Она была еще не готова для испытания на людях.
Подошвы ботинок врезаются мне в бедра. Я стою на коленях, раскачиваясь взад-вперед. Пульс. Мне придется притронуться к ней. Я на мгновенье закрываю глаза, собираясь с духом, и сжимаю ее запястье между большим и указательным пальцем. Заряд еще кружит где-то рядом, и что-то меняется от этого прикосновения. Моя голова падает на плечо.
— Луиза.
Она говорила, что так ее зовут. Пульс бьется у нее на запястьи. Девушка жива. Я выпускаю руку и перевожу дыхание, вытирая пальцы, стирая ее микробов на ковер.
Потом я в смертельной тревоге жду ее рассказа. Я готовлюсь услышать ее отзыв об установке. Вероятно, меня тревожат и возможные последствия, если разряд застрял у нее в суставах или обжег ее мысли. Для меня совсем нежелательно внимание дирекции отеля. Финансы мои в полном беспорядке, и если мне придется снова переезжать, работа застопорится.
Ее глаза движутся под веками. Это лучше, чем полная неподвижность, в которой я застал ее. Луиза. Любопытная девица. Два визита за одну неделю. На два больше, чем я получил за последний год, хотя вряд ли взлом комнаты можно официально назвать визитом. Я дотягиваюсь до полотенца и делаю из него подушку ей под голову. У нее чуть подергиваются мышцы щеки: кожа покраснела. Я отключаю аппарат. Рот у нее приоткрывается, и я слышу дыхание. Не могу сказать, что жалею о вмешательстве девушки. Хочется только, чтобы она очнулась и рассказала мне, что с ней произошло, рассказала, что она там видела.
Медленно тянутся минуты. Я трогаю ее за плечо тупым концом карандаша.
— Эй? — говорю я прямо ей в ухо.
Веки у девушки вздрагивают, достаточно, чтобы впустить внутрь немного света. Она шевелится. Я чувствую, как возвращается в комнату ее сознание. Слышу, как она глотает воздух и совсем неожиданно приходит в себя. Садится рывком, с круглыми глазами.
— Пожалуйста, не говорите никому!
Вот первые слова, которые срываются с ее губ.
Я молчу.
— Пожалуйста, — упрашивает она. — Я потеряю работу. Я только посмотрела.
Этого преимущества я не учел. Я думал только о своих неоплаченных счетах и об устроенных мной перебоях в подаче энергии.
— Как вы себя чувствуете? — спрашиваю я.
Она осматривается по сторонам, словно думает найти здесь ответ.
— Все в порядке, — говорит она.
— Что вы чувствуете? — я продолжаю опрос.
— Я очень боюсь, что вы расскажете управляющему о том, что я была у вас в комнате, и я потеряю работу.
— Ваш секрет, — говорю я ей, — останется при мне, пока мой… — Я указываю на аппарат. — Останется при вас.
Она поднимает на меня глаза. Она согласно кивает.
— Аппарат, — говорит она.
— Аппарат, — говорю я.
— Да. — Она немного успокоилась и почти шепчет: — Я чуть не забыла.
— Что произошло, когда вы его включили?
— Я была живой, — говорит она. — Что это?
— Не могу вам сказать. Он еще не готов.
— Но мне вы можете сказать. Я никому не проговорюсь.
— Нет, боюсь, что не могу.
— Почему?
— Слишком опасно.
— Опасно?
— Да.
— Хм-м.
Она поджимает губы, словно ищет способ обойти опасность. Поворачивается ко мне лицом, подтягивает колени, пряча их под пышной юбкой горничной. Несколько прядей ее темных волос прилипло к губам, так что через все лицо протянулись тонкие линии. Она их, кажется, не замечает.
— Но я ведь уже знаю, разве нет?
— Ну, если вы уже знаете, тогда мне и объяснять ни к чему. Ну вот. Вы отдохните здесь, пока не почувствуете себя лучше.
У нее немного озадаченный вид. Она молчит, но в голове что-то просчитывает, перебирает.
— Я не понимаю, — говорит она.
