Рассказы

Харитонов Евгений Владимирович

Творчество

Евгения Харитонова

(1941–1981) находится на пересечении нескольких значительных линий в русской прозе XX века. Определённая криптографичность письма, зашифровывание эмоционального и событийного ряда своего рода метками чувства и события сближает прозу Харитонова с прозой Павла Улитина (и далее — с прустовской и джойсовской традициями в мировой литературе); с Улитиным Харитонова роднит также интерес к выразительным свойствам специфически машинописной графики текста (особенно в произведении «Роман»). Тематизирование дистанции между автором и лирическим субъектом, важное в некоторых текстах Харитонова, во многом предвосхитило дальнейшую работу писателей-концептуалистов (Виктора Ерофеева, Владимира Сорокина). Кроме того, Харитонов известен как один из основоположников русской гей-литературы, убедительно описавший психологический тип, формируемый ситуацией юридического и культурного запрета на проявление своих чувств.

 

Духовка

Во вторник шел в поселок за хлебом, вижу на пригорке со спины, я еще Лене заметил — вот, мальчик кого-то дожидается, фигурка запала сразу, гитара на шнурке через шею, как он ногу выставил. И неожиданно, назад идем, он еще не ушел, здесь вижу в лицо. Я спросил спички, он не ответил, пошел на меня, я еще не понял, почему идет, не отвечает, или уличная манера; он просто идет протянуть спички и сам спросил закурить. Сейчас, думаю, разойдемся, не увижу никогда. Разошлись, дальше что делать не знаю; и простая мысль, вернуться попросить на гитаре поиграть, и хорошо, я не один. Он начал сразу, голос только установился, песни, как они во дворах поют. Весь запас спел, больше задержать нечем. Я как-то дошел до дома, но когда один остался и поделиться не с кем, думаю в Радугу, так, лишь бы идти, не сидеть на месте; прошел половину поселка и встречаю. Удивительно, хотел увидеть и увидел, хотя, раз он недалеко попался, почему здесь и не жить. Я как будто гулял от нечего делать и думаю присоединиться, ясно что он просто так стоит. Он кивнул, я как будто хочу присмотреться к его игре, какие места зажимать на струнах. Долго ходим, разговора немного; узнал, что учится, пойдет в десятый класс, и учится в школе для математиков на несколько человек со всего края; не просто уличный мальчик; каста. Он на пригорке стоял, ждал приятеля Сережу, чемпиона по самбо, тот хотел вернуться из города. Пока мы как будто бесцельно слоняемся вдоль фанерных домиков, попадаются девочки его лет, о чем-то обмолвятся с ним, я в стороне не мешаю. Стемнело, он говорит пойдем к спортсменам? — Пойдем; но говорю, конечно, что не знают спортсменов и никого здесь. Затруднения с разговором, когда о машинах или о песне, которую они все знают. У него разряд по плаванию. Тут я и понял, что когда недели три назад увидел, здесь по дачной улице шел мальчик с аквалангом и ластами под мышкой, ровесники шли с ним, девочки, или дети, я поразился тогда, как он красив, и во взгляде бессердечность, от красоты, видел всего мгновенье, только прошли мимо, — туг я понимаю, это он и был. Стемнело, сидим на скамейке у одного домика, он все время перебирает струны и напевает уличным голосом эти песни, блатные, жалостливые про любовь. Из домика женщина попросила не петь. Мы пошли к открытой веранде столовой, там дежурная лампочка посередине невысоко, такой тусклый свет с большими тенями; старуха сторожит с папиросой и две девочки с парнем; а девочки попадались, и мальчик тоже, спрашивал у Миши — девок нет? и Миша засмеялся; Миша дал ему гитару, этот Толя, с малороссийским выговором, смешно, и с чувством, не как Миша, запел, с руганью через слово. Толя послал девочек за картами, я подумал, хорошо, их четверо и я лишний, не выяснится, что я не играю; эти девочки живут в домике рядом, дочери, что ли, заведующей столовой; когда они вернулись, Толя увлекся пением, девочки одни со сторожихой сели в угол напротив с пасьянсом, а мы с Мишей слушали Толю и смеялись, уже объединены вниманием к пению; песни у Толи были такие: беспризорник подходит к кассе, хочет украсть билет, его забирают, он говорит: — Граждане, как вы жестоки, граждане, сердца у вас нет, вы забыли, что я беспризорник, зачем же меня обижать; или в притоне оборванец убил моряка из-за пары распущенных кос, наклонился над трупом, узнал в нем родного брата и ее убил тоже; или школьные про любовь, с красотой слога, и как он их серьезно, задушевно пел, так они до вас и доходят. Кончилось пение, мы пошли провожать Толика к палаткам. Он сразу стал рассказывать непринужденно свои похождения, как он сломал четыре целки в свои годы, а другие всю жизнь хотят жениться на девушке, не найдут, и как они к нему привязываются. Говорил он больше мне, Миша занимался гитарой, возможно, Миша привык к рассказам, а я хорошо слушал. Дальше путь с Мишей, и он рассказал об убийстве, к тому, что мне через лес идти; на днях в этом месте убили парня цепями от мотоцикла. Дальше в разные стороны — ну, до свидания до свидания; и сам говорит, форма, но все равно, — завтра увидимся. После встречи на пригорке я думал, что и простое знакомство невозможно, а оказалось возможным, столько были вместе, говорили, он здесь живет, знает теперь, как меня зовут, я знаю, что он Миша, и завтра увидимся.

