Подходя к номеру 3327, Луиза задерживает дыхание. Она снимает маленькую бумажную табличку на дверной ручке с печатной надписью: «Гости отдыхают. Не беспокоить». Рядом картинка с изображением женщины в такой же, как у Луизы, униформе. Женщина прикладывает палец к губам. Луиза комкает карточку и запихивает ее в карман фартука.

— Обслуживание номеров. — Она стучится в дверь костяшками пальцев. — Здравствуйте. Я пришла прибрать номер.

Она ждет, вслушиваясь. Еще разок стучит и снимает висящий на шее универсальный ключ. Замирает, снова прислушиваясь. Проводит языком по зубам. Ключ в замке поворачивается, и Луиза приоткрывает дверь в темную комнату. Ладони у нее вспотели. «Может быть, — рассуждает она, — он похож на вампира потому, что он вампир и есть, а я вот вхожу в его комнату как раз на закате».

— Здравствуйте! — окликает она, обращаясь к темноте. Любопытство преодолевает страх. Уцепившись одной рукой за косяк, она проводит другой по стене, нашаривая выключатель верхнего света, и вдавливает кнопку цвета слоновой кости.

Все странности, каких она насмотрелась, шаря в вещах постояльцев, в том числе и в номере, где гость заставил свободный край кровати оловянными солдатиками, крошечными танками, пушками и даже командным постом для генералов, расположив его на горном хребте подушки, и у женщины, набившей ящики стола успевшими засохнуть кусками хлеба, и даже в номере, который она застала пустым, с открытым окном и простой запиской постояльца: «Жить не стоит» — все странности, вместе взятые, бледнеют рядом с тем, что она видит здесь. Она переступает порог, оставив дверь открытой настежь.

В комнате необыкновенно чисто, но она нисколько не похожа на номера отеля «Нью-Йоркер». Она переняла черты личности жильца и превратилась в подобие кунсткамеры, в кукольный домик сумасшедшего ученого. Он объединил две комнаты: одну оставил спальней, а вторую превратил в мастерскую. Вся стена застроена темными шкафчиками, а в оставшуюся между шкафчиками крохотную нишу втиснуты опрятный письменный стол и стул. Здесь же великое множество катушек медной проволоки и мотков черных трубок. И повсюду магниты всех размеров и форм. Узкая кровать с аккуратно заправленной постелью, а из-под нее торчат книги. В одном деревянном ящике что-то вроде набора инструментов, только инструменты эти такой странной формы, что Луиза сомневается, действительно ли это инструменты. Вполне могут оказаться произведениями модернистского искусства. Совсем рядом с кроватью маленький запертый сейф, а рядом с ним груда пятифунтовых пакетов с арахисом высотой почти ей до пояса.

Луиза в восторге. Все, что она видит, чудесно и удивительно. Шары, разноцветные провода, непонятного назначения устройства, для которых она, хоть убей, не подберет названия. Любопытство полностью овладевает ею. Начать, решает она, стоит со шкафчиков. Но даже с ними она недалеко продвинулась. В первом же шкафчике ей попадается большая пачка бумаг, рукописных записей. Похоже, разрозненные листки дневника. Она уносит пачку к окну и при свете с улицы начинает читать.

«Уверяю тебя, для акулы-людоеда мы — нежнейший деликатес». Это я, входя в ресторан, подслушал обрывок разговора между чернобородым ресторатором Дельмонико и Томасом Коммерсфордом Мартином, автором научно-популярных книг и хозяином сегодняшнего банкета.

Я пунктуален и потому одиноко сижу за большим круглым столом. Мартин держит пост у дверей, поджидая остальных. Передо мной простирается белая гладь скатерти. У каждой тарелки карточка с именем. Меня поместили между двумя незнакомыми именами: Катарина Джонсон и Роберт Андервуд Джонсон. Я читаю имена, рассматриваю завитушки почерка, но не могу отвлечься от мыслей, оставшихся в лаборатории. Я занимаюсь отлаживанием модели телеавтомата, который намерен продемонстрировать публике в ближайшем будущем в «Мэдисон-сквер-гарден», построенном Стэнфордом Уайтом. В сущности, телеавтоматы — это роботы, повинующиеся тихим командам, переданным по радио в высокочастотном диапазоне — далеко за пределами слышимости человеческого уха. Эти телеавтоматы в точности исполняют мои команды, без проводов и без звука. Поворот налево, поворот направо, поворот кругом, наклон. Эффект поначалу жутковатый. Возможностям применения нет числа.

И вот за столом, разглядывая карточки, я на мгновение вижу места, занятые не людьми, а роботами. Банкет с роботами — восхитительное зрелище!

Обычно я избегаю таких публичных мероприятий, как этот банкет. Публику лучше видеть вдали, как путеводную звезду — на таком расстоянии, где ее легко не замечать. Но с тех пор как мне стало везти — сперва с «Электрическим освещением и производством Теслы», потом с приглашением продемонстрировать мой двигатель на переменном токе в Американском институте электротехники, с предложением от Вестингауза, с получением гражданства, после проникновения в Америку Х-лучей, радио и первых многофазных систем — я обнаружил, что не могу устоять перед искушением подобных банкетов. Мое эго вытаскивает меня из лаборатории. Я заказываю виски, чтобы смягчить удар.

Мальчиком я видел, как горел дом — горел зимой, в самые холода. Меня заворожило рыжее пламя в белом заснеженном городке. Я стоял, дрожал и смотрел. Мороз был такой, что вода, которой пожарные заливали огонь, застывала сосульками. Дом одновременно горел и леденел. Казалось, для него не существует законов физики. Мне нравится выбираться из лаборатории, бывать в обществе, будто расхаживая по коридорам того дома, горя и леденея одновременно. Все, чего я касаюсь, притягивает и пугает меня. Равновесие невозможно. Я пью виски.

Но банкет в мою честь. Тщеславие лишило меня силы к сопротивлению.