— Да, я знаю, — отвечаю я, пользуясь преимуществом над ее взбаламученными мыслями. Я вскакиваю с коленей на ноги. Должно быть, я перекрыл подачу крови в сосуды ног, потому что, встав, чувствую себя немного неуверенно. Пока она сидит на полу, приходя в себя, я подхожу к окну и закидываю ногу на подоконник. Что-то не так, вены в моей ноге словно залили цементом. Я, не обращая на них внимания, подтягиваю вторую ногу. Я нужен птицам. Вчера вечером у меня появился новый пациент, тоже со сломанным крылом. Его контрабандой доставил мне под ливреей помощник официанта. Когда я уже наполовину за окном, а наполовину внутри, что-то изменяется; онемение сдвигается, бросаясь прямо ко мне в середину.
— Ой-ой-ой!
Да, верно. Я леденею. Вот оно. Отчетливая боль от середины туловища к плечам. Возможно, я что-то подхватил. Не надо мне было трогать эту девушку.
Голубь, увидев меня на подоконнике, опускается рядом, и я держусь, пригнув голову, протискиваюсь под рамой.
— Хуу-ху!
Я делаю отчаянную попытку позвать ее, мою птицу, но дыхание нечистое и слабое.
— Ой-ой! Да.
Вот опять, трепыхание под ребрами и ужасная боль. Трепыхание? Я опускаю взгляд к себе на грудь. Не она ли там бьет крыльями у меня за грудиной? Тридцать три этажа бросаются навстречу моему взгляду. Я нездоров. Ее здесь нет, а я почти не могу дышать.
— Луиза…
Дыхания не хватает. Мне уже не хочется оставаться на оконном карнизе, и я с некоторым трудом перекидываю ноги обратно в комнату, на пол. Я прислоняюсь к кровати.
— Луиза?
Она не смотрит на меня. Я прижимаю руки к груди. Вдох дается с трудом. Что-то изменилось, думаю я. Да. Мое качество. Я болен.
— Мне понадобится ваша помощь.
— Вам нужен врач? — спрашивает она, немного опомнившись.
— Врач? Нет. Мне нужна ваша помощь, чтобы добраться до Брайант-парка. У меня там назначена встреча. С птицей.
Я уже много дней не виделся с моей птицей, с самого Нового года. Неудивительно, что мне не по себе.
— С птицей? Прямо сейчас, сэр?
— Да. Боюсь, что прямо сейчас. Вы можете мне помочь?
Стоять не очень легко, но чувствую, как что-то поддерживает меня.
— Сэр? — говорит она. — Да.
Волосы у нее всклокочены, шапка черных кудряшек и завитушек.
— Пожалуйста.
— Мне вовсе не трудно…
— Я немного нездоров, — объясняю я, не дожидаясь, пока она закончит. — А вы тоже любите голубей, правда? Да. Я подумал, вы могли бы мне помочь.
— Я действительно люблю голубей, только не диких, как ваши.
У меня срывается дыхание.
— Какая разница?
— Никакой. Срок жизни. Дикие птицы не так уж долго живут.
Луиза встает и начинает сгребать лавину бумаг, которую она спустила с моего стола.
Ее слова увеличивают мою панику.
— Я прошу не совета специалиста, а только помощи. Я много лет кормил голубей в Брайант-парке. Не знаю, что с ними станется, если я пропущу день.
— Понимаю, — говорит она. — Я вам нужна, просто чтобы покормить птиц.
— Если бы так просто. Беда в том, что мне нужно туда дойти, а я чувствую некоторую слабость. Вас не затруднило бы проводить меня в парк? Я с радостью оплачу потраченное вами время.
— Проводить вас?
— Да.
Я жду. Беспокойство сменяется на ее лице радостью заговорщика.
— С удовольствием. И не надо мне ничего платить. — Она заправляет прядки волос за ухо. — Где ваше пальто? — спрашивает она.
И, таким образом, медленно-медленно, мы отправляемся в парк. Сердце у меня все еще как будто немножко отдельно от тела, но зато оно счастливо отправиться в путь к птице, которую оно любит.
В одной руке у Луизы пакет с арахисом и зерном. Другую руку она держит твердо, как костыль, на который я могу опереться. Мне противно находиться так близко, но выбора, похоже, нет. Меня шатает.
— Мистер Тесла, — доверительно говорит она, — у вас нездоровый вид. Вы уверены, что вам стоит выходить? Может, вы бы легли?
— Я с каждой минутой чувствую себя сильнее.
В этих словах даже есть доля истины.
