Борт «Титаника», И апреля 1912 г.

Дорогой Гаврик, дорогой брат.

Это я, твой брат Саша. Наверное, мне давно следовало тебе написать. Но как только у меня всплывала мысль о тебе и обо всем, что я покинул, я тут же гнал ее прочь. В конце концов я уже не мог писать — прошло слишком много лет. И я оправдывал себя тем, что не знаю, где ты сейчас живешь, что мое письмо не найдет тебя. Петербург огромный город. Россия такая большая.

Конечно, время от времени я встречал соотечественников, и некоторые из них регулярно возвращались домой. Какая-нибудь добрая душа, конечно, взяла бы с собой мое письмо и постаралась найти тебя, если б я попросил об этом. Я бы сумел разыскать тебя, если б попытался.

Но правда заключается в том, что я этого не хотел. Я боялся писать тебе, боялся, что твои глаза прочтут написанные мною слова.

Однако все эти годы я каждый день думал о тебе. Ты всегда рядом со мной, когда я просыпаюсь, и ты рядом со мной, когда я ложусь спать.

Ты и сейчас стоишь в моей каюте.

Много воды утекло за эти годы. Я больше не знаю, как ты выглядишь, что делаешь. Каждый раз, когда в газетах или журналах появляются новости о России, я пытаюсь вслушаться в сообщения, напечатанные типографской краской, уловить в них твое имя, твой голос. Слышу о судах, приговорах и ссылках. И сердце мое начинает учащенно биться: я ищу твою руку, Гаврик, твои черты.

Может, ты женат, живешь в губернском городе, преподаешь или работаешь на каком-нибудь горном заводе. Может, ты стал отцом. Я ничего не знаю.

Но я помню тебя бледным темноглазым студентом, который каждое утро устало уходил из дому, чтобы на рассвете, миновав множество мостов, добраться до университета на Васильевском острове; у тебя на плече висит все та же потертая сумка, на голове — синяя фуражка.

А ты, каким ты видишь меня? Ты, конечно, считаешь, что меня уже давно нет в живых. Сначала ты, наверное, с горечью думал обо мне. Но со временем воспоминания обо мне, может быть, стали более светлыми? И ты уже мог с радостью вспоминать то, что скрывалось в далеком прошлом, за горькими временами — наше детство, летние жемчужные вечера, искрящиеся зимние. Люди стараются не думать плохо о покойниках. Только покойники полностью соответствуют нашим воспоминаниям. Ведь они не могут вернуться и изменить их. Наверное, это и значит быть мертвым. Я умер. Самое лучшее привыкнуть к этой мысли.

Я помню тебя идущим через мосты.

Я бежал из Петербурга в январе 1905 года, вскоре после Кровавого воскресенья. Мне удалось пробраться на борт шведской шхуны. В море меня обнаружили, и капитан прочитал мне длинную проповедь о том, как позорно путешествовать «зайцем». Во всяком случае я думаю, что его негодование было вызвано именно этой причиной, он — опять же по-шведски — грозил протащить меня под килем, а также сулил другие кары. Когда это было сделано, он перешел на русский. В Стокгольме у него была русская жена. В плавании ему ее не хватало. Вот если бы я сварил ему настоящий борщ, он сменил бы гнев на милость. Я не умел варить борщ. Но он все-таки сменил гнев на милость, и, пока мы плыли по Балтийскому морю, я чистил картошку. В начале февраля (по григорианскому календарю) мы прибыли в Стокгольм. Это очень маленький и симпатичный город. Я незамеченным сошел на берег и перебивался там разной случайной работой. Потом отправился дальше. Нанялся на пароход, который доставил меня в Англию. В Лондоне я потерпел полный крах. Я пил, я тосковал по дому, я раскаивался. У меня была с собой моя скрипка, и я играл на улицах.

Осенью того же года я встретил одного скрипача. Несколько лет мы с ним играли на англо-американских пароходах и, надо сказать, делали это совсем неплохо.

Вот так я жил, пока был покойником. У меня есть комнатушка на берегу. Несколько знакомых и ни одного близкого друга.

Но именно от этого я и бежал: ведь я вел жизнь, о которой не расскажешь даже брату.

Когда-то у меня был брат, который мной гордился.

Знал ли ты, Гаврик, что, оказывается, можно владеть человеком? И что есть люди, которые позволяют владеть собой? Я имею в виду не крепостное право, которое традиционно существовало в нашей стране.

Я имею в виду крепостное право воли.

Рассказывают, что императрица Анна Иоанновна зимой 1739 года приказала построить ледяной дворец на замерзшей Неве. Он ей понадобился для забавы, потому что прошедший год выдался трудный, то и дело вспыхивали беспорядки и бунты, которые окончились казнями и стиранием с лица земли целых деревень.

Зима 1739 года была очень суровая. Реки в Европе долгие месяцы были скованы льдом — Сена, Рейн, Дунай и Темза. В Версале было так холодно, что лопались бутылки со спиртными напитками и вино замерзало в бокалах во время обеда. На Украине с неба падали замерзшие птицы, пытавшиеся улететь на юг.

Императрица Анна Иоанновна обладала странным чувством юмора. Она любила, чтобы ее развлекали карлики, уроды и юродивые. Четверо из ее придворных шутов принадлежали к старым благородным фамилиям, и она забавлялась, заставляя их терпеть всяческие унижения. Один из этих шутов, князь Михаил Голицын, перешел в католическую веру, что крайне возмутило государыню. В наказание она посадила князя на корзину с яйцами высиживать цыплят у всех на виду, и он сидел, пока цыплята не вылупились.