Сэм приходит первым. Я не слышу, как он беззвучно подходит ко мне сзади. Я гадаю, какие блюда закажут мои телеавтоматы, и потому вздрагиваю, когда Сэм склоняется к моему уху, царапая шею жесткими как проволока волосками кустистых бровей и усов.

— Нико, — шепчет он с полной серьезностью, словно сообщает дурное известие. — Это говорит Бог. — Ухо теплеет от его дыхания. — Я слышал, ты хочешь украсть мою работу?

— Привет, старый друг!

На самом деле мы знакомы всего пять лет, но счет лет мало значит для меня. Высшие силы веками готовили нашу с Сэмом встречу. Впервые я наткнулся на его книгу в четырнадцать лет. А он немедленно, едва увидев чертежи и рисунки, признал важность многофазной системы переменного тока. Мы сошлись и с тех пор не расходились. Как если бы знали друг друга целую вечность. Старый друг.

— Буду весьма благодарен, если ты воздержишься от упоминаний о моем преклонном возрасте, — говорит он.

Я встаю, чтобы поздороваться с ним. Мы составляем странную пару. Он макушкой как раз достает мне до плеча. Где у него складочки, у меня впадины. Что у него светлое, то у меня темное.

Сэм устраивается в кресле, предназначенном Катарине Джонсон.

— Виски? — предлагаю я.

— Да, пожалуй. Да. Воздержание — такая отличная штука, что я решил воздерживаться от самого воздержания.

Я наливаю ему. Сэм в городе по делам, его жена и семья остались в Европе. Он на прошлой неделе не раз заглядывал ко мне в лабораторию, но я рад на минуту заполучить его в полное свое распоряжение.

— Я пришел пораньше, чтобы с тобой поболтать, — говорит он.

На самом деле он опоздал на десять минут. Официант ставит между нами накрытую крышкой тарелку и, помедлив долю секунды, снимает крышку, открывая взгляду подогретые, фаршированные сыром стилтон фиги в ветчинных трубочках.

— Бе-екон! — орет Сэм. — Бекон. Бекон, бекон, бекон! Да с беконом и ангел сойдет за деликатес! — Он забрасывает одну фигу в рот, и официант исчезает. Сэм облизывает жирные пальцы. — Ах ты, бедняга. Ты мне снился прошлой ночью. Понятия не имею, что сей сон значит, но ты в нем был, так что, может, ты объяснишь?

— Извини, не сумею.

Он игнорирует мою попытку сострить.

— Мне снилось, что я в постели. Опять на Миссури, только эта версия Миссури была развернута на пятнадцать градусов, как в калейдоскопе. С ночным колпаком на голове, завернут в одеяло, под подушкой — томик ужасной Джейн Остен, как будто один из ее жутких романов навеял на меня кошмар. Я даже слышал собственный храп. А ты сидел, преспокойно поглаживая подбородок, будто котенка ласкал. Ты разглаживал складки на брюках и ждал. «Нико», — сказал я, внезапно проснувшись, чтобы спросить тебя, но, едва проснувшись, я забыл, о чем хотел спросить. Ты, увидев, что я не сплю, сразу кивнул в сторону, словно хотел мне что-то сказать, предупредить о затаившейся в углу опасности. Глазами ты указывал на дверь. Ты так сжал губы, что все звуки в мире как будто скрылись за этими губами, и во сне стояла тишина. Вакуум. Я понятия не имел, что там за дверью, и все-таки на лбу у меня выступил холодный пот. Ты двинулся к двери, и когда я понял, что ты тоже боишься, страх набросился на меня, как приближающийся поезд, с каждым мигом набирая силу и мощь. Мой страх заполнил собой комнату. Голова у меня кружилась и гудела. Не было ничего, кроме страха, кроме вопля в ушах. Я держался изо всех сил. Дребезжали дверные петли, дверь готова была сорваться с петель, и в тот миг, когда я понял, что больше не выдержу, страх прошел сквозь меня, прямо как поезд, вывернув наизнанку, ничего от меня не оставив, и потом пропал сам. Понемногу я пришел в себя. В комнате ничего не изменилось. Ты сидел, разглядывая ногти на руке. Я, разбитый, лежал в постели. Я трясся от ужаса и тут снова обратил внимание на тишину. Я моргнул, пошевелил пальцами, задышал понемногу. Прошла целая вечность, пока ты заговорил, сначала откашлявшись. «Сон не существует», — сказал ты, вставая. Ты вышел через ту самую дверь, которая минуту назад, казалось, отгораживала меня от смерти. Ты уже стоял одной ногой снаружи, но все же еще раз обернулся ко мне. «Сон не существует, Сэм». Дверь за тобой закрылась, и я проснулся. Так как же это понимать? — спрашивает Сэм.

— Ну, надо полагать, я хотел сказать, что сна не существует, Сэм, — шутя, отвечаю я.

Он не смеется.

— Да… — Он разглядывает скатерть, сжимает кулаки. — Я этого и боялся. — Лицо у него дергается, он кладет кулак на скатерть, морщит лоб. — Но, Нико, если сна нет, значит, невозможно…

— Приветствую вас! — хрипловатый голос с шотландским акцентом проносится над головами пирующих у Дельмонико.

Мы оборачиваемся. Джон Мюир машет руками над головой и широко улыбается из зарослей белой бороды.

Однажды, когда я представлял Джона компании инженеров как натуралиста и писателя, он меня поправил, сказав, что на самом деле он «поэт-бродяга-геолог-ботаник и орнито-натуралист!» На самом деле он еще и фермер, и овчар, и изобретатель, и исследователь, и отличный собеседник. Незаурядный человек. Я счастлив его видеть. Сэм улыбается ему, но в его глазах еще проглядывает беспокойство. Пока мы обмениваемся приветами, остальная компания ручейками стекается следом за Джоном и поднимает большой шум. Примадонна мадам Милка Тернина. Киплинги. Мэрион Кроуфорд. Игнацы Ян Падеревский и молодой красавец-офицер Ричмонд Пирсон Хобсон, недавно закончивший военно-морскую академию. Я любуюсь, как он входит в сиянии юности.