Мы продвигаемся медленно, как будто наша противоположность работает против нас. Высокий и маленькая. Старый и молодая. Мужчина и женщина. Холодный воздух мучителен для моих легких. Но мы идем. Она остроумно задрапировалась в длинный красный плащ со свободным монашеским капюшоном.
— Из бюро находок, — поясняет она. — Маскарадный костюм, чтобы выбираться из отеля в рабочее время.
На улице холодный воздух немного оживляет меня. Его свежесть — как приятный шок. Я задерживаю дыхание, когда девушка начинает разговор.
— Что будет дальше? — спрашивает она, когда мы переходим Восьмую авеню.
Я понятия не имею, о чем она говорит.
— Пардон?
— После Катарины и Роберта.
Я довольно шумно выдыхаю. Хотел бы я знать, откуда в Нью-Йорке взялась эта девушка. Я мгновенно оглядываю Луизу в ее красном плаще.
— Вы хотите сказать — в моей жизни?
— Да.
— Кое-что было, — говорю я, догадываясь, как она намерена получить с меня плату — рассказами.
На улице жестокий холод, но воздух у меня в легких расшевеливает то, что там застоялось. Стараясь экономить дыхание, я начинаю.
— В то время шли сражения.
— Война?
— Нет, милая. Сражения между переменным и постоянным током. В сущности, битва за деньги. Может быть, теперь в это трудно поверить, но Эдисон — вы знаете, кто такой Томас Эдисон?
— Конечно.
Она смотрит прямо вперед.
Я ее оскорбил. Прошло много времени с тех пор, как я был так близко от другого человеческого существа. Я забыл, как вытекают из них эмоции, пачкая воздух печалью, злостью, радостью.
— Он отстаивал постоянный ток. Он не верил, что его изобретения могут работать на переменном.
— А кто защищал переменный ток?
Я прокашливаюсь.
— Джордж Вестингауз и я. Я его изобрел. Он его у меня купил.
Она улыбается и крепче вцепляется в меня.
— И кто победил? — торопливо спрашивает она.
— А как вы думаете? — Я вздергиваю подбородок — монумент, озирающий крыши зданий.
Она останавливается, задерживается на углу перед светофором. Я рад передышке. Я глубоко дышу. Она смотрит на меня. Я стараюсь выглядеть выше обычного, когда она устраивает мне тщательный осмотр, с головы до ног, будто я лошадь, на которую она собирается сделать ставку.
Как забавно стареть. Я, осознав свою позу, чуть усмехаюсь, но молчу. Светофор открывает нам проход.
Она снова угадывает, на этот раз тихо:
— Вы?
— Понимаю, в это трудно поверить.
Несколько шагов мы проходим молча. Она могла бы взглянуть на протертый воротник моего пальто и понять, что я не победитель.
— Я имел в виду, что победил переменный ток. А не я. Он работал лучше.
Наши подошвы звенят по тротуару, как по льду пруда. Низкие каблучки лодочек Луизы тихонько щелкают по асфальту.
Бывают дни, когда я забываю, как надежно я забыт.
Я крепче сжимаю ее локоть.
— Мы с Вестингаузом перебили у Эдисона заказ на электрификацию выставки в Чикаго. Всемирной авставки. Это было в 1893-м. В тот год Америка вышла из Темных веков. До ярмарки очень мало у кого было электричество, но двадцать пять миллионов человек приехали в Чикаго и увидели Белый Город — многие из них впервые в жизни ехали поездом. До тех пор они знали только темноту. На выставке не было ничего темного. Двести ослепительно белых зданий, колоннад, куполов, башен, дворцов — и все освещено переменным током.
Минуту я перевожу дыхание. Небо затягивает серым. Я опять вслушиваюсь в наши шаги.
— Президент Кливленд повернул выключатель в день открытия — один выключатель на девяносто шесть тысяч шестьсот двадцать ламп. И не важно, что здания были из парижской известки и пеньки. Совершенно неважно, что ни одно из них не простояло долго. Первое чертово колесо Ферриса и…
— Правда?
— Да, первое колесо Ферриса. Первая застежка-молния, содовая вода, швейная машинка, велосипеды.
Я замолкаю, чтобы отдышаться, но ей не терпится.
— А еще?