В ту морозную зиму императрица построила ледяной дворец на замерзшей реке — такого ледяного дворца не видывали ни до, ни после, дворец построил замечательный архитектор Еропкин (которого в 1740 году осудили за предательство). Ледяные блоки вырубали из самого чистого льда, какой только нашли на Неве, и скрепляли друг с другом водой, которая при таком морозе связывала их крепче любой извести. Дворец возвели на Неве между Адмиралтейством и Зимним дворцом. Балюстрады, статуи и мебель были в нем ледяные. Над ними работали лучшие царские мастера и художники. Дворец окружали двадцать девять ледяных деревьев, и на них сидели ледяные птицы. И деревья, и птицы были как живые. Сам дворец был прозрачный, но колонны, двери и оконные наличники выкрасили зеленым, чтобы они выглядели мраморными. Стекла в окнах сделали из тончайшего льда. Мастера и подмастерья, скульпторы и строители превзошли самих себя на этой замерзшей реке, где они трудились с утра до вечера, чтобы удовлетворить прихоть государыни.

Два сказочных ледяных зверя и две ледяные пушки охраняли вход в этот роскошный дом. Ледяной слон в натуральную величину служил фонтаном — вода била из его хобота, — а пушки могли стрелять по-настоящему, так крепок был лед, из которого их вырубили.

И лишь ограда вокруг дворца была деревянная, ее возвели, чтобы удерживать любопытных на расстоянии.

Люди пришли в восторг от затеи Анны Иоанновны. Даже ночью они пытались пробраться поближе к ледяному дворцу, освещенному изнутри, — представляешь себе, какое это было чарующее, сказочное зрелище. На двух шпилях по краям балюстрады были прикреплены большие восьмиугольные бумажные фонари с непристойными картинами; фонари медленно вращались, чтобы люди могли все рассмотреть.

Дворец пришелся по сердцу Анне Иоанновне, и, чтобы завершить свое начинание, она приказала паре новобрачных провести в ледяном дворце свою первую брачную ночь…

Кого же, как не князя Михаила Голицына (того, что высиживал цыплят), заставили для этого жениться! Императрица приказала ему жениться на одной безобразной калмычке, которая служила во дворце. Она назвала невесту Бужениной, ибо ей казалось, что лицо невесты напоминает именно это блюдо — наперченную свинину в луковом соусе.

Князя и Буженину обвенчали, как того требовал обряд, под звонкий смех императрицы. Потом их одели в меха и посадили в железную клетку, укрепленную на спине слона, стоявшего во главе свадебного кортежа. Кортеж состоял из других новобрачных пар — у Анны Иоанновны было достаточно подданных; там были лопари, финны, киргизы, башкиры и прочие, все в национальных костюмах, они ехали на лошадях и верблюдах, в санях, запряженных оленями, волками и даже свиньями.

Кортеж приблизился к ледяному дворцу под громкие крики многотысячной толпы, собравшейся посмотреть на это зрелище.

В спальне была роскошная кровать с балдахином — конечно, ледяная. На ней лежал ледяной тюфяк, ледяное одеяло и две ледяные подушки.

На столе стояли изысканные кушанья, выкрашенные в натуральный цвет, — разумеется, и они тоже были ледяные. Бутылки, вилки, тарелки, зеркала, пудреницы — на что бы новобрачные ни кинули взгляд, все было изо льда. Даже камин и дрова в камне.

Новобрачные разделись и легли в постель. Специальная стража следила, чтобы все было по-настоящему. Пара выжила, с годами Буженина родила князю двух сыновей.

Мне кажется, это прекрасно показывает, как далеко может зайти человек, если ему дано владеть другим человеком. Эта история произошла на самом деле, и я никогда не мог забыть ее.

Но что чувствуют люди, позволяющие владеть собой?

Тебе, конечно, известны в общих чертах события, приведшие к тому, что мне пришлось бежать из Петербурга. Должно быть, ты слышал об этом от полиции, когда она явилась за мной, или от кого-нибудь другого.

Позволь мне дополнить сложившуюся у тебя картину.

Все началось, когда я играл первую скрипку в кабаре на улице С. Заработок был скудный, работа тяжелая, играли мы допоздна. Я обещал матери сделать все, чтобы ты мог учиться в университете. Должен признаться, иногда это обещание тяготило меня, хотя я искренне любил тебя, Гаврик.

Виктор Зернов выступал у нас в кабаре в роли человека-змеи. Каждый вечер он проползал сквозь трубы и цилиндры, выгибался так, что касался головой поясницы (он был из тех, кого называют «клишниками»). Ему ничего не стоило принять любое неестественное положение. Однажды он рассказал мне, что его начали тренировать, когда он был еще крошкой, — ему связывали руки и ноги и растягивали, чтобы его тело приобрело необходимую гибкость. По его словам, это очень болезненно. Он и сам взял себе троих детей с подходящим телосложением, которые принимали участие в его выступлениях. Так сказать, слепил их, как когда-то слепили его самого.

Помню, что весь ансамбль кабаре был им очарован. Не только его номером, но и им самим, его личностью, его манерой держаться. Глазами. Лицом. В его отношении к публике и к коллегам было что-то насмешливое. Те трое несчастных детей, которых он обучал, находились полностью под его влиянием. Их душа и воля были столь же гибки и покорны ему, как и тело. Одним взглядом Виктор приказывал им проползать сквозь трубу или в какую-нибудь щель, совершать невозможное. Он и сам проделывал на сцене то, что казалось еще более невозможным.

