим, иди-ка сюда! — позвал он.

Мальчик быстро подбежал и вскарабкался к отцу на колени. Хаким погладил любимого сына по голове, поднял его, уложил на нары рядом с матерью и стал пристраиваться рядом.

— Ложитесь, пока сыты! А то опять есть за просите…

Дети только того и ждали. Гамиля легла в ногах, а Султангали и Загит — в изголовье у родителей, постелив на нары облезлую телячью шкуру и укрывшись старым тулупом. В доме наступила тишина, и тотчас стало слышно, как воет на улице ветер, из окна, затянутого брюшиной, тянет холодом. Где-то на деревне неистово заливалась лаем собака, по стенам ползали, тихо шурша, тараканы, пахло копотью.

— Слышишь, как мыши пищат? — шепнул на. ухо брату Султангали. — Как ночь — так пищать начинают, слышишь?

Но Загит уже спал, и только скрипела, качаясь от стены к стене на прибитом к потолку, крюке, деревянная люлька с маленькой Фарзаной.

 

2

Мугуйя больше не вставала. Обняв ребенка, она неподвижно лежала на нарах, глядя в одну точку, и даже не стонала больше. Один только раз она ответила мужу на вопрос, почему лежит:

— Смерти жду… Аллах скоро пошлет мне ее.

И поняв, что уговаривать ее бесполезно, Хаким махнул рукой и ушел на прииск. Три дня у детей не было во рту ни крошки, если не считать маленького кусочка лепешки, который принес откуда-то Загит. К концу четвертого дня отец вернулся с пустыми руками и, взглянув на детей, молча взял топор и вышел во двор. Через полчаса он принес зарезанную телку и, так же молча разделав ее, опустил в котел почти половину туши. И хотя всем было жалко, что телку зарезали, но мысль о наваристом мясном бульоне и вкусный запах, идущий от котла, разом подняли настроение. Даже Мугуйя, повернувшись лицом к весело потрескивающему огню, слабо улыбнулась, глядя на рассевшихся вокруг чувала детей. Сам Хаким забыл сегодня свое верное правило: «Съешь крошку, через час сможешь отщипнуть еще, а если съешь все сразу, то через час и отщипнуть будет нечего!», он вставал и мешал в котле ковшом, и ему казалось, что мясо варится что-то слишком долго. Наконец он снял котел с огня и, вытащив мясо, стал делить: отнес Мугуйе большую чашку с бульоном, положил рядом с собой толстый шейный позвонок, а остальное раздал ребятам.

— Хлеба вы у меня не видите, так хоть мяса нажритесь до отвала! — сказал он.

Султангали первым съел свою долю, дочиста вылизал деревянную чашку, где лежало мясо, и подошел к старшему брату. Загит, с трудом доевший один из двух своих кусков, протянул второй:

— Съешь за меня, Султангали…

— Ешь сам! — крикнул Хаким. — Этому об жоре, даже если целую корову скормить, и то мало будет! И как в тебя только влезает? Никогда я тебя сытым не видел! — сердито повернулся он к сыну. — И мяса давал тебе в хорошие времена, сколько душа просит, и хлеба, и топленым молоком поил, а ты все требуешь — дай да дай! Нет, тут дело нечисто — или ты перед едой не молишься как следует, или у тебя в животе шайтан поселился! Надо будет тебя к курэзэ сводить…

Но, утолив голод, Хаким стал добродушнее, чем обычно, и, кроме того, еда так разморила его, что и ругаться было лень. Он оглядел детей:

— Ну как, наелись?

— Наелись, атай, наелись! — ответили они нестройно.

— Дурное дело оставили?

— Оставили, оставили!

— Ну, тогда помолитесь и ложитесь спать…

— Слава аллаху, пусть он пошлет мне еду, а я буду есть! — сказал Султангали. Загит пока чал головой.

По обычаю, братья легли рядом, на краю нар.

— У тебя живот не болит? — озабоченно спросил Загит.

— Не-ет…

— Может, у тебя там в самом деле злой дух?

— Ну тебя! — сердито отвернулся Султангали

Загит полежал немного молча и снова толкнул брата в бок.

— Султангали, а Султангали?..

— Чего тебе?

— Повернись-ка! Чего скажу…

— Сам только что дразнился, а теперь хочешь, чтобы я с тобой разговаривал… — обижен но засопел Султангали.

— Да чего ты дуешься! У меня самого живот болит, потому я тебя и спрашиваю…

— Дурак ты, хоть ты мне и старший брат! — так и не повернувшись, сказал Султангали. — Я ж тебя подтолкнул, а ты не понял…

— Чего не понял? — удивился Загит.

— Вот я и говорю, что дурак ты, надо было то, что осталось, в рукава спрятать!. Вон пощупай, как я свои набил! —он протянул брату рукав старой отцовской шубы, в которой теперь ходил сам.

Загит, нащупав полный рукав, тяжело вздохнул:

— Зачем тебе это?

— Как зачем? Вот проголодаюсь, выну кусок и съем, а у вас к тому времени все уже кончится!

Они долго лежали молча, Загит уже задремал, когда Султангали обнял его за шею и зашептал па ухо:

— Слушай, давай к Хажисултану в амбар за мукой слазим, а? Я один много не унесу…

Загит даже приподнялся от испуга.

— Ты что, свихнулся? Не знаешь разве, что это грех? И что ты все хочешь зло кому-то при чинить, кто тебя этому учит?

— Нигматулла-агай… — тотчас ответил Султангали. — А что? Не хочу я голодным сидеть, вот мясо кончится, что тогда есть? Если хочешь знать, Нигматулла-агай..

— Вы что, не наговорились за день, может, мне с вами поговорить? — вскинулся Хаким, которого разбудили голоса ребят.

Братья умолкли. Султангали почти сразу уснул, а Загит еще долго лежал, широко открыв глаза и вглядываясь в темноту. «Надо отцу сказать, — думал мальчик. — А то и в самом деле натворит чего… Или не говорить…»

Перед рассветом он уснул, а когда проснулся, ни отца, ни брата уже не было. Пойти поискать… — подумал Загит и, одевшись, вышел на улицу.

Отец во дворе возился с санями, и не успел Загит закрыть за собой дверь дома, как он крикнул ему:

— Беги на скотный двор! Хажисултан-бай сказал, там для тебя работа есть!

— Атай… — несмело начал мальчик, переминаясь с ноги на ногу.

— Беги, беги, без отговорок! Чтоб одна нога здесь, другая там! — отмахнулся отец, и, не смея ему перечить, Загит во всю прыть припустил по дороге.

…Возвращаясь со скотного двора, Загит увидел молодую женщину в черном, которая быстро прошла навстречу ему и даже не прикрыла лица платком. Лицо ее было сосредоточенно и серьезно, глаза смотрели прямо перед собой, но, казалось, не видели Загита, а всматривались во что-то позади него. Загит оглянулся, чтобы посмотреть, что так приковало ее внимание, но не заметил ничего особенного. Пожав плечами, он двинулся дальше, но не успел сделать и нескольких шагов, как из-за поворота прямо на него, подскакивая, вылетел Гайзулла.

— Сестру мою не видел? — тяжело дыша, крикнул он.

— Она в черное одета?

— В черное.

— Значит, видел! Она вон туда пошла, — показал рукой Загит.

— Туда? Тогда все в порядке, слава аллаху, домой побежала. — Он помолчал, переведя дыхание, и продолжал: — На кладбище ходили… Как увидела могилу своего ребенка, повернулась и бежать! Я за ней — ну, думаю, сейчас в колодец бросится! Беда с этими ненормальными…

— Любила, что ли, сына? Отчего он умер? — участливо спросил Загит.

— Да не сын, а дочка, она уже сразу мертвая родилась! — пояснил Гайзулла. — Я сам и схоронил ее, Нафиса тогда и встать не могла, а Хажисултан-бай только пса спустил, когда я к нему пришел, ни гроша не дал и с тех пор к нам в дом ни ногой! Айда пойдем вместе? Я из-за нее и на могилу отца посмотреть не успел, идем, на маму свою поглядишь…

Загит хотя и боялся, но согласился, не желая обидеть друга. Они пошли к кладбищу, прокладывая себе дорогу в мокром снегу.

— Ты не боишься? —спросил Гайзулла. — Когда отец живой был, я тоже ужас как боялся! А теперь привык… Я здесь часто бываю, иногда мать со мной ходит или сестра, но ее я больше с собой не возьму. Как только придет на кладбище, точно духи в нее вселяются! Не могу за ней бегать, у меня нога устает…

— А отчего твой отец умер? — спросил Загит.

— Мулла говорит, его хозяин горы наказал, оттого что я самородок нашел! Да нет, это давно было, — сказал Гайзулла, заметив, как заблестели глаза товарища. —То золото отец, чтобы от нас беду отвести, бывшему хозяину прииска от дал, Галиахмету-баю…

— А-а! — разочарованно протянул мальчик.

— А ты хозяина горы не боишься? Он ведь каждого, кто найдет золото, наказывает! Видишь, что с моей ногой сделал?

— Может, мне то золото, что ты дал, выбросить? — испугался Загит.

— Что ты, за такую ерунду никто тебя не тронет! — рассмеялся Гайзулла. —А знаешь, что делать, если найдешь самородок величиной с лошадиную голову?

— Не-ет…

— Вот и видать, что ты молод покамест, а вот я знаю! Меня один курэзэ научил, с которым я по белу свету бродил, — надо три раза сказать «локотэ, локотэ», а потом перебросить золото через плечо и сказать: «Лэгнатулла калауллин, каулин, кафрин!»

— А что это значит?

— Это значит, что ты не виноват, что золото нашел, а виноват начальник, который прииски держит! Отец не знал, как надо сказать, вот и погиб… — погрустнел Гайзулла.

— А потом можно самородок поднять? И тебе ничего не будет? — переспросил Загит.

— Я говорю, поднимай и делай с ним, что хочешь после этого, мне курэзэ все растолковал про горных духов… Ученый, и по-русски может говорить, знаешь, сколько всего у него в голове? Я, пока с ним ходил, тоже немножко по-русски выучился, вот кладбище по-русски погост называется…

За разговором мальчики не заметили, как подошли к кладбищу.

— Вон могила моего отца, — Гайзулла подбородком указал на невысокий холмик, с которого клочьями слезал снег. — А матери твоей могила правее, у того куста, видишь?

— Здесь? — пальцем показал Загит.

— Кто тебя учил на могилу пальцем показывать? — рассердился Гайзулла. — Никогда этого не делай больше, если надо — головой кивни, и все, понял?

— Я не знал… — расстроился Загит.

— Ладно, ничего! — смягчился Гайзулла. — Не огорчайся… Пойдем посмотрим на младенчика нашего, видишь, тот дальний холмик? Снегом занесло, еле-еле из-под него глядит…

Ребята долго бродили по кладбищу, разыскивая могилы знакомых и разговаривая. К вечеру Гайзулла заторопился.

— Пошли скорее, а то скоро ангелы при дут, — сказал он. — Нехорошо мешать им…

Вернувшись домой, Загит припрятал в рукав половину своей вечерней доли мяса. «Отдам Гайзулле-агаю, вот удивится, — подумал он. — Может, сейчас отнести?»

— Отец, я еще навоз на дворе у бая не до чистил, — сказал он, — не сходить ли?

— Завтра дочистишь, темно уже, — возразил Хаким. — Пока сыт, сиди лучше спокойно, дольше продержишься! — Он задумался, петом по вернулся лицом в сторону Мекки и, произнеся молитву, добавил от себя: —Храни нас, аллах, не заставляй нас дойти до такой нужды, чтобы просить под чужими дверями. Много у меня грехов, но что они по сравнению с моей нищетой? Дай мне счастья и долгой жизни, дай счастья моим детям…

После молитвы он уселся поудобнее и заговорил раздумчиво, ни к кому не обращаясь:

— Я богат, я богаче других, — у меня есть коза. Если я захочу есть, у меня есть еда. Когда кончится телятина, аллах пошлет что-нибудь… Главное, чтобы была причина! Сделаешь при чину — аллах вдруг пошлет тебе еду, а когда по ешь, у тебя появляются силы, чтобы снова найти причину!.. — Он поднял голову и посмотрел на Загита. — У нас там в кадушке еще немного муки осталось, да? Так вот — вымой руки и заме си лепешку, пусть старый хлеб не перебивает дороги новому… Завтра праздник, лепешку и козлят отнесем мулле, и это будет наше подаяние к празднику!..

Утром Хаким положил лепешку за пазуху, взял на руки двух козлят и отправился к мулле. Вернулся он скоро, принес обратно козлят и, выложив лепешку, завернул ее в скатерть, ворча:

— Совести у этого Гилмана нету, за шесть душ последнюю козу просит! Я ему говорю: «Что ты с нами делаешь? На шесть душ как раз двух козлят хватит — на четыре души по одной ноге, и на две души — по паре! А он уперся — и ни в какую! Ну, ничего, подрастут козлята, обойдемся… А что еще делать? Выхода нету! Лишь бы аллах принял наше подношение…

Он привел со двора козу, в последний раз подвел ее к козлятам, чтобы те насытились, и, привязав ее за рога, снова отправился к мулле.

Мугуйя тихо заплакала. Слезы катились и катились по ее бледным щекам, и Гамиля, увидев, что мать плачет, тоже стала всхлипывать, пока слезы градом не хлынули из глаз. Поглядев на них, во всю мочь заревел Аптрахим…

Наступил праздник. Чтобы получить подарки и вволю поесть, Загит, Султангали и Гамиля вышли на улицу. Султангали и Загит тут же разбежались в разные стороны, а девочка, постояв немного у ворот, увидела бегущую в ее сторону большую черную собаку и спряталась обратно во двор.

Тихие и спокойные обычно, улицы сегодня были полны людей. Загит побежал к мечети, как вдруг кто-то окликнул его сзади:

— Эй, малайка!

Загит обернулся. Посреди улицы стояли несколько мужчин, они шумно спорили о чем-то, один был одет в мундир.

— Иди сюда! —окликнул снова стоявший рядом с ними человек с курчавой каштановой бородкой. — Ну, иди же, не съем я тебя!

Загит несмело подошел. Мужчины разом умолкли при его приближении и с любопытством поглядывали на него.

— Ты что здесь делаешь? — спросил бородатый.

— Иду праздничные угощенья собирать… — удивившись, что незнакомец не знает о том, что сегодня праздник, ответил Загит.

— Скажи уж сразу, что побираешься, милостыню просишь! — усмехнулся человек в мундире.

— Постой! — махнул рукой бородатый и снова повернулся к Загиту: —Давно здесь бегаешь?

— Только что вышел.

— А такой бумаги никто тебе не давал? — Бородатый показал ему листок с черными значками и закорючками.

— Нет, агай, такой я не видел, — с интересом рассматривая бумагу, ответил Загит. — У муллы нашего, говорят, бумага есть, вы к нему зайдите — может, и одолжит вам…

— Э, да что там, не знает он ничего! — рас сердился человек в мундире. — Пошли дальше!

Загит побежал от дома к дому, но почти везде уже побывало до него много детей, и в некоторых домах, устав от этого нашествия, уже закрыли ворота. Потеряв надежду, Загит понуро возвращался домой, как вдруг его окликнул стоявший у ворот Хажигали.

— Зайди ко мне! Что ты грустишь, дитя мое? Не надо, праздник для того, чтобы люди радовались! — сказал он, ведя мальчика в дом. — Мать, что у тебя там? Давай сюда, а то совсем замерз малай!

Жена Хажигали поставила перед мальчиком чашку с большим куском жирного мяса, и Загит принялся за еду. Капли жира падали в тишине на пол, остывая белыми восковыми пуговками под ногами мальчика. Вспомнив, что отец голоден, Загит хотел положить мяса к себе в мешочек, но Хажигали остановил его:

— Выносить из дома нельзя, сынок, счастье наше унесешь, разве ты не знал? Садись, грешно кушать стоя… — Он надел на бритую голову старую, выцветшую тюбетейку, поправил концы висящих усов и, проведя ладонью по худощавому лицу, подсел к мальчику. — Что на улице слышно?

Загит рассказал про незнакомца, показавшего ему бумагу. Хажигали оживился, узкие глаза его заблестели.

— Слышал, слышал… Говорят, ее и на заводе разбросали, и на прииске! А знаешь, что там написано?

Мальчик помотал головой, уплетая мясо за обе щеки.

— Там против царя написано, и против бога чей, и еще против нашего хозяина! — Хажигали негромко рассмеялся. — Есть же на свете люди с львиным сердцем, ай-яй-яй! Как ты думаешь, кто это мог написать!

— Нашел, у кого спрашивать! — не отрывая взгляда от прядильного гребня, вмешалась в раз говор жена — Что может знать ребенок…

— Молчи, старуха! — цыкнул Хажигали. — У того бородатого котелок варит, знает, у кого спрашивать! Дети всегда больше взрослых знают… — Хажигали помолчал и снова беззвучно рассмеялся. — Разве хозяин золота считает деньги? Да он ими самовар растапливает, если тот не вскипает! Вчера, говорят, в гости к Хажисултану приезжал… Не знаешь, не уехал еще?

— Видел вчера, как приехали… — сказал За— гит. — Только их там много было, и все толстые, я не разглядел, какой из них начальник!..

— Отец дома сидит?

— Дома…

— Что делает?

— Ничего…

— Та-а-ак…

— А что? — Загит поднялся.

— Да нет, ничего, гляди, не рассердился бы отец, что ты так долго ходишь? Иди-ка домой, сынок!

На улице по-прежнему было многолюдно. Вдруг мимо Загита пробежали несколько мальчиков.

— Хозяин золота! Начальник золота! — кричали они.

Народ валом повалил к дому Хажисултана…

Почти сразу после этого послышался звон медных колокольчиков, и кошевка, запряженная парой рысаков, как вихрь, промчалась мимо Загита.

— Вот это кони! — восхищенно сказал кто-то сзади.

— Говорят, что коренного саврасого ему вчера Хажисултан-бай подарил!

— Не ври, ты что, такой же балаболкой, как Шарифулла, стал? Он же вчера на этом же саврасом приехал!

— Зачем так плохо говоришь обо мне? — спросил подошедший Шарифулла. — Разве я та кой уж врун?

Одного его появления было достаточно, чтобы все засмеялись.

— Ба, да ты легок на помине! Как из-под земли вырос! — сказал тот, что, сначала назвал его балаболкой. — Чего ж ты удивляешься? Разве зря тебя люди хвастуном зовут? Все только хвалишься да кичишься — разбогатею, разбогатею! А сам по-прежнему в драных лаптях ходишь! — И парень гулко захохотал, широко открывая рот и закатывая глаза.

— Не смейся, кустым, не смейся, еще в ножки кланяться придется! — Шарифулла закосил глазами и, высунув кончик языка, облизал по трескавшиеся от холода губы. Слова его вызвали в толпе еще больший смех. — Мое время впереди! — Шарифулла сердито стукнул себя кулаком в грудь. —Дай бог, пока все идет хорошо.. Не верите? Тогда смотрите, какую медаль пода рил мне вчера большой начальник! — И Шарифулла ткнул пальцем в кружок, вырезанный, видимо, из консервной байки и висевший у него на груди рядом с прочими побрякушками.

— Бедняга, да у тебя не все дома… — участливо присвистнул парень, тихонько отодвигаясь в сторону.

— Большой начальник говорит, что меня то же начальником поставит. Вот стану начальником и первым делом так Нигматуллу прижму, что своих не узнает! А потом женюсь!

— Ты небось и невесту уже выбрал? — спросили из толпы.

— А как же! — гордо выпятил грудь Шарифулла, и глаза его закосили еще больше. — При смотрел тут одну, вроде, девушка хорошая… Же на — она что обувь, с толком выбирать надо! Купишь плохую — всю жизнь тебе маяться, а если приглядишься получше, найдешь себе, какую на до, — считай, что годов двадцать у тебя в запасе лежит!

— Кого ж ты отыскал? — спросил тот же голос.

— Никому не скажете? — Шарифулла при крыл ладонью рот и огляделся. — Нафису Хайретдинову! — Он вдруг хитро и мелко рассмеялся, подпрыгнул, так что зазвенели на облезлом тулупе навешанные побрякушки, и, невнятно вскрикнув, нырнул в толпу, головой пробивая себе дорогу.

 

3

— Мало ты с людьми говоришь, — сказал как-то Михаил, вернувшись с Кэжэнского завода, — все сторонкой да сторонкой… А если хочешь, чтобы жизнь у нас такая настала, как я рассказывал, сам ее начинай строить, своими руками, понял? Пока что самое главное — разъяснительная работа.

— Разъяснительная? — не понял Хисматулла.

— Ну да! Вот, например, был ты в мечети, слышал, что мулла говорит?

— Был, говорит, что конец света скоро… И тот, кто неверных слушается, в аду гореть будет.. Меня в деревню пускать не велел, сказал, что я с шайтаном связался!

— Вот видишь! А ведь люди ему верят! А знаешь, почему верят? Потому что слепые!

— Как слепые?

— А вот так — дальше носа своего не видят, муллу слушают, а нас, тех, кто им добра желает, слушать не хотят… Поэтому мы должны им от крыть глаза, все объяснить и про богачей, и про священников, и про вашего муллу… Вот и ты, Хисмат, сам еще недавно такой же темный был, а теперь уже читаешь. Почему же ты не хочешь товарищам по общей беде помочь? Или ты думаешь, что все само собой, без твоего участия сделается?

— Я хочу, только не знаю, что делать!.. — покраснел Хисматулла.

— А я тебе про то и толкую — больше на людях бывай, говори с каждым, объясняй, что к чему! Те книжки, что я тебе давал, прочел?

— Прочел… Только, агай, непонятно там вот то место, где призрак бродит по земле…

— Призрак? Что ж тут непонятного? Это не то что призрак даже, а вроде как бы слух, понял? Слух о такой хорошей жизни, когда все люди равные и нет ни богатых, ни бедных, все по полам! И от нас с тобой зависит, чтобы этот призрак плоть и кровь свою обрел, чтоб он живым человеком стал! И от меня, и от тебя — от каждого, кто хорошей жизни добиться хочет и себе, и соседям, и детям нашим, и внукам, понял? И если ты свою веру в эту новую жизнь положишь, если ты за эту новую жизнь душу свою отдашь, ничего не пожалеешь, если ты другому поможешь понять, какая сила пролетариат, если другой третьему поможет, а за вами и остальные пойдут, вот тогда и призрак этот в живого человека обратится, и новая жизнь начнется — счастливая!

Хисматулла слушал Михаила как зачарованный. Вот это здорово — если каждый другому поможет, тогда ведь и вправду новая жизнь начнется!

— Завтра тебе первое задание дам, — про должал Михаил, — а пока договори со старателями, что они о нашей жизни думают, как к собраниям относятся, понимают ли, о чем мы говорим… А если кто не понимает — растолкуй, что к чему…

— Хорошо, я тогда в кабак зайду, там обычно много после работы народу бывает, — смущаясь, сказал Хисматулла.

— Правильно, — поддержал его Михаил, — сходи, сходи. Только смотри, если ты рюмку— другую не опрокинешь, твои товарищи, пожалуй, на тебя в обиде будут, а? — Он засмеялся. — Да это ничего! Иногда не грех стаканчик пропустить, главное — вида своего человеческого при этом не терять, верно я говорю?

— Верно... — еще больше смутился Хисматулла, помня свои прежние грехи. — Так я пойду?..

В кабаке Хисматулла не стал ничего заказывать, а присел за свободный стол в углу, прислушиваясь к тому, что говорят старатели. Сейчас ему непонятно было, как это он проводил здесь раньше все свободное время. Дымная, чадная комната, пропитанная запахом пота и вина, прокуренная, душная, с гомоном пьяных голосов, с бессмысленными глазами тех, кто уже выпил больше, чем надо, если и не вызывала в нем теперь дрожи отвращения, то лишь потому, что он пришел сюда по поручению Михаила. Теперь перед ним стояла новая цель, и если этой цели понадобилось, чтобы он пришел сюда, то вот он пришел и будет делать то, что нужно для хорошей жизни.

Хисматулла огляделся. За соседним столом два молодых парня, сидя в обнимку, пели вразброд, не сознавая, что поют неверно, третий сидел рядом с ними на полу, уткнув голову в колени.

Ой, синица, ой, синица, черная головка, Что повадилась брюшину на окно долбить? Ты джигит и я джигит, оба ездим ловко, Но калыма нет у нас, чтоб жену купить...

Тот парень, что сидел на полу, вдруг вскинул голову, и Хисматулла узнал в нем Мутагара, своего бывшего напарника. Мутагар тоже заметил Хисматуллу, развел руками и бросился к нему:

— Хисматулла-а!

По дороге он споткнулся о край лавки и чуть не растянулся на полу, но подбежавший Хисматулла подхватил его.

— Ты что же это? — растерянно сказал он. — Ты здесь откуда?

— Как откуда? 3-здесь… — бессвязно забор мотал Мутагар — Агай, идем к нам, садись, вы пей с нами!

Парни, с любопытством глядевшие на Хисматуллу, тоже загомонили:

— Садись, садись, кумыс пить будешь?

— Лучше кислушку! Она медовая, греха меньше!

Хисматулла оглядел их опухшие, красные лица с кругами под глазами и неожиданно, забыв про задание Михаила, сказал:

— Ребята, айда отсюда! Вы же молодые, зачем вы здесь торчите, в этой грязи?

— Брось задаваться! — с гонором ответил рослый, крепко сбитый парень с наголо выбритой головой — Ты что, угощеньем нашим брезгуешь?

— Или, может, муллой заделался? — поддакнул второй.

Хисматулла сел, и ему тотчас же плеснули в жестяную кружку самогону. Рослый встал и протянул ему кружку:

Ты джигит и я джигит, оба ездим ловко, Но калыма нет у нас, чтоб жену купить…

Хисматулла отхлебнул, горло его обожгло, он вытер губы рукавом и незаметно, пока остальные пили, вылил самогон себе в рукав.

— Вот это по-нашему, по-старательски! — одобрил рослый. — А то сидит не пьет, будто сглазить хочет…

Парни пели песню за песней, пили кружку за кружкой, и рукав Хисматуллы уже был весь мокрый оттого, что он больше не выпил и глотка. Делая вид, что пьет, он внимательно прислушивался к тому, что говорят за соседними столами. Трудно было понять, кто о чем говорит, — один со слезами рассказывал о своей бедности, другой кого-то ругал, третий — хвалил, и Хисматулла уже пожалел, что пришел сюда. Но вот в кабак вошла большая компания старателей. Усевшись, они тут же заказали две четверти. Хисматулла подсел к ним, узнав старого знакомого, усатого старателя, который когда-то защитил его

— За встречу! — торопливо сказал усач, разливая самогон. — Давненько тебя не видел, где ж ты был, не на Кэжэнском заводе? У меня там друзей полно, по пальцам не сочтешь… Ну, выпьем!

— Я не буду, не хочу, хватит мне, — Хисматулла отвел кружку рукой.

— Как это не будешь? Сегодня грешно не выпить, друг, ведь позавчера у вас, мусульман, праздник был!

— Так то позавчера… — улыбнулся Хисматулла.

— Ну и что? А вчера у нас, русских, праздник был — суббота. Стало быть, сегодня — у всех праздник, общий то есть… Пей, заливай, слезам воли не давай! — Он поднял кружку, подмигнул и, широко открыв рот, опрокинул в себя мутную, отдающую кислым запахом жидкость, зажмурился, крякнул и вытер слезящиеся глаза тыльной стороной ладони. — Так-то вот!

Хисматулла поставил свою пустую кружку на стол и, стараясь показать, что он тоже выпил, крякнул вслед усачу и отер глаза.

— Не одно, так другое, — вдруг сказал усач, придвигаясь ближе к товарищу. — Одна беда в дверь уйдет, а другая уже в окно стучится!

— А что у тебя, опять с дружком каким не счастье?

— Не-е… Теперь уж я сам в лапы беде попался, в контору меня вчера вызвали, насчет бумаг этих…

— А что за бумаги? — насторожился Хисматулла.

— Да эти, где разное политическое пишут… Главное, что обидно-то, я эту бумагу просто так взял, я ж грамоте не разумею — подумал, козью ножку когда скрутить или что… А они говорят, не скажешь, кто бумагу дал, — уходи, говорят, где хочешь с голоду подыхай, только не в нашей шахте… Кто, говорят, писал, кто тебе дал? А я разве помню, кто? Подбежал малайка какой-то из ваших и прямо в руки сунул — осторожно, говорит, как бы кто не видел! Прочти, говорит, и другому передай… А они говорят, бумага запретная, кто ее писал — тот, говорят, против царя идет…

Неожиданно голову поднял Мутагар. Глаза его были бессмысленны, он пьяно ухмылялся, приглаживая рукой волосы.

— Ты что? — сказал Хисматулла. — Полежи еще; полежи…

— Не-ет, — возразил Мутагар. — Джигит дважды не говорит, сказал, что встаю, — значит, встаю… Сказал, что не буду эту лошадь водить, — и не буду! Разве это лошадь? Сказал, и все. — Он громко икнул и добавил полушепотом: — И Наташи Ларионовой лошадь не поведу, сказал, и все…

— Какую лошадь? — спросил усач.

— Вот и я говорю, какую лошадь, когда она на четырех ногах не стоит — пятую подавай!

— Да что вы, братцы, о чем вы? Какая лошадь? — испуганно покачал головой Хисматулла.

— Лошадь такая… А ты парень что надо, и по-русски можешь, все неверные так… — голова Мутагара упала на грудь, и он засопел.

— Мы пойдем, — поднимая его с лавки, сказал Хисматулла. — В другой раз поговорим, лад но?..

Во дворе у кабака было, казалось, еще больше народу, чем внутри. Волоча за собой Мутагара, не стоявшего на ногах, Хисматулла дошел до ворот и прислонил пьяного товарища к столбу. Вдруг кто-то сзади крикнул тонким, писклявым голосом:

— Хватит кровь нашу пить, айда в контору!

— Айда, айда! — подхватили пьяные мужики.

— Кто такой этот Накышев, почему он над нами командует? Это наша земля, на ней еще деды наши жили!

Внезапно из толпы вынырнул урядник. Он был без папахи, лицо его было красно и растерянно. Бросаясь то к одному, то к другому старателю, он просительно складывал руки и жалобно взывал:

— Братцы, отдайте, ну кто взял? Ради детей прошу, хоть кто взял, скажите! Мне ж головы не сносить, если узнают! Братцы, не надо так шутить, грешно… Отдайте!

— Что с ним? — спросил Хисматулла.

— Да наган у него отрезали, пока он в кабаке у каждого стола по кружке побирался! — за смеялся кто-то в темноте.

У конторы, куда направилась толпа, послышался звон разбитого стекла, крики. Хисматулла хотел было пойти поглядеть, в чем дело, но в это время Мутагар стал медленно оседать на землю и наконец повалился лицом в грязь.

— Да что ты, вставай! — закричал Хисматулла. Но Мутагар не мог произнести ни одного слова — только ухмылялся и бормотал что-то. Хисматулла взвалил товарища на плечи и потащил его к бараку.

Чуть свет, еще до работы, он примчался к Михаилу, но застал его не в постели, как ожидал, а за столом. Михаил медленно пил с блюдечка горячий чай, отдуваясь и морща нос.

— А, заходи! Какие новости? Садись-ка, чайку выпей, — улыбнулся он и, подставив к само вару большую чашку, налил ее чуть ли не до краев. — А старушка-то моя приболела, вишь… — он кивнул головой на печь с задернутой сверху занавеской. — Лежит второй день, не знаю, что и делать… Да что ж ты все на пороге стоишь? Говорю же тебе — проходи, садись, гостем будешь! Вот так-то оно лучше… Ну, как народ?

Не зная, что ответить, Хисматулла пожал плечами.

— Как народ, спрашиваю, смотрит на то, что мы объясняем?

— Да кто как… Вчера вот окна в конторе вы били, управляющего гнать хотели… А в общем— то мало кто понимает, — сознался Хисматулла. — Один вот из листовки хотел козьи ножки скручивать…

— Понятно, — сказал Михаил и, задумавшись, поглядел в окно.

— Агай… — робко окликнул его Хисматулла. — Мне уже на работу…

— Ну иди, иди, вечером придешь!

— А как же задание?

— А-а, не забыл? — Михаил нагнулся и вы тащил из голенища сапог два свертка бумаги. — Вот, это листовки. Их надо раздать… Здесь все на двух языках написано, на родном языке на род нас лучше поймет… Смотри будь осторожен, маленькая ошибка — и все пропало! На Кэжэнском заводе четверых арестовали, и у нас уже этим занялись, обыски делают. Давай только грамотным людям, чтоб сами прочесть могли, прочтут и другим передадут… И еще вот что, у тебя ребята надежные найдутся?

— Найдутся.

— Скоро еще дам, побольше, вот тогда и ребят своих позови, только прежде каждого про верь! Для такого дела сам понимаешь, какие люди нужны — крепкие, как камень, и чтоб сила в них, душа была — наша, простая, рабочая, од ним словом, пролетариат! Понял?

— Понял, — улыбнулся Хисматулла.

В сенях он спрятал пачку листовок под рубашку и вприпрыжку побежал на работу. Всю дорогу ему казалось, что в том месте, где лежат листовки, становится все горячее и горячее, как будто те слова, что были в них, греют своей правдой верней, чем тулуп, и надежней огня в родном чувале. Дяде Григорию дам, — думал он, — и Маше дам, а еще Мутагара надо к этому делу привлечь. Ничего, что он пьет, исправится, как я! Главное, что душа в нем наша, рабочая.

 

4

Старатели пьянствовали, потому что не видели никакого просвета в своей жизни, топили тоску и боль в вине, забывали на время про голод и нужду, а вот почему пил вмертвую управляющий прииском Накышев — понять было не легко.

Вроде все было у человека, чтобы быть довольным жизнью, — и дом в Оренбурге — полная чаша, и карманы набиты деньгами — враз не проживешь и не потратишь, и немалая власть над людьми — можно утолять любое непомерное честолюбие, и погулять мог так, что гул шел на всю округу, покуражиться, не отказывая себе ни в чем, позволяя такие вольности, которые другим сроду не прощались, а ему все сходило с рук.

И однако Накышев пил так, точно завтра должен был наступить конец света — беспробудно, тяжело, крикливо и жадно, будто кому-то напоказ или из желания досадить, пренебрегая всеми советами и предупреждениями хозяина прииска Рамиева. Казалось, его гнетет и гложет что-то, но он боится в этом признаться и близким и самому себе — будто страшная и неведомая болезнь точила его изнутри, и он, чтобы заглушить страх перед нею, одурманивал себя вином.

Людей, окружавших его, и всяких там недовольных он не боялся, он мог спустить с цепи волкодавов, поставить у дверей спальни урядника, чтобы тот охранял его сон, нанять даже особых телохранителей, чтобы в случае чего могли предупредить любую опасность. Но, похоже, на него никто не собирался нападать и покушаться на его драгоценную жизнь. Нет, его грызла непонятная и глухая тоска, подмывала его исподволь, незаметно, как подмывает изо дня в день крутой берег тихая вода, подмывает, пока он не рухнет и не пойдет мутными разводами по течению, не растает совсем…

В последнюю поездку он вернулся на прииск не один — прихватил где-то в Оренбурге красивую белокурую женщину, не отпускал ее ни на шаг от себя. Присутствие Зинки, как он называл молодую любовницу, придавало его кутежам особую остроту — он мог вволю насладиться растерянностью своих гостей, которые должны были считаться с его прихотями, а значит, и с Зинкой. Он сажал Зинку при всех к себе на колени, обнимал и тискал ее, а она притворно визжала и смеялась, а гости не знали, куда девать глаза, и нелепо ухмылялись. Ничего, пускай терпят! Они у него все в руках, и нечего им строить из себя чистоплюев! Он за каждым знал грешки, только он грешил открыто, а они все тайно, заглазно, так что хвастаться им нечем…

Однажды, когда время уже было далеко за полночь и Накышев позволил себя уговорить и увести в спальню, раздеть и уложить в постель, а гости толпились уже в прихожей, радуясь редкому случаю уйти пораньше домой, управляющий неожиданно появился в дверях в нижнем белье и затряс сивой бородкой.

— Эт-эт вы куда? — заикаясь, крикнул он. — Кто тут хозяин? Кто, я спрашиваю?..

— Поздно, Гарей Шайбекович! — попробовал возражать кто-то из гостей. — И вам нужен по кой и отдых!..

— Я сам знаю, что мне нужно! Нашелся указ чик! — заорал Накышев. — Марш в гостиную! И чтоб было весело!.. Вы забыли, какого я рода?

— Дворянского, Гарей Шайбекович! — покорно и вежливо ответил тот, что осмелился советовать управляющему отдохнуть. — Кто же это не знает!..

— А раз знаешь, то не перечь! Снимай шапку и пляши!.. А не то я обижусь, и тогда вам всем будет худо!.. Слышали?

Он побрел в гостиную, кто-то из слуг набросил на его плечи пестрый халат, и не успел Накышев дойти до заставленного бутылками и закусками стола, как гости вернулись следом за ним и шумно стали рассаживаться, будто они и не собирались никуда уходить, а лишь сейчас и явились на это пиршество.

— Кто слышал про моего дедушку Хатапа? — Накышев ударил себя в волосатую грудь. — Он разговаривал с самим царем! А вы кто такие? Я спрашиваю — кто вы такие? Тьфу!.. Захочу, и вы ноги мне будете целовать… Эй, Сабитов! Я верно говорю?

— Все в точности, Гарей Шайбекович…

К Накышеву подскочил высокий и худощавый мужчина, нагнул в почтительном поклоне свою голову, прикрытую жидкими волосами, потом выпрямился, чуть запрокинул бледное лицо с хищным орлиным носом.

— Не зря вас называют господином, Гарей Шайбекович… Этот титул дворянский вашему роду царь пожаловал!

— Слышали? — Накышев обвел мутными глазами стол, всех сидевших за ним. — Вы должны уважать меня, потому что я ваш хозяин и благодетель… Будет время, я, может, стану богаче самого Рамиева!.. А теперь, как говорят башкиры… Как это?

Накышев, не в силах вспомнить нужное слово, нахмурился, но Сабитов и тут пришел ему на помощь:

— Ударить шапкой!

— Да! Да! — радостно подхватил управляющий. — Пьем, ударив шапкой!..

Зазвякали бокалы, покатилась под стол пустая бутылка, слетела и разбилась вдребезги тарелка, и кто-то наступил на нее, с хрустом давя осколки, и все потонуло в гуле подвыпивших голосов, хмельном смехе женщин.

— Заводи музыку! — приказал Накышев.

Посредине стола водрузили квадратный ящик граммофона с большой полосатой трубой, и в шум кутежа ворвался дрожащий голос певицы:

Слышен звон бубенцов издалека, Это тройки знакомый разбег…

Сабитов взмахнул руками, и вся компания, кто в лес, кто по дрова, нестройно, но крикливо подхватила:

А вдали расстилался широ-о-ко-о… Белым саваном искристый снег…

Накышев, полуобняв Зинку, покачивался на стуле, сладко жмурился, гнусаво тянул песню. Плыл над потолком слоистый дым табака, лихо стучал каблуками Сабитов.

Управляющий наливал полный стакан водки, опрокидывал в рот, хрустел соленым огурцом, не вытирая мокрых, в рассоле, губ, лез целоваться к Зинке, тыкался носом в завитки около ушей. Зинка взвизгивала, как от щекотки, кричала:

— Ах, оставьте, Гарей Шайбекович!..

— Не ори, дурочка! — Накышев довольно ухмылялся. — Чего же ты не визжишь, когда мы вдвоем остаемся!

— Оставьте ваши вольности!.. Заставляете меня краснеть перед всеми! Нехорошо, Гарей Шайбекович!.. Будьте рыцарем!

