Вообще, взрослый всегда воспринимал детей как некий особый, неведомый народ, порою даже как то жестокое, беспощадное племя, «которое обходится без пленных», — как диких варваров и даже каннибалов; их нельзя было назвать человеконенавистниками, но все они были неверными, бесполезными и действовали на того, кто вынужден был общаться только с такими не одушевленными чувством общежительности бандами, совершенно оглупляюще, убивая в нем всякий дух. Эта более или менее устойчивая оценка взрослого относилась в равной степени и к своему собственному отпрыску. Но в тот год разлуки и работы, проведенный им в разъездах по разным частям света, именно дети, ничего особенно и не делая, оказывали ему неоценимую помощь. Они были «незнакомцами», которые всегда «приветствовали его», и они же не давали взгляду унестись неизвестно куда и потеряться. Один такой ребенок, в критическую минуту — которая никогда не приходит одна, — позвонил в дверь мужчине: он просто ошибся этажом, но все же явился в нужный момент, вовремя нарушив ход событий, и его вид подействовал окрыляюще, как музыка пустынь. А как-то раз, ранней зимой, взрослый сидел на скамейке холмистого парка и наблюдал за школьниками, игравшими в низинке. Только один ребенок не принимает участие в общей игре, он перемещается среди других сам по себе, двигаясь по спирали за пределы общего круга, но при этом все время оглядывается, озирается, ищет кого-то глазами. Если к его ногам подкатывается мяч, он просто отступает спокойно в сторону и на какое-то время замирает на месте; потом он забирается на скамейку, подальше от других, сидит и ерзает, беззвучно открывает рот и снова закрывает: при всей его покинутости, ребенок излучает кротость и самодостаточность. Его длинное пальто застегнуто до самого подбородка; от раскисшего месива внизу поднимается пар, словно дым от огня; волосы играющих лучатся.

А потом еще была поездка поздней зимой на автобусе по горной долине; в салоне только странно притихшие дети, возвращающиеся из школы домой; небольшими группами или по одному они выходят из автобуса и исчезают на проселочных дорогах; ранние сумерки, метель, заледеневшие водопады; когда открываются двери, снаружи вдруг долетают голоса двух перекликающихся на морозе птиц, поражающих слух неизбывной печалью и тоской, и вместе с тем такой красотой, что слушающего охватывает непреодолимое желание запечатлеть этот плач и положить его на музыку. — Следующей весною, сидя в поезде, он видит за окном ребенка, бодро шагающего вприпрыжку вдоль рельс на фоне мокрой сумрачной долины, и в мыслях складывается фраза, обращенная к нему: «Благословен твой путь, незнакомое дитя с подрыгивающей походкой!» — А потом еще одна поездка на автобусе, и снова почти одни дети, сначала в сумерках, потом в темноте, и в голове непроизвольно возникает вопрос: «Можно ли спасти детей?»

Ибо с течением времени путешествующий пришел к выводу, что всем им без исключения чего-то не хватает, все они чего-то лишены и при этом пребывают в постоянном ожидании. Грудные младенцы, которых он видел в аэропортах, залах ожидания и прочих местах, не просто «голосили» или капризничали, нет, их крик исходил из самых глубин. Каким бы мирным ни был пейзаж, из недр его рано или поздно раздавался оглушительный вопль живого существа, взывающего где-то там к своему ближнему. Но детское сообщество нуждалось в равной степени и в случайных, встречных незнакомцах: ведь недаром единственной постоянной величиной в сутолоке бульваров, супермаркетов и метро были неизменно те самые широко раскрытые, почти не мигающие детские глаза, смотрящие на уровне животов всех этих взрослых и тем не менее воспринимающие, даже в самой немыслимой толчее, каждого по отдельности, в надежде встретить ответный взгляд (и всякий прохожий может быть уверен, что на него непременно будет обращено благодатное внимание).