— О, всякие глупости. Фигуры рыцарей, выложенные из чернослива, Карта Соединенных Штатов целиком из сыра, еще одна, из канадского чеддера, весом в одиннадцать тон. И разные чудеса. — Я медленно зачитываю список, словно подсчитывая чудеса ярмарки на пальцах. — Был там гавайский вулкан, извергавшийся по расписанию. Движущаяся мостовая. Ожерелье Покахонтас. Немецкие эстрадные оркестры. Венские сосиски. Турецкие мечети. Леденцы. Кухня всех стран. Мальчик-обезьяна. Восемь оранжерей. Тридцатипятифутовая башня из калифорнийских апельсинов, океанский лайнер в натуральную величину. И я установил сто двадцать семь динамо для электрификации выставки, всех машин и экспозиций, даже для эдисоновской башни из лампочек, которые, как выяснилось, прекрасно работают на переменном токе.
— Показали ему, — говорит она.
— Да, — соглашаюсь я.
Мы переходим Геральд-сквер. Она рукой и плечом заслоняет меня от остатков праздничной толпы, все еще кружащей по городу. Мне легко в ее надежных руках. Я вытягиваю шею, глядя на вырастающие в высоту здания в центре города — густеющий лес небоскребов.
Когда мы благополучно преодолеваем Седьмую авеню, я продолжаю:
— Каждый из двадцати пяти миллионов посетителей после выставки захотел провести электричество в свой дом, так что мы с Джорджем получили работу. Мы запрягли Ниагарский водопад, — говорю я, выпячивая губы, потому что это — отдельная история, на которую у меня не хватит дыхания. — Конец истории, — говорю я. — Америка более или менее электрифицирована.
Некоторые старые истории интересны мне до сих пор. Другие, вроде этой, кажутся затертыми: ее столько раз пересказывали, что она потускнела от касавшихся ее множества жирных рук. Ветер подхватывает капюшон Луизы и сдувает его назад. Я останавливаюсь посмотреть, на что способен ветер. Эта история меня все еще интересует.
Она смотрит на меня и тянет за руку. Наша прогулка продолжается.
Я делаю один глубокий вдох.
— После Ниагары мне стало тесно в Нью-Йорке. Мне нужно было место подальше от людей. Нью-Йорк, я думаю, казался слишком опасным, слишком соблазнительным. Видите ли…
На мгновенье я готов объяснить, что произошло между мной и Джонсонами, как я чуть не потерял сердце. Но я останавливаю себя. Прикусываю язык. Что произошло между мной и Джонсонами? Почти невозможно собрать заново столь тонкие эмоции, тайны дружбы, биение сердечной боли.
— И вот в 1899-м я перебрался в новую лабораторию. В Колорадо. В Колорадо-Спрингс.
— В Колорадо, — подтверждает она, — я никогда не бывала.
— Ну, там красиво, хоть и грязновато. В первый день, выйдя из повозки, я тут же провалился в колею, такую глубокую, что там вполне мог потеряться ребенок. Меня с удивительной скоростью засасывало в грязь, а когда я стал выбираться, то понял, что колорадская глина твердо заявила свои права на мой правый ботинок. Унося на себе солидную порцию бульвара, я вырвался, оставив позади свой оксфордский ботинок и вступив в отель «Альта-Виста» босым. Я хочу сказать, там было превосходно. Я закрепил за собой кусок прерий и первым делом выстроил сарай с разборной крышей. Он стоял точно на восток от школы слепых и глухих — самое подходящее место.
— Чем вы там занимались? — спрашивает она.
Я улыбаюсь ее вопросу. Прохожу несколько шагов, прежде чем ответить:
— Молниями.
— Молниями? — в ее голосе сквозит удивление. — Не думала, что их пришлось изобретать.
— Ну, а вы знакомы с кем-нибудь еще, кто делал бы молнии?
— Нет.
— Я так и думал.
— Кроме матери-природы, — быстро добавляет она.
— Ну, да, кроме нее.
— Расскажите.
Мы расходимся с процессией из семи или восьми монахинь: их выдают черные одеяния и простые зимние пальто.
— Это было как будто вырвалась на волю невидимая конница, — говорю я ей. — Земля содрогалась. Я чувствовал ее дрожь. Я крикнул своему ассистенту Зито: «Я готов! Замыкай цепь!» И он замкнул. И медный шар, поднятый высоко над крышей лаборатории, стал собирать посланный Зито заряд, пока не собрал столько, что привлек внимание ионосферы Земли. Вообразите, Луиза. Совершенно роскошная молния ударила в небо над лабораторией и текла, текла, вырезая волшебные светящиеся зигзаги.