Назавтра, в среду, с утра в поселок к палаткам, вижу Толика, хохла, один на обрыве, — здравствуй — здравствуй — Миши не видел? — Нет, не видел. Хорошо, думаю, когда он будет здесь проходить, попадусь на пути, он не увидит, что я его искал, да я еще с Толиком, как будто и с Толиком познакомились, не будет для него одинокой фигуры, подкарауливающей его. Спортсмены ложатся рядом в карты играть, к ним подошел старший или тренер с витаминами, мне отсыпали. Вижу, идет — здравствуй, здравствуй; на речку идем. Толя-хохол не пошел из-за дел; и по дороге он рассказал случай: сидит он в общежитии, ногу втиснул между столом и стеной; вдруг боль ниже колена, боль все сильней, он понял в чем дело: за стеной гудит сверло, с той стороны сверлится дыра там, где у него колено, он никак не вытащит ногу, сверло уже в ней, а нога вплотную между тумбой и стеной, и он в таком положении, что стол не отодвинуть; он закричал в стену, только тогда остановились, вошел рабочий, Миша вытащил ногу, сверло уже вошло в кость. Сам Миша как математик сказал, что вероятность попасть сверлу в его колено по отношению к стене равнялась нулю. Пришли на их место купания, плавки на нем коричневые с желтыми полосками по бокам. След от сверла показал. Красоты своей не сознает, может быть, говорили девочки, но сам в зеркало посмотрится, не поймет, и товарищи не понимают, конечно, товарищ для них, и все. Предложил сплавать на остров, для меня будет пределом туда и обратно. Я вида не показал, там посидели немного, он сразу хотел назад, я предложил посушиться, последние метры я с большим трудом, вылезли, надо прийти в себя, дальше с разговором неплохо — есть гитара, а я хочу научиться и запомнить песни. Он показал бой и аккорды. Сестра у него в институте, поет в клубе Жданова перед сеансами; или сестру упомянул вчера. Пришел Толя-хохол, вместе обучение бою — восьмерка, семерка, такие названия; Толя предложил осваивать на голове щелчками так, говорят, лучше запоминаются. Они еще хотят купаться, я говорю — лучше так позагораю; так выдохся. Вот еще, например: Толя пришел с обеда; значит, когда Мише идти обедать. Толя с ним не пойдет, чтобы мне пойти с Мишей и вышло непреднамеренно, я заранее говорю — ну, мне скоро обедать; так что, когда Миша хочет идти, мне уже можно с ним; а не так, чтобы он встал, и я за ним увязался, не подготовив заранее. Вместе весь путь до его поворота, спрашиваю, даже не спрашиваю, так, снова купаться придешь: — ага. Уже буду знать, где его увидеть, и примерно через час; и на время обеда он дает гитару поучиться. Домой ко мне Ваня приехал: а я ему и про стихи хотел сказать, и Мишу сейчас увидит, мне интересно, сможет и он понять, когда перед ним мальчик один на десять тысяч. Пошли на речку, Миша пришел через полчаса; тут все удобство положения с собеседником твоего круга. Для Миши одного не выйдет оживления и занимательного разговора, а через Ваню и Миша послушает, засмеется, вовлечется, проникнется ко мне немного. И важно, я не один в глазах Миши, и у меня есть приятели. Часа три так пробыли. Ваня хочет в город, я пошел проводить до автобуса. Миша спрашивает — потом придешь? Форма, но все же; вот мы знакомы уже, можем вместе идти по улице, во вторник после пригорка не помышлял. По дороге разговор с Ваней человек не моих страстей все подтвердил о Мише. Я устал, остров и столько за день ходил, больше решил туда не идти. И хорошо лишний раз не показаться, пусть думает, и у меня своя жизнь, а не так, что один как перст и все время караулю. Тут гитара к месту, все мой интерес к гитаре и песням. Еще, в первый же вечер он сказал, тем летом поедет в Москву поступать; а зимой едет в Москву на каникулы; еще, думаю, запишу ему адрес.