— А ты тоже должна уважать меня! — Накышев отпустил Зинку и хлопнул в ладоши: — Иди вместе с кухаркой и сварите мне яглы!

— Что-о? Что-о? — протянула Зинка.

— Мое любимое блюдо — яглы! Поняла?

Зинка побежала, стуча каблучками, на кухню, но тут же вернулась.

— Повар говорит, что для яглы у него нет жирного мяса!

— Дурак твой повар! Яглы варят совсем не из мяса!.. Так ему и скажи, старому хрычу!.. И пускай поторопится, если ему не надоело у меня работать!

Зинка заметно протрезвела, в ее лице появилось выражение тревожное и пугливое. Она оглядывала лица гостей, замечала их пьяные ухмылки, но ничего не могла понять. Сбегав еще раз на кухню, она привела с собой кухарку — пожилую женщину в черном переднике.

— Ты тоже не знаешь, как готовить яглы? — не унимался Накышев, смешно выставляя свои заячьи губы. — И зачем я только держу вас, дармоедов? Сходите в кабак — пускай вам там скажут!..

Кухарка двинулась было к дверям, а за нею Зинка, но Накышев вдруг смилостивился и добродушно рассмеялся:

— Не ищите, дурочки… «Яглы» — это по-украински значит — ели и легли… А по-нашему будет — «Ашанык, яттык». Ха, ха!

Раздался оглушительный смех, на глазах у Зинки навернулись слезы, но она тоже решила простить хозяину его беззлобную шутку и, выпив бокал вина, стала смеяться — громко и даже чуть истерично. Потом, уже опьянев, разревелась, и Накышев долго ее успокаивал, гладил по голове.

— А я по правде за вас испугался, Гарей Шайбекович! — подал вдруг голос молодой инженер с Кэжэнского завода в форменной тужурке с поблескивающим на носу пенсне.

— Как это? — не понял управляющий.

— Да вот с этим блюдом! — посмеиваясь, сказал инженер. Дождавшись, когда гости пере станут шуметь, охотливо рассказал: — У нас был на заводе один мастер, большой мастер шутки шутить. Заставлял часто новеньких рабочих искать в цехе инструменты, которых в природе не существовало…

— А при чем тут я?

— Вот слушайте… Однажды он решил по смеяться над кухаркой и тоже попросил принести ему «яглы». Та не растерялась — собрала гнилые огурцы, капусту прокисшую, отбросы со сто лов, смешала в чашке — и на стол ему. Мастер побледнел и спрашивает: «Что это такое?» — «То, что просили, — яглы!» — «Яглы так не де лается!» — «Нет, именно так оно готовится и стоит у нас два рубля сорок копеек». Видит мастер— деваться некуда. Уплатил, а есть не решается, хотя денег жалко. Попробовал было в рот взять — с души воротит… Тогда он опять зовет кухарку. «Что ты мне подала — это же отрава». — «Сделала, что велели, — сказала кухарка. — Яглы по-нашему выходит — гнилье с помойки!»

Гости опять задохнулись от смеха, но, увидев недовольное лицо Накышева, стали закрывать руками рты.

— Зачем же вы какого-то дурака мастера ставите рядом с нашим уважаемым Гареем Шайбековичем? — нахмурился Сабитов. — Мне так ваша шутка не показалась интересной!

— И мне тоже! И мне! — заговорили вразнобой гости.

Накышев кивал, соглашался со всеми, потом погрозил пальцем молодому инженеру:

— Вы коварный человек!.. Но я не так глуп, как ваш мастер!

Инженер, нервно попыхивая папироской, притушил ее о край тарелки, подошел к управляющему, положил ему руку на плечо:

— Дорогой Гарей Шайбекович!.. Как вы мог ли подумать? Я только рассказал это шутки ради, чтоб вашим гостям было весело!.. Кому может прийти в голову сравнивать вас с каким-то недоумком мастером!.. Простите, если я вас оби дел! Я, как и все ваши гости, ваш верный друг… Мы же одного поля ягоды — зачем же нам без нужды смеяться друг над другом и мешать каждому вести себя так, как ему хочется!.. Вашу руку, уважаемый Гарей Шайбекович!

— Давай я тебя обниму! — вскричал растроганный Накышев и полез к инженеру целоваться. — Я не такой баран, как ваш мастер, верно! Выпьем, чтоб был мир! Мы свои люди!..

Они обнялись, гости зашумели, обрадовались примирению, подняли бокалы, и гулянка вспыхнула с новой силой. Надрывался граммофон, пела, стараясь перекричать голос певицы, Зинка. Она изредка соскальзывала с колен Накышева, бросалась в объятия Сабитова, и он кружил ее по гостиной.

Накышев уже задремывал, провалясь в мягкое кресло, но иногда вдруг на минуту-другую оживал, обводил мутным взглядом пеструю толпу гостей, растягивая в пьяной улыбке губы, потом снова окунался в сон, лицо его деревенело…

Утром он долго не мог развести слипшиеся веки, потянулся к стоявшему около кровати столику, чтобы смочить пересохшее горло, но стоило лишь оторвать голову от подушки, как она загудела, налилась свинцом, и он опять лег и за стонал сквозь зубы.

Он повернулся на другой бок, почувствовал мягкое и теплое плечо Зинки, обнял ее, но Зинка спала, как убитая, и даже не шевельнулась. «Дура баба! — беззлобно и равнодушно подумал он. — Надеется, что я с нею всю жизнь буду кутить! Лисью шубу, вишь, захотела, а за нею браслет. Стану я бросать всякое добро в эту бочку без дна! Хватит и того, что кормлю как на убой!»

Головная боль не проходила, и он решил опохмелиться. Охая и слегка постанывая, точно от этого становилось немного легче, сполз с кровати, вытащил из шкафчика бутылку водки, налил стакан, выпил. И не успел он отдышаться и найти, чем закусить, как услышал торопливый стук в дверь.

— Какого черта в такую рань принесло? — хотел было крикнуть он, но вовремя спохватился, накинул на плечи халат, сунул ноги в мягкие туфли, щелкнул ключом. — Ну кто там?

— Пришел, как велели…

Увидев за дверью Нигматуллу, Накышев нахмурился.

— Я же тебе сказал — приходи, когда темно, а ты?.. Что подумают люди, если увидят, что ты ко мне чуть свет являешься?..

— Я шел так, Гарей Шайбекович, что меня даже мышь не могла заметить, — Нигматулла усмехнулся.

— Ну, что — принес?

— Зачем же сразу так? — Нигматулла снова показал в улыбке желтые, прокуренные зубы, похожие на гнилые пеньки. — Надо договориться о цене, а уж потом приносить…

— У тебя что — ум отшибло, или ты вчерашнего дня не помнишь? — хрипло выдохнул Накышев.

— Нет, ум мой пока при мне! — Лицо Нигматуллы сковала настороженная и злая гримаса. — Я в дураках много лет жил, а теперь не желаю,.. Я человек бедный, и надувать себя не позволю даже вам, Гарей Шайбекович…

Реденькая длинная бородка Накышева затряслась, но, прежде чем он успел что-либо сказать, Нигматулла нагнулся к нему и зашептал вкрадчиво:

— Я у этих малаев покупаю за два семьдесят, так? Продаю вам за грамм по три десять, так? А вы-то ведь сдаете по четыре сорок, стало быть, каждый раз по рубль тридцать в карман себе кладете! Где же справедливость?

— Не хочешь — катись на все четыре стороны! — мрачно ответил управляющий. — Другого за ту же цену найду! А болтать станешь — в Сибирь пойдешь…

— Ну, зачем же так, Гарей Шайбекович? Разве мы и без этого не договоримся? Ведь если вы меня в Сибирь отправите, то вам и самому скоро туда же дорожка ляжет — я ведь тогда молчать не стану, а уж Рамиев, если узнает, какие вы тут дела за его спиной творите, себя в обиду не даст! Мне-то ведь везде одинаково — что Сибирь, что Урал, я где хошь проживу, а вот вам будет непривычно… И жена у вас, говорят, еще молодая, и на сына позор, а уж про вас, Гарей Шайбекович, и говорить нечего…

— Ты что, пугать меня вздумал, варнак? — ощетинился управляющий. — Да кто здесь хозяин, ты или я?

— Вы, Гарей Шайбекович! А я про что говорю? Вот поэтому и надо по справедливости барыш разделить! — Нигматулла прищурился: — Лишние деньги кармана не трут…

— Добавлю по двадцать копеек на грамм, — нехотя проворчал Накышев.

— Пополам, или я отказываюсь! — с обидой в голосе сказал Нигматулла. — А если поймают, дознаются, кого обвинят — вас или меня? Конечно, меня! Вы же про меня слыхом не слыхали, видом не видали, ничего не знали и не ведали! Или вам, может, неприятно, что у вас в кармане лишняя бумажка хрустит?

— Ладно, — угрюмо согласился управляющий. — А теперь иди, и чтоб я тебя днем, при свете, и в глаза не видел! Да еще вот, не забудь, чтоб все-таки не подумали чего — ты обо мне на прииске хорошо не отзывайся, ругни пару раз, это не помешает… А заодно послушай, что обо мне говорят, а то народ нынче у нас порченый пошел, все толки да слухи…

— Вот! — развел руками Нигматулла. — Я ж говорил, что такие умные люди, как мы с вами, Гарей Шайбекович, всегда договорятся! Все, что услышу, скажу. — Он тихонько прикрыл за собой дверь.

«Ладно, — подумал Накышев, снова ложась рядом с Зинкой. — На мою долю хватит. Главное, что денежки не стоят на месте… За золото и Рамиева купить можно, но ему-то я пока так глаза запорошил, что он, видать, слепой сделался, даже не наезжает… А пока не наезжает, золотишко течет себе и течет! Как говорится, заячья шкура год терпит, а я что, хуже зайца?»

Накышев хихикнул и ткнул молодую женщину в бок. Та проговорила что-то невнятно и перевернулась на спину, открыв круглое розовое со сна лицо с двумя родинками на левой щеке.

— Слышь, Зинка? — опять пощекотал ее Накышев и заговорил по-башкирски. — Придет время, и я Рамиева в конюхи найму, в конюхи! Думаешь, зря я с начальством Кэжэнского завода дружбу завел? А уездный судья зря у меня бочку за бочкой выпивает? А какого я коня прокурору подарил? Вот еще Мордера мне отсюда спихнуть и скорей в эту фишеровскую шахту влезть, тогда еще не так золотишко потечет, не ручейком — а речкой! ,

— Да что ты? — недовольно открыла глаза Зинка. — Поспать не даешь! И что за наказание, господи, с самого Оренбурга ни разу не выспалась! Думаешь, я понимаю, по-каковски ты там бормочешь? — Она потянулась, села на кровати и лениво улыбнулась. — Хоть переводчика по ставь, чтоб по ночам возле дежурил, да смотри, чтоб молоденький был, хорошенький, а то ведь я его тоже слушать не стану…

Управляющий, не поняв, похлопал ее по колену.

— Ничего, тебе мой разговор знать незачем, лишь бы все другое у тебя на месте было…

— Ах ты, старый пень! — разгневанно обернулась к нему Зинка. — Сколько я тут с тобой торчу уже? Посчитай! Где твои браслеты, что обещал? За харч я бы и в городе не с таким, как ты, в постели бы валялась!

Управляющий захохотал, захлебываясь и глотая, так что кадык на его шее мелко запрыгал:

— Какой браслет, о чем ты говоришь? Разве я обещал тебе браслет? Спьяну, наверно, а спьяну не считается…

Зинка схватила его за плечи и затрясла.

— Да ты что говоришь? — крикнула она осевшим, дрожащим голосом. —Давай браслет, а то сейчас соберусь да и уйду!

— Куда?! — еще сильнее закатился от смеха Накышев. — Куда уйдешь, дура? Кругом лес, горы, поняла? Нету тебе здесь никакого транспорта, даже на лошадях сейчас не уедешь, дорога размытая. Да и кто тебя повезет?

— К другому начальнику пойду!

— Здесь других нет, — усмехнулся Накышев. — Я один! Я! Поняла? И пока я здесь хозяин, ты и шагу отсюда не ступишь, я тебе даже дырявого сапога одного не дам, босиком, что ли, побежишь?

— Босиком!.. — Зинка заплакала.

— Ну, разревелась! Поди-ка лучше сюда…

Зинка с силой оттолкнула его руки:

— Не пойду! На шаг к тебе больше не подойду, ирод ты окаянный, козел старый, сморщенный! Горшок вонючий!

— А не пойдешь, так и есть не получишь, — усмехнулся Накышев, вставая. — Подумай, по думай, пода меня не будет, я пока в контору схожу…

Он тщательно запер двери снаружи и, опустив ключ в кармашек расшитого цветным сукном камзола, отправился в контору.

Он сразу послал за Мордером и Сабитовым, сел в кресло и, щелкая круглыми черными костяшками, стал прикидывать на счетах, сколько дохода в год принесет ему Нигматулла, скупая золотой песок у детей, мывших старые отвалы. За этим занятием и застали его инженер и штейгер. Мордер, поздоровавшись, сел у окна, а Сабитов, заметив, что управляющий не в духе, застыл посреди комнаты.

— Гарей Шайбекович, мы пришли, — бес страстно напомнил немец, поправляя пенсне.

— Вижу, что пришли. — Накышев исподлобья поглядел на Мордера и тут же опустил глаза. — Только что-то ничего не слышу…

— Я осмотрел весь прииск и все высчитал, как вы сказали. — Мордер вытащил из нагрудного кармана блокнот, поднес его близко к глазам и тут же положил обратно. — Так вот, если мы будем работать такими темпами, как сейчас, золотого запаса хватит лет на семь, восемь, не больше.. Надо усилить разведочные работы, о чем я не раз говорил прежнему управляющему…

Инженер докладывал неторопливо, спокойно, иногда вынимая из кармана блокнот и приводя цифры, или, встав и подойдя к карте, лежавшей на столе управляющего, водил по ней пальцем.

Накышев слушал сонно, потом недовольно махнул рукой:

— Это я и сам знаю!. Стойки, горизонты — на кой черт мне ваш средний водоотлив? Расскажите лучше о той приозерной шахте, бывшей фишерской! Когда она начнет работать?

— Копера уже поставили, вручную воду откачивают, — Мордер снял пенсне, устало прищурился и снова подошел к карте. — Вот видите уровень воды?

— Я уже сказал, мне ваша болтовня не нужна, Мордер! — вскипел управляющий. — Мне золото нужно, понятно? Зо-ло-то!

— Гарей Шайбекович, я ведь о нем и говорю.. — растерялся немец.

— Так что же вы тянете эту волынку про ко пера? Почему я должен сидеть и слушать всю эту чушь?!

— Гарей Шайбекович!..

— Я с тех пор, как родился, Гарей Шайбекович! — отрезал управляющий, и маленький бледный кончик его носа дрогнул на опухшем лице. — Когда начнет работать эта шахта?!

— Ну, пожалуйста, я скажу! — сердито крикнул Мордер. — Даже если мы… Даже если воду откачают настолько, что можно будет работать, все равно нельзя начинать, пока не сменим крепления! — Он покраснел от волнения, уронил пенсне на колени, но тут же поймал их трясущимися, дрожащими руками и снова водрузил на нос,

— А кто вам сказал, что мы будем их менять? Я и копейки на эти крепления не дам! Да вы просто с ума сошли, Мордер! — чуть не рассмеялся ему в лицо Накышев. — Вы что, думаете, что у меня куча денег? Не-ет, ни одного подхвата, ни одного крепления я там не сменю!

— Как хотите, — сухо сказал Мордер. — Но я, как инженер, без замены старых креплений, да еще с такой породой, не могу дать вам согласия на начало работ!

Накышев стукнул кулаком по столу, и белая фарфоровая чернильница, подпрыгнув, полетела вниз, на желтый пол, брызнула осколками, и бледно-лиловой лужицей растеклись на полу чернила.

— Да кто вас спросит, согласны вы или не согласны? Вы что, не знаете, перед кем стоите?!

— Перед управляющим прииска! — немец с вызовом вздернул голову.

— Нет, вы не знаете! — крикнул вдруг Сабитов. — Вы не знаете, перед кем стоите! — Он от вернулся от изумленного Мордера, приложил руку к груди и низко склонил голову перед Накышевым: — Работать с вами, Гарей Шайбекович, большое счастье и честь, я всем так говорю! А вы, Мордер, не цените этого счастья, не понимаете, с кем, можно сказать, за руку здороваетесь! Знаете, кто был дед Гарея Шайбековича? Большие люди, великий род! Так что выбирайте выражения!..

— Простите, не понимаю, какое отношение имеет социальное происхождение к тому, что происходит на шахте! — не сдавался немец. — Я говорю о замене старых креплений, а вы мне о происхождении… Как это говорится? Я — про Фому, а вы — про Ерему!..

— Гарей Шайбекович здесь хозяин! —Сабитов вытянул вверх руку с оттопыренным указательным пальцем, и от этого его высокая худощавая фигура с узкими плечами вдруг стала выглядеть комически. — Я говорю про золото, и Гарей Шайбекович говорит про золото, один вы тверди те про какие-то крепления! Кто же здесь тогда хозяин? Может быть, вы? Нет, не вы! А раз не вы — извольте слушать, что Гарей Шайбекович скажет!

— Простите, но если речь идет о нарушении техники безопасности, я не стану слушать ни вас. ни Гарея Шайбековича! — отрезал немец. — Нарушайте, как хотите, только не тогда, когда я работаю на прииске! Хотите открыть шахту без замены креплений — снимите меня с работы, а я нарушать технику безопасности не хочу!

— Вот и прекрасно, договорились, — оживился управляющий. — Мне упрямые инженеры не нужны! Сегодня же сдайте дела Сабитову!

Мордер привстал и недоуменно поглядел на Накышева.

— Идите, идите, — ласково сказал Накышев, — я вас больше не задерживаю. Ну, что же вы? Дверь, можно сказать, открыта!..

Немец покраснел, круто повернулся и быстрым шагом вышел из конторы. Чуть только дверь за ним захлопнулась, Сабитов всплеснул руками:

— Подумать только! Ни стыда у человека, ни совести не осталось! До чего дошел, вас уму-разуму учит! И как вы только таких людей возле себя терпите, Гарей Шайбекович? Уж больно у вас доброе сердце!..

— Это их бывший управляющий распустил, разбаловал! — Накышев еще не остыл от раздражения и злобы. — Ничего, скоро все поймут, с кем имеют дело, я им покажу свою руку!.. Я не какой-то там Аркадий Васильевич, я своего до биваться умею…

Расхаживая по кабинету, он дошел до несгораемого шкафа, повернул ключ со звоном и вынул бутылку спирта, два стакана и моченые яблоки на тарелке.

— Присаживайся, выпьем! — пригласил он. — А то башка раскалывается после вчерашнего…

— Да, вчера мы славно с вами погуляли, — потирая руки, протянул Сабитов, шумно понюхал стакан со спиртом и, закрыв глаза, выпил. — Уф, сердит

— С новой должностью тебя! — Накышев подержал на свету стакан. — Не забывай моей доброты…

— Век буду помнить, Гарей Шайбекович, — Сабитов низко склонил голову. — Для меня большая честь, что я сижу рядом с таким человеком… Вчера я не очень хорошо понял вас, но мне показалось, что вы говорили, как ваш дед виделся с самим царем?

— Ну, это все знают…

— Конечно, наслышаны, но из ваших уст услышать — это совсем другое дело! Я вообще мало встречал таких людей, как вы…

— Да, наш род не лаптем щи хлебал! —за хмелев, отвечал Накышев, довольный, что нашел такого благодарного и понимающего слушателя. — Я же родом из деревни Аккул, рядом с Уфимской губернией…

«Ну, теперь завелся, можно не подталкивать, — посмеиваясь в душе над тем, о чем он слышал уже десятки раз, думал Сабитов. — Хлебом не корми, а дай похвастаться!»

Он слушал управляющего вполуха, в голове у него шумело, но мысль работала четко и ясно Он уже подсчитывал свои будущие доходы, мечтал, как он начнет жить теперь на более широкую ногу. Накышев вдруг рассмеялся, Сабитов тоже захохотал, но, видимо, управляющий догадался, что его собеседник смеется над чем-то другим, не имеющим отношения к его рассказу, и нахмурился.

— Ты чего? — спросил он.

— Как чего? — Сабитов помедлил, но тут же нашелся: — Я просто в восторге от того, что слышу! Шутки сыплются из вас, как из мешка горох!..

— Ну-ну.. — Накышев помолчал, потер ладонью морщинистый лоб. —Тогда слушай дальше… Мои родичи хотели, чтобы я учился, а я плюнул на все и махнул в Оренбург! И представь себе, стал человеком! Знаешь, кто моя жена? Дочь Тарзимана-бая! Вот это богач, все может сделать! Он меня и с Рамиевым свел, тут и дело в ход пошло! 3наешь, что теперь мне самое главное? Свой карман наполнить, чтоб денежки ту да текли, как речки к морю! Тогда все эти Ахметы, Хазиахметы, Галиахметы от зависти лопнут! Какое у них хозяйство? Ну, десятин двести земли, да сто голов овец, да быков двадцать, да лошадей тридцать, да батраков десяток, а я их всех с потрохами куплю, понял?

Опьяневший Накышев наклонил голову, и узорчатая тюбетейка свалилась на пол, но управляющий не заметил этого.

— Домой меня веди, — приказал он Сабитову заплетающимся языком.

— Может, вы, Гарей Шайбекович, тут пока отдохнете, а я уйду, не буду вас беспокоить…

— Ты что? Ты мне скажи, кто тебя человеком сделал?

— Вы, Гарей Шайбекович!.. — Сабитов вскочил и снова вытянулся перед управляющим, худощавый и длинный, как выросшая в тени сосна.

— Что у тебя за душой было? — еще громче и сердитее крикнул Накышев.

— Ничего не было, Гарей Шайбекович! Спасибо вам, без вас совсем пропал бы!

— То-то… А про братьев моих двоюродных знаешь, какую они мне подлость устроили? Взяли и разбогатели, из газеты узнал в Оренбурге… Я ведь их и знать не хотел, а они разбогатели! Аллах всегда был ко мне немножко несправедлив, но я еще свое возьму, назло им возьму! В нашем деле что самое главное? Кто сумел, тот и съел! Я такой богатый, что мог бы уже старшиной быть или, как дедушка, членом думы! Знаешь, когда я маленький был еще, вроде тебя сопляк, дом мечтал построить, железом крытый, а теперь мне этого мало, мало! Кэжэнские прииски хочу! И Алтынгашские! Все прииски Зауралья мои будут, вот какой я человек!.

— Конечно, будут, — увещевал разбушевавшегося управляющего Сабитов. — Спасибо вам за все заботы…

— «Спасибо, спасибо»! — вдруг передразнил его Накышев. — На кой мне черт твое спасибо! Я тебя инженером сделал, а где у тебя документы на инженера? Нету! А ты мне спасибо… Четвертую часть с зарплаты каждый месяц приноси, понял?

— Понял, — разочарованно прошептал Сабитов.

— Род у меня такой, — захихикал управляющий, — дворянский! Денег, стало быть, много на: до, а иначе на что я прииски куплю? Сам царь нам дворянский титул пожаловал, мой дед стар шиной трех деревень был, царь его кафтаном наградил, золотом расшитый кафтан! А ты мне — спасибо… — все больше обижаясь, бормотал Накышев. — Если б ты видел, какой кафтан! Да разве мой дед его стоил? Я должен был его носить, я!.. Чем он лучше меня? И тебя я, собаку, знаю, насквозь вижу! Пока хвостом виляешь, а захочешь — продашь? Тебе вот столечко воли дай — на голову сядешь!

— Что вы, что вы, Гарей Шайбекович, у меня и в мыслях такого не было! — испугался Сабитов.

— Забудь, что я тут тебе говорил, понял? — Накышев лениво прищурился. — Твое молчание — золото… А языком трепать станешь, — язык обрежу и собакам выброшу… Веди меня домой!

Сабитов еле вытащил увязшего в кресле управляющего и, полуобняв, спотыкающимся шагом направился из конторы. На улице он огляделся — не подсматривает ли кто за ними, но улица была тиха и пустынна.

Спотыкаясь в темноте, он довел Накышева до дома и обрадовался, столкнувшись в дверях с Зинкой.

— Принимай, хозяйка!

Они вдвоем раздели и уложили управляющего в постель, и, уходя, Сабитов удивился тому, что Зинка, сидела на краю кровати, как чужая, и смотрела на бледное и потное лицо старика, словно перед нею лежал не живой человек, а покойник…

Накышев проснулся от злобного и отрывистого лая собак, поднялся, шаря вокруг себя руками, но, увидев сидевшую рядом Зинку, позвал:

— Ты чего?

— Ничего… Жду, когда в Оренбург меня от правишь! А не отправишь, я вот тут повешусь!.. — она показала рукой на потолок, где сумрачно, в свете наступающего утра, поблескивала люстра.

— Ладно, не стращай! — Накышев быстро оделся и выскочил во двор.

Во дворе было уже белесо от рассвета, редкие пепельные облака тянулись в небе, кое-где над землянками курились слабые дымки. Накышев пересек двор и постучал в окно конюховки. Минуты через три из конюховки выбежал Зинатулла, на ходу натягивая старый чекмень.

— Что случилось? — крикнул он. — Пожар, что ли?

— Типун тебе на язык! — сердито оборвал его , Накышев. — Иди поднимай с постели Сабитова и всех десятников!.. Пускай бегут в Контору да поживее поворачиваются!.. Начнем сегодня же работы в той шахте, где нынче установили копер, понял?

— Но там же… — заикнулся было Зинатулла.

— Не твое дело! А вернешься — закладывай вороных, повезешь мою барыню в город! Нечего ей тут делать — погостила, и хватит!..

 

5

В одну из ночей подуло стужей, завьюжило, и над прииском заметался снежный буран. Страшно было показаться на улицу, так все вокруг кипело от ветра, стонали и раскачивались сосны, недолго было заплутаться и погибнуть в этой буранной хмари.

Но, видно, это была последняя злость зимы, потому что сил ее хватило не на много дней. Уже через неделю опять заслезились капели, задымили проталины и, разваливая на части санный путь, стали пробиваться к Юргашты, посверкивая на солнце, веселые и шальные ручейки.

И, вобрав в себя эту беспокойную кровь весны, река разбила ледяной покров и стала крушить льдины, ломать и корежить их и вдруг открылась вся, счастливая, что освободилась от ледяного плена и может дышать свободно и бежать, куда ей вздумается…

И люди, радуясь ледоходу, тоже вели себя иначе, чем зимой. К реке потянулись не только мужчины-старатели, но и женщины, и даже дети. Старатели начали сбиваться в артели, чтобы воспользоваться удачной порой и поразмыть породу в старых отвалах. Те, кто был послабее, ждали большой воды и пока промывали валявшуюся возле шахты песчаную глину. Детишки и женщины копошились тут же и помогали, как могли…

Лишь один человек на прииске не радовался приходу весны. Это был управляющий Накышев. Он не находил себе места оттого, что никто не шел к нему в контору — старатели весной обходились без него. Он был зол, что прозевал какой-то момент, когда он мог нанять рабочих и платить им по уговору более низкую цену. Теперь нельзя было и помышлять о том, чтобы кто-то пошел в шахту на таких условиях.

Целыми днями он сидел в конторе, тупо глядел, как бредут мимо люди с котомками за плечами, и почти заболевал оттого, что ничего не мог поделать с этими оборванцами, которые еще месяца два тому назад толпились с утра до вечера у крыльца конторы и просили дать им хоть какую-нибудь работу.

Сегодня он вызвал к себе главного инженера и, поджидая, смотрел в окно, откуда была видна Юргашты, — она несла на мутновато-желтых волнах последние льдины, и там, где они, скрежеща, наползали друг на друга и крошились, паром висели мельчайшие брызги. По обеим сторонам реки бродили и что-то выискивали старатели.

«Слишком долго я канителился с этой немчурой, — думал он. — Мог бы и в январе шахту открыть.»

Без стука вошел Сабитов. С тех пор, как Накышев назначил его инженером, Сабитов вел себя нагловато, уже не вытягивался в струнку при появлении управляющего, хотя и держался с подчеркнутой вежливостью и, приходя в контору, принимал робкий и просительный вид.

— Я что-то не могу понять, для чего я поставил тебя на эту должность? — закричал управляющий, едва Сабитов показался в дверях. — Шахта открыта, а работать в ней, выходит, некому? Где рабочие, которых ты мне тыщами обещал нанять? Где?

— Сами знаете, Гарей Шайбекович, — Сабитов пожал плечами, — ледоход…

— Я спрашиваю, когда на шахте начнется работа?

Сабитов, как бы признавая свою вину, опустил голову и промолчал.

— Тошнит меня от тебя, — откидываясь в кожаном кресле, устало сказал управляющий. — Даже чернильницей в тебя запустить скучно, на все один и тот же ответ, одна и та же глупая рожа!..

— Это все тот разбойник воду мутит, — оправ дался Сабитов. — Поверьте мне, Гарей Шайбекович, я всеми силами! По всему прииску слухи распускает, что шахта обвалится! Подговаривает, чтоб на работу не выходили, пока мы креплений не заменим…

— Какой разбойник?

— Да каторжник, русский этот, Михаилом его зовут…

— А откуда он это узнал? И почему ты мне раньше ничего об этом не говорил? Вот что, сообщи-ка о нем на Кэжэнский завод, в полицейское управление, а ты, — управляющий кивнул лысо ватой головой десятнику, появившемуся в кабинете, — иди вызови урядника! Даром он, что ли, казенный хлеб ест?

Десятник приложил руку к воображаемому козырьку и, повернувшись кругом, быстрым военным шагом вышел из комнаты.

Накышев посмотрел на Сабитова, на жалкое его красное, испуганное лицо. «Боится, — удовлетворенно подумал он, — а как же? У меня ведь кулак железный, захочу — и он у меня из главных-то инженеров в конюхи пойдет, а то просто станет навоз со двора убирать! Ничего, зато с такими работать хорошо, только свистни — а он уж тут, хвостом виляет!»

— Садись-ка поближе, — спокойно сказал он. — Ты пока под моим началом работаешь, за помни — старатели сколько бы ни мыли, а золото ихнее все равно к нам в карман ляжет, все дело только в том, сколько ляжет, поэтому нам и шах та фишеровская понадобилась, понял? Если там столько золота, сколько проба показала, то считай, что карманы у нас набиты! А эти губошлепы, что там, возле Юргашты, собрались, мы их всех к ногтю прижмем, не беспокойся! Они ж как мухи — на сладкое летят! Стало быть, пообещать надо, что плату за работу в этой шахте увеличим, да в придачу — большой задаток, понял?!

Сабитов кивал головой.

В дверь робко постучали, и в комнату снова зашел десятник. Круглое лицо его было озабоченно.

— Ну что? — сердито спросил Накышев,

— Урядник сейчас придет, а вот тут еще одно дело… Есть Нигматулла такой, сын Хажигали, — и сын, и отец, вся семья — воры, как говорится, вор на воре сидит и вором погоняет!..

— Ну что ты резину тянешь, выкладывай сразу суть дела! — раздраженно сморщился управляющий.

— Так точно, Гарей Шайбекович! Так вот он у детей золото за бесценок скупает! Стало быть, поперек нашей дороги стоит…

— Ерунда! Какое там золото — мелочь сущая, — негромко проворчал Накышев. — Так вот я тебе и говорю, главный инженер, большой задаток вперед и все такое прочее… Он повернулся к десятнику:

— А ты пока иди, я сам в этом деле разберусь!.. Будет нам этот ворюга мешать — мы его быстро уберем…

 

6

«Смотри-ка, — думал Хисматулла, шагая с лопатой по берегу Юргашты, — еще вчера, кажется, акман-токман опять собирался, вроде бы даже снежок пошел, а нынче-то благодать! Расплакалась наконец Юргашты после зимнего горя…»

Навстречу ему то и дело попадались старатели с веселыми, радостными лицами, они здоровались, щурясь от солнца, улыбались, и Хисматулла сам не мог не улыбнуться в ответ, потому что было уже ясно, что весна пришла окончательно, со всей щедростью своего света и тепла. И скоро будет вокруг шумно от свежей зелени, такой нежно-яркой, что поначалу больно будет глазам смотреть на нее, и небо с каждым днем станет наливаться голубизной, и чернокрылые чибисы пронзительно закричат: «Тиу-ви! Тиу-ви!» И если уже сейчас пылят по мокрому ноздреватому грязному снегу сережки орешника, то скоро зацветет и осина, и на южных склонах глинистых оврагов расцветут желтые корзинки мать-и-мачехи и нежно-голубоватые, матовые подснежники, а там медуница и лиловатые душистые колокольчики волчьего лыка, и затокуют тетерева на заре возле опушек и сырых просек, и вылезут из берлоги исхудалые после зимней спячки медведи, и найдется работа всем тем, кто не мог прокормиться зимой!

«Да, теперь уж очередей у конторы не будет, — усмехнувшись, подумал Хисматулла. — Уже и артели собираются, а как начнется настоящее половодье, в шахту и силком не заманишь!..»

Вдруг он почувствовал на себе чей-то взгляд — навстречу шел высокий худой мужчина в черном бешмете, с еще более черной бородой. На бешмете у горла не хватало двух пуговиц, и в прорези виден был край рубашки и тонкий шнурок с амулетом. Внимательно глядя, мужчина прошел мимо, и видно было, что хотел поздороваться, но не решился. Хисматулла обернулся. Незнакомец тоже приостановился и смотрел в его сторону.

— Если душа не почувствует, то глаза не увидят, — сказал он, приблизившись. — Лицо-то у тебя, браток, знакомое, только вот не вспомню, где я тебя видел?

— А я тебя узнал сразу, — улыбнувшись, ответил Хисматулла. — Ты ведь курэзэ?

Кулсубай махнул рукой:

— Какой там курэзэ — это все так, пока на стоящей работы не было… А и я теперь тебя уз нал, когда ты засмеялся, тебя, кажется, Хисматуллой кличут?

— Мне про тебя Гайзулла рассказывал, Хайретдинов… — невпопад ответил Хисматулла.

— Гайзулла? Хороший парнишка… — Глаза Кулсубая потеплели. — Стойкий, всю зиму вместе ходили.

— Вы ведь искали кого-то?

— Жену свою искал, это точно, а Гайзулла так со мной ходил, при мне был, — смутившись, сказал Кулсубай.

— Нашел?

— Найти-то нашел, — снова махнув рукой, с горечью ответил Кулсубай, — да только она за мужем уже, и дети есть… Вот и приехал обратно сюда, а как увидел все это людское горе, как дети по канавам роются, так и про свое позабыл!.. Аллах!.. Сам маленький, с наперсточек, худенький, в цыпках весь, ручонки красные, нос синий от холода, а весь день до ночи сидит и старый отвал моет! — Глаза его блеснули гневом и возмущением. — Что же это такое, думаю?!. Чей, говорю, откуда? А он молчит, боится, песок у него намытый отниму, а потом как крикнет: «Уходи, уходи! Это мой отвал!..» — Кулсубай помолчал немного, как будто снова встала перед его глазами эта страшная картина детского горя. — Ну, пришел к нему в землянку, вижу — детей куча мала, и все одни кости да кожа, и мать ихняя, Сара, как щепка тощая… Помнишь Сагитуллу, которого в прошлом году убили? Ну так это его семья. Вот и думаю — все я потерял, и терять мне больше нечего, все равно по земле порожняком болтаюсь, хотел вон сынишку Хайретдинова себе взять, да не вышло… Я говорю, дай, думаю, сделаю хоть раз в жизни доброе дело! С тех пор у них и живу, детишки ко мне привыкли, подружились, куколок им режу, только вот беда у нас случилась… — Голос Кулсубая задрожал, на глазах появились слезы, и взволнованный Хисматулла, чтобы не выказать своего волнения, уставился в землю. — Сам я во всем виноват, зачем отпустил его, одного на завод? Об Адгаме я говорю, старший он у нас был… Сам золото мыть решил, говорит мне: вот, агай, нападу на жилу — и всю семью прокормлю! И утонул вон там, недалеко отсюда…

Хисматулла с ужасом посмотрел на бурлящую, грохочущую Юргашты. Мутная вода с шумом выплескивала на гальку мелкие кусочки льда, подмывала под корни прибрежные деревца, как бы хватаясь за них сильными, темными лапами, и вдруг, закрутившись и вспенившись, хваталась снова за какую-нибудь льдину и, повернув ее, бешено неслась вниз.

— Слышишь, хохочет?.. — тяжело вздохнул Кулсубай. — Ей что, катится и катится, ей все равно, что нет в живых моего мальчика…

Мужчины замолчали, слушая, как шумит вода. Хисматулла так долго глядел, что даже голова у него закружилась, и уже остановилась вода и берега стремительно поплыли вверх, когда Кулсубай тронул его за плечо:

— А ты, браток, далеко направился? Хочешь, ко мне зайди, поговорим… И у меня на душе легче станет!

— Нет, я сегодня к Михаилу иду, давай лучше завтра!

— Завтра меня дома не будет, в новую шах ту выхожу, вечером.

— Да ты что! Зачем ты туда идешь? Разве не знаешь, там даже креплений не сменили — все старые, вот-вот обвалятся!

— А что сделаешь? Десятник сказал — не хочешь выходить, верни задаток, что зимой брал, и катись на все четыре стороны! А где я столько денег сразу возьму? И ждать не хочет… Если б я один, как раньше, был, а теперь ведь я человек семейный… Да что там, я говорю, судьба моя такая — завалит так завалит! Ты лучше мне про того русского скажи, к которому ты в гости собираешься, — он ведь возле центральной шахты живет? Все хочу его повидать, да не удается! Очень он мне одного знакомого напоминает, тоже Михаилом звали.. Как его увидеть?

— Сейчас не сможет, болеет он… А тебе за чем? Дело, что ли, есть?

— Так, поговорить хочу… — Кулсубай вздохнул. — Может, растолкуете мне, что за времена настали? Мулла и то каждый день вопит, что конец света наступил! Мне-то на его трепотню всегда плевать было, а только я и сам вижу, что неладно, уже никто никого не признает — ни старшего, ни богатого, даже о самом царе черт знает что болтают, вот какая смута! Я и думаю: может, он, русский этот, такой умный, что объяснит!

— Я и сам тебе объяснить могу! — с оттенком превосходства в голосе гордо сказал Хисматулла. — Я тоже раньше не знал ничего, мне Михаил все объяснил…

— Ну, раз можешь, так давай! — обрадовался Кулсубай. — Перво-наперво вот что мне скажи: почему это стали говорить, что богачи нас обворовывают?

— А как же? Точно, обворовывают! И меня, и тебя! Им с нашей зарплаты больше половины идет, понял?

— Как так?

— А вот так, устроились на нашем горбе, а сами и пальцем шевельнуть не хотят, ничего не делают!

— Ну, этот порядок уж сам аллах установил, против бога не пойдешь… — улыбнулся Кулсубай. — А что воруют, не верю я в это! Зачем же им воровать, если у них и так дом — полная чаша? Болтовня все это, распустился народ, вот и про царя тоже говорят, что он вор, а уж царю— то и совсем смешно такие грехи приписывать, он ведь и своих богатств счесть не может, так на что ему, скажем, мой бешмет или наша коза?

— Да как же, — горячо заговорил Хисматулла, перебив Кулсубая. — Ты пойми, они не так воруют, не руками, а похитрее!

— Ногами, что ль? — рассмеялся Кулсубай.

— Да нет, просто они все заодно, понимаешь? А раз царь богатый, и он с остальными богачами заодно! Нас с тобой не защищают, а своих в обиду не дадут, вон и за листовки, и чуть что скажешь — хлоп! — и тебя уже сразу в полицию волокут! Ворон ворону глаза не выклюет, понимаешь?

