Сначала он увидел потолок – деревянную поверхность из плотно пригнанных друг к другу досок. Потемневшие от времени полосы необработанного дерева сохранили на себе естественные узоры замкнутых волнообразных линий как память о том, что некогда из ствола тянулись струны веток.

В углу, перебирая лапками, плел паутину крошечный паучок. Он трогал почти незримые нити, скользя по их направлениям, и паутина получала новый спиральный виток переплетений.

Все время смотреть вверх было больно, и взгляд сам по себе медленно съехал вниз.

Он видел открытое на одну створку окно. В стекле рамы качалось отражение ветвей, покрытых глянцевой зеленью листвы. Когда саму раму трогал ветер, от стекла отскакивали зайчики. Они уносились вверх, в чистое небо, раскинувшееся где-то над устроенным ветром переполохом глянцевых листьев.

Он медленно прикрыл глаза.

Как только полоса света между смыкающимися веками исчезла, комнату перечеркнуло видение холодной ночной пустыни и нарастающий в ней шепот.

Это было страшно – ночь была пронизывающе холодна и до горизонта пустынна. Шепот полз по ней, припадая к земле. Нарастающий, зловещий.

Эта ночь была реальнее, чем только что увиденное окно и деревья за ним. Он видел ее настолько ясно, что не было ощущения того, что это происходит за сомкнутыми ресницами.

Его глаза были открыты. Они были открыты в эту ночь. Он видел это – на самом деле. Он видел это – сейчас.

Бешеная скачка. Он оборачивается через плечо, вжимаясь в твердую как камень шею лошади. Сердце делает прыжок – и как будто останавливается.

Все как будто останавливается.

В чернилах разливающейся темноты катится шар холодного белого света.

Нарастающим шепотом был звук разрываемого на пути шара пространства.

Он не просто летел сквозь воздух, рассекая его выше и ниже относительно себя, как это делает пущенная твердой рукой стрела. Или как рубит меч плоть, деля ее на части. Нет, шар медленно, словно нехотя катился, а перед ним с треском рвалась вселенная. Соприкосновение с шаром для последней было фатально.

Но как может умереть ветер? Или ночь? Или воздух? Нет, даже не умереть – прекратить свое существование как таковое – полностью. Разрушиться, размолов в жерновах безразличного белого света образующие их атомы в муку.

Шар неумолимо сматывал на себя ниточку пути, как клубок шерсти тянет пряжу. А конец нити уходил в самый центр сердца. Его сердца.

Кто окунул его туда?

Шар все ближе. Нарастает шепот.

А он все пытается сбежать, хотя очевидно, что это невозможно. Глупо, как глупо.

Он не боялся раньше смерти, когда задумывался о вероятности ее прихода в свою рискованную жизнь. Но этот свет нес не смерть, а что-то намного более ужасное. Сознание этого приходит внезапно, как вспышка. И тогда он начинает кричать. Кричит, кричит изо всех сил, но звук из его искаженного, но все еще живого рта не может перекрыть грохот жуткого шепота, навязанного слуху.

Очень просто – его шипение превосходит его потому, что крик из той же материи, которая превращается сейчас под слепящим вращением жернова в муку небытия.

А шипение – нет.

Весь этот мир ссыпается, развеивается куда-то за край существования. Его картины, звуки, запахи, мысли…

Время полета шара – промежуток между двумя дробными ударами сердца. Так стремительно.

Между взмахами ресниц, кажется, проходит вечность. Целые эпохи неторопливо сматываются на катушки времени, ленты хронологий цивилизаций одна за другой.

Сердце собирает кровь, чтоб сделать новый прыжок. Оно все еще медлит, не решаясь, собираясь с духом. А шепот подкатился совсем близко.

Он слышит его и находит похожим на звук смертельного шипения, хлынувший на подножие вулкана лавы.

Ужас выворачивает тело. Он отклоняется назад, почти падая на круп лошади, чтоб пропустить молнию света над собой. Но шару все равно как бить, это люди мучительно решают, насколько этичен удар в спину. Шару все равно – пройти через лопатку или, сделав возвратную петлю в воздухе, пробить грудину, ему всего лишь нужно добраться именно до этого сердца. Он с ним связан. К нему ведет его нить.

Свет настолько ярок, что выжженные им глаза разом слепнут и не видят больше ничего, кроме красным маревом затянутого огромного солнечного шара. Чей ледяной край, соприкоснувшись, вот-вот с треском вскроет грудную клетку. И с фонтаном крови выскочит ему навстречу горячее мокрое сердце. А весь мир провалится в бездну промерзшего, кристаллизовавшегося света, которая поглотит его.

Новый крик выгнул его спину, разворачивая друг к другу лопатки, как прижатые крылья пойманной за них птицы.

Этот поднявшийся вопль исходил от каждой клетки тела. Он поднял его и заставил широко распахнуть глаза. Он боялся, что ими, выжженными, уже ничего никогда не сможет увидеть.

Протяжный вопль ударился о доски потолка.

Перед распахнувшимися от ужаса глазами с дрожащими от напряжения зрачками, так же как и прежде, окно с едва заметно покачивающейся приоткрытой створкой. В стекле рамы – отражение ветвей, покрытых глянцевой зеленью листвы. Когда листья трогает ветер, от стекла отскакивают зайчики. Они уносятся куда-то вверх, в чистое небо, раскинувшееся над устроенным ветром переполохом глянцевых листьев…

А под потолком продолжает задумчиво сучить лапками паучок. Его работа кропотлива и монотонна. Паучок, вероятнее всего, философ.

Мозг отмечает различие картины, которая возникла сейчас перед глазами, с той, что была ранее.

Висевшую на тонкой веревочке поперек окна занавеску сдвинули далеко в сторону. К самому его косяку. Он цепляется за эту деталь. Почему-то она кажется ему важной.

Изо всех сил он старается больше не закрывать глаза. Это вызывает настоящую физическую боль. И в ней нет ничего ужасного – это просто саднящая боль в глазах, которым не разрешают моргать в положенный срок. Он чувствует ее и плачет. От счастья. Эта боль доказывает, что все-таки картинка с окном ему не привиделась. Что она реальна.

И он – в ней.

Чье-то шумное быстрое дыхание где-то совсем рядом.

Долго фокусироваться на одной точке по-прежнему больно, и взгляд снова сам собой соскальзывает. Моргает быстро – быстрее, чем это возможно. Не смеживая полностью веки. Лишь бы не закрывать глаз – за сомкнутыми веками другая вселенная. Полная ужаса.

К нему наклоняется лицо. Маленькая девочка – светло-русые кудряшки до плеч и очень серьезные серые глаза. Она прижимает указательный палец к своим губам:

– Тсс-с… – Вторая ручка протянута к его лицу. Он чувствует, что второй маленький указующий перст лежит на его собственных губах.

И тут он понимает, что шумное сбивающееся дыхание принадлежит ему самому.

– Не кричи так страшно, – говорит девочка. – Я уберу палец, если ты пообещаешь не кричать.

Она слегка картавит, произнося все еще трудную для ее возраста букву «р». Он не может ничего сделать – ни произнести слова в ответ, ни просто кивнуть. И остается только смотреть в ее глаза.

Ребенок убирает ручку с его губ. Потом поправляет подушку, очень осторожно укладывая поудобней его голову. Отжимает в стоящую неподалеку от его изголовья миску тряпочку, смоченную в слабом растворе уксуса, и кладет ее на его лоб.

Потом садится напротив на невысокий стульчик. Чинно поправляет на коленках юбку и открывает большую книгу в серо-коричневом переплете.

– Я буду читать тебе книжку. Это взрослая книжка, видишь, какая большая? Я буду читать по картинкам, хорошо? Потому что по буквам пока что не умею. – Она хмурится и наклоняется вперед, чтобы внимательней рассмотреть выражение его глаз. – Ты точно меня видишь? По-моему, видишь… Может, ты тогда скажешь что-нибудь? Это невежливо, вот так смотреть и ничего не говорить. Взрослые говорят, что это называется «пялиться». И что «пялиться» неприлично.

Она подождала ответа. Не получив его, обиженно поджала губки и продолжала:

– Ну, не хочешь и не надо. Тогда буду тебе читать, слушай. Будешь слушать? Ой, у тебя компресс сползает прямо на глаз… – Она поправила тряпочку. Прикосновение маленькой пухлой ладошки сминало кошмар – проступающей на внутренней поверхности век пустыни с холодным солнцем. Детская рука разгоняла волны чернильной ночной крови, легко круша на осколки шар молнии, пахнувший смертью. – Если уксус попадет в глаз – будет больно, – весомо добавила девочка со знанием дела.

Потом она села обратно на свой стульчик и принялась «читать», время от времени поворачивая книжку и показывая ему картинки, по которым строила рассказ. Когда ей надоело это занятие, она принялась рассказывать ему истории, которые, по ее словам, происходили с ней, но на самом деле очень сильно смахивали на сюжет нескольких, слепленных в одну историю, сказок.

Чем дольше он вслушивался в мелодию детского голоса, тем дальше отодвигалось видение приближающегося сгустка света и тем реальнее казалась комната с окном, через которое можно было видеть ветки деревьев. Уже было не страшно закрыть глаза, потому что он знал, что в следующий раз, даже если шар подлетит совсем близко, звук ее голоса поможет ему вынырнуть из бреда и снова оказаться в этой комнате.

Выставляя из своего замка представительство Озерного края вон, Всемир был елейно внимателен и льстив. Напущенной учтивостью он старался загладить всю немыслимую неловкость произошедшего накануне в Потловском замке.