В четверг просыпаюсь, как хорошо, думаю, вчера лишний раз не надоедал; хотя, тут не ошибусь; но лучше иметь в виду. Весь длинный путь, полтора километра до столовой, полтора километра до его купания, не вижу. Хочу в домик к нему зайти, он вчера сказал тридцать два, и когда я шел с обеда с Ваней, я еще крикнул — Миша; я подумал тогда, он на речке, но выяснилось, он просто не слышал; но раз я кричал тогда, а главное, раз меня вчера вечером не было, а собирался, сейчас, думаю, можно. Вижу, его бабушка с посудой, а домик определил прежде чем по номеру, по ластам и аквалангу в дверях. Миша, спрашиваю, на речке? Спит, говорит, только завтрак готовлю; приветливости не было, всегда подозрение к знакомствам детей, и человек зашел старше Миши. Тут я увидел в открытую дверь край раскладушки и ноги под простыней за край зашли. Иду пока на речку час поспать на лужайке, чтобы время пробежало, где накануне с утра лежал, чтобы он проходя сам наткнулся. Час прошел, может быть полчаса показались за час, терпения нет, пошел к домику, и все время чувствуешь, кому-то из соседних домиков уж стал любопытен. Наконец, выходит, рубашка узлом на животе. Я к тебе, говорю, пошли на речку; сказал обязательно, что один раз заходил, бабушка наверняка ему сообщала; чтобы не вышло, что я почему-то не признаюсь. Он берет гитару в домике напротив, отдал вчера, тут на середине пути еще окликает в тельняшке некрасивый, крепкий, Сережа, как я и понял, кого он ждал в первый вечер из города; знакомить не принято, правильно, мы лишь два дня на речку попутчики, а с Сергеем сами познакомимся, если нужно будет; тут лишних церемоний нет. А с Мишей был договор, что он у Сергея тетрадь, с песнями. Дальше втроем на реке, они сплавали на остров; нет, Сергей не раздевался, сидел одетый. Миша научился на гитаре от него. Сергей может над ним посмеиваться, например, над его игрой; хотя сам умеет кое-как, только чтобы гитару держать для нормы. Возня между ними, когда Сергей, играя, может обнять, прижать. В этот день или накануне я спросил, много ли мне времени на учение; он сказал, уедет числа двадцатого; а этот день восьмое. У них жаргон: путевый — хороший; жена — девочка, с которой спал; шкура — пиджак; нельзя поддаваться соблазну спросить Мишу с ласковой улыбкой старшего человека, обняв за плечи, что значит жена или поролся — сразу человек из другого общества, а так равный со всеми преимуществами знакомства на равных. У домика Сергея, где они остались на перевернутой лодке, даже не дойдя, Миша спросил у Сергея тетрадь; не в том дело, что помнит, и приятно, что помнит, а моим прогулкам у него есть объяснение. Сергей вынес тетрадь с ошибками, прошу, до вечера, но излишняя вежливость опять ни к чему, лишь отдалит, и я чувствую меру, не подделываться и не слишком отличаться. Спечатал, скорей опять к ним, при расставании они приглашали — ну, мы тут будем, приходи. Опять весь путь до купания, нет, иду назад, вижу вдали, идет; я показываю тетрадку, чтобы видел, что с делом, — вот, говорю, перепечатал, забыл, где Сергей живет. Подошли к его домику, вызов свистом, сели все на лодку как будто скучая заодно. Он все с гитарой, Сережка ему говорит — голова от твоей музыки заболела, играть ни хера не умеешь. Я вниз на траву сел напротив, чтобы лучше видеть. Когда мне уходить, Миша сказал — мы у костра будем, где спортсмены. И в третий раз пришел к ночи, нашел по гитаре в домике у столовой, куда девочки уходили за картами в первый вечер; в окне те две девочки и Миша с Сергеем. Еще думаю, может быть, мне не стоит, раз двое на двое, но все же заметно, они просто так сидят; открыли — ты по гитаре нашел? — по гитаре; с Мишей вместе сидим на койке без матраца, он все играет и напевает. Приходит мама девочек или одной из них и без обиняков просит идти по домам. Пошли к костру, спортсмены пьяные слегка, один позвал — эй, давай сюда, спой что-нибудь; и вот его особенная ясность, он сразу начал им петь, а поет он на здравый вкус неумело, хочет походить на вчерашнего Толю-хохла, ему его акцент понравился. Когда нам уходить, говорит — наверное завтра в город поеду; ты не собираешься — меня спрашивает; да, говорю, надо бы; договорились вместе. Втроем назад, глубокая ночь; как удачно: Сергей живет на середине пути, дальше вдвоем; вот тут я рассказал ему об убийстве; во вторник мне Миша сам рассказал, убили цепями, потом в среду мне Леня сказал: повесили на цепях, и теперь передаю, как рассказал Леня, смеется — кто что говорит; и договорились, что завтра с утра зайдет за мной, раз мимо меня на автобус; и дал гитару — хочешь, говорит, пока? Иду учу по дороге его бой, завтра вместе в город.

