После того как в августе 87-го года Урсула Мон чуть не истекла кровью в воронке и, возможно, чуть не оказалась погребенной заживо, мечта Труды танцевать в качестве королевы на балу стрелков развеялась словно дым. Пусть даже не имелось свидетелей, каждый знал, что произошло на самом деле. Тея Крессманн позаботилась о том, чтобы все жители деревни знали: во второй половине того дня Бен не был под надзором Антонии и не играл на дворе Лесслеров. Антония врала без зазрения совести и заставляла врать как своего мужа, так и бедного, страдающего заболеванием сердца сына.

По мнению союза стрелков, руководимого Рихардом Крессманном, при сложившихся сомнительных обстоятельствах было невозможно допустить, чтобы Якоб и Труда проехали в открытой карете по деревне, чего доброго еще усадив посредине своего сына. Без особого шума Рихард взял на себя обязанности короля стрелков, а Якоб вышел из союза.

Казалось, только вопрос времени, когда Труда окончательно обессилеет под грузом чувства вины. Но она еще некоторое время держалась. А когда наконец это случилось, в деревне почти совсем смолкли разговоры о том, что с ними вместе теперь живут два убийцы и Грета Франкен уже давно все предсказала. И почти никто не принял во внимание, что раненая душа искала выход своей боли. Даже Труда не видела здесь причинной связи.

Осенью ей исполнился пятьдесят один год, однако ее тело функционировало как у двадцатилетней — каждые четыре недели. Она никогда не позволяла себе поднимать много шума из-за того, что была женщиной. Для нее казалось немыслимым лежать в постели с приступом мигрени, как это могла себе позволить Мария Йенсен. У нее просто не хватало времени для спазм желудка, мучивших Тею Крессманн каждый месяц. Она никогда не жаловалась даже на легкое недомогание, как это делали Антония и Рената Клой. Что приходило, то приходило. Труда переживала болезненное состояние, не особенно задумываясь над ним.

Однако в ноябре 87-го года недомогание затянулось. Первые дни прошли еще как обычно. Потом первая неделя, и никаких признаков какого-либо уменьшения. Началась вторая неделя, и Труда понемногу стала чувствовать определенную усталость. Все закончилось только в начале третьей недели. И уже через две недели снова все началось, хуже, чем раньше. Иногда казалось, что она хочет просто истечь кровью и таким способом это преодолеть.

Вплоть до февраля 88-го года Труда мучилась и тревожилась. Усталость больше не покидала ее. Едва встав с кровати, она снова сразу хотела лечь и всего лишь спать и спать.

Только в конце февраля Труда, последовав убедительному совету Антонии, собралась с духом и договорилась о приеме у гинеколога в Лоберге. Она не считала это правильным. «Я не могу на три или четыре недели ложиться в больницу».

Так долго продолжалось дело у Хильды Петцхольд. Труда живо помнила болезнь соседки. Сначала выскабливание, несколько дней ожидания результатов анализов и, наконец, тяжелая операция. Потом Отто сказал: «Все бесполезно» — и отказался от двора.

«Только не сходи с ума, — сказала Антония. — Возможно, твое заболевание как-то связано с гормонами. Тогда тебе пропишут пилюли, и здоровье поправится».

Однако все было не так просто. Врач считал, что ей необходимо лечь в больницу на две недели.

«Одна неделя — самое большее», — возразила Труда и принялась обдумывать с Якобом, как они справятся без нее эту неделю.

«Как-нибудь справимся», — вскользь заметил Якоб.

Время благоприятное. Земля еще не прогрелась, пока ничего не надо делать. Вот если бы она заболела весной… Но сейчас совсем другое дело, и Якоб рассмеялся, желая показать, что в действительности нет никакой трагедии и он справится.

В конце февраля, в понедельник, с пальто на руке и маленьким чемоданчиком Труда села в такси. Она еще раз помахала Бену. Он стоял рядом с Якобом у входной двери, недоверчиво поглядывая на такси и нервно переминаясь с ноги на ногу. Якоб положил руку на плечи сына, желая показать ему, что тот остается не один. Труда перед отъездом подробно рассказала Бену, что у нее боли и она должна на несколько дней отправиться к врачу. Но скоро вернется. И до тех пор каждый вечер он будет получать от отца большую порцию мороженого. Только он должен оставаться с отцом и хорошо себя вести.

Казалось, он ее понял. Однако едва такси выехало со двора, как Бен стряхнул с плеч руку Якоба и как ужаленный бросился вслед за отъезжающим «мерседесом».

«Руки прочь!» — закричал он.

Якоб побежал за сыном, но догнать Бена ему не удавалось.

