Однако снова случилось так, что в связи с ребенком — несколько месяцев спустя после возвращения в город и смены школы — взрослого постигло горькое разочарование, когда ему была явлена вся поспешность, торопливость, а главное, игнорирующая очевидные факты слепота, заключенная в страстном желании примирения, которым он руководствовался на протяжении всей жизни, будучи уверенным в его разумной сообразности.

Однажды пришло письмо, без указания отправителя, в котором содержались сформулированные от имени того единственного народа кровавые угрозы в адрес ребенка как представителя племени извергов-гонителей, и выражено все это было вышедшими из употребления штампами (недвумысленное содержание которых удалось установить, только прибегнув к помощи словаря).

К широкому кругу, связанному со школой единственного народа, относилось и несколько взрослых, которых мужчина знал лично и которых он иногда встречал, познакомившись с ними, с каждым по-разному, гораздо ближе, чем с кем бы то ни было из чужих людей, попадавшихся ему до сих пор; вот почему он довольно скоро установил, кто был тот человек, который написал о своем намерении «убивать и расчленять» и прочее, ибо «миллионы жертв уже не восстанут из мертвых», и поставил в конце ветхозаветное имя. Произведя настоящее детективное расследование, взрослый выяснил адрес отправителя, сунул нож в карман и сразу же отправился к нему, с чувством бесформенности и одновременно сознанием того, что находится в центре мирового события. Сидя в такси, он даже представил себе со всей ясностью последовательность движений, вплоть до удара ножом в сердце, и увидел себя во всем великолепии карающего исполнителя миропорядка (долгая поездка на другой берег реки как нельзя соответствовала моменту); однако едва он переступил порог жилища злосчастного сочинителя, у него не осталось ничего, кроме ощущения гротеска. Убийства не будет — не тот случай. Рука расслабляется. Правда, сначала он, так сказать, загоняет противника в дальнюю комнату, но потом ничего не происходит — они просто стоят и лукаво улыбаются, оба даже немного польщенные: один, потому что его проницательность, позволившая обнаружить адресата, вызывает восхищенное удивление, другой, потому что его угрозы восприняты всерьез. Вместе они покидают холодную квартиру, а потом долго ходят по близлежащему большому кладбищу, говорят о том, о другом, и оба понимают: они никогда не будут врагами, но и родными тоже не станут.

Лишь на обратном пути, в темноте, все происшедшее наполняется для мужчины постижимым смыслом. На тихой улочке, неподалеку от дома, он видит наверху, в ночном небе, одно-единственное, светящееся мирным красновато-желтым светом чердачное окно и останавливается. Только теперь наконец его охватывает форменное возмущение, или даже скорее чувство горечи: и здесь он проклинает те не ведающие собственного бытия ничтожества, которым для сложения личной биографии требуется история, ибо без нее они не могут жить; и здесь он проклинает самое историю и отрекается от нее, не желая для себя лично от нее ничего; и здесь он впервые предстает перед собой — один с ребенком в ночь столетия в пустом склепе континента, и все это, вместе взятое, сообщает ему в тот же миг энергию новой свободы, которая останется с ним. — Но главное чувство, сохранившееся от того дня в истории ребенка, было все же другое: горечь. Горечь была самым близким к реальности чувством, вместе с печалью и веселостью.

Сам ребенок в тот первый год чувствовал себя в новой школе несчастным, хотя и здание, в котором она размещалась, и ее местоположение были превосходными — лучше и представить себе нельзя, идеальная школа мечты. Дом, в котором она размещалась, был небольшим и довольно запутанным, но зато светлым, как корабль или вилла на острове, при этом он находился на некотором удалении от городских построек, как бы на отдельной территории; сад, окружавший его, был достаточно обширен, предоставляя множество укромных уголков для его не слишком многочисленных обитателей, местами весь заросший и неухоженный, с какими-то пыльными ямами и большими клетками, в которых содержались куры или прочая домашняя живность, но кое-где вычищенный и прибранный, словно какой-нибудь усадебный парк — с экзотическими цветами, миниатюрным каменным бассейном, в котором плавают пестрые рыбки, и небольшой статуей, увитой той же растительностью, что покрывает собою фронтон; но самое удивительное в этой школе, располагавшейся в тупике, была ведущая к ней дорога: она отходила от оживленной трассы, по которой мчался поток машин, выезжавших из города, шла далее мимо нескольких магазинов и обычных невзрачных фасадов, после чего резко сужалась и одновременно начинала идти в гору, оставив позади себя асфальт и превратившись в настоящую грунтовую тропу, тянущуюся так до самой школы светло-каменистой, желто-глинистой, размытой дождем полоской между двумя рядами низких каменных стен, создающих впечатление ущелья, в котором и свет, и звуки совсем не те, что в миллионном городе, хотя при этом никакой сельский дух не примешивается к чистому представлению о нетронутом поле.