Завтра пятница, проснулся часов в семь, он в начале десятого зайдет, сижу пока на крыльце с гитарой. Идет в белой рубашке, говорит, издали услышал по гитаре. Я захватил переводы, ничего, конечно, они ему не говорят, разговора в дороге нет, он и в автобусе слегка перебирает гитару, вначале оба стоим, потом я сижу, он стоит, на свободное место сесть не захотел. Дальше ему на свой автобус. Говорит, назад поедет, может быть, сегодня вечером, может быть, завтра утром; а ехал он в школу для математиков; я думаю — похвалиться хочет, чему научился; а может быть, не так представляю. Но договариваться созвониться, когда назад будет ехать, теперь нельзя, он слышал, как я, уходя с дачи, крикнул, в четыре вернусь; когда он, допустим, позвонит, получится для него, я нарочно его ждал неизвестно зачем. Может быть, он и не слышал, когда я сказал вернусь, или забыл; но уж нельзя, выйдет преднамеренно. А я со вчерашнего вечера рассчитывал и назад вместе. Пятница, день танцев; пятница, суббота, воскресенье. Вернулся в деревню и сразу к Сергею. Тут планы быть ближе к нему, чтобы когда я хожу с ними, Мише преждевременно не пришло в голову, и Сергею тоже, и Сергей обратил бы внимание Миши, что я хожу с ними из-за Миши. Прохладно, Сергей в плавках, а все гуляющие одеты, посматривают на него, я спрашиваю — не холодно, он смеется — я спортсмен. Разговора мало, молчание заполняю свистом; он крепкий, неказистый, но это я в среду отметил около Миши. Неловкости в разговоре, когда коснется бадминтона или тенниса; на мне в этот раз не было плавок, подходящий предлог не лезть в воду; но ведь я сам зашел за ним звать на речку, иду и думаю, придется купаться. Он еще взял ласты, хочешь, говорит, и ты в ластах попробуешь. Не доходя до купания, видим пьяный спортсмен бьет громко палкой по сосне, эй ты, приказывает, наступи на конец, но мы вдвоем, и у Сергея сложение борца; когда я не говоря ничего прошел мимо, спортсмен не прицепился, дальше, слышим, упал велосипед, он подставил палку мальчику лет пятнадцати, тот упал, поднял велосипед не огрызаясь, зная, что за это будет, а спортсмен веселится. А когда мы по этому крутому спуску сбегали, Сергей сказал — что же не разулся, в сандалии наберется; я отмечал про себя промахи; мне тоже надо бы в воду, ведь это я его и позвал, он дома с книжкой сидел, а я теперь не иду, говорю — так посижу; хотя, купаться пошли в ластах, а ласты одни, значит, он, потом я. Он еще звал на остров, но у меня память свежа, как я тогда устал; и там был подъем, а тут холодно; он думает, я как он, пусть без разрядов. Он сплавал на остров, потом и мне надо бы в воду, и я не знаю, так или не так: я ноги вначале от песка обмываю, чтобы ласты ему не выпачкать; на ходу вижу бессмыслицу, раз все равно в воду, но он мог не заметить или принять за привычку, и ему же семнадцать лет, а я столичный человек, может быть, так нужно. Трудно зайти в воду в ластах; а перед этим, забавно, Сергей сказал, в ластах больше всего тонут, говорит, надо идти спиной. Сергей еще окунулся, пошли назад под обрывом; а когда я за ним заходил, я был с сообщением, что Миша вернется сегодня вечером, или, верней всего, завтра утром. Идем низом, он рассказал, как в прошлом году в такую погоду — он заметил еще, когда мы шли туда над обрывом, что вода прибыла, или наоборот, убыла, по границе островка напротив, — в эту погоду две девочки позвали нарочно моряка, знали, что он не плавает, хотели посмеяться; моряк не пошел, девочки пошли и утонули: когда вода прибывает, образуются водовороты. Еще рассказал, они с мальчиками, когда у пионеров был родительский день, плавали в лодке и нарочно, один нырнет, как будто что-то ищет, другой кричит — ну как? тот в ответ — не нашел, чтобы с берега их спросили — чего ищете? а они отвечают — утонул какой-то пионер. А здесь было два лагеря, и на следующий день в каждом лагере говорили про другой, что там утонул один пионер. И опять вернулись к убийству; я, чтобы разговор поддержать, начал про этот случай; не только, говорю, убили цепями, но и повесили на цепях; так слышал от соседского мальчика Лени, но Леня сказал, в двух километрах отсюда и ночью, а Сергей говорит днем, среди деревни. Я попал впросак, спросил, а за что. — Как за что, как всегда, ни за что, пьяные были, и