От станции, где я живу, до деревни Луги километров десять по лесной, местами топкой дороге, проходящей мимо речонки с древним названием Ящера. Речка и вправду похожа на ящерицу: то нырнет в заросли, то на камешки заберется, греется на солнце. А чуть вспугнешь — и нет ее! Пропала в зелени и камнях, чтобы появиться через минуту неподалеку как ни в чем не бывало.

Засмотрелся я. Вдруг — трах! Будто оплеуху получил. И брызги в лицо. Это бобр кормился на берегу. И так выразил свое ко мне отношение. А чуть утихло бобровое возмущение, утка закрякала. Да так голосисто. Будто весной.

Пока дошел, столько впечатлений набрался. А баба Капа меня еще издали увидела, запела:

Где же, миленький, ты был, так перемочился?

Отвечаю ей в лад:

Я у скотного двора танцевать учился. Там высокая трава, вот и промочился.

Баба Капа смеется. Смеются ее мелкие, как древесные кольца на срезе, морщины. Вот ведь как! Запомнил частушку.

— За клюквой пришел?

— Ну да, — говорю. — Не скажешь ведь прямо, что соскучился. Не родственники.

А вот и Олег, ее сын, похожий на худосочного мальчика, хотя ему за сорок. Он стоит с мешком посреди двора. Рядом с ним его молодая жена, Катя, женщина толстая, с надменным и хмурым лицом.

Она сразу отрубила:

— Олег за клюквой не пойдет, яблоки надо убирать!

— Да сколько же можно, — ворчит баба Капа. Она жалуется на невестку. И жадна, и неопрятна, и неуважительна. Я помалкиваю. Здесь семейная вражда.

Мы с бабой Капой после ухода молодой четы пьем чай, забеливая его молоком. Чай — непростой: заварен на зверобое, кипрее и девясиле. Баба Капа знает в этом толк. Она мягчает понемногу, спрашивает меня, знаю ли я деда Антона.

— Губастый такой? — говорю я. — Видел: в магазине водку брал!

— На станции? — удивляется баба Капа. — Вот ведь куда бегать стал. А в больнице лежал, откуда уже не выходят.

— Как же он тогда вышел?

— Поеду, говорит, в Луги помирать. Приехал — серый, как мешок. Я ему стала отвар черемуховый носить. Кору мелко изотру — и стал он пить. Сейчас, видишь, на станцию бегает…

— Неужели! — вскрикиваю я, готовый сам бежать (сообщить в какую академию). — Отвар из коры!

— Можно из коры. Можно цветами или ягодами заваривать, — говорит баба Капа, не понимая моего волнения.

— Так надо же лечить! Сколько народу страдает! — говорю я.

— Пусть приходят, — отвечает баба Капа. — Черемухи у меня — пропасть.

Катя мне по весне — давай вырубим, яблонь насадим. Я не дала. Я люблю, когда черемуха цветет. Хорошо, как в Леушино.

Леушино — это деревня бабы Капиного детства.

Господи, чего только не узнаешь от бабы Капы… Прошлый раз я песню записал, антиалкогольную, как я ее назвал. Пользуясь настроением бабы Капы, уточняю слова. Баба Капа с готовностью начинает напевать:

Зимней хаты не мела, печи не топила, мужа с самого утра в город проводила. Два лукошка толокна продала суседу, накупила я вина, собрала беседу.

Она поет о том, как пьянствует жена, а потом приходит муж, и ее постигает расплата:

О тебя, моя душа, изорву всю плетку. Не меняй ты никогда толокно на водку! У соседа толокно детушки хлебают. Почему же у тебя плачут, голодают?

А кончается песня так:

Ох, болит моя спина, голова кружится, а во сне же толокно, толокно все снится.

Песня — плясовая, под нее веселились на гулянках.

— В нашей деревне Леушино почти все пели песни, — рассказывает баба Капа. — У нас был такой, по прозванию Полутка Жижин. Работать не любил. Зато песни пел… Разными мотивами, разными голосами — женскими, мужскими, детскими. Однажды шел пароход в Горшково и стал на бок заваливаться. Он пел, а весь народ сгрудился на палубе в одну сторону. Выходит капитан и говорит:

— Гражданин! Прекратите свои песни! У нас пароход пошел боком!

А публика кричит:

— Это же Полутка Жижин! Пускай он на середину выходит и поет!

