Весна на юге или на севере — всё равно весна. Пришла она и в Олюторскую тундру. Снег сделался иссиня-ноздреватым, осел; затемнели склоны сопок, повылезали на солнцепёках макушки кочек. В низинах появились каюлы — глубокие провалы, наполненные коричневой густой водой…
Спустись с дола к речке Апука-ваям и приложи к урезу берега ухо — услышишь, как под снегом перезваниваются пока невидимые весенние струны — ручьи: тундра оттаивает.
Спешно выбирается к солнцу, взламывая наст, кедровый стланик. Его хвоя, заморённая полугодовым затворничеством, дышит, дышит, наполняя тундру смоляным благоуханием…
Радоваться бы! Но Охкýрго одолевала тоска. Комнаты интерната сделались душными. И бежит он за село, часами простаивает, вглядываясь в далёкие горы О-юю. За ними — тундра и родной дом. И олени…
Четыре года назад отец привёз Охкурго сюда, в Каменское, в интернат. Зашёл к директору, а мальчишку оставил на улице сторожить нарту.
«Как много народу!» — удивлялся Охкурго.
— Здравствуйте! — беспрестанно мотал он головой каждому. И на малахае согласно кивали яркие кисточки из крашеных хвостиков горностая. Для верности добавлял по-корякски — Амтó!
— Амто! Мэй! — улыбались прохожие.
Все понимали, что этот черноглазый парнишка с оленьим арканом — чаутом — приехал из тундры.
Но вдруг Охкурго остолбенел. Прямо на него бежал какой-то невиданный зверь-коротышка: толстый, белобрысый и хвост крючком.
Охкурго сорвал с плеча чаут, широко размахнулся.
Хоп! — ремённая петля опоясала зверя.
«В-з-зжж, взжз!» — заверещал тот, увлекая за собой охотника.
Но Охкурго чаут не выпускает. Да ещё строжится:
— Хыр! Хыр!
Собачья свора подняла лай.
Сбежался народ. А как подойти? Ведь собаки ездовые— разорвут.
— Брось чаут, брось! — кричат. — Это же обыкновенная свинья.
Откуда знать Охкурго, что такое свинья, — в тундре их нет. Все кричат, а малыш удивляется: «Зачем же отпускать добычу?»
На крыльцо выбежал привлечённый шумом отец. Он и выручил «невиданного зверя»…
«Эх, чаут бы да в стадо! — вздохнул Охкурго. — До бригадного стана самое большое — два солнца, два дня. — Мальчишка, присев на корточки, машинально рисовал на снегу маршрут. — Сначала по Апука-ваям, потом свернуть в долину Пиг-ваям. Там наши и кочуют. Сейчас в стаде маленькие олешки появились…»
— Лангенёк, тебе в стадо хочется, а? — Охкурго схватил в охапку небольшого рыжего пса, крутившегося рядом.
Лангенька подарил отец в память о родном доме, чтобы не скучал по тундре…
Назавтра в интернате была тревога — исчез Охкурго. Пропал и Лангенёк.
Десятилетний парнишка, с раскосыми чёрными глазами и чуть приплюснутым носом, ходко топал по середине реки, по апрельскому насту. Он спешил. На торбасах, как прошлогодняя брусника, мелькал красный бисер. Позади семенил маленький лохматый пёс. Это и были Охкурго с Лангеньком.
Темень наступала на пятки. Внимание привлекла ниточка нартового следа. Охкурго свернул и направился по нему на берег. Нартовому следу можно довериться— это неписаный закон тундры: след всегда ведёт к людям, к жилью.
Заросли кедрового стланика тянулись узкой полосой, за которой сразу начинался распадок.
Лангенёк внезапно остановился и, задрав голову, стал принюхиваться. Его острые уши поднялись.
Насторожился и Охкурго, но тут же решил: «Наверное, куропатки».
«Гав-гав-гав!» — залился щенок. Потопал лапами, но не сделал и шагу.
«Не волк ли?»— похолодел Охкурго.
— Молчи! — прикрикнул на собаку и огляделся.
«Разжечь костёр, тогда уж никто не подойдёт». Охкурго начал торопливо ломать ветки стланика.
Запылал смолистый кедрач, и в его пламени все страхи словно сгорели.
Запылал смолистый кедрач, и в его пламени все страхи словно сгорели.
Парень достал из котомки котелок и набрал снега на чай. В ожидании ужина принялся сушить торбаса и чижи — носки, сшитые из мягковыделанного оленьего меха.
Охкурго решил отправиться в бригаду к отцу. За день прошёл почти треть пути. Впрочем, расстояние его особенно и не волновало. Уже не раз, в пору летних кочёвок, приходилось топать с родителями по тридцать-сорок километров. Дадут утром кусок оленьего мяса да кружку сладкого чая с галетами — и всё, больше не проси до самого привала. А привал — когда солнце закатится!..
Охкурго, полулёжа на мягкой пахучей хвое, клевал носом. С каждым разом кланялся ниже и ниже.