Он понял: «нынешних времен», которые он так часто ругал и проклинал, на свете нет, как нет и «последних времен» — это все химера: с каждым новым сознанием разворачиваются одни и те же возможности, и глаза детей в толчее — ты только посмотри на них! — свидетельствуют о вечном духе. Горе тому, кто пропустит сей взгляд!

Однажды мужчина оказался в музее перед знаменитой, легендарной картиной, изображающей убиение младенцев в Вифлееме: дитя, в снегу, тянет руки к матери, в платке на голове и в фартуке; стражник вот-вот уже схватит его; зритель, которому чудится, будто все это происходит здесь и сейчас, буквально думает следующее: «Это недопустимо!» — и принимает со своей стороны твердое решение дать другую историю.

Ранней весной, оставив позади сознательно выбранный им длинный кружной путь, он возвращается воскресным днем, на большом корабле, пересекающем широкое озеро, в область распространения своего родного языка. Тот пресловутый народ (который и ему так часто грезился) уже давно — и это считалось теперь неопровержимым фактом — перестал существовать: те, кто оберегал красоты земли, успели умереть, а те, что остались в живых, пребывали в злобе, оттого что войны больше не было. Пусть скинут все ореховые деревья с себя свои круглые плоды — так звучало его проклятие — и претворят их в острые ножи, дабы пали они на тех бесплодных, что таятся в тени, и уничтожили их на корню! — Но в упомянутый день против него сидит на верхней палубе корабля какой-то мужчина в темном костюме и белой рубашке без галстука; рядом с мужчиной — ребенок, одетый похожим образом. То, что они сейчас вместе, исключение. Мужчина работает на какой-то крупной стройке и редко видит своего ребенка; они живут в местах, где нет таких больших озер и нет таких кораблей. Но они не приезжие, проводящие тут свой отпуск, а местные, отдыхающие в свой выходной. Вполне возможно, что он впервые вместе отправились в путешествие, — во всяком случае, они объединились явно только на это воскресенье. Они не проявляют никакой особой радости просто сидят, тихо, очень прямо и сосредоточенно. Воздух — ясный, и берега кажутся совсем близкими мягко поднимающиеся склоны холмов окрашены коричневатой зеленью хвойного леса. Мужчина и ребенок положили руки на колени. Время от времени ребенок что-то спрашивает: голосом, лишенным детскости; мужчина отвечает, односложно и одновременно исчерпывающе, без слащавости и рассеянности, которые часто встречаются, когда взрослые разговаривают с детьми, при этом некоторые из них даже специально делают ошибки, нещадно коверкая язык. — Вся поездка занимает несколько часов, от причала до причала, по всему озеру. — Лицо незнакомого мужчины все больше уходит в тень; ребенок выглядит таким же серьезным, как и вначале. Они сидят на одном и том же расстоянии и образуют отдельную темную группу на этом корабле. От них исходит глубочайшая печаль, осиянная достоинством и величием; и наблюдатель воспринимает теперь эту черноту как цвет, который открывается ему как цвет народа; и никогда еще oн не видел другой такой пары, которая так приблизилась бы к небу, — а может быть, оно лишь выглядит не таким беспредельно далеким у них над головами? За холмами грозовые тучи, а над верхними деревья ми светлая тонкая кромка — не просто сверкание или сияние, а нечто вполне материальное, субстанция, и: которой с порывами ветра снова образуются морские волны и несутся всадниками вдаль, налетая на горизонт, одна за другой, как «авангард», устремившийся ко времени назначения: к человеческому времени — вечности. — В сумерках эти двое сойдут с корабля и пойдут пешком через город к автобусному вокзалу. Откроются раздвижные двери, и клубы пыли останутся виться над покинутой территорией. С первыми каплями дождя пыль собьется в круглые катыши. Ночью пустой автобус будет стоять где-нибудь за городом на обочине, в деревне под названием Галлиция, до рассвета, когда нужно будет снова возвращаться на вокзал. (Третье название места в истории ребенка.)