Сергей знает, кто. Двое мальчиков из города, и убили городского, семнадцати лет. Милиция не найдет. Дошли до него — до свидания; спросил, приду ли на танцы, договорились на десять часов. Вначале мы договаривались, на пути к речке, что я за Сергеем зайду, не помню, сказал я, что не знаю, где танцы; сейчас он хотел объяснить, я говорю, знаю, чтобы не было у него впечатления, что человек здесь живет и не знает, где танцы; и я мысленно знаю, по музыке. Вечером пошел только показаться; а дома хорошо, пироги поспевали в духовке. На танцплощадку пришел в разгар; и вижу, Миша приехал; в сером свитере, в котором ходит в холод, — о, приехал, когда? — да тогда-то, а ты когда (я)? — я днем. Сергей сказал, думал, что я не приду. Все возбуждены. А вокруг страшные подростки, ищут кого избить. С девушками надо шутить. Миша с Сергеем так и делают. Грустно от музыки, и что все веселятся, а ты не в жизни, они танцуют, ты нет, и в голове убийство. В кожаной куртке его двоюродная сестра лет четырнадцати, с ней жена, девочка, с которой он спал; может быть, сочиняет, хотя, год общежития. Сергей подталкивает меня — иди потанцуй, а то замерз, покажи, как надо в Москве. Разговор, искать им девочек или нет. Мальчики прыгают с мальчиками, Миша меня зовет — нет, говорю, Миша, так постою. Оторван он них, и от музыки грусть. Делаем вид, как будто интересно, как танцуют или как Миша играет; и подходящий повод, пришла одна Ольга с молодым человеком, я понял, это сестра, как будто нашел занятие, хочу послушать. Ее окружили, девочки, официантка Люся, Миша как у себя дома, и понятно, ему нужен такой друг, как Сережа, за его спиной лучше. Но семейство — Миша, сестра, и двоюродная в кожаной куртке, сестра певица очень красивая, хотя лицо не Мишино, и сразу ее окружили, муж еврей красивый, правда не так. Но сами сестры и брат —! младшую двоюродную, тогда думал, она родная, почти не разглядел, но Оля и Миша —. Что она сестра, сразу понял, когда уверенно запела. Тут Миша спрашивает того, кого я считаю ее мужем, — как тебя зовут? не для знакомства, с какой-то просьбой, тот назвался, Слава, и позже выясняется, Сергей сказал, что он не муж. А муж на соревнования уехал. Еще Сергей показал на двух преступного вида подростков — один из них убил, кого ищут и не найдут. Может быть, и не так, но картина — и эти принцы крови здесь, легко себя чувствуют, королевские дети среди разбойников не знают, кто они сами такие. Как Миша танцевал: конечно, он не умеет, но что он не стесняется, как пел вчера перед спортсменами. Сестра с любовником собрались уходить, еще думаю, будут спать дома при бабушке. Миша с Сергеем никого не ищут, это больше так говорилось. Втроем, Миша, Сережа, я, пошли лесом, народу много, в обнимку, под кустами. Один старик, даже и не старик, мне сказал, сорок семь лет, живой, идет со всеми, послушать и погреться с молодежью. Он помогает, послал ребят за дровами, подсмеивается над собой, что старик, а туда же со всеми, и они над ним посмеиваются беззлобно. Но он старше меня на девятнадцать лет, старик среди них и так себя и ведет, а я старше Миши тоже на двенадцать лет. Костер, хорошо, тепло стало, на земле сыро, я стоять устал, нашел полено, Миша с другом не устали, стоят. Я у Мишиных ног получаюсь. Миша отдал гитару до завтра, тут еще у кого-то гитара, старик веселится, и ничего, что старик хочет с молодыми, как они. Один певец высоким, почти детским жалобным голосом пел, сам с виду мальчик с маленьким лицом, голос слабый, пел напряженно на пределе высоты и с переливами, и песня длинная, сейчас, кажется, кончится, а он опять. Когда ему другие подпевали и чуть иначе, у него в припеве была синкопа, его нельзя было сбить, так он уверен был в своем пении. У него забрали гитару другие ребята, Миша с Сережей собрались домой. А во время пения я посматривал на Мишу и смеялся — как певец хорошо поет, и Мише мое мнение передавалось; и вот, это на следующий день, когда я похвалил Мише сестру, а про певца сказал он ни на кого не похож, Миша потом о нем моими словами сказал. Они пошли, позвали меня, а мне в другую сторону, и если бы я пошел с ними, опять я провожаю Мишу, и если бы поднялся пошел домой, опять получилось бы, сидел, только пока был Миша, — и я сказал, еще посмотрю. Они отошли, я пошел тоже.