— Так-то оно так, — нехотя согласился Кулсубай, — только про царя мне что-то не верится… Я ведь везде побывал, и у наших, и у русских, и мулл видел, и с купцами разговаривал, а про царя никогда ничего плохого не слышал. Наоборот, любят все его, говорят, человек хороший, а про помещиков он небось и знать не знает, какие они над народом дела творят…

Хисматулла покраснел. «Вот те на, — подумал он. — Все ходил мечтал, кто бы что у меня спросил, а как спросили совета, так я и объяснить ничего не могу… Как же это у Михаила получается? Вот стыд, а еще думал, что я умный! Правду Михаил говорит, учиться мне надо, вот ведь все чувствую, а сказать не могу, хоть сквозь землю провались…»

— Я завтра приду, — угрюмо сказал он Кулсубаю, — поговорим еще до вечерней смены, а то времени мало… — и пошел к шахте по сырой вязкой глине. Желтые брызги от его шагов разлетались в разные стороны,

«Чего это он, обиделся, что ли? — недоуменно подумал Кулсубай. — Вроде не говорил я ничего такого…»

Не доходя до шахты, Хисматулла повернул с дороги и полез в гору. Он никак не мог избавиться от тягостного ощущения стыда и собственной глупости и ругал себя почем зря. «Оратор чертов, вчера только последнюю букву в алфавите выучил, а туда же!» — говорил он сам себе, яростно меся лаптями глину. Обида его росла все больше, пока он не уселся, чтобы передохнуть, на свежесрубленный пенек, еще заваленный с теневой стороны серым ноздреватым снегом. Внизу, на перекопанном вдоль и поперек поле, один к одному жалостно ютились старые балаганы, крытые дранкой и корой. Казалось, с началом весны они стали линять, как звери, — такой у них был облезлый и ободранный вид. Издалека, рядом с балаганом, видны были кучи глины и мусора, валялись сломанные черенки от лопат, куски мочала, обломки досок, куски железа и разбухшие от воды старые лапти.

Года два назад еще весь этот склон холма был покрыт густым лесом, а теперь лишь редкие березки беспомощно тянули вверх голые веточки среди пней да чахлые одинокие прутики торчали из сугробов, сгибаясь под порывами ветра.

Приглядевшись, Хисматулла заметил, что веточки покрылись тяжелыми почками с влажной и туго натянутой темной кожей, набухли соком. А вон у одного из пней притаился подснежник, один из первых, — нежный, чуть золотистый от солнца, он робко покачивал удивленной красивой головкой, стряхивая то и дело капли березового сока, падающего с макушки пня.

Вдруг внутри у парня что-то дрогнуло, и отчетливо, как никогда раньше, он увидел перед собой мягкие, полураскрытые губы Нафисы, ее раскосые глаза с блестящими каплями слез, нежную, напоминающую лепестки кожу щек… Хисматулла закрыл рукой глаза и, еле удерживаясь от горячих, уже набегающих на глаза слез, вспомнил осеннюю холодную ночь, и белое лицо, вкус меда на губах, и звездную, морозную россыпь в огромном чужом небе.

Как будто резче запахло весной, и, открыв глаза, он подумал о том, как удивительно, что даже эти слабые, маленькие прутики, эти пни, которым никогда не быть снова деревьями, все вокруг жадно хочет жизни, и обновления, и солнца! Ему почудилось, что он слышит, как пьют соки земли тянущиеся ввысь кустики, как растет корень цветка в темной глине вширь и вглубь, как впитывают живое солнечное тепло пухлые коричневые почки, и чуть не задохнулся от нежности и любви к миру, и к этому гребню горы, и. к белому цветку у слезящегося пня.

Вдруг что-то больно укололо его в шею. Хисматулла поднял руку, провел ею по загорелому затылку. «Клещ, наверно», — подумал он, но в ту же минуту опять кольнуло руку возле локтя, и Хисматулла увидел, что по его рукам и штанам ползут маленькие рыжие муравьи. Торопливо поднявшись, он стряхнул непрошеных гостей с чекменя и штанов и, оглядевшись, заметил, что позади пня, на котором он сидел, возвышался небольшой муравейник, еще покрытый сверху грязно-желтой шапкой прошлогодней листвы. Хисматулла отставил свою лопату в сторону и наклонился к нему.

В муравейнике кипела горячая и спешная работа. Торопясь и то и дело натыкаясь друг на друга, муравьи бежали в разные стороны, то вбегая в черные круглые дырочки входов, то снова выбегая оттуда, многие из них тащили кто хвойную иголку, кто дохлую муху. Иногда вдруг некоторые муравьи изменяли свой путь и бросались помочь малосильному перенести муху через преградившую дорогу веточку, но, как только муха была перетащена, снова, суетясь и спеша, убегали прочь….

Хисматулла вспомнил, как рассказывал ему о муравьях Михаил: «Есть у них еще более слабые особи, амазонки. Такие слабые, что даже сами не передвигаются, их другие муравьи носят. Вот они-то как раз и есть хозяева гнезда…» — и подумал с горечью: «И в лесу все так же, как в жизни, — баи и бедняки… Интересно, а урядники у них бывают?»

При мысли о муравьином уряднике Хисматулла повеселел и, шагая дальше сквозь мелкий березняк к шахтам, стал придумывать и дальше — о том, что у муравьиных рабочих свой хозяин прииска, штейгер, инженер, заработная плата…

Выйдя снова к Юргашты, он увидел новый муравейник — над маленькими шахтами, похожими на муравьиные ходы, вращались воротники, у многочисленных желобов, шлюзов и маширт суетились люди, но в этом муравейнике не было порядка, никто не помогал другому, и среди охваченных весенней золотой лихорадкой старателей, бегающих от реки к шахтам и обратно, везущих породу на санках по бурой глине, размахивающих руками усталых, голодных людей скорее можно было увидеть драку из-за хорошего места…

Хисматулла шел по дощатому настилу, и доски под ним прогибались и жалобно скрипели.

— Куда идешь, косоглазый? Куда ты так торопишься, чтоб тебя черти взяли! — услышал он грубый окрик за спиной.

Обернувшись, Хисматулла увидел Хакима, кричавшего на своего сынишку, и, поняв, что кричат не ему, пошел вперед еще быстрее. А еще дальше заметил он Нигматуллу, окруженного со всех сторон детворой, ее теперь было у реки больше, чем раньше. Казалось, ни одной ямки с талой водой, ни одного ручейка свободного не было, — так плотно облепили их черные головы ребятишек, мывших золотоносный песок. Как галки, вертелись они вокруг Нигматуллы, а тот что-то горячо доказывал им, взмахивая длинными руками, часто хохоча, закрывая ладонью глаза от ослепительного весеннего солнца…

Маширт, у которого он работал, был уже перенесен из тепляка на открытое место, и, приближаясь к нему, Хисматулла неожиданно увидел Гульямал, стоявшую с лопатой рядом с русскими женщинами. Издали приметив Хисматуллу и поджидая его, она старалась принять серьезный вид, но губы сами собой расползались в улыбке, и женщина неудержимо засмеялась, не сводя с парня широко открытых, сияющих глаз.

— Что тебе здесь надо? — негромко и серди то спросил Хисматулла.

— Соскучилась, вот и прибежала, — не пере ставая улыбаться, ответила Гульямал. — Не сердись…

— Как мать?

Оттого, что Гульямал, не стыдясь посторонних, говорила громко, Хисматулла покраснел и еще больше рассердился, но женщина не замечала этого.

— Вон, под березой, сверток тебе прислала, все ждет тебя, ждет, — продолжала она. — А я совсем сюда пришла, на работу устроилась. Что— то тебя и не узнать, изменился как! Совсем муж чина стал, даже усы растут! Что ж не заехал ни разу?

— Эй, болтать после работы будешь! — крикнул издали ровняльщик. — Посмотри, сколько у тебя породы накопилось!

Гульямал побежала к желобу, а Хисматулла облегченно вздохнул, радуясь, что не надо больше разговаривать с невесткой на виду у всех, пошел к зонту, где уже стоял его напарник.

— Тебя тут один русский спрашивал, — тихо сказал он Хисматулле.

— Тот самый, что ль?

— Угу, — промычал напарник. — Говорил, ну жен ты ему срочно.

Михаила не пришлось долго искать, — он сидел на склоне чуть выше дороги, бледный, исхудавший, и, увидев Хисматуллу, крикнул:

— Я здесь! Ты что, не работаешь сегодня?

— Я в ночную, — запыхавшись, ответил Хисматулла. — А ты что, у наших был?

— Был-то был, а толку! — вдруг вспылил Михаил и, устало махнув рукой, отвернулся. — Ну и тяжелы они на подъем, эти старатели!.. Ни о чем, кроме золота, и слушать не хотят, как сумасшедшие, честное слово! Не успеешь им ни чего объяснить, как они снова про свое: «Ты, атай, человек ученый, помоги жилу найти!» Ни как не хотят поверить, что настоящую жилу не под землей надо искать, а в жизни!..

Лицо Михаила от волнения пошло красными пятнами, в глазах чуть не блестели слезы. «Оказывается, и у него неудачи бывают, — удивленно подумал Хисматулла. — Только что же он так из-за чужих людей волнуется, будто это его родные? Не хотят слушать — ну и не надо, им же самим хуже!..»

— Глупо, конечно, так расстраиваться… — вздохнул Михаил. — Тем более что правда — она спокойная, потому что в силе своей уверена, а я горячусь, как мальчишка! Но с другой стороны, как же не горячиться? Как не срываться? Ведь всей душой помочь хочешь, а до людей не доходит… Как об стенку горох! Об глухую такую стенку! И сам себе бараном кажешься, который лбом в железные ворота стучится… Вот и говорит тебе в душе какая-то струнка: «Да брось ты, Ми ша, чего ты с ними связался? Построй себе хату, женись, детей заведи, скотину, огород, а то все нервы разорвутся к чертовой матери, помрешь, так и счастья своего не увидишь!» А потом вот сядешь на пенек, остынешь, одумаешься и видишь — нельзя! Если каждый так думать будет, никогда у нас на земле счастливого времени не наступит, все только и будут за свою шкуру трястись, пока рядом соседа убивают! В единстве вся наша сила, браток, в сплоченности, если каждый о себе забудет — вот тут самая жизнь и начнется, понял? Вот и говорю себе, чего это ты, Михаил, разнюнился, как барышня? Подумаешь, слушать не стали, дело ведь не такое, чтоб сразу топором рубить, а сначала надо все темные места в сознании народа осветить огнем правды! Сегодня не послушают — завтра послушают, завтра за свою шкуру побоятся — а послезавтра сами забастуют, вот увидишь!

Хисматулла все с большим изумлением глядел на Михаила. Лицо его, уже спокойное, стало вдруг строго-красивым, будто выровнялись черты лица, выше стал лоб, и слова, которые говорил он, глядя прямо в глаза парню, будто входили ему прямо в душу, вызывая дрожь в спине и затылке.

— Мало еще на прииске сознательных людей, — продолжал Михаил, рубя воздух рукой. — Придется нам пока другую тактику избрать. Завтра, браток, выходим на работу в новую шахту. Выходить будем в разные смены, а завтра соберемся все и подумаем — как нам лучше повести работу, понял?

Хисматулла кивнул головой.

— Да, еще вот что, — Михаил приподнялся с пня. — Ребят своих проверил, можно ли доверять?

— Гайзулла, у которого мать слепая, вполне надежен, если поймают — умрет, а не скажет. Он и листовки раздавал, и по баракам бегал, звал на собрание… А другого мальчика еще бы испытать не мешало, да и маловат он немного…

— А родители у него кто?

— Мать не родная, а отец — Хаким, плотник, знаете? Он Гайзуллы приятель, Загитом зовут!

— Ну ладно, ты с ним пока прямо не связывайся, а действуй через Гайзуллу, понял?

Широкими, решительными шагами Михаил спустился на дорогу и быстро зашагал к балаганам.

«Оказывается, и такой большой пролетариат, как Михаил, тоже не всегда все гладко говорит, а я ведь только начал, — подумал Хисматулла, глядя ему вслед. — Значит, потом и у меня тоже получится…»

Но даже сейчас, увидев неудачу Михаила, он ни за что не мог бы рассказать ему о своей. «Пойду к Кулсубаю, — решил он, — попробую еще раз ему объяснить. Нечего, самое главное — огнем правды темное сознание осветить! Настоящую жилу не под землей искать надо, а в жизни!..»

 

7

Хисматулла пришел к шахте одним из первых.

На месте вырубленных берез над шахтой стоял большой подъемник, и старатели, пришедшие раньше Хисматуллы, сгрудились перед ним. Хисматулла заметил среди них старика Сайфетдина.

— Ишь ты, постарались! —сказал Сайфетдин. — По три человека спускает, не чета нашим корзинкам!

— Толку-то, — отвечал ему другой. — Все равно вручную, машина-то не работает, позавчера только воду насосами откачали! С тех пор как немец наш уехал, так и встала, —он указал на возвышавшуюся невдалеке черную громадину паровой машины. — Назначили Сабитова, прибежал он, раскудахтался — кто испортил, почему стоит, потом внутрь туда полез, руками немного покопался и говорит — дело фиговое, мол, механика надо из Оренбурга! Полез туда рукой снова, а оттуда как паром шуганет, тут же кубарем на землю свалился и без оглядки к себе в контору побежал, а по дороге все за штаны держался, наложил небось со страху-то!

Старатели одобрительно расхохотались.

— Пошли, что ли, — как бывалый шахтер; сказал Хисматулла, стараясь не показать, что не знает, как пользоваться подъемником.

Сайфетдин вошел с ним в клетку, и тотчас барабан закрутился, разматывая толстый стальной канат, и клетка медленно поползла вниз, раскачиваясь и ударяясь о деревянные стены колодца, обросшие мхом и плесенью. Становилось все темнее — казалось, что клетка падает куда-то в холодную бездонную пропасть. Сайфетдин, приподняв лампу, осветил лицо Хисматуллы.

— Как, сердце не дрожит?

— У кого, у меня, что ли? — обиделся Хисматулла. — Я же еще раньше спускался!

— Э, видел я ту мышиную норку, куда ты спускался! — рассмеялся Сайфетдин. — Это же не шахта была, а шурф!

Спускались очень долго, и страх снова сжал сердце Хисматуллы в крепкий кулак, особенно когда капающая сверху вода потушила лампу Сайфетдина, и лишь наверху, через копер, можно было увидеть маленькую светлую точку неба. Хисматулле казалось, что наравне с мерно падающим звуком капели слышен беспорядочный стук его сердца.

— Возьми меня за руку, а то упадешь, — вдруг сказал Сайфетдин, и почти тотчас дно клетки грузно ткнулось в землю. В шахте уже стояли несколько старателей и десятник Ганс, из немцев, бледнокожий, с одутловатым, в складках лицом. Сайфетдин снова зажег свою лампу, по весил ее на подхват. Тем временем рядом опустилась еще одна клетка, скоро в мрачной шахте стало оживленно. Забойщики топтались у стволов, осматривали стенки штреков, слышно было, как за креплениями что-то отваливается и трещит, лапти вязли в темном месиве глины. Пахло сырой землей и гнилой древесиной.

— Не выдержат крепления, — сказал кто-то.

— Это пусть аллах рассуждает, выдержат или не выдержат, а нам работать надо, — отозвался стоявший рядом Кулсубай.

— Может, Накышев боится, что кто-нибудь из родственников Фишера потребует шахту обрат но, потому и креплений не меняет?

— Ну да, его родственники и не знают про эту шахту! Знаешь, как Фишер над ней трясся? Все годы, пока болел, купить у него хотели, а он не продавал, все думал — выздоровеет и на ней разбогатеет!

— А какое нам дело до Фишера, когда его уже на свете нету? Фишеру, что ли, здесь работать? — раздраженно сказал Кулсубай.

— Не каркайт, не каркайт! — заорал вдруг немец-десятник. — Наша без вас знайт! Креп тер пит, шахта терпит, и ты терпит — хозяин знайт!

Освещая путь тусклыми дымными лампами, забойщики неторопливо двигались по длинному, как узкий и низкий коридор, проходу.

А Ганс уже остановился возле темных, похожих на норы, узких и длинных забоев.

— Пустой порода туда, богатый сюда клайт, — показывал он на тележку, — клетка другой чело век работайт.

— А куда же пустую породу, под ноги? И так тесно! — сказал Кулсубай.

— Не разговаривайт! — побагровел десятник. — Наша понимайт, шагай, работайт, живо!..

Забойщики опустились на четвереньки и поползли каждый в свой забой.

Сайфетдин поманил Хисматуллу пальцем:

— Идем покажу, что делать…

Низко нагнувшись, они вошли в темную дыру забоя.

— Поперечная байка называется огниво, а что такое стойка подхвата, ты знаешь, — озабоченно говорил идущий впереди Сайфетдин, — ты об нее еще в прошлый раз башкой трахнулся. Если земля обваливается, стойка в землю уходит, — понял?

Впереди показалась большая лужа, и Сайфетдин, передав лампу Хисматулле, стал тут же рыть отводную канавку в сторону главного штрека, торопливо объясняя:

— Пока воду не отведешь, работы не будет, канавку до штрека довести надо, а там насосом откачают…

— Может, лучше ведром вычерпать? — предложил Хисматулла.

— Ты вычерпаешь, а она через час опять соберется! Так будет себе и будет вытекать потихоньку.

Свалился державшийся каким-то чудом камень, шмякнулся в лужу, обдав Хисматуллу брызгами.

После того как прорыли канавку, освободили забой от старой породы и поставили крепления. Но легче работать не стало — все труднее было дышать, рубаха и штаны скоро промокли насквозь, разбухли, потяжелели от налипшей глины лапти.

По забою метались, точно дразня работающих, их суетливые тени, точно кто-то нарочно повторял каждое их движение, каждый жест.

Хисматулла еле ворочал лопатой, так она отяжелела от налипшей глины, ломило поясницу, но стоило немного отдохнуть, как потом нельзя было выпрямиться без боли.

— Эй, вы там спайт, что ли? — послышалось со стороны штрека.

— Сам небось сюда не лезет, боится штаны замарать, — тихо засмеялся Сайфетдин.

— Эй, кому я говорайт? — продолжал надрываться Ганс и вдруг резко и пронзительно свистнул.

— Дур-рак! — взорвался Сайфетдин. — А еще десятник называется! Ошалел, что ли, в шахте свистеть?!

— А что не отвечайт? Отвечайт, тогда не свистейт! Вам лишь бы день работайт, а там хоть умирайт! А кто перед хозяином говорайт? Я! — И, размахивая лампой, десятник пошел дальше по штреку.

— А почему нельзя свистеть? — спросил Хисматулла.

— Старики говорят — обвал будет, — мрачно ответил Сайфетдин. — Правда или нет — кто знает, но лучше в шахте не кричать и не свистеть — от беды подальше!

Он присел на корточки, отдохнул немного, поставил поудобнее лампу и, сняв мокрую рубашку, положил ее на большой камень, где уже лежал старый чекмень, и остался в тонком камзоле. При свете лампы казалось, что морщины на лице Сайфетдина стали резче и глубже.

— Как тебе не холодно! — Хисматулла по ежился.

— Работа человека греет, — Сайфетдин улыбнулся и показал на рубашку— Смотри, даже пар идет! — Он прислушался к дальнему, едва заметному стуку кирки в соседних забоях и по плевал на ладони: — Долго канителились, другие уже давно начали…

Он подкопал породу снизу и сразу же стал крушить киркой сверху легко, будто держал в руках игрушку. Большие темные руки его скользили по черенку ловко и быстро; пламя лампы от взмахов киркой заплясало, причудливо освещая забой; под ноги большими комками сыпался оставшийся без опоры верхний грунт.

— Здесь не так сила нужна, как ловкость, — не останавливаясь, заметил Сайфетдин. —Видишь, как кирку надо держать? Будешь так держать — меньше устанешь… И еще запомни — никаких лишних движений! И силы сэкономишь, и больше наработаешь, понял? — Он отбросил крупные камни к штреку, подкопнул еще, очистил место для кровли, приставил кирку к стене и, тяжело дыша, сказал: — Идем твой забой посмотрим, а потом крепить начну…

Выйдя к главному штреку, Сайфетдин, подняв лампу, внимательно осмотрел старые, полусгнившие крепления из толстого бревна и желтую глину между ними.

— Твой забой здесь начнем. Видишь, где жила идет? Может, здесь как раз самородки на тебя посыплются с лошадиную голову…

Хисматулла тоже посмотрел на стенку, но не смог различить жилу, о которой говорил Сайфетдин.

— Что толку, — сказал он уклончиво, — все равно не наша шахта и не наше золото!..

Умело орудуя киркой, Сайфетдин вывернул из-под подхватов гнилые стойки, и огнева повисли в воздухе, зацепившись концами за протянутый по всему штреку главный подхват. Выровняв место для нового забоя, он показал, с чего начать, и торопливо ушел; Хисматулла остался один.

Мерно капала вода, слышно было, как работают в соседних забоях, — словно все дятлы леса разом слетелись во вновь открытую шахту Фишера, чтобы выклевывать из глины зерна золота.

Уже после первой огневы у Хисматуллы за дрожали руки и колени, потемнело в глазах. Ему казалось, что время идет бесконечно медленно, и этот день в шахте продлится целый год, а может быть, и больше, и он никогда уже не увидит теплого солнца весны. Внезапно послышался резкий скрип полозьев, и Сайфетдин вытянул из своего забоя груженные породой маленькие сани. Веревка, привязанная к саням, глубоко врезалась в его жилистые темные ладони. Хисматулла поспешил ему на помощь.

— На сегодня хватит, пожалуй, — сказал старик, останавливаясь. — Прежней силы уже нет, да и дыхание не то... Э, да у тебя дело двигаемся! Сколько повесил?

— Одну огневу, а ты?

— Я четыре, для пятой место готовлю. Ничего, — добавил он, заметив, как огорчился парень, — не горюй, тебе для начала хватит!

Свалив породу с саней, Сайфетдин снова, как крот, полез в темную дыру забоя, держа лампу в зубах. За ним, скрипя, поползли сани с корзиной.

Хисматулла вычистил свой забой и подготовил место для второй огневы, руки уже плохо слушались его. При тусклом свете лампы никак нельзя было понять, день еще или уже вечер, и Хисматулле вдруг показалось, что он остался в шахте совершенно один Он чуть не закричал от страха, но заставил себя сдержаться и почти тотчас уловил стук кайлы где-то глубоко в шахте. Губы то и дело пересыхали, и Хисматулла, взяв кружку, набрал мутной, горьковато-кислой воды из ручейка, который, не переставая, струился по главному штреку. Подождав, пока вода отстоится, он жадно осушил кружку, чувствуя, как скрипит на зубах песок. Когда дали сигнал подъема, Хисматулла еле стоял на ногах…

Дернулся стальной канат, и клетка, груженная старателями, тяжело тронулась с места и медленно потащилась вверх по длинному, темному колодцу. Хисматулле показалось, что сразу стало легче дышать, и действительно, чем выше, тем чище становился воздух, исчез запах копоти и гнили, стало теплее. И чем ближе становилось маленькое оконце неба, сверкавшее наверху драгоценнее всех камней и самородков на свете, тем радостнее сияли глаза парня.

— Что, доволен? —усмехнулся Сайфетдин.

Хисматулла глубоко вздохнул и кивнул головой.

 

8

Поговорив с Хисматуллой, Гульямал так обрадовалась, что всю неделю ходила, как во сне. Улыбка не сходила с ее лица, даже если она хотела выглядеть серьезной.

— Чего лыбится? — с недоумением разводил руками ровняльщик. — Словно ей черт знает какое счастье привалило! Эй ты, над кем смеешься? Ты, может, надо мной смеешься?

— Может, и над тобой! — весело отвечала Гульямал и все думала о том, как Хисматулла придет к ней в гости.

«Придет же он мать навестить, не бросит ее! — рассуждала она. — Не сегодня так завтра, а если не завтра — то послезавтра… Даже если через неделю придет, какая разница? А если к матери придет, то меня-то не минует!..»

Вернувшись с прииска в субботу, она принялась чистить и прибирать дом, хотя и была очень усталая. До белизны отскоблила большим ножом некрашеный потолок, пол и нары, вымыла их с песком, побелила чувал, очаг и шесток, выстирала все грязное белье в щелочной воде и застелила нары самотканым красным паласом, на котором разбросала как бы небрежно подушки. Постель она аккуратно сложила на стоящий у стены сундук. Когда же Гульямал украсила косяки окон полотенцами, расшитыми цветным сукном, завесила передний угол комнаты цветастым занавесом и на нем, как бы напоказ, вывесила лучшие свои наряды, комната так свежо заблестела и заиграла чистотой и радостными красками, что можно было встречать любой праздник.

Окончив уборку, Гульямал принесла из подловки сушеного мяса и повесила его на деревянном гвозде у шестка, и уже через минуту весело и споро застучал в деревянной ступе пестик — молодая женщина готовила толкан из конопляных зерен. Выложив толкан в большую чашку, она сбегала к соседям, одолжила у них кусок сахару, немного топленого масла и разложила все это на подносе. Только закончив все это, она присела отдохнуть на нары, да и то ненадолго: достала из-за чувала маленький, с ладонь, осколок старого зеркала, оглядела, себя, быстро скинула будничное платье и надела новое, с разбросанными по белому полю букетиками ярко-синих васильков, а поверх платья — нагрудник, обшитый серебряным позументом, и белый казакин с ярко-зеленой каймой по бортам. Перед тем же маленьким и почерневшим осколком зеркала она расчесала волосы надвое и перевила их длинной монистой и толстыми цветными нитками. Проделав все это, она спрятала обратно за чувал зеркало и села на нары.

Ей казалось, вот-вот Хисматулла подойдет к дому, и уже через минуту она услышит его шаги во дворе, откроется дверь и… Гульямал придирчиво осмотрела комнату — нет, ничем ее не попрекнешь, все чисто и свежо.

«Что же ему сказать? — думала Гульямал. — Здравствуй, Хисмат. Или нет, здравствуй, деверь, что так долго не заходил? Или лучше сказать просто — привет? Ничего, слова сами найдутся, лишь бы шел быстрее…»

И когда в сенях послышались чьи-то шаги, Гульямал даже вскочила от волнения, и голова ее закружилась, но тут же, чтобы парень не увидел, как она ждала его, она схватилась за метелку и стала быстро-быстро водить ею по чистому полу. Руки не слушались ее, и метелка выпала из ослабевших пальцев. Она подняла голову и увидела в дверях соседку Мархабу. В одной руке Мархаба держала щипцы, а другой прижимала к груди ребенка.

— Аллах! — воскликнула она. — Что это ты принарядилась, девочка? Гостей, что ли, ждешь?

— Да нет, просто так, — Гульямал потупилась. — Для себя… Все равно жизнь зря проходит, так пусть хоть чистой будет! Зачем же в пыли да грязи жить — ведь завтра праздник…

— Что ты, ты еще совсем молодая, — удивилась соседка. — Да и красивая! Только вот жаль, что достоинство свое теряешь, среди русских болтаешься… Вышла бы лучше замуж, у тебя ведь руки золотые, что бы ни делала — все спорится!

— Что ж такого в том, что я на прииске работаю? — с обидой возразила Гульямал.

— Да разве это бабье дело? Ни один умный мужчина туда работать не пойдет! Я буду лучше без мужа сидеть, голодная, босая и оборванная, а туда и шагу не ступлю! Не позорь себя, Гульямал… Столько настоящих джигитов к тебе сватов посылают, когда ты по улице идешь — ни одного мужчины нету, чтобы на тебя не оглянулся! Не руби свою молодость, девочка! Да если б мне твою красоту, да богатство, да хозяйство, я бы уж давно самого лучшего парня завлекла, хоть бы и женатого! Вон сын Фаткуллы Исламгали уже два года меня упрашивает: Сосватай мне Гульямал, сосватай мне Гульямал!

— Да на кой мне твой Исламгали? Сам с вершок, а борода с аршин, разве это мужчина? Я лучше за Хакима пойду, у него одна борода чего стоит!

Не понимая шутки, Мархаба ахнула:

— Милостивый аллах, ну не с ума ли ты сошла? Да что ты нашла хорошего в этом ворчуне?

— Э-э, откуда тебе знать? Может, он самый хороший мужчина в Сакмаеве!

Глаза Мархабы вытаращились так, что казалось, еще чуть-чуть, и они вылетят из орбит.

— Да я не вру, — с серьезным видом продолжала Гульямал. — Все про него говорят: Хаким старик, а какой же он старик? Это девушки только в семнадцать лет самый сок набирают, а мужчина в силу входит годам к пятидесяти! Знаешь, как говорят? Старый муж с серебром да лаской, а у молодого в руке плеть да нагайка.

— Не бес ли в тебя вселился? Или ты без мужа с ума сходишь? Нет, девочка, покажись-ка ты мулле…

Мархаба опустила сына на пол, и, освободившись от рук матери, ребенок побежал к очагу, шлепая босыми ножками. У очага спокойно дремал большой рыжий кот. Мальчик потянулся к нему ручонками, но Гульямал схватила его в охапку, подняла его и стала целовать в торчащий круглой пуговкой носик:

— Ам-ам! Съем тебя! Съем!..

Ребенок весело засмеялся.

— Не надо, сглазишь, — с испугом сказала Мархаба. — И в прошлый раз ты его сглазила, всю ночь плакал! Иди ко мне, сынок, иди, — Мархаба протянула руки, но ребенок отвернулся от нее и крепко обнял Гульямал за шею.

— Смотри-ка, не идет к тебе, — весело рас смеялась Гульямал. — Знает, у кого лучше.

Она дала мальчику кусок хлеба и стала покачивать его на колене.

— Где же твои штанишки, джигит, а? Над тобой же воробьи смеяться будут. Скажи маме, пусть сошьет тебе!

— Что ты, куда ему, даже у старших братьев его штанов нету! Идем, сынок, домой, идем… Скоро из лесу отец вернется, чаю поставим, скажи тетеньке спасибо за хлеб. — Нагнувшись, Мархаба вытерла нос сыну подолом платья, но сделала это так неуклюже, что мальчику стало больно, и он даже зажмурил глаза, но не пикнул. — А я к тебе по делу, девочка, одолжи муки на лапшу, если есть! Как только муж съездит на базар — верну…

Мархаба завернула деревянную чашку с мукой в платок, прихватила щипцами горячий уголь из очага и собралась уходить.

— Давай-ка я провожу тебя, хоть малыша донесу! — накинула платок Гульямал.

Проводив Мархабу, она зашла в землянку старухи Сайдеямал и, посидев там несколько минут и убедившись, что Хисматулла не приходил отправилась домой.

На улице было темно, даже луна не показалась из-за туч, и только стеклянно стучали, сталкиваясь в вышине, голые ветки деревьев, и где-то на краю поселка протяжно выла чья-то собака.

Дома Гульямал, не раздеваясь, бросилась на нары и заплакала навзрыд, обнимая подушку. «Значит, он был здесь еще на прошлой неделе, — захлебываясь, шептала она. — И даже не подумал ко мне зайти!.. Видно, не судьба! Не может он забыть эту сумасшедшую, не может! И что в ней хорошего? И раньше-то ничего не было, а теперь и подавно!»

Она медленно разделась и легла, все еще всхлипывая, но чувство обиды не проходило, и сон не шел.

«Что же это я, как глупая— девчонка, разревелась оттого, что он не пришел тогда? — подумала Гульямал. —Может, в самом деле занят был… Сайдеямал сказала, что времени у него не было! Может, завтра придет? — Гульямал закрыла глаза, но тут же, как наяву, увидела перед собой рассерженное лицо Хисматуллы, с которым он подошел к ней на прииске. — Да чем же хуже Нафисы? Ни на одного из тех, кто ко мне после смерти мужа подбирался, я и взгляда не бросила, никто обо мне плохо сказать не может! Никогда не была я, как она, посмешищем на глазах у всего народа, муж меня из дома не выгонял! И что у меня еще есть на свете, кроме этой любви? Видит аллах, ничего! — Гульямал прерывисто вздохнула и перевернулась на другой бок. — Может, поймет он все-таки…»

Скрипнула калитка, и чьи-то неуверенные шаги послышались во дворе, затихли под окном. Гульямал показалось, что сердце ее остановилось. В дверь тихо постучали.

— Кто там? — спросила Гульямал.

Ей никто не ответил. «Это он», — радостно улыбнулась Гульямал и откинула щеколду. Тотчас сильные жадные руки подняли ее с пола и бросили на постель.

— Хисмат! Сумасшедший!.. — весело рас смеялась Гульямал. — Да у тебя руки прямо железные!

Тотчас что-то тяжелое навалилось на нее, и к щеке прижалась жесткая колючая борода, в нос ударил запах винного перегара.

— Кто это, ты кто? — не своим голосом крикнула Гульямал, пытаясь вырваться из непрошеных объятий.

— Тише, невестушка, тише, — зашептала борода. — Что шумишь?

— Гилман-мулла? — вскрикнула молодая женщина и схватила муллу за бороду, все сильнее задирая ее кверху.

Мулла молча сопел, стараясь стащить с Гульямал одежду.

— Отпусти! Отпусти! — снова истошно закричала Гульямал. — Помоги-ите! Тебе говорят, от пусти!

Наконец, увидев, что у нее нет другого выхода, Гульямал изо всей силы вцепилась зубами в ухо муллы так, что сразу почувствовала солоноватый привкус крови.

— Ай-яй! — подскочив, завопил мулла, хватаясь за окровавленную мочку. — Глупая баба, отродье шайтана!

Гульямал схватила толстую железную кочергу:

— А ну, катись отсюда! Чтоб духу не было!

— Да я не буду, не буду, — взмолился мулла, держась за ухо. — Сейчас уйду! Только прошу тебя, невестушка, молчи, не говори никому! Я ведь с пьяных глаз… Нарочно хотел, чтобы испытать тебя!..

— Знаю я, что ты хотел! — не опуская кочерги, спокойно сказала Гульямал. — Ну, долго я тебя ждать буду? Одна нога здесь, другая — там!..

Вернувшись под утро домой, мулла Гилман увидел, что его рябое, как пчелиные соты, лицо вдоль и поперек исполосовано царапинами. «Никакого уважения к моему сану! — с яростью подумал он. — Другая женщина на месте этой потаскушки сама бы за мной бегала, не то что царапаться!»

Он обмазал лицо топленым маслом, чтобы царапины быстрее зажили, вымыл теплой водой больное ухо и велел подать себе чаю.

Прихлебывая с блюдечка янтарно-желтую, крепкую жидкость, он ловил на себе любопытные взгляды прислуживающей ему девушки и все больше мрачнел.

— Чего уставилась? — крикнул он наконец, — Брысь отсюда, отродье шайтана!

Девушка быстро юркнула за дверь, и. мулла остался один.

«Черт, теперь по всему поселку разнесется, — с досадой думал он. —А какая все-таки у нее грудь, ай-яй-яй! Что бы такое сделать, чтобы она знала свое место?»

Но прошло несколько дней, а о происшедшем в деревне не было ни слуху ни духу. «Вот это баба! Мало того, что каждая грудь, как спелая дыня, она еще и молчать умеет! — восхитился Гилман. — Да, значит, недаром говорят, что если настоящий мужчина сохранит тайну величиной с оседланного коня, то настоящая женщина может сохранить тайну не меньше люльки с ребенком! И все-таки надо ей как-нибудь отомстить, хоть припугнуть на всякий случай!»

Все эти дни он не говорил о Гульямал, как обычно, ничего плохого, не называл ее дочерью шайтана и старался не попадаться ей на глаза, обходил ее дом стороной, — все боялся, но, увидев, что Гульямал молчит, решил, что просто так этого дела оставить нельзя.

«Вот что — надо у нее обыск устроить, — надумал он наконец. — Все равно они сейчас по всему поселку идут», — и тут же пошел к уряднику.

— У Гульямал хранятся бумаги этого Хисматуллы, что с неверными связался, как же вы ни чего не знаете об этом?

Пока полицейские шарили за чувалом, разбрасывая вещи из сундуков и лазили в подловку, Гульямал молча стояла у стены, насмешливо глядя на муллу, устроившегося на нарах, и под этим взглядом мулла ежился и все никак не мог усесться поудобнее, но Гульямал только улыбалась и так ничего и не сказала.

— Наверняка знает, где его бумаги, — сказал Мухаррам, когда они вышли из дома Гульямал, так и не найдя ничего похожего на листовки. — Видел, как она улыбалась? Когда человек ничего не знает, он так не улыбается, да еще вовремя обыска!

— Да, да, должно быть, знает, — с радостью подтвердил Гилман. — Вообще опасная женщина, кафыр в юбке, веру свою продала, на прииске работает… Надо бы что-нибудь сделать, чтобы ей юбку прищемить!

 

9

Хисматулла старался забыть Нафису, не думать и, чтобы ничто не напоминало ему о ней, из-за нее даже редко навещал родную мать. С тех пор как он поселился на прииске, все в Сакмаеве казалось ему чужим и далеким…

Однако стоило ему забежать в деревню, как ноги сами несли его к дому Хайретдиновых — лишь бы одним глазком поглядеть на любимую.

Но Фатхия не пускала его на порог, гнала прочь и бормотала, что дочь ее законная жена Хажисултана-бая и он не должен порочить ее доброе имя и являться вот так непрошено в их дом.

Вот и сегодня, едва Хисматулла показался во дворе, как Фатхия, которой Зульфия шепнула о его приходе, выскочила на крыльцо и, опираясь на суковатую палку, стояла в дверях, поводя седой и маленькой, как у беркута, головой.

— Опять явился, нечистый?.. Нечего тут тебе делать, иди отсюда. Забудь, как открываются наши ворота!.. Не хочет тебя видеть Нафиса… Не до тебя ей!

Он пытался уговорить злую женщину, говорил тихо и просительно, точно вымаливал, как голодный, кусок хлеба, но старуха была сурова и непреклонна.

Вздохнув, Хисматулла поплелся домой, чувствуя себя усталым и больным…

Мать с утра выглядывала сына на дороге, и, когда увидела, так нежно озарилось улыбкой ее сморщенное, смуглое, как кожура спелого грецкого ореха, лицо, что у Хисматуллы что-то дрогнуло внутри, и он, как в детстве, припал к матери, бережно поддерживая обеими руками ее худенькие плечи.

— Сынок, ты небось голодный? — отстраняясь, спросила Сайдеямал. — Вот тут у меня…

— Нет, нет, потом, — сказал Хисматулла, ласково гладя ее набухшие, скрюченные от стирки пальцы. — Не хочу я, чтобы ты из-за меня опять уставала… Погоди, скоро мы лучше жить станем, потерпи…

На глазах Сайдеямал появились слезы:

— Ладно, сынок, ладно…

— Я правду говорю, — поднял голову Хисматулла. — Будет и на нашей улице праздник, вот увидишь! Хоть в старости будешь счастливой….

— Что ты, сынок, где уже нам о счастье думать? Есть скатерть, а на ней кусок хлеба, и то го довольно! Что человеку суждено аллахом, то и будет, никто никогда от своей судьбы уйти не мог… Бай рождается баем, а бедняк — бедняком, а если к кому и пристанет чужое добро, от него только одни несчастья…

— Это неправда, эсей! — горячо возразил Хисматулла. — Так баи и помещики нарочно говорят, чтобы нас опутать!

— Да зачем баю нас опутывать, сынок?

— Чтобы мы на них работали!

Сайдеямал медленно и недоверчиво покачала головой:

— Слышала я уже все это… Вот и товарищам своим, что теперь к тебе по вечерам ходят, ты тоже самое говоришь, а я так думаю, что это все не твои слова…

— Не мои? А чьи же?

— Того неверного, что с тобой на прииске работает! Так и мулла мне говорил…

— Правда, мама, одна, ее из чужих слов не составишь!

