Порой Каро ощущал себя пружиной. Сутулая спина — оторопелая и нерешительная, костлявые, усталые конечности, тощая шея с выпирающим, бегающим яблоком, бледное лицо с зачесанными назад редкими волосами, под высоким морщинистым лбом — огромные карие глаза, угрюмые такие глаза с мутным, отрешенным взором, наблюдающим, как собственное тело вдруг начинает скручиваться, постепенно принимая вид пружины, которая извивается, змеится до тех пор, пока превратившиеся в спираль части тела с жалобным скрипом не лягут друг на друга плотным кольцом. Каро и был пружиной, которую с самого рождения сжимала под прессом безжалостных пальцев незримая роковая сила, и теперь, после почти сорокалетнего состояния стиснутости, больше не осталось надежды на разжатие. Даже если бы жестокий пресс исполнился милосердия и дал отпущение Бог знает за какие грехи, сама пружина вряд ли выпрямилась бы, потому что ее металла успела коснуться ржавчина.

Страх и сомнения все чаще и чаще воплощались в образе искалеченной, сгорбленной старухи, чья зловещая тень могла неожиданно возникнуть то в метро, где пихаемый соплеменниками Каро, подобно цивилизованной крысе, сновал по подземным коридорам; то в вонючем служебном туалете, где он нетвердой рукой пытался удержать струю прямо над унитазом; то на унылой кухне, когда покрытые трещинами поблекшие стены, нудно скрипевший антикварный табурет, тусклый свет висевшей под осыпавшимся потолком лампы и тысячу раз знакомый запах тысячу раз разогревавшегося на плите обеда обостряли тягостное ощущение, которое заполняло пустоты души, как пустая темная слизь разварившейся в супе зелени заполняет желудок; даже в ванной, когда самопроизвольно нагревавшаяся-остывавшая вода хлестала по усталому телу, вызывая ассоциации и искаженные образы далеких и близких воспоминаний — витавшие в облаках пара подвижные картинки; а то в постели, когда вместе с засыпавшей женой угасала связывавшая с миром единственная нить, оставляя Каро лицом к лицу с чуждой ему явью. Опиравшийся на посох бледный силуэт входил без приглашения, останавливался за спиной, отчего Каро вздрагивал, замирал и ждал с трепетом в сердце. Он не оборачивался, знал: как ни повернись, тень страха останется за спиной, ее жуткое дыхание будет сверлить затылок. В мозгу назревало смятение, словно возникшие из хаотичного клубка сотни пресмыкающихся бешено струили отвратительно скользкие, влажные тела, жалили друг друга, змеились в попытках выбраться из этой возни, уползти куда-нибудь, и Каро скашивал полные ужаса глаза и поглядывал через плечо... Тень недовольно бурчала на незнакомом, казалось, неземном языке и уходила, чтобы вскоре вернуться снова. «А если наступит день, когда она останется, не уйдет вообще?!» — содрогался Каро, не смея признаться себе, что само это сомнение зарождает мысль о том, что удаляющийся образ неизменно оставляет там, за спиной, что-нибудь вместо себя — зловещий шорох, яростный писк взвившейся для броска загнанной крысы, полыхающие во тьме алчные глаза и голодное, зловонное дыхание не нашедшей падали гиены.