А капитан говорит:

— Так он без билета в добавок едет. Я его ссажу!

— Мы ему купим! — народ кричит. — Пусть только поет!

Клюква здесь крупная, будто бусы кто рассыпал, светится на зеленом мху. Я собираю ягоду и вспоминаю бабы Капины частушки:

Хотел я уточку убить, Серая закрякала. Хотел другую полюбить, Старая заплакала.

Целый роман — хотел другую полюбить. А кто другая? Девочка Капа или ее подружка. И над кем смеялись леушинские парни:

Ягодиночка моя, черемуховая веточка, ну зачем ты завлекла такого малолеточка?

Баба Капа помнит тысячи частушек. Сочиняет сама. Я в прошлый раз помог Олегу дрова колоть и палец поранил. Она тут же сочинила:

Витя руку порубил. Поведем в больницу. Но сперва завяжем палец в белую тряпицу.

Ну, баба Капа!

В ее песнях крепкая сила черемуховой коры, трав и ягод. Наверное, песни помогли бабе Капе вынести то, что выпало на ее долю…

Вечером пьем чай. Олег с Катей принесли три мешка яблок. Козы хрумкают в клети дармовыми плодами. Пахнет молоком и яблоками. Но острее — колдовскими травами, распаренными в кипятке: сладковатая струя кипрея, в народе его зовут иван-чай, терпкий и легкий — девясил, горьковато-целебный — деревей. Уже один запах снимает болотную усталость, дает облегчение душе.

Баба Капа рассказывает о блокаде. Я смотрю на Олега. Он горбится за столом. У него большой бледный рот изголодавшегося подростка, серые щеки. Но жизнь в деревне ему на пользу.

Что лучше — молоко хлебать козье или воду — объяснила Катя. Она заботится о нем. Мне это приятно. Ведь ради Кати он бросил инженерную работу — сейчас дежурит на лифтах через день на третий. Я этого не одобрил. Но Олег объяснил мне, что перешел на лифты, чтобы изобретать. На прежней работе для этого не было времени.

Катя тоже лифтерша. Внимательнее всех бабу Капу слушает она, стараясь хотя бы этим угодить свекрови.

— Олежек у меня спрашивает: «Что ты завтра будешь делать, мама?» — рассказывает баба Капа. — «Завтра я полезу на крышу. Зажигалки буду тушить. А тебя дома оставлять нельзя. Тебе нужно в детский садик», Олег зевает. «А есть мне принесла?» — «Нет, сынуля, ничего». — «Я есть хочу!» — «Ну, ешь меня!» — «Как тебя есть — ты жива-а-а-я!»

— Это кто говорит так? — спрашивает Катя.

— Олег! Кто еще! — говорит баба Капа.

Олег хрумкнул яблоком в знак согласия, что именно он так говорил.

— Спасла меня матушка от голода, чтобы я на тебе женился, — говорит он, прожевывая.

— Живем не хуже людей, — говорит Катя, решив, что она выполнила свой долг, послушав свекровь сколько надо.

— Молодец, что спасла, — говорю я.

— Завтра рано вставать, пойду на сеновал, — говорит Катя, поправляя волосы извечно женственным жестом и слегка потягиваясь.

— Сейчас и я! — откликается Олег живо. Они уходят на сеновал. Мы с бабой Капой остаемся вдвоем.

— …Офицер едет на белой лошади. Не лошадь, а пава белая. Никогда я такой не видела. Вдруг бомбить начали. Смотрю, лежит офицер… А лошадь ногами дергает. Голову ей оторвало. Кто что стал хватать — я голову схватила. А куда бежать? К Неве бегу. Слышу — за мной идут. Расхватали, видно, лошадь. Решили у меня голову отнять. Я спустилась, где сваи выворотило бомбой. Стою. А они кричат на берегу, ищут. Потом слышу — один говорит: «Утонула она! Жалко голову…»

А Нева дырявая от бомб. Думали, что я побежала через реку…

Поправились мы с той головы с Олежкой.

Баба Капа утирает глаза, а я отворачиваюсь, чтобы не видеть слез.