Суббота, хочу в поселок за сигаретами, еще думаю взять про запас, понедельник и вторник у них выходной; что завтра воскресенье, я забыл, думал, сегодня воскресенье. Его там не вижу, вижу Ольгу, сестру певицу, с младшей сестрой, вчера была в кожаной куртке; мелькнули в деревьях ограды. Опять этот путь до купания, нет; может быть, спит. И знаю, чего хочу; хочу достать денег выпить с ребятами. Все будет живее, и легче поступки, а лишнее спишется на опьянение. Давно надо бы что-то выкинуть, как-то завоевать. Сумку белую увезли, я спросил денег у Ани. Я раньше хотел с ними выпить, но продают в розлив, и пусть я буду весел слегка и попадусь им на глаза. Взял вина, свежий огурец заесть вкус, и на ступеньках сел смотреть, не пройдет ли мимо; нет. Допил, ухожу, ах, вот где я увидел Ольгу, позади себя с сестрой у ограды; потому что оборачивался все время. И намерение пойти к Ане просить еще денег, когда от этого опьянею, будет чуть-чуть, чувствую. У Ани подготовка, разговариваю, разговорить себя хочу, и таким пошел в столовую; полчаса до перерыва. У столовой тот Слава, любовник, киваем. И вот когда стоя пью на веранде, разгуливая, народу почти нет, в одной руке стакан, в другой огурец, хорошо так на ходу, вот тут вижу, едет на велосипеде — не хочешь вина, спрашиваю, отказывается; долго ли, спрашивает, я вчера оставался, здесь и вспомнил певца в моих выражениях; и хочет на час пойти, учить химию, он не сдал ее, один день был перерыв между химией и предыдущим экзаменом, многие не пошли сдавать; я, правда, уже мог сказать, упростилось, — ну, суббота, в субботу отдохни, он говорит все равно надо, зарок дал. Я напутал, это было при первом стакане, я просидел у Ани полчаса и полчаса дорога, потому что этот час он учил химию; а после второго стакана надеюсь его встретить на улице или на реке и Сергея зову составить компанию. Два стакана, правда, между ними час перерыва, на меня мало подействовали; а денег, всего по стакану Сергею и мне. Но привезли пиво; я занял за Славой-любовником, он модник и не побрит с умыслом, помнит, конечно, как я сидел с ними на танцах, когда Ольга пела и внимательно слушал. А здесь я в ботинках и совсем другое ощущение телу. Слава, Миша его так называл, мы пока не знакомы, мне по виду ровесник и по манерам видно, круг ближе, чем хоть Сергей, относительно. Слава начал с другим человеком из очереди разгружать ящики с пивом, я тоже помог и Сергей, перед носом продавец закрыла окна на пересчет, вам, говорит, мальчики, отпущу; а за мной человек просит ему тоже, я дал рубль Славе взять на меня, сам отошел пока попросить у Люси стаканы, тоже мне ново назвать ее на ты, как все посетители просто с официантками или кассирами, она сидит в кассе. Взял бутылки от Славы и вижу Мишу на улице; показал ему на Сережу — здесь Сережа, иди к нам. Пива не хочет, не любит, говорит, горькое. Мы выпили с Сережей, а со дна Миша допил. Совсем мальчик домашний, он и когда отказывался, сказал, стакана нет, а все равно, можно из одного, он, возможно, даже сообразил, что не так сказал. Химию он этот час не учил, возился с велосипедом, пойдет учить сейчас. Мы его отговариваем, кажется, решил не учить, но зайдет по делу домой, потом нас найдет. Потом мы с Сергеем позади ограды шагах в тридцати от Миши, через кусты не видно. Сергей полез на черемуху, сказал, тут еще дикая малина; я лежу на земле, недалеко за кустами пьяный давно лежал и женщина проходила, спрашивала, не наш ли друг.

Раз я в траве, то и он наш знакомый. Вскоре условленный свист, Миша. Когда Миша шел, он видел только Сережу на дереве, спросил его обо мне. Втроем недолго, потом не могу вспомнить, как расстаемся; мы ведь еще идем в сторону купания, где теннисный столик у палаток, там они станут играть с большим счетом в пользу Сергея, а по дороге я вспомнил про Ольгу, сестру, мне нужно Мише через нее сказать, как он красив. Их партия в теннис, я как будто слежу на траве, ничего не разбираю и мысли текут о Мише; только слышу из разговора, что счет двадцать к трем, почти совсем всухую в пользу Сергея. Подобрал, в траве валялись погнувшиеся шарики, не помню, Сергей или Миша спросил — что, жечь собираешься? Они любят их жечь, Миша подсел, зажег, и они горели хорошо. Я не вспомню, как расстаемся; как обычно, идем втроем, Сергей свернул к себе, а мы с Мишей дальше до нашей развилки; но вот: к теннисному столу пошли, там спортсмены и тот, кому Миша оставил вчера гитару, сейчас ходили гитару забрать и спортсмена не было. Еще Сергей рассказал, когда шли втроем, как в прошлом году однажды нечего было курить и они с Мишей видят здесь в окне блок сигарет. Миша надавил, стекло треснуло, а дело было среди дня, я