Каро был кротким и терпеливым молчуном — такая ему досталась в наследство природа. Его фамилия начиналась приставкой «Тер-», напоминавшей, что в какие-то далекие времена его предками были лица духовного сословия, что опять же оставило след в его натуре. Каро не выносил своего тихого, безропотного характера и то и дело восставал против собственного «я». Встав у зеркала, он с отвращением разглядывал костлявое, удлиненное лицо, уступчивые, прощающие глаза и роптал: «Ну почему ты такой, черт бы тебя побрал, кому ты такой нужен?! Родился, чтоб извести меня!..» Он даже не удивлялся этим самообращениям, давным-давно смирившись с раздвоением собственной личности. Господствующее, природой данное «я», кроткое и незлобивое, никогда не обсуждало собственную сущность. Протестовало «я» второе, являвшее собой комплекс, сотканный из дисгармоничного слияния внутреннего и внешнего миров. Были и другие комплексы, каждый из которых претендовал на роль главного «я», и все они были настолько упорны, настолько убедительны, что Каро не находил в себе сил игнорировать, обходить их. Так он и жил, уйдя в себя, беседуя с собой, вздоря с собой. В то же время это был разговор с миром, поскольку сам человек со всеми его мыслями, комплексами, эмоциями суть отражение этого мира, воспринимающее и отражающее его существо, каждое восприятие и отражение которого отличается от остальных до степени самодостаточности. Миллиарды разновидностей, воспринимающих-отражающих единую реальность. Но найдется ли кто, видевший это «единое»? И возможно ли узреть его, когда каждый рассматривает его присущим именно ему взглядом, со своей неповторимой точки преломления?! Что же получается: если не дано видеть эту единую реальность, то не с чем и сравнивать?.. А может, такой реальности попросту не существует? «Какая нелепость, Боже мой, какая нелепость! — убивался Каро, но уже через миг становился на иную точку зрения: — Нет, такой нелепости просто быть не может. Единое все-таки существует, просто оно таится под масками коварства и фальши. Но как оно жестоко, иначе не измывалось бы над им же созданными существами». Вопрос этим не исчерпывался, потому что спустя какое-то время те же проклятые загадки вновь поднимали голову, причем настолько упрямо, словно он никогда и не пробовал разгадать их. Они вызывали за собой вереницу новых вопросов, попытки ответить на которые были тщетны, даже смешны, а вечный поиск изнурял, мучил, и не было никого, кто бы мог помочь Каро. Откуда? Этим кем-то мог быть лишь Он, тот, которому покорно служили предки Каро. А может предки были обмануты, может служили чему-то несуществующему? И не сомневались ли они?

Вера Каро была исполнена противоречий и сомнений. Ему очень хотелось верить безоговорочно, безвозвратно, порой он даже бывал уверен, что так оно и есть: «Верю и все тут». Но чуть позже, когда на него вновь наваливалась реальность в своем многоликом коварстве, со звонкими, болезненными оплеухами, давящим человека-пружину прессом, Каро вновь переставал верить. Он страшился своего безверия, чувствовал себя последним грешником, но что он мог поделать, когда увесистые доводы реальности были куда более осязаемыми и убедительными, когда сам он не мог выдвинуть ни единого довода, могущего оградить его от раздиравшего, истязавшего урагана реальности, виденной им реальности, вкушенной им реальности? В этой отрезвляющей круговерти любой контраргумент казался наивным, иллюзорным и смешным. И так — много лет: то верил, то не верил. Веря, он подсознательно чувствовал, что скоро уйдет в безверие, а перестав верить, улавливал приближение момента веры, момента самообмана. Но мгновения самообмана с каждым днем посещали все реже, с каждым днем становились все короче и короче. Каро завидовал людям, верившим безоговорочно, ибо они были спасены, ибо дурман веры одаривал их счастьем. Кругом скорбь и рыдания — они неистово молятся, кругом резня и пожарища — они молятся, все гибнет, летит в тартарары! — они молятся, молятся, молятся... Молятся, обособившись от всего на свете, с сошедшей на лица блаженной улыбкой, абсолютно безучастные к происходящему на свете.

С некоторых пор Каро стал избегать общения с людьми. Кому это нужно? Любые отношения навязывают обязанности, обязанность влечет за собой поступки, а те вызывают побуждение, действие. «Куда же двигаться, если в итоге открываешь лишь иллюзорность и бессмысленность всего, если нет ничего ценного, и неужели достойные могут выйти победителями в этой шумной, суетной, нечистоплотной толкотне?» Так было извечно и так будет всегда; обновляются лишь средства, формы, то есть внешнее обличье, суть же остается прежней, иначе не пришлось бы тысячелетия подряд твердить одно и то же: «Не убий!.. Возлюби ближнего!..».

Последние крохи иллюзий оставляли Каро, образуя глубокие лабиринты безысходности, черные дупла в гнилом древе познания, кишащем омерзительными червями реальности. Натянувшиеся под невыносимой ношей скепсиса и отчаянья нити, связывавшие Каро с жизнью, были предельно напряжены и, не выдерживая, лопались одна за другой. Оставалась последняя ниточка, единственный милостивый дар судьбы — жена. Но не так простодушен был Каро, чтобы поверить в бескорыстность судьбы; он был уверен в том, что за этой милостью кроется подвох, злой умысел, который рано или поздно предъявит счет.