— Может, оно и верно, сынок, делай, что хочешь, я в твои дела вмешиваться не хочу… Толь ко все-таки поменьше бы ты был с тем неверным, хоть ты и говоришь, что он человек хороший, грамоте тебя учит, а все какой бы ни был — не нашей он веры, сынок…

— Только две веры у людей бывает, эсей, две самые главные, — одни верят в то, что нужно быть хорошим человеком, а другие — в то, что можно прожить и жуликом, и бесчестным…

— Боюсь я за тебя, — опять покачала голо вой мать. — Наживешь ты себе врагов с такими мыслями, и отнимут у меня моего младшенького сыночка, последыша… — Она положила голову сына перед собой на подушку и стала разглаживать его волосы, расправляя короткие рыжеватые завитки.

Они долго сидели молча. Звенел за чувалом сверчок, скреблись под нарами мыши.

— Ты бы поел да ложился — устал ведь… — сказала Сайдеямал, глядя на худое лицо с резко обозначившимися скулами, на едва заметные, только начавшие расти усы и бороду, пробивавшиеся светлым рыжеватым пушком над губой и на подбородке.

— Чуть не забыл! — Хисматулла хлопнул себя ладонью по лбу и вскочил. — Мне же еще в одно место зайти надо!..

«Не буду спрашивать его, куда он идет, — решила про себя Сайдеямал. — Зачем беспокоить пустяками? Захочет — сам скажет… Хорошо бы, сходил к Гульямал, она женщина хорошая, да и я к ней привыкла… И сама к нему тянется, и не чужая, жалко родную на сторону отпускать, — старушка еще раз оглядела сына, его помятую, в глине, одежду, ввалившиеся глаза. — Женился бы, вот и пошло бы все хорошо, и не болтался бы где попало.»

— Ты чего? — заметив, как пристально смотрит на него мать, спросил Хисматулла.

— Я? Да все мои мысли, сынок, у тебя как на ладони, — уклонилась от прямого ответа Сайдеямал. — А как там с твоей работой? Мне вчера сказали, обвал был, два человека погибли… И еще говорят, у вас там драки часто у кабака, могут и убить!

— Что ты, мама! — Хисматулла сделал удив ленное лицо. Он не хотел беспокоить мать. — Все хорошо, ничего такого не было!

— Слава аллаху! — облегченно вздохнула Сайдеямал. — А здесь, на зимовье, чего только не брешут! Говорят, людская молва в гроб загонит и гвоздями заколотит…

Едва Хисматулла вышел на улицу, как от завалинки поднялись две темные тени.

— Вы, ребята? — негромко спросил Хисматулла. — Айда отойдем немного подальше!

По небу плыли тяжелые, словно отлитые из темного свинца Тучи, изредка месяц показывал свои рога, на деревне ожесточенно передаивались собаки.

Гайзулла старался шагать в ногу с товарищами, но больная нога мешала ему, и, заметив это, Хисматулла положил руку ему на плечо и сбавил шаг. Дойдя до песчаной косы под крутым берегом, остановились.

— Покамест дела хорошо идут, — не дожидаясь вопроса, затараторил Гайзулла. — Все раз дали, ни одного листочка не осталось. Три бумажки, как и в прошлый раз, на ворота урядника наклеили — вот потеха будет! — он весело рассмеялся.

— Я же говорил тебе, что не надо этого! — строго нахмурил брови Хисматулла. — Все по— своему делаешь, самовольничаешь, так из тебя никогда революционера не получится! И говорить тише надо, вдруг тут кто в кустах рядом спит?

Ребята приумолкли, в воздухе сильно пахло расцветающей черемухой.

— На что нам твой ри… рилацинер! Мы покамест сами с усами! — обиженно пробормотал Гайзулла, шмыгая носом. — Пошли, Загит! Покамест и без рилацинера проживем…

— А вот и врешь! — в свою очередь рассмеялся Хисматулла. — Усов у тебя пока нету, разве что сейчас от обиды выросли! Брось дуться, давай о деле лучше поговорим.

— Что говорить-то! — по-прежнему шмыгая носом, но не трогаясь, однако, с места, ответил Гайзулла — Покамест я и сам, без вас, богачам отомщу! Камнями в них кидать, а дома все подожжем, петуха красного пустим, правда, Загит?

Загит кивнул головой.

— Ну, бросишь камень один раз, другой, тут тебя и поймают, в тюрьму посадят, а бай все так же будет жить припеваючи! Нет, против баев нужно не так бороться, не в одиночку, а всем на родом, понял? И ты не думай о себе, что ты всю землю на руках нести можешь, у тебя на это сил не хватит, а вот если тебе все другие помогут, вот тут баям и крышка! Если дом у бая сгорит — он новый построит, а если его убьют — то вместо него еще другой вырастет, а если сразу всех баев выгнать, вот тут и начнем мы счастливую жизнь, понял?

Жадно слушавший Гайзулла кивнул головой.

— Всех выгнать, и русских тоже? — спросил молчавший до этого времени Загит.

— Всех богачей, по всей земле! — убежденно ответил Хисматулла. — Вот поэтому и вы должны не в одиночку бороться, а сообща, с нами! Знаете, почему мулла нас против русских на страивает? Потому что ему это выгодно! Потому что он боится, что русские и башкирские бедняки вместе, заодно будут и его прогонят, понят но? — Он вынул из-за пазухи листок и передал Гайзулле. — А вот это надо тому парню пере дать, что вчера на прииск с Кэжэнского завода приехал, только потихоньку, и еще на словах ему скажи, чтобы он то, что в этой бумажке написано, на собрании прочел…

— Агай, а откуда ты все знаешь? — осмелев, перебил его Загит.

— Откуда? От одного русского, он и грамоте меня научил. Бесплатно.

— И гроша не взял? Не может быть! — недоверчиво сказал Гайзулла. — Так только в сказке бывает! Это, наверно, не русский был, а какой-нибудь дух принял вид русского…

— Да нет, самый обыкновенный, нормальный человек, очень добрый, умный, настоящий революционер! — Хисматулла усмехнулся. — Просто он для бедняка души своей не пожалеет, для него все одинаковые — и башкир, и русский, и татарин, понял? У него отец знаешь кто? Очень богатый дворянин! Как ты думаешь, зачем ему было от отца уходить и своими руками на хлеб зарабатывать? Мог ведь как сыр в масле кататься, а работает на прииске, и все потому, что людей любит, хочет их счастливыми сделать…

— И против своего отца пойдет? — испуган но спросил Загит.

— И против отца! — убежденно сказал Хисматулла. — Пошли, а то поздно уже, может, еще зайдет кто ко мне сегодня…

— А когда мы с прииска шли, навстречу много людей на лошадях проехало! — вдруг сказал Гайзулла. — Мы от них в лесу, в кустах, спрятались, они нас и не заметили!

— И муллу видели! — вставил Загит.

— Погоди, сам расскажу! — досадливо махнул рукой Гайзулла. — Я покамест старше тебя! Так вот, приклеивали мы листовку на ворота муллы, вдруг слышим — стонет кто-то. Смотрим — сам мулла под забором лежит, и кровь на щеке! Как крикнет на нас: Вон, вон, нечистый дух! — и сиганул в ворота.

— А он не видел, как вы клеили? — встревожено спросил Хисматулла.

— Не-ет, он за углом лежал, не у ворот!

Хисматулла задумался, помолчал немного.

— Все-таки книги те перепрячь в другое место, — наконец сказал он. — Вдруг обыск? Надо соблюдать осторожность… Многие знают, что ты часто у меня бываешь, можешь и на мой дом навести. Ну, у меня-то ничего нет, а у вас листовок больше не осталось?

— Немного еще осталось, — сознался Гайзулла. — Завтра раздам…

Дойдя до задворок, все трое простились и пошли в разные стороны.

 

10

Собравшиеся у новой шахты забойщики были молчаливы и угрюмы. То здесь, то там слышалось: «Дай огоньку», «Одолжи на затяжку». Люди сворачивали толстые, с большой палец, самокрутки, как бы желая накуриться на всю жизнь, густой черный дым самосада тяжело поднимался вверх и медленно рассеивался в воздухе Клетки то поднимались, то опускались вниз, но народу как будто не убавлялось, и даже не заметно было в толпе никакого особенного движения — будто все сговорились сегодня молчать и стоять неподвижно.

Наконец настала очередь Хисматуллы. Вместе с ним в клетку вошел Салимьян, работавший в соседнем забое. Как только клетка поползла вниз, он зажег лампу и сказал:

— Говорят, браток, с этого дня заработную плату вдвое уменьшают, не слыхал, верно или брешут?

— Верно, агай, я же тебе давно уже объяснял — теперь будут опять все уменьшать и уменьшать, а ты меня не слушал, — ответил Хисматулла. — Помнишь, рассердился еще, сказал: «Пустой разговор?»

— Ну так что ж, — смущенно оправдывался Салимьян. — Я ж человек темный, с меня и спросу нет… Да и лампы эти карбидные тогда ввели, правда, не всем достались, но я подумал, что уж раз лампы — там и крепления заменят, и вообще все к лучшему пойдет…

Он повернул винтик карбидной лампы, и вверх из форсунки вырвался длинный белый язычок пламени. Салимьян часто захлопал тяжелыми веками и вдруг не мигая уставился прямо в глаза Хисматулле:

— Что ж теперь-то делать? Научи, браток, уму-разуму! Вот и тот русский, каторжник, вид но, дело мне говорил, я его слова в одно ухо впустил, а в другое выпустил…

Другие шахтеры, вошедшие вместе с ними, придвинулись поближе и внимательно прислушивались к разговору.

— Этот наш новый управляющий Накышев — хитрая бестия, как и все другие богачи и баи, — говорил Хисматулла. — Раздал нам десяток карбидных ламп, повысил на два месяца зарплату и думает, что купил нас! А чтобы и после двух месяцев не ушли, задаток вперед на пол года выдал, понятно?

— Верно, и мне дали задаток… А у меня лампа «слепая», по старинке… — загудели шахтеры.

Хисматулла поднял руку:

— Тише, товарищи, дайте договорить! Дело не только в заработной плате… Сами видите, в каком состоянии крепления, — вот-вот несчастье случится…

Выйдя из клетки, забойщики все еще продолжали говорить. Из других забоев к стволу спешили по штреку, увидев, что скопился народ, другие шахтеры. Приподнимаясь на носки, толкаясь, они стремились проникнуть на середину круга.

— Что там такое? — спросил высокий, одетый в старый камзол парень, стараясь через го ловы других увидеть происходящее.

— Еду раздают, — пошутил кто-то.

— Кто раздает? Братцы, и меня не забудь те! — засуетился парень и, работая локтями, стал ожесточенно продираться вперед. — Где моя до— ля?! У меня семья, братишки, мама, мне тоже оставьте!

Перед парнем расступились, шахта наполнилась гулкими волнами хохота.

— Встань и слушай, товарищ, — Хисматулла улыбнулся. — Здесь особая еда раздается, для души, всем хватит, и на твою долю тоже достанется, не волнуйся!

— А ну разойдись! — крикнул спустившийся с очередной партией десятник Ганс. — Что за сборище? По местам, по местам!

— Ты что, подслушивал? — спросил кто-то из темноты.

Ганс яростно размахивал новенькой карбидной лампой.

— Ну и что? — сказал Салимьян. — Иди, иди донеси, немчура, тебе как раз за это прибавку к жалованью дадут!

— Пусть только попробует! — один из забойщиков поднял кулак. — А ну, гад, скидавай одежду, поглядим, кто сильнее — немец или русский!

— Не надо, ребята, — спокойно сказал Хисматулла. — Зачем об такую гниль руки пачкать?

— Надо будет — всегда успеем! — поддержал Хисматуллу стоящий у него за плечом Михаил.

Немец отступил было, но, увидев, что никто не трогает его, снова замахал лампой:

— Эй, эй, работайт!

Шахтеры неторопливо разошлись. Хисматулла уже почти дошел до своего забоя, когда его догнал Михаил и хлопнул по плечу:

— В десять, в пяток забое!

Хисматулла кивнул головой.

Заброшенный старый забой в конце главного штрека давно уже превратился в место тайных сходок. Шахтеры могли не опасаться того, что сюда заглянет кто-нибудь чужой, — крепления здесь были настолько плохи, что десятник обходил его за десять шагов. Часто пятый забой называли «нашей комнатой» или, в шутку, «нашими апартаментами». Слово это рабочие подхватили у Михаила, и оно прочно закрепилось за этим местом. По всему забою валялись камни и полусгнившие чурбаки, по стенам струилась вода. Многие крепления забойщики поправили здесь сами, отвели воду к главному штреку, натащили старых ящиков, чтобы было на чем сидеть, но дышать в пятом забое было тяжело, и язычок пламени над карбидной лампой то и дело тускнел, принимая зловещий красноватый оттенок.

К десяти часам сюда по многочисленным подземным лабиринтам шахты потянулись мерцающие светлые точки. Их становилось все больше и больше, и скоро в забое не было уже ни одного свободного места. Люди вставали у стен, тихо переговариваясь; Михаил, как всегда, сидел посередине, рядом с ним на ящике стояло несколько зажженных карбидных ламп.

— Что-то Петра Александровича Сумарокова не видать… — Прищурившись, Михаил оглядел собравшихся.

— Я здесь! — откликнулся низенький, коренастый человек.

— А Хисматулла где?

— Здесь, здесь! — откликнулся Хисматулла.

— Ну, тогда начнем, — Михаил улыбнулся краешками губ и встал: — Товарищи!

В забое стало тихо. Слышно было, как тяжело дышат шахтеры, как звонко падает, разбиваясь о камни, вода и отваливаются за креплениями комки глины.

— Товарищи! — повторил Михаил. — На днях по распоряжению Рамиева должны снова уменьшить заработную плату… И это не только у нас — везде такое творится! Богатеи совсем обнаглели, всю кровь нашу выпить хотят! На Ленских приисках прошла волна забастовок — вчера я узнал, что там были кровавые побоища, старателей избили казаки, много убитых и раненых, несколько человек в тюрьме!.. По всей стране сейчас поднимаются на борьбу простые бедняки, такие же, как мы с вами! Я говорил на нашем прииске со многими старателями. Они считают, что, если мы уберем с дорог Лапенкова, хозяина Кэжэнского завода, и нашего управляющего Накышева, жить станет лучше. Это неверно, товарищи! Убийство отдельных людей только вредит делу рабочего класса, делу пролетариата! Я предлагаю присоединиться к рабочим России и в ответ на уменьшение заработной платы объявить забастовку! Ни один человек не должен выйти на работу, пока Накышев не примет наши условия!.. Как ваше мнение, товарищи?

— Мы-то не выйдем, да разве в нас только дело? — сказал из угла низенький, которого Михаил называл Сумароковым. — Другие-то старатели как, те, что несознательные? Это не завод, там все-таки больше единства, легче объяснить и поднять людей на такое дело…

— Правильно говорит, — перебил его стоявший недалеко от входа парень, который еще днем пробился сквозь толпу к Хисматулле, требуя своей доли. — Мы не выйдем, нас и выгонят! А все остальные выйдут и свой кусок хлеба по лучат… Как говорится, в тесноте, да не в обиде, голоден, да зато душа спокойная. Нет, смута к добру не приведет! — Он надел поглубже мала хай и стал пробираться к выходу.

— Куда, продажная душа? — остановили его. — Доносить идешь?

— Очень надо! — оскалился парень. — Хотите с работы вылететь — так вылетайте, а я тут ни при чем!

— Не трогайте его, пусть уходит! — крикнул Михаил.

Еще не успели шаги парня затихнуть, как Михаил снова встал и продолжал говорить спокойно, как будто ничего не случилось:

— Таких людей нам надо остерегаться, они только за свою шкуру дрожат. Если бы их не было, нам уже давно жилось бы лучше! А знаете, как богачи за них держатся? Ого! Кто же им все доложит, как не такие люди?! Мы должны верить в свои силы, пока нас мало, но со временем все бедняки встанут на нашу сторону! Мы не можем больше сидеть и ждать у моря погоды, свободу надо завоевать своими руками! — Михаил поднял вверх крепкие мускулистые кулаки: — Вот этими! Сейчас, в последние дни перед забастовкой, нужно особенно усилить агитационную работу среди народных масс, это сейчас самая главная и насущная наша задача! Без под готовки забастовка может сорваться…

— А если люди не захотят?

— Захотят, — глухо сказал Сайфетдин. — Сейчас нам так трудно живется, что простой рабочий должен поверить нам…

— Верно, — согласился Михаил. — И еще вот что — через пару дней соберемся снова и обсудим ход подготовки к забастовке. Есть также у меня к вам еще один вопрос. — Михаил помол чал, внимательно оглядывая шахтеров. — До то го, как администрация объявит о снижении за работной платы, нам нужно послать туда своих представителей от лица шахтеров нашего при иска. Кого пошлем, товарищи?

— Хисматуллу! Сумарокова! Сайфетдина! — вразнобой закричали забойщики.

— Нужно человек пять, не больше, — вот за эти два дня обсудите все кандидатуры, а потом на следующем собрании решим окончательно. Делегация должна будет предъявить наши требования об увеличении заработной платы, улучшении условий труда в шахте и о лучшем снабжении прииска продуктами питания. Если администрация откажется удовлетворить эти требования, рабочие прииска в тот же день должны бросить работу!

И хотя все было ясно, старатели долго не расходились, а Михаил, окруженный со всех сторон шумно дышавшей толпой, еле успевал отвечать на вопросы рабочих…

 

11

С утра Загит подошел к прииску, но Гайзуллы еще не было. Стараясь согреться, он стал прыгать между старыми отвалами, изредка попадая ногой в лужицы, подернутые тонкой, хрустящей корочкой льда; корочка с треском надламывалась и тут же уходила под воду. Бледный розовый круг солнца медленно поднимался над горой, бегущая по ней дорога напоминала длинную, развернутую шкурку лаваша, чем выше поднималось солнце, тем теплее становилось вокруг. Разбросанные то здесь, то там березки были покрыты нежной и радостной зеленой дымкой; подойдя поближе, Загит увидел, что за ночь почки лопнули и показались свернутые трубочкой, клейкие острые листья со слабым свежим запахом. Загит сломал веточку, поднес к лицу и в ту же минуту увидел Гайзуллу, который, осторожно обходя ямы и бугорки, вел под руку; заметив Загита, он махнул ему свободной рукой.

— Что так долго? Я ж тут бегал, бегал, пока не согрелся… Сам же велел пораньше! — обиженно сказал Загит.

— Ток ходил смотреть, — важно ответил Гайзулла.

— Ток?

— Ну да, как глухари токуют… Никогда не видел?

— Нет…

— Ух, здорово! — Гайзулла хлопнул себя по ноге. — Ходят по поляне, ворчат, оба крылья распустили, а потом как подпрыгнут и ка-а-ак бросятся друг на друга, только перья летят!..

— А как же они тебя видели и не улетели? — удивленно спросил Загит.

— Э-э, надо знать, как подойти, чтобы не за метили! — хитро улыбнулся Гайзулла, но Фатхия тронула его за рукав, и он, вспомнив, что пришел работать, посерьезнел: — Ну ладно, хватит болтать! Ты, мать, покамест мой в тазу, а мы канаву до того вон отвала пророем, а то тяжело сюда глину таскать… Идем! — кивнул он Загиту.

В канаве росли невысокие, чахлые березки, и Гайзулла, ударив лопатой, срезал кусок коры у одной из них. На свежем срезе тотчас выступили белые капельки сока.

— Черт, — недовольно сказал Гайзулла и продолжал копать. Загит старался поспеть за ним, но не мог.

На дне ямы скоро набралась вода, и работать стало труднее, но лопата все так же ловко мелькала в руках у Гайзуллы, тогда как Загит уже выдыхался. Время от времени Гайзулла бормотал:

— С воз глины наверняка промоем, уж чет верть спички золота точно намоем… Понял? Главное, дышать ровно, понял? — Пот градом катился по лицу мальчика, и он то и дело смахивал его рукавом; становилось все жарче; наконец Гайзулла воткнул лопату в землю.

— Ты покамест еще покопай, а я к матери схожу, что-то она там остановилась… — сказал он и, подпрыгивая, захромал к Фатхии.

Фатхия неподвижно сидела на камне, держа на коленях таз, на дне которого мелко блестел песок и шлак. Лицо ее было усталым, казалось, почернело от горя, на руках явственно обозначились жилы, даже платок, несмотря на ветер, был неподвижен, — старуха крепко затянула им голову, и, когда Гайзулла подходил, на секунду ему почудилось вдруг, что мать окаменела — так вросла в камень Фатхия с тазом в руках.

— Мама, — окликнул мальчик.

— А, пришел… — тихо отозвалась Фатхия, повернув голову и стараясь на слух определить, где стоит сын. — Посмотри, нет ли золота…

Гайзулла заглянул в таз, помешал рукой песок и покачал головой:

— Покамест нету…

Набрав снова полный таз глины, он поставил его перед матерью и собрался уходить, когда Фатхия вдруг заерзала на камне, сухие руки ее беспокойно задвигались на коленях:

— Куда ты его положил, а? Я не могу найти…

— Кого? — удивился Гайзулла. — Таз возле тебя стоит…

— Куда ты делзолото, спрашиваю?

— Я же сказал, нет золота, — стараясь говорить грубее, как взрослый, ответил Гайзулла. — Ты что, совсем не слышишь?

— Ни одного знака? — недоверчиво пере спросила старуха.

— Нет же, нет! А если бы и было, что тогда? Промой еще немного, скоро домой тебя отправлю..

Фатхия, вздохнув, снова окунула таз в талую, желтую от глины воду и стала его трясти, а Гайзулла вышел на дорогу. Он заметил идущую в сторону поселка женщину с вязанкой хвороста на плечах. Женщина согласилась отвести Фатхию домой, и они вместе подошли к старухе.

— Хватит, — ласково сказал Гайзулла, отнимая у матери таз, — я нашел тебе провожатого…

— Я не устала, — покачала головой мать, цепляясь за таз.

— Не спорь, мама! Я же вижу, что устала, да и я не могу все время бегать то к тебе, то к Загиту! — возразил Гайзулла.

— Но я же еще не домыла этот таз! — растерянно пробормотала старуха. — Может быть, там есть что-нибудь?

— Ничего, я сам домою, иди. — Он бережно поднял мать с камня, и, взявшись рукой за по дол чужого казакина, Фатхия поплелась за женщиной, несущей хворост. Гайзулла долго смотрел вслед. Мать шла неуверенно, боясь попасть ногой в яму или споткнуться о придорожный камень, один раз она оглянулась и махнула рукой, и, хотя Гайзулла знал, что она не увидит его, он тоже махнул ей вслед, и что-то сжалось в груди. Только когда женщина с вязанкой и державшаяся за нее мать скрылись в лесу, он подошел к За гиту и развернул лежащий на глине узелок с хлебом.

— Покамест отдохни, — сказал он. — Перекусим…

Загит положил лопату и присел рядом с товарищем. От усталости он тяжело дышал, плечи у него ныли, ладони покрылись белыми волдырями. Он молча принялся за еду. Гайзулла ласково посмотрел на него:

— Смотри-ка, до кустарников докопал! Молодец.. Эх, нашелся бы ради нашего мученья хоть такой самородок, как тот, что отец баю от дал!

— А если дух рассердится? — испуганно спросил Загит. — Мне говорили, что если песок — еще ничего, а если большой самородок найдешь — беда!

— Мал еще рассуждать о таких вещах, — прервал его Гайзулла. — Сначала до меня до расти, а потом говори!

— Как же я дорасту? — уныло сказал За гит. — Я дорасту, а ты-то ведь за это время то же вырастешь…

— Покамест никак не дорастешь, это вер но! — рассмеялся Гайзулла. — Да если и дорастешь, все равно, что ты видел? А я с одним курэзэ весь свет обошел! Он мне и про духов рас сказал, что их на самом деле нету, понял?

— А как же? Разве тебе ногу не дух сломал? Ведь ты сам говорил…

— Не ври! — крикнул Гайзулла и покраснел. — Ничего я тебе такого не говорил, что духи есть! Я теперь знаю, их богатые выдумали, чтобы бедные им все золото принесли! Из-за них и я стал хромым, и отец мой погиб, и сестра с ума сошла, понял? Вот подожди, дай мне толь ко вырасти, когда стану, как Хисматулла-агай, Хажисултана зарежу, весь его род вырежу за то, что он с нами сделал, а потом в Оренбург поеду и Галиахмета-бая убью и всех его детей хромы ми сделаю! А тот самородок, что отец ему отдал, обратно возьму и лавку построю! — Гайзулла сжал кулаки, глаза его повлажнели от гнева и обиды. — А ты говоришь — духи! Я знаю, кто мне ногу повредил, погоди — и ему тоже за это достанется! Всем отомщу, вот только стану сильнее…

— Я не хотел тебя обидеть, — огорченно сказал Загит. — Я и сам такой, как ты, вот только ноги у меня в порядке, но я все равно даже с такими здоровыми ногами так много, как ты, не наработаю…

— Ладно, покамест хватит, — махнул рукой Гайзулла, переминаясь с ноги на ногу. — Мне еще сегодня к Хажисултану нужно, да и Хисматулла-агай велел зайти… — Гайзулла развязал платочек и протянул Загиту три крупицы золота величиной со спичечную головку. — А это отдай отцу, а то в другой раз не отпустит тебя.

Загит медленно покачал головой.

— Бери, говорю! — рассердился Гайзулла. — Иначе выброшу!

Но Загит не трогался с места. Он знал, как тяжело достались Гайзулле эти крупицы, ведь он должен был кормить всю семью, и мальчику было стыдно. Гайзулла почти силой разжал его руку и вложил в нее золото.

— Взаймы тебе даю, а как начнем мыть — вернешь! Дурачок, — ласково добавил он.

На шестой день канавка была готова, и, когда по ней покатилась, огибая камешки и большие комки глины, мутная вода, Загит даже подпрыгнул от радости. Перегороженная досками речонка бросилась к отвалам, подмывая их снизу и унося с собой глину. Гайзулла, засучив штанины до колеи, почти не выходил из ледяной воды и освобождал дорогу воде, когда отвал обрушивался сверху слишком большой глыбой и в канавке образовывалась запруда. Загит, как мог, помогал ему, и отвал постепенно таял, как сугроб. Несмотря на то что работал он уже почти неделю, Загит никак не мог понять, как это происходит, и, подталкивая лопатой крупные камни, удивленно спрашивал:

— Агай, а что толку от того, что песок уйдет с водой?

— Не твое дело! — сердился Гайзулла, которому надоели за эти дни расспросы мальчика. — Покамест копай там, где тебе сказали! Знаешь, как говорят? Яйца курицу не учат! — Но, остыв, начинал спокойно объяснять; — Эта работа называется бутаром, ее только весной можно делать, понял? То, что талая вода делает за один день, мы и за лето не могли бы сделать!

— Я не понимаю, — жалобно говорил За гит, — а как же мы найдем золото?

— Золото очень тяжелое, — важно отвечал Гайзулла, — такое тяжелое, что его вода унести не может. Камни уходят, песок уходит, а золото на дне оседает, понял? Потерпи немного, сам увидишь!

Солнце давно уже село, и темно-красные, закатные краски неба тихо таяли, расплывались, мутнели. Наступили сумерки, и Гайзулла с размаху воткнул лопату в глину:

— Хватит на сегодня!

Загит от усталости не мог выговорить ни слова. От голода у мальчика кружилась голова, руки окоченели, перед глазами плыли красные круги.

— Давай здесь переночуем, — предложил Гайзулла. Загит обессилено кивнул головой. Друзья развели костер, постелили тулуп и, при жавшись друг к другу, задремали. Сквозь слипающиеся веки Загит увидел, как маленькая яркая звездочка на самом краю неба хитровато подмигивает ему, и хотел было сказать об этом Гайзулле, но уже в следующую минуту крепко спал, прижавшись к спине старшего товарища.

Загит проснулся от холода. Гайзулла еще спал, положив голову на камень, и Загиту было жалко будить его. Еще даже солнце не показалось на востоке, но уже вовсю щебетали птицы, невдалеке, в редком березняке, щелкал соловей, бешено перекатывала камни Юргашты, а еще дальше, у шахт, стучали кирки и лопаты, от поселка доносилось мычание коров и лай собак.

Загит заметил, как вылезла у опушки на камень небольшая ящерица, в желтом брюшке ее что-то клокотало, и казалось, что ящерица долго бежала, спасаясь от кого-то, и теперь, убежав, никак не может отдышаться. Рядом, в лужице, быстрым зигзагом скользнул водяной жук; внизу, на корнях березы, высыпали жуки-солдатики

— Ты что там делаешь? — хрипло спросил Гайзулла.

Загит обернулся. Гайзулла привстал на тулупе и тер глаза кулаком.

— Поесть надо, — сказал он и вынул платок с последним куском хлеба. Мальчики поели и снова взялись за работу.

Солнце медленно поднималось над горой и скоро повисло посреди неба.

— Долго еще до обеда? Посмотри, что у меня с руками, — пожаловался Загит. Волдыри на его руках лопнули.

— Сейчас промоем бутара и, сколько найдем, обменяем на хлеб. Отведи воду в другую сторону, — с трудом шевеля потрескавшимися губами, сказал Гайзулла.

Когда на дне канавки обнажился песок, мальчики стали на коленях искать золото, ползая по руслу речки Между песчинками и шлаком блестело несколько крупинок Гайзулла осторожно взял их в руку

— Еще немножко должно быть, принеси-ка желоб…

Он поставил сделанный из широкой доски желобок, обложил его внутри ветками, прикрыл решетом. Когда по желобку побежала вода, Гайзулла стал накладывать лопатой песок, а Загит откидывал в сторону пустую породу. Вдруг кто-то тронул Гайзуллу за плечо. Мальчик обернулся.

— Мал еще, зачем ты сюда пришел? — спросил его высокий мужчина в сбитом набок малахае.

— Не твое дело, — буркнул Гайзулла.

— Смотри, сколько промыли!

К отвалу подходили люди, жадно глядя на бутар, где лежал обогащенный золотом песок.

На другой, незанятой части отвала быстро наладилась работа. По камням застучали кирки, засвистели лопаты.

— Вот всегда так, — сердито прошептал Гайзулла Загиту. — Стоит только кому-нибудь за держаться на одном месте, как сразу все туда кидаются! Видишь, этот отвал лет десять никто не трогал, а сейчас сюда весь прииск сбежится!

Он посмотрел на песок, рассыпанный по обеим сторонам нижней части желоба, на людей, копошившихся с другой стороны отвала, отбросил лопату и крикнул:

— А ну, убавь воду!

Мальчики развернули деревянное решето, лежавшее на ветках, Гайзулла оторвал прилипшие к веткам комочки глины, промыл их и, взяв деревянный ровняльщик, стал месить в желобе песок. Мелкие камни ушли вместе с водой, а те, что были покрупней, он отодвинул руками вниз по течению. Там, где не было уже песка и шлихтов, поблескивали желтые крупинки, они все больше обнажались.

К ребятам подошли старатели., Они молча стояли за их спинами и смотрели, как Гайзулла по крупице собирает драгоценную добычу.

— Не знаете, чьи это ребятишки? — спросил один из них.

— Не говорят, — ответил другой.

— Вы что здесь делаете? — спросил первый, подходя ближе. — Это наш отвал, нечего здесь всякой мелюзге копаться! Ваше место еще у матери под юбкой!

— Не надо! — схватил его за руку другой, и Гайзулла, увидев, что его поддержали, нахмурился и крикнул:

— Уходите, уходите отсюда, сглазите! Счастье уходит!

Старатели разошлись, и мальчик облегченно вздохнул. Он велел Загиту добавить воды, выровнял оставшийся в желобе песок и, не ожидая, пока шлихты окажутся в конце желобка, подвинул их обратно к головке.

Кто-то, громко топая, пробежал мимо, но мальчик не поднял головы. Через минуту пробежали еще несколько человек. Люди, бросая кирки и лопаты, мчались со всех сторон к лесу. Гайзулла удивленно покачал головой:

— Что это с ними? — спросил Загит.

— Постой, сейчас узнаю!

Мальчик встал навстречу бегущим, но молодой парень, завидев его, сам схватил Гайзуллу за рукав:

— Был там? Сильно их избили?

— Кого избили?

— Как кого? Нашу делегацию!

— Нет, мы ничего не слышали…

— Эх, вы!.. — махнул рукой парень и быстро зашагал к лесу, переступая через маленькие, за зеленевшие кустики мелкого березняка.

Гайзулла и Загит удивленно посмотрели друг на друга.

— Постой! — вдруг хлопнул себя по лбу Гайзулла. — Да ведь там же Хисматулла!..

И, подпрыгивая, помчался за всеми так быстро, что Загит еле поспевал за ним.

Когда Гайзулла с Загитом выбежали на лесную поляну недалеко от прииска, сходка уже началась. Вся поляна была заполнена людьми, а посреди ее на длинной хворостине хлопало на ветру красное полотнище. Рядом с ним, видимо стоя на пне, возвышался Михаил. Он широко размахивал рукой с зажатой в кулаке фуражкой и что-то кричал, но ветер относил его слова в сторону, и стоящие позади не могли ничего разобрать. Народу все прибывало, и скоро мальчишки пробрались вперед, где подныривая под ноги, где толкаясь локтями, а где и просто несомые прибывающим людским потоком.

— Управляющий и слушать нас не захотел! Он еще ответит за арест нашей делегации!.. Демонстрация!.. Они нас боятся… — услышал Гайзулла, пробравшись вперед. Но почти все остальные слова не были ему понятны.

— Кто это? — дернул его за рукав стоящий сзади Загит.

— Это друг Хисматуллы-агая, Михаил…

— А о чем он говорит? Я понял только одно слово…

— Замолчите! — шикнули сзади. — Что вам— то здесь нужно? Только болтаетесь под ногами, слушать не даете!..

Но скоро уже собравшийся народ зашумел гак, что нельзя было расслышать ни друг друга, ни оратора. Все размахивали руками, кричали:

— Думают, что мы скоты!..

— Они весь мой род уничтожили!..

— Даешь свободу!..

— Пойдем выбьем окна в конторе!..

— И Накышева прирежем!..

Михаил молча стоял на пне, подняв правую руку, и стоящие впереди стали оборачиваться и кричать в толпу:

— Да замолчите же! Тише! Дайте ему сказать!

Михаил дождался, когда стало потише, опустил руку и снова заговорил:

— Товарищи! Неужели вы думаете, что мы слабее баев и помещиков? Есть у нас одна слабая против них сторона, это верно — если баи и помещики все друг за друга, то мы все — врозь. Поэтому самое главное для нас — научиться стоять против них вместе! Если все бедняки будут заодно, никто эту силу не сокрушит!

— Вот говорит! — прошептал Загиту Гайзулла. — Если бы я так умел!..

— Не боится, правду-матку в глаза режет! — сказал кто-то впереди.

— За это и богачи его ненавидят, — правда, она глаза колет!.. — отозвался усач, стоявший рядом с мальчиками.

Михаил снова поднял руку, но в ту же минуту пронзительный крик, как пуля, вспорол воздух над поляной:

— Солдаты!

В толпе началась давка. Не зная, куда бежать, люди бросались в разные стороны, и Гайзулла скоро потерял из виду Загита. Его стиснули с двух сторон так, что трудно было дышать.

— Товарищи! Успокойтесь, товарищи! — старался перекричать шум Михаил.

Послышалось резкое конское ржание, и верховые с разных сторон врезались в людскую гущу. Возбужденные кони вставали на дыбы, подминая людей. Страшным эхом отозвались в лесу крики, стоны, плач и ржание коней. Старатели за ноги стаскивали верховых, засвистели камни; осколок больно ударил Гайзуллу по плечу. Мальчик увидел, как усач запихнул знамя за пазуху и прикрыл его полой казакина. Пробравшись к концу поляны, он увидел маленького офицерика в голубоватом мундире, молоденького, с тонкими ниточками усов над верхней губой. Офицерик, как полевой кузнечик, крутился в седле, размахивал нагайкой и кричал:

— Вязать! Вязать!

Прямо перед ним, под мордой тонконогого гнедого жеребца, перебирающего ногами, стоял Михаил; лоб его пересекала большая красная ссадина, льдистые голубые глаза сверкали гневом и ненавистью. Двое солдат крутили ему руки назад.

— На помощь! — крикнул Гайзулла. — Русского бьют! Нашего, Михаила!

Тотчас один из старателей, подбежав сзади, ударил лопатой по голове одного из солдат, и солдат отлетел в сторону. Офицерик протянул руку, расстегивая кобуру; и почти одновременно с грохотом выстрела старатель качнулся, обхватил руками залитую кровью шею и медленно, навзничь упал на землю.

Гайзулла скрипнул зубами. Руки его сами собой нашарили камень под ногами, мальчик размахнулся, и камень, рассекая воздух, шлепнул по голове офицерского коня. Конь резко метнулся в сторону и, сбросив седока, поскакал за солдатами, гнавшими старателей. Гайзулла бросился в кусты.

Он явственно слышал за собой топот и крики, но не оглядывался. Наконец впереди мелькнул черный квадрат свежевырытого шурфа. Гайзулла схватился за жердь, но не успел спуститься на дно, как нога его уперлась во что-то мягкое.

— Эй ты, поосторожнее! По головам ходишь!

В шурфе сидели несколько старателей, в углу Гайзулла заметил сжавшегося в комок и закрывшего голову руками Загита. Не успел он присесть рядом с товарищем, как наверху зацокали копыта, и кто-то крикнул: Выходи по одному!

Старатели испуганно прижались к темным углам.

— Выходи, говорю! Хуже будет!

Пуля, взвизгнув, ударилась в стенку шурфа, и Гайзулла услышал, как сильно бьется его сердце.

— Да там нет никого, — сказал все тот же голос наверху. — Поехали!

Послышался удаляющийся топот копыт, и люди в шурфе свободно вздохнули. Гайзулла схватился за жердь и хотел было уже лезть вверх, но чья-то сильная рука схватила его за шиворот и оттащила обратно:

— Сиди смирно! Ты что, хочешь, чтобы нас всех перестреляли?

— Ой, — сказал Гайзулла, — ты случайно не Кулсубай?

— Я-то Кулсубай, а ты сам кто

— Да я же Гайзулла!

— Ах ты, чертенок! — Кулсубай радостно обнял мальчика. — Вот видишь, гора с горой не сходится, а человек с человеком всегда встретятся! Сижу в этой темнотище и думаю, чьи это ребята?.. Вот где свидеться привелось! А что ты на прииске делал?

— Золото мыл…

— На сходке был? Я только к концу прибежал, так ничего и не понял, — сказал кто-то из угла.

— Михаил же говорил, чего же ты не слушал, — удивился мальчик.

— Да я по-русски ни бельмеса, — смущенно отозвался голос.

— Делегацию нашу избили, Хисматуллу арестовали, — сказал Кулсубай. — И еще не скольких… Говорят, они сейчас в Кэжэнской тюрьме.

— Что же вы их не освободили? — со слеза ми в голосе спросил Гайзулла. — Они же нас защищали, всех старателей, а вы…

— Оттого и вся эта история началась, — пре рвал его Кулсубай. — Когда узнали, что их арестовали, окна в конторе разбили, искали Накышева, да тот сбежал, падла, на Кэжэнский за вод за помощью!..

— Все из-за того русского! Не баламутил бы народ, и беспорядков бы не было, и солдат бы не прислали… — снова сказал голос из угла.

— И не стыдно тебе, Газали? Что ты знаешь об этом русском? Сиди лучше помалкивай, чем говорить пустое! Если б все такими были, как Михаил, давно уже люди по-человечески жили бы! Он же нашу с тобой жизнь, и твою, и его, — Кулсубай показал пальцем на Гайзуллу, — и всех бедняков, хочет сделать счастливой, а мы его не ценим, вместе с баями его хаем, как будто они из одного теста сделаны! Эх ты!..

— Да я ничего, я же его не знаю… — про бормотал парень.