Версия, представленная Ольмару о чуть ли не туристической цели визита граждан Удматории, находящихся в столице Потлова, была шита белыми нитками.

Присутствие представителей из других, граничащих с Потловом государств это наглядно подтверждало.

Но нужно было сделать вид, что в эту ложь можно поверить. Как и в то, что Потлов готов моментально выдвинуть к границам войска и лишь ждет для этого официальной отмашки Княжграда.

– Раз уж вам настолько не нравятся мои иностранные гости, – весь день Всемир продолжал петь одно и то же, – более того, вы всячески опасаетесь их и ставите под сомнение сущность их торговой миссии, намекая на враждебность, я просто настаиваю на сопровождении вас моими людьми. Дабы усилить вашу охрану. Нет, нет, и слышать ничего не хочу! Вплоть до границы с Рыманом, а там мы передадим вас встречающей стороне. Мы как раз гонцов послали к Арьезским, чтобы они все подготовили и не ударили в грязь лицом. Мы же с ними в родстве, как вы знаете. Я же не могу допустить, чтобы с принцем Хальмгардской династии что-либо приключилось на территории моего благословенного Потлова! Не могу не заметить – ваша свита столь малочисленна… А выезжать вам надо как можно скорее, это да. Ведь дела обстоят так серьезно, так серьезно… И кто бы мог подумать, что настолько… Нам-то тут в Потлове казалось, что конфликт на границе Озерного края – ничего не значащая потасовка. Не более. А вон оно как на самом деле оказывается. Но будем надеяться, все утрясется как можно скорее… А вы-то сами, такие нервы, и все в дороге. Жаль, что вам даже отдохнуть не удалось…

И князь все время предельно сочувственно качал головой.

Они выехали из Потловского замка на рассвете следующего дня.

Ольм верхом на белоснежном скакуне, чья родословная по благородству, верно, лишь чуть-чуть уступала его собственной, ехал в центре кавалькады.

Впереди него подпрыгивала в такт рыси накидка на плечах Дарины.

По левую руку следовал рискованно зевающий Гыд, молодой харадский наемник, по правую – телохранитель его отца, а теперь и его телохранитель, человек, которого он знал с детства, или вернее будет сказать, не с детства, а всю жизнь – Саммар.

За спиной вполголоса перебрасывались отрывками недовысказанных мыслей монах и эльф. Один в рясе с головы до ног, другой – в плаще с капюшоном, дарящим тень верхней половине лица и скрывающим светлую косу обычно витиевато заплетенных волос оттенка спелой пшеницы. В глазах эльфа колышется, прорастая тайнами, зелень взгляда, а немногословность, кажется, обращает в золото каждое падающее в душу слово.

В два ряда их окружал идущий на небольшом расстоянии отряд – сопровождение из дружинников князя Всемира. Среди нет ни одного харадца, мощные потловские ребята, вымуштрованные для военной доли, скорее всего, в том же Потлове.

Дарина время от времени принималась бормотать себе под нос, есть у нее такая привычка.

«Знает же, как это действует на нервы окружающим, но ни за что не решит от нее избавиться. А как же, это ведь ее, Даринина привычка». – Мысли в голове принца сбиты. Мысли все не о том. Не о том, что на данный момент важно. О важном подумать страшно. А долетающие до уха принца обрывки фраз раздражают именно тем, что каждое слово в этом бормотании если не намек, то прямое указание на существующую угрозу. Слишком уж велика для него их очевидность. И слишком вероятно, что ее голос долетает и до слуха дружинников.

Ольм заметил, как один парень из сопровождения толкает сначала одного, потом другого, легким наклоном головы указывая им на скачущую впереди принца женщину, и те едва заметно кивают в ответ.

Во взглядах нет дерзости, они не обсуждают ее. Не решают, кому в какой очередности достанется окруженная женщина, после того как ее выбьют из седла в придорожную грязь. Просто распределяют, кто будет убивать именно ее.

И тут по позвоночнику Ольма прокатывается первая за все время волна отчаянного холодного страха. И он ясно понимает, что вот сейчас все, чего он боится, и начнет происходить.

И это неотвратимо.

– Не нравятся мне эти «телохранители», ой не нравятся… – бормотала Дарина, стаскивая зубами перчатку. Вторая рука была занята поводом. – А особенно мне не нравится их количество…

Она поменялась местами с Гыдом и ехала теперь по левую руку от принца.

– Говори тише. – Ольм сверкнул на нее злыми искрами лазурных глаз. – Особенно когда тебе что-то кажется. Мы и так в незавидном положении.

– Мы действительно в таком положении, которому вряд ли кто-нибудь позавидует, – услышал он голос Шелеста. Принц заметил, как монах в свою очередь поменялся местом с Саммаром и сделал условный знак обернувшемуся Гыду. – И антипатия ее весьма оправдана. – Шелест сделал еще один знак, теперь уже предназначавшийся женщине. – Боюсь, доказательства этому мы тебе предоставим быстрее, чем ты ожидаешь.

На пути то и дело возникали небольшие перелески, разделяющие зелеными островами безбрежные хлебородные нивы. Когда последний всадник въехал под очередную тенистую сень, Шелест совершил резкий разворот в седле назад и одновременно с этим громко произнес:

– Прямо сейчас!

Его руки взметнулись вверх и вперед, ладони в кожаных перчатках раскрылись навстречу врагам. Большие пальцы были сильно отведены от остальных и их кончики соприкасались между собой, образуя рамку. Остальные пальцы смотрели строго вверх.

– Не затроньте тех, кого держу я, – бросил через плечо Шелест.

Это было излишне. Танец уже начался. Четверо всадников из внутреннего круга выдвинулись каждый в своем направлении. Все происходило так четко, будто было срежиссировано заранее. Насколько секунд, несколько быстрых движений.

Солнце прыгало по веткам деревьев, посещая каждый глянцевый листочек. Отражалось на летящих одно за другим лезвиях из наплечной кобуры Гыда. Кувыркался солнечный зайчик, ослепляя каждой шлифованной гранью до смерти.

Ветер шумел, запутавшись в густых кронах. Звеняще пели в воздухе посылаемые один за другим болты из ручных двухзарядных самострелов Дарины, вынырнувшие из широких рукавов ее накидки, край которой по-прежнему чертил полукруг.

Вздохнула сталь. Саммар крутящими взмахами кисти снес головы двоим, находящимся на расстоянии длины своего огромного меча, и после швырнул его на манер алебарды, перерубая позвоночник третьему. Четвертого он просто опрокинул в седле, ухватив левой рукой за лежащий на крупе лошади плащ, и, не давая вскрикнуть, удушил собственным же воротником.

Захрапел, потеряв седока, один жеребец. Испугавшись, встал на дыбы второй. Тонко заржала молодая кобыла, танцуя между скребущих в агонии по земле рук.

Эльф работал двумя легкими короткими мечами, которые хранились в потайных ножнах по обе стороны седла его лошади. Всего два зеркальных относительно друг друга взмаха каждой руки, скользящих в стороны по кадыкам ближайших к нему потловцев из первого круга окружения. И выходя из этого движения, лезвия возвращаются по дуге в параллель, успев поменять положение своих рукоятей в ладонях. И посылаются вдогон двумя колющими движениями в грудные клетки тех, кто ехал за ними.

Ольму пришлось выстрелить всего один раз – в того, кто, развернувшись, двинулся из-за спины монаха прямо на него.

– Метко, – оценила выстрел Дарина. Болт из мини-арбалета принца вошел на том уровне, где у живого человека стучит сердце. – Только надо это делать быстрее. Твой болт попал в него, когда он был уже мертв. Видишь? Его кобылу к тебе развернуло, потому что он отпустил повод и начал заваливаться вправо… Видишь, у него из виска торчит лезвие Гыда?

– Лошадей ловите, – зашипел Саммар, пускаясь в погоню за потрусившей прочь кобылой, – ловите!

– Тише можешь? Все почти идеально прошло, зачем портить ненужными криками? Внимание привлекать? – спросил эльф. – А ты лучше туда посмотри. – Он в спину тихонько подтолкнул Ольма, который застыл, вперив взор в сползающее к его сапогам тело. – Такого точно тебе раньше наблюдать не доводилось.

Принц обернулся.

Восемь следующих в арьергарде всадников из сопровождения съехали с дороги, намеченной широкой просекой в лесу. Они продолжали свое продвижение вперед. Как ни в чем не бывало. Только теперь между деревьев. Их стремян касались высокие побеги лесного папоротника и хвоща. Никто из них ни разу не обернулся ни на шум падения тел, ни на предсмертные хрипы своих товарищей. Лишь лошади косились испуганным взглядом и тревожно шевелили ушами. А людей не смущало ничего. Время от времени всадники переговаривались. А перед ними, все так же вывернувшись назад и выставив перед собой руки, покачивался в седле в такт шагу лошади Шелест.

У Ольма на голове зашевелились волосы:

– Эт… это что такое?

Эльф обтирал меч о более никогда не понадобящийся прежнему хозяину плащ, свисавший поперек одного из потловских седел.

– Вот и я все время думаю, почему каждое устроенное Шелестом зрелище намного сильнее поражает воображение, чем вид искромсанных мечом тел.

Гыд выдернул из последнего пораженного им воина плоское обоюдоострое лезвие. Вполоборота он глянул на Рину:

– Ты успела перезарядить?

Женщина кивнула:

– Да. Как пойдем? Вслед? Со спины?