Туманный день поздней осени: только вернувшийся реален. Ребенок без мужчины окреп. Он мог теперь защитить себя сам и не понимал, как это он раньше «никогда не оборонялся». И все же он оставался таким же ранимым и, наверное, до сих пор отходит в сторонку, делая вид, что он ничей.

От постоянных переездов он не утратил способность ориентироваться в пространстве: он даже знал, в какой стороне, если стоять на его улице, находится Северный полюс, а в какой Южный. Местный говор никак не отразился на его речи, только иногда у него проскальзывали такие взрослые выражения, подхваченные у видных говорильщиков (в сочетании с гораздо более терпимыми репликами-недомерками из комиксов), что мужчина уже готов был задать ему вопрос: «Ты еще ребенок или уже немка?» С другой стороны, у ребенка завелась подружка, опять не из местных: она родилась в другой, испытанной части света; они настолько сроднились, что могли позвать друг друга только «из-за одного облачка». (Для большинства других детей небесные явления и деревья были просто «пустым звуком».)

Ребенок слушал те же песни, которые в свое время сформировали у мужчины первое представление об изящном, равно как и представление о свободе. Тревожило только то, как часто он, оставаясь дома один, рассеянно перемещался по маршруту от телевизора к магнитофону и обратно. Взрослый, однако, призвал себя сохранять доверие, научился со временем различать порядок и за этим хаосом, что позволяло ему, пусть не всегда, но иногда, предоставлять ребенка самому себе.

Одновременно он заметил у себя новую страсть — страсть к «воспитанию», хотя единственное, чему он мог бы научить свое дитя, исходило из сокровенного языка того, кто утверждает: «Я сильнее всех» (ведь недаром он говорил: «Я не потерплю никаких лозунгов на твоем портфеле!»). Но чтобы ребенок тебя понял, нужно выражаться гораздо лаконичнее. Вот почему наставником продолжал оставаться другой: ребенок учил его уделять больше времени внешним краскам, пристальнее вглядываться в формы и глубже проникать — не просто следя за настроениями — в течение сменяющихся времен года по разворачивающемуся папоротнику, по уплотняющимся листьям, по растущим кольцам на домике улитки.

От него же взрослый узнал главное о сущности красоты: «Красоту плохо видно». Иногда ребенок и в самом деле мог творить чудеса (как многие ему подобные, — в этом мужчина убедился за год своего отсутствия). За его неприметностью скрывались демонические способности и навыки, благодаря которым в один прекрасный день впервые его тело обрело нечто вроде запаха пота: это был сладкий, плодоносный, всепроникающий пот творца. Однажды взрослый видит его в городе, как он бродит по улицам, никем не замечаемый, но все подмечающий, словно калиф в той сказке, и обнаруживает, что подобных ему бродяг, наслаждающихся блаженством сокрытости, больше, чем местных властителей всех этих базаров, улиц и площадей.

В то же время, однако, некоторые действия ребенка (а еще чаще отсутствие с его стороны необходимых действий) настоятельно требовали принятия упорядоченных воспитательных мер. При этом речь не шла о каких-то страшных злокозненных поступках или злодеяниях, а лишь о проявлениях невнимательности, равнодушия, о некоем мирозабвении, каковое было более возмутительно, чем любое беззаконие. Однажды взрослый услышал собственными ушами следующее поношение, которое некто обратил к своему собственному сыну: «Позор на голову твоих родителей! Холопская морда! Черствый мерзавец! Бесчинный раб алчности! Неблагодарная тварь! Самовлюбленный баран, поклоняющийся золотому тельцу! Бесчувственный соляной столп наглости! Корень всех моих бед! Памятник эгоизму! Тиран, имя которому — бессердечный! Чудо лености! Храм апатии! Вместилище всех пороков! Воплощение бесцельности! Мучитель с ликом невинного агнца! Жалкий червь! Губитель всего великого! Мой самый близкий родственник и самый мой заклятый враг! Причина всех моих кошмаров! Незаживающая рана в моей груди! Любитель комфорта, прозябающий в бездеятельности! Бесчувственное существо! Верх капризности и невежества! Между нами все кончено! Не желаю тебя больше знать! Отныне в этом доме будет запрещено произносить твое имя! Чтобы духу твоего здесь больше не было!» — И тот, к кому были обращены эти по-библейски ясные слова, понял этот язык: бледный, он сидел расстроенный и ничего не говорил; присутствовавший при этом третий запомнил речь хулителя, решив воспользоваться ею при случае в качестве образца. Но всякий раз, когда он пытался изречь нечто подобное, он чувствовал, что ему не хватает того страстного голоса, который в оригинале подобен был гласу громовержца. И когда он однажды разразился очередной беззвучной тирадой, он вдруг заметил, что адресат поношения все это время ждет только взгляда и находится при этом в неравной позиции: не перед ним, не против него, а значительно ниже.