Думаю, он ненавидел людей. И думаю, он ненавидел самого себя.

Вскоре после того, как Виктора приняли в труппу, мы все оказались в его власти. Перед его уборной всегда толпились люди. Танцовщицы боготворили его. Артисты ансамбля бегали по его поручениям и лезли вон из кожи, чтобы угодить ему.

Если бы мне было дано описать его тебе так, чтобы ты понял, как он на нас действовал. Но, думая о нем, я ощущаю в себе лишь пустоту.

Он не ведал ни благодарности, ни преданности. Может, именно поэтому люди и подчинялись ему? Может, именно это и влекло их к нему?

Теперь уже не помню, как и когда, но я вдруг оказался его другом, его избранником. Может, потому, что я играл соло в некоторых его номерах и все время должен был обмениваться с ним взглядами. А может, по чистой случайности. Может, он выбрал меня, как вытягивают лотерейный билет.

Я до сих пор вижу его лицо, кошачье, узкое. Вижу его улыбку, ослепительную, ледяную. Слышу голос, мягкий, но в любое мгновение готовый перейти в грозный рык.

Он сделал меня своим другом. Я добровольно вступил с ним в дружеские отношения, добровольно подчинился ему. Главным был он. Если он хотел разговаривать, мы разговаривали. Хотел молчать, молчали. Хотел пить водку, я тоже пил водку. Хотел шампанского, мы оба пили шампанское.

Мне нравилось подчиняться ему.

Нравилось, когда он цинично и безжалостно разбивал мое мнение.

Мои чувства и воля превратились в его крепостных.

Он никак не влиял на меня, не давил. Ни к чему не принуждал. Я сам позволил ему сделать меня своей собственностью.

Прости, но я часто с горечью думал, что всего этого не случилось бы, если б меня не угнетало чувство долга, если б в глубине души я не жаждал приключений, безумств, чего-то иного, чем ежедневный труд ради тебя, ради нас, ради того, чтобы свести концы с концами.

Однако, по правде говоря, уступил я ему исключительно по слабости, исключительно из-за желания иметь деньги. Он сделал меня вором, квартирным вором, и я позволил этому случиться.

У него всегда было много денег, для артиста кабаре — слишком много. Мне было неприятно видеть, как он швырял ими, когда мы с ним где-нибудь пили. Однажды я спросил, откуда у него столько денег, и он все открыл мне. Рассказал о своих ежемесячных кражах, которые совершал в одиночку или с кем-нибудь из детей. Человеку-змее ничего не стоило проникнуть в любое отверстие.

Он поведал мне, как совершается и как готовится преступление. Он никогда не проникал в дом, не зная заранее, что там можно взять.

Ему нужен был помощник, чтобы стоять насторо же и принимать добычу.

Не возьму ли я на себя эту роль?

Я был польщен. Я был как воск в его руках. Я боготворил его, был счастлив, что он обратился ко мне, оказал мне доверие. Так я стал вором.

И если теперь мне стыдно, то не потому, что я воровал. Богатые особняки на Аптекарском острове не стали беднее от наших набегов. Меня мучит то, что я позволил ему манипулировать собой, позволил собой командовать. Что мне нравилось быть адъютантом и мальчиком на побегушках у Виктора Зернова. Он украл мою волю, и я допустил это.

Помню твое недоуменное лицо, Гаврик, когда ты увидел у меня хрустящие банкноты. Поверил ли ты тогда моим объяснениям? Ты гордился мной, всегда гордился и был благодарен брату, который помогал тебе, содержал тебя. Помню твое детское, трогательное уважение — хотя ты был уже студентом! — к моим жалким выступлениям в кабаре. Помню, как ты пытался разговаривать со мной о моей работе, просил, чтобы я рассказал тебе об этом особом мире. Я знаю, тебе не давало покоя, что я плачу за твое учение, хотя сам я из-за отсутствия средств не мог поступить в консерваторию.

Ты никогда не спрашивал меня о деньгах, которые я вдруг стал приносить домой.

Дорогой Гаврик! Письмо получилось длинное, и я не знаю, сумел ли я объяснить тебе свое поведение так, чтобы ты понял меня. Впрочем, я не прошу ни прощения, ни понимания. Я только говорю, что я человек безвольный и нерешительный. Просто я плыл по течению. Я был мальчиком на побегушках. Сидел на корзине с яйцами и кудахтал, как придворный шут.

Когда Виктор Зернов во время нашей последней кражи застрял в дымовой трубе, я сбежал. И поделом мне, что он потом, когда полиция вытащила его из трубы, свалил всю вину на меня, сказав, что я был организатором краж, укрывал краденое и использовал его как подручного.

Я очень болен, Гаврик, жить мне осталось уже недолго. И пока еще есть время, мне захотелось написать тебе это письмо. Захотелось сказать, чтобы ты берег то, что принадлежит тебе, по-настоящему принадлежит: свою свободу. Не позволяй никому построить для тебя ледяной дворец и не входи в него по своей воле. Живешь ли ты счастливой семейной жизнью или живешь ради какого-нибудь великого дела, берегись таких людей, как этот человек-змея.

Пятница, 12 апреля 1912 г.