И тем не менее поначалу ребенка приходилось буквально пропихивать в калитку сада и тащить чуть ли не на аркане к зданию школы. Если взрослый не исчезал из виду, едва отряхнув с себя цепкие объятия, ребенок тут же давал задний ход, пытаясь поскорее протиснуться сквозь толчею у входа.

Те, кто ходили в эту школу, уже не были детьми единственного народа, это были дети города, из ближайшего квартала, самых разных родителей. Первые месяцы взрослый тоже воспринимал это заведение, в отличие от предыдущего, как бездушную фабрику. Этому в немалой степени — хотя данное учреждение представляло собой некую промежуточную ступень между детским садом и настоящей государственной школой — способствовало слепое зазубривание названий вне связи с обозначаемыми ими предметами, что воспринималось ребенком как заучивание сулящих беду, но притом совершенно непостижимых высочайших предписаний. И когда он потом, дома, стоя посреди комнаты, повторял заданные на следующий день сведения, касающиеся длины какой-нибудь реки или высоты какой-нибудь горы, мужчина всякий раз думал: вот это — не должно быть забыто и до скончания времен должно передаваться из уст в уста — предание о том, с каким застывшим ужасом в широко распахнутых глазах дети земли декламировали так называемые полезные сведения из сокровищницы знаний человечества.

Только к концу весны ребенок несколько пообвыкся в школе. Без всякого особого умысла, просто потому, что ему самому так хотелось, взрослый теплыми вечерами брал с собою ребенка на прогулку вокруг квартала, и тогда они непременно сворачивали на земляную дорожку. Теперь ребенок видит школу пустой, в сумерках. Иногда старая хмурая женщина, она же директриса, поливает там цветы, посыпает песком дорожки и кормит мелкую живность. Распускается плющ. Каменные стены, деревянные балки. На заднем плане, где-то в недрах города, завывающие сирены, возвещающие о том, что где-то случилась беда. Шуршание в темных кустах. Уже сонное перепархивание. Поблескивание камушков на дороге. «Побудем здесь еще чуть-чуть!»

В последние дни учебного года ребенок с радостью исчезал за оградой школьного сада и по утрам, когда еще там никого не было, — ходил, бродил, пока не появлялся следующий, которому можно было показать — «я-то пришла первая». В течение следующего года, проведенного в маленькой школе, случалось даже так, что ребенок безо всякой охоты отправлялся домой вместе со взрослым и явно предпочел бы остаться вместе с другими на школьном дворе. Там, в обозримой компании, на территории, ставшей особой, ребенок нашел себе хорошее или во всяком случае, подходящее общество, в котором он забывал всякие причуды и капризы, сохраняя при этом свою чувствительность и тонкость. Уехав зимою с классом в горы, он почти не скучал (тоска по родине — эта общая беда, которая оставила немало незаживающих ран в сердцах его предков, — ребенку была неведома): в первый вечер, в общей спальне, как он рассказывал потом, все плакали, он же присоединился лишь под конец, да и то просто так, «за компанию». Строгости в отношении учащихся, принятые в этой школе, он воспринимал совершенно спокойно и даже считал это знаком особого внимания, проявляемого лично к нему; если случались несправедливости, он только удивлялся (что, кстати сказать, было весьма действенной формой протеста); а сама учеба утратила со временем подневольность и перестала быть одним лишь утомительным перепахиванием материала, превратившись постепенно в азартную игру, оживлявшую течение дня; открытая тетрадь вполне могла теперь порадовать взгляд — и взрослого в том числе, уже хотя бы в силу повторяемости, — чудесной воздушностью пространства и яркостью.

Следующим летом, в конце второго года, проведенного в этой маленькой школе, состоялся прощальный праздник, во время которого взрослый, привыкший думать о своем ребенке как о беспомощном, неловком существе, стал вдруг свидетелем его почти телесного преображения. Происходило все на улице, в саду. Исполнялся танец, нечто вроде хоровода, в котором ребенок, с первого шага, выступал с абсолютной естественностью, будто делал это всю жизнь; при этом он не просто повторяет общие движения, как один из многих, — в процессе танца выясняется, что он всех ведет, не проявляя ни малейших признаков стеснения, чего так боялся в своем предубеждении заробевший взрослый. Именно она, его дочь, подает всякий раз знак, когда нужно замедлиться или ускориться, когда изменить направление, и в этих жестах столько спокойного торжествующего ликования, что вся картина переливается в памяти сочными красками, окрашивающими собою и собравшийся в саду народ, который расцветает пышным цветом среди клубов пыли, поднимаемой топочущими ногами на школьном дворе.

Просветление было вызвано, вероятно, и предстоящим расставанием: маленькая школа закрывалась, и все ее ученики расходились кто куда. Следующей осенью они пошли уже в государственные школы, каждый в свою.