— Наверно, опасно?
— Так и было. Ужасно, — уверяю я девушку. — Я принял меры предосторожности: наклеил на подошвы ботинок шесть слоев пробки, так что мог безопасно наблюдать молнию, но волосы у меня встали дыбом от такого количества электричества. Кожа пошла мурашками. Молния выгнулась дугой по небу. Я поднял руки. Молния покачивалась, и я вместе с ней, пока, так же внезапно, как ударила, она не исчезла. Я был в ярости. «Нет, нет, Зито, нет!» — орал я, как никогда еще не орал на беднягу Зито. «Я же сказал, не размыкай цепь!» — и, возвышаясь на своих пробковых каблуках, я отбросил беднягу от механизма. И только тогда заметил — цепь оставалась замкнутой.
— Что же случилось?
— Тут же зазвонил телефон. Я ответил. «Что вы такое делаете, бога ради?» Они были очень сердиты. «У нас здесь перегорели динамо, и весь город остался без света». Ох, что они мне наговорили! Видите ли, это звонили из электрической компании.
— Ага, так тогда в отеле был не первый раз, когда вы оставили без света сотни людей.
— О, небеса, нет. Конечно, не первый.
— Так вы создали молнию?
— Да. И я думал: если я могу сделать молнию, может быть, я смогу управлять погодой, помогать фермерам.
— Очень умная мысль.
— Умная, но неверная. Молния не вызывает дождя. Все гораздо сложнее.
— А, — говорит она. — А все-таки вы сделали молнию. Единственный, кого я знаю, кто может такое.
Воспоминание о близости молнии придает мне силы. Я продолжаю разговор.
— Вскоре после того я стал получать сообщения с Марса, и тогда начались неприятности.
— С Марса? — она выдавливает слово так, будто планета застряла у нее в горле.
— Сначала я хотел поговорить с Парижем, но Париж — это так скучно в сравнении с Марсом. Я уже бывал в Париже. Так что я каждую ночь нацеливал антенну передатчика в небо. В Колорадо такие тихие ночи. Ничто не мешает. Я посылал сообщения к красной планете.
— И что вы им передавали?
По ее тону я чувствую, что ее доверие несколько подорвано. Марс становится камнем преткновения для всех — кроме меня.
— Я посылал им последовательность сигналов, которую, на мой взгляд, можно было распознать как искусственную, в которой даже марсианин мог распознать сообщение. Я посылал эту последовательность каждую ночь и потом, свернувшись у приемника, ждал ответа. Это были удивительные ночи, Луиза, ясные и холодные. Я был как во сне, так что, когда пришел ответ, не могу сказать, чтобы удивился.
— Ответ?
— Да.
— Вы говорили с марсианами?
— Общался. Не могу назвать разговором обмен простыми повторяющимися сигналами.
— Вы общались с Марсом?
— Да, — говорю я ей и не отвечаю на ее улыбку. В воспоминаниях есть свои темные пятна.
— И что сказали марсиане?
— Это было общение другого рода. Более низкого порядка.
— Низкого порядка… — повторяет она.
— Да. Деликатный вопрос. Трудно объяснить.
— О, понимаю, — говорит она.
Я смотрю себе под ноги. Мои руки и уши уже прочувствовали холод. Заголовки гласили: «ТЕСЛА ЗАШЕЛ СЛИШКОМ ДАЛЕКО?» и «ИЗОБРЕТАТЕЛЬ БЕСЕДУЕТ С МАРСИАНАМИ?». Вопросительный знак в заголовках нависал надо мной. Я, когда-то считавшийся лихим холостяком, гением, быстро превращался газетами в вопросительный знак, в расхожую шутку, в сумасшедшего ученого. Я должен был предвидеть, что намек на общение с другой планетой — слишком сложная идея для понимания газетчиков.
— Надо быть осторожней с тем, что слышишь, — предупреждаю я ее.
— Но ведь человек не может не слышать того, что слышит.
— Пожалуй, нет. Я хотел сказать, надо быть осторожнее, рассказывая о том, что слышал. К тем, кто слышит что-то, неслышное другим, относятся без особого снисхождения.