Следующей весной ребенку исполнилось десять лет. Он был рад своему дню рождения и с достоинством принял оказанные ему почести. Теперь он мог целыми днями спокойно обходиться без взрослых, хозяйничая самостоятельно или в компании с себе подобными.

В ближнем лесу (опять в новом месте, но в пределах той же, родной ребенку, языковой области — некоторые, судя по всему, нуждаются в такой родине), через который проходила дорога в школу, почти все скворечники были разрисованы свастикой. Никто на это не обращал особого внимания; однако, когда взрослый заговорил об этом с ребенком, тот знал все эти дурные места наперечет. Зимой, когда слетели листья, кое-как все же прикрывавшие деревянные домики, вид мерзких художеств стал просто невыносим. Предложение пойти и закрасить эту воинствующую гадость кажется самому мужчине поначалу несколько безумным, но ребенок, как ни странно, тут же поддерживает эту идею, и они, вооружившись темным лаком и кисточками, целое утро проводят среди деревьев. Мелкая победа, ликующие возгласы, мстительные огоньки в глазах.

И снова наступила весна. Был непривычно мягкий для здешних широт солнечный день, пронизанный трепетом легкого ветра. Ребенок стоял посреди двора, посыпанного песком. Площадка слегка поднимается в гору и там, на заднем плане, обрамляется рядом кустов. Ветки колышутся, открывая разворачивающиеся на глазах черные глубокие пространства, в гармоничном согласии с развевающимися на переднем плане волосами, как это было почти десятилетие назад во время одинокой прогулки у чужеземной реки (только волосы теперь стали длиннее и в них появились темные прядки), и ребенок, овеянный этим сплошным неистовым колыханием, уходит в эти пространства, на край света. Подобные мгновения не должны исчезать бесследно, и они не должны быть забыты: они требуют продолжения, дабы они могли парить дальше, они требуют мелодии, дабы могла сложиться ПЕСНЬ.

Дождливым утром следующей осени взрослый провожает ребенка в школу. Сумка с учебными принадлежностями за эти годы так отяжелела, что нагруженный поклажей ребенок получил прозвище «Раб школы». К ним присоединяются другие дети, и ребенок дальше идет вместе с ними один, без взрослого. Улица, сырая и темная, упирается в блок новостроек. Перед ними раскачиваются на ветвях плоды платанов. Светлое пятно в картине — ряды балконов и поблескивающие четырехугольники окон на уровне земли, а на переднем плане металлические молнии и бляшки с именами на рюкзаках идущих детей. Все вместе сливается теперь в одно и складывается в единый, тот самый, единственный, вспыхивающий ярким пламенем, достающим до самых высоких вершин вселенной, — текст, который еще предстоит разгадать, и свидетель того вспоминает в сей миг, к которому он будет потом нередко возвращаться, слова поэта, приложимые к любой истории ребенка, не только к написанной: «В кантилене увековечивается полнота любви и всякого неизбывного счастья».

"Ορσο, τέκνον, δεΰρο πάγκοινον ές χώραν νμεν φάμας οπισεν

Зальцбург,

весна и лето 1980 года