— Вот видишь, а я его знал, еще когда у кулака батрачил! Он же всю свою жизнь нам от дал, всегда людям добро делал, на каторге за бедняков побывал, за нашу правду рабочую!.. Вот ты не слышал, а он же нас сегодня предупреждал, что не надо спешить, еще, мол, время не настало для выступления… А мы его не по слушались, как заорет кто-то: Не слушайте русского, он богатых защищает! — так и пошло!.. Не зря в старину говорили: слушайся умного — худа не будет, если б послушались мы Михаила, ничего бы этого не было!..

— Но ведь он сам здесь был! — возразил голос.

— А что ж ему, дома, что ли, сидеть? Он всегда с бедняками, хоть в рай, хоть в ад, — где мы, там и он!..

Старатели долго еще говорили, и в шурфе уже стало совсем темно, когда Кулсубай сказал:

— Ну, ребята, там уж тихо, разошлись все… Выходи по одному!

По скользкой мокрой жерди подталкиваемый снизу Загит выбрался наверх и сбросил в шурф веревку. По веревке поднялись остальные старатели. Они сели на лежащее возле шурфа бревно, а Гайзулла и Загит побежали к своему бутару.

Вдруг Гайзулла остановился и хлопнул себя по лбу:

— Вот что, я тебя жду возле нашего желоба, а ты покамест мчись домой и принеси мне ту бумагу, что я тебе велел спрятать, понял? Сегодня ночью наклеим!

Загит молча повернулся и побежал в сторону поселка.

 

12

На небе уже ярко высыпали звезды, когда Загит подошел к своему дому. Неожиданно левое веко мальчика задергалось. «Ну, вот, дергает, теперь уж точно беда будет», — с досадой подумал мальчик.

И верно, едва он вошел в дом, как увидел, что отец, сидя у очага, рассматривает бумаги, которые Загит на прошлой неделе спрятал в подвале. «Пропал!» — мелькнуло в голове мальчика, колени его задрожали, по спине побежал неприятный холодок.

Хаким поднял голову, и свежевыбритая голова его заблестела. Он мотнул головой, отчего бородка его вздернулась кверху и тут же резко, будто кто-то потянул ее с силой вниз, опустилась.

— Кто пришел? — подслеповато щуря глаза, спросил он.

— Старший брат пришел, — тоненько пискнула сидевшая на полу Гамиля.

— Ну-ка, иди сюда поближе! — Брови Хакима сдвинулись, и губы вытянулись в ниточку. Мальчик покорно подошел к отцу, не зная, куда девать забегавшие по стенам глаза. — Где был?

Загит не успел ответить, как Хаким, еще выше задрав бородку и нахмурив брови, протянул сыну листовки:

— Твоих рук дело?

«Не зря левый глаз дергался, точная примета, — с тоской подумал Загит, опуская голову, — вот не везет сегодня, то солдаты, а теперь ещё и отец…»

— Что, язык проглотил? Говори, когда отец тебя спрашивает!

«Сейчас врежет», — зажмурился Загит.

Но Хаким вдруг переменил тон и, потянув сына за рукав, сказал ему почти ласково:

— Ну, сынок, чего ты боишься? Я же не чужой тебе… Скажи, кто тебе дал эти бумажки, и я тебя не трону, я ж не враг тебе…

«Может, сказать? — заколебался Загит. — И зачем я только ввязался в это дело? Пусть бы Гайзулла сам их прятал, где хочет, его-то пороть некому!» Он собрался уже во всем признаться отцу, как тот, видя, что мальчик молчит, и приняв это за отказ говорить, размахнулся и ударил сына по щеке:

— Ах ты, паршивец! Молчишь? От отца скрываешься? Ну погоди, вот сведу тебя к уряднику, он тебя заставит разговориться!..

Мальчик прикусил язык. «Ох, Хисматулла-агай говорил ведь, чтоб никому ни слова, а я чуть было не проболтался», — с испугом подумал он. Дверь скрипнула, и в дом, улыбаясь, вошел Султангали. Он хотел было поздороваться со старшим братом, но не успел ничего сказать, как заметил на коленях отца листовки, и тут же смекнул, в чем дело.

— Отец, если ты никому не скажешь, — тут же затараторил он, становясь впереди брата и оттирая его в сторону, — я тебе завтра чаю принесу!..

— Чаю? Какого чаю? — недовольно пробурчал Хаким. — Тут такие дела творятся, а он — чаю…

— Хорошего чая, в серебряной обертке!.. — не сдавался Султангали.

Хаким задумался, не спуская глаз с братьев.

— Так… Заодно, значит? Куда старший, туда и младший! Ну ладно, так и быть — уряднику я не скажу… Но нельзя же такое дело от муллы скрывать! Бумага-то неверными написана, грех для мусульманина держать ее у себя в доме!..

Хаким понурил голову, и в тишине стало слышно, как лает в соседнем дворе собака.

— Подумаешь, бумажка какая-то! — снова попытался подладиться к отцу Султангали. — Выбросить ее, и дело с концом! Что в ней такого?

— Беда в ней наша сидит, вот что такое! — вспылил Хаким. — Мне мулла сам говорил, если мусульманин с такой бумагой свяжется — тут же испортится, и болезнь на него найдет, и хворь, и род его угаснет! А ты говоришь — что такое… Да ее и в руках-то держать опасно, за один такой грех в ад попадешь! — Хаким с от вращением сбросил с колена листовки, сплюнул и вытер руки о штаны.

— Но ты же сам говорил, что врагу только на этом свете отомстить можно, а на том уже поздно будет, — тихо сказал Загит.

— Про какого это врага ты там болтаешь?

— Про царя…

В первую минуту Хаким не мог выговорить ни слова, потом лицо его исказилось от гнева, и бородка, как подвязанная на веревочке, быстро запрыгала в разные стороны.

— Ты что, в тюрьму захотел, поганец? Погубить всех хочешь? Через тебя и я за решетку сяду! Сопля ты окаянная! Смотри, если еще хоть одно такое слово от тебя услышу, так отлуплю, что и через месяц не встанешь!

Загит испуганно отступил в глубь комнаты.

— Не такие, как вы, а настоящие джигиты против царя шли, а что из этого получилось? — уже спокойно продолжал Хаким. — И дед покойный, да и я сам, когда молодой был, глупости делал, три года против золотоискателей воевали, а сами золото ищем — вот что, вышло! Я от солдат целое лето в лесу прятался, а пока я там был, всю деревню нашу за неповиновение царю расстреляли, и разве только одну нашу! Да ты знаешь, что за одного тебя все Сакмаево с лица земли смести могут?

— Зачем же тогда дедушка говорил, что лучше погибнуть в бою, чем быть рабом? — растерянно спросил Загит.

— Что ты понимаешь, чтобы судить о взрослых? — Не зная, как ответить сыну, Хаким рас сердился еще больше. — Ты мой сын и должен жить по закону аллаха, понял? Если ты погибнешь в бою, с кем останусь я, как я прокормлю всю эту ораву? Я ведь старый уже, мне и до то го света недалеко! Да и откуда ты знаешь, что в этих бумагах правда написана? Ты же по-русски и двух слов связать не можешь!

— Я знаю и тебе могу рассказать, — несмело ответил Загит.

Хаким ожесточенно замахал руками:

— Не хочу я слышать слова неверных! И сам ты, видно, от этих бумаг проклятых с ума со шел, раз с отцом споришь и против царя идти хочешь! Ну, ничего, я сумею тебя вылечить!.. — Хаким набросил на себя тулуп и, схватив пачку листовок, направился к двери. У дверей он еще раз обернулся: — К старосте пойду, он свой, мусульманин, плохого не посоветует…

Как только шаги отца затихли во дворе, Загит быстро подобрал разбросанные по полу листовки и выскочил во двор. Запихнув их в щель между досками сарая, он задворками, петляя, вышел к Кэжэн и сел на обрывистом берегу, скрестив ноги.

Сильный ветер резко, словно кто-то кидал его горстями, бросился ему в лицо, река грозно билась о берег темными волнами, все ниже и ниже пригибались к воде одинокие ивы и березки, растущие у обрыва; трава, казалось, совсем легла на землю.,

Не прошло и получаса, как Загит продрог так, что зуб на зуб не попадал, а все тело покрылось крупными мурашками. Мальчик обхватил колени руками, но даже не поворачивал головы в сторону своего дома. Ну и пусть, — думал он с горечью, — вот заболею, простужусь и умру, сам же плакать будет! Или возьму и утоплюсь, пожалеет тогда меня, скажет, зачем я обидел сына? Только уже поздно будет… И Гайзулла скажет: «Верный был мне друг Загит, не ценил я его при жизни как следует… И будут они вместе с Гайзуллой ко мне на могилку ходить, а Гамиля плакать будет…»

Ему стало так жалко себя, что слезы невольно навернулись на глаза и потекли по щекам, быстро остывая на ветру. Мальчик закрыл лицо руками и громко зарыдал.

— Мама, мамочка! — кричал он сквозь слезы, и ему казалось, что река повторяет его слова. — Зачем ты меня оставила совсем одного, зачем ты ушла? Возьми меня к себе, мамочка! Зачем я родился таким несчастным, почему все сваливается на мою голову? Возьми меня к себе, мамочка, я хороший, я тебе все, делать буду, помогать, дрова колоть, возьми меня к себе! — Загит открыл глаза, и сквозь слезы ему вдруг показалось, что кто-то белый манит его из реки.

Пронизанный внезапной дрожью, мальчик вскочил на ноги и хотел было закричать от испуга, но внизу только по-прежнему бились о берег темные волны. Бисмилла, бисмилла, — быстро прошептал Загит и три раза плюнул, но из реки больше никто не показывался.

«Что это со мной, зачем же я сам, на себя смерть кликаю, — успокоившись, но все же на всякий случай отойдя от реки подальше, подумал Загит. — Я же не один на свете, у меня друг есть, Гайзулла! И дядя Хисматулла ко мне тоже хорошо относится… А отец у меня темный еще, вот завоюем для всех бедняков общее счастье, тогда он поймет, что к чему, придет ко мне сам и скажет: А ты у меня, сын, молодец, оказывается! Я-то думал, что ты слабый, а ты у меня самый сильный джигит!»

В животе противно заныло, и мальчик сразу вспомнил, что съел сегодня всего лишь один кусок хлеба. Руки его внезапно ослабли, в глазах потемнело, во рту стало сухо и горько. «Пойду к Гайзулле, на бутар, а утром вчерашнее золото на хлеб обменяем», — решил он. Ноги болели, спину ломило от холода, будто вся тяжесть этого дня навалилась на Загита.

 

13

Весь день староста, выпятив живот, важно расхаживал по деревне, останавливая чуть ли не каждого, кто попадался ему навстречу.

— Ты слышал? Меня вызывают на Кэжэнский завод насчет очень важного дела! — говорил и поглаживал редкую, с проседью, бородку.

— Что за дело? — вежливо спрашивал его односельчанин.

— Да все эти бунтовщики, неверные! На днях я уже отправил туда одного государственного преступника, а сейчас еще двоих отвезу… Целую банду поймал, знаешь? А у тебя «ничего, случайно, не пропадало? Ну, так я знаю, кто взял! Это старший змееныш плотника Хакима постарался, не иначе! Так что ты можешь тоже идти за мной в Кэжэн, я попрошу, чтобы тебя пустили, а уж там мы заставим его признаться!..

Пока староста расхаживал по поселку, Султангали и Загит сидели под замком в сарае урядника, Загит то и дело принимался плакать, и Султангали, с презрением морща губы, отворачивался от него в сторону и старался сквозь щели разглядеть, что творится на улице. К вечеру мальчиков вывели из сарая, связали и положили на дно тарантаса. Спустя некоторое время пришел староста Мухаррам. Он небрежно развалился на сиденье и крикнул сидевшему на козлах работнику:

— Гони!

На ухабах тарантас подбрасывало, и мальчики то и дело сталкивались друг с другом и ударялись головами о доски.

«Ничего, теперь через мальчишек и главного преступника отыщем, — думал староста. — Может, и медаль дадут за такое дело, кто знает? А что, очень даже может статься, что дадут, мне в прошлый раз сказал этот русский начальник: „Старайся и получишь по заслугам!“ У меня служба исправная, чуть что — я тут как тут! Вот и у Хакима ловко я про мальчишек выведал… Получу медаль, повешу на камзол и буду ходить с ней! Вдвое ниже кланяться станут, сразу поймут, с кем дело имеют! Пусть только посмеет тогда меня хоть одна собака „желтой змеей“ назвать… Сгною!..»

Два дня братьев держали в темном и сыром подполье, и все это время Султангали ругал старшего брата, почти не переставая:

— Разиня, головотяпа несчастный! Это из-за тебя меня сюда посадили, из-за твоих бумажек проклятых! Если б не я, знаешь, что бы с тобой отец сделал? Он для тебя такую хворостину при готовил, что быка убить можно! А ты стоишь, сопли развесил, будто я тебя старше!.. Я уже вон как прирабатываю, а ты до сих пор голодный ходишь, как собака, только вшей кормишь… Да если бы мне твою силу, я б таких дел наделал!..

— Каких? — не выдержав, спрашивал Загит.

— Каких, каких! Всяких! Уж я бы всем ото мстил — и отцу, и старосте, и уряднику, всем!..

— Нехорошо драться с отцом… Тебе не стыд но, что ты ударил его!

— Ага, значит, ему можно, а мне нельзя! Ни чего себе, хорошенькое дело! — возмущался Султангали.

— Но ведь он отец тебе! Разве ты не знаешь, что то место, где отцова рука ударила, в аду не горит?

— Мне до ада далеко еще! — подхватывал Султангали. — Я еще здесь пожить хочу, понял? А как до ада дойду, уж я там с ними сумею до говориться, чтоб мне хорошее местечко досталось! Эх, да что с тобой говорить, с сосунком!..

Султангали замолкал, но через полчаса, не выдержав, снова начинал дразнить брата.

— Трус ты и глупый вдобавок! Зачем Хисмата слушаешь? Он тебя до добра не доведет, вот увидишь! Мне Нигматулла агай говорил, что с такими, как твой Хисмат, за решетку угодить — пара пустяков!

— А когда ты его видел?

— Кого? Нигматуллу-агая? Да я каждый день его вижу, тебе-то какое до этого дело? Нигматулла-агай, знаешь, какой человек? Во! —Султангали выставлял вперед большой палец руки. — Он меня, знаешь, как выучил!

— Чему выучил?

— Чему, чему! Какой ты глупый, настоящий тупица! Как будто непонятно, чему Нигматулла может научить…

В первую ночь Загит долго не мог уснуть и проплакал почти до самого утра, сдерживаясь и стыдясь самого себя. Скоро веки его так опухли от слез, что он не мог раздвинуть их, и благодарил аллаха, что в подвале так темно. «Увидит, еще больше смеяться будет! — думал мальчик. — И как он может? Ведь неизвестно, что С нами завтра случится, — вдруг расстреляют, как отец рассказывал…»

Он скоро уснул, но даже во сне что-то тяжелое давило на него сверху, голова, казалось, была стянута железными обручами, — мальчик беспокойно ворочался и вскрикивал.

— Чего это ты? — сказал Султангали, когда он проснулся. — Не заболел?,

Загит обессилено покачал головой. Веки опухли еще больше и сильно болели.

— Отцу больше верить нельзя, — задумчиво продолжал Султангали — Я думал, он промолчит все-таки… Это надо же быть таким дура ком — самому на своих детей наговаривать!.. Сам же говорил — не давай себя бить, мсти, хватай, что попало, и дерись до последнего, а то всегда битым будешь! И теперь сам же обижается, что я его послушался!. Все этой змеюке желтой выложил! Даже то, как я из ихнего балагана хлеб и масло таскал, не постыдился рассказать! А ведь сам же это масло и лопал, и хлеб лопал, и все лопали…

— А с Алсынбаем что там за история была? — устало спросил Загит.

— В амбаре мы у него побывали — я и еще двое ребят, тоже кой-чем поживились!.. Ну, уж если и он сюда свидетелем припрется, не миновать ему от меня «красного петуха»! — мрачно отозвался Султангали.

— Зачем ты так? — поморщился Загит. — И почему ты таким злым вырос?..

— Не скули! Сам размазня и хочешь, чтоб я таким же был? Дудки! Я своего не упущу, что— что, а живот у меня всегда набит едой, не то что твой!

— Дурак, посадят тебя в тюрьму за воровство, и все!

— Это мы посмотрим, кого посадят раньше — меня за воровство или тебя за твои бумажки! — задорно рассмеялся Султангали. —А если и по садят меня, думаешь, я так и буду сидеть? Тут же сбегу! Погоди, дай только из этого подвала выбраться…

Загит промолчал. Султангали подсел к брату, потерся щекой о его плечо и шмыгнул носом.

— Слушай, сказал бы ты им, откуда у тебя эти бумажки… И отпустили бы нас сразу, может, еще и дали бы чего — конфет или хлеба!..

— Нельзя, — твердо сказал Загит. — Не буду я хороших людей продавать, никогда у нас счастливой жизни не наступит, если каждый своего товарища продавать начнет!..

— Какого товарища?

— Неважно какого… А ты что будешь говорить, если спросят?

— Ну, уж я найду, что сказать, — надулся Султангали. — И чего ты важничаешь? Не с чего тебе так важничать, головотяпа ты и размазня!..

Наверху послышались шаги, и слабый свет лампы пробился сквозь щели пола. Крышка откинулась, солдат наклонился над темной дырой:

— Вылазь, хлопцы!

Мальчики один за другим вылезли из подпола и пошли по коридору к дверям, солдат громко топал сзади.

Большая светлая комната была полна людей, пришедших по совету Мухаррама из Сакмаева. За длинным накрытым зеленой скатертью столом сидел сакмаевский урядник, староста Мухаррам и незнакомец в мундире, с тонкими ниточками усов над верхней губой. Заметив вошедших, незнакомец внимательно оглядел их и остановил взгляд холодных серых глаз на Загите. Загит отвернулся к окну, стараясь не глядеть на сидевших за столом, но краешком глаза увидел, как незнакомец вытащил из кобуры пистолет и положил его на стол прямо перед собой. Хаким стоял с другой стороны стола, склонив по обычаю голову набок, отчего со своей острой бородкой был похож на старого козла. Незнакомец повернулся к нему:

— Оба, что ль, твои?

— Мой, мой малайка, — торопливо заговорил Хаким и от волнения смял в руках старую шапку.

— А что у него с ногами? — незнакомец кивнул в сторону Загита.

— Обувка мало, золото мыть, семью кормить, — тихо ответил Хаким, опуская голову.

— Та-ак, — протянул незнакомец и взял со стола пистолет.

«Сейчас пристрелит!» — с ужасом подумал мальчик.

— Хуснутдинова Хисматуллу знаешь? — строго спросил незнакомец.

— Зна-аю, — заикаясь, прошептал Загит.

— Он тебе эти бумажки давал? Смотри, будешь врать, посажу обратно в подвал, а скажешь правду — штаны дам, рубашку и сапоги… Ну, давал он тебе что-нибудь?

Загит покраснел и медленно покачал головой:

— Ничего не давал…

— А если не давал, то откуда у тебя эти бумаги и книги?

— Я, дяденька, не умею читать… — захныкал Загит. — Я взял, чтоб картинки посмотреть!..

— Бестолочь! Какие картинки могут быть в книжке Ленина? Я тебя спрашиваю, не зачем ты их взял, а кто тебе их дал! — заорал незнакомец, нервно крутя в руках пистолет.

— Это вы о тех бумагах и книгах, что вам отец передал? — вдруг выступил вперед Султангали. — Так это мои книги! Это не он, это я их стибрил…

— Что-что? Как ты сказал? — удивился не знакомец.

— Ну, стибрил, украл то есть… Они на кошевке у старосты лежали, вот я и прихватил — подумал, купит кто!

Мухаррам побледнел и вскочил. Лицо его стало красным от страха и негодования:

— Не ври, гаденыш! Не верьте ему, господин офицер, он врет, нарочно врет! — Староста сжал кулаки и умоляюще смотрел на незнакомца, который небрежно подкидывал пистолет над сто лом. — Это поклеп, он нарочно!

Офицер мигнул уряднику, и сидевший до этого с полусонным видом урядник вскочил и гаркнул во всю глотку:

— Мол-ча-ать!

— Но мальчик врет… — растерянно пробор мотал староста.

— Староста, мол-ча-ать! — снова гаркнул урядник, и Мухаррам присел на краешек стула.

— Ну-ну, мальчик, расскажи нам все, — ласково сказал офицер.

Султангали отвел глаза от широкой золоченой рамы, в которой висел портрет царя Николая в мундире, в полный рост, махнул рукой перед лицом, отгоняя надоедливую муху, тщательно высморкался и, глядя прямо в глаза офицеру, улыбнулся с независимым видом, показав свои крепкие, белые, похожие на заячьи, зубы:

— Вам, что ль, книги нужны? Так я вам до стану! Только уговор — за каждую по две конфеты, и чтобы в обертках!..

— Ну, ну, будут тебе конфеты, — подбодрил его офицер. — Говори, где еще такие книги видел?

— Да на чердаке у нашего старосты их знаете сколько? Прошлый раз сам видел, как ста роста их туда прятал! Хотите, принесу?

Загит вздрогнул. Аллах, ну и язык у моего брата, — подумал он, — ничего доверить нельзя… Хорошо хоть, не сказал ему, кто мне их давал…

Офицер кивнул головой уряднику, и тот, щелкнув каблуками, выбежал за дверь.

— Ты что, всегда воруешь? — снова обернулся незнакомец к Султангали.

— Не-е, не всегда, — серьезно сказал мальчик, — я только у тех ворую, на кого отец покажет! И это не воровство называется, а вовсе да же месть за обиду! Мщу, понятно?

Хаким изумленно затряс головой:

— Когда я говорил тебе, чтоб ты воровал? Ты что, на отца пошел, за решетку меня хочешь? — От возмущения все лицо его покрылось красны ми пятнами, руки задрожали. — Может, амбар Алсынбая тоже я велел обчистить?! А?! Кто обо крал его балаган, кто?

— Ты, — невозмутимо ответил Султангали.

— Да падет гнев аллаха на твою голову, нечестивец! Пусть у тебя выпадут все волосы! Пусть у тебя отнимется язык! — запричитал Хаким, подымая руки к небу.

Собравшиеся в помещении односельчане зашумели.

— Тихо, тихо, разберемся, — сказал офицер, но никто не обращал на него внимания.

— Так вот почему у меня прошлым летом баран пропал! — крикнул кто-то. — Эх ты, Хаким, борода твоя скоро совсем белая будет, а ты такими делами занимаешься!

— Не трогал я твоего барана, клянусь аллахом! — с яростью обернулся к говорившему Хаким.

— Как же не трогал? Целых два дня сыты были, — снова заговорил Султангали.

Собравшиеся рассмеялись.

— Ты еще кости у Кэжэн закопал, помнишь? — посмотрел на отца Султангали. — И все заставлял нас ночью есть, чтоб соседи не видели!

— О аллах, за что ты наказал меня таким сыном? — снова запричитал Хаким, не замечая, что брызгает слюной на свою бородку и сидящего прямо перед ним офицера. — Пусть твое сердце засохнет и упадет, как сучок! Пусть твое собственное ребро заколет тебя изнутри!

— Эй ты, потише! — отодвигаясь в сторону, гневно крикнул офицер, и старик замолк.

Односельчане вразнобой загомонили:

— Верни мне моего барана, сосед!

— Ха-ха! Пойди к Кэжэн, раз он закопал там его кости, там небось уже целое стадо вы росло!

— Слушай, а это не ты, случайно, стащил позавчера платье моей жены, что она повесила на плетень сушиться?

Загит не смел поднять голову от стыда. Его уже оттерли в самый угол, никто не обращал внимания на мальчика, и он старался закрыть рукавом глаза, чтобы никто не видел его слез и красного лица. А Хаким все продолжал кричать, все больше сбиваясь с русского языка на башкирский и мешая слова:

— Ты мне не сын, ты ударил меня! Пусть та рука, которая сделала это, отвалится!

— Не говори неправды, — спокойно отвечал ему Султангали. — Это твоя жена тебя ударила за то, что ты не можешь прокормить ее детей!

— Врешь, проклятый, врешь! Зачем врешь? Знакум, моя малайка буклашка моя давал! — Хаким показал офицеру на свою голову. Офицер недоуменно пожал плечами. Хаким со злостью плюнул в сторону сына, достал из-под полы перетянутого лыком камзола небольшой сверток и, развернув его, положил на стол перед офицером: — Он как кусук, уся карапчит, щенок проклятый! Вот, смотри! Моя борода рвал…

— Да не трогал я его бороды! — со смехом отозвался Султангали. — Это не борода вовсе!

— А что же это? — спросил офицер, указывая на сверток, где лежали два клока черных волос.

— Да это он из хвоста кобылы Хажисултана-бая вчера выдрал!

В зале стоял громовой хохот.

— Убью! — Хаким затопал ногами, по лицу его, изборожденному морщинами, потекли слезы. — Щенок, своими руками придушу, собака!.. Будь ты проклят, вот тебе мое отцовское благословение, будь ты проклят, ублюдок!..

Загит отвернулся, — мальчик никогда еще не видел отца плачущим.

Вдруг дверь распахнулась, и в комнату влетел урядник с кипой книг в руках. Не рассчитав, что в комнате набилось так много народу и дверь, распахнувшись, тут же захлопнется и ударит его по лбу, он с минуту после удара в обалдении стоял на пороге, но, опомнившись, быстрым военным шагом, щелкая каблуками, подскочил к столу, свалил на него книги и, вытянувшись, отрапортовал голосом, похожим на собачий лай:

— Так точно, господин офицер, нашел у старосты на подловке, как мальчик говорил!

— Вот видите! — с торжеством сказал Султангали.

Неожиданная весть осложнила допрос. Из комнаты удалили посторонних, но и после этого выяснить всех обстоятельств дела не смогли, а только больше запутались. Староста божился и клялся, что в глаза не видел листовок; Султангали уверял, что староста сам прятал их на чердаке; Хаким ругал сына, Загит молчал, а офицер злился и, играя револьвером, вдруг вскакивал и кричал, что если не узнает, откуда взялись листовки, отправит всех по этапу в Сибирь…

Только на четвертый день старосту, Хакима и Загита отпустили домой, в Сакмаево..

— А ты пока что у нас посидишь, шутник! — язвительно сказал офицер Султангали. — Может, хоть немного воровать отучишься!

Но уже через месяц Султангали, сбежав из тюрьмы, снова появился в поселке и с тех пор ни на шаг не отставал от Нигматуллы, который становился одним из богачей Сакмаева и строил на площади большую лавку.

 

14

Тюрьма стояла на окраине Кэжэнского поселка, но отовсюду были видны ее почерневшие, будто покрытые копотью, мрачные стены с тремя рядами железных решеток на узких, как бойницы, окнах. У самого подножия стен тянулся глухой, из толстого накатника, забор, опутанный сверху ржавой колючей проволокой. За тюрьмой простирался большой пустырь, заросший крапивой и лопухами…

Хисматулла не раз приезжал на заводской базар, но впервые видел тюрьму так близко. Чем ближе он подходил к ней, подталкиваемый сзади дулом винтовки, тем мрачнее становилось у него на душе, хотя он и старался выглядеть спокойным и невозмутимым.

День был теплый и солнечный В палисадниках под окнами изб пышными белыми гроздьями цвела черемуха, и нежный аромат ее плыл над поселком. Над черемухой жужжали пчелы, по обочинам густо зеленела трава, кое-где видны были сине-фиолетовые острые лепестки сон-травы..

Хисматулла с жадностью глядел по сторонам, будто видел все это в последний раз, и, когда тяжелые ворота захлопнулись за ним, ему показалось, что захлопнулся сам небосвод, скрыв в глубоком, мощенном мелким булыжником дворе солнце. Надзиратель вынул из кармана ключ, отпер дверь и пропустил конвой вперед

— Этого в сорок шестую, — показал он на Хисматуллу, и солдат снова ткнул его в спину винтовкой так, что он чуть не упал, поскользнувшись на холодной, отполированной многими уже ногами железной лестнице.

— Ну ты, осел, пошевеливайся!

— Сильней, сильней вдарь! — крикнул вслед надзиратель. — С размаху, так оно для них понятнее!

— Вы не имеете права! — обернулся Хисматулла. — И так уже били достаточно… Я представитель рабочих!

— Иди, иди, скотина, еще разговаривать будет! — прикрикнул надзиратель, и солдат снова толкнул сзади винтовкой.

По коридору тянулся длинный ряд дверей. На каждой двери на уровне глаз было небольшое круглое отверстие — волчок, над ним черной жирной краской был выведен номер камеры. Солдат остановился перед дверью с номером «46» и подождал надзирателя, идущего следом по коридору и заглядывающего в глазки. Как только Хисматулла вошел, дверь за ним захлопнулась, и ключ скрипнул в замке.

Хисматулла постоял немного, привыкая к темноте; окно в камере было наглухо забито, только вверху между досками был небольшой просвет, от каменных стен и пола отдавало сыростью и холодом; на полу и нарах, стоящих вдоль стен, сидели и лежали арестанты; в камере нестерпимо, до рези в глазах, воняло.

Арестанты окружили его, и по их грязным, исхудалым, сильно обросшим лицам он понял, что почти все они находятся здесь уже давно.

— Откуда прибыл, браток? За что тебя? Съестного не принес?

— Вот лепешка… — Хисматулла протянул узелок.

— Дай мне! И мне! — загомонили арестанты. Кто-то выхватил узелок, и он тут же скрылся в куче барахтающихся на полу тел.

— Эй, вы что там? — крикнул из коридора надзиратель. — Потише, а то солдат вызову! — Но никто не обращал на это внимания.

Хисматулла растерянно стоял посреди камеры, не зная, что ему делать.

Вдруг с крайних нар поднялся мужчина крепкого, атлетического сложения, с мощно выступающими на руках бицепсами. На нем не было никакой одежды, кроме закатанных до колен холщовых штанов, грудь его густо обросла курчавыми черными волосами. Человек быстро и легко раскидал барахтающихся на полу арестантов и, отняв у них узелок, протянул его обратно Хисматулле:

— На, а им больше не давай, самому понадобится!

— Пусть, мне не жалко… — смущенно про бормотал Хисматулла.

— Слушай сюда! Если я сказал — не давай, значит, не давай, понял? Вот здесь располагайся, рядом со мной, и запомни — меня Сафуаном зовут! Ясно?

— Ясно… — тихо ответил парень.

Мужчина снова улегся на нары, но через минуту обернулся и, наклонившись к Хисматулле, прошептал:

— Слушай, я тебя где-то видел, а? Ты, случаем, не из деревни Коткор?

— Нет, я из Сакмаева… — улыбнулся Хисматулла.

— А-а, — протянул Сафуан и снова отвернулся к стене.

«Какой странный, — подумал Хисматулла. — Ведь если бы на моем месте и вправду был кто-нибудь из кудашманцев, наверняка обиделся бы! Мне еще мать рассказывала, как они однажды узнали, что к ним едет разбойник, испугались насмерть, вышли всей деревней на дорогу и стали просить каждого прохожего: Спаси нас, коткор, спаси нас! Или, может быть, он нарочно надо мной посмеяться хотел?..»

Каждый час в глазок заглядывал надзиратель, и разговоры в камере тотчас затихали. Присмотревшись, Хисматулла понял, что народ здесь собрался самый разношерстный — бродяги, нищие, воры, были среди них и невинно осужденные. Одни отсиживали здесь маленький срок, другие ждали отправки дальше, на север. Почти все арестанты курили, и в камере дышать было нечем. Скоро Хисматулле надоело слушать разговоры о женщинах и воровском искусстве, и, отвернувшись к стене, он стал думать о матери, о том, как она переживает все случившееся, вспоминал советы Михаила, но арестанты разговаривали громко, то и дело ругаясь, и это мешало сосредоточиться.

Вдруг Сафуан, до сих пор не вступавший в общий разговор и по-прежнему неподвижно лежавший на нарах, гаркнул:

— А ну, ворье-воронье, закройте хлебалы, надоело!

— А ты не слушай, раз надоело, — кто-то обиженно возразил ему.

— Я что сказал? — Сафуан приподнялся на локте. — Кто это там на меня голос поднимает, а? Я ведь слов на ветер не бросаю!

— Да мы шутя, не сердись… — сказал низкорослый вертлявый человечек, угодливо улыбаясь Сафуану.

— Давно бы так! — Сафуан откинулся на нары.

Арестанты примолкли.

На дворе смеркалось, и скоро в камере уже не было видно ни зги. Арестанты разошлись по нарам, и только слышался изредка глухой шепот, и то здесь, то там вспыхивали красные огоньки папирос. Глаза у Хисматуллы слипались, но не успел он уснуть по-настоящему, как загремела дверь и в светлом проеме показалась фигура надзирателя со связкой ключей в руке:

— Хуснутдинов Хисматулла, на допро-ос! — крикнул он.

…Хисматулла очнулся на холодном полу камеры. Все тело ломило, в голове гудело, лицо вспухло от побоев. С улицы слышались частые выстрелы, в коридоре кто-то, громко топая, пробежал мимо и скатился вниз по лестнице, стуча коваными сапогами.

— Кто там?.. — еле выговорил Хисматулла и, повернув голову, оглядел камеру — она была пуста. В полуоткрытую дверь вливалась слабая, тусклая струя света. Хисматулла попытался приподняться на локте, но голова его закружилась, в глазах потемнело, и он снова потерял сознание. Как будто кто-то тяжелый навалился на него сверху, давя и горячо дыша в лицо…

— Не надо! — крикнул Хисматулла. — Вы не имеете права! Я делегат!.. Не скажу все равно! Вы за это ответите!..

Кто-то легко и нежно погладил его по голове:

— Тише, браток, тише…

Хисматулла открыл глаза и увидел сидящего рядом на полу Сафуана. «Значит, я еще в тюрьме». Хисматуллу бросило в жар, и, подняв глаза, он ясно увидел в углу сутуловатую фигуру тюремного следователя, который всю прошлую ночь допрашивал и бил его.

— Что ему здесь надо? — слабо спросил он.

— Мы одни, — удивился Сафуан. — Кроме нас, здесь никого нет… Ты, браток, без памяти тут валялся целых два дня!..

— Без памяти?

— Да, после допроса тебя чуть живого при тащили…

— Я, кажется, бредил? Что я говорил? Так голова болит, — пожаловался Хисматулла.

— Вот, вот, — подтвердил Сафуан, — совсем тебе плохо было…

— А где все остальные? Почему мы вдвоем?

Сафуан долго молчал, отвернувшись к стене, потом вывернул карманы, вытряхнул мелкую табачную пыль и, скрутив козью ножку, жадно закурил.

— Почему ты не отвечаешь? — почувствовав недоброе, переспросил Хисматулла.

— Все на том свете… — Сафуан прикрыл глаза рукой и громко закашлялся. — Пока ты тут, как труп, валялся, тут один подговорил надзирателя убрать. Заманили его в камеру, убили, взяли ключи и открыли соседние камеры, — вся тюрьма взбунтовалась! Остальные надзиратели закрылись в свободных камерах, отодрали там доски с окон и стреляли по выходившим на тюремную площадь, но застрелили только одного, у них патроны скоро кончились… Так вот, дверь наши-то сломали, но только-только принялись выскакивать за ворота, как подоспели солдаты… — Сафуан покачал головой: — Куда там! Людей уже ничем остановить было нельзя… Большую часть перебили, а те, что остались, сами на солдатские штыки пошли…

— Ты тоже там был? — помолчав, спросил Хисматулла.

— А ты как, пошел бы за ними? — вопросом на вопрос ответил Сафуан и, не ожидая ответа, протянул руку: — Будем знакомы, товарищ! Я ведь тоже Михаила знаю, из-за него тут и сижу… И тебя знаю, вы же заодно, за бедняков — против царя!

Хисматулла недоверчиво посмотрел на Сафуана. Мысли, одна тревожнее другой, мелькали у него в голове: Михаил говорил, что в камеры часто провокаторов подсаживают… Нет, нельзя откровенничать, — решил он, а вслух сказал:

— Что ты, агай, я здесь совсем по другому делу… Разве можно идти против царя? Да и не пойму я что-то, о каком Михаиле ты говоришь!

— Ладно, ладно, — хитро прищурился Сафуан, — ты тут, пока валялся да бредил, столько наговорил, что если бы я захотел тебя продать — уже давно бы сделал это!..

Дверь камеры приоткрылась, показался надзиратель, — Сафуана вызывали на допрос.

«Кто же он? Друг или враг? — напряженно думал Хисматулла. — Надо будет поосторожней расспросить его, когда вернется, что я тут болтал в беспамятстве…»

Но ни к вечеру, ни на следующий день Сафуан в камеру не вернулся…

 

15

Целую неделю Загит помогал отцу готовиться к переезду на джайляу — летнее жилье. Вся деревня походила на растревоженный муравейник. Улицы, как никогда, были полны народу, и каждый бежал, спешил куда-то; крики людей, мычанье и блеянье скота, скрипы повозок, лай собак и ржанье лошадей смешивались в один непрерывный гул. Лесовозная телега уже два дня стояла на дворе Хакима, и он каждый день осматривал ее, похлопывал по бокам, как будто это (шла не телега, а норовистое упрямое животное. Хажисултан-бай обещал дать ему для переезда саврасую кобылу, и теперь Хаким старался как можно быстрее собраться и двинуться в путь, — не передумал бы Хажисултан, не отдал бы кобылу другому, ведь в эти дни, верно, многие односельчане просят его о том же!

В ночь перед отъездом он почти не мог уснуть от возбуждения и тревоги, не спал и Загит. Еще накануне он просил у отца разрешения остаться на прииске с Гайзуллой, но отец только фыркнул, а когда мальчик решился второй раз попросить его о том же, так раскричался, что в ушах у Загита зазвенело:

— Ты что, сын шайтана, опозорить меня хочешь? Мало мне было позора на Кэжэнском за воде, когда вы с братом сделали из меня посмешище для соседей! Слава аллаху, что меня не посадили по вашей милости за решетку, будьте вы прокляты на том и на этот свете! Нарушать обычай дедов? Да ты рехнулся! Чтоб я больше не слышал от тебя таких слов, иначе и на глаза мне не показывайся!..

Загит понурил голову и не смел больше перечить отцу, однако всю ночь еще надеялся, что Хаким смягчится. «Может быть, пообещать ему отдать все золото, что я намою? — думал мальчик. — Или попросить Мугуйю — пусть поговорит с ним… Хотя что с нее взять, и так молчит целыми днями, словно воды в рот набрала… Только посмотрит своими глазищами, и сразу ясно, что с нее и спросу нету…»

Едва начало рассветать, как Хаким стал одеваться, чтобы идти к Хажисултану за кобылой. Он затянул шнурки на катах, и Загит, приподнявшись на локте, окликнул его:

— Отец!..

Хаким поглядел на сына. Бледное лицо мальчика в сумерках казалось еще более худым, тонкая шея выступала из ворота рубашки — казалось, стоит лишь дотронуться до нее, чтобы она сломалась, красные заплаканные глаза умоляюще смотрели на него. Хаким нахмурился и отвернулся.

— Сказал же тебе, не отпущу, — пробормотал он. — Нечего среди неверных околачиваться!.. И больше не приставай ко мне, а то ремня попробуешь…

Он накинул на плечи тулуп и поспешил к Хажисултану, а Загит тоже потихоньку оделся и, выйдя во двор, уселся у телеги на перевернутой кверху дном корзине. На соседнем дворе уже не спали, грузили на повозку домашний скарб.