Борт «Титаника»

Время в море движется не так, как на берегу. Часы проходят незаметно, пролетая вместе со светом и ветром. Все кажется простым и легким. Пассажиры встают, завтракают, пьют чай. Думают о том, что им хотелось бы сделать, о книгах и журналах, которые взяли с собой. До полудня они читают. Прочитывают по четыре раза одну и ту же строчку. Мысли их разбегаются. Море так красиво, пароход так мал. Воздух и небеса бесконечны… Человек берет себя в руки и дочитывает абзац до конца. А тут уже и ленч.

После ленча пассажиры слушают музыку в зимнем саду или прогуливаются по палубе, встречаются со спутниками, обмениваются обычными фразами о спорте или политике — здесь, в море, и то и другое представляется одинаково далеким. На несколько дней человек изолирован от мирской суеты по обе стороны Атлантического океана. Расстояние между Старым и Новым Светом постоянно уменьшается, делается короче. Суда несут эти миры с собой — книги, серебро, турецкие бани, виски с содовой, вольтеровские кресла и грелки. И тем не менее человек находится в пути, в некоей пустоте. Никаких газет, никаких телефонных звонков. Разве что иногда телеграмма.

На скользившем по волнам «Титанике» царила приятная, расслабляющая праздность. Пассажиры первого класса поглощали завтраки и обеды с удвоенным от морского воздуха аппетитом, играли на палубе в разные игры, фотографировали друг друга у поручней, устраивали по вечерам шарады и викторины, играли в карты, заключали пари о расстоянии, покрытом судном за последние сутки, о скорости судна и о времени прибытия в Нью-Йорк. Играли в сквош на палубе «G» или расходовали полученные во время ленча калории в судовом гимнастическом зале. Обедали с друзьями и друзьями друзей в роскошном обеденном зале или в ресторане a la carte. Во втором и третьем классе, где было меньше удобств, чем в первом, часы в море протекали столь же безмятежно. Дети бегали, взрослые мечтали. Играли, пели, в салоне третьего класса устраивали танцы; к услугам пассажиров там было пианино. Начали завязываться легкомысленные романы.

Команда тоже была довольна новым судном, особенно после того, как берег остался позади и перед судном открылся океанский простор. Ровно в 10.00 каждый день, кроме воскресенья, старший механик, распорядитель рейса со своим помощником, судовой доктор и старший стюард поднимались на мостик к капитану Смиту, который встречал их в парадном мундире с регалиями на груди. Стоя по стойке «смирно», каждый отдавал рапорт о делах, входивших в их ведение. Ровно в 10.30 капитан Смит отправлялся с ними в ежедневный обход судна; они проходили по всем коридорам, салонам и кают-компаниям во всех классах, осматривали камбуз и пекарню, парикмахерскую и бары, буфетные и кладовые, изоляторы для больных и машинное отделение. Эти люди в морской форме осуществляли инспекцию и контроль тщательно и ответственно, обращая особое внимание на порядок, чистоту, дисциплину и прежде всего безопасность. Проверяли иллюминаторы и лебедки, шлюпбалки спасательных шлюпок, выговаривали за небрежно задвинутый совок в угольном бункере, от их внимания не ускользало даже грязное кухонное полотенце; снова и снова задраивались люки трюмов, окурок на полу в прачечной служил поводом для строгого внушения. Совершив свой ежедневный обход, офицеры возвращались на мостик, где все предложения и замечания заносились в судовой журнал. Потом капитан совещался на мостике с вахтенными офицерами и своими помощниками, сообщал им о результатах проведенной инспекции, корректировал курс судна и отдавал распоряжения на предстоящий день.

В 8.30, в 13.00 и в 18.00 горнист «Титаника» П. У. Флетчер подавал сигнал, сообщавший о том, что обеденные залы готовы к приему пассажиров.

В камбузах вынимали из печей большие подносы с румяными булочками, в котлы загружали целые горы брюссельской капусты и картофеля, ставили на лед бутылки с пивом, резали кур, а в ресторанах изящно складывали салфетки.

По всему судну неутомимо сновал инженер Томас Эндрюс из компании «Харланд энд Волфф» и делал заметки. Он совещался с капитаном, беседовал с генеральным директором Исмеем. Разговаривал с юнгами и кочегарами. Не должен ли этот крюк висеть чуть ниже? Не трудно ли в камбузе управляться с большими котлами? Есть ли место, где могут присесть подносчики угля? Не нужно ли отшлифовать полки в шкафах для постельного белья наждачной бумагой? Довольны ли горничные санитарными условиями? Так он знакомился со всем судном от носа до кормы; ничто не ускользало от его внимательного взгляда, и команда проникалась уважением к инженеру, который создал этот прекрасный пароход и хотел облегчить их работу. Кок приглашал Эндрюса снять пробу с омара, две горничные шутливо заигрывали с ним. Пекарь с палубы «D» пек для Эндрюса, у которого было что-то с желудком, специальный хлеб, а горничные с палубы «F», чистившие и гладившие одежду, проявляли к одежде инженера особое внимание — пришивали пуговицы, обрезали выбившиеся нитки и быстро возвращали его одежду в каюту. Он был отцом «Титаника» и приходился дядюшкой всей команде. Эндрюс не обошел вниманием и музыкантов, он поинтересовался, достаточно ли вместительно помещение, где они хранят инструменты, не холодно ли им, не жарко ли, достаточно ли света по вечерам, когда они выступают.