— …Хлеб они возили. Две дюжие девки в гимнастерках. Зырк-зырк по сторонам. А я у окна заклеенного стою. Спрятали они что-то в трубу. Как уехали, я кирпичи отложила — а там хлеб! Две буханки. Пришла домой, куда прятать? Комната голая. Обои и те посдирали на топку. Тогда я в печь положила. И огонь для виду развела. Щепочки горят, а хлеб внутри. Приходят.

— Хлеб брала?

— Ничего не знаю.

— Признавайся, а то хуже будет!

— Бог с вами, ищите, — говорю.

Перерыли всю комнату. А в печь не заглянули. Поели мы горячего хлеба…

Всю блокаду баба Капа работала на заводе. На токарном станке делала головки для снарядов. У нее и грамоты остались. Я видел на них росписи парторгов блокадного Ленинграда — блекло-голубые, как жилочки на руках бабы Капы. Это ее жизнь, ее память, как и лошадиная голова и две буханки хлеба. На пенсию она вышла с изоляторного завода. Сразу купила дом в заброшенной деревне, хотя и прожила в Ленинграде почти всю жизнь. Из деревни своей Леушино она уехала во время коллективизации. Олег долго не женился.

— Да вот нашел какую-то. Хотя бы гуляли, а то нет — сошлись и живут нерасписанные. А распишутся, она на дом будет метить. Хитрая…

— А Олег знает? — спрашиваю я.

— Олегу все равно, — говорит баба Капа, видимо, проверив давно на сыне эту информацию. И повторила мечтательно: — Разладилось бы у них.

— Что ты, баба, — говорю я. — Олег ее любит, пускай живут!

— Рохля он, — говорит баба Капа. — Приворожила она его. Я как-то постель перебирала, нашла гляди чего!

Она быстро достала из-за божницы какую-то соломинку.

— Что это?

— Быль-трава. Подкладывает она, когда с Олегом ложится. Она сейчас на сеновале ночует, чтобы я не нашла.

— А что за трава?

— Такая травка, — говорит баба Капа заговорщицки. — Положишь в постель с кем спишь, не разлюбит никогда.

— А другую траву нельзя положить? — спрашиваю я, чтобы не расстраивать бабу Капу.

— Клала я им разрыв-траву, — сказала баба Капа. — Не помогает. Она ее выбрасывает. Как лечь, постель всю перещупает. А найдет — выбрасывает…

Да, помочь ничем нельзя. Но я знаю, баба Капа будет подкладывать и подкладывать эту траву и бороться за сына Олега. Такой уж человек баба Капа. Она никому не позволит любить своего сына больше, чем сама.

Спал я хорошо. Как дома. Приснился мне леушинский Полутка. «Белобрысенькую Капу рано раскулачили, — пел он. — Ее белые штанишки на торги назначили». — «Гражданин, прекратите свои песни, — сказал я ему. — У вас билета нет». На что он хитровато подмигнул и раскрыл рот еще шире; и уже голосом бабы Капы пел: «Не меняй ты никогда толокно на водку!» И я стал подпевать. Так мы пели с Полуткой Жижиным ночь напролет.

Недавно на станции я встретил Олега и жену Катю. Они уже расписались.

— И Капитолина Захаровна довольна, — сказала Катя. — А то, что она говорила, будто я в больнице от нервов лежала, ты не верь. Она ревнует. Все время ревнует меня к Олегу.

Я поздравил молодых и спросил о здоровье бабы Капы.

— Похворала тут, — сказал Олег. — Сердце хватало. По три раза за ночь с постели падала. Сейчас лучше стало.

— Легкие у нее плохие, — пожаловалась Катя.

— Это когда на изоляторном работала — силикоз получила, профессиональная болезнь. Врач говорит, что у нее вместо легких фарфоровый изолятор стоит, — объяснил Олег и улыбнулся виновато. — Но ничего, в деревне люди долго живут, воздух чистый.

— Олегу она все условия создала, — сказала Катя. — Приедет с дежурства, сидит над книгами, молочко попивает.

— Приняли мой патент, — сказал Олег. — Времени много стало. Хочу еще три изобретения запатентовать: подвеска шасси — это целый клубок, только размотать…

— Размотаешь, — сказала Катя, хотя она в подвесках не разбиралась.

Мы попрощались. Он ушел по дороге на Луги, сын бабы Капы и блокадного Ленинграда. Он немного горбился, но шел легко. Его молодая жена семенила следом. Снежок сыпался. На спине Кати он лежал как сахарная пудра на пасхальном куличе.