Луиза вдруг останавливается. Наклоняется ближе, крепче сжимает мой локоть. Мне приходится немного выпрямиться, отстраняясь от нее.
— Мистер Тесла, — очень медленно говорит она. Дышит мне в щеку. — Я что-то слышала.
— Что?
— Говорила женщина, — говорит она шепотом, как на исповеди.
Глаза ее широко открыты, под зрачками видны широкие полоски белков. Мы стоим, уставившись друг на друга.
— Аппарат? — спрашиваю я.
Она кивает — да.
Я поднимаю руку к подбородку — так мне лучше думается.
— Кто это был?
— Я вас хотела об этом спросить.
— Ну, что она вам сказала?
— Какую-то бессмыслицу, как обрывки фраз, которые остаются от сна, в них ничего не понять. Не вспоминается.
Я не знаю, что сказать, и снова шагаю вперед.
— Женщина?
— Да, — говорит она, — но, может, я просто слышала голос из коридора.
— Может и так, — соглашаюсь я, хоть и вижу, как она наблюдает за моей реакцией. Я улыбаюсь, давая ей понять, какого я мнения о теории голоса из коридора.
— Почему вы не остались в Колорадо?
— К чему этот вопрос?
Она вздыхает.
— Просто гипотеза о том, что за голос я слышала.
— Чей?
— Сначала скажите, почему вы уехали.
— Я часто сам себя об этом спрашивал. Время, проведенное в Колорадо, было чистейшими годами изобретений. Возможно, это из-за снега или от одиночества. В моих прериях все было идеально.
— Я знаю, почему вы вернулись в Нью-Йорк.
— Вот как? Скажите.
— Ради нее.
— Катарины?
— Да.
— Луиза, вы неизлечимы. — Я скашиваю на нее взгляд. — Хотя в одном вы правы. Когда станут подводить итог моей жизни, наверное, так и скажут. «Он вернулся в Нью-Йорк ради любви». Но позвольте вас заверить, что я вернулся не ради Катарины.
— Вы ее не любили?
— Она была женой моего лучшего друга.
Луиза кусает губы.
— Вы не ответили на мой вопрос.
— Любовь — не обязательно то, что думают о ней люди. Она отвлекает мысли, а я всегда считал мышление гораздо более благодарным занятием, чем любовь. Любовь уничтожает. Мысль создает.
— Любовь тоже может создавать.
— Правда? — я снова поддразниваю ее. — Что знает о любви юная Луиза?
— Много чего.
— Неужто?
Она медлит, прежде чем представить доказательства.
— Мой отец до сих пор любит мою мать.
— Вот об этом самом я и говорю. Вы сказали, что ваш отец любит мать. Но почему вы не сказали: «Мои родители любят друг друга»? Потому что в любви нет равенства. В ней нет науки, нет формулы. Одна сторона любит сильнее, чем другая. Отсюда боль.
— Нет.
— Нет?
— Я сказала, что мой отец любит мать, потому что моей матери больше двадцати лет как нет в живых.
Я оборачиваюсь к ней.
— Вот именно в этом беда любви, Луиза. Именно в этом. Любимые то и дело умирают от нас.
Мы идем дальше, решительно щелкая подошвами. Впереди уже виден парк. Я думаю о своей птице и о том, как она примет чудовищное лицемерие, совершенное мной против любви. Я беспокойно подбираю новую тему для беседы.
— Теперь я хочу вас спросить, — говорю я.
— Вы?
— Разве это не справедливо?
— Хорошо, — соглашается она, серьезно кивая головой.
— Вы всегда суете во все нос, когда убираете комнаты?
— Да.
— Зачем?
— Зачем? — она удивлена. — А вы бы не стали?
— Нет. Мне неприятно даже подумать о том, чтобы дотронуться до чужих вещей. И, наверно, мне просто не интересно. Но вы за столько лет, должно быть, открывали удивительные вещи.
— Ни один номер не был таким удивительным, как ваш.
— А! Потому-то я и дождался повторного визита?
— Да.
— Неужели все остальные действительно так скучны?
— Не то чтобы скучны, но не похожи на вас.
— Теперь мало кто похож на меня, — говорю я.