Жизнь музыкантов во время рейса тоже была спокойной. Утром они были свободны, потом играли во время ленча и давали концерт в зимнем саду. С трех до пяти они опять были свободны, потом играли в ресторане и давали вечерний концерт. После такого напряженного дня к одиннадцати часам они добирались до коек уже смертельно усталые. Однако ничего лихорадочного в их работе не было. Благодаря миру и спокойствию, царившим на «Титанике», даже темп исполняемой музыки стал медленней.

Давиду приходилось многое постигать на ходу. Он научился понимать знаки Джейсона, почувствовал характер и стиль легкой музыки, и постепенно их ансамбль стал более слаженным.

В свободное время ему было на что посмотреть. В четверг он каждую свободную минуту стоял у поручней, стараясь проникнуться морем, которое потрясло его своей тишиной и бесконечностью.

Словно зачарованный, Давид глядел на бурлящую вдоль борта воду, на сопровождавших судно морских птиц, которые будто неподвижно висели в воздухе. Море завладело им целиком. Оно затронуло в нем новые струны, от счастья у него кружилась голова, и ему было немного страшно.

А вообще в свободное время музыканты читали, беседовали с членами команды (Джим нашел очень красивую горничную и ходил за ней по пятам) или же играли в карты и болтали в кают-компании до и после еды.

В пятницу утром француз Жорж рассказал за завтраком в кают-компании своеобразный миф. Музыканты расположились за одним из длинных столов. Они поглощали гренки, яичницу с беконом, джем, чай и кофе. Петроний макал в кофе маленькие кусочки гренков. Алексу явно было не до еды, и он вскоре покинул кают-компанию. Джим зевал. Джейсон ел с аппетитом, как ни в чем не бывало. Давида заинтересовало название парохода — «Титаник», — что, собственно, оно означает по-английски?

— Собственно говоря, судно называется «Титан», — начал объяснять Джейсон. — Однако к названиям всех судов, принадлежащих компании «Уайт Стар Лайн», прибавляется суффикс «ик»: «Келтик», «Мегантик», если, конечно, этот суффикс не входит изначально в имя судна — например «Седрик», «Балтик», «Адриатик». «Титаник», так сказать, брат «Олимпика», а третье судно этого же класса, когда его построят и спустят на воду, будет называться «Гигантик». Компания «Кунард Лайн» дает своим судам названия с окончанием на «ия»: «Карония», «Иверния», «Лузитания», «Мавритания».

Слово взял француз Жорж.

— Другими словами, — он кашлянул, — все три брата «нашего» класса — «Олимпик», «Титаник» и будущий «Гигантик» — получили свои имена из греческой мифологии, точнее, из «Теогонии» Гесиода и орфического мифа о сотворении мира.

— Чего-чего? — зевая, спросил Джим.

— Как-то ведь надо называть корабли, — заметил Джейсон.

— Будь добр, объясни, — попросил Джим Жоржа. — Выходит, мы плывем на греческом судне.

— Не на греческом, — дружелюбно сказал Жорж. Он был самый спокойный из всех музыкантов, хотя и родился в Париже; тщеславный и немного женственный, он питал сильное пристрастие к туалетной воде и не такое сильное — к красивым костюмам. В его багаже была уйма книг, Жоржа почти всегда видели с книгой в руке. К своим книгам он относился заботливо, почти нежно. Он всегда осторожно открывал книгу, чтобы не повредить корешок, и перед началом чтения проверял, чистые ли у него руки, однако, переворачивая страницу, каждый раз слюнил указательный палец. В среду он дал почитать Джиму роман Конрада, и Джим по привычке загнул в ней уголки страниц. Обнаружив это, Жорж очень огорчился: во-первых, потому, что это была его любимая книга, а во-вторых, потому, что именно Джим так обошелся с нею. Они были закадычные друзья — общительный Джим и этот французский книжный червь прекрасно дополняли друг друга и у них всегда находилась тема для разговора. Попросив Жоржа объяснить название «Титаника», Джим как бы извинился перед ним за те загнутые страницы.

— Греческое слово «титан», — начал Жорж, — означает… означает… Подождите… Лучше я начну с рассказа о сотворении мира.

— Да, так будет лучше, — буркнул Джейсон в чашку.

— Чтобы вам было понятнее, я воспользуюсь сравнениями из повседневной жизни, — сказал Жорж. — Греческая мифология иногда трудна для современных людей.

— Пользуйся чем хочешь, Жорж, — сказал Джим виолончелисту, — только не тяни так.

— Хорошо. Итак, сотворение мира. Как мы его себе представляем? Сотворение неба, земли и всех существ, которые населяют космос? Лучше всего представить себе сотворение в виде своего рода будильника.

В начале, когда будильник еще не прозвенел, был только Хаос. Только беспорядок, серый, бесформенный, текучий, без света и без тьмы. Похоже на то, что ощущает человек, проснувшийся после доброй попойки. Вот как это выглядело. Все элементы, все краски, силы и образы летали и сливались друг с другом, разделялись и сливались снова. И над всем этим, или во всем этом, сладко спал Кронос, Время.