— Мне лучше найти свое место, — наклонившись ко мне, говорит Сэм.

Остальные уже расселись.

— Сперва скажи, что невозможно? — останавливаю я его.

— М-м?

— Ты не договорил. Если сна не существует, то что невозможно?

— О, видеть сны, только и всего.

Я минуту сижу с этой мыслью, уставившись в никуда. Хобсон, герой в мундире, щупает край льняной салфетки. Мадам Тернина, сидящая рядом с ним, смеется какой-то его шутке. Мэрион улыбается мне через стол, и я сознаю, какая страшная опасность мне грозит. Все солонки и перечницы на местах. Все свечи зажжены. Все так, как надо, каждый из них, как и следует быть, полон жизни, полон нераскрытых тайн. Сегодня вечером я могу влюбиться в каждого из них. Я готов любить весь этот блистательный мир.

Сэм еще рядом, но собирается отойти к своему месту.

— Погоди, — говорю я. — По-моему, ты ошибаешься. Сказать, что сна не существует, это все равно, что сказать, что все есть сон. Разве не так? И каждый видит сны. Удивительное случается все время, даже когда мы бодрствуем. Я хотел только сказать тебе, если в твоем сне в самом деле был я, что существует всего один мир. Этот мир. Сон — это реальность. Обыкновенное чудесно. Чудесное обыкновенно.

Теперь уже Сэм застывает на месте. Он как раз поправлял воротничок и замирает с приподнятой рукой.

— Ты в самом деле так думаешь?

Я берусь рукой за подбородок, поднимаю глаза к потолку.

— Уверен, — говорю я ему. — Уверен.

Он с облегчением улыбается.

— Никогда так об этом не думал. — И, воистину воспрянув духом, негромко запевает что-то про «мужчину моих снов», обходит стол и находит место рядом с Мюиром, унося с собой мою мысль.

Пожар в мороз. Точно.

Кругом заводят разговоры. Думаю, говорят обо мне. Кто-то упоминает магниты. Кто-то — многофазную систему переменного тока, но сам я отсутствую, пока за моей спиной не возникает Мартин. Он разбивает чары.

— Мистер Тесла, позвольте представить вам миссис Катарину Джонсон и мистера Роберта Андервуда Джонсона. Роберт — поэт и редактор «Сэнчури мэгэзин». Катарина его жена.

Мартин возвращается к обедающим. Я оборачиваюсь будто навстречу буре. Дверь на балкон широко распахивается.

Сначала Роберт: узкая бородка на серьезном лице, грустные глаза прячутся за круглыми стеклами в проволочной оправе, на энергичном лице — широкий нос. Его черты — сплав американского производства.

Далее Катарина: задорный дух, но она мягче, чем он. Ее свет труднее заметить. Кроме глаз. Их легко принять за северный остров, омываемый океаном. Блеск. Лед. Далекая буря. Красота.

Приход Джонсонов мгновенно увлекает меня. Я — камень, выхваченный с речного дна. Катарина занимает оставленное Сэмом место справа от меня, Роберт садится слева. Я чувствую их запах. Смятая трава. Холодный гранит.

— Миссис и мистер Джонсон, — говорю я, обернувшись к ней, — мы говорили о магнитах.

Действительно, магниты. Я не из тех, у кого много друзей, но сейчас я чувствую, как будто с двух сторон у меня торчат магниты и притягивают меня к этим людям, словно вместо сердца у меня сердечник, обвитый медной проволокой. Я подкрепляюсь глотком виски. Я не очень-то могу позволить себе чувствовать к людям что-либо, кроме любопытства. Образ жизни не позволяет. Есть, конечно, исключения, вроде Сэма, но они редки. И все-таки сердце у меня от волнения бьется вдвое чаще. Я не знаю, что делать дальше. Я допиваю виски и заказываю новую порцию.

— Магниты… — говорит Катарина и улыбается.

— Да, — выдавливаю я, и беседа продолжается.

Джон Мюир навалился на стол, скрестив руки под подбородком: он перебирает проволоку своей длинной бороды.

— Этой легенде четыре тысячи лет, — говорит он.

Все заинтригованы, и мы дружно склоняемся к нему, слушая рассказ. В тесном кружке я чувствую тепло, исходящее от Джонсонов. Я купаюсь в нем. Мне в голову не приходит спросить, почему меня так к ним тянет.

— Пастух-грек по имени Магнес пас овец неподалеку от города Магнезия в Малой Азии. Обитый железом наконечник его посоха цокал по камням. — Мюир поднимает солонку и перечницу и позвякивает ими друг о друга, подражая звону посоха. — Он зашел довольно далеко и решил вздремнуть. А проснувшись, увидел, что его овцы разбрелись. И тогда он влез на высокий утес, чтобы высмотреть их сверху. Он поставил на каменную вершину одну ногу, за ней другую и наконец свой верный посох. Пастух осмотрел окрестности, но овец не увидел. Тогда он захотел спуститься вниз, но не смог поднять ног. Он застрял. Как он ни старался оторвать ногу от камня, она прилипла, словно по волшебству. Он пробовал оторвать башмаки по одному, пытался подпрыгнуть… — Мюир отводит локти назад, будто сам готовится прыгнуть. — Ничто не помогало, — продолжает он. — И башмаки, и посох пристали к скале. Магнес почесал в затылке. — Мюир повторил жест. — Его овцы, увидев пастуха наверху, стали собираться к нему, но не найдя на скалах свежей травы, двинулись дальше. Он видел, что овцы легко переставляют ноги, а сам все не мог двинуться с места. Но к скале прилипли его башмаки, а не ноги. Он свободно шевелил пальцами ног. И тогда его осенило. Он вытащил ноги из башмаков, выпустил из рук посох, и так, видите ли, люди открыли магниты. — Мюир дважды щелкает в воздухе пальцами.

— Человек по имени Магнес пас овец у города Магнезия и открыл магнит? — хихикает Сэм.

— Неужели вы так недоверчивы? — это говорит Катарина. — Случались и более удивительные вещи.