Загит увидел мальчика лет семи — он молча тащил за руку девочку меньше его ростом; девочка слегка упиралась, крепко прижимала к груди замотанную в тряпки деревянную куколку; губы ее морщились, казалось, она вот-вот заплачет. Привстав на корзине, так что она прогнулась и заскрипела, Загит увидел, что и в остальных дворах соседи тоже встали: одни кормили скот перед дорогой, другие складывали пожитки в мешки и корзины, запирали дома, третьи забивали поперек окон доски, вразнобой стучали молотки и топоры. Еще дальше, на дороге, среди первых, уже отправляющихся в путь повозок Загит увидел отца, довольного и улыбающегося. Хаким горделиво смотрел по сторонам, торопливо здороваясь с соседями и всем своим видом показывая, как он спешит, — за ним, резко взмахивая головой, шагала саврасая кобыла.

Мальчик слез с корзины и, перевернув ее, выправил погнувшееся дно; почти тотчас во двор вышла Мугуйя. Несмотря на то что в небе не было ни единого облачка и день обещал быть солнечным, она была тепло одета, большой живот ее тяжело выпирал из-под платья, оттопыривая снизу камзол, и никак не вязался с ее маленькой, хрупкой фигуркой; бледное, без кровинки, лицо, казалось, было сделано из белого камня. Медленно, как бы ничего не видя, она обвела усталыми глазами двор, потупилась и застыла, сложив руки на животе, — покорная, равнодушная.

Не обращая внимания на сына и застывшую в дверях жену, Хаким запряг кобылу, сложил на дно телеги деревянные вилы, грабли и косы, сунул в угол чашки, привязал сзади ведро. Проделывал он все это не торопясь, спокойно и с достоинством, уложил последний узел и только тогда обернулся к Мугуйе и стоявшим около нее детям:

— Ну, чего торчите как вкопанные? Залезай те быстро!

Хаким ушел в дом, а Мугуйя, подталкивая Аптрахима, подошла к телеге. Загит подсадил братишку и поставил к нему на колени большой самовар, бока которого еще вчера Гамиля до блеска надраила речным песком. Аптрахим прижал самовар к груди, повернул его так, чтобы не была видна дырка на месте крана, и, полный сознания своей важности, сердито засопел. Загит устроил на узлах Гамилю, помог мачехе сесть поудобней и пристроился сам на край телеги. Вдруг кто-то тихо окликнул его с дороги. Мальчик обернулся — во двор, прихрамывая, входил Гайзулла.

— Ну что, не отпускает? — шепотом спросил он.

Мальчик покачал головой.

— Слушай, ты скажи ему, что я богатое место знаю, — торопливо зашептал Гайзулла, — половину ему отдадим, если тебя отпустит… Что там с тебя толку? А здесь, пока нет никого, знаешь какое богатство огрести можно?

— Я уже говорил… — огорченно ответил Загит. — И слушать ничего не хочет, говорит, обычай дедов…

— Попроси еще раз! — голос Гайзуллы за дрожал. — Может, согласится, если узнает, что я такое место нашел?..

— Боюсь, еще вчера поколотить обещался, — сказал Загит, искоса поглядывая на дверь.

— Давай я попрошу, — предложил Гайзулла, — может, меня послушает?

— Не надо, еще хуже будет! —Загит махнул рукой.

— Да что ты с ним разговариваешь, с головотяпом! — вмешался шныряющий по двору Султангали и звонко плюнул сквозь зубы. — Разве не видишь, у него от страха уже обе штанины полны!

Загит сделал вид, что не слышит брата, а Гайзулла, обернувшись к нему, насмешливо и язвительно прищурился:

— Ну, а ты, герой? Покамест сух еще?

— Ха! — хвастливо выпятил грудь Султангали. — Я сам по себе, надо мной кнута нету! За хочу— останусь, а захочу — поеду… Знаешь, почему я домой вернулся? Потому что отец меня умолял, сам ко мне пришел, шапку снял, донял? Э, меня еще не тому Нигматулла-агай научил! Главное — во! — Султангали выставил вперед худую руку с крепко сжатым кулаком. — А если этого нету, то язык еще главней! А у этого болвана и тупицы, которого моим старшим братцем зовут, ни того ни другого нету — вот он и трусит, хуже зайца! — Султангали снова циркнул сквозь зубы и отошел к плетню, повернувшись к Загиту спиной.

— Ну и брат у тебя растет… — покачал головой. Гайзулла. — Если б мой был, столько оплеух от меня получил бы, что вообще язык бы проглотил, не то что так разговаривать!..

Тем временем Хаким снес в подвал остававшиеся в доме вещи, забил окна, большими толстыми гвоздями заколотил дверь и, присев на лежащий посреди двора сосновый чурбак, стал читать молитву. Мальчики замолкли, Мугуйя не подвижными глазами уставилась на мужа, только Гамиля вертелась между узлами, стараясь уст роиться поудобнее.

— Она теперь всегда так? — шепнул Гайзулла, показав на Мугуйю.

— Да, как Фарзану похоронили, словно деревянная стала, может, после родов пройдет, так старухи говорят, — тихо ответил Загит.

Хаким встал, внимательно оглядел дом и двор, провел зачем-то ладонью по дверному косяку и, неторопливо подойдя к телеге, ловко, одним движением уселся спереди и взял в руки вожжи.

— Открывайте ворота! — сердито крикнул он — Стали как истуканы! И зачем только аллах позволил вам ходить по земле?

Мальчики быстро убрали поперечные жерди, поставленные вместо ворот, и отскочили в сторону.

Взмахивая головой и шлепая грязным жестким хвостом по облепленным мухами бокам, лошадь не спеша тронулась с места. Мальчики снова водрузили жерди на место и пошли следом

— Провожу вас до Казумтау, — сказал Гайзулла.

Он упрямо мотнул головой, от чего черный чуб его взлетел и тут же снова повис надо лбом, закрывая левый глаз. На душе у него было скверно — до последнего мгновения мальчик надеялся, что Загит останется с ним, и теперь горький шершавый комок подкатывался к горлу

— Может, попросить все-таки? Ну, что тебе там делать? А покамест мы здесь столько про мыли бы…

— Не проси, — вздохнул Загит, — не отпустит все равно, только закричит…

Гайзулла снова тряхнул чубом и, стараясь не показать, как тяжело ему расставаться с другом, сказал с наигранной веселостью:

— Да, правду говорят — нужда скачет, нужда пляшет, нужда песенки поет! Был бы жив отец, не надо было бы нам расставаться — и мы переехали бы на джайляу… А так куда ехать, когда на шее слепая мать и больная сестренка?.. Был бы в семье еще хоть один мужчина, тогда другое дело!

— Ну и чудные вы люди! — рассмеялся плетущийся сзади Султангали. — Все спорите, и без толку! А по мне нет лучше, чем живот набить, лежать на солнышке да по сторонам поплевывать! Вот я за один день, например, столько могу заработать, сколько взрослый и за месяц не за работает! Да еще и отцу помогаю, и тебе, головотяпу! Да если б не я, вы б давно с голоду по дохли бы! Думаешь, зря отец меня домой умолял вернуться?

— Что же ты вернулся? — не выдержал За гит. — Ты же говорил, тебе и без нас хорошо живется!

— Молчи уж лучше! Не будь ты моим бра том, я б на тебя и не посмотрел бы никогда в жизни! Сказал тебе, отец умолял, по пятам ходил, уж поверь, ради тебя ни за какие коврижки я домой не пришел бы! — Султангали, нахально улыбаясь, посмотрел прямо в глаза брату. — Захочу — хоть сейчас уйду из дома! Пусть только отец попробует ко мне хоть— раз придраться, никто меня не удержит!

Молчавший до, сих пор Гайзулла сжал кулаки и вдруг резко повернулся к болтающему мальчику.

— Слушай, ты, малайка! — сказал он тихо, но твердо. — Сдается мне, ты покамест еще сопляк, чтобы так со старшими разговаривать, а? Я тебя о чем-нибудь, может быть, спросил? Или твой старший брат заговорил с тобой? Кто тебе велел рот раскрывать, а? Сначала нос утри, понял? И покамест я тут, чтоб я тебя больше не слышал! А если еще что-нибудь выкинешь, не посмотрю, что я не прихожусь тебе родней…

Султангали отступил на несколько шагов и пошел сзади. Не зная, на ком выместить злость, и боясь, что Гайзулла в самом деле выполнит свою угрозу, он что-то бормотал себе под нос и кривлялся за спинами Гайзуллы и Загита, потом поднял камень и бросил в сороку, сидевшую на траве близко от дороги. Сорока взлетела, села на березу, склонила голову набок и, крикнув мальчику что-то неодобрительное, снова взлетела и, покружившись, словно нарочно, для того чтобы подразнить Султангали, скрылась в кустарнике.

На гребне горы Гайзулла похлопал товарища по плечу и остановился.

— Хватит, — сказал он устало. — Дальше я не пойду… Стало быть, живи, как Хаким-бабай говорит, а вот вырастешь большой, будешь сам себе хозяин, тогда всегда вместе будем, ладно? А покамест — счастливо!

Он круто повернулся, но не пошел, а остался на месте, и Загит увидел, как дернулось его левое плечо. Острое чувство жалости и любви пронзило мальчика.

— Не сердись, я не могу отца ослушаться…

— Ладно, ладно, иди, — не поворачиваясь, ответил Гайзулла.

Когда Загит догнал повозку и обернулся, Гайзулла стоял на хребте горы рядом с маленькой искривленной березкой и махал рукой. Загит поднял руку и помахал в ответ. Гайзулла тотчас повернулся и пошел обратно. Его фигурка, ковыляющая по дороге, странным образом была похожа на тоненький, искривленный ствол березы, рядом с которой он только что стоял…

Скоро телегу, на которой ехали Хаким и его семейство, догнали другие повозки. Обоз растянулся по дороге, лошади шли медленно, размахивая хвостами и отгоняя тучи оводов, солнце все сильнее припекало. Иные шли пешком, с узлами и связками вил и граблей за спиной, женщины несли на руках ребятишек, кое-кто приспособил для скарба ручные тележки и тачки. Многие тащили за собой на веревке коров и коз, дети подгоняли скотину хворостиной, то и дело слышались крики:

— Эй, смотри за козой! Шалопай, да ей уже до леса два шага осталось! Ну, погоди у меня!

— Н-но-о, шагай, лентяйка!

—Эй, Хаким-бабай! — весело кричали где-то впереди. — И ты тоже собрался на джайляу?

— А как же! — отвечал Хаким, вскидывая свою острую бородку. — Разве это дело — забывать обычай предков?

Седой старик, идущий рядом с телегой Хакима, согласно закивал головой:

— Верно говоришь, кустым, нельзя забывать обычаи предков, ведь они родились не сегодня! Только теперь пошли такие дети, что готовы за быть и родного отца… Кто бы поверил в дни нашей молодости, что наши дети будут на службе у шайтана, что они, презирая позор и гибель, которые могут пасть на нашу голову и на голо вы наших внуков, станут искать презренное золото под самым носом у хозяина горы?..

— Твоя седина права, — вежливо отвечал ему Хаким. — Наши дети — не то что мы, у них нет ничего святого…

Когда солнце встало прямо над головой, многие повозки свернули с дороги и остановились, чтобы люди могли отдохнуть и перекусить. Душный, густой от пыли воздух обтекал красные усталые лица, бока лошадей потемнели от пота. Отставшие от телеги Султангали и Загит еле волочили ноги, когда впереди за перевалом показался лес — густой, прохладный, зеленый, насквозь просвеченный солнечными лучами. По дороге проскакали двое жеребят — каурый и вороной с белой звездочкой во лбу; играя, они то и дело оборачивались и сталкивались боками, пока не скрылись в лесу. Следом за ними, сильно отставая, размахивая крепко зажатой в руке веревкой и крича что-то неразборчивое, мчался мальчуган, без конца теряя свои сабата и возвращаясь за ними.

Мальчики вошли в лес, и тотчас у обоих словно прибавилось сил. Густая тень лежала под деревьями, со всех сторон вразнобой кричали, пели и чирикали птицы, скрип повозок и телег стал приглушеннее и в то же время четче, лошади пошли быстрее. Загит часто останавливался, прислушиваясь к птичьим голосам.

«Ку-ку, ку-ку!» — как капли воды, падало в чаще, и тотчас в ответ: «Кли-кли-кли! Кли-кли!» — стучали по сухостою дятлы, трещали сороки, перелетая с ветки на ветку и как бы следуя за людьми, вскрикивали чеглоки. Неожиданно лошади впереди настороженно запрядали ушами, затоптались, и на дорогу выскочил головастый лосенок на длинных тонких ножках. Увидев обоз, он на мгновение остолбенел, но тут же, вздрогнув, метнулся назад к матери, которая показалась в соснах, готовая броситься на защиту детеныша; высоко вскидывая длинные ноги, они прыжками скрывались за деревьями.

Загит с изумлением глядел вокруг, впитывая запахи и любуясь свежими красками леса, голубыми клочками неба, повисшими на ветвях, густой ласковой травой, местами доходившей до колен. Прогалины и поляны были обрызганы яркими цветами, а воздух был так густо настоян на терпких и пряных запахах, что у мальчика закружилась голова. На душе у него стало так легко и радостно, что даже прощанье с другом больше не омрачало его. Оглядываясь кругом, он жадно дышал, улыбался, обычно бледное лицо его покрылось теперь румянцем, он был готов поделиться своей радостью с кем угодно и, убыстрив шаг, стал нагонять опередившую его телегу. Он обогнал несколько повозок, когда впереди показалась качающаяся, сгорбленная фигура Мугуйи, озорное личико Гамили, выглядывающее из-за мешков и узлов, и неподвижная спина Хакима. Но, поравнявшись с отцом, Загит увидел, что лицо Хакима грустно и озабоченно, что мыслями он где-то далеко, совсем не в этом радостном, дышащем свежестью и прохладой лесу. Мальчик осторожно тронул его за рукав:

— О чем ты думаешь, отец?

Хаким обернулся и, как бы возвращаясь откуда-то издалека, ответил странным, глуховатым голосом, которого никогда раньше не слышал мальчик:

— О чем? Да так, обо всем понемножку… А ты, я гляжу, рад, что все-таки едешь с нами? Не ждал, что здесь так хорошо?

— Рад, — Загит покраснел и отвел глаза. — И правда, не ждал, но все равно жалко было оставлять Гайзуллу…

— Ничего! —усмехнулся в бороду Хаким. — Все бывает… Гайзулла твой — безотцовщина, потому и остался, вот и ты слушайся меня, пока я жив, отец плохого не посоветует! Целых два дня ты меня упрашивал, а теперь доволен, что я не дал тебе согласия, ведь так?..

— Так, — мотнул головой мальчик. — Л ты чего не радуешься?

Хаким помолчал и внимательно посмотрел на сына, как бы не решаясь доверить ему свои сокровенные мысли.

— Бедняк и в дни радости думает о своей бедности, — наконец тихо сказал он. — Для та кого человека, как я, жизнь не мать, а злая мачеха… Когда я был такой малай, как ты, тоже радовался, все ждал чего-то хорошего, а теперь перестал. Даже если что-то хорошее на пути встречается, и то думаю, что вот, значит, следом обязательно что-нибудь плохое придет… Да это все пока не для тебя, сынок, может, ты по-другому жить будешь… А если и тебе такая доля выпадет — тяжелая, бедняцкая, с колотушками да подзатыльниками, с ямами да с рытвинами, то радуйся жизни хоть сейчас, пока можешь, пока еще не потерял надежду… — Хаким замолчал и дернул за поводья.

Никогда еще отец не разговаривал с Загитом, как сейчас, и у мальчика сжалось сердце при мысли о том, как беспросветно все, что ждет его впереди. Но вместе с тем, когда он снова отстал от телеги, лес как будто говорил ему совсем другое: косые полосы солнца, как оранжевые ножи, кромсали листву над головой, пели птицы, сзади, на повозке, счастливо и широко улыбалась худенькая девушка в цветастом ярком платке; казалось, со всех сторон лес шепчет ему: «Все будет хорошо», и мальчик скоро забыл о словах отца, вернее, не забыл, а отодвинул их в сторону, как отодвигают рукой ветку, упавшую в ручей, чтобы опустить голову и напиться чистой прозрачной воды.

Дорога на весеннее джайляу змеилась между гор, одолевая спуски и подъемы, у большой поляны она расходилась в разные стороны, и телеги с этого места тоже стали разъезжаться — каждый род ехал на свое стойбище. Хаким остановился на самом краю стойбища, принадлежавшего роду Кызыр, у небольших, наспех сложенных из неровных сучковатых бревен строений, уже густо заросших лебедой и крапивой. Род Бадерай и Катай остались по эту сторону Юргашты, вдоль которой тянулась широкая и неглубокая балка, покрытая редким лесом, остальные переправились на ту сторону.

Жилище Хакима было сложено из осиновых бревен и наполовину ушло в землю, его окружали высокие тенистые деревья. Открыв закрепленную лыком дверь, Хаким вошел внутрь и ступил на земляной пол, покрытый свежей бледно-зеленой травой — в летнике не было ни одного окна.

— О всемогущий аллах, дай же нам всем прожить здесь эту весну в добром здоровье! — воскликнул он и, проведя руками по лицу, обернулся к домочадцам: — Несите вещи!

Мальчики стали таскать в юрту мешки и узлы, а Хаким, осмотрев чувал, развел огонь, собрав оставшиеся с прошлого года дрова. Чувал задымил, дым вылетал в открытую дверь и просачивался в щели между бревнами. Мугуйя, которая после смерти Фарзаны ни на шаг не отпускала Аптрахима, спустившись с телеги, взяла сына на руки и присела на нарах, спокойно ожидая, пока можно будет вскипятить чай. Султангали и Гамиля, перетаскав вещи, побежали наперегонки к реке, а Загит, пока готовилась еда, отправился к дому Хажисултана-бая.

Но не успел он спросить, что ему делать, как мимо пронеслась стайка мальчишек. Они мчались изо всех сил и орали все вместе так, что за их криком не слышно было звуков стойбища:

— Табуны идут! Табуны!..

Загит обернулся. Из-за гребня горы, стремительно разворачиваясь, лавиной выкатывались табуны. Пыль столбом стояла в воздухе, оглушительно и трепетно звенели колокольчики, было слышно тревожное нетерпеливое ржанье, но пока весь табун выглядел как разноцветная, переливающаяся, текущая с горы масса. Однако при подходе к джайляу вперед выдвинулся тонконогий, стройный жеребец сивой масти — это был вожак. Зло прижав уши, бешено сверкая глазами, жеребец вытянул шею и стал резко поворачивать косяки кобыл в сторону леса. Едва кобылы с жеребятами немного удалились, как он остановился и, согнув шею дугой, храпя, поскакал навстречу другому косяку, где вожаком был гнедой жеребец.

Осторожно, напряженно прижав головы к груди, жеребцы приблизились друг к другу и стали кружиться, взрывая землю передними копытами.

Неожиданно сивый издал громкий клич, и вожаки бросились друг на друга — они кусались и ржали, и видно было, как вокруг них летят клочья шерсти.

Работники Хажисултана-бая, бросив все на свете, не могли оторвать глаз от этого зрелища.

— Как ты думаешь, кто победит? — спросил кто-то за спиной у Загита.

— Сивый!

— Держи карман шире! — рассмеялся работ ник. — Хил твой сивый, смотри, какая у гнедого грудь.

— Чей гнедой-то жеребец?

— Не знаю чей, зато сразу видно, какой по роды…

— А сивый нашего Хажисултана-бая!

— Ну, тогда сивый победит!

В это время сивый схватил своего противника за загривок и встал на дыбы. Гнедой резко повернулся и ударил его задними копытами. Оба жеребца так увлеклись боем, что только в последний момент заметили приближение третьего жеребца — вороной масти, с белой отметиной на груди.

— Смотри-ка, едче один! — загомонили работники. — Интересно, на чью сторону встанет, а?

— А, не понимаешь, так молчи! Это же красавец, ты на масть, на масть посмотри, он же синий, а не вороной, ему первые оба и в подметки не годятся!..

— Все-таки белый самый красивый! — не замечая, что говорит вслух, сказал Загит. — Он на подснежник похож… Хотя и гнедой тоже красивый, вороной просто больше, хотя и он красив… Да они все красивые! Зачем только им позволяют драться, они же друг друга покалечат!..

— Ах вы, скоты жирные, падаль шайтана! — вдруг закричал незаметно подкравшийся сзади Хажисултан-бай, и Загит, вздрогнув от неожиданности, шарахнулся в сторону. — Я, может, для того вас нанял, чтоб вы услаждали свои глаза?! Может, вы никогда не видали, как жеребцы бьются? А ну, живо за работу!

Работники нехотя разошлись по местам, а Хажисултан, выплеснув воду из медного кумгана на площадку перед домом и еще раз горделиво окинув взглядом место, где бились жеребцы, неторопливо повернулся и скрылся за дверью.

 

16

На следующий день Султангали уже устроился помогать табунщику Усмангали, а Загит еще несколько дней не мог найти себе работы. Он бродил вокруг стойбища, стараясь не попадаться на глаза отцу, прислушиваясь к лесным звукам, впитывая запахи цветов и деревьев, любуясь издали табунами.

С утра до вечера звенели на лугах колокольчики Лежа в густой траве на краю леса, Загит видел, как спокойно и неторопливо возвращаются к стойбищу коровы, и за их гладкими, лоснящимися спинами садилось остывающее к вечеру солнце, как навстречу им выходят на вечернее пастбище козы, днем обычно жарящиеся на солнцепеке.

Мальчику нравилось следить за тем, как делают кумыс; дождавшись, когда жеребят подведут перед дойкой к кобылам, он старался приблизиться к этим головастым, тонконогим, стройным маленьким лошадям, дотронуться до них, но жеребята взбрыкивали и отбегали в сторону; затем, когда их опять запирали на стоянке, огороженной жердями, а женщины мешалками взбивали солод в больших деревянных чашах, то и дело пробуя его на вкус и добавляя молока от других кобыл, он снова пытался приблизиться к жеребятам, тянул руки через изгородь, звал, причмокивая, но жеребята пугливо теснились у другого края загородки, кося на мальчика испуганными влажными глазами, перебирая стройными ногами с аккуратными черными копытцами… Когда же ему надоедало ходить по стойбищу и лесу, Загит уходил на облюбованную им небольшую полянку с густой высокой травой и редкими вспышками желтых одуванчиков; там он ложился, подложив руки под голову, подставив лицо солнцу, и слушал, как мелодично поет овсянка, как кричит зяблик, шумит листва.. Нередко он засыпал на солнцепеке и просыпался только к вечеру, когда солнце уже садилось, и со стороны стойбища слышно было мычание возвращающихся коров, и где-то далеко в лесу хрипло и монотонно крякал коростель, в ельнике уже сгущалась темнота. Одуревший от сна, он еще немного лежал на земле, потом вскакивал и быстро шел к стойбищу, чувствуя, как от свежего вечернего ветра ясно становится в голове и на душе, как широко открываются глаза навстречу этому ветру и заходящему солнцу, как тепло ласкают кожу последние красноватые лучи…

Однако не прошло и недели, как эти счастливые дни безделья кончились. Однажды утром, едва он вошел в летник, Хаким набросился на мальчика с руганью и подзатыльниками.

— Щенок! — кричал он. — Ты что о себе думаешь, отродье шайтана? Даже Султангали работает, даже младший сын помогает мне, а ты и пальцем о палец не ударишь, чтобы помочь семье? Разве ты сын бая, чтобы бездельничать? Разве ты не должен мне за хлеб, который ел всю зиму?! — остренькая бородка Хакима гневно тряслась.

Мальчик закрыл голову руками, покорно принимая сыплющиеся на него слова и удары. Он понимал, что виноват, и хотел только, чтобы гнев отца скорее утих.

И действительно, вспыльчивый, но отходчивый Хаким скоро успокоился и сел у очага, хотя и продолжал ворчать на провинившегося сына:

— Не успею проснуться, как его уже— нет! Что, спрашиваю, делает, куда ушел? Никто не знает… Может, думаю, пошел наниматься? Как бы не так! Лататы пошел гонять, лодыря праздновать! Вот что он делал целую неделю!1 И это в самую кумысную пору, когда Хажисултан-бай хоть и прижимает к себе карманы обеими рука ми, а деньги у него все равно сквозь пальцы те кут! Да ведь у него одних только дойных кобыл голов пятьдесят, а тех, что он на летний нагул пускает, вообще не перечесть! А сколько сена, ему для рабочих лошадей заготовить на зиму на до, ты знаешь? Ну, погоди, этим летом ты у меня и на сенокосе поработаешь, даю слово, или не я хозяин этого дома, и пусть шайтан тогда заботится о вас! Я понимаю, еще зимой табунщиков много не надо — если лошади за лето жиру на берут, и у пастбища перезимовать можно, но сейчас, летом, когда только и подрабатывать, ты шляешься без дела и не думаешь, что следующей зимой тебе тоже нужно будет есть… Завтра с утра иди к табунщику Сагитулле, я с ним уже договорился о тебе. Ну, что молчишь, язык проглотил?

На следующий день Загит отправился к Сагитулле и стал помощником табунщика. Днем он приводил кобыл на доение, а ночью уходил с табуном на ночные пастбища. Первое время лошади не слушались его, пугались, и самых бойких ему приходилось ловить с помощью аркана, но с кобылами все же легче было управиться, чем с вожаком — буланым жеребцом, который не подпускал мальчика к косяку. Но постепенно и жеребец и кобылы привыкли к Загиту, и буланый стал мальчику верным помощником.

Загит развел под старой сосной костер, разложил кругом большие белые камни кристаллической соли, и, когда лошади собирались у сосны лизать соль, мальчик отдыхал, прислонившись спиной к дереву и полузакрыв глаза. Иногда ему казалось, что не было в его жизни ни прииска, ни тяжелых голодных дней зимы, что это был дурной сон, и вот он прошел, и все опять хорошо.

Чем дольше мальчик жил в лесу, тем смелее он становился. Он привык к одиночеству, иногда ему казалось, что звери добрее людей; Загит сравнивал их с Хажисултаном и муллой Гилманом и думал, что вожаки зверей лучше, чем вожаки людей. «Вот бы всегда жить в лесу, — мечтал он. — Построить себе на поляне теплый зимний дом, приручить зверей… Летом заготовлять дрова и пищу на зиму, а весной выходить из дома и жить, как тебе хочется! Сам себе хозяин, никто не бьет, не обижает…»

В конце лета, когда дойных кобыл перегнали в лес, поближе к сенокосу, в табун приходили лосиха и олень со своими детенышами. Часто они и ночи проводили среди лошадей, так как здесь они чувствовали себя в большей безопасности от волков и медведей. Иногда из-за кустов выскакивали тонконогие большеглазые косули с длинными ушами и маленькими копытцами. Они долго стояли неподвижно, в недоумении глядя на Загита и лошадей, потом, успокоившись, начинали щипать траву. Самые смелые подходили вместе с лошадьми к соли. Когда это случалось, Загит застывал и задерживал дыхание, чтобы не спугнуть их, зачарованно глядя на лесных гостей.

Часто навещали его и другие лесные жители — почти на каждом шагу мальчику встречались маленькие, лопоухие зайчата, с испуганными черными бисеринками глаз. Завидев Загита, они старались спрятаться в сухом хворосте, но как только рядом появлялась зайчиха, пушистые детеныши бросались к ней, забыв об осторожности, и прилипали мордочками к ее животу, опрокидывались на спину, задирая кверху маленькие мягкие лапки. В такие минуты Загит испытывал столько нежности к этим слабым зверушкам, что слезы выступали на глазах у мальчика.

Часто под маленькими елками на опушках он находил гнезда овсянок с притаившимися слабыми и беззащитными птенцами, которые начинали жалобно и тоненько пищать, когда мальчик обнаруживал маленькую, устланную пухом и волосками ямку, где они лежали…

Загит внимательно разглядывал лесные и луговые цветы — белые и красные пушки клевера, колючий шиповник, цветущие метелки ковыля; ему казалось иногда, что цветам больно, если рвешь их или наступаешь ногой на стебель. Не меньше восхищали мальчика необыкновенные узоры на крыльях бабочек, прозрачные крылья стрекоз, переливающаяся всеми цветами спинка майского жука над пышными гроздьями распустившейся сирени и акации…

Лес стал Загиту родным домом. Только волков не мог признать мальчик, — часто они бродили около табуна, а однажды ему пришлось познакомиться с ними поближе. Дело было вечером. Загит нежно похлопал вожака по шее, постелил рогожу у потухающего костра и лег спать. Однако не успел он задремать, как ему пришлось проснуться, — вожак, стоя над ним, теребил мальчика за рукав мягкими губами.

— А ну тебя! — сказал недовольно Загит и перевернулся на другой бок, но через минуту вожак снова разбудил его и, фыркая, стал бить землю передними копытами.

Когда мальчик встал, жеребец быстро собрал в кучу кобыл и жеребят и снова подбежал к Загиту. Все больше тревожась, Загит вскочил на коня, оглядывая с высоты кусты. Вдруг лошади, насторожившись, подняли уши и все резко бросились к табунщику. Жеребец выгнул шею и кинулся к кустам. Он бил копытами, фыркал и время от времени злобно кричал, отбивая у волков полурастерзанного жеребенка. Но тут подоспел Загит, и волки отступили. После этого Загит и вожак еще больше подружились.

Но чем жарче становились дни, тем ближе чувствовалась осень, тем беспокойнее было на душе у Загита. Ни ягоды, ни цветы, ни звери, ни птицы не могли больше сделать его счастливым. Наоборот, глядя на всю эту лесную красоту, он все больше тосковал о том, что придется оставить ее, что пройдет лето, и снова за осенью наступит безжалостная, холодная зима с ее морозами, вьюгами и жестоким голодом. Загит стал часто вспоминать своего друга Гайзуллу, их разговоры перед отъездом. Пойми, — говорил тогда Гайзулла, — мы не можем быть равнодушными к тому, что происходит вокруг! Раз Хисматулла-агай в тюрьме, мы должны продолжать за него то, что он начал! Ты помнишь, что говорил этот русский, Михаил? Что революционер никогда не должен забывать о том, что он отвечает за все, что делается вокруг него!

Загит старался вспомнить Михаила и то, что он говорил на собраниях, где удалось два раза побывать мальчику. Так и не поняв, что такое революционер, хорошо это или плохо, Загит понял только, что русский агай Михаил и есть один из этих революционеров, о которых он так часто говорит. Но кто такой сам Михаил? Хисматулла-агай его хвалил, баи его ненавидят, мулла его проклинает, все говорят о нем разное, и на чьей стороне правда — неизвестно! И тем более непонятно все, что говорит сам Михаил! Как может бедный стать богатым оттого, что говорит этот русский? И какая ему польза от этого дела, от того, что он будоражит всю округу и часто бывает бит, а теперь и вовсе сидит в тюрьме? И почему все так боятся бумажек, которые они с Гайзуллой наклеивали на стенах и воротах? Или вправду, как говорил мулла, их написала рука шайтана?..

Чем больше Загит думал обо всем этом, тем больше запутывался и никак не мог понять, почему же его все-таки так тянет к этому русскому, и не только его одного, но и Гайзуллу и многих на прииске. Часто мальчик пугался, вспомнив, как однажды отец сказал ему: Когда наступит конец света, люди все больше будут слушать неверных русских, и каждый слушающий их попадет в ад и будет вечно гореть в огне! И Загит плевал в разные стороны, чтобы отогнать от себя наваждение, и говорил, подражая взрослым:

— О аллах, не делай из меня неверного! Не отлучи от веры!

Но заклинания эти не помогли мальчику избавиться от мыслей о Михаиле и Хисматулле, о том, кто же прав, — они или баи и царь. От тоски Загит начинал петь, и пел долго и протяжно, прислушиваясь к лесному эху, повторяющему слова его грустных песен. Он чувствовал, что сердце его разрывается от горя, и, когда боль в груди, поднимаясь все выше, останавливалась у горла, мальчик бросался в высокую траву у подножия деревьев и громко плакал, то призывая на помощь аллаха, то умоляя хозяина горы спасти его, оставить навек при себе в этом лесу вместе с птицами и зверями…

 

17

Снова погрузив на телеги косы, грабли, деревянные вилы и домашний скарб, люди переехали на сенокос. Опять растянулся по дороге длинный обоз, оводы и слепни тучами взвивались над повозками, лошади размахивали хвостами, испуганно ржали жеребята, плакали маленькие дети.

Те, у кого не было скота, остались жить на старом месте. Хаким со своей семьей тоже не стал переезжать, тем более что их сенокос находился недалеко, а Мугуйя день ото дня чувствовала себя хуже и опять, как зимой, лежала на нарах без движения.

Хажисултан-бай расположился на том и на другом пастбищах. Старшую жену, Хуппинису, часть скота и нескольких работников он оставил на весеннем джайляу, а сам с младшими женами переехал поближе к летнему. Наезжая время от времени на стойбище, он всегда бывал чем-то недоволен и ругал всех подряд — табунщиков, косцов, работниц, доивших кобыл и коров, делающих кумыс, творог и сметану, и прежде всего гнев Хажисултана обрушивался на Хуппинису.

— Куда ты смотрела? — кричал он. — Разве так должна вести себя байбисэ, моя старшая жена? О аллах, да ведь это помои, а не кумыс! Двухлетний ребенок и то лучше следил бы за тем, как работают женщины, а ты уже совсем никуда не годишься — только и знаешь, что лежать на нарах и жиреть!..

Хуппиниса молчала, но потом, когда Хажисултан уезжал, сама часто ругала работниц, не зная, на ком сорвать злость, но делалось все это как-то само собой, не нарочно, а отругав одну из женщин так, что у той от стыда начинали гореть уши, она уходила в летник и плакала. «Хоть бы алла взял меня к себе, — думала старая женщина. — Ведь я никому не нужна на этом свете — ни мужу, ни его женам, ни своим детям… Зачем я живу на свете?» Но мысли эти появлялись и исчезали за домашними хлопотами и заботами, — слишком уж много их было в эту летнюю пору…

Наконец наступил день варки — самый большой праздник для детворы. Как воробьи, кучками собирались они возле работниц, кричали и прыгали, носясь с места на место. Даже Мугуйя в этот день отпустила Аптрахима полакомиться, вместе с Аптрахимом увязалась и Гамиля, хотя отец, уходя, строго-настрого запретил ей отлучаться из дому и велел сидеть возле Мугуйи и ухаживать за ней. Но когда из летников вынесли большие деревянные чаши и бочонки с эркет, кислым молоком, много дней копившимся там, и Аптрахим с радостным визгом кинулся навстречу женщинам вместе с другими ребятишками, Гамиля не выдержала. Сложив руки, девочка повернулась к лежавшей на нарах Мугуйе:

— Пожалуйста, отпусти меня на немного! Вот на столечко, — девочка показала матери мизинец. — Я мигом, только посмотрю — и обратно!

Мугуйя ничего не ответила ей, даже не пошевелилась, и девочка, ступая на цыпочках, вышла из юрты, а через минуту уже мчалась со всех ног туда, где варили эркет, где так весело кричали и прыгали ее сверстники и сверстницы.

Вывалив эркет в большие чаны, женщины начали помешивать густую белую массу. Сверху в чанах глыбами всплывала губчатая легкая пена, и ребятишки, набежавшие с ложками; пробовали ее. Когда же сваренный эркет залили в мешочки и повесили на сучья, от детворы совсем не стало отбоя. Разинув рты, они становились под мешками, стараясь поймать струйку сыворотки, толкая друг друга, пыхтя и испуская победные вопли, если удавалось хоть на секунду перехватить тоненькую голубоватую струйку губами. Но самое интересное — приготовление курута — было впереди. К середине дня сыворотка перестала капать из подвешенных мешков, и женщины, сняв их, принялись месить творог, посыпая его солью. Гамиля подбежала к одной из них:

— Апакай, апакай, дай попробовать немножко курута!

Аптрахим, державшийся возле сестры, тоже заклянчил:

— И мне дай попробовать!

Женщина, не обращая внимания на ребятишек, продолжала месить.

— Видишь, апакай, ты сама не пробуешь и нам не даешь, — лукаво продолжала Гамиля. — А вдруг он слишком кислый получится?

— Да, да, а вдруг получится кислый? — как эхо, повторил Аптрахим.

Работница старалась не смотреть на детишек, но они были так настойчивы и неотвязны, что женщина не выдержала и улыбнулась.

— Вот вы какие попрошайки! — сказала она полусердито-полуласково. — Вам бы лишь живот набить, а если байбисэ увидит!

— Ее нет, она в юрту пошла! — заговорщически прошептала Гамиля. — Дай немножечко, всего один кусочек!

— Один кусочек! — повторил за сестрой Аптрахим.

— Идите, идите отсюда! Только мешаете!

— Ах, какая ты жадина! — крикнула Гамиля, отскочив на безопасное расстояние. — Давно бы уже дала, пока байбисэ нет а ты просто жадина! Жадина!

Быстро оглянувшись и увидев, что Хуппинисы действительно нет поблизости, женщина сунула ребятишкам по кусочку сырого курута. Те закричали:

— Спасибо! Спасибо!

— Ладно, бегите отсюда! — замахала руками женщина. — Ремня на вас нету, попрошайки!

Тем временем работницы вывалили в чаны эркет, и Гамиля с Аптрахимом снова побежали пить сыворотку. Рядом с мешками уже поставили лаш — высокое, на четырех кольях, решето из жердочек и лучинок, связанных между собой; здесь сушились на солнце приготовленные головки курута.

Один из мальчиков схватил целую головку и побежал в чащу. Почти тотчас из дверей юрты выскочила Хуппиниса с кочергой в руке. Размахивая ею, она побежала вслед за мальчиком, громко крича:

— Разбойник! Ну погоди, поймаю тебя, так уши надеру, что до земли отвиснут! И родителям скажу!

Босые пятки мальчугана замелькали еще быстрее, и Хуппиниса, убедившись, что его не догнать, остановилась, все еще размахивая кочергой и тяжело дыша. Но не успела она отдышаться, как ноги сами понесли ее обратно к юрте: на решете с курутом лакомилась целая стая трясогузок. Помахивая хвостиками, они хватали кусочек побольше и быстро улетали прочь. Охая и кляня крылатых воришек, Хуппиниса села у решета и положила кочергу рядом с собой.

— С места не сойду, — проворчала она. — Что же это будет, если курут станет исчезать прямо у меня на глазах, будто его и не было? Может быть, прикажете над очагом лаш устраивать, несмотря на летнее время?! Кому же тогда, интересно, влетит от моего мужа за то, что курут закоптелый, а? Я спрашиваю, кому?! — Она вздохнула, отвернулась от ребятишек и тут же вскочила на ноги с громким криком.

Но было поздно. Коршун камнем упал возле изгороди и тотчас взмыл, держа в клюве цыпленка.

— Ты что, ослепла? — обретя дар речи, завопила Хуппиниса на мгновенно съежившуюся работницу. — Ротозейка! Не можешь даже за цыплятами посмотреть! Да я так по миру с вами пойду! — чуть не плача, причитала она. — Ну, что я опять скажу мужу, когда он приедет? Что я ему скажу?!..

Убежав от Хуппинисы, ребятишки снова собрались вместе. Съев последний кусочек курута, Аптрахим слизал прилипшие к ладоням крошки и сказал, поглядев на сестру:

— Теперь на реку пойду, а ты со мной не ходи, мы там купаться будем!

— Почему это мне с тобой нельзя? — запротестовала Гамиля. — Везде можно, а на речку нельзя!

— Нельзя! — повторил Аптрахим, насупившись. — Тебе отец что велел? Дома сидеть, маму сторожить! А мне везде бегать можно, меня отпустили… — И, не выдержав своей важности, Аптрахим высунул язык.

— А вот и пойду! — тоже высунув язык, за явила Гамиля.

— А я на тебя отцу пожалуюсь! — в тон ей ответил Аптрахим. Он боялся, что мальчишки будут дразнить его за то, что ой ходит с сестрой; и так уже младший сын Ягуды-агая сказал ему сегодня: «А ты, малай, как всегда, с нянькой?» — и засмеялся так ехидно, что Аптрахим покраснел и скорее спрятался за спины других мальчишек.