Но когда будильник вдруг энергично затикал перед тем, как зазвонить, в этой сонной похлебке из всего и ничего что-то произошло. Каким образом это произошло или что послужило тому причиной, выше моего понимания. Но только вдруг из этой каши элементов появляется яйцо, сверкающее серебряное яйцо, и начинает плясать в этом Хаосе. В нем кто-то как будто поет, бормочет, квохчет — словом, очень странное яйцо. Изнутри раздаются звуки гармошки и топот множества дамских ножек, отплясывающих канкан, — о-го-го! — что же там заключено, в этом яйце? И вдруг — трах! Правильно, раздается треск — будильник звенит и пробуждает ото сна Время — Время начинается, яйцо снесено, серебряная скорлупа расколота, и тут же происходит сотворение мира. Неожиданно все меняется, и среди Хаоса возникает порядок. Свет и тьма отделяются друг от друга, возникает ночь, и возникает день, а также — солнце и звезды, и все это благодаря процессу сотворения мира, того мира, в котором мы с вами живем. Другими словами — я использую понятный всем образ, — возникает Париж, и в середине его находится сверкающий центр мира — Монмартр.

— О Господи! — вырвалось у Спота.

— Именно так и было! Ты не зря сказал: О Господи! Под звон колоколов и музыку духовых оркестров Монмартр растет, расползается и расширяется со всеми своими большими и маленькими, красивыми и безобразными созданиями.

— Одну минутку, — вмешался Джим, — я думал, ты расскажешь нам о титанах, олимпийцах и всяком таком, а вовсе не о Монмартре.

— Мы знаем, что ты патриот своего города, Жорж, — засмеялся Спот, — Монмартр — чудесное место, я и сам там жил и…

— Стоп, стоп, стоп! — воскликнул Жорж. — Вы меня неправильно поняли. Я говорю о мифологическом Монмартре.

— Ах вот что! — заметил Джим.

— Итак, я продолжаю. Наш друг Время, Кронос, встает с постели, открывает ставни и лицезреет утро. Утро великолепно, и ему хочется позавтракать. Спокойно съесть большой вкусный завтрак.

— Мне тоже, — буркнул Джейсон, но Жорж не слышал его, он продолжал:

— Кронос был титаном.

— Наконец-то, — вздохнул Джим.

— Он был сыном Геи, Земли, и Урана, Неба.

— А я думал, что он был парижанин.

— Совершенно верно. Чтобы упростить наш рассказ, скажем, что Гея и Уран были не самой счастливой супружеской парой на том Монмартре. Они держали одно из многочисленных заведений в этой части города, однако их брак начал давать трещины. Гея была большая, толстая и добрая Мама, как и все матери вообще.

— Ага.

— Она родила всё. Она рожала, рожала и рожала с самого возникновения мира.

— Прости, а я думал, все это было в то же самое утро? — перебил его Джим.

— Мифологический день длится больше половины вечности, Джим.

— Странные порядки на этом Монмартре, — усмехнулся Спот.

— Не прерывай меня. Гея родила море, которое можно идентифицировать с Сеной. И она родила всех титанов — Океана, Коя, Крия, Гипериона, Иапета, Тею, Фемиду, Мнемосину, Фебу, Тефиду, Рею и нашего друга Кроноса. Ее муж Уран, хозяин заведения, им всем приходился отцом.

— Видно, ему пришлось потрудиться.

— Не забывай, он все-таки бог.

— Значит, титаны — дети бога?

— Правильно. Они тоже боги, рожденные Землей и Небом. У каждого из них своя история, Мнемосина, например, была матерью всех муз, Иапет — отцом Прометея, который потом украл священный огонь и знания и отдал их людям, но это уведет нас в сторону. Давайте сосредоточим внимание на Кроносе и его сестре Рее, с которой он был обручен…

— С собственной сестрой!..

— Да, со своей старшей сестрой. Но позвольте продолжать…

— Мне показалось, ты сказал, будто Кронос был с самого начала, а теперь ты говоришь, что его родила Земля, Гея? — спросил Давид.

— И то и другое верно, пойми это. Но на Монмартре начались беспорядки. Гея была недовольна своим мужем Ураном. Он отдалился от нее и занимался только управлением своей империей на Монмартре.

— Выходит, он был монополист, — заметил Джейсон.

— Вот именно. Он наведывался к Гее, когда ему хотелось, и оплодотворял ее. Но хуже было то, что он не помогал своим детям, если они попадали в беду, не заботился о них, не позволял им обрести какое-либо влияние. Титанам приходилось полагаться только на себя, на Монмартре они были и уличными музыкантами, и фокусниками, и просто бродягами. Это относится и к Кроносу с Реей.

Гея родила Урану и других детей, в том числе трех одноглазых киклопов и трех страшилищ, у каждого из которых было по пятьдесят голов и по сто рук. Уран запер этих уродов в подвалах и катакомбах Монмартра, и Гея была вынуждена слушать доносящиеся оттуда вопли и стенания. Уран был настоящим тираном, хотя он и отец всего сущего.

И вот Гея вызывает на конспиративную встречу своего сына Кроноса. И Кронос решает отомстить Урану и защитить права своих братьев и сестер. Гея дает ему опасную бритву, и в тот же вечер, когда Уран усталый является в супружескую спальню, чтобы возлечь с Геей, Кронос набрасывается на него и отхватывает ему…

— Благодарю, я уже сыт, — сказал Джейсон.

— Да-да, просто взял и оскопил его. Капли крови падают с небес на землю, и появляются новые существа — лесные нимфы, эринии и гиганты. Уран убирается подобру-поздорову на небеса, но предсказывает Кроносу, что и с ним произойдет то же самое! Твой сын свергнет тебя так же, как ты сверг меня! Так титаны захватили власть, и дюжина братьев и сестер стала управлять заведением на Монмартре.

— А Гея? — спросил Давид.

— Ее отправили на заслуженную пенсию.

— А страшилища в подвале?

— Кронос во многих отношениях был похож на своего отца. Он их не выпустил, потому что они внушали ему страх. Однако некоторое время, после того как новое поколение взяло власть в свои руки, в заведении царили мир, покой и благодать. Трудности начались, когда у Кроноса и Реи появились дети.

— Какие же?

— Рея родила Кроносу шестерых детей — Гестию, Деметру, Геру, Аида, Посейдона и Зевса. Однако Кронос, помня пророчество своего отца Урана и желая помешать следующему поколению прийти к власти, съедал всех своих детей.

— Еще чаю? — вежливо спросил Джейсон.

— Полчашечки. Он съедал их, как только они рождались. Рею, естественно, это весьма огорчало, и когда она должна была родить самого младшего, Зевса, она родила его втайне. Кроносу же дала камень, завернутый в пеленки, и Кронос, близорукий и опьяненный властью, проглотил вместо сына булыжник. Рея скрыла Зевса на Иль-де-ла-Ситэ, к сведению несчастных, не знающих Парижа, это остров на Сене. На нем стоит Нотр-Дам, и Зевс воспитывался там в монастыре — разумеется, это был мифологический монастырь.

— Я понимаю, — сказал Джим.

— Пока Зевс рос, господство титанов сделалось совсем невыносимым. Дюжина титанов и титанид вскоре захватили весь город и творили там все, что хотели. Но Зевс рос. И вырос большим и сильным. Однажды ночью он прокрался в катакомбы, сломал ворота, ведущие в подземный мир, и освободил томящихся там страшилищ — киклопов и сторуких. Киклопы выковали Зевсу оружие — громы и молнии, — и вооруженный ими Зевс отправился сражаться с титанами.

Битва, состоявшаяся на улицах Монмартра, была пострашней революции. Дома рушились, земля сотрясалась, гром грохотал. Тысячи и тысячи лет продолжалась эта война, но однажды утром Зевс и страшилища победили титанов. Зевс освободил своих сестер и братьев из утробы Кроноса, титанов низвергли в преисподню и приковали там. А сторукие чудовища были поставлены сторожить их. С тех пор повелевать всем стали олимпийские боги — Зевс, его братья и сестры. И на Монмартре воцарились человечность, справедливость и свет. Музыка и мир, канкан и приключения. Такова греческая мифология.

— Ясно, — сказал Джим. — Теперь я все понимаю.

— Конечно, там было много других личностей и других историй, о которых я не мог вам рассказать. Это только в общих чертах. Очень упрощенно, конечно.

— Мы понимаем, — сказал Джейсон. И вдруг рассердился: — Боги, боги. Мифологии и религии. Одно хуже другого. Надо научиться жить без богов.

Все с удивлением обернулись к нему.

— Хотел бы я знать, по какой причине наша судовладельческая компания дала нашему пароходу имя одного из этих богов? — засмеялся Спот.

— Это имя из второго поколения богов, которое погибло и было низвергнуто в бездну. «Олимпик» назван в честь богов третьего поколения — Зевса и других главных богов-олимпийцев. Будущий пароход «Гигантик» будет назван в честь гигантов, родившихся из капель крови Урана, когда его…

— Спасибо, мы поняли, — быстро сказал Джейсон.

— С твоей стороны было очень любезно, что ты просветил нас, — сказал Джим Жоржу, сиявшему как солнце.

Такова была мифология по Жоржу Доннеру.

* * *

Утро. Давид и Джим стояли на баке. Перед ними лениво перекатывались волны. Гребешки волн слегка пенились. Погода была по-прежнему ясная, с легкими кучевыми облаками.

На море не было видно ни одного судна, Давидом вновь овладело счастливое чувство бесконечности. Он задыхался от морского воздуха.

— Чувствуешь запах? — спросил Джим.

Запах? Давид принюхался к ветру. Сперва он ничего не заметил, в ветре не было даже намека на запах. Воздух был прохладный, без вкуса и запаха. Он не понимал, о чем говорит Джим.

— Неужели ты его не чувствуешь, он же такой явный? — Джим засмеялся. И в самом деле в воздухе ощущался дух большого открытого пространства, обнимавшего все море, весь океан, все небо. Давид тут же понял, что имел в виду Джим.

— Знаешь, что это за запах?

— Нет.

— Это запах свободы.

У Давида закружилась голова. Джим положил руку ему на плечо.

— Свобода непостижима, — сказал он. — Она может испугать человека, если он не привык к ней. Точно так же, как море.

— Ты вырос на берегу моря?

— Да. На севере, в рыбацком поселке. Наш дом стоял у самой воды. Во время шторма волны иногда хлестали в окна. Но шторм длится не вечно. Чаще на море бывает тихо. В солнечную погоду волны смеются, болтают. Можно вбежать в море, я так и делал в детстве, летом конечно. — Глаза Джима были прикованы к горизонту. — Мы встречали рыбацкие боты, полные рыбы, и сильные, обветренные руки рыбаков лежали на веслах… Подходя к берегу, рыбаки убирали паруса и шли на веслах, понимаешь, раз-два, раз-два, все гребли, как один, и держали курс прямо на берег. Мы, дети, бежали к воде, чтобы помочь им. Сперва вытаскивали боты на сушу, мы бегали по камням и помогали тянуть. Однажды я поскользнулся на мокром камне и разбил голову. Пролежал одиннадцать дней, хе-хе. — Джим не отрывал глаз от горизонта. — А запах рыбы! Ничто не может сравниться с запахом только что выловленной трески… Ты хоть раз нюхал свежую треску?

— Нет.

— Треска блестит и бьется в садках. Крупная и мелкая, плавники ее трепещут. Мы совали руки в садки и гладили скользкую, бьющуюся рыбу… Корпус корабля имеет форму рыбы, он такой же обтекаемый… Рыба совершенна, совершенна, и все тут.

Иногда, если вода прозрачна, рыба кажется блестящим глазом, глядящим из глубины. Но она тут же сливается с косяком. Ты знаешь, что такое косяк?

— Нет. — Давиду стало стыдно. Но Джима не смутило его невежество.

— Косяк — это рыбье стадо. В нем сотни, тысячи рыб. От этого зрелища нельзя оторваться. В глубине как будто скользит множество серебряных предметов. Но видны они лишь мгновение, когда на них падает солнечный луч. В этом есть что-то таинственное. Косяк — это единое целое; он движется, подобно летящей стае. Только еще быстрее, стремительнее. Глядя на косяк, понимаешь, что никогда не сможешь спуститься к нему. Я в детстве мечтал стать рыбой в таком косяке. Хе-хе. Такой же бесшумной и гибкой. И чтобы мою спину так же освещал проникающий сквозь воду луч солнца. Странное, должно быть, ощущение. К этой рыбе нельзя прикоснуться.

— Да, если не поймаешь.

— Ну, это уже совсем другое. Тогда ты прикасаешься словно и не к рыбе. Вытащенная в лодку, она перестает быть рыбой, просто лежит и бьется. В лодке она становится предметом, вещью и должна умереть.

Джим вдруг стал серьезным и даже мечтательным.

— А запах рыбы, когда ее поднимают из моря!.. Наверное, так пахнет само морское дно. Он такой тонкий, странный, немного металлический… он слегка похож… — Джим понизил голос. — Похоже пахнут девушки перед… И вместе с тем это холодный запах, так что это вовсе и не запах девушек.

Глаза у Давида стали круглыми. Но Джим этого не видел. Его взгляд по-прежнему был прикован к полосе, где небо и вода сходились друг с другом.

Давид задумался. Он побледнел. Слова Джима о чем-то напомнили ему.

Джим взволнованно продолжал:

— В нашем поселке все мужчины были рыбаками, кроме священника, трактирщика и лавочника.

Хотя, если на то пошло, трактирщик имел долю в боте моего отца. Боты уходили в море на несколько дней. На рыбаках были робы, зюйдвестки и высокие морские сапоги. А посмотрел бы ты на них, когда они возвращались! Грязные, обветренные. Волосы жесткие от соли. Но по воскресеньям рыбаки надевали белые рубашки и шли в церковь. Они были очень набожны. И никогда не пропускали службу.

Давид невольно улыбнулся:

— Джейсону, наверное, не понравилось бы, что они верят в Бога.

— Ты вспомнил его слова после утренней лекции Жоржа? Да? Нет, Джейсон не понимает, что для рыбака в открытом море, в маленькой лодке… Там Бог для него единственная опора, кроме собственного разума. «Ум всегда вывезет», — любил говорить мой отец. Но когда ум бессилен, остается уповать только на Бога. Представь себе, что лодка перевернулась в открытом море… Представь себе бескрайнее море. Там тебя ум не спасет. Когда парус разодран, а волны захлестывают в лодку больше воды, чем восемь человек способны вычерпать… Многие так и не вернулись обратно. Нет, в море человеку без Бога нельзя. Но вычерпывать воду он все равно должен, тут уж никуда не денешься.

Я был и рыбаком, и моряком. Я рано ушел из дому. И обнаружил, что всюду одно и то же, всюду, где люди живут морем, — что на торговых судах, что на Большой Ньюфаундлендской банке. Там, на Большой Ньюфаундлендской банке, если рыбацкая шхуна попадает в туман, на ней начинают бить в колокол, чтобы предупредить другие суда. Туман там бывает плотный, белый, непроницаемый, и со всех сторон бьют в колокола.

Я помню, у нас в поселке некоторые ненавидели море. Особенно один рыбак, в ночь перед выходом в море он никогда не спал, никогда. Однажды его шхуна потерпела кораблекрушение, и он вместе с братом целую ночь держался на киле перевернутой лодки, пока их не нашли. Брат к тому времени уже умер, но они так крепко держались друг за друга, что спасатели с трудом оторвали мертвого от живого. С тех пор он боялся выходить в море. Все боялись, они знали, что там может случиться. Но выходили, словно их кто-то проклял. Артель за артелью. — Уголки рта у Джима опустились, лицо стало строгим и задумчивым. — Нет, Джейсон не знает, о чем говорит. Во время шторма или кораблекрушения человек вдруг понимает, что если раньше не верил в Бога, то теперь верит. Верит, иначе нельзя.

— Но ведь мы сейчас в море, — помолчав, сказал Давид. — В открытом море.

— Вот именно. — Джим повернулся к нему. — Мы в море. — Он улыбнулся. — Но я больше не рыбак. И не моряк. К счастью. У меня были способности к музыке. И с ее помощью я вырвался оттуда.

Давид задумался над рассказом Джима. Перед ними простиралось море. Здесь все было иначе, не так, как дома на Розенхюгелыитрассе в Вене.

Джим рассказал Давиду много историй и баек за этот рейс. Они поражали Давида, заставляли смеяться. Он никогда не слыхал ничего подобного.

* * *

С четверга по субботу «Титаник» прошел девятьсот морских миль.