И я, повернувшись к ней, вижу в ее глазах бледную голубизну камня и восемь миллиардов лет окаменевшей небесной синевы. Восхитительное зрелище!

— Нет, — начинаю я и продолжаю: — Да.

За столом ждут объяснений. Я заикаюсь. Мне нечего объяснять. Тогда все смеются. Я краснею. Я глубоко вдыхаю, всасываю воздух. Я, оказывается, долго не дышал, забыл в приливе незнакомых чувств. Что это? Боюсь, что я знаю. Боюсь, что я слышал об этом на одной окраинной улице Будапешта.

Дельмонико — мастер устраивать банкеты. Гости засиживаются до ночи. Еда великолепна, и над столом царит ощущение благополучия и изобилия. Хохоча, откидывают головы. Склоняют их, чтобы выслушать секреты. Устрицы и шампанское. Я приканчиваю третью порцию виски и, наконец, обретаю голос в обаятельном сиянии Джонсонов. Зал гудит, но я к концу банкета умудряюсь сосредоточить их внимание на себе. Тарелки убирают. Подают кофе, ночь перетекает в утро, и наша троица ускользает от остальных в собственную вселенную.

— Начнем сначала, — говорю я им. Мне хочется знать о них все.

И Роберт отвечает:

— Дом, где я родился, потом снесли и возвели на его месте купол Палаты представителей.

— Подобающее святилище, — вставляет Катарина, — чтобы увековечить столь великое событие. А вы откуда, мистер Тесла?

— Из Смилян. В Хорватии. Должен вас предупредить, я на самом деле серб.

— Кажется, я впервые вижу серба, — говорит Роберт.

— У нас в языке девять слов для ножа и только одно — для хлеба.

Я хватаю столовый нож и с грозной миной тычу его тупым концом в стол. Джонсоны смеются.

Я смотрю на Катарину, ожидая услышать, где она родилась. Она отводит взгляд за плечо Роберта. Она подносит к губам бокал портвейна.

— Я выросла в Вашингтоне, — произносит она довольно равнодушно, как будто это обстоятельство ей давным-давно наскучило.

Рано или поздно женщины будут править миром, и, когда это случится, мозги их окажутся так точно настроены на годы тишины, что они, как я предвижу, окажутся куда лучшими правителями, чем мужчины. Она играет со мной, гипнотизируя голубым светом своих глаз, и наконец продолжает:

— Однако я не понимаю, какое это имеет значение. С тем же успехом я могла бы сказать, что выросла в Тайпе или Торонто. Разве это помогло бы лучше меня понять? Рождение — это случайность. — Она вскидывает глаза на Роберта. — Нет, — говорит она, — нам сегодня нужно что-то особенное. Истории.

Роберт горячо соглашается с женой.

— Да, — кивает он, — конечно, ты права.

Мое дыхание становится хриплым от удивления, прерывистым от восторга. Я поражен тем, что вижу — редчайшим качеством Джонсонов. Это мудрость без гордыни. Смиренное спокойствие. Любопытство, от которого я только набираюсь новых сил. Я обдумываю одну историю, которой еще никогда не рассказывал. Я чувствую, как она ждет, тоскуя взаперти, без света, как ей хочется успокоиться в ушных раковинах Джонсонов. Один резкий вдох — и я сбрасываю ее обратно в темную глубину.

Роберт поддерживает предложение жены.

— Когда застрелили великого человека…

— Какого великого человека? — спрашиваю я. Дыхание у меня уже выровнялось.

— Президента Линкольна. Моя семья, квакеры и аболиционисты, были потрясены.

Роберт рассказывает, прочно поставив подошвы на пол перед собой, сложив руки на коленях — само прямодушие.

— Мне тогда было двенадцать, но я решил, что должен идти в похоронной процессии. У меня остались смутные воспоминания — больше всего об общем горе, о плодовых деревьях, о траве по краям дороги. Была весна, и все возвращалось к жизни. Так странно весной быть среди смерти. Люди в процессии плакали, другие онемели от горя. Пуля пробила мозг их президента. Я видел их лица, ощущал запах горящего угля в топке паровоза и, хотя был очень молод, понимал: что-то очень большое и непредсказуемое потрясло ход истории. Мне становилось легче, оттого что я шел там, как будто это могло сгладить волны, которые, как я наверняка знал, будут расходиться еще сотню лет.

— До тысяча девятьсот шестьдесят пятого? — спрашиваю я.

— Представьте себе, — говорит Катарина, и я стараюсь представить.

— Да, до шестьдесят пятого, — улыбается Роберт и наклоняется к нам, доверяя нам свой секрет. — Я увижусь там с вами обоими.

Как повелела Катарина, наши истории разворачиваются одна за другой. Мы открываем частицы себя, как в танце с веерами. Грац, Будапешт, волна восторга при виде рисунка Ниагарского водопада, который попался мне на глаза в детстве. Наконец я, иссякнув, умолкаю.