Гыд пожал плечами:

– Ну да, давай со спины. Чего рисковать зря? Только не подходи слишком близко, чтобы Шелест тебя саму не задел.

– Нашел кого учить.

Мужчина и женщина шли за спинами наездников, полукругом продвигающихся в лесных зарослях. Теперь уже не торопясь прицеливались. Гыд напряг для броска руку.

– Ты готова?

– Да.

– Шелест, – крикнул он, – отпускай!

Монах медленно свел руки, соединяя их соприкосновением кончиков больших пальцев. Скрутил ладони в замок и встряхнул кистями, будто стряхивая сотворенное им наваждение.

Ошарашенно моргающим потловцам было суждено удивляться последний раз в своей жизни. Только что ясно видимая ими картинка действительности расползалась клочьями лесного тумана. Довольно быстро исчезала иллюзия чинно шествующей впереди них многочисленной кавалькады. Лишь фигура монаха осталась на своем месте.

И тут же снова металлические вздохи заполнили пространство между деревьями, порождая сиплое эхо хрипов.

Ладная черноглазая лошадка гордо вскидывала шею с разлетающейся серой гривой, так и норовя выдернуть из ладони Рины поводья. Ей не нравилось вынужденное соседство с гнедой кобылой, повод которой был зажат в другой руке женщины.

– Тсс, – бросала время от времени через плечо Дарина, к слову сказать, не производя на норовистую пленницу абсолютно никакого впечатления.

– Надо привязать их здесь, – рассуждал Гыд, цепляя поводья к гибким ветвям молодого осинника. – Если разбегутся, плохо это будет. Верно, Саммар? Их же сразу в поле потянет, а там они как на ладони – отовсюду видать дружинных лошадок… И все сразу будет ясно.

Бородач согласно кивал, ведя за собой под уздцы еще двух пойманных кобыл.

– Да, коли отпустим их сейчас, к ночи за нами из Потлова светлейший князь в пять раз больше дружинников отправит. А с собой брать резона нет. А жаль… Хорошие лошадки, все как одна коренастые, выносливые… Сколько их еще осталось? – спросил он уже у эльфа.

– Да вроде все. Двадцать четыре…

Рина с некоторым сомнением следила за действиями мужчин, принимая в них довольно пассивное участие.

– А не передохнут они здесь, Саммар? Без воды? Или, скажем, вдруг зверь задерет? Жалко же…

– А мы легкий узел делаем, накидной, – осклабившись, ответил за бородача Гыд. – Начнут беспокоиться если, так пару раз посильней головой дернут и освободятся…

– Тебя волнует участь лошадей? – в первый раз после произошедшей стычки нарушил молчание Ольмар. Вопрос был адресован Рине, к которой принц подошел почти вплотную. Слова были произнесены тихо, вполголоса, но их интонация заставила обернуться разом всех спутников. Ольм запнулся, увидев их взгляды, но все же счел возможным продолжить: – Только что ты лично убила восемь человек… так спокойно стреляла в безоружных… В спины… И ты сейчас беспокоишься о лошадях?

Дарина довольно долго смотрела в прозрачные светлые озера глаз, потом перевела взгляд на Саммара:

– Ему что, нужно объяснять, что лошади не пытались меня убить?

– Дарина, сейчас, конечно, не время и не место для этого разговора, но вспомни о том, кто из присутствующих здесь относится к династии Хальмгардов, и впредь проявляй больше учтивости, – подал голос эльф, привязывая последний повод к дереву.

Женщина меж тем уже ходила между застывших во власти смертельной судороги тел. У некоторых она откидывала полы плащей.

– Смотри, у них самих арбалеты были на взводе, с предохранителя спущены. Подойди сюда, посмотри – видишь? Дурацкая модель, кстати, тут спусковой механизм под себя винтами не отрегулируешь… Но это тебе, наверное, ничего не говорит, да? Так… – Она бегло осмотрела еще несколько тел. – О, вот что я хотела тебе показать! Еще до того, как к лесу подъехали, заметила, как он ее достал… Кстати, он каждый раз норовил ехать так, чтобы позади твоего величества оказаться…

Рина присела на корточки и вытащенным из-за голенища хлыстом приподняла с земли скрюченную ладонь трупа. В отличие от всех остальных, эта рука не была одета в перчатку. Она сжимала шнур длиной на пядь меньше локтя, с прикрепленными к концам ручками.

– Знаешь, что это? Это гаррота. Профессиональная удавка. Ей не обязательно убивают. Ей пытать можно. Ты взгляд не отводи, я понимаю, что тебя мутит. С непривычки. Вот сюда глянь… – Женщина перевернула мертвую ладонь так, чтобы стало хорошо видно ее ребро. – Мозоли, обрати внимание, какие специфические – гарротой он пользовался частенько. И подолгу. Не ломал шеи, а давил потихоньку, потом отпускал, потом опять давил… А перчатками такие, как он, предпочитают не пользоваться. Потому что знают на собственном опыте, что в них ручки чаще выскальзывают. Отсюда и мозоли на коже ладони. Палач он, короче, был. При жизни. И убивать ему нравилось. Вот так, Ольмар, и ехал по твою душу…

В прямом взгляде женщины не было ни тени сожаления, но и бравады или злобы в них тоже не было.

– Сейчас я была достаточно почтительна? – Она не дожидалась ответа, спросила просто так. Помедлила, но не смогла не добавить: – У лошадей, к слову, я таких мозолей никогда не наблюдала, так зачем их еще и с жестокостью обрекать на верную смерть?

– Не пойму, что его больше шокировало, – вполголоса поделился своими мыслями подъехавший к Саммару эльф. Тот откинул капюшон и быстрыми движениями расплетал стянутые в косу волосы. Тряхнул ими, чуть вьющимися, отливающими рыжим в мягких витках спиралей. – То, что мы сделали все быстрее и чище, чем он мог предположить, или то, что мы не дожидались его приказа?

– Приказа? Не думаю… Откуда он мог знать, когда наступит время его отдать?

Эльф пожал плечами:

– А знаменитое «Я – здесь – главный»?

Саммар ответил:

– Он умный парень, я не поверю, что так не вовремя ему вздумалось бы поиграть в великого полководца. Он не может не понимать, что по большому счету еще ничего не смыслит в этих делах. А у нас есть опыт, разумнее всего полагаться на него.

– Слепо полагаться – быть ведомым… Могла проснуться свойственная знати черта брать на себя ответственность за принятие всех решений. Он не увидел сражения в этой стычке. Только бойню. – Шелест тоже ходил меж тел, опускаясь перед каждым на колени и возлагая руки. – Бессмысленное массовое убийство, жестокость.

– Ну ладно тебе, монах! Не мог же он всерьез полагать, что мы станем вызывать на турнирный поединок каждого вставшего на пути! Война – это не честный бой один на один, когда остальные стоят в сторонке и ждут своей очереди для дуэли.

– Нет, – устало согласился монах. – Конечно же он так не думал. Но боюсь, что всю дорогу он вскармливал в своей душе надежду о возможности договориться.

– Ну да… Доноварр же сказал ему, что он – посол, – невесело хмыкнул Саммар.

Меж тем эльф, наблюдавший за действиями монаха, спросил о том, что заинтересовало его больше душевных метаний вверенного их заботам принца:

– Что ты делаешь сейчас? Ты молишься за них? За павших врагов? Это часть твоего культа?

В сторону, откуда прилетел вопрос, медленно развернулся низко надвинутый капюшон черной рясы. И на миг эльфу почудилось, что непроницаемая тень под ним сейчас не такая уж и всепоглощающе черная. Как будто обычное марево слегка разрежилось и из него смогли проступить нечеткие, смазанные линии. Черты лица.

– Это – не культ. И я не молюсь, – медленно, с расстановкой произнес монах. – Смерть не есть отсутствие жизни. В ней есть свое биение, своя сила, и я собираю ее.

– Ты коллекционируешь смерть? – попытался пошутить невольно слушавший разговор Саммар. При виде повернувшегося в его сторону капюшона, впрочем, шутить тут же расхотелось.

– Это все, что тебя интересует?

– Нет. Честно говоря, ни одна ритуальная возня за всю жизнь у меня ни интереса, ни доверия не вызывала, – ответил бородач. И честно добавил то, что с поднятой только что темой никак не перекликалось, но действительно, на его взгляд, нуждалось в уточнении: – На подходе к переправе засада?

– Не на подходе. Сам путь чист. Они вели нас, считай, под конвоем. Задумка была простой – препроводить нас к месту нашей собственной показательной казни, чтобы мы никуда по дороге не свернули. А в засаде будут те, кому нужны наглядные доказательства нашего уничтожения. Скорее всего, это все ждет нас на самой переправе. Возможно. Если они успели нас опередить.

Эльф присвистнул:

– То есть они выехали почти одновременно с нами? Как бы нам не пересечься в чистом поле.

– В чистом поле действительно не стоит, – подтвердил монах. – Потому что ее, засаду, устраивают удматорцы. А это не Потлов, который думает хором, нараспев… Я заметил, что в замке были люди, которых я видел, но «не слышал». Не люблю иметь дело с теми, чьи мысли играют со мной в прятки.

– Тогда нам остается… – Эльф прикоснулся губами к сорванной хвойной иголке. – Постараться проскользнуть в темноте?

– Да, я тоже склоняюсь к этой мысли. Дождаться темноты. Найти возможность переправиться через Бур. И однозначно нужно сделать то, что вы с Саммаром придумали.

Эльф улыбнулся и собрал тонкой лентой волосы в хвост:

– Какая проницательность! Приятно иметь с тобой дело, монах.