Труда постучала водителя по плечу и попросила остановиться, чтобы еще раз попрощаться с Беном и разъяснить ему, что он должен оставаться с отцом. Но слова, в который раз повторенные Трудой, не возымели должного действия. Прощание вышло душераздирающим: раз двадцать, ухватившись за Труду обеими руками, Бен что было сил пытался вытащить ее из машины, так что ей с большим трудом удавалось удержаться в салоне. Он тряс головой с таким выражением лица, как будто перед ним предстал конец света, бормотал «руки прочь» и «больно».

Труда не сдерживала его, гладила по кудрявым волосам, прижимала лицо сына к своему плечу, чтобы он не видел ее слез, и шептала:

— Мне только чуть-чуть больно. Но я скоро вернусь. Как я тебе обещала. Меня не будет всего несколько дней. Будь хорошим.

Остановка такси дала Якобу возможность настигнуть Бена и положить прощанию конец. Несколькими энергичными словами он заставил Бена освободить руку Труды и держал его до тех пор, пока машина не скрылась из виду. Бен, с опущенной головой, тяжело ступая, побрел с ним обратно домой, пробормотав несколько раз «сволочь».

— Я не хочу больше слышать это слово, — строго заметил Якоб. — Мать не сволочь. Она не бросила тебя на произвол судьбы.

Бен спрятался в курятнике. Не помогла даже тарелка с яичницей-глазуньей, которой Якоб заманил его в кухню. Правда, он пришел, однако с унылым выражением лица уселся за стол и долго копался в горе желтков на тарелке.

Якоб накормил скотину, убрал в хлеву, потом нашел в запасах Труды плитку шоколада с орехами и, захватив еще несколько шоколадок, засунул их в карман брюк, а ванильным мороженым выманил Бена на волю, чтобы немного его отвлечь.

Это была их первая совместная прогулка, можно сказать дебют. И первый раз Якоб говорил с сыном как с человеком, ни в чем не уступающим ему, способным посоветовать и помочь.

— Не думай только, что ты единственный, кому ее не хватает и кто боится за нее, — начал он.

Только печальный тон Якоба вынудил Бена оставаться рядом. И если вначале он следовал за отцом с разочарованным выражением лица, то вскоре на нем определенно появилось некоторое внимание. Время от времени Бен кивал, и у Якоба возникало чувство, что сын его понимает и тоже испытывает не только беспокойство о матери, но и подсознательное чувство страха. Что, если болезнь окажется неизлечимой? Не так ли все начиналось у матери Пауля? И затем она умерла. Что будет тогда с ним и с Беном?

— Мать заболела из-за слухов, — сказал Якоб. — Я бы с большим удовольствием заткнул Tee пасть грязью. Хорошо бы подать на Тею в суд за клевету. Возможно, я так и сделаю. И плевать я хотел на деньги Рихарда. Не такой уж я бедный, чтобы не нанять себе хорошего адвоката. Действительно хорошего, не такого подхалима, как Люкка. Рихард может оставить его себе.

— Друг, — сказал Бен.

Якоб энергично затряс головой:

— Чушь. Люкка — мерзкое насекомое. Прикидывается другом, но только повернешься к нему спиной, тянет руку за камнем. Он уже много камней разбросал на твоем пути, и когда-нибудь ты хоть об один, но споткнешься. Разве я стану всем и всюду рассказывать о человеке, что он по характеру безвреден и добродушен. О таком не принято говорить. Но если кто-то вроде Люкки все время твердит об одном и том же, люди начинают сомневаться. И пусть он не говорит мне, что любит тебя.

Якоб перешел к излюбленной теме — во всех подробностях описал унижения, которым он, как отец, подвергался со стороны якобы доброжелательного земляка, в действительности же — самого настоящего мерзкого насекомого. Затем Якоб снова вернулся к Tee Крессманн и ее утверждению, что якобы Бен ранил больную девушку с Лерхенвек.

— Я считаю, — сказал Якоб, — большая разница — проткнуть дырку в животе куклы или ранить человека, который начнет истекать кровью и кричать. Знаешь, что я думаю? Я не должен бы это говорить, но здесь нас никто не слышит. Если бы, ко всему прочему, девушку еще и изнасиловали, то никому не пришла бы в голову мысль тебя заподозрить. Они посчитали бы, что ты на такое не способен. В твоем возрасте это только-только начинается.