…Он увидел себя в керкере рядом с отцом, Длинным Лынкиным, как его зовут в бригаде за высокий рост. У Лынкина на руках белоухий оленёнок, а Охкурго несёт мелкокалиберную винтовку.
«…Убежал без спросу на охоту, а олешка одного оставил, — выговаривает отец. — Как ты мог?! А если бы он замёрз или ворон заклевал?..»
«Уйнэ!» — отвечает Охкурго и потрясает малопулькой.
«Что, застрелил бы?»
«И застрелил, — думает Охкурго. — Будто отец не знает, что он и куропаток и уток бил. Нет, не дал бы олешка в обиду». И мальчик вдруг ощутил мягкую мордашку оленёнка, трущуюся о ладонь. Хотел прижать к себе.
«Ф-ру, ф-ру!» — отстранился Лангенёк. Это его обнял Охкурго вместо приснившегося оленёнка.
Мальчик открыл глаза. Поёжился от холода, огляделся.
Рассвет покрывал тёмно-голубым маревом востряки гор О-юю, потом опустился на сопки, на увалы. С каждой такой горной ступенькой его синева блёкла. Поток тусклого света пролился вниз, в русло Апуки-ваям, растекаясь по всей долине.
В костре еле светились головешки. Слабый ветер шевелил хлопья пепла.
Лангенёк сидел, растопырив толстые лапы, и к чему-то прислушивался. Увидев, что хозяин поднялся, он сразу осмелел, тявкнул и побежал по нартовому следу.
— Куда?! — припустился за ним Охкурго.
Десяток шагов — и перед глазами, в кедраче, выросла огромная бурая туша.
«Медведь!» — Смуглые скулы Охкурго побледнели. Он кинулся обратно к костру.
«Р-рр, р-р-рр, гав-гав!» — разносилось в кустах.
«Лангенёк! Пропадёшь!» Охкурго выхватил из костра длинную тлевшую головешку и, держа её на изготовку, решительно направился к медведю.
— Лангенёк, Лангенёк, — шёпотом поманил пса.
Но собака, вместо того чтобы повернуть, рьяно набросилась на зверя и, рыкнув, вспрыгнула на его спину.
— Ой! — Охкурго невольно втянул голову в плечи и зажмурился…
Собака продолжала заливаться.
Охкурго чуть размежил веки.
Зверь лежал в прежней позе, уткнувшись головой в сугроб по самую шею.
«Что с ним? Неужели так крепко спит?» — недоумевал парень. Он ещё раз осторожно обошёл медведя. Мелькнула догадка: «А может, убит?..» Приблизился и сунул головешкой в лохматый бок.
Запахло палёным. А медведь не шелохнулся…
— Убитый!.. Убитый! — Охкурго с радости закружился. — Нартовый след-то, значит, охотник оставил…
Мальчик вытащил нож и, надрезав шкуру, отхватил кусок мяса. Понёс к костру.
Позавтракали крепко. У щенка от сытости живот как барабан.
— Ну, Лангенёк, в путь?
Пёс, поняв слова хозяина, встал, потянулся, вильнул хвостом.
Выбравшись из распадка, путешественники оказались на голой тундре.
Охкурго тревожило небо. Оно на горизонте стало каким-то стеклянным. Такое обычно предвещает перемену погоды. Да и ветер другой — восточный, с Берингова моря.
…Под ногами потекла позёмка. Горы, которые ещё полчаса назад чётко выделялись на небосклоне, сделались изжелта-меловыми и быстро теряли свои очертания.
«Идти ли дальше? — заколебался Охкурго. — Как бы не заблудиться. Нет, лучше назад, к медведю!»
Хорошо сказать — назад…
Струи снега загустели, с шумом неслись по насту. Там, где попадались увалы, на поворотах плясали белые кручёные столбы. Через час от весны не осталось и следа. Пурга распустила свои седые лохмы. Её голос, визгливый, скандальный, крепчал, а руки становились длиннее и швыряли в лицо пригоршни жёсткого, как песок, снега.
Охкурго надвинул малахай, укрыл лоб и щёки.
«Только бы не сбиться. Надо держаться против ветра». Мальчик почти ложился на упругую живую массу, пробивая её всем телом.
— Куда лезешь? — оттолкнул путавшегося под ногами щенка.
Тот кувыркнулся и сразу же исчез в метели.
— Лангенёк, Лангенёк! — перепугался Охкурго, вслепую хватая воздух.
Лангенёк нашёлся, снова прижался к ногам. Охкурго достал из котомки взятый на всякий случай ремешок из лохтачьей кожи и ощупью завязал его на ошейнике.
«Теперь уж не растеряемся…»
Вот и заросли кедрача. Где же медведь?
Охкурго петлял, лез сквозь пружинистую сеть из перекрученных липких сучьев, проваливался в сугробах. Он устал, обливался потом, но и не думал отдыхать. Усядешься — потянет на сон, и больше не встанешь. На бровях и ресницах настыли ледяшки — глаза не раздирались. Да и сколько ни таращь их, всё равно не отличишь, где бугор с медведем, а где занесённый куст.
«Может, Лангенёк?!» Охкурго присел, ласково обнял щенка и, поднеся к носу котомку с медвежатиной, приказал:
— Ищи, ищи!