– Вот уж не думал, что когда-нибудь услышу нечто подобное, – прокомментировал его замечание Саммар.

– Только, – голос Шелеста звучал, отдаваясь в висках, прокравшись к ним в головы, – Ольм может отказаться от плана, который подразумевает перенос направленного на него риска на кого-то иного.

– А совсем не обязательно все и всегда объяснять, – тронула губы эльфа улыбка, и вспыхнули искорки на поверхности зеленых омутов продолговатых кошачьих глаз. И Саммар вдруг понял, что голос эльфа звучит точно так же, как и голос Шелеста. Ограниченно и более глубоко, чем все остальные звуки, приходящие из пространства. Что-то похожее он слышал, когда в детстве ухал, засовывая голову в огромную деревянную бочку, в которой скапливалась сбегающая с крыши дождевая вода.

«Замечательно, теперь вы оба у меня в голове. Можно вообще больше не сотрясать воздух словесами».

«Ну не скажи», – мысленно возразил ему эльф, а вслух произнес:

– Послушай, Ольмар. Ты мог бы отдать мне свой плащ? Я в этом насквозь промерз. – Эльф глядел прямо в глаза юноше. – Видно, местный климат мне не подходит совершенно.

– Да, климат в здешних краях стал крайне враждебным, как ни крути. – Дарина занималась упряжью своей быстроногой кобылы. – Здоровье у меня лошадиное. И единственное, на что аллергия, так это на смерть. И вот здесь, чувствую, у меня самое настоящее обострение начинается.

– Еще бы оно не началось. Посмотри, посреди чего ты стоишь. Словно вывернутая наизнанку свежая могила, – совершенно серьезно ответил Гыд. Он оглаживал лошадиный бок, на котором нервно подергивалась кожа. – Братская, – добавил он, и тут же спросил: – Мы можем уже отсюда уехать?

– Дайте мне еще пару минут, – попросил Шелест. Саммар решил, что стоит воспользоваться заминкой для завершения второй части их с эльфом плана.

Принц в эльфийском плаще уже вдел ногу в стремя своей лошади, когда телохранитель предупреждающе окликнул его:

– Ох, Ольмар, не делай этого! Ни в коем случае!

Ольм вздрогнул от неожиданности и замер, стараясь не сделать больше ни одного движения.

– Чего «этого» не делать? – Настороженность в его голосе была слегка разбавлена любопытством.

«Какой он все-таки еще ребенок». – Бородач спрятал рвущуюся проявиться улыбку и указал глазами на стремя:

– Ты что, совсем не видишь?

Принц скосил глаза вниз. Ожидая узреть там что угодно, начиная с раздувшей капюшон змеи и заканчивая ползущим с гарротой в зубах ожившим палачом. Но ничего не увидел, нахмурился и сказал:

– Видимо, не вижу. Что там?

– На самом деле не видишь? – с нажимом, якобы поражаясь ненаблюдательности своего подопечного, повторил Саммар. Все еще не решавшийся сделать ни одного движения принц забавлял его.

– Я же говорю, что нет!

– Как можно этого не видеть! У тебя сейчас стремя отвалится. И пиши пропало твоя упряжь.

– Да-а-а? – Ольм протянул руку, желая подергать сомнительную деталь.

– Не трогай, будет хуже.

– Переседлать…

– С потловских кобылок? Не успеем, – безапелляционно перебил Ольма бородач.

– В каком смысле – не успеем? Почему?

Саммар изо всех старался, чтобы на его лице не дернулся ни один мускул. Он слышал, как сдавленно хрюкнул, вслушавшись в столь очевидную чушь, эльф.

– Почему-почему… Потому что лошади у них другие. И упряжь – другая. Подгонять все придется, подтягивать… Потому, думаю, стоит тебе сменить лошадь. От греха. Разве ты удержишься в седле без стремян? Думаю, нет. А эльфы и вообще без седел прекрасно обходятся. Вот с ним и поменяйся лошадью. Эй, ты же не против?

Эльф отрицательно помотал головой:

– С чего мне быть против? Даже с радостью. Ты отдал мне свой плащ, не стану же я жалеть для тебя коня!

Не дожидаясь никаких дополнительных приглашений, он взлетел в седло княжеского белогривого жеребца, стараясь не сталкиваться взглядом ни с озадаченным принцем, ни с совершенно обалдевшим от услышанного, но мудро решившим не вносить свои комментарии Гыдом.

– Ну тогда тронулись, – донеслось из-под капюшона. – Раз уж все разрешилось.

Неспешным шагом они уходили все дальше от места, где фыркали привязанные к стволам два десятка лошадей. Взрытая копытами земля обнажала похожие на скопища мертвых червей корни дерна. Белесые спутанные нити. Лес медленно впитывал выпущенную из артерий кровь, оставляя в глиняных ямках следов ее озерки. На запах крови тянулись ручейки черных муравьев.

Оглянувшись, Дарина бросила последний раз взгляд на место недавней стычки. Заросли папоротника почти полностью скрыли ее следы.

«Как будто ничего и не было, – мрачно пронеслось в голове Рины. – Было столько жизни, и не осталось о ней никакой памяти. А скоро вообще ничего о ней напоминать не будет».

Вслух она произнесла нечто совсем иное:

– Как представлю лицо того, кто забредет сюда грибы собирать… Вот повезет несказанно. Редкостно…

Скользнув взглядом по восседавшему на снежно-белом жеребце эльфу, она не могла не отметить, что теперь его запросто можно принять за принца. Светлые, стянутые на затылке волосы, горделивая посадка головы, княжеская осанка… Замысел телохранителей был так прост и очевиден, что Дарине показалось, у него слишком мало шансов не быть раскрытым. Она покачала головой.

Эльф тем временем поднял отложной воротник, отороченный мехом. Это спрятало от посторонних глаз подбородок с красивыми губами и кончик идеального носа. Годэлиск подмигнул женщине искрящимся изумрудным глазом.

Дарина на секунду зажмурилась от его взгляда, как жмурятся от попавших в глаза прямых лучей солнца:

«Такое ощущение, будто его это все забавляет. Может, так и есть?

Человеческая война – эльфийский кураж?

Мы больше дорожим мимолетной жизнью, чем они своей вечностью».

Исторически сложилось так, что территория под названием Потлов на самом деле не была едина. Различали три части: Потлов Межбрежный, Потлов Заречный и Потлов Предгорный. Их отличие не заканчивалось географическим расположением. Традиции, уклад жизни, диалект – вроде бы все было похожим, но все равно чуть-чуть, да иным.

Потлов Межбрежный располагался на плодородных землях между двумя великими реками – Бережкой (по которой шла граница с Озерным краем) и Большим Буром, два притока которого, Трихвост и Петля, также текли по этой территории.

Благодарная земля из года в год дарила неспешно шедшим за сохой пахарям богатый урожай. Рыба серебристыми косяками заплывала, лениво шевеля плавниками, в расставленные вдоль берега сети.

Сытый край, отделенный от соседей широкими речными просторами и заболоченными участками низин. В давние времена добираться сюда было проблематично: горы, леса, болота – естественные границы лучше любых каменных стен. А отсюда так никто и не рвался. Чего от добра добра-то искать? Поэтому долгое время здешний народ жил, не подвергаясь никакому воздействию извне. Единственные, кто забредал сюда из-за рек по льду в особо студеные зимы, были волки.

На север от Петли начиналась каменистая и неудобная для возделывания местность. Леса, спускавшиеся по всей территории Предгорья в долину, зачастую были заболочены. Многочисленные, порой безымянные речушки струились с Харадских вершин. Скалистые трещины были для них жестким руслом, познав неизменность которых, они, выбегая на мягкую почву, в недоумении останавливались. И не образовав течения, погружались в землю, застревая в ней, превращаясь в зыбкую грязь.

Сначала здесь не было никаких поселений – только то тут, то там попадались сбитые из разнокалиберных бревен неказистые охотничьи домики. Кроме самих охотников в них частенько останавливались наемники, возвращавшиеся в Харад. Много позже Предгорье стало пристанищем как для тех, кто во времена смуты, устроенной Арьезскими, решил избавить свои семьи от соприкосновения с войной, так и для тех, кто в этой войне запачкался по уши.

Ни одному из правящих по соседству владетелей жители Предгорья добровольно податей не платили. Сами жили за счет охраны дорог и предоставления крова проезжающим. Хозяйство у них было номинальное, а потому при первых признаках масштабной агрессии со стороны одного или другого соседа население целыми деревнями снималось и уходило выше в горы. Там, в обустроенных пещерах, они месяцами могли скрываться, кормясь охотой и ожидая, когда захватчикам все это надоест и они уберутся восвояси.

Третья часть Потлова, занимающая весь левый берег Большого Бура, испокон веков называлась Потловом Заречным. Как случилось так, что в незапамятные времена и эту область постепенно заняли тяжелые на подъем, крайне нелюбопытные потловчане, – мнения на этот счет расходились. Может, ушли как-то, не дожидаясь весны, по льду селяне, чтобы выяснить, откуда приходят стаи, которые тревожат воем в долгой зимней ночи их сытый сон. А может, свернули рыбаки, идущие за рыбой, в другой приток Бура. Кто знает?