Когда мы подходим к Брайант-парку, я вытягиваю шею. Что, если ее здесь нет? Как искать одного отдельного голубя в целом Нью-Йорке? Я так мало знаю о том, как она проводит время, когда меня с ней нет. С кем летает, что видит.
— Почему Брайант-парк? — спрашивает Луиза. — В Нью-Йорке много парков с голубями, гораздо ближе.
— Да, — отвечаю я рассеяно, думая о встрече с моей птицей. Я осматриваю небо над головой. — Много.
Мы стоим у юго-западного входа.
— Там работает мой отец, — говорит Луиза, указывая на библиотеку за парком.
Я смотрю.
— Он библиотекарь?
— Нет. Он ночной сторож.
— Еще лучше. Он, значит, бродит среди книг совсем один?
— Один, если я к нему не прихожу.
— Вам повезло. Вот откуда в вас такое любопытство.
— Должно быть, так, — отвечает она, улыбаясь.
Мы входим в парк.
— Вы не могли бы устроить меня на этой скамье? Видите там человека с большим носом?
— Нет. О, это вы о бюсте?
— Да. Оставьте меня там и потом, если вам не трудно, отнесите эти орешки к фонтану. Они любят там кормиться. И, спасибо вам, Луиза. Большое спасибо.
Она подводит меня к скамье рядом с Гете и помогает сесть.
— Спасибо, — опять благодарю я.
Она поворачивается, чтобы отойти, но не успевает. Я останавливаю ее.
— Луиза, голос, который вы слышали — мог это быть голос вашей матери?
— Не знаю. Я никогда не знала своей матери.
— Понимаю. Но мог?
— Все возможно.
— Да, — улыбаюсь я, — почти все.
— Вот как работает ваше устройство? — спрашивает она. — Позволяет говорить с умершими?
— Может быть.
— Но как это возможно? Пожалуйста!
— Вам никогда не рассказывали про бедную кошку, которую сгубило любопытство?
Она смотрит в землю. Ее глаза прожигают щебенку, как будто она отводит от меня свою ярость.
— Пожалуйста, — повторяет она.
Я колеблюсь в поисках выхода.
— Это возможно, то есть возможность существует, вернее, возможно все — ну, например, в некотором роде… ох, не знаю, как объяснить.
Она согласно кивает.
— Ладно. — Я оглядываю парк. — Это старая идея, заимствованная, должен признаться. Идите сюда, я вам шепну, не то мой брат придет в ярость.
— Не знала, что у вас есть брат.
— Мы вместе работали над тем устройством. Ему не понравится, что я о нем рассказываю.
— Расскажите, — снова просит она.
И я сдаюсь. Она склоняется ко мне, подставив ухо. В него я шепчу тайну своего последнего изобретения, нашего последнего изобретения — изобретения, которое снова изменит мир, как только будет закончено. Я старюсь объяснять не слишком подробно.
Проходит минута.
Я сажусь прямо. Она опять кусает губы.
— Правда? — вот и все, что она спрашивает.
— Да.
И она улыбается знакомой улыбкой: что творят с нами чудеса. Она отворачивается, идет к фонтану, откинув голову, следя за птицами в небе. Капюшон соскальзывает с ее головы. В Брайант-парке мороз, и от облаков в небе становится еще холоднее. Мимо меня проходят три одиноких дельца, срезающие через парк дорогу к «Ай-эн-ди» на Шестой авеню. Никто не задерживается в парке. Ветер срывает ледяные кристаллики с наметенных сугробов, так что каждый порыв ветра режет мне щеку словно мокрым стеклом. Я наблюдаю за Луизой. Сперва она рассыпает арахис очень медленно, выпуская из горсти по одному-два орешка зараз, будто Гретель, отмечающая дорожку к дому. Но когда собираются птицы, она начинает сыпать корм щедрее, метать горстями. За несколько секунд она оказывается в центре безумного торнадо, серые и лиловые голуби наполняют воздух. Чем меньше она движется, тем ближе подлетают к ней птицы. Они кивают головками. Почти все собрались. Тот, с покалеченной лапкой, и те, что будто купались в пережаренном масле. И красавцы тоже. Некоторые и не смотрят на корм, танцуют, кланяясь и приседая перед подругами.
Я пробую позвать. Мне не хватает дыхания, и зов разносится не слишком далеко, зато разрывает холодный воздух:
— Хуу-ху. Хуу-ху.