— Я расскажу, — говорит Катарина. До сих пор она сидела очень тихо, молчала или задавала короткие уточняющие вопросы. — Это случилось давно, когда я была маленькой и приехала с родителями на летние каникулы к морю. Кажется, дом, в котором мы жили, принадлежал человеку, с которым отец учился в колледже. Это было что-то вроде встречи старых друзей, и дом был полон народу. Я мало что запомнила из той недели и не могу сказать, кто там был, но я никогда не забуду, как моя мать растормошила меня ночью. «Кати, Кати», — сказала она прямо мне в ухо, так что глаза у меня мигом открылись, в страхе, в тревоге внезапного перехода от сна к яви. В доме пахло старыми сосновыми досками и морской солью. «Идем со мной!» — сказала мама и взяла меня за руку. Я побрела за ней и, помнится, подумала, что она похожа на привидение. Ее белая ночная рубашка в темноте светилась голубым светом. Наши босые ноги ступали беззвучно. Трудно было даже понять, проснулась я или еще сплю. Мы жили в величественном старом особняке на краю бухты. Вокруг первого и второго этажа шли просторные балконы, так что можно было все время проводить под открытым небом — да, кое-кто из детей выносил свои постели на балконы, чтобы спать под океанским бризом. Мать вывела меня на балкон второго этажа, и, пожалуй, тогда я вполне поверила, что еще сплю. Потому что, понимаете ли, луна как раз вставала, и была она огромной как дом и невероятного багрового цвета. Ничего похожего на «луну жнецов», не просто красноватый оттенок отраженных солнечных лучей. Луна была темной, красной, как мякоть вишни. В ней не было ничего естественного. Мы с мамой присоединились к другим детям, к другим семьям, разбуженным этой небывалой луной, и стояли в ночных рубашках над морем, ожидая, чтобы кто-нибудь объяснил нам, отчего луна истекает кровью. Все молчали. Никто не представлял, как объяснить это странное зрелище. Там было, наверно, человек шесть или семь взрослых — ученых и опытных взрослых, знавших, как я думала, все на свете. Они стояли, разинув рты, и ошеломленно молчали. Сначала непонимание встревожило меня. Разве может быть, чтобы какое-то явление осталось без объяснения? За всю мою короткую жизнь такого еще не случалось, и твердыня разума, на которой стояла я, пяти- или шестилетняя девочка, дрогнула подо мной. Сначала я испугалась, но чем дольше я стояла, спрятав руку в материнской ладони, тем сильнее стучало мое сердце, взволнованное тайной луны и тем, что в мире еще осталось что-то непознаваемое. Возможность видеть чудо, дивиться и недоумевать представлялась, может быть, величайшей свободой, какую я знала в жизни.

Я наклоняюсь к ней, вытираю руки о штанины.

— Но что же это было?

Катарина улыбается:

— Вы хотите узнать? Действительно хотите?

— Почему бы мне не хотеть узнать?

— Потому что, как только вы получите объяснение, все другие возможности отпадут. Объяснение разрушит тайну. Мне было грустно, когда я узнала, что все объясняется вполне понятными причинами.

— Понимаю, — говорю я и взвешиваю варианты выбора. — Все равно, — заключаю я, — я должен знать.

Катарина кивает. Роберт улыбается. Он, как видно, уже знает. Она медлит, продлевая чудо.

— Пепел, — говорит она. — От извержения вулкана в Мексике.

И ничего больше не добавляет. Все просто. Катарина откидывается назад и улыбается.

Небо просветлело до темной синевы, и наша компания, очнувшись, понимает, что пора расходиться. Официанты зевают и потягиваются, и не сводят глаз с нашего стола — последнего. Томас искусно закрывает вечер, и мы выходим на серую улицу. Птицы проносятся над головами черными кляксами. Все витрины закрыты. Мы прощаемся с остальными, Сэм обещает завтра заглянуть в лабораторию. Уходя, он бросает мне хитрый взгляд. Я знаю, что в нем. Ревность. Предостережение. «Сладких снов!» — кричу я ему вслед, и мы с Джонсонами вместе идем на север, и наши тени болтаются под ногами от фонаря к фонарю.

На улице тихо. Возможно, я пьян. Я в смятении. Я в опасности. Горестная перспектива прощания кружит передо мной. Мои руки, кажется, сделаны из плоти, и мысль о лаборатории оставляет меня холодным. Я обращаюсь к теплу Джонсонов. Мы можем забиться в переулок, оттянуть восход солнца. Не сходить с этого редкостного места, где я, быть может, действительно заслуживаю их нежности. Я хочу удержать их здесь, и дверь темницы распахивается. Разрез, крючок, рана, чтобы привязать их к себе. История для Джонсонов.

— У меня был брат, — так я начинаю историю, которую никогда не рассказывал. — Его звали Дане.

Катарина останавливается и поворачивается ко мне лицом. Останавливается и Роберт. Мы выстроились тесным треугольником, словно чтобы оградить мой секрет своими телами. Я распахиваю пиджак, чтобы выпустить Дане. Он там. Он всегда там — одной рукой обнимает меня за шею, другой сжимает сердце.

— Смиляны — маленький городишко, но мой брат Дане был велик. Поразительная внешность, обаяние, воображение, ум, — я перечисляю качества, из-за которых Дане нельзя забыть. — Не я один хотел походить на него. Мои сестры хотели быть таким же, как он. Все дети хотели быть такими. Да что там, многие взрослые, как бы ненароком, старались коснуться Дане в церкви, но не случайно, а потому что им хотелось стать такими, как он.

Роберт выпрямляет спину, заслоняя разговор от внешнего мира. Катарина просит меня продолжать.

— Дане говорил, — рассказываю я им, — и целые города, царства, демократии и яблочные сады вырастали из его слов. Из ничего. Из простых звуков. Чужие страны. Чужие языки. Французский, немецкий, английский — для него все было проще простого. Когда он рассказывал, я все понимал. Когда он рассказывал, я впервые видел машины, вращающиеся, словно весь мир был кинематографом. Я всюду ходил за Дане. Моя любовь к нему была… — Я замолкаю, подбирая самое точное определение. Я ищу его на улице над головой Катарины. — …Тиранической. Стоило мне оставить его, и меня охватывал страх, что, вернувшись, я услышу от матери: «Ох, Нико, ты не слыхал, какую удивительную историю рассказывал сейчас Дане!» И дыра от историй, пропущенных мной, от того, что я — не мой брат, понемногу углублялась в мой ушной канал, сквозь нос и рот. Зависть и любовь сверлили меня как буравом, — объясняю я. — Бурав прошел сквозь голову в горло и внутренности. Не знаю, можете ли вы вообразить. Я чувствовал дыру в животе, и там она поселилась, — говорю я. — Мой живот стал домом дыры.

Роберт и Катарина слабо улыбаются, но Катарина сейчас же щурит глаза, чтобы я продолжал.