Жизнь у левобережных потловчан со временем стала куда насыщенней, чем у их правобережных соплеменников. С севера границы их земель то и дело нарушал беспокойный сосед. Этих странных людей не смущали ни болота, ни осыпающиеся в горах тропы, ни многодневные переходы. Приходящие со стороны Княжградского плоскогорья иноземцы постоянно вынуждали местных поселенцев к общению. Они то спускались с обозами, чтобы что-нибудь продать, то наоборот – требовали, чтобы им продали что-нибудь, и все норовили запихнуть в широкие ладони крестьян диковинные монеты, мимоходом помогая разбираться в их разнообразии и вынуждая все дальше отходить от привычного натурального обмена. Стараниями именно этих предприимчивых людей на том месте, где Малый Бур впадал в Большой, выросла купеческая слобода, превратившаяся постепенно в град Рыман.

Чем бойчее шла на левом берегу торговля, тем сильнее возрастало влияние Княжграда и тем меньше те потловцы понимали этих. Пока они выясняли все моменты своих недопониманий, Княжград потихоньку двигал собственные границы все ближе и ближе к Буру. Когда потловчане опомнились, уклад жизни на правом берегу уже изменился настолько, что потловским его назвать можно было лишь с большой натяжкой. Чтобы не допустить и на Межбрежную территорию вторжения раздражающе суетливых и вечно озабоченных людей с плоскогорья, Потлову даже пришлось в экстренные сроки озадачиться проблемой собственного государствообразования.

Надо сказать, к своему полнейшему неудовольствию. Так как дело это оказалось весьма хлопотным.

Саммар родился в Предгорном Потлове. Первые семь лет жизни его воспитывал отец. Огромный, похожий на добродушного медведя, потловчанин Гирьелис упрямо пытался вырастить на скалистых почвах Предгорья то, что здесь выжить не могло в принципе. Мать, харадка, навещала их наездами. Приезжая и уезжая, она улыбалась и никогда не говорила о том, что на самом деле творится на сердце. Саммар помнил ее длинные светло-пепельные волосы и, как в противовес их цвету, темные, почти черные глаза. Имя у нее было красивое, звенящее – Амарра. Приезжая, она не спускала ребенка с рук, позволяла ему играть с инкрустированным оружием, не ругала за выковырянные драгоценные камешки, разрешала улетать в далекую даль на своей черногривой кобыле.

– Ребенку нельзя играть с оружием – он может пораниться, – пытался возражать отец. – И потом, это… шесть годков ему всего сравнялось зимой, а ты его на лошадь да вскачь! Расшибиться же может дитенок!

Мать смеялась, сверкая белоснежностью улыбки:

– А потловцу противопоказано жить в горах, он может с ума сойти, но ты же живешь.

– То – я, а то – ребенок несмышленый.

– Вот-вот, именно так. Репка твоя, к примеру, по-прежнему не шибко растет здесь, как я погляжу. А все почему? Потому что она репка. А он, – мать показывала на детскую фигурку, ладно держащуюся в ее взрослом седле, – харадец. Для него и металл мой и лошадка – самые что ни на есть подходящие игрушки!

Гирьелис сгребал жену в охапку, наслаждаясь теплом ее родного тела. Нежно целовал в висок:

– И угораздило меня с тобой связаться! Бешеная. И дите такое, говоришь, будет?

– А то! – Женщина удобно устраивалась в уютных медвежьих объятиях, обнимая в ответ. – Конечно.

– Почем знаешь?

– Харадская кровь – она самая сильная. Сильнее всего.

– Да что ты говоришь? Сильнее всего, видите ли. – Мужчина слегка напрягал руки, чтобы лишить жену возможности двигаться. – А так если?

Амарра снова начинала хохотать:

– Видно, в Потлов наши и в прежние времена наведывались. Не знаешь, кто у тебя в родне из Харада, а? Силы в тебе без меры – это однозначно наше, харадское, а злости – нет. Растерял всю. Видно, дальний совсем предок харадцем был! Если уж в тебе эта кровушка пробилась, так что про моего сына говорить?

После ее отъезда отец ходил несколько дней смурной, односложно и невпопад отвечая на вопросы. Но где-то через неделю все приходило в норму, и упорно не воздающая достойным урожаем репка снова становилась центром мироздания, вокруг которого привычно начинали крутиться все его мысли.

Однажды в жаркий полдень на излете лета к дому подъехала телега. Мальчик выскочил посмотреть, кто – вдруг приехала мамка? Подбегая к воротам, он увидел черногривую кобылу и закричал:

– Мама! Мама приехала! Пап, сюда иди – приехала твоя Амарра!

Это действительно была Амарра. Но вопреки обыкновению, она не сидела в седле. Два харадца помогли ей подняться с телеги и дойти до дома.

На этот раз женщина приехала не для того, чтобы навестить их, проведя здесь все вольные от дружинной службы дни, а чтобы умереть. Ее уложили на широкой кровати, и ребенок, сразу став маленьким и жалким потерянным котенком, весь день жался к ее боку.

Отец сел вечерять с приезжими. Мужчины переговаривались вполголоса. Саммар видел, как, подавшись вперед, Гирьелис все больше наваливался на столешницу, как будто его что-то придавило сверху. Как побелели костяшки его сжатых в кулак пальцев.

Суть разговора он понял много позже. Когда картинка этого вечера, оставшаяся в памяти, была уже в деталях выучена наизусть. Когда уже, будучи взрослым, смог сопоставить услышанные тогда краем уха имена с реальными людьми, которым они принадлежали. И происшедшие в том далеком прошлом события вынырнули из тумана догадок и позволили сделать выводы и принять решения, касающиеся уже его самого.

Надо ли говорить, что за смерть матери Саммар отомстил?

Но все это было потом.

А пока Амарра болела и слабела с каждой минутой. Укореняя тем самым ужас в сердцах своих мужчин. Думалось, что сама она как раз нисколько не сомневалась в собственном выздоровлении, в то время как Гирьелис готовился к похоронам. Саммар, старавшийся днем быть отрадой материнских глаз, плакал по ночам, пытаясь скрыть тоскливое подвывание в подушке.

Сильное, тренированное тело наемницы не желало просто и легко расставаться с жизнью. С чем обычный человек уже давно не смог бы бороться, она переносила, стиснув зубы. Так мучившая ее агония растянулась на месяцы. Зачастившие в дом Гирьелиса соседки-старушки охали, сочувственно качали головами, жалеючи, гладили мальца по кудрявой головке.

Как-то, работая в огороде, Гирьелис услышал доносящиеся из дому странные приглушенные крики. Он, бросив все, понесся к хате наперерез, перемахивая неуклюжими прыжками через ограждения, сооруженные из длинных дровин.

Посреди сеней, взъерошенный, как дикий детеныш, сжав напряженные кулачки, стоял его сын. От него пятились к выходу две старушки.

– Что случилось? – Мужчина и сам попятился, испугавшись собственного ребенка, такой у того был невменяемый вид.

– Они! Они! – шипел Саммар, протягивая вперед руку. – Они сказали – хорошо бы она умерла побыстрей! Она – моя мама! Не пускай их сюда больше!

– Так мучается же, болезная, – едва слышно шептала, оправдываясь, стоявшая ближе всех к Гирьелису круглолицая соседка. – Мы ж не со зла.

– Перемолвились только, – подтвердила вторая, – что сама страдает, бедная, и вас мучает…

– А-а-а! – вскрикнул мальчик, бросившись вперед. Упав на колени, Гирьелис успел перехватить его поперек маленького, напряженного как пружина тела. Ребенок бился в его объятиях, стремясь вырваться и поколотить обидчиков. – Я вас ненавижу!

Из темно-карих, почти черных глаз ребенка широкими лентами по щекам текли слезы. Плечи Гирьелиса тоже тряслись от рыданий.

Глядя на всю эту картину, пустили слезу и выгоняемые старушки.

Когда конец Амарры был совсем близок, ее боль поутихла. Хотя, может быть, она просто привыкла к ней? Ее стоны стали почти не слышны, а потом исчезли совсем, и лишь мучивший жар не прекращался. И из-за него моменты отречения от мира, когда женщина не узнавала никого, становились все чаще, все продолжительней. Именно тогда, когда ожидание неминуемой и так странно медлящей смерти тоскливыми струнами пронзило воздух в комнатах, сделав нахождение в нем физически невыносимым, к дому подъехала группа спустившихся из Харада всадниц.

Четыре женщины без сопровождения мужчин. И было видно, что для них такие путешествия не являются чем-то из ряда вон выходящим. Как и преодолевать дальние расстояния, не нуждаться в охране или опеке, решать все самим за себя.

Бабы Предгорья косились с опаской на новоприбывших, одетых в одежду мужского покроя женщин. Прямые взгляды тех отбивали всякое желание как-то комментировать и их самих, и их манеру одеваться и вести себя.

Три сестры Амарры и ее мать. На похоронах они не выли, подхватывая причитания деревенских плакальщиц. И Саммар не знал, что он ненавидит больше – отстраненное холодное молчание кровных родственниц матери или нарочито громкий чужой плач тех, кому до Амарры при жизни не было никакого дела. Ему тоже хотелось кричать, но теперь уже от злости.

На традиционную для такого случая панихиду, проводимую через неделю после похорон, харадки не остались. Перед их отъездом отец против воли Саммара подвел его, упирающегося, попрощаться. Старшая из женщин поймала ребенка за плечо и развернула к себе. Лишь встретившись с ней взглядом, мальчик понял, что глубина боли, хранимая в ее сердце, ничуть не уступает глубине омута скорби в его душе. Он неожиданно для себя увидел еще одного человека, способного прочувствовать утрату Амарры так же глубоко, как это чувствовал он сам.

Скорбь, одна только скорбь – и увидеть ее в чьих-то еще глазах, кроме своих собственных, отраженных в зеркале, было невыносимо больно.