Жена Каро, кроткая, терпеливая и немногословная, как он сам, хорошенькая даже при заметной бледности и худобе, зажав сигарету между длинными, нежными пальцами, выпускала дым из надувшихся, пухлых губок и, глядя в окно печальными глазами, разговаривала не столько с мужем, сколько сама с собой: «Ну за что, Господи?!. За какие мои грехи?!» Kapo тут же догадывался. о чем речь, обнимал худенькие, хрупкие плечи жены и осыпал ее ласками.

— Ну почему так случилось, это же несправедливо! Другие женщины не хотят и рожают, а я... Жизнь стала бы осмысленной, полноценной. Это же невыносимо! До того бессмысленно и грустно... А, Каро? — продолжала она.

— Знаешь, я много думал об этом. Видно, так угодно Богу, раз он не хочет, — успокаивал ее Каро.

— Богу? Но ты же не веришь в Бога, а, Каро?

— Ну почему? — избегал прямого ответа муж.

— Хотя твоя вера тут ни при чем, я сама во всем виновата.

— Какая-такая вина, милая моя, никакой вины тут нет, простая анатомия.

— Не знаю... Но я все равно не теряю надежду. Помнишь, что сказал врач? «Масса случаев, когда бесплодные женщины беременеют через десять, а то и через пятнадцать лет». Помнишь?

— Помню, милая, конечно помню. Наверно, это именно тот случай. Только ты не расстраивайся, — утешал Каро, продолжая гладить начинавшие отливать серебром волосы жены.

Сам Каро давно уже свыкся с мыслью о том, что ему не суждено иметь детей. Более того, после долгих раздумий он пришел к спасительному выводу: так правильнее — им ребенок не нужен. Этой безжалостной мыслью он, разумеется, не делился с женой, чтобы не дополнять ее горя, но сам продолжал думать именно так. «Кем может быть наше дитя, если не похожим на нас кротким, покорным существом, иначе говоря, еще одним несчастным страдальцем, еще одним козлом отпущения, который не в состоянии разобраться в этом хаосе. Новой пружиной, не способной разжаться. Нет-нет, все правильно, такие люди миру не нужны. Но как все это втолковать жене, моей наивной бедной женушке, уверенной в том, что с рождением ребенка все в этом мире изменится?! Моя несчастная малышка!..» — мысленно шептал Каро, нежно целуя печальные глаза, бледные щеки и пухлые губы жены. А та вопросительно смотрела на мужа, пытаясь вникнуть в смысл ласк, и, в конце концов придя к превратному выводу, игриво щурила глазки и многозначительно улыбалась, словно подсказывая, что она бы не прочь... А в Каро уже разгоралась страсть: искаженно толковавшая его ласки и своей загадочной улыбкой намекавшая на постель эта женщина была поистине лакомым кусочком. Каро хватал ее, раздевал донага и крепко сжимал в объятиях такое родное, теплое, горящее желанием тело. Любовные наслаждения обычно продолжались долго, до самого рассвета, когда их усталые, умиротворенные тела сами проваливались куда-то. Каро даже во сне не выпускал жену из своих объятий, а та, захватив коленями одеяло, сжималась котенком и мерно сопела на его груди.

Так и шли они, прижавшись друг к другу, неведомой дорогой бытия, хотя их движение скорее напоминало бег на тренажере: уставали, покрывались потом, задыхались, но вперед ни шагу. Взявшись за руки, они бежали, не успевая перевести дух, а вокруг бурлила безучастная, хаотичная масса людей, железобетона, стекла и бумаги, ржавой жести и всякого прочего мусора. Кругом царили грохот и скрежет, дым и взрывы, надменность и ругань, причитания и вопли, а они все бежали, бежали... А когда выдавались передышки, когда появлялась возможность оглянуться, выяснялось, что они блуждают в той же темной и тревожной безвестности, с той лишь разницей, что прибавилось усталости и недоумения. Но они жались друг к другу и снова бежали. Бег ради бега, до тех пор, пока нелепость движения не сменится столь же нелепой неподвижностью...