— У Дане был конь, а у меня была дыра. И словами, — говорю я, — не передать, как выглядел Дане на своем арабском скакуне. Это было все равно, что видеть воочию работающий механизм мысли — слишком прекрасно для взора. Темные волосы, бледная кожа. Мускулистые бока коня. Его юность была подобна царству. — Я вижу сейчас только их. — Но дыра не давала мне покоя, дыра глодала и грызла, и я стал искать, чем заполнить ее. Я выучил наизусть «Фауста», всю книгу. Это было легко. Мать научила меня, как заставить слова пробираться через глаза и уши в мозг, где они падали словно в шахту. Выбраться оттуда уже не могли. «И ты допустил, ты скрыл это от меня, ничтожество, предатель! Можешь торжествовать теперь, бесстыжий, и в дикой злобе вращать своими дьявольскими бельмами! Стой и мозоль мне глаза своим постылым присутствием! Под стражей! В непоправимом горе! Отдана на расправу духам зла и бездушию людского правосудия!» Я повторял это перед сном как молитву, глядя на крепко спящего Дане. Помнится, однажды утром конь Дане бил копытом. Коню не терпелось, чтобы Дане вышел к нему и пошептал ему в ухо. Я тоже топнул ногой, и это помогло. Дане отвел назад мои отросшие волосы и прошептал мне в ухо: «Я люблю тебя, братишка». Это была правда. Мы с братом любили друг друга больше всех на свете. И все же. Эта неизбежная горечь. Моя любовь и ненависть. Я знал, что мир и мои родители ожидают чудес и подвигов от Дане, а от меня — не многого. Я вышел за ним из дома. Он ускакал. Я опять топнул ногой, но он уже скрылся, и тогда я подобрал самый подходящий камень, чтобы заполнить дыру. Гладкий и круглый. Именно такой, решил я, мне и нужен. Я пихал и пихал себе в рот гладкий кусок доломита. Я помню вкус земли, вкус погреба, где… — Я запинаюсь. — Где, — заново начинаю я, — скажем, брат может столкнуть брата с лестницы.

Катерина прикрывает глаза веками, она уже готова, уже понимает и уже прощает. Ни она, ни Роберт не разбивают треугольника, понимая, что движение разрушит чары этой ночи.

— Я давился. Камень был слишком велик и не пролезал мне в горло. Я выплюнул его в ладонь. «Идиот!» — сказал я камню. «Идиот!» — повторил я и зашвырнул камень в небо. Помню, я ждал звука падения, звука, которого следует ожидать от силы тяжести. Но не услышал.

— Что же случилось? — спрашивает наконец Катарина очень ровным голосом.

Я обращаю все внимание к ней. Лицо Катарины открыто. Я пробираюсь в него и без удивления вижу Дане, стоящего там рядом с ней и советующего мне вернуться в лабораторию. Он все так же красив. Он все так же ревнив.

— Это был несчастный случай, — говорю я. Дане делает шаг ко мне, кожа у него бледная до синевы.

— Что же случилось? — повторяет вопрос Катарина.

— Камень не упал. Вместо звука падения я услышал другое, — говорю я ей.

— Что? — спрашивает Роберт.

Я опускаю взгляд, чтобы ответить.

— Услышал, как мой камень бьет коня по крупу, услышал, как конь сбрасывает всадника, а через несколько дней Дане умер.

На улице полная тишина.

Катарина переставляет ногу.

— Вы были ребенком, — сразу же говорит она, словно желая смахнуть мое признание с поверхности, дать отпущение.

Это прекрасно. Это хорошо. Так и заведено между людьми. То, что на поверхности — не важно. Я знаю, что сейчас сделал. Я ранил ее и влил в эту рану тьму, как страсть и заразу. Я знаю, как контролировать эту схему. И Катарина чуть откидывает назад голову, открывает рот, и ее наполняет боль и цель, которую даст ей такой человек, как я — ущербный и навсегда чужой. Я точно знаю, что делаю. Вопреки зарокам, которые я давал от любви. Я точно знаю, что делаю.

— Ты не виноват, — вставляет свое слово Роберт.

И, наверное, это правда. Это старая история, и она заржавела без применения. Временами мне трудно вспомнить, как все было. Дане, любимый сын, умер слишком рано, еще подростком. Это правда. Я уже не уверен, как именно он умер, знаю только, что он винил меня.

И винит до сих пор.

Роберт хватает меня за локоть — на первый взгляд кажется, что он ищет опоры для себя. Он глотает воздух и заставляет нас двинуться с места, будто можно уйти от этой открытой раны, пройти мимо. Я счастлив, что обо мне заботится, меня опекает такой человек, как Роберт. Катарина прижимается ко мне с другой стороны. И на миг я ощущаю прощение, облегчение. Я сознательно впутал их. Я действовал безответственно, вел себя так, будто должен был передать кому-то бремя своей души. Как будто я…

— Смотрите, — тихо говорит Роберт.

Из тени возникает человек. Он одет в обычный пиджак со шлицей и проносится мимо нас на механизме, основанном на равновесии и скорости. Он словно вышел из страны снов. Катарина, приоткрыв рот, указывает на странное устройство, словно желая увериться, что ей не привиделось.

— Ну, я слышал о таком, но вижу впервые, — бормочет Роберт прежде, чем мысли его улетучиваются, вытесненные чудом.

Мой мозг приходит в движение. Появление этого устройства моментально оказывает свое действие. Вот где я живу. Дане снова прячется мне под пиджак. Это он послал машину. У нас есть работа, говорит он, и очень мало времени. Зачем ты тратишь его с этими людьми? Магниты, которые представлялись мне недавно — те, что притягивали меня к Джонсонам, — мгновенно исчезают. У меня остается одна мысль — о моей лаборатории.

— Велосипед. Да, я уже видел один. Замечательное изобретение. Так просто и так умно — приделать колеса к нашим шагающим ногам. Заставить законы физики увеличить нашу силу и энергию.

Велосипедист уже подъезжает к повороту и вот-вот скроется за углом. Я бормочу, озвучивая мысли:

— Этот ездок прилагает не больше усилий, чем мы, а может быть и меньше, ведь ему служит и инерция машины, создающая энергию из ничего, из одной силы разума.