— Такой, да?.. — обиженно заныла Гамиля. — Как курут тебе давать — так сестричка, сестричка, а как на речку идти — так отцу по жалуюсь! Ну, погоди, сделаю я тебе что-нибудь в следующий раз… Никогда больше ничего не дам!..

— Ну и не давай! — весело сказал Аптрахим, поняв, что сестра не решится идти с ним. — Не дашь — я отцу на тебя пожалуюсь, сама пожалеешь!

— Ябеда! — презрительно сказала Гамиля и передернула худенькими плечиками, на которых стоймя висело длинное темное платье, перешитое еще из маминого — Ябеда-беда, козлиная борода! И не подходи ко мне больше, и не проси у меня ничего понял?

И, круто повернувшись, девочка решительно пошла к стойбищу. И хотя на душе у Аптрахима немножко ныло оттого, что он поссорился с сестрой, и хотелось окликнуть ее, он не стал этого делать, а тоже повернулся и пошел в ту сторону, где собирались мальчики. «Привыкнет — так и будет хвостом ходить, — думал он, стараясь оправдать себя. — Разве женщинам место среди мужчин?..»

Ребятишки задирали головы, следя за коршунами, которые плавно кружились над верхушками деревьев.

Вдруг один из коршунов упал вниз. Когда он взмыл в воздух, за ним с криком и щебетом взлетело множество маленьких птиц.

— Птенца схватил, — со знанием дела сказал сын Ягуды-агая.

— Вот и не птенца! Вот и не птенца! — за кричал Аптрахим стараясь переспорить его.

Сын Ягуды-агая даже не посмотрел на него и, сплюнув в траву, быстро пошел вперед. Аптрахим подавленно замолчал.

Наконец впереди, в просветах между деревьями, заблестела золотая на солнце вода Юргашты. Мальчики наперегонки побежали к берегу, крича и размахивая руками, и, как ни старался Аптрахим добежать первым, сын Ягуды-агая опередил всех.

Присаживаясь на корточки, ребята подсовывали руки под плоские камни и коряги осторожно, стараясь не спугнуть рыбу. Аптрахим тоже залез в воду, руки мальчика покрылись мурашками от холода, но, видя, что сын Ягуды-агая все еще ищет, он не выходил на берег. Обшаривая очередную корягу, мальчик вдруг ощутил какое-то движение у пальцев, и в следующую минуту руки его уже держали скользкую, вырывающуюся рыбу.

— Нали-им! — что было силы завопил Аптрахим. Ребятишки с криком бросились к нему.

— Так, — прерывисто дыша, сказал сын Ягуды-агая. — Самое главное, держи крепче, понял? Как схватишь, прямо просунь в жабры пальцы и тащи! Не бойся, я тебе помогу!

— Тут скользко, — вспотев от напряжения, ответил Аптрахим. Он медленно нащупал рукой жабры, но только потянул налима к себе, как рыба сильно дернулась, и мальчик, поскользнувшись, упал на спину. На мгновение над водой показалась большая серая спина налима, и рыба, тяжело шлепнув по воде хвостом, ушла.

Аптрахим чуть не заплакал от досады. Сын Ягуды-агая, стараясь утешить его, сказал доверительно:

— Это что, вот я в прошлом году знаешь какого налима упустил! Хочешь, завтра вместе пойдем ловить, вдвоем, хочешь?

— Ладно, — буркнул Аптрахим, стараясь скрыть радость. — Когда?

— Да хоть с утра! Отпустят тебя?

— Не отпустят, так я сам себя отпущу! — хвастливо сказал Аптрахим.

Отчаявшись поймать что-либо крупное, мальчики решили глушить пескарей и мальков. Сходясь с разных сторон, они вовсю молотили по воде руками и ногами, пугая рыбу, а затем, когда круг сузился, стали кидать в него камни. Оглушенные рыбешки всплывали вверх..

Ребята сложили большой костер и, собравшись вокруг него, начали поджаривать пескарей, нанизав их сразу по нескольку штук на ветки и держа над огнем. В воздухе так вкусно запахло, что проголодавшийся за день Аптрахим стал в нетерпении приплясывать на месте. Глядя на порозовевшие спинки рыбешек, он даже забыл о сыне Ягуды-агая и завтрашней рыбалке.

Сильный порыв ветра отбрасывал дым костра то в одну, то в другую сторону, и, не успев вовремя отступить, Аптрахим вдруг почувствовал, как что-то больно кольнуло его в глаз. Он дотер глаз рукой, но это не помогло, тогда мальчик присел у костра на корточки и быстро-быстро произнес:

— Мне в глаз попала соринка, а старухе — вошь! Вынь, вынь, баба-яга костяная нога!

— Попробуй потри глаз в сторону носа, обязательно выйдет! — уверенно сказал стоявший рядом мальчик. — Моя мама всегда так делает! Этого способа никто, кроме нее и старухи Камар, не знает!..

— Подумаешь, старуха Камар! — возразил его веснушчатый приятель. — Что она знает?

— Кто?! Камар-эби не знает?! Да она, если хочешь, в лягушку тебя превратит!..

Пока ребята спорили, то ли оттого, что Аптрахим долго тер глаза, то ли от дыма, соринка вытекла со слезами, и хотя веко внутри все еще покалывало, но уже не так, как раньше. Аптрахим открыл глаза и вдруг увидел, как коровы, которые до этого спокойно паслись на ближней поляне, вдруг подняли хвосты и гурьбой кинулись к юртам.

— Что это?.. — ошеломленно сказал Аптрахим, и тотчас же, словно в ответ на его вопрос, где-то недалеко в кустах раздался истошный крик: «Помогите! Медведь! Помогите!»

Испуганные мальчики, побросав ветки с рыбой и кое-как подобрав одежду, вслед за коровами помчались к джайляу, крича по дороге:

— Скорее! Скорее! Медведь!..

Люди выскакивали из юрт навстречу детям и бежали к реке, кто с топором, кто с вилами. Ребята тоже побежали вслед за взрослыми, держась, однако, в некотором отдалении. Обшарив ближние кусты, люди никого не нашли и уже было обвинили ребят в трусости, как из зарослей уремы, растущей у берега, послышался стон.

Насторожившись и подняв топоры, мужчины пошли к уреме и. пройдя совсем немного, увидели среди высокой ковыльной травы полуживого мальчика с распоротым животом, — он был еще жив, слабо стонал и скрипел зубами от боли, но видно было, что он не проживет и получаса.

— Эй вы, не знаете, чей это мальчик? — крикнул один из взрослых, стоявших в отдалении, детям.

Аптрахим сделал несколько шагов вперед и, вскрикнув: «Мама!», закрыл лицо руками, — на траве лежал сын Ягуды-агая…

 

18

Поразмыслив, Хаким все же переехал на летнее пастбище, поближе к сенокосу. Мугуйя скоро должна была родить, и он решил, что будет лучше, если он окажется поблизости.

Раньше Хаким пропадал на покосе неделями, теперь же уходил только днем, а вечерами сидел дома. Мугуйя не вставала с постели, лежала на нарах, глядя в потолок, и только изредка окидывала юрту взглядом лишь для того, чтобы убедиться, тут ли Аптрахим.

После случая с медведем Мугуйя так переволновалась, узнав, какой опасности подвергался се сын, что тревога отныне не покидала ее. Аптрахим же, наоборот, стал чаще бегать из дому, целыми днями он бегал где-то с соседскими мальчишками и возвращался только перед приходом отца. Пока его не было, Мугуйя места себе не находила от беспокойства, так что однажды даже пожаловалась на мальчика Хакиму, хотя это и было не в ее правилах.

— Бегает с мальчишками? — удивился Хаким. — Ну и что же? А ты хочешь, чтобы он, как девчонка, рос у твоей юбки? Да ведь тогда из него джигита не получится!

— Я так беспокоюсь… — Мугуйя говорила медленно, с трудом. — Ты же знаешь, что на всех моих детях лежит несчастье… Наш второй сын умер, и Фарзана тоже… Кроме Аптрахима, у меня никого не осталось…

— Ладно, поговорю с ним, — сказал Хаким, смягчившись от слабого, жалобного голоса жены. — Пока не родишь, будет сидеть у твоей юбки, так и быть!

Однако и после разговора с отцом мальчик убегал из дому, и Мугуйя без конца спрашивала Гамилю:

— Выйди погляди, не идет ли Аптрахим?.. Уже темнеет… Может быть, он сидит во дворе?.. Сходи еще разок, ведь это не трудно…

На девочке лежали теперь почти все заботы по хозяйству. Как у всех женщин в стойбище, день ее начинался рано, и Гамиля с завистью смотрела на Аптрахима, который еще спал, когда она вставала, Достав из мешка сваренный в большом котле и просушенный на солнце овес, Гамиля долго толкла его в ступе, пока зерна не отделялись от шелухи, потом провеивала их в неглубоком деревянном корыте и снова толкла в ступе. Лишь когда сухие, жесткие, как камень, зернышки овса размельчались в крупу, девочка засыпала готовую крупу в котел и варила похлебку, а из шелухи приготовляла квас. Если у нее оставалось время, Гамиля делала из оставшейся крупы муку. Сидя на корточках, она старательно, двумя руками вращала жернова, лицо ее блестело от пота, а руки и спина болели не переставая. Иногда она освобождала одну руку и, взяв новую горсть зерен, ссыпала их в отверстие жернова. Если Аптрахим сидел дома, он еще в середине дня начинал канючить:

— Дай хлеба, я хочу есть! Ну, скоро ты при готовишь еду?

— Подождешь! — раздраженно отвечала Гамиля, приглаживая рукой растрепавшиеся волосы. — А не хочешь ждать, так помоги мне! Все равно без дела болтаешься… Мне надо успеть сделать все к приходу отца, понял?

Аптрахим умолкал, но через полчаса снова начинал ныть и наконец, не выдержав, шел к реке, чтобы наловить себе рыбы, или в лес, — собирать щавель и кислянку. Иногда он вместе с другими ребятишками толкался возле байской юрты, надеясь, что ему перепадет какая-нибудь работа, за которую дадут хлеба или курута. Байские жены искоса поглядывали на стоящих у изгороди бедняцких детей и по очереди пили кумыс из чашки, а дети не спускали с них глаз, переговариваясь шепотом обо всем, что видели.

— Слушай, — толкал Аптрахима в бок кто-нибудь из мальчиков. — У них и юрта не такая, как у нас…

— А какая же? — с интересом и некоторым недоверием спрашивал Аптрахим.

— Мне мать рассказывала, она к ним на днях прибирать ходила, — возбужденно продолжал мальчик. — В передней половине старые жены с детьми живут, а в горнице — сам бай с одной женой, самой молодой!

— А какая из них самая молодая? — вмешивался в разговор третий мальчик.

— Не знаю, наверно, вон та…

— Нет, я знаю какая, я знаю! Вон слева сидит!

— Может, у них и чувал с дымоходом? — спрашивал Аптрахим.

— Нет, что ты! Чувал у них, как и полагается на джайляу, без дымохода… Разве ты не знаешь, что дым в юрте очищает женщину от грехов? Если бы еще у него жен не было, а у него вон сколько! Как же бай тогда с ними справится, если дыма в юрте не будет? Ведь когда женщина дыма не нюхает, к ней шайтан пристает!

— Откуда ты знаешь?

— Мне отец сказал!

Вот и сегодня Аптрахим пришел к байской юрте, устав смотреть на то, как мелет овсяную крупу сестра Все было, как обычно, — жены бая сидели на паласе, а младшая невестка Хажисултана прислуживала им. Аптрахим прижался к изгороди.

— Вроде сегодня баба должен приехать, ты не слыхала? — спросила у Хуппинисы невестка. — Если приедет, хорошо бы сделать Хамзе обрезание…

— Что ты? Хамза еще маленький, — удивилась Шахарбану.

— Ну и что же, что маленький? Маленькие легче переносят! Ты что, думаешь, что я своего сына хочу неверным воспитать, без обрезания? Да и потом, говорят, у Сабир-бабы рука легкая, из ста только один умирает…

Услышав слово баба, мальчики, стоявшие у изгороди, попятились и, отойдя потихоньку, чтобы не потерять достоинство, припустили к своим юртам. Аптрахим не замедлил последовать их примеру.

Тем временем байские жены, съев принесенное невесткой мясо, перешли под дерево, в тень, так как солнце стало сильно припекать, и замолчали, жуя кислую серу из лиственничной смолы. Хуппиниса подозвала к себе невестку:

— Ты самовар поставила?

— Поставила…

— А поставила варить суп для моего мужа? Ведь он уже скоро вернется, и ему надо сразу подать еду!..

Молодая женщина кивнула головой.

— Ну тогда вот что, пока твой сын спит, при бери в комнате у моего мужа…

Невестка покорно склонила голову и пошла в юрту. Ее мутило уже от жары и раздражения, но она постояла так с минуту, оглядывая юрту, и успокоилась. Зачем гневить аллаха? Она живет лучше и сытнее, чем тысячи и тысячи других женщин, ей грех жаловаться на судьбу…

Прибрав в горнице, невестка снова возвратилась во двор и подошла к котлу, в котором кипятили только молоко, разжигая очаг одной берестой. Оглянувшись на палас под деревом и увидев, что жены бая уже уснули после сытного обеда, она протянула ложку и зачерпнула немного сливок.

— Поди сюда, — тотчас окликнула ее Хуппиниса. — Ты убрала в комнате моего мужа?

Невестка кивнула головой.

— Тогда стопи старое масло, а то оно уже начинает портиться…

— Хорошо, — послушно сказала молодая женщина.

Шахарбану, лежавшая рядом с Хуппинисой, заворочалась, приподнялась на локте и, недовольно посмотрев 6 сторону Невестки, пробурчала:

— Только задремала, как опять разбудили… Неужели нельзя потише разговаривать?!.

Она поправила подушки, перевернулась на другой бок, и уже через минуту оттуда, где она лежала, донеслось громкое и старательное сопение — Шахарбану наконец удалось уснуть. Хуппиниса вздохнула и тоже закрыла глаза.

 

19

Более полугода просидел в тюрьме Хисматулла. После этого он пытался устроиться работать на прииске, но ему отказали, и старатели, боясь испортить отношения с администрацией, держались с ним осторожно и отчужденно. Даже Кулсубай не захотел с ним разговаривать.

— Иди, иди, — махнул он рукой. — Ты же знаешь, что у меня большая семья, я не могу рисковать…

Только Михаил, недавно вышедший из заключения, встретил его добро и весело.

— Что, браток, и ты в черный список попал? Ничего, все образуется! Ты пока вот что, езжай-ка в деревню, не мозоль им глаза, а осенью вернешься.

По совету Михаила, вернувшись в Сакмаево, Хисматулла не устраивал больше собраний у себя дома, и сам почти никуда не ходил.

«Видно, поумнел парень, — наблюдая за ним, думал Хажисултан-бай. — Хорошо бы привлечь его на свою сторону…» Через Сайдеямал он пригласил Хисматуллу на умэ — сенокосную помощь, Хисматулла согласился.

В день помочи на джайляу просыпались рано. С вечера отточив косы, не ожидая, когда высохнет роса, затемно выходили гурьбой в поле. Лапти тут же становились мокрыми, от прохладного ветра по спине бежали мурашки, но скоро на востоке вслед за розовыми облаками поднимался ослепительный круг солнца, и луг словно оживал — на траве яркими светлячками блестела роса, тени углублялись и тянулись от сосен и елей и старых берез почти до середины поляны.

Хисматулла пришел на луг одним из первых и остановился на верхнем конце поляны, оглядывая его. Густая высокая трава, покрытая пенными всплесками ромашек, красным клевером, желтыми лютиками и синими глазками лесных ирисов, тихо покачивалась на ветру, как бы зная, что это последний день ее жизни. Внизу, в густом кустарнике, звонко журчал по камням маленький горный ручей, высоко в небе заливался краснозобый лесной жаворонок, медлительно и томно подавала голос из чащи пищуха, то и дело выпархивали с ветки на ветку синички. Изредка в глубине леса скрипуче крякал коростель, и Хисматулле впервые в жизни стало жалко валить эту нетронутую девственную красу…

Косари цепью растянулись по поляне. З-з-з-жи! 3-з-з-жи! — звонко запели косы. С каждым взмахом рук подкошенная трава падала на землю и укладывалась в ряды.

Хисматулла шел первым, но, уже пройдя половину ряда, почувствовал усталость. Он не оглядывался, но услышал за спиной приближающийся звук чужой косы. Сосед поравнялся с Хисматуллой и крикнул:

— Эй, браток! Отдавай свой ряд, а то ноги отрежу!

Хисматулла уступил ему свой ряд, но не успел сделать и десяти взмахов косой, как сзади снова крикнули:

— Береги пятки!..

Двое, обошедшие Хисматуллу, были самыми ловкими и сильным косарями, поэтому Хисматулла не прекословил им и сразу уступил дорогу.

Хисматулла поднял голову и отер пот с лица и, увидев конец рядов, усмехнулся: Ну и хитер этот Хажисултан — и здесь приманку повесил! В тени на ветке дерева болталась большая желтая длинная связка кренделей. Косари, которые кончат ряды первыми, получат эти крендели в придачу к чашке айрана — кислого молока. Тем же, кто придет последним, дадут только айран. Да разве дела в айране? Сколько насмешек выслушает тот, кто придет последним!

К обеду стало сильно припекать. Рубашка Хисматуллы стала мокрой от пота и прилипала к телу, губы стали солеными, в глазах мутилось от усталости, но, несмотря на это, он продолжал ритмично взмахивать косой, не желая отставать от товарищей.

Один лишь Хаким не косил, зато у него было много другой работы — с утра, по указанию бая, он зарезал для угощения косарей яловую кобылу, помог женщинам чистить в ручье потроха и требуху, приготовил таганцы, повесил котлы, привел в порядок все ведра, исправил грабли, заготовил несколько деревянных вил и точил косарям притупившиеся косы. Делая все это, он все время наблюдал за беременной женой, которая, несмотря на уговоры, вышла сегодня на луг.

— Нехорошо сидеть дома в день помочи, — сказала она, улыбаясь бледными, бескровными губами, — Может быть, я помогу совсем немножко, но люди не будут думать, что я ленивая.

Перекусив, косари снова принялись за работу. Хаким взял вилы и стал копнить Скошенное неделю назад сено было сухое и душистое, пыль от него летала в воздухе, набивалась за воротник, оседала на лице. Мугуйя убирала оставшееся за мужем сено, а пятилетний Аптрахим, сидя верхом на лошади, возил копны к стогу, вцепившись обеими руками в гриву, делая вид, что он нисколько не боится упасть.

Мугуйя с большим выступающим вперед животом то и дело останавливалась, чтобы передохнуть, и, ласково улыбаясь, глядела на сына. Щеки ее покрылись легким румянцем, волосы выбились из-под платка. Вдруг Аптрахима подбросило на лошади, и он сполз на бок, изо всех сил пытаясь удержаться на ее спине.

— Отец, он упадет! — крикнула Хакиму Мугуйя и, побледнев, опустилась на землю.

— Что ты? — спросил подбежавший Хаким, но Мугуйя только стонала в ответ. Хаким осторожно поднял ее и повел к шалашу. Маленький Аптрахим, соскочив с лошади, помчался вслед за ними.

— Позови старшего брата, — крикнул ему Хаким, — пусть хотя бы он идет на помощь, а то еще дармоедами назовут!.

Загит быстро согнал кобыл в загон, развел дымник, укоротил поводья, привязывавшие жеребят, и, показав отцу на висевшее перед шалашом лассо, побежал к стогам.

Мужчины громко смеялись, но, увидев приближающегося мальчика, затихли, и Загиту стало неудобно и стыдно. Может, они про меня или про отца? — подумал мальчик. Не смея взглянуть на вспотевших косарей, он нерешительно приблизился к стогу. Одни из работников, воткнув вилы в бок сложенного до половины стога, крикнул ему: Залезай наверх!, и Загит по длинной ручке вил стал карабкаться на стог. Пока взрослые отдыхали под тенью березы, он плотно утоптал только что сложенное сено и стоял наверху, не зная, что делать дальше.

Отсюда хорошо виден был весь луг, более чем наполовину скошенный, с горбами несметанных стогов, и рубахи косарей, равномерно удаляющиеся к лесу на другом конце поля, мужчины, пившие айран под деревьями, яркие цветастые платья женщин, убиравших в лесу сухие ряды.

— Эй, идите сюда! — крикнул один из муж чин, сидевших под березой.

— Это еще зачем? — звонко откликнулась од на из женщин.

— Кажись, Гульямал! — косарь толкнул в бок соседа. — Где Хисматулла, там и она, как тень таскается! — Он опять повернул голову в сторону леса и крикнул, сложив ладони рупором: — Идите, айраном угощу!

Эхо на разные лады повторило его голос, но женщины больше не откликались

Тем временем стогующие снова взялись за вилы, и стоящий наверху Загит еле успевал подхватывать граблями охапки сена. Мальчик весь вспотел и крутился на стогу как волчок, но иногда все же не успевал повернуться вовремя, и подброшенное сено, рассыпаясь, летело вниз. Наконец стог из двадцати копен был уложен, и Загит, сложив крест-накрест сверху стога четыре длинные, попарно связанные ветки черемухи, спустился вниз по веревке.

— Молодец, умеешь работать на вершине! — хлопнув его по плечу, сказал один из работников.

— Жаль, что у меня нет дочки, а то взял бы тебя в зятья! — пошутил другой.

Загит покраснел так, что уши его стали малиновыми, но был доволен тем, что взрослые похвалили его. Стогующие перешли на другое место и поставили еще один треножник для стога. Загит, чтобы не оставаться без дела, соорудил поддувало из березовых веток, — чтобы сено оставалось всегда сухим.

Когда новый стог был сложен наполовину, Загит опять поднялся наверх. Мужчины больше не стеснялись его и говорили о своих делах так, как если бы мальчика не было поблизости.

— На прииске такая баба живет недалеко от конторы, — начал один из мужиков с реденькой бородкой, бросая вверх охапки сена, — в любое время к ней приди, и получишь все, что хочешь! Всю зиму, чуть что, — к ней бегал! Поссорюсь с женой — бегу, выпить хочется — бегу, а если просто плохое настроение — опять бегу. — Мужики засмеялись.

— Я тоже так однажды к одной бегал, а что получилось? — сказал второй. — Когда я отказался на ней жениться, она пришла к моей матери, и нам пришлось платить за позор! Так возненавидел ее, что после этого даже этот дом стороной обхожу!

— Ну, так твоя только с тобой ведь путалась, а эта со всеми!..

— Хватит лясы точить! — прервал его седой широкоскулый работник. — Видите, туча наплывает! Надо торопиться!

Духота стояла такая, что было трудно дышать. Мужчины стали работать еще быстрее, вилы так и летали в воздухе. У Загита даже штаны взмокли от пота. Мальчик тяжело дышал, открыв рот и тревожно поглядывая на северную сторону неба, откуда надвигались на поляну свинцовые тучи.

Вдруг из леса на всем скаку выскочил верховой и резко осадил коня.

— Война! Война! Ерманский царь нашему расейскому царю войну объявил! — выпалил он одним духом и поскакал дальше.

Точно подтверждая его слова, вдалеке загрохотал гром. Сильный ветер, налетев, согнул деревья, листья буйно затрепетали, заскрипели стволы, по полю клочками летело сухое сено.

— На все воля аллаха, — опустив голову, сказал седой старик, и глаза его влажно заблестели. — Опять отнимут у нас наших сыновей, а все потому, что никто уже не чтит аллаха, как раньше… Вот он и посылает нам наказания за то, что мы связались с неверными!

Схватив вилы и грабли, работники побежали к лесу. Ветер усиливался с каждой минутой.

3агит уже почти подбежал к шалашу, когда на лицо ему упала первая капля дождя. Грянул гром, небо прочертил ослепительно и грозно яркий зигзаг молнии, и дождь хлынул как из ведра. Перепрыгивая через маленькие ручейки, весь мокрый, Загит добрался до шалаша и, влетев, стал отжимать рубаху и штаны.

 

20

Все происходящее казалось Хисматулле сном. Война! Даже мысль о ней казалась дикой и чуждой здравому смыслу, особенно сейчас, во время сенокоса, в эти жаркие дни, полные пряными запахами горных трав, криком птиц, смехом молодых женщин, убирающих сено, солнцем и небом над старыми деревьями, прохладной лесной тенью. Целую неделю не было никаких новых вестей о войне, одни разговоры, и Хисматулле казалось иногда, что кто-то сыграл с людьми злую шутку, объявив им эту горькую весть, чтобы испортить сенокос.

Однако когда через несколько дней в Сакмаеве объявили о мобилизации из деревни двадцати двух человек и Хисматулла оказался в их числе, двадцать два дома погрузились в траур: плакали матери, провожая сыновей, плакали жены и невестки. Плакали дети, провожая отцов, плакали Сайдеямал и Гульямал. В день отъезда новобранцев люди бросили сенокос и пастбища, каждый старался подойти к родственнику или соседу, дать совет, сказать на прощанье несколько теплых, ласковых слов, — кто знает, придется ли еще когда-нибудь свидеться!..

Улица была полна народу, в толпе вокруг телег вертелся староста Мухаррам. У одной из телег возле молоденького, лет восемнадцати, парня, всплескивая руками и отирая набегавшие на глаза слезы, стояла молодая женщина.

— Говорила я тебе, сходи к старшине, сходи! — жалобным голосом говорила она. — Ведь свой человек, помог бы, ох, сынок, сынок, почему ты не слушаешь меня? Ну, хочешь, я с ним поговорю?

— Не надо, мама! — парень густо краснел, оглядываясь на соседей и пожимая плечами: мол, видите, ничего с ней не поделаешь!..

— Ну позволь, я схожу, я уговорю его, — продолжала женщина — Ведь у тебя еще и годы не вышли, ты и ружья в руках не удержишь…

— Удержит, как не удержать! — заметил проходивший мимо староста. — Разве он младше моего сына? Ведь и я своего не пожалел для царя и веры, посмотрите-ка на него! Какой мой сын, а? Сокол, настоящий сокол! Вдруг офицером вернется, вот слава будет.

Увидев Хисматуллу, стоявшего рядом с матерью и Гульямал, он важно кивнул ему:

— Присматривай за моим сыном, ведь ты старше его! Да не забудь, брось свои здешние повадки, не забывай о том, кому ты служишь?

— Я-то знаю, кому служу, — спокойно ответил Хисматулла. — А вот ты знаешь ли?

Мухаррам поспешно скрылся в толпе. Когда новобранцы стали грузиться на телеги, шум и крики усилились еще больше. Лошадям как будто передалась тревога людей, они забеспокоились, ржали; курносый парень с опухшими и красными от плача глазами закричал, размахивая войлочной шляпой:

— Прощайте, братцы! Ерманскому царю на пельмени едем!

— Не говори так, дитя мое, — успокаивала его мать. — От своей судьбы никуда не уйдешь!

Народ все прибывал, люди давали отъезжающим хлеб, деньги, нитки, мыло — все, что могли. На задней телеге, куда сел Хисматулла, собрались те, у кого не было родных, или же те, у кого их было мало Гульямал, еще удерживая слезы, стояла рядом, сжав руки в кулаки так, что они побелели. Сайдеямал не плакала, а только смотрела, не отрываясь, на сына.

— Много горя я тебе принес, мама, — сказал Хисматулла. — Опять ты остаешься одна… Как ты будешь жить?

— Не волнуйся обо мне, сынок, думай о себе, — отвечала Сайдеямал. — В миру и воробей выживет, ничего со мной не случится…

— Покамест я дома, буду бабушке помогать, — сказал появившийся около телеги Гайзулла.

Хисматулла невесело улыбнулся и погладил мальчика по голове.

— На аллаха вся моя надежда. — Старая Сайдеямал опустила голову, и руки ее бессильно повисли вдоль черного платья. — Днем и ночью буду просить всемогущего, чтобы мой сын вернулся живым и здоровым.

Передняя телега дернулась, и лошадь медленно потянула ее сквозь толпу. Следом за ней двинулись остальные. Женщины заголосили и бросились вперед, стараясь последний раз дотронуться до родных, кричали вразнобой:

— Возвращайтесь скорее!

— Пусть сам Хызыр, ангел бессмертия, будет вашим спутником!

— Берегите друг друга!

— Да поможет вам аллах победить неверных и вернуться живыми!

Миновав толпу, лошади пошли быстрее. На краю деревни провожающих стало меньше, а когда повозки поднялись по каменистой дороге через березняк на гору, отстали и старая Сайдеямал с Гайзуллой. Одна лишь Гульямал, прикрыв лицо платком, упрямо продолжала шагать за последней подводой и, лишь когда передние телеги скрылись в лесу, подбежала к Хисматулле, быстро обняла его и отпрянула. Кинув ему маленький узелок, она заплакала навзрыд и бросилась в лес.

— Постой! Обожди! — крикнул Хисматулла, но Гульямал даже не обернулась. — Постой! — крикнул он снова.

«О-ой!» — отозвалось эхо.

Парень быстро соскочил с телеги, не зная, кричать ли ему или бежать за Гульямал. Потом, хлопнув с досады себя по колену, он догнал телегу.

Дурак, какой же я дурак! Ни одного слова ей не сказал, а ведь, если бы не она, меня бы, может, уже в живых бы не было!.. Почему я всегда думаю только о себе? Хисматулла готов был расплакаться. Сидевшие рядом с ним рекруты насмешливо поглядывали на него.

Телеги с шумом и грохотом катились по дороге, то въезжая в березовую чащу, то поднимаясь в гору, то переезжая мелкие ручьи вброд. Скоро кто-то из рекрутов запел тонким, протяжным голосом:

Как за Биштэк-горою солнышко встает, Над моей Кэжэн-рекою соловей поет… Горечь сердца зажигает, грудь теснит тоской, Тяжко-тяжко расставаться с милой стороной… Если я в живых останусь — я вернусь, Урал? А заденет злая пуля — так прощай, Урал…

Остальные рекруты подхватили песню, и она отзывалась эхом в горах. Немного успокоившись, Хисматулла развернул узелок, который бросила ему Гульямал. В кисете, вышитом бисером и цветным сукном, лежала десятирублевка и тщательно свернутый клочок бумаги. «Любимый, прощай, не забывай меня», — прочел Хисматулла, и ему стало еще тоскливее…

К вечеру обоз с рекрутами подошел к поселку Кэжэнского завода. Начал моросить мелкий дождь. Дожидаясь своей очереди во дворе, где находилась медицинская комиссия уезда, Хисматулла продрог. Наконец рекрутов впустили в дом. Первым к столу фельдшера подошел сын бая,

— Кто таков? — спросил фельдшер. — Как зовут?

— Шайахмет, — тихо ответил парень.

Фельдшер поднял голову от бумаг:

— Хажисултанкин сын?

Шайахмет утвердительно кивнул головой.

— Можешь не раздеваться, я тебя еще в прошлый раз проверял, когда ты с отцом приезжал на базар. Езжай домой!

Шайахмет оторопело стоял посреди комнаты. Он хорошо помнил, что никогда не приезжал с отцом на базар и не проходил никаких комиссий. К тому же он был здоров и никогда не болел. Видно, отец договорился с ним, — сообразил парень, — иначе зачем отец велел бы мне купить чаю на обратном пути?

— Ты что, глухой? — снова сказал фельдшер. — Или я плохо говорю? Так я могу сказать еще раз — ты больной, к военной службе не годен, понял? Ступай отсюда, не мешайся! Чья очередь!

— Моя, — ответил стоявший у стены худой парень, у которого от волнения дергалось левое веко.

Фельдшер нагнулся над бумагой:

— Фамилия?

— Якшибаев.

— По-русски понимаешь?

— Уруски понимай, фамилия моя уруски Хорошобогатов.

— А кто такой Якшибаев? — пожав плечами, спросил фельдшер.

— Я!

— Почему же у тебя две фамилии?

— Якшибаев — по-башкирски, Хорошобогатов — уруски, — с трудом произнося слова, сказал парень.

Фельдшер и сидящий за столом лысый унтер от души расхохотались.

— Годен!

Якшибаев согнулся, схватившись руками за голый живот:

— Моя болит, ой-ой! Моя армия не пойдет…

Он жалобно заглядывал в глаза фельдшеру, но тот пригласил к столу следующего.

Следующий парень был хромой. Фельдшер постучал кончиками пальцев по его худой груди, приставил к ней свою трубку, послушал и повернулся к лысому унтеру:

— Годен!

— А как же нога? — растерянно спросил парень.

— Иди, иди, там вылечат, — ответил фельдшер.

Из двадцати двух рекрутов лишь сын Хужисултана-бая был признан негодным к военной службе…

На следующий день рекрутов из Сакмаева и других деревень выстроили во дворе, лысый унтер проверил их по списку и повел трактом в Белорецк. Он то и дело останавливал колонну и приказывал не шуметь и держать строй, но как только рекруты трогались с места с мешками на спине, в худой и рваной одежде, в лаптях, строй снова нарушался, и все шли гурьбой, кто как хотел. Они напоминали стадо, которое гонят на убой…

 

21

Еще вчера стояли тихие солнечные дни, в воздухе летала серебристая паутина, порошила багряная листва, вылинявшее за лето небо наливалось осенней синевой; еще вчера летели на юг иволги и стрижи; еще вчера с тоскливым курлыканьем проплывали над лесом треугольники журавлей, как вдруг посыпал мелкий моросящий дождь, и лес будто ушел под воду, сильно похолодало, и стало ясно, что зима уже не за горами.

Семья Хакима дольше других задержалась на летнем пастбище — Хажисултан не все косяки перегнал в Сакмаево.

Загит еще продолжал пасти дойных кобыл,, а Хаким почти все время сидел около Мугуйи, которой день ото дня становилось хуже.

Под вечер Загит согнал кобыл за изгородь, закрыл жердями выход и, промокший насквозь, залез в сделанный наспех шалаш возле старой развесистой березы. Чтобы согреться, он натаскал из копны сухого сена и зарылся в него с головой. Он долго дышал на озябшие руки и дрожал, пока сон не сморил его.

В полночь он проснулся от дикого воющего крика и спросонья не сразу догадался, что это кричит мачеха. Не попадая зуб на зуб, он выскочил из шалаша и тут же увидел Мугуйю. Она лежала недалеко от юрты, обхватив ствол старой березы, кричала в крик и царапала кору дерева. Около нее суетился и что-то бормотал Хаким.

— Беги за Карибой-эби! — увидев сына, приказал он. — Но сначала помоги мне занести ее в юрту!.. Она не хотела пугать детей и выползла, когда я задремал…

Загит, едва они с отцом уложили Мугуйю, бросился к дальней, за поляной юрте и скоро вернулся, таща за руку запыхавшуюся повивальную бабку.

Кариба-эби прошептала про себя какую-то молитву, сполоснула руки из кумгана, засучила до локтей рукава и, отодрав колючки репейника с широких штанов, бросила их в огонь. Убрав волосы под платок, она провела руками по лицу и лишь только тогда подошла к роженице.

— Слава аллаху, пусть он даст вам здоровья и долгих лет жизни! — сказала она. — Когда ты заболела?

— Вчера…

Голос Мугуйи был еле слышен, но стоявшие рядом Гамиля и Аптрахим повторили громко слова матери:

— Вчера!.. Она говорит, что вчера!

— А вы зачем тут торчите? — Хаким обернулся к детям и сердито прикрикнул: — Чтоб духу вашего тут не было!.. Нет с вами никакого лада, с проклятыми!

Дети, а за ними и Загит послушно вышли, но бабка с укоризной и даже с некоторым испугом посмотрела на Хакима.

— Зачем ты так говоришь? А вдруг ангелы в эту минуту скажут «аминь»? — Она покачала седой головой: — Грех так кричать на детей — несчастье в дом накличешь!.. У меня вон их было девятеро, а не осталось ни одного!.. Как подумаю, кто за мной ухаживать будет, кто пить подаст, когда заболею, так страшно делается… Не-ет, дети наша опора, их жалеть надо… Шел бы ты и сам на двор, пока я буду тут возиться с твоей женой!

— Что я, баб не видел, что ли? — рассердился Хаким и, пожалуй, больше всего не на то, что его выставляли, а на то, что зря обидел своих ребят. — Это же моя жена, а не чужая…

— Ладно, сиди, если не стыдно, — согласилась старуха. — Никто твою жену у тебя не отбирает…

Она плюнула на все четыре стороны, подложила под голову Мугуйи старую, рваную подушку и стала неторопливо и бережно раздевать ее.

Хаким отвернулся. Мугуйя так похудела за время болезни, что было непонятно, как в этом худом, костлявом и изможденном теле может еще теплиться новая жизнь.

Кариба-эби провела рукой по большому, вздувшемуся животу Мугуйи, мягко нажала ладонями в нескольких местах и повернулась к Хакиму.

— Ребенка нечистый дух держит, — проговорила она, становясь вдруг суровой и неприступной. — Неси порох, я заговорю…

Хаким достал из мешка патроны, отсыпал из них дробь, старуха что-то пошептала, сложив ковшиком руки, потом он вставил патрон в ствол и три раза оглушительно выстрелил почти над самой роженицей. Однако, несмотря на заговоры бабки и старания Хакима, Мугуйе не становилось легче. Она то вскрикивала от боли, то принималась мычать в беспамятстве, то тихо стонала, но перед утром другого дня, когда дети еще спали, а Загит прятался от дождя в своем шалаше, юрту огласил пронзительный, и тонкий и жалобный, крик ребенка.

Кариба-эби подняла на руки маленького, голого, красного человека со сморщенным личиком.

— Кто? — дрожащим от волнения голосом спросил Хаким.

— А что ты дашь мне за радость, которую я принесла в твой дом? — в свою очередь спросила старуха и улыбнулась беззубым ртом: — Сын у тебя, сын!

— Возьми себе на радость его уши! — ответил шуткой Хаким.

Кариба-эби обмыла младенца, аккуратно перевязала пупок и, запеленав его, осторожно влила ему в рот ложечку топленого масла.

— Мед и масло твоим устам! — сказала она, как повелевал обычай. — Пусть аллах даст тебе много-много счастья! Будь смелым в бою, будь батыром, как Салават!

Хаким принял из рук бабки ребенка, но тот вдруг скривил свое личико и залилсяистошным криком, точно его чем-то сильно обидели, и Кариба-эби снова начала возиться с младенцем, пока он не притих, положила его рядом с обессилевшей Мугуйей. Роженица лежала навзничь на подушках, бледная и потная, казалось безразличная ко всему — и к плачу ребенка, и к тем, кто ее окружал.

— Значит, нас стало еще больше, — тихо сказал Хаким и, подойдя к жене, провел ладонью по ее щеке. — Только бы ты была здоровой и тогда всем будет хорошо…

Мугуйя ничего не ответила, словно у нее не было сил и на то, чтобы произнести хотя бы одно слово, и только большие темные глаза ее не молчали, а говорили о перенесенных страданиях.

— Надо бы попить чайку, — сказал Хаким и обернулся, поискал глазами младшую дочь. — Похозяйничай, моя умница…

Гамиля обрадовано бросилась к самовару, насыпала в трубу углей, живо развела огонь и скоро налила всем по чашке чая.

Кариба-эби тянула чай из блюдца, и бисеринки пота проступали у нее на лбу. Отец пил степенно и как-то отрешенно и задумчиво, словно вокруг него не было детей и жены, а сидел он в одиночестве.

Напившись, все разошлись по своим делам — бабка поплелась к себе домой, отец и Загит ушли к табуну, а Гамиля с Аптрахимом сели играть в кости. И только одна мать по-прежнему была безучастна — лежала на нарах и глядела куда-то вверх, будто над нею плыли облака и простиралось глубокое, бездонное небо.