Лангенёк и так уж искал. В нём — северянине — пурга пробудила следопыта.
«Гав-гав!» — заметил он на возвышенности отпечаток нартового следа, рифлёный, выеденный ударами позёмки.
«Верно держимся», — обрадовался Охкурго.
Лангенёк закружился. Взвывая, он трижды возвращался к следу и вдруг, нырнув в сугроб, заработал изо всех сил лапами и мордой.
Показалась бурая шерсть.
— Вот ты где? — Охкурго бросился на помощь.
Скорей, скорей зарыться в снег, уйти от ветра!..
Пещеру устроили прямо под медведем. Забрались поглубже и закрыли котомкой вход.
«Теперь не страшно: мяса вдоволь и в укрытии». Охкурго обнял щенка. Он подоткнул концы кухлянки, втянул руки внутрь широких рукавов и, свернувшись калачиком, вскоре сладко засопел.
Прошли сутки. Путешественники доели взятую с собой буханку хлеба, закусывая сырой мороженой медвежатиной. Охкурго нарезал её тончайшими стружками и чуть подсаливал. Получилось дорожное северное блюдо — строганина. Вместо чая — снег. О костре не приходилось и думать: из пещеры и носа не высунешь. Даже через толстый слой снега доносился голос задурившей стихии.
…Весенние пурги коротки, а эта затянулась. Снова спали, разговаривали, ели и, конечно, ждали. Ждали, когда она утихнет — непогодь. Кухлянка хоть и сшита из двойной оленьей шкуры — мехом внутрь и наружу, — но холод всё равно пробирал. Лангенёк тоже мёрз. Поскуливая, он жался к хозяину.
Надоела темень. И не встать, не повернуться. А вверху всё воет и воет… Время будто остановилось.
Однажды, проснувшись, Охкурго не мог понять — ночь или день. И тихо. Он испугался.
«Неужели так занесло! Не вылезти. Задохнёмся!» Судорожно принялся пробивать снеговую стену…
Брызнул яркий свет — и Охкурго обмяк.
Лангенёк прыжком врезался в пролом и выскочил наружу.
Охкурго выпрямился. Вот как — по шею в сугробе. А над ним весь мир — светлый, сияющий, огромный.
Ом медленно поднял руки и, откинув малахай, подставил солнцу цвета вороного крыла волосы…
— Однако, отпуржило, — сказал, точно как отец. — Почаевать бы…
Взобравшись на спину медведя, Охкурго осмотрелся. Где же кедрач? Ни кустика… Там, где раньше чернела заросль, — рыхлые волнистые гребни.
Он шагнул и тут же провалился. Попробовал ещё — и опять по шею. Следом, взвывая, лез Лангенёк.
«Как же теперь добираться до бригады?» Охкурго и про чай забыл. Сел в сугроб и уткнулся головой в колени.
Жалобно заскулил Лангенёк и полез мордой в лицо. Охкурго обнял собаку.
— Ну что ты, что? — Ему стало жаль пса больше, чем самого себя. — А ты не бойся, — успокаивал он четвероногого товарища.
И вдруг Охкурго встрепенулся: «А медведь?! За ним же вернутся… Не ради баловства убили. Туша даже не укрыта. Значит, скоро приедут!..»
От сердца отлегло.
Охкурго по-хозяйски пересчитал спички и упрятал их в кожаный мешочек, прикреплённый на поясе рядом с ножом. Потряс котомку — ни крошки хлеба, ни соли.
«Ничего, с медвежьим мясом жить можно», — утешился.
И верно, медведь кормил исправно…
Миновали ещё сутки, и ещё. Снова начало одолевать беспокойство. Оно нарастало. Дни сделались бесконечно длинными. Хотелось плакать…
«Вернётся охотник, обязательно вернётся, — убеждал себя Охкурго. — Наверное, ждёт наст, чтобы ехать легче».
Спички кончились. Страшно потерять огонь! Зверьё может прийти на запах мяса…
Теперь у Охкурго появилась новая забота — поддерживать костёр. День и ночь! Он собственным телом пробил в снегу траншею к кедрачу и готовил, готовил дрова. Много же их надо! Но без этой заботы было бы ещё хуже: работа гонит тяжёлые мысли и коротит время…
На седьмые сутки издали донёсся лай.
У Охкурго дрогнуло сердце. Он встал, вглядываясь в сверкающую даль тундры.
«Да, да, это собаки!» И мальчишка побежал навстречу упряжке.
— Акко! — опешил пожилой коряк, поднимаясь с нарты.
Он разглядывал почерневшее от холода и копоти лицо Охкурго и, цокая языком от удивления, внимательно слушал его рассказ.
— Молодец! — похвалил он. — Настоящий мужчина.
Лангенёк, лая и кружась, виляя хвостом, видно, тоже рассказывал своре на своём собачьем языке об испытанных им мытарствах. Суровые малообщительные псы терпеливо сносили его суетность. Наконец Лангенёк замолчал и, высунув от удовольствия язык, улёгся среди них как равный.