еще спросил, разве рука так не поранится, они сказали нет, как нажимать, они вытащили осколки, Миша тонкий, пролез, Сергей на страже, слышит Миша в домике смеется, оказывается, он коробки открыл, а там во всех гвозди. Еще, когда с Мишей вдвоем идет, он сказал, у него одна сестренка умерла до его рождения, я говорю, хорошо, иначе родители не позаботились бы тебя произвести, и у меня та же история. Значит, игра, жгли шарики, эти рассказы, расходимся, как не помню, здесь выпало место и дальше слепое пятно. Дома наши вернулись, вот где я надел ботинки, я просил привезти; но что там ходил хорошо по веранде с вином в одной руке, с огурцом в другой и присаживался за пустой стол, это так. Нет слепого пятна, потому что точно с Мишей до развилки доходили; расставаясь, я сказал ну, на танцах встретимся, а он говорит, приходи раньше. Значит, иду, до танцев далеко, светло пока, путь до теннисного стола, не вижу, иду назад, поляна, где волейбол, здесь и решилась судьба этой вещи. Еще думал лучше, чтобы ребята меня здесь застали, но их нет, зашел к Сергею, рядом с поляной, он в рубашке, встречаем Мишу или заходим, или Сергей свистом; заходим, был такой случай, заходили вдвоем, я зашел, Сергей стоял рядом, Миша с гитарой, прошли немного, он сказал, я пойду гитару оставлю, еще Сергей его отговаривал, а он пошел, потом Миша нас нагнал и Сергей в моем пиджаке до колен, и он спросил Мишу, как ему пиджак; на танцы рано, но все равно пошли, уже скоро. И совсем по-другому танцы, так немного надо, и уже свой. Мы пришли, никого не было, и для тех, кто подходит, мы первые; а по дороге у них разговор, что всегда, когда им на танцы, их встречает одна пластинка, а сегодня встретила другая, смеются. Сергея в моем пиджаке не узнали. Сидим, подходит народ, и подходит Ольга с этим Славой и еще каким-то приятелем и двоюродной сестрой четырнадцати лет, все знакомо, и сестра садится со мной, явно, я ее занимаю, у нас нечего курить, и этот Слава находит нам сигареты. Ольга, покурив, каждый раз делится со мной, а потанцевав, садится рядом; и ясно, разузнала обо мне у Миши. Я попросил спеть, поет, глядит мне в глаза; затем разговоры молодых людей, Славы с приятелем, и перебрасывания названиями книг не к месту, но это знакомый круг людей. И эти ботинки с опорой ноге, и что я присмотрелся, как здесь танцуют, пошли с Ольгой танцевать. Она только и ждала, когда приглашу. Еще я ей сказал, — когда заиграют в ритме — а уверенность у меня появилась, когда мы перед этим втроем стояли, Сергей с Мишей и я, я без пиджака мерз, и чтобы сдержать дрожь, больше от возбуждения, я вспомнил надо напрячься и кровь побежит скорей, — так вот, Миша коленями перебирал в музыку просто так, я от нечего делать начал тоже, и Сергей, он все время просил показать, как там, в Москве танцуют, потому что все время ждал от меня что-нибудь, сразу обратил внимание и даже сказал — смотри. Миша, как хорошо; я отчетливо перенял от возбуждения его перебор; и вот он у меня остался в ногах, я все время его про себя держал, и в плече; я сказал Ольге — что-нибудь в ритме начнется, мы с тобой пойдем; правда, я не мог понять, то или не то начинают, вступления дают медленные, а потом переход в шейк; а пока я раздумываю, Ольгу уже пригласят. Во время одного вступления Ольга протягивает в мою сторону папиросу, я подумал, дает докурить, а она хочет сбросить ее, а руку протягивает позвать на танец; еще я назвал остаток папиросы чинариком, они не поняли — что? и изумленно смотрят, смеются; у них говорится бычок; но им понравилось, столичный житель, и слова у него другие. Мы с Ольгой танцуем и я свободно, а когда танцевали медленное до этого, когда просто переступают с ноги на ногу, я сказал, что ей лучше бросить все и ехать в Москву петь. Она, правда, сказала — какая я певица, и зря, не вязалось с ее уверенностью и азартом. Она при удачных обстоятельствах могла бы быть в звездах, и сразу окружают мальчики-приятели и совсем маленькие другие девочки, с восхищением смотрят на такие прихоти и огонь. А Слава, возможно, и не любовник, ей нужно проверенное окружение производить эффект, Сережа с Мишей, конечно, не уловили. Это Миша сказал Сергею, что любовник, а Сергей засмеялся — только муж уехал на соревнования. Любовник или нет, ей прежде нужны знакомые, чтобы могли восхищаться ею, а через них и незнакомым передастся. Потом Ольга, этот Слава, второй приятель, двоюродная маленькая сестренка хотят идти, Ольга спрашивает меня — вы нас проводите? и по дороге то обнимается со Славой-евреем, то с приятелем, игра, и для двоюродной сестренки, и взгляд на меня, чтобы не отставал, а я без вина не переступлю грань. То меня под руку возьмет, боится