Якоб посмотрел на Бена. Сыну только пятнадцать, а он уже крупнее его. Плечи шире, чем у отца, руки сильнее. Но лицо с мягкими чертами выглядит еще детским. И мягкий взгляд глаз, затененных длинными изогнутыми ресницами. Затем ему вспомнилось замечание Бруно Клоя: «Если он уже сейчас изображает половой акт с шеренгами кукол…» Пожалуй, нет, если бы Урсулу Мон изнасиловали, слухи все равно возникли бы.

Якоб вздохнул и продолжил:

— Кое-что в этом деле не укладывается у меня в голове. Почему некто поднимает на девушку руку, с яростью, не останавливаясь ни перед чем, колет, режет и больше не делает ничего? Ясно, что при таких фактах несколько людей подумают на тебя. Но ведь есть и старики, страдающие немощью, что приводит их в ярость. Может, какой-нибудь импотент подобным образом вымещал свою злобу. Но каким чудовищным запасом ненависти нужно обладать, чтобы так отделать бедное существо, не способное защищаться.

Неторопливо прогуливаясь, они сделали изрядный крюк и уже в темноте вернулись домой. Якоб зажег лампу рядом с входной дверью. При вспыхнувшем блеклом свете на душе стало немного легче. Он приготовил ужин, затем еще некоторое время посидел вместе с сыном на кухне. Но, оказавшись дома, Бен снова стал всего лишь Беном. С заметным беспокойством его взгляд перескакивал с предмета на предмет: поверх стола, над шкафами, по лицу Якоба, остановившись наконец снова на двери.

— Самое большее — одна неделя, — пытался успокоить его Якоб. — Так она обещала. Завтра рано утром ей сделают операцию, во второй половине дня мы ее навестим. Только в больнице ты должен хорошо себя вести. А через неделю, в это же время, мы снова будем здесь сидеть втроем. Даже если она еще не сможет управляться, как раньше, — главное, она будет снова с нами.

Около десяти Якоб отвел его наверх и на полчаса засунул в ванну. Еще одно средство, помогавшее Труде справиться с некоторыми его настроениями. И на Якоба, на полчаса удобно устроившегося на крышке туалета и выкурившего сигарету, купание сына тоже оказало некоторое действие. Потом он насухо его растер и, протерев кончиком полотенца между пальцами ног, вызвал довольное хихиканье. Когда Якоб наконец отправил Бена в кровать, то он уже был твердо убежден, что обладает определенной сноровкой, необходимой в данной ситуации.

Он тоже отправился спать, еще некоторое время полежал и с мыслью о том, каково сейчас Труде, заснул. Ровно в три ночи он проснулся от хлопанья двери. Поднялся сильный ветер. Стучала входная дверь, запертая Якобом на ключ, которую Бен отпер и, покинув дом, неплотно прикрыл за собой.

Поворачивать ключ в двери он научился в доме Лесслеров. И по всей вероятности, установил связь между кровоточащими ранами девушки в воронке и светлым «мерседесом» и во второй раз осознал, что другие не делают никаких различий между животным и человеком и человеческая жизнь имеет не больше значения, чем жизнь курицы или кошки.

Он был невиновен перед Урсулой Мон, невиновен перед цыплятами, сдохшими в его руке, гусеницами, жуками — каждой жизнью, загубленной в карманах его брюк. Виновата была только сила его кулаков. Но его голова не могла ни управлять ею, ни сдерживать ее, так как в ней просто отсутствовал механизм управления и торможения.

Голова словно лабиринт, в котором никто не мог найти правильный путь и достичь цели. Он — определенно не мог. Он только вечно ходил по кругу, приводимый в движение путаными желаниями, стремлениями и страхами. Нежность — ничего другого он никогда не хотел. И находил ее в большинстве случаев, только прижимая к щеке пушистые комочки с перьями, испытывал, когда крохотные зверьки барахтались в его руках и щекотали. Он был хранителем, собирателем, охотником, всегда в поиске радости и удовольствия. И как часто вместо радости он сталкивался с болью.

В середине запутанных ходов его лабиринта имелось одно «светлое помещение» — память. Там он хранил накопленный жизненный опыт, все свои переживания и противоречивые поступки других. Ничто не отсортировано, но все так живо и реально. И самым большим противоречием, превосходящим все остальное в его жизни, была его мать — его защита и его погибель.

И вот мать села в машину, несущую кровь и разложение. Все усугублялось еще и тем, что она взяла с собой чемодан. Чемодан уже находился в «светлом помещении». Один, уходя из дома, несла Анита, другой — Бэрбель. Ни чемоданы, ни сестры не возвратились. Не то чтобы он особенно жалел об их отсутствии, но дома их больше не было. И отец мог говорить и объяснять ему все, что угодно.

Посреди ночи он не выдержал, встал с кровати и отправился искать мать в местах, где, по его представлению, она могла находиться. Сначала он побежал к воронке. Там ее не было. Затем — к яблоневому саду; дрожа от холода в одной пижаме, протиснулся под колючей проволокой и пополз к давно заваленной шахте. Не похоже, что туда еще могли кого-нибудь сбросить. Но нельзя было знать наверняка. Они часто делали самые невозможные вещи, которых он от них никак не ожидал.

Для него люди были странными существами, разрушителями, чье поведение он был не в силах постичь. И они не хотели его понимать, как бы он ни старался вразумительно и ясно говорить словами, о которых точно знал, что они единственно правильные.

Имелось много причин, почему он не пользовался другими словами. В течение первых лет жизни он находился под строгим надзором бабушки, и никто не позаботился сказать ему, что стол — это стол, а кровать — кровать. И позже, когда он сам догадался о названиях предметов, он уже больше не доверял словам. Слишком много среди них было ошибочных, слишком много — не поддающихся классификации и несколько — относящихся непонятно к кому. Как он мог называть Труду мамой, если Альберт Крессманн этим словом называл Тею, Дитер Клой — Ренату, а на дворе Лесслеров оно относилось к Антонии?

Горюя по Труде, он полночи пролежал на животе на заиндевевшей траве, пытаясь раскопать голыми руками жесткую, промерзшую землю. В какой-то момент он сдался, пролез под забором в бывший сад Герты Франкен, который никогда не был настоящим садом. Он искал ее в густом кустарнике, слонялся в зарослях, жалобно стонал и плакал в ночи «прекрасно?», в то время как отец рыскал по местности в его поисках.

Безнадежное предприятие. Якоб даже не знал, в каком направлении улизнул сын. В то время как Бен, спотыкаясь, бродил по воронке, Якоб бежал к перекрестку, решив, что Бен выберет путь, по которому уехало такси с Трудой. В ушах шумел и свистел ветер, каждый крик оборачивая в фарс. Но Якоб продолжал изо всех сил кричать, напрягая легкие, водить лучом карманного фонаря в ночи и бороться с порывами ветра.

Затем Якоб побежал к воронке, к пролеску и обратно. Больше всего его беспокоило, что на Бене была надета только тонкая фланелевая пижама. А он, несмотря на физическое напряжение, мерз даже в толстой куртке на подкладке. Мысль о том, что Бен умрет от холода, не покидала его.

Только в пять часов утра Якоб нашел сына под грушей, промерзшего до костей, лязгавшего зубами, дрожавшего всем телом. Он помог ему встать, надел на него свою куртку, дотащил до дома, усадил в горячую ванну и затем уложил в кровать.

В то время как Труда лежала на операционном столе, Антония, склонившись над Беном, взглянула на показания термометра и решила, что необходимо вызвать врача. Однако, кроме свечек, понижающих температуру, и обертывания икр, врач не дал никакого совета.

Весь день и всю ночь Якоб просидел у кровати сына, время от времени засыпая на минуту и просыпаясь каждый раз, когда Бен начинал метаться, стонать, плакать или внезапно кричать: «Руки прочь! Сволочь!»

Только на следующее утро Якоб по телефону осведомился о состоянии Труды. Она еще слабо держалась на ногах, но тем не менее даже подошла к телефону. Ни единым словом она не упрекнула его, что накануне напрасно их прождала. Только осведомилась о Бене и спросила, как Якоб с ним справляется.

«Наилучшим образом, — глухим от усталости голосом сказал Якоб. — Действительно отлично. Я уже дважды его купал. Думаю, что ему понравилось».

Около полудня пришла Антония, чтобы взглянуть на Бена, и поставила на кухонный стол приготовленный для них густой суп. Когда она предложила Якобу взять к себе Бена, тот нехотя отказался: «Я не могу такое требовать от тебя. Я уж сам как-нибудь справлюсь. Температура высокая, он бредит, но…»

Однако, когда Антония стала настаивать на своем, Якоб вздохнул с облегчением. Он помог ей отнести в машину находившегося в полузабытьи мальчика и сам на один час прилег на диван. Затем навестил Труду в больнице.

С ее выпиской можно было не торопиться. Вместо планируемой недели Труда пробыла в больнице десять дней и за это время неплохо отдохнула. Она ежедневно поручала Якобу передавать от нее лично «спасибо» и приветы Антонии и Паулю. Когда она вернулась домой, Бен тоже пошел на поправку, а Антония лишний раз убедилась, что мальчик никак не связан с ранениями Урсулы Мон и она приняла правильное решение — держать полицию от него подальше.