Мой язык не поспевает за мыслями. Роберт и Катарина отвернулись от велосипедиста, чтобы послушать меня, но я уже смутно вижу их. Два брата, втиснутые в одно тело, оставляют мало места посторонним. Я обращаюсь к небу:

— Вероятно, и слабый электрический заряд можно усилить, пропустив через механизм соответствующего устройства. Своего рода трансформатор. — Я растираю губы и как будто просыпаюсь. — Создать нечто из ничего. — Я с ужасом осознаю, как много часов не был в лаборатории. Вид этого изумительного изобретения — велосипеда — наполняет меня чувством вины. — Простите, — поспешно говорю я. — Мне пора. Извините. — В моем голосе почти не осталось тепла. — Чрезвычайно приятно было познакомиться.

Как я только не подавился этой заезженной формулой вежливости? Для меня она — только средство побега.

Катарина молча кивает, не понимая, что происходит — крючок, на который я ее подцепил, уже причиняет боль, когда я ускользаю. Роберт стоит за ее спиной, расправив широкие плечи, оторопев от внезапной перемены. Это моя вина. Вот дружба. Вот любовь. Я делаю шаг от них. Велосипед скрылся за углом. Там изобретение. Я должен спешить за ним.

— Доброй ночи! — говорю я и не жду ответа.

Вернувшись в лабораторию, я пытаюсь взяться за работу. Я мою руки, и воспоминания о банкете исчезают в стоке раковины. Я беру катушку, и через несколько минут место Катарины и Роберта в моем мозгу занимает мысль об искрящем проводе, который требует внимания, и веселое тиканье спирального трансформатора.

Так продолжается до следующего утра, когда я решаю поспать часок-другой на кушетке в лаборатории. Едва я закрываю глаза, они встают передо мной. Роберт под одним веком, Катарина под другим. Мягкое трение одеяла о нижнюю сорочку извлекает из моего тела что-то нежное. Я подтягиваю одеяло к щеке и на секунду прижимаю к коже. Еще в детстве мне приходили иногда мысли, мерзкие и зеленоглазые, но ненадолго, и если, вместо того, чтобы повиноваться им, я мог бы связать их, загнать внутрь, чтобы только кончик торчал и держал меня в мучительном искушении, тогда, думал я, я стал бы великим изобретателем. В моих мучениях была радость.

Я отбрасываю одеяло, открываю тело холоду. Лаборатория вокруг меня вершит свой суд. Кожа моя покрывается мурашками, и я царапаю ногтями плечи и грудь, оставляя красные полосы. Я щиплю себя за руку, но ничего не чувствую.

Бесполезно.

Я вскакиваю и бросаюсь к письменному столу.

Я подношу перо к губам. Словами мне, собственно, нечего сказать Джонсонам, но как послать письмо без слов? Я выжимаю из себя: «Счастливое пространство вашего общества оставило меня у гнезда рассерженной крачки, которая клюет и бьет острым клювом, чтобы выжать каплю радостных вестей от вас». Я останавливаюсь. Идиотизм. Слова глупые. Я зачеркиваю их и начинаю заново:

Если вы будете так любезны, я хотел бы показать вам кое-что в своей лаборатории вечером в этот четверг. Ваш приход прольется бальзамом и восстановит мои иссякшие силы.
Никола

В предвкушении удовольствия

Луиза отрывается от чтения и поворачивает голову. Свет из окна потускнел. Грань веков. Мужчина без любви. Все это для Луизы ужасно привлекательно, однако что-то не так. Не только в записках. И в комнате за ее спиной. Ледяная лапа трогает сзади шею, арктический ветер — и ее спина настороженно выпрямляется. Кто-то на нее смотрит. Кто-то стоит в дверях.

Отложив бумаги на ближайший край стола, Луиза, оставаясь спиной к открытой двери, старательно изображает уборку, вытащив из-за лямки фартука тряпку. Она смахивает пыль с лампочки над кроватью, двигаясь так медленно, что слышит удары своего сердца. Она притворяется, будто не сделала ничего плохого. Она полирует оконное стекло в надежде увидеть отражение. И ничего не видит. Вампиры не отражаются в зеркалах. Она не опускает руки, трет и трет. Ждет, чтобы он заговорил. Она знает, что он здесь, прямо у нее за спиной, и ждет, когда же он вонзит острые зубы ей в шею. Его глаза огнем жгут ей спину. Она думает о Катарине и ждет укуса.

«Вампир, вампир!» — звучит у нее в голове. Желудок сводит судорога. Ее поймали за подглядыванием. Воздух становится ледяным. Луиза продолжает медленно стирать пыль, а воздух вокруг нее твердеет, как цемент, насухо выжимая легкие. Она в ужасе. Ей вспоминается мгновенье перед поцелуем: каждый нерв в ожидании. Он все молчит. Она смотрит через Тридцать пятую улицу, через темное пространство в золотое окно, где одинокая женщина курит за кухонным столом, разгадывая кроссворд. Луиза больше не в силах терпеть. Она откидывает волосы вперед и пригибает голову, подставляя шею его зубам.

В конце коридора гудит лифт. Шипит радиатор отопления, и окно перед Луизой вдруг наполняется движением. Шорох крыльев выжимает остатки воздуха из ее груди. Вампиры. Нетопыри. Она готова с визгом отскочить от окна. Кто-нибудь ее услышит. Она успеет добежать до Бельвью. И тут она замечает одну мелочь. Цветную ленточку, радужную полоску.

— Голуби?

— Да, — отвечает голос сзади, — голуби.

Это — последний удар. Колени у Луизы подгибаются, но, как ей ни нравится воображать себя нежной девицей, склонной к обморокам, она не такая. Она остается в сознании, хоть и упала на колени. Обернувшись, она лепечет:

— Вы меня напугали.

С пола ей кажется, что подошедший мужчина высится над ней как башня.

— Простите. Хотя я мог бы сказать то же самое о вас. Как-никак, вы в моей комнате.