Это значило, что все действительно кончено. Что Амарра умерла на самом деле. И труп его матери действительно зарыли в землю. И больше она никогда-никогда не ворвется в его жизнь с вихрем ласки и смеха.

Это значило, что все случившееся не липкий кошмарный сон, который никак не закончится. Что все это – явь.

И тогда в первый раз после смерти матери Саммар разрыдался.

После похорон соседки захаживать не перестали. Более того, они все чаще приводили с собой в дом новоиспеченного вдовца незамужних молодых родственниц. Вроде как соседи из сочувствия решили начать помогать осиротевшей семье.

Замкнувшийся Саммар не обращал на людей, наполнивших дом, никакого внимания. И они, и сам этот дом уже перестали представлять для него мало-мальскую важность. Все это стало каким-то приложением к каждому новому утру, навстречу которому открывались его глаза. Грубо сделанной декорацией. Или даже мешающей ширмой, не столько прячущей его самого, сколько скрывающей от его глаз весь остальной огромный мир.

«Мальчику нужно, чтобы рядом была мать. Дому нужна хозяйка», – начинали вертеться в голове у Гирьелиса слова соседок. Их так часто повторяли, что он и сам уже запамятовал, что его семейная жизнь с Амаррой была сопряжена с частыми и долгими отлучками жены. И следом всплывало: «Ну ты же еще такой молодой мужчина! Траур – трауром, скорбь – скорбью, а жизнь, она своим чередом идет».

Это были не его слова, не его мысли, но оттого, что Гирьелис изо дня в день слышал их в той или иной форме, они цеплялись за его сознание и приживались там. И вскоре стали выдавать себя за его собственные мысли.

Года через два, заимев затяжные полюбовные отношения с одной женщиной из деревни, он наконец решился посадить напротив себя сына для серьезного разговора. Мальчик подрос, подходя к тому возрасту, когда он уже был больше подросток, чем дитя. Гирьелис смотрел через стол на Саммара, скользил по черным, как у Амарры, глазам, по обрамленному смоляными, как у него самого, кудрями лицу, по упрямым морщинкам на лбу. Он никак не мог найти подходящих слов. А начать с чего-то надо было. Но когда он наконец открыл рот, чтобы произнести заготовленную речь, вдруг сын перебил его и заговорил сам:

– Если ты решил взять за себя какую бабу, это твое дело. Хочешь брать – бери, уж кто-кто, а из этих ни одна сопротивляться не станет.

– Тебе нужна мать, – жалобно повторил чьи-то слова, в которые не особо верил сам, двухметровый великан, сжимаясь под тяжелым взглядом ребенка.

– Да. Она нужна мне. Мне нужна мать. Мне нужна Амарра. Моя мать. – Глаза мальчика были сухими. В его возрасте легко было быть таким жестоким. Говорить правду, не думая о том, какой эффект она производит. – Но ни одна из этих ею стать не сможет.

Саммар смотрел на сникшую фигуру отца, а вспоминал гибкую стремительную Амарру, несущуюся вдаль на своей черногривке.

Чем дольше он смотрел, тем ясней сознавал, что совершенно не хочет оставаться жить в этом доме, который может сделать его похожим на Гирьелиса.

– Ты так говоришь, потому что боишься. Что придет новый человек, – наконец нарушил тягостное молчание потловец. – Или ревнуешь…

Стальной взгляд сына пресек его дальнейшие рассуждения.

– Начинать бояться я никого не собираюсь, пусть меня боятся, – медленно, с расстановкой произнес Саммар. – А ревновать… – Он покачал головой. Усмехнулся. – Ревновать мне некого. Отвези меня лучше в Харад. К маме Амарры. А сам живи как знаешь. И ты, отец, только знай: если не отвезешь – я сам туда сбегу.

Распродать все хозяйство Гирьелису удалось довольно быстро.

Сам дом с огородом он продавать не решился, крепко сидели сомнения – как там еще будет, на чужбине. Из Предгорья-то он сам так за всю жизнь ни разу выбраться и не удосужился, и неизвестность впереди его порядком пугала. Поэтому он предусмотрительно оставлял путь для возможного отступления.

Часть дома он заколотил, а во вторую пустил жить угрюмого парня из села, с которым из года в год каждую осень валил на дрова лес в верховьях Бура. Из Предгорья они тронулись рано утром. Рассвет застал их уже в пути. И Гирьелис долго рассуждал под стук подводы о том, что восходящее солнце – это пренепременно добрый знак.

«Как трудно открыть глаза. Как трудно вспомнить, как это – открыть глаза…»

Кровавое марево сгустилось, все еще не выпуская его из себя. Он плыл в вязком пространстве, уже почти наверняка зная, что не утонет.

– Тсс…

Маленькая пухлая ладошка, прикасаясь к его лбу, сминала кошмар пустыни, разгоняя волнами черную кровь и круша на осколки шар звезды, пахнувшей смертью.

Все повторялось. Иногда он даже помнил, что так уже было раньше.

Две картинки. Два мира. Здесь и там.

Здесь – снова и снова он открывал глаза и видел одну и ту же комнату с непременным окном. Одинаково покачивался ставень, из раза в раз повторял ветер своим дуновением движение ветвей, усыпанных листьями, двигался по спирали паук.

Там – снова и снова возникала картина летящего в холоде ночи белого шара, несущего ужас и боль.

Он уже знал, что бывает здесь и что бывает там, потому что чехарда повторений мест не меняла сути происходящего в каждом из них.

И мысли его тоже бесконечно бегали по кругу, все время возвращаясь к началу, повторяя пройденный уже сотню раз путь. И не было никакой возможности избавиться от этой круговерти.

Смежить веки – за ними ночь и белый шар в ней – мечущиеся в поиске спасения обрывки недодуманных фраз и образов – животный ужас и бешеный полет – боль – распахнуть глаза от захлестнувшего цунами, поднятого сердцем, – увидеть комнату, на окне которой едва заметно ветер трогает занавеску, – взгляд съезжает, и снова ползут друг к другу, смежаясь, веки…

И все сначала. И снова, и снова сначала.

– Привет!

Девочка. Маленькая девочка с веснушчатым носом, русыми косичками и серыми глазками. Он где-то уже видел ее. Ах да, конечно – в этой самой комнате. Он видел ее уже много раз.

– Привет, говорю. – Она гладит его лоб. Поправляет подушки. – Ты проснулся? – Не получив ответа на свой вопрос, она поворачивается и кричит кому-то: – Ну что же сделать, чтобы он наконец проснулся?

«Кому она может кричать? Странная девочка. Ведь здесь больше никого нет. Да и не может быть. И ничего больше нет в целом мире, кроме этой комнаты и той пустыни. И я – грань между двумя мирами – открытые глаза смотрят на окно, закрытые видят белый мрак.

Мои глаза – сферы, нанизанные на ось, соединяющую эти два мира. И их движение возвращает меня по окружности из одного в другой. Зачем-то…»

Зачем?

– Привет, – снова и снова говорит девочка. – Ты проснулся? Или снова смотришь на меня и не видишь?

«Я вижу, – возражает его сознание. – Как я могу не видеть тебя? Ты же здесь. Я смотрю, а значит, я вижу. Я вижу. Я… Кто я?»

Он едва заметно хмурится. Эта мысль ломает замкнувшуюся кольцом в трехмерном пространстве прямую его мыслей.

«Кто я?» – хочет спросить он у девочки, но голоса нет, его хватает только на крик, оставленный в параллельной этому миру вселенной. А веки по-прежнему предательски не слушаются. Глаза закрываются. И окно снова смыто ночным приливом, который несет в себе неумолимое движение белого шума.

Снова та его реальность близка к смерти, и сердце само почти вылетает, сокрушая изнутри ударами грудную клетку. Шар проходит совсем близко над его лицом, делает петлю в воздухе и возвращается, чтобы вспороть плоть и освободить рвущееся к небесам биение крови. Он не чувствует – слышит, как расползается с мерзким звуком на груди ткань одежды, а за ней плавится, пузырясь и вскипая, под белым светом его кожа. Изнутри поднимается крик, отчаянный, больной, предсмертный.

– Посмотри на меня!

«Откуда взялись эти слова? Наверняка проделки сероглазой девочки с косичками. Ей все время хочется, чтобы я на нее посмотрел… Девочка? Откуда здесь может взяться ребенок? Но девочка несомненно есть, она же была… Да, я точно помню – она была. А кто она? Как – кто? Обладательница веснушчатого носа и ленточки в волосах, девочка, коверкающая букву «р», читающая по картинкам книжку в комнате с дощатым потолком. В комнате… Да, девочка должна быть в комнате… Что еще за комната? Ее здесь быть не может. Здесь нет комнаты, нет окна и точно нет никакой девочки… Значит, она не могла этого произнести, должно быть, все это просто привиделось. Но – стоп. Кто же тогда это сказал?»

– Посмотри на меня! – взрывается в его голове голос.

И тут его сердце наконец завершает затянувшийся толчок и берет разгон для нового. А шар, продолжая вспарывать слои плоти, входит все глубже внутрь. Сквозь заливающее почти ослепшие глаза пульсирующее кровавое марево вдруг проступают очертания несущейся рядом с ним фигуры в монашеской рясе. Нестерпимый свет шара изменяет все вокруг, и ряса видится ему белой от капюшона до самых пят. Ослепительнее первого снега и само лицо монаха. И он смотрит на него – на статую, сотворенную из света. Черты лица красивы в своей правильности и очень знакомы. Если бы им можно было добавить красок, он непременно бы понял, на кого похож монах, прячущий лик за черной тенью.