Гамиля и Аптрахим так увлеклись игрой, что не сразу расслышали слабый, как дыхание, голос матери:

— Доченька, поди сюда…

Гамиля подскочила к нарам, готовая исполнить любое желание, любую просьбу матери, но Мугуйя только взяла ее за руку и вялым движением притянула к себе, коснулась сухими и горячими губами лба.

— Подойди и ты, сыночек…

Аптрахим пошел к нарам боязливо и осторожно, мать положила свою руку на его стриженую голову, но рука ее тут же соскользнула и упала, как плеть, на голые доски. Мугуйя хотела что-то еще сказать детям, но лишь болезненная и вымученная улыбка тронула ее губы. Казалось, она потратила и на эти редкие слова и скупые движения все свои силы и теперь наконец могла позволить себе отдохнуть, отрешиться от многих земных тревог и забот. Она глубоко вздохнула, закрыла восковые полупрозрачные веки и уснула, но так безмятежно и покойно, чтобы больше никогда уже не просыпаться…

Через несколько дней после похорон Мугуйи Загит, несмотря на все уговоры отца; решил уйти на прииск. Он с грустью простился с Гамилей и Аптрахимом, даже зашел в лавку Нигматуллы, где теперь работал его брат Султангали, и, пристроив за спиной мешок, набитый нехитрыми пожитками, зашагал из деревни. Провожал его, как всегда, неизменный и преданный друг Гайзулла.

— А может, зря ты это затеял? — спросил Гайзулла, когда они очутились на краю деревни и наступила минута прощанья.

— А чем мы будем жить тут?.. Я и сам там прокормлюсь и помогу отцу… Надо сестренку и брата поднимать на ноги!

— А Султангали?

— А от него пользы как от козла молока! С тех пор как он связался с Нигматуллой, его не узнать… Стал жадный и злой как черт, — да же не верю, что это мой брат…

Друзья обнялись, оторвались друг от друга, и Загит пошел быстро, будто боялся, что он еще может раздумать и вернуться обратно, а Гайзулла, дождавшись, когда друг скрылся за поворотом дороги, ссутулился и, прихрамывая, медленно побрел в деревню.

 

22

Жизнь на прииске текла серо, буднично, тяжело. Люди жили в постоянном страхе, что их уволят или заберут в армию. Стоило кому-нибудь пороптать, выразить недовольство или обругать мастера, как его тут же отправляли на комиссию, а оттуда на фронт. А желавших занять, свободное место было не мало — безработные старатели с утра до вечера толпились у конторы.

И все-таки бывали дни, когда накопившееся раздражение и злоба на тяжкие условия работы вдруг прорывались, и старатели забывали о всякой осторожности, говорили обо всем, что наболело и рвалось криком из души. Случалось это и в кабаке за бутылкой водки, и в глухом забое, когда они в полумгле разбредались по своим рабочим местам.

Вот и сегодня, когда Сайфетдин и Кулсубай спустились под землю и зашагали по штреку, старый рабочий не выдержал и в сердцах сказал:

— Бежать надо отсюда! Бежать, пока нас не придавило, как мышей в мышеловке!

— А куда? — робко возразил Кулсубай. — Я и так еле получил работу — чуть не целый месяц дежурил у конторы… Да и всюду одно и то же… От судьбы не уйдешь!

— Так-то оно так, а умирать раньше срока не хочется, — Сайфетдин вздохнул и поднял над головой карбидную лампу, освещая забой: — По гляди, все старые крепления совсем сгнили, — неизвестно, как они держатся… Уйдем отсюда! Лучше голодать, чем лишиться жизни…

— Легко тебе рассуждать, а у меня семь душ на шее висят, а восьмого Сара в себе но сит…

— Это дети покойного Сагитуллы? — спросил Сайфетдин.

— Раз я живу с ними, значит, мои, — глухо проговорил Кулсубай и отбросил ногой кусок породы. — Они жизнью обижены, и Сара с ними пропала бы, если бы я не оказался рядом… Так уж оно получилось, и, выходит, на роду мне было так написано, чтоб я эти живые души согрел и защитил… А насчет креплений надо самому хозяину сказать, а не с управляющим говорить, который ему глаза замазывает.

— И ты веришь в эти сказки, что хозяин не знает, что тут делается? — Сайфетдин покачал головой: — Эх, Кулсубай, Кулсубай… Неужели ты не понимаешь, что ему все равно — подохнем мы или будем жить? Ему лишь бы золото текло в руки, а на нас он как на рабочую скотину смотрит, — разве мы люди для него?

За разговором они не сразу разобрали, что кто-то кричит из глубины штрека.

— Чьи это огнева? — сердито орал кто-то из старателей. — Почему не убрал никто?

Кулсубай быстро пошел на голос, увидел стоявших у ствола шахтеров, и те зло закричали:

— Ты что — один тут работаешь?

— Почему путаешься у других под ногами и мешаешь всем?

— Ладно, сейчас уберу! — быстро зачастил Кулсубай и стал снимать стойку и подхват с двумя огневами.

Освободившись от груза, длинный канат зашевелился, как разбуженная змея, и, раскачивая на конце железный крюк, медленно пошел вверх. По стволу шахты посыпался песок и мелкая галька.

— Эй там, осторожнее! — закричали стоящие внизу.

Положив на плечо тяжелое деревянное крепление, Кулсубай, как крот, пополз по длинному и узкому штреку, то и дело задевая головой верх. Ноги его вязли в мокрой глине, и он часто останавливался, чтобы передохнуть и отдышаться. Тусклый свет карбидной лампы, висевшей у него на шее, метался, распугивая темноту. Из соседних забоев доносились тупые удары кирки и лопат, с потолка штрека капала вода, попадала иногда за ворот и текла по спине. Иногда впереди отваливались комья незакрепленной породы, и Кулсубай вздрагивал.

В конце забоя он сбросил с плеч тяжелый груз, вытер старой ушанкой пот со лба и прислонился спиной к стенке. Отдохнув, он начал долбить киркой породу, долбил, дыша ровно и привычно, чувствуя, как подступает тепло к рукам и ногам, как наливается силой все тело. Ему даже стало как-то легко и радостно на душе, точно, продвигаясь вперед с киркой и отваливая пласт за пластом, он не только успокаивался, но и начинал верить, что жизнь не так уж безнадежна, как он думал недавно, и он может надеяться, что она изменится к лучшему…

Он так отдался работе, что не заметил, сколько прошло времени, и словно очнулся, увидев перед собой Сайфетдина и двух незнакомых шахтеров

— Ты примерно представляешь, где находится твой забой? —спросил Сайфетдин.

— У меня об этом голова не болит! — буркнул Кулсубай и снова занес над головой кирку

— Не упрямься, Кулсубай! — строго сказал Сайфетдин — Ты работаешь как раз под озером!.. Посмотри, какой идет дальше грунт мягкий.. Берегись — не сегодня-завтра твой забой обвалится!

— Хватит меня пугать, я не маленький!

— Тебе дело говорят, браток, — заметил один из шахтеров. — Тебе добра желают, а ты злишься зачем-то. Тут скоро и кирки не надо будет, вода сама станет размывать породу…

— Чему быть, того не миновать, —мрачно отозвался Кулсубай и опять стал долбить породу

— Видно, не зря ты последнее время к мулле ходишь, — помолчав, сказал Сайфетдин. — Это он научил тебя такому смирению?

— А тебе какое дело? — вскипел Кулсубай — Ты что — отец мне или брат? Чего ты ко мне пристал? Я звал тебя сюда? Звал?

— Ладно, остынь, — Сайфетдин махнул рукой и вдруг замер, прислушался к тихому по скрипыванию и шороху, точно за креплениями, не переставая, бегали крысы. — Слышите? Это земля движется!. Бросай свою кирку—и по шли!..

Он потянул товарища за рукав, но Кулсубай с силой вырвал руку и так толкнул Сайфетдина, что тот ударился спиной о стенку забоя.

— Ты что? Совсем рехнулся?

— Оставьте меня в покое! — крикнул Кулсубай. — Вы завидуете мне, что я хорошо в последние дни зарабатываю, или хотите поссорить меня с хозяином, чтобы он прогнал меня с шах ты!..

— Да что с тобой, Кулсубай? — Потирая ушибленную спину, Сайфетдин выпрямился, с удивлением глядя на товарища. — Тебя кем-то подменили другим!.. А Михаил еще просил меня — передай, мол, ему привет, расспроси его, как ему живется, — доброй души человек!.. Ни чего себе добрый! На друга с кулаками лезет!..

— А что мне твой Михаил? — хрипло дыша, выкрикнул Кулсубай. — Все, что он говорил, оказалось мыльным пузырем — лопнуло, и следа не осталось. Где его свобода, которую он обещал? Где привольная жизнь, чтоб мои муки кончились и я перестал думать о куске хлеба?

— Придет время, и все переменится…

— Хватит! Довольно кормить меня баснями! Что ни делай, бедняк—это бедняк, а богач — это богач!..

— Ты что же, перестал верить Михаилу? — спросил Сайфетдин. — Какая же ему выгода обманывать тебя. Разве лишний раз в тюрьме по сидеть за таких, как ты!

— Я его туда не прятал — он сам угодил! — неотступно и зло твердил Кулсубай. — Что мне проку от его речей? Может, он и добра мне хо тел, да только чем все это кончилось? И всегда так было и будет — у кого в руках плетка, тот и хозяин…

Он вдруг как-то обмяк, словно устал спорить, надел казакин поверх мокрой, прилипшей к телу рубашки и, разбрызгивая лужи под ногами, начал загружать глиной тачку.

— В последний раз прошу тебя, Кулсубай! — повысил голос Сайфетдин. — Подумай о детях! Выходи наверх, пока не случилась беда. С голоду не помрешь, поможем тебе понемногу.

— А меня и Шайбекович не оставит в беде, — упрямо стоял на своем Кулсубай. — Он хоть и большой начальник, наш управляющий а все же свой человек, мусульманин. Зашел как-то ко мне в землянку, денег на гостинцы ребятишкам дал…

— Ну, тогда понятно, — протянул Сайфетдин. — Если ты дружбу с самим Накышевым водишь…

— Ты что хочешь сказать, что я продался? — бросив лопату, закричал Кулсубай. — Уходи от сюда1 , пока цел! Видеть я вас не хочу! Тоже мне радетели!..

— Жалко мне тебя, Кулсубай, — вздохнув, проговорил Сайфетдин и повернулся к своим товарищам: — Пойдем по другим забоям, предупредим всех, а потом я сбегаю в контору к Сабитову и скажу, чтобы он поднимал людей на верх, пока не поздно…

Когда ушли Сайфетдин и его товарищи и шаги их заглохли в глубине штрека, Кулсубай вдруг почувствовал непомерную усталость. Ныла спина, отяжелели руки и ноги, и, казалось, не будет сил, чтобы подняться и взять кирку. Наплывала на глаза какая-то липкая, темная муть, точно застилало их черной слезой.

В забое висела чуткая, до звона, тишина, пробивали ее лишь монотонно и усыпляюще падавшие капли, да изредка откуда-то из дальнего забоя доносились глухие удары, скрежет лопат, потом снова все затягивала тишина.

Отдышавшись немного, Кулсубай растер ладонями бок, повесил на шею карбидную лампу и потянул груженную породой тачку в сторону ствола. Но не успел он сделать несколько шагов, как в глазах у него потемнело, голова пошла кругом, и он сел на землю, не в силах справиться с навалившейся слабостью.

«Может, зря я не послушался Сайфетдина?»—подумал он.

Дышать становилось все тяжелее, и, собрав остатки сил, он упрямо потащился вперед, но в дальнем конце штрека грохнул обвал, пламя лампы метнулось и погасло.

— А-а-ааа! — крикнул Кулсубай. — Помоги-те-е!

Он сразу задохнулся, точно рот ему заткнули кляпом, и он еле удержался на ногах. Он пробирался ощупью в темноте, спотыкаясь, падая, изредка принимаясь кричать, но опять горло схватывало удушье, подступала тошнота, и он думал, что еще минута-другая — и он свалится и больше не встанет. Но какая-то сила, неподвластная разуму, гнала его вперед.

Штрек весь сотрясался от грохота обвалов, и непонятно было, куда он бежал — к выходу, к клети, или совсем в другую сторону, но он уже не мог остановиться, охваченный страхом и отчаянием. В темноте он натыкался на шахтеров, тоже метавшихся в поисках выхода, он слышал хрипы, и стоны, и ругательства, кто-то падал, и люди подминали упавшего, волной прокатывались над ним, а откуда-то из глубины шахты плыл мощный гул и грохот, с треском ломались крепления, казалось, сама земля сдвинулась и плыла под ногами. Кулсубай ткнулся вдруг в стену, отшатнулся, упал, споткнувшись о чье-то тело, пополз на четвереньках, но за спиной точно взорвалось что-то, его окатило градом камней, и он упал. В кромешной тьме надрывно и страшно кричали люди, обезумевшие от ужаса:

— О аллах! Спаси меня!.

— Дети! Мои дети! Кто прокормит их!.. По жалей их, аллах!

— Стыд и позор на мою голову!.. Зачем я не послушал Сайфетдина, старый осел!..

Над головами трещала кровля, сыпалась порода, толстые столбы, поддерживавшие подхваты, медленно оседали и, как в масло, уходили в землю. Кулсубай это почувствовал, обхватив руками столб, но тут страшный удар опрокинул его навзничь, и он провалился в гудящую пустоту.

…Сайфетдин добежал до конторы и в дверях столкнулся с Сабитовым.

— Я был сейчас там… под землей! — запыхавшись и хватая инженера за руку, быстро за говорил он. — Я старый шахтер, и я чувствую — будет беда!.. Земля скрипит…

— Скрипит, говоришь? — Сабитов смерил его презрительным взглядом и тихо засмеялся: — Скажите, какой специалист выискался! Я знаю, чего ты добиваешься и кто тебя сюда послал! — Он посуровел и угрожающе поднял палец: — Смотри, неверный, достукаешься, если будешь служить на побегушках у русского бунтовщика и смущать тут народ!

— При чем тут русский? — отступая перед инженером и теряясь от его наглой усмешки, сказал Сайфетдин. — Михаил живет и работает на Кзжэнском заводе, а у нас вот-вот случится беда!.. Я слышу, как скрипит земля… Надо поднимать всех наверх, или мы опять будем хоронить своих товарищей, как в тот раз, когда был обвал…

— Уходи и не мути народ! — приказал Сабитов. — Земля весь год скрипит, и ничего, пока, слава богу, мы живы…

— Грех и позор падет на твою голову! — бледнея и меняясь в лице, выдохнул Сайфетдин — Если ты не скажешь управляющему, то потом будешь жалеть всю жизнь… Пусти меня к нему, я ему сам все скажу!

— Прочь полоумный! — Сабитов оттолкнул шахтера. — Буду я из-за твоих бредней беспокоить Гарея Шайбековича!..

Спотыкаясь, Сайфетдин сошел с крыльца, медленно побрел к шахте. Но дойти до копера он не успел — лежавшее на пути озеро стало вдруг прогибаться, оседать, на середине его белым султаном вспенилась, закрутилась вода, из-под земли донесся гул. Потом вода закипела, как от ветра, хотя стояла морозная тишь, дно озера разверзлось, как дно гигантской чаши, и вода забурлила, пошла под землю…

«Вот оно!» — подумал Сайфетдин, и в ту же минуту услышал стонущие, тревожные удары рельсового гонга. Сердце его так сжалось от боли, дыхание у него перехватило, что он несколько минут не мог двинуться с места, потом трусцой побежал к шахте.

Набат бил в уши, но, перекрывая гул рельса, кричала и вопила черная толпа у копера — женщины, старики, дети…

Сайфетдин еле пробился сквозь этот рев и плач, расталкивая людей, прыгнул в порожнюю бадью. Следом за ним вскочили еще два шахтера, и бадья качнулась и поплыла в сырой мрак.

Через четверть часа к коперу подбежал насмерть перепуганный Сабитов. Толпа на мгновенье притихла, расступилась, и он, боязливо озираясь, точно ожидая удара в спину, пробрался к зияющей темной пасти шахты Заглянув туда, он хотел было вернуться назад в контору, но толпа сомкнулась, надвинулась, гневно дыша, и Сабитов увидел горящие ненавистью глаза, искаженные плачем лица, понял, что ему не вырваться из этого живого кольца. Стоит ему сделать одно неверное движение, и толпа растерзает его.

— Что вы хотите от меня? — взвизгнул он и попятился. — Я ни в чем не виноват, братцы.. Не виноват, видит аллах!

— Полезай сам туда, кровопийца! — выдавил кто-то сквозь зубы. — Сам закопал, сам и вытаскивай!.. Лезь, собака!

Руки инженера тряслись, и он покорно шагнул в бадью и скоро исчез в глубине темного провала.

Он застал забойщиков внизу. Подняв карбидные лампы, они угрюмо разглядывали следы разрушения: все штреки были завалены, и было невозможно пробраться сквозь загромождения породы. Свободным оказалось лишь небольшое пространство, пять-шесть аршин от главного ствола, но и здесь кровля могла обрушиться, стоило ее чуть задеть. Из глубины забоев слабым стоном доносились крики раненых.

— А-а, и ты пожаловал сюда? — Сайфетдин оглянулся на подошедшего инженера. — Теперь не уйдешь от расплаты… Да и что стоит твоя расплата? Разве можно вернуть жизнь людям?

— Братцы, копайте! Копайте скорее! — Сабитов умоляюще смотрел на шахтеров. — Никаких денег не пожалею! Все отдам! Спасайте!

— Ишь нашел родственников! — процедил зло один из шахтеров. — Сразу вспомнил о род не, когда самому петля к горлу подползла! Связать бы вас с Гареем Шайбековичем одной веревкой

— Вы слышите? — бледнея, спрашивал Сабитов. — Слышите? Они кричат… Что же вы стоите?

— Убирайся отсюда, пока цел! — бешено за кричал Сайфетдин и, схватив лопату, стал откидывать рыхлые пласты породы, чтобы про биться в забой, откуда просачивались стоны и крик.

Сверху спустились еще несколько шахтеров, и работа закипела, и скоро из-под первой груды показались ноги в холщовых штанах — это был убитый наповал ствольный. Сайфетдин оттащил его в сторону и снова бросился к забою, не обращая внимания на грозившую на каждом шагу опасность, потому что глыбы камня, готовые в любое мгновенье сорваться, нависали прямо над головой. Журчавшая по стенам вода все прибывала, и шахтеры уже продвигались вперед по колена в мутной холодной воде, обливаясь потом и задыхаясь в промозглом и спертом воздухе. Откопали еще девять погибших шахтеров и пятерых спасли — одни были оглушены, другие ранены. Среди них оказался и Кулсубай. Сайфетдин подхватил его под руку, подставил спину и поволок к бадье: у него были перебиты ноги.

— Прости меня, дурака… прости, — бормотал Кулсубай, и слезы текли по его запорошен ному землей лицу. — Я никогда не забуду, что ты спас меня…

— Говори спасибо аллаху, что остался жив!.. Кости Срастутся, но зато и ума прибавится… Трогай!

Бадья медленно поползла вверх, к серому просвету неба, туда, откуда неслись стенания и плач, где гудела разноголосо толпа, окружившая копер. Едва голова Кулсубая показалась над землей, как несколько человек выдернули его из бадьи, положили на носилки, и он увидел Сару, услышал ее захлебнувшийся от счастья крик — крик страха и надежды.

— О всемогущий аллах! Ты живой, мой Кулсубай!.. Дети! Ваш отец не оставил вас сиротами!..

Неподалеку, на поляне, на сером брезенте лежали мертвые шахтеры, над ними качались и рыдали обезумевшие от горя женщины, в голос выли ребятишки. Какая-то русая женщина, стоя на коленях перед убитым мужем, раскосмаченная и зареванная, причитала осипшим голосом и ломала руки:

— На кого же ты меня покинул, родимый мой! На кого ты оставил нас, горемычных?..

Кулсубай гладил голову припавшей к его груди Сары, красными, воспаленными глазами обводил толпу. Вдруг он наткнулся взглядом на Накышева, стоявшего на отшибе от толпы, и лицо его окаменело. С минуту он смотрел на управляющего, прерывисто, хрипло дыша, потом поднял руки и крючком согнутого пальца поманил его к себе. Будто привязанный невидимой нитью, Накышев двинулся к нему, еще не понимая, что нужно раненому шахтеру, но не смея на глазах у всех отвернуться от него или сделать вид, что. не замечает его зова.

Кулсубай приподнялся на носилках, нашарил в кармане серебряную мелочь и, слабо отведя руку, швырнул эту скупую горсть в лицо управляющему. Тот испуганно отшатнулся, монетки, тускло посверкивая, покатились по земле.

— Возьми назад эти деньги!.. Ты дал мне их на гостинцы…

Видно было, что каждое слово дается ему с трудом, он тут же откинулся на носилки и закрыл глаза.

— А почему я не вижу Сайфетдина? — точно в полузабытьи спросил он. — Он вышел из шах ты?

Никто не ответил ему, потому что в суматохе и тревоге все забыли о старике и не знали, что, вытащив на поверхность последнего раненого товарища, он вернулся зачем-то вниз, а когда уже поднимался обратно, — внизу грянул новый обвал. Бадья, успевшая доползти до середины ствола, была подхвачена вырвавшейся снизу водой. Всплеск волны захлестнул ее, и старик ушел вместе с нею в глубину черного клокочущего потока…

 

23

Через месяц после обвала на фишеровской шахте во двор конторы, стуча по камням, въехала бричка, запряженная парой рысаков, — к управляющему, чтобы выяснить причины катастрофы, прибыла из Оренбурга специальная комиссия во главе с горным инженером.

Уже предупрежденный о неприятном визите, Накышев выбежал на крыльцо и, подобострастно кланяясь и улыбаясь, сразу пригласил гостей к столу. Казалось, он давно и с нетерпением ждал этого часа…

Целую неделю члены комиссии гуляли и пили вместе с управляющим, затем сели в бричку и укатили, даже не побывав на месте обвала. Вслед за этим урядник получил предписание из Оренбурга и арестовал главного инженера Сабитова и старшего штейгера.

— Погоди, не волнуйся! Вот остынет народ, пыль уляжется, и я сделаю все, чтобы ты вернулся! — пообещал, прощаясь с ним, Накышев.

Сабитов был не на шутку напуган, но после этих заверений успокоился и даже пригрозил уряднику, что он припомнит ему его грубость и неучтивость, когда тот бесцеремонно ворвался в его дом и не дал даже как следует собраться в дорогу.

Однако все, что случилось на суде, явилось для него полной неожиданностью и ошеломило его. Управляющего будто подменили, и, выступая свидетелем, он обвинил во всем главного инженера. Он говорил, не глядя на Сабитова, нервно поглаживая реденькую бородку, выставляя его главным виновником несчастья, и тогда Сабитов не выдержал — вскочил, дрожа от гнева и злобы, и стал кричать, что управляющий не чист на руку, что он скупает за бесценок золото у детей. Но на его крики никто не обратил внимания, ему вынесли суровый приговор и с очередной партией отправили по этапу в Сибирь…

Скоро Накышев подыскал себе нового инженера, и все пошло по-старому, разве только стало во много раз тяжелее работать тем, кто каждый день спускался под землю. На прииске не хватало продовольствия, часто обозы с товарами не доходили до поселка, их останавливали в пути и грабили.

Редко кто из сакмаевцев искал теперь работу на шахте. Двое односельчан погибло во время, обвала, и мулла Гилман объявил, что аллах по заслугам покарал неверных. Ведь еще когда случилось несчастье с Хайретдином, нужно было прислушаться к голосу разума и понять, что хозяин горы не успокоится до тех пор, пока хоть один мусульманин будет служить шайтану…

В числе немногих, кто остался на прииске, был Загит, хотя отец угрожал, что проклянет его, если он не одумается и не вернется в деревню. Но Загит, с трудом получивший работу на шахте, и не думал возвращаться домой — там было еще голоднее, чем здесь, и он мог, отрывая от себя, что-то изредка посылать отцу. Посылал он деньги и продукты с редкими попутчиками и не всегда был уверен, что они доходят до места. Но раза два на прииск наезжал Гайзулла, и тогда Загит узнавал и все деревенские новости и том, что делается дома.

— Нигматулла наконец достроил свою лавку, — стал такой важный, не узнать! Султангали у него на побегушках, — рассказывал он и все разглядывал друга, точно не узнавал его.

А Загит и на самом деле сильно изменился — он подрос, на выпуклый лоб свисал темный вихор, над верхней губой появился темный пушок. И одет он был уже по-городскому — на ногах башмаки с самоткаными голенищами, поверх рубахи — почти новый камзол.

— Ну, а как там мои? — нетерпеливо допытывался Загит.

— Живут, — неопределенно отвечал Гайзулла — Покамест изгородь и сарай на дрова разбирают…

— А сестренка как? Тяжело ей приходится?

— Гамиля? — Друг почему-то отводил в сторону глаза, словно не решался в чем-то признаться — Она выросла и стала как невеста.

«Наверно, она ему по душе, — обрадовано подумал Загит. — Хорошо бы нам когда-нибудь породниться.»

— Отец-то хоть вспоминает обо мне иногда?

— Его мулла все с толку сбивает, говорит, чтоб на порог тебя не пускал, раз ты путаешься с неверными, — Гайзулла ухмылялся и почесывал рукой бритый затылок. — Да ты не тревожься! Он же принимает деньги, которые ты тут заработал, и еду берет — значит, не такой уж он злой! Он же отец твой, одна кровь… Вот наведаешься погостить в деревню, и он про все обиды забудет..

— Да, надо как-то проведать старика, — соглашался Загит. — Да и по сестренке я соскучился и Аптрахиму…

Однако прошел длинный год, а он так пока и не собрался в деревню. Тягучими зимними вечерами, лежа на нарах в холодном бараке, Загит часто не мог заснуть, так томила его накипевшая на душе тоска по дому. Он вспоминал, как мальчиком он с Гамилей и Аптрахимом собирал весной щавель для похлебки и луковицы саранок, как помогал отцу гнать деготь из бересты, как отец учил его вырезать из дерева красивые круглые чашки. Он уносился мыслями в родное Сакмаево и уже видел себя шагающим рядом с отцом по лесу, чтобы рано утром поставить на высоких лиственницах борти для пчел пли закладывал в озерную воду липовую кору для мочала..

За стенами барака, словно голодная собака, завывала метель, и Загит зарывался с головой в тряпье, чтобы поскорее согреться и окунуться в сладкую дрему.

Просыпался он, дрожа от холода, пробивался к железной печке, около которой сбивались в кучу забойщики, наскоро жуя хлеб и запивая водой. Многие, чтобы прийти в себя от стужи и не заболеть, доставали припрятанную в сундучке бутылку водки и прихлебывали прямо из горлышка. Загит тоже теперь часто прикладывался к бутылке, пил, морщась и задыхаясь, но после двух-трех глотков по талу разливалось тепло, и он, повеселев, отправлялся на работу. Но обычно он выпивал немного на ночь, чтобы согреться и заснуть.

В один из буранных вечеров, возвращаясь в барак, Загит увидел что-то темное на снегу. Подойдя ближе, он рассмотрел закутанного, ничком лежавшего в сугробе человека и наклонился над ним.

— Эй, ты что тут развалился? — он потряс лежавшего за плечи. — Ты же замерзнешь…

Человек не отвечал, и тогда Загит, подхватив его под руки, потащил к бараку, распахнул ногой дверь и еле поднял тяжелую ношу на нары. Но когда он увидел серый полушалок и каты, то задохнулся от волнения и дурного предчувствия. Он стал раскутывать, срывать полушалок, и едва открыл белое, застывшее лицо, как чуть не потерял сознание.

— Гамиля-я! — закричал он.

На его крик бросились к нарам забойщики.

— Кто это? Кто? Что с тобой? — спрашивали ли они.

— Сестра моя Гамиля! Сестра моя! — Загит обнял застонавшую девушку и заплакал.

Один из старателей, оттолкнув Загита, быстро снял с Гамили тулупчик, старые башмаки, другой принес в пригоршнях снега, и они начали оттирать ее лицо, ноги и руки. Скоро на лице девушки проступили пятна румянца, она застонала, но в себя не приходила всю ночь…

Загит просидел около нее до утра, не смыкая глаз, и, когда барак опустел, Гамиля открыла глаза, узнала брата и заплакала.

— Зачем ты пошла в такой буран?.. Что-нибудь стряслось у нас дома?.. Как мог отец от пустить тебя?

— Он выгнал меня из дома… — захлебываясь слезами, рассказывала сестра. — Он велел мне идти к Нигматулле-агаю, чтобы я не висела у него на шее… Нигматулла напоил отца и обещал взять меня в жены, а потом погубил меня и прогнал…

— Я убью его, — сказал Загит.

— Не надо! Меня все равно на том свете ждут муки ада…

— Кто тебе сказал про муки ада? Ты чистая, как вода в роднике!.. А его я убью, иначе мне самому всю жизнь мучиться!

— Отец мне сказал, что грех на девочку ложится, как только ей исполнится шесть лет… — Голос Гамили прерывался, она дышала с тру дом. — Ты не думай — у меня очень много грехов… Один раз я наябедничала отцу на мать, потом украла у соседей кусок хлеба со стола…

Она зажала ладонью рот и долго молчала, сдерживая стоны. Загит смотрел на сестру, сжимал кулаки и твердил про себя: «Я никогда не прощу этому бандиту, что он надругался над моей сестрой! Если аллах не желает наказывать тебя, я накажу тебя сам!»

— Я ходила целую неделю но деревне, про сила милостыню… Ребятишки бросали в меня камни… Я думала, что ты тоже прогонишь меня… А ты не стыдишься меня, ты один остался у меня на свете…

К вечеру Гамиле стало хуже. Она то металась в бреду, то пыталась приподняться и куда-то бежать, то хватала горячими руками руки брата и просила, чтобы он не оставлял ее, то впадала в глубокое забытье. Руки и ноги ее почернели, она дышала хрипло и тяжело. Загит подавал ей воду, пытался привести ее в чувство, шептал ей ласковые слова, плакал от отчаяния и бессилия, но все было напрасно— на рассвете она вдруг распрямилась, откинула голову, вздохнула глубоко и затихла…

Старатели вырыли в мерзлой земле могилу на приисковом кладбище, помогли Загиту похоронить сестру. Вечером он устроил поминки, выставил несколько бутылок водки, а в ночь, вернувшись из кабака, стал собираться в дорогу.

— Ты куда? — удивился бородатый старатель и присел на нары. — Посмотри, как метет на улице..

— Мне надо в деревню, — ответил Загит.

— Подожди до утра, когда стихнет, — пытался уговорить его старатель — А то сам за своей сестрой в могилу пойдешь! Не дело ты затеял, одумайся.

Но Загит не хотел никого слушать, будто был не властен над собой Он крепко затянул веревкой мешок за плечами, попрощался со всеми и, раскрыв дверь, зашагал навстречу яростно гудевшему бурану.

 

24

Глубокой ночью деревня была разбужена истошными криками

— Пожа-а-ар!.. По-о-жар..

Над Сакмаевом стояло кровавое зарево, заливало яркими отблесками окна изб.

Люди бежали к площади с баграми и ведрами, спрашивали друг друга:

— Да что горит-то?

— Да вроде лавка Нигматуллы!

— Аллах всемогущий! И за что он его наказывает?

Пламя расцвело в темноте диковинным огромным кустом, вырывалось гигантскими листьями из окон и дверей лавки, треща и разбрызгивая во все стороны горящие искры.

От реки мчались подводы с бочками воды, росла на площади толпа, но люди не решались подступиться к охваченной огнем лавке — такой нестерпимый, пышущий в лицо жар отталкивал всех. Дымились обугленные стены, огонь плескался из пазов, перекидывал свой рыжий хвост на соседний с магазином дом Нигматуллы, сугробы, высившиеся во дворе, растаяли на глазах, растеклись по земле. Вокруг пожара носился, как сумасшедший, сам Нигматулла, прыгал, как кот, наступивший на горячую сковородку, и орал не переставая:

— Вы что встали, как бараны? Тушите!.. Вам же хуже будет, дармоеды!.. Где вы купите то, что брали у меня в долг? Тушите!

— Не надрывай глотку, голос сорвешь! — вдруг крикнул кто-то из толпы. — Скажи спасибо, что сам в живых остался!

— Кто это сказал? Кто? — дернулся назад Нигматулла, расшвыривая тех, кто попадался ему под руку. — У кого это такой длинный язык?

Из толпы вынырнул урядник, и Нигматулла ухватился за его рукав.

— Когда ты нужен, так тебя нет!..

Лицо урядника, мятое спросонок, не выражало ничего, кроме глупого усердия, и Нигматулла в сердцах махнул рукой и снова заметался перед горящей лавкой.

— Там списки должников — понимаете? — неизвестно к кому обращаясь, выкрикивал он. — Деньги! Деньги сгорят!.. Кто вытащит — половину отдам, не пожалею!..

Толпа, сбившись в кучу, настороженно и угрюмо молчала, и Нигматулла, точно озверев, посылал проклятья на головы всех:

— Я вам этого век не прощу, гады! Шкуры продажные! В остроге сгною!

Он выдернул из толпы, как морковку из грядки, Султангали и просипел ему в лицо:

— Ты у кого служишь, щенок? У кого?.. Лезь туда, слышишь? Ты думаешь, я не знаю, кто поджег?.. Из-под земли достану, но жить не дам… Лезь!

И Султангали, схватив ведро воды, облив себя с ног до головы, побежал к лавке, а за ним, не выдержав, кинулся сам Нигматулла. Толпа загудела, еще несколько смельчаков подступили к пожару, и вот пошли по рукам ведра и в огонь начали хлестать воду.

Гайзулла, державшийся все время в самой гуще толпы, незаметно выскользнул из нее и, прихрамывая, побежал домой. Он застал Загита в том же темном углу, где оставил его.

— Тебе надо уходить! — срывающимся от волнения голосом прошептал он. — Нигматулла догадывается, кто его поджег! Даже брату твоему грозил! Уходи, а то не миновать тебе тюрь мы!

— А пускай, — равнодушно и устало отозвался Загит. — Я свое сделал, и больше мне ничего не нужно…

— Тогда иди и заяви, что это ты поджег, и сунь сам голову в петлю! — рассердился Гайзулла. — Беги на Кэжэнский завод, там живет одна добрая душа, мы с Кулсубаем у нее жили, она тебя приютит… Скажи, что знаешь меня, а она и спрячет тебя, и защитит, а если что, и на работу устроит… Спроси Наташу-апай…

— Это ты, Гайзулла? — проснувшись, спросила Фатхия. — С кем ты разговариваешь!

— Сам с собой говорю, спи! — сердито ответил Гайзулла.

Но Фатхия села на постели и повернулась в их сторону, вслушиваясь в тишину дома.

— Ты скажи сначала — лавка сгорела? — сдавленным шепотом выдохнул Загит.

— Одни головешки от лавки останутся! Сгорела!

— Аллах, и зачем было поджигать его лавку? — Фатхия вздохнула. — Хорошо хоть, что в деревне есть лавка Хажисултана! А не поймали того, который поджег?

— Ложись, мама! — теряя терпение и боясь вспылить, напряженно-тихо ответил Гайзулла. — Если что-нибудь узнаю, приду расскажу. Спи…

Он вывел Загита в сени, помог приладить мешок за плечами.

— Я провожу тебя задворками, чтоб никто не увидел… Как будто тебя в Сакмаеве и не было вовсе!

На краю деревни они остановились, глядя на меркнущее на площади зарево, точно там угасал костер.

— А как ты сам тут жить будешь?

— В шахте мне работать тяжело с моей ногой, ты знаешь… Весной я снова попытаю счастья и стану мыть золото или наведаюсь к тебе на завод… Идет?

— Ладно, — Загит вздохнул. — Береги себя…

Они обнялись на прощанье, и Загит пропал в ночной тьме. Он брел по глубокому снегу и, лишь миновав лес, выбрался на дорогу.

Буран стих, дорогу перемело снежными заносами, и Загит часто останавливался, чтобы перевести дух. Потрескивали в ближнем перелеске деревья, скованные морозной тишью.

С перевала Загит еще раз обернулся на родную деревню. Она тонула в ночной мгле, но по-прежнему в центре ее будто тлели угли огромного костра, и Загит с удивлением подумал, что не испытывает никакой радости и удовлетворения от того, что совершил. Странно! Ведь он отомстил за сестру и должен был быть доволен, но ему как-то было все равно, и он не чувствовал ни малейшего облегчения.

В разрывах облаков проглянула луна, и чистый призрачный свет облил сугробы и равнинный простор, лежавший перед ним. Проглянули в вышине звезды, мигнули и снова пропали за облаками, и смутная тень потекла по снежной целине, но там, где прорывался свет луны, на самом краю поля, снег вспыхивал и мерцал, как несущаяся по равнине река.

«А Гамиля уже ничего этого никогда не увидит, — подумал Загит и, точно пораженный этой обычной мыслью, застыл на дороге, и сердце его зашлось от безысходной тоски и горя. — И зачем она жила на свете? Что видела?.. А зачем живу я сам? И неужели я стал лучше оттого, что отомстил за сестру? Ей уже все равно, и людям тоже ни пользы, ни добра… Ну, сгорела лавка, а дальше что? Нигматулла новую построит, будет еще сильнее обжуливать и грабить, чем раньше. А если не он, так другой найдется, может еще похуже и пострашнее. Хотя бы тот же Хажисултан-бай — чем он чище Нигматуллы? Такой же душегуб — свел в могилу Хайретдина, сломал жизнь Нафисе, а сколько еще погубит — неизвестно… Конечно, если бы аллах все зло и всю подлость помещал в одного человека, тогда злодея можно было бы порешить и сделать всех счастливыми, но так не бывает и быть не может… И, выходит, зря я поджигал лавку, потому что ничего не добился. Плохой человек всегда переживает хорошего, а если зверя ранить, он станет еще злее и опаснее… Нет, видно, не так все просто в жизни, как мне казалось еще вчера…»

Снег мягко похрустывал под ногами, башмаки покрылись ледяной коркой, и идти становилось все тяжелее. Загит спотыкался, порою падал, но поднимался и упрямо шагал вперед. В косматой глубине перелеска раздался протяжный волчий вой, но Загит не испытал почему-то ни страха, ни волнения, словно какая-то неведомая сила оберегала его теперь от всех бед и напастей.

«Надо бороться за жизнь, и не только потому, что тебе дорога твоя жизнь, но еще и потому, что в тебе нуждаются другие, такие же, как ты, нищие, обездоленные бедняки, и ты не имеешь права не протянуть им руку помощи», — вспомнил он и чуть сбавил шаг, стараясь припомнить, когда и от кого он слышал эти слова, вдруг придавшие ему силы. Может, от того русского, что говорил на сходке в березняке? Или от Хисматуллы?.. Интересно, где он сейчас? Гульямал говорила, что его будто бы опять арестовали, за то, что солдатам раздавал листовки… Да, он настоящий человек, он живет не для себя и никогда бы не стал мстить одному злодею! И Гайзулла не стал бы, потому что все они видят лучше и дальше, чем он, Загит, еще не нашедший свой путь в жизни. Но он найдет его, обязательно найдет, раз он встретил таких людей, которые знают всю правду и ради ее ничего не жалеют, даже своей жизни…

Край неба розовел, когда Загит поднялся на гребень горы и увидел высокие, тихо курившиеся трубы Кэжэнского завода. За поселком вставало солнце—ослепительное, бившее в глаза, и Загит зажмурился и засмеялся, радуясь началу нового дня. Он вдруг понял и ощутил, что не одинок в этом огромном, залитом светом мире, что где-то его ждут добрые люди и добрые дела, которые он должен совершить в этой жизни.

Он постоял еще немного, любуясь открывшейся ширью, и потом не спеша начал спускаться с горы.