Двумя длинными шагами он пересекает номер и оказывается рядом. Протягивает руки, намереваясь подхватить ее под локти руками в перчатках. Она сжимается в комок. Он отстраняется в последний момент, так и не коснувшись ее, как будто в отвращении. Луиза сама встает на ноги и смотрит на него. Он с большой поспешностью отступает назад.

Он очень стар, хотя и в старости не утратил высокого роста и достоинства в осанке. Теперь она может рассмотреть его хорошенько. Ей кажется, что в его глаза можно провалиться. Бедная Катарина. Бедный Роберт.

— Я прибиралась, сэр, — говорит Луиза, предъявляя в доказательство тряпку.

— Вы новенькая в отеле? — спрашивает он, и она снова замечает акцент, порой жесткий, как кремень.

Луиза не отвечает, и он морщится.

«Все тайны, — думает Луиза. — Открой мне все свои тайны!»

— Мою комнату не убирают, если я об этом не прошу, — очень вежливо сообщает он, как бы стесняясь своего особого положения. — Однако я бы взял свежие полотенца. Свежие полотенца всегда пригодятся. — И он поворачивается к ее тележке. — Восемнадцать штук, если есть.

— Конечно, — отвечает она и проходит вплотную к нему, не отводя глаз. Она выходит к оставшейся в коридоре тележке и отсчитывает полотенца. Четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать.

— У меня только шестнадцать, сэр. Этого хватит?

Его лицо мрачнеет. Он угрюмо склоняет голову.

— Нет, боюсь, что мне нужно восемнадцать, — говорит он.

Луиза стоит, на вытянутых руках протягивая ему кипу полотенец.

— Я сейчас же принесу еще два, — предлагает она.

— Нет, простите, я не могу. Мне нужно, чтоб было восемнадцать.

Она еще мгновенье протягивает к нему руки, но полотенца становятся тяжелым грузом. Шестнадцати полотенец он не желает. Луиза опускает руки, прижимает полотенца к груди. Кипа достает ей почти до подбородка. Она кладет ненужные полотенца обратно на тележку, но не уходит. Ей не хочется уходить. Ей хочется порыться в его секретных шкафчиках и узнать, чем он занимается в своей странной комнате. Хочется спросить, как он украл электричество, и не опасно ли это, и откуда он, и что сталось с Катариной и Робертом. Ей хочется все это знать, и она стоит перед ним, не двигаясь, не уходя, не заговаривая — просто смотрит, пользуясь последним случаем насмотреться на это удивительное место.

— Голуби? — наконец спрашивает она у него.

— Да. — Он поворачивается к окну. — Вы любите голубей?

— У меня дома голубятня. У нас с отцом.

— Значит, вы понимаете, — говорит он, улыбаясь, и идет к двери, словно хочет проводить ее.

Луиза тоже улыбается и кивает, хотя все совершенно не так. Она очень мало понимает, и даже ощущает непонимание, как пустоту в груди, как вырезанный из нее фрагмент головоломки.

У двери он задерживается:

— Как вас зовут?

— Луиза, — отвечает она, и он кивает.

Она, пятясь, оказалась уже почти за дверью, он почти выставил ее из номера, но на последнем шаге она замирает при звуке его голоса:

— И что вы об этом думаете, Луиза? — спрашивая, он отводит от нее взгляд.

— Об этом, сэр?

— О рукописи, которую читали. Что вы об этом думаете?

— По-моему, страшно увлекательно. — Она и не пытается отпираться. — Это ведь про вас, да?

— Да.

— Она закончена? Вы уже все дописали?

— Как она может быть закончена, если я еще жив?

— Понимаю, сэр. Это автобиография?

— Не «авто». Ее пишет мой друг.

— Ну, мне бы очень хотелось прочитать до конца. То есть, когда ее издадут. — Луиза не хочет, чтобы он думал, что она снова проберется к нему в номер, хотя теперь, когда она знает, что скрывается за дверью номера 3327, она непременно сюда вернется.

— А что вам понравилось больше всего? — спрашивает он, не глядя на нее, как будто стесняясь.

— Я мало успела прочитать, — говорит она, желая внушить ему, что она совсем недолго вынюхивала. — Часть про мистера и миссис Джонсон. Мне нравится, как описана любовь с первого взгляда. Магниты. Сопротивляться, наверно, невозможно.

— Любовь с первого взгляда… — повторяет он.

— Да.

— Вы когда-нибудь влюблялись?

— Нет, но я понимаю.

— Хм-м… — Он улыбается, растягивая губы в узкое лезвие. — Нет, то, о чем вы читали — не любовь. Любовь невозможна.

— Вы не верите в любовь? — удивляется она, потому что, по мнению Луизы, любовь неизбежно приходит ко всем, особенно к таким старым и очаровательным, как этот мужчина.

Он отвечает ей странной гримасой — словно не понимает, о чем она говорит. Он смотрит вниз, забыв о ней или увлекшись узором ковра. Он тянется к ручке, чтобы закрыть дверь, но у Луизы остался еще один вопрос. Она вставляет ногу в щель, не давая двери закрыться.

— Сэр, можно вас спросить?.. Я не понимаю, как вы вчера украли электричество?

Он улыбается, вспомнив об этом, и щеки его краснеют. Он краснеет от мысли об электричестве.

— Украл? — повторяет он. — Я не крал его, милая. — Он шагает к Луизе, как будто какая-то сила выталкивает его в коридор. — Оно всегда было моим, — говорит он и закрывает перед ней дверь.

* * *

— Он боится микробов, и у него какой-то заскок насчет чисел.

— Что вы хотите сказать?

— Я о том, что все должно делиться на три. Номер комнаты, число полотенец, шаги. Он даже ест так аккуратно, как машина, но очень причудливая, удивительная машина. И микробы. Он моет руки восемнадцать раз в день и на каждый раз требует свежее полотенце.

— Спрашивая, не заметили ли вы чего-либо странного, мы имели в виду другое. Не замечали ли вы чего-либо подозрительного. Сомнительные посетители, друзья?

— Нет.

— Нет? Вы уверены?

— Я уверена. У мистера Теслы нет друзей. Не осталось.