Я жду. Пары и семьи проходят мимо, ускоряя шаг. Я снова проверяю, что у меня за грудиной. Не там ли она? Конечно, нет. Птицы не живут в грудной клетке у людей. Я до того схожу с ума от беспокойства, что пропускаю ее появление.
— Стало быть, любовь уничтожает, а мысль создает? — спрашивает она.
Она застает меня врасплох.
— Я говорил о человеческой любви, само собой, а не об идеальной привязанности между человеком и птицей.
— Никола, — говорит она.
Я отрываю подбородок от ладоней.
— Милая.
Налетает ветер, и парк расплывается у меня перед глазами.
— Я так волновался за тебя, — говорю я.
— Да.
Когда я однажды попытался объяснить ей, что такое «волноваться», она, выслушав мое описание, сказала: «Думаю, птицы этого не делают». Конечно, нет. Птицы не испорчены беспокойством, этим серьезным несовершенством, отягощающим людей, удерживающим нас от полета.
Она снова пристраивается на голову Гете.
— Ты плохо выглядишь, Нико.
Я мог бы сказать то же самое о ней. В ее глазах какая-то усталость, и перья в беспорядке. Я молчу, но это ничего не значит. Она слышит, как я это думаю. И прощает, кивая.
— Так горничная включила новую установку? — спрашивает она.
— Да.
— Я не знала, что она готова.
— Она не готова. Девушке повезло, что ее не убило.
— Я сомневалась, что она будет работать. Если честно, я не была уверена, что она существует.
— Да, наверно, я тоже. Конечно, я допускал такую возможность, — говорю я.
— Все возможно, — напоминает она.
— Все? — спрашиваю я.
— Нет, Нико. Люди все еще не могут летать.
Это наша с ней старая шутка, и никто из нас не смеется ей. Она слетает на скамейку рядом со мной. Позволяет бережно посадить ее на локоть, тот, что у сердца. Мы оба смотрим на поэта, на мощную голову энциклопедиста.
— Отворите пошире ставни, — говорит она, — больше света.
— Откуда это? — спрашиваю я.
Слова кажутся знакомыми.
— Его последние слова.
— Гете?
— Да.
— Верно.
Хотя я начинаю удивляться, зачем она это сказала. Я понимаю, что не стоит этого делать, но все равно задумываюсь над вопросом, ответа на который знать не хочу.
— Зачем?
— Может быть, в комнате было темно.
— Нет. Зачем ты это сказала?
И она отвечает мне, без всякой театральности, как будто вытряхивая песчинку из-под перьев.
— Потому что я умираю.
Она говорит это так, как иной сказал бы другу: «Я тоже люблю купаться».
Снова поднимается ветер, ерошит ей перья, развевает мне волосы. Мне нечего сказать, и потому из меня улетучились все слова. «Нет, не умираешь». К чему это нас приведет? Я прижимаю ее крепче. Занавес падает. Вид, звук, запахи исчезают. Любовь действительно уничтожает, снова и снова. И удивительнее всего видеть, как упряма надежда.
— Но, может быть, новый аппарат?
— Нико, я все еще не уверена, что новый аппарат существует, — говорит она.
— Но Луиза его видела.
Она устраивается поближе ко мне.
— Может быть, ты объяснишь, как он действует. Может быть, я смогу помочь.
— Это затруднительно.
— Потому что он может все, так? Машина возможностей, способная осуществить все, что могло бы прийти тебе в голову, если бы время было бесконечно, если бы жизнь не кончалась. Или, по крайней мере, не было конца Николе Тесле. Я права?
Я не устаю изумляться ее совершенству.
— Изобретение всего остального, — говорит она, срываясь с моей руки и снова опускаясь на голову Гете, так, что мы смотрим друг на друга. — Телефонов, передающих изображение. Магнитной хирургии. Беспроводных печатных станков. Телепортации. Вечного движения. Бессмертия, я полагаю.
— Как ты догадалась? — Я улыбаюсь, хотя она совершенно серьезна.
— Видишь ли, я одна знаю, каким будет мир без тебя, когда ты уйдешь.
И, словно демонстрируя концепцию потери, моя птица взлетает в темнеющее небо, и я уже не могу отличить ее серые крылья от серости мира.
Надо сейчас же возвращаться к работе.