И если бы он сейчас не умирал.

– Посмотри на меня!

Дальше следует удар. Монах бьет страшно. Подобной мощи ему никогда прежде видеть не приходилось. По всему разом – по нему, по шару, по темноте, сминая в ком бесконечный кошмар пустыни, разгоняя волнами чернеющие сгустки кровавого марева, ломая на звезды осколки, разлетевшиеся от шара, пахнущего смертью.

До страшного соприкосновения с землей, в которую его просто впечатало, он слышит, как кто-то испуганно произносит эльфийское имя:

– О, Годэлиск…

Кто это сказал? И чье это имя?

Такое неприкаянное. Должно быть, мое.

– Потерпи немного, Годэ, слышишь?

«По-тер-пи? Что вы знаете о такой боли?»

Ничего. Только то, что ее невозможно пережить.

«Хватит. Отпустите меня. Отпустите меня наконец!»

Но снова и снова склоняется над ним темная фигура в рясе. Теперь не видно лица. Годэлиску непонятно, что каждый раз происходит, кроме одного – монах снова и снова окунает его с головой в мертвенный ночной холод и подвешивает на горизонте смертельно-белый шар.

«Хватит, пожалуйста, я не могу больше!»

– Привет, – снова говорит маленькая девочка. Ее глаза удивленно округляются. – Что? – И она наклоняется совсем близко к его лицу, чтобы разобрать сорвавшийся с медленно двигающихся губ шепот. – Отпусти? – Она возмущенно фыркает: – Да я тебя совсем не сильно держу… Вот, смотри! – Она в доказательство поднимает своими ручонками его непослушную, как плеть, чужую руку. – Я тебя и за руку-то взяла, потому что ты стонал уж больно жалобно… Ой… – Она осекается, а потом несется стремглав к кому-то за пределы комнаты, и до эльфа доносится ее голос:

– Он проснулся! Ну что же ты стоишь! Слышишь? Теперь уже точно – совсем-совсем проснулся! Иди, иди, иди!

Откидывая полог, отделяющий комнату, где он лежит, от сеней, входит женщина. Ее руки влажны, она вытирает их о передник. Видно, занималась какой-то домашней работой, когда ее прервали. Ее лицо напряжено, она всматривается в больного.

– Ну слава Всевышнему! – Он вздрагивает от ее голоса, настолько он реален. – Уже пора бы ему в себя прийти, раны заживают, жар спал… Я слышу – дыхание изменилось, решила проверить.

– Я его за руку взяла, и он проснулся! – доносится откуда-то колокольчиком звонкий детский вскрик. – Я же молодец? Может, он только этого и ждал?

– Уже давно пора бы. А может быть, наоборот, сейчас самое время. Всему свое время. Посмотрите на меня, давайте проверим слух. Вы меня слышите, верно? Если «да» – глаза сомкните.

Годэлиск напряженно смотрел на нее. Он боялся сделать то, о чем его просили. Но у женщины взгляд такой ласковый и глаза ее так похожи на глаза девочки, что он решил довериться. Эльф послушно закрыл и открыл вновь глаза. Видение не возникло. Годэлиск потрясенно вздохнул и шевельнул губами, пытаясь воспроизвести одно-единственное слово. Женщина грустно улыбнулась.

– Рано еще благодарить-то. – Она приподняла подушку вместе с его головой, позволяя ему напиться из чаши с холодным выщербленным краем. – Пейте по чуть-чуть. Нельзя помногу сразу.

Он следил за ней глазами, отмечая каждое незамысловатое движение, как что-то невероятно новое для себя. В каждом движении было так много всего, что раньше он не замечал никогда.

Она поправляла скатерть на столе – так просто. А он отмечал, как, изменяясь, скользят лучи света по ее щеке, как изгибается кисть, играют в движении пальцы. Как соприкасаются, поворачиваясь относительно друг друга, кольца, спускающиеся на виски с обруча, украшающего обхвативший голову платок. И в них брызгами прыгают зайчики, подаренные солнцем. Как сложны переливы складок ткани ее одеяния, они то обхватывают ее стан, то позволяют тонуть в себе, как в облаке. Как движутся обрамляющие глаз пушистые ресницы, то отбрасывая интригующую тень, то наоборот – открывая чистый глубокий взгляд.

Комната оказалась наполнена звуками, которых он тоже раньше не замечал. Звякнула о деревянную поверхность металлическая кружка, плеснулась в ее нутро вода, зашелестела листва. Где-то, прячась в ней, завела тонкую трель птица, изредка потрескивали в огне поленья.

И запахи… Запах, приносимый ветром, мешался с ароматом испеченного хлеба. От охапок сохнущих у потолочных балок диких трав шло дыхание, перекликающееся с ароматом цветов, осенним сухостоем замерших под окном.

– Пей, – настойчиво говорила женщина, подходя к нему в очередной раз. – Маленькими глотками, помнишь?

Его губы сложились в слабое подобие улыбки.

– Значит, пришел в себя. – Женщина постаралась улыбнуться в ответ. Ее улыбка выходила натянутой. Берегине не нравился ни он сам, не нравились эльфы вообще, и особенно не нравилось, что она столько времени вынуждена укрывать его под своим кровом. Но она жалела его, как пожалела бы любого, кому пришлось испытывать боль. – Что ж, давай посмотрим, как обстоят наши дела.

Она отошла, поправила на окне съехавшую занавеску, и снова вернулась к Годэ. Ее лицо склонилось над ним, качнулись серебряные кольца украшений на ее висках, посылая отблески серебра с резной поверхности во все стороны. Женщина прикоснулась к его лицу ладонью, пристально посмотрела в глаза. Пальцы скользнули по шее, остановившись на пульсе главной артерии.

– Взгляд ясный. Сердце бьется ровно. Это хорошо.

Она приподняла простыни и осмотрела швы на груди и животе.

– Тут тоже все в порядке. Впору мне начинать собой гордиться. – Она подняла взгляд с его груди и посмотрела прямо в изумрудные глаза. – Здесь должен был остаться глубокий уродливый шрам. Через всю грудь, стягивающий кожу в послеожоговые рубцы. Но у тебя его не будет, не так ли? Я вижу, как проходит заживление – процесс мало похож на то, что происходит с тканями людей. Рубцы, шрамы… Вашей идеальной расе не грозит подобное удручающее несовершенство. Чем бы оно ни было вызвано.

Она поджала губы. Помолчала немного, а потом добавила, глядя уже в сторону:

– Еще несколько дней, и ты сможешь встать. Ну а если дела пойдут совсем хорошо, то сил хватит похромать отсюда на все четыре стороны.

Эльф слушал произносимые в его адрес слова, скорее воспринимая мелодику женского голоса, чем сознавая их значение. Слова словно обтекали его интонациями, давая понять лишь общий смысл. Он понимал, что почему-то нравится этой женщине намного меньше, чем сероглазой девочке, и что его гонят.

Он прикрыл глаза, а когда вновь открыл, рядом была уже девочка. Свою ручку со лба раненого она как будто и не убирала.

– Ты еще борешься. Слабый совсем. Может, поспишь – просто так, без снов? Это ведь не так сложно, правда? Если постараешься, ты сможешь. Тебе нужно набраться сил.

Она провела рукой по волосам, и эльф отметил, насколько отличен этот взгляд от посылаемого ему женщиной. Насколько он теплее и глубже, словно искрилась счастьем радужка глаз.

«Почему одни умеют так смотреть, а другим никогда и в голову не придет научиться этому взгляду?» – Его собственные мысли текли медленно, словно пробиваясь сквозь вязкие слои недавнего бреда.

Девочка продолжала говорить:

– Нельзя же, чтобы ты совсем-совсем ушел туда!

Он вдруг понял, что девочка имеет в виду не упомянутый берегиней уход «на все четыре стороны», а нечто совсем иное. Его губы сами сложились в слово, которое он не в силах еще был произнести.

– Ты что-то говоришь. – Девочка нахмурилась. Она внимательно смотрела Годэлиску в лицо, повторяя движение его губ. – Ты говоришь… Как-то так ты говоришь… А-а-а! Я поняла, кажется, ты говоришь – пить! Да, наверное, ты еще пить хочешь. Но ты же только что пил?

Она призадумалась, снова нахмурилась и повторила:

– Но ты же только что пил. – Она вопросительно смотрела на эльфа, а эльф смотрел на нее. – Не «пить», что ли? Я не понимаю, что ты хочешь сказать. – Она растерянно развела руками.

Он так устал. Прикрыл, чтобы дать себе возможность отдохнуть, глаза. И почувствовал прикосновение к щеке. На этот раз это была та женщина.

Берегиня провела рукой по лицу эльфа. Сейчас в ее движении было намного больше жалости.

– Я понимаю тебя. «Жить». Ты хочешь жить.

Эльф оттого, что она его поняла, благодарно вздохнул и на секунду прикрыл глаза теперь уже в знак согласия.

А его сердце сделало гигантский прыжок в никуда и заколотилось как сумасшедшее, он вспомнил возникающую каждый раз сюрреалистическую картину преследующего его ужаса, словно впечатавшуюся навсегда на внутренней поверхности его век.

Трепет длинных ресниц, судорожно сжавшийся продолговатый зрачок, почти утонувший в яркой зелени. Стон приподнял его, выгнул над кроватью…

– Тише, тише, – говорила женщина. Ее лицо было близко-близко, а в глазах он видел столько сострадания и света. Он совсем недавно уже видел похожий взгляд.

«Может, дело не только в том, кто смотрит – важней тот, на кого устремлен взгляд? И еще важно, когда… Совсем недавно женщина едва могла терпеть его, теперь нет. К таким, как я, сострадание можно испытывать только на границе со смертью?»

– Это что еще у нас такое? – Берегиня проводила кончиками пальцев по его вискам, бровям. – Все уже закончилось. Время таких снов прошло. Пора по-настоящему возвращаться.

Теплые ладони ласково обняли виски, обрамленные прядями цвета спелой пшеницы.

– Я поймала твое виденье, не бойся, я справлюсь с ним. А ты просто постарайся поспать, пока я рядом. Не сомневайся, я не уйду.

Когда к эльфу в этот раз пришел сон, он с трудом поверил в него. В то, что так и вправду бывает – сон без сновидений.

Конечно же она обманула. Он понял это, когда проснулся на закате следующего дня. Женщины рядом не было. Он нахмурился, пытаясь вспомнить, проваливался ли на этот раз в плен своего кошмара. Кошмара не было. Должно быть, она унесла его с собой.

– Ты не кричал, – раздался рядом с его ухом детский голос. К губам прикоснулась влажная ткань, и на них появился привкус винного уксуса. – Это очень хорошо. Потому что ты так страшно кричишь, когда уходишь. Может, больше не будешь так делать?

Эльф едва заметно улыбнулся. В сумерках комнаты улыбку можно было угадать лишь по теплому выражению светящихся глаз.

– Постараюсь, – просипел он в ответ.

– Значит, ты точно решил больше не уходить? Это правда? – переспросила девочка. Она смотрела, как всегда, очень серьезно. Бусины глаз под чуть нахмуренными бровями выдают уверенность, что если сейчас от него будет получено обещание, то все непременно так и случится. Дети верят данным взрослыми обещаниям.

– Ты тоже… – Годэлиск улыбается ее вере в него. У него хватает сил, чтобы пробормотать в ответ: – Ты тоже не уходи.

– Я? – Она с сомнением закусила губку. – Я вроде бы и не ухожу никуда. Мне нельзя выходить. Я только иногда… отсутствую.

Когда в синеве неба прорезали дыры первые звезды, в низенькую дверь избушки постучали.

Звук заставил Годэлиска проснуться и приоткрыть глаза. Из комнаты, в которой находилась его кровать, через дверной проем была видна входная дверь и часть другой комнаты. Тусклый свет нескольких свечей пятнами ложился на пол, перекрывая тени друг друга. Между самой кроватью и выходом были сдвинуты две широкие лавки, на которых, завернувшись в стеганое одеяло, спала женщина.

– Извиняйте, – произнес переминающийся с ноги на ногу мужичок.

Берегиня стремительно поднялась, как будто и не спала за секунду до этого.

– Потревожить боялся, все медлил. Знаю, тяжелый у вас на дому-то на излечении. Но моя, кажись, все-таки рожает. Придется просить вас к нам податься…

– Ох! – Восклицание берегини было неподдельно тревожным. – Так что ж не привезли ее саму? Сейчас пока туда доедем, потом обратно – по темени этой!

– Так оно… это… орет больно. Боязно оченно было ее на телегу-то закидывать… А я-то сам мигом!

– Да раньше надо было привезти, раньше! Я когда еще предлагала ей остаться у меня и пожить до самих родов. Ну что же это такое! – Было слышно, как она ссыпает в карман передника металлический инструментарий.

– Так я-то – как ветер!

Увидев в руках Оденсе длиннющие, истонченные на концах на нет ножницы, мужичок попятился и споткнулся о порог. Едва не упав, ухватился за косяк.

– Выходите скорее! Да, подводу, подводу разворачивайте свою! Что ж вы все топчетесь! Тоже мне еще – как ветер…

Женщина заскочила обратно в комнату к эльфу, провела рукой по шее, прощупывая пульс. Наклонилась, внимательно посмотрев в ему глаза.

– Я скоро вернусь. Можно сказать, не ухожу вообще. Считай, что я буду поблизости.

Роды прошли быстро и на удивление легко.

Тяжелое течение беременности и неправильное положение плода – все это предвещало проблемы как для роженицы, так и для ребенка. Оденсе боялась за них обоих на всем протяжении беременности. Но в самый последний момент своего нахождения в лоне, когда участившиеся схватки скрутили подопечную Оденсе в вопящий комок боли, ребенок перевернулся и пошел головкой вперед.

Мальчик. Крепенький и здоровый.

Гортанный крик, открывающий воздуху путь в легкие.

Берегиня инстинктивно прижала ребенка к груди.

«Совсем как мои детки… Крошечка. Такой трогательный, маленький…»

Оденсе положила младенца на живот матери:

– Вот он. Твой сыночек. Ты молодец, смотри, какой замечательный мальчишечка получился!

Все еще затуманенные болью глаза роженицы, пока еще не понимая, смотрели на мокрую головку, уткнувшуюся к ней в грудь носом. Ее обладатель слегка пошевелился. И тут новоиспеченная мама улыбнулась. Заструился из глаз нахлынувший свет любви.

«Вот и хорошо. Это именно то, что и должно быть в мире. Мир полон света, щедро одаривает любовью каждого, но как редко люди могут почувствовать это! Не замечают. Вот сейчас хорошо, – устало думала Берегиня, складывая инструменты в миску, чтобы промыть их потом во дворе у колодца. – В мире любви прибавилось».

– Оденсе! – с тихой радостью шептала женщина. – Смотри, какой он! Ручки… совсем маленькие ручки! И губками двигает… Я раньше на младенчиков смотрела когда, все думала: до чего же страшненькие выходят, а этот… Другой совсем, правда? Такой красивый… – Она всхлипнула. – Мне так радостно. Но и слезы душат. Что со мной, Оденсе? Это… счастье?

– Конечно, дорогая. Ну что ты, милая? Не надо плакать. – Одной рукой берегиня отирала слезы с щеки роженицы, а другой мягко пододвигала малыша к груди матери.

Из-за дверей хаты раздавались невнятные хлюпающие звуки, на которые женщины до этого не обращали никакого внимания. Теперь обе одновременно повернули головы, пытаясь распознать их природу.

– По-моему, это твой муж, – предположила Оденсе. – Хотя звук странный. Как будто кур душит хорь.

– Это он так плачет, – согласилась новоиспеченная мама. – Плачет и напивается. – И, оправдывая поведение своего супруга, добавила: – Он не пьет вообще-то у меня, а вот тут от счастья, видно, деваться некуда было… Подперло, что тут скажешь. Я вчера наговорила ему всего, как схватки начались. Орала так, что ой-ой-ой! Вытолкала его вон и сказала, чтоб он сдох сразу же, как только подумает ко мне приблизиться… ну, за этим самым… Он теперь, наверное, и заходить-то сюда боится. Вот и пьет. А так-то он и не пьет совсем, разве что на праздники.

Оденсе улыбнулась:

– Это ничего. Вчера ты могла наговорить что угодно и кому угодно. Вы помиритесь. У вас теперь такая деточка миленькая – как же вам не помириться?

Возня за дверью время от времени перемежалась вполне отчетливо определяемыми всхлипами, хрюканьем и бормотанием. Мужичок действительно запивал перенесенное потрясение мутным деревенским хмельным напитком и разговаривал об обрушившихся на него бедах, вкупе со счастьем, не то с самим собой, не то с пустеющей бутылкой.

Где-то снаружи тоскливо мычала корова.

– Ох ты ж! – вскричала роженица, перехватывая ребенка одной рукой, а другой опираясь, чтобы попытаться встать. – Чтоб его пучило, ирода, до вечера! Он же напился, как свинья – так корова его теперь ни в жизнь не подпустит! Кто ж ее подоит, бедную?

– Да будет кому, чего ты всполошилась? Не в лесу ведь живете – соседи помогут. – Оденсе будто видела, как вмиг развеялась, как от сильного порыва ветра, картинка гармоничного счастья. – Ты с ребенком будь. Ты ему важнее…

– Так перегорит молоко же у ней! Что я потом делать буду с такой коровой?

Брегиня вздохнула и тихо попыталась вразумить собеседницу в последний раз:

– Да и нельзя тебе – только что ж родила. Куда? Успокойся. Разберемся мы с твоей коровой.

Оденсе вышла в сени. Мужичок пытался, поднявшись на ноги, не шататься. Ему это не удавалось, и теперь уже он заплакал от стыда за свою слабость. Утирался краем рукава, концом бороды, стараясь скрыть лицо, все бормотал слова благодарности и совал в руки Оденсе круглые серебряные монеты потловской чеканки.

По дороге домой они несколько раз останавливались у других деревенских домов. Узнавая в сидящей на телеге женщине берегиню, все здоровались, кланяясь в пояс. Улыбались, поглядывая на нее все же чуток с опаской. В одном доме бойкая молодуха вызвалась подоить несговорчивую корову, обговорив заранее, что четверть удоя возьмет себе.

Хозяин согласно махнул рукой и затянул вполголоса песню, путая спьяну слова. Довез, правда, Оденсе до дома он быстро, при этом старательно объезжал все ямки и ухабы, чтобы причинить как можно меньше беспокойства.

При расставании, все еще шатаясь, поклонился. И в знак благодарности прижал руки к груди, чтобы выразить этим жестом всю признательность, оформить в слова которую ну никак не получалось в данный момент.

Оденсе поклонилась в ответ:

– Идите и пусть добро не оставит ваш дом.