оступиться, то подбежит к еврею Славе, поцелует, или просит приятеля, чтобы он ее целовал. А молодые люди отвечали так: приятель, его звали Шурик, просит, чтобы его поцеловала маленькая сестра и показывает, как ему сладко, потом его поцелует Ольга, он нарочно сплюнет после нее, и все смеются. Дошли до палаток, с нами шла Люся, в кассе в столовой сидит, и мы с ней вальс танцевали, а она так серьезно сказала — лучше меня придерживай, когда закружимся, я руку отпущу; эта Люся плакала в начале вечера, а Ольга отводила ее, что-то говорила, как девочке, утешала, и видно было, что Ольге нравилась такая роль. Дошли мы до палаток, до маленькой на двух человек палатки, где, оказывается, расположились Слава-еврей с этим Шуриком, а Ольга пойдет к бабушке и все. У палатки продолжился Ольгин концерт. Она пела много из «Пиковой Дамы» за всех героев и за оркестр; и видно, что все дети из состоятельных семей. И вот этот Шурик, приятель, говорит, лежа у Ольги на коленях — Ольга, когда такая-то девочка узнала, кто я такой? О Боже мой, так вот он кто. И по голосу видно. А Слава-еврей не похож. Совсем другая картина в сравнении со вчерашней. Ольгу все время зовет, пойдем домой, мне поздно, эта Люся, и, не дождавшись, пошла через лес, никто не встал ее проводить. Ольга с маленькой сестренкой тоже поднялась идти, а вы пойдете, Ольга меня спросила, на вы, — я рядом сидел, ни разу не обнял ее, не взял за руку, и потом по дороге. На прощание пригласила завтра к палатке. Я от нее прошел проверить друзей и заблудился, громче зову — Слава, не слышат, и вижу, палатка, они на второй раз откликнулись, а я в первый раз звал в двух шагах; когда мы прощались с ними, когда я пошел с Ольгой и двоюродной сестренкой, Слава весело сказал: нам с Шуриком тоже пора спать, будем любить друг друга; может быть, он в шутку сказал, — я думал, они еще не легли, посижу, послушаю разговоры, они держались учтиво, интересовались, что в Москве; но я их нашел, а Слава говорит из палатки — а мы уже спим, ты дорогу найдешь? — А, спите? да-да, конечно; так и ушел.

В воскресенье с утра дождь впервые за это время. Опять не найду палатку, а звать громко не хочется; пошел к домику, открывают, бабушка лепешки печет, Миша провел в комнатку, накурено, сидят все четверо, Ольга с двумя молодыми людьми в карты играют, и двоюродная сестра в кровати. Я еще с ночи придумал занять их стихами, как император содрогался и вблизи его конец и, не сводя с Авроры глаза, себя в руках держал боец, как будто вчера им приготовил; посмеялись. Ночью я строил планы, как Ольга в Москву устраиваться поедет и Мишу уговорю, договор о зиме на каникулы само собой. Приходит маленькая сестричка, родная, много Мишиного, обещает быть красивой, зубки съедены конфетами; Ольга стала ее целовать, приговаривать, как она любит братьев и сестер — красивые, говорит, они у меня? Тут и Слава-еврей спрашивает меня, не поехать ли ему поступать в Москву. А вчера, когда Олю провожал, она сказала, что Слава журналист, а Саша учится на врача. Слава, значит, не учился на журналиста, так в газете подвизается; но тоже, вижу, моложе меня и на семь лет; а по виду ровесник. Но готовый журналист, в курсе всего, что делается на свете, все по верхам. Миша стал мне показывать книги, химию, еще научное о натяжении жидкостей, начал об их достоинствах. И тут новый поворот картины. Ольга назвала их фамилию, и как все тесно: это же их отец профессор, и как все приблизилось, были неведомые дети, я их бабушке за занавеску громко сказал, вот как мы через родителей знакомы, чтобы одобрительней относилась, когда захожу за Мишей. А отец Лев Моисеевич; я Мишу спрашиваю — как же ты о евреях говоришь как-то со стороны, а Миша объяснил — отец не еврей, он русский, только на четверть еврей, но мне все равно, я не разбираю, евреи или русские: значит, у них мама русская, а отец, я потом узнал, русский наполовину, а наполовину еврей. Они собираются в город, Миша тоже. Миша хочет на три дня ехать с химией, и я с ними. У Ольги дома муж, соберемся у одного из друзей, у Саши-медика. Бабушка из-за занавески Мише сказала, чтобы он не уезжал, ну, действует наоборот. Еще по дороге он скажет жестокие слова — надоели мне дедушка с бабушкой, хоть бы умерли скорей. Я предложил по дороге к автобусу небольшой крюк ко мне, я перекусить хочу, а они здесь отказались, когда бабушка предлагала. А дома, когда я их рассадил с чаем и мне некуда сесть, Слава или Саша хотели стул высвободить из-под чашек, я отказался, сел на пол, и Миша сказал — пускай, так ему лучше; и мне сказал — я заметил, ты так любишь сидеть; и сам точно так же сел. Они по дороге передумали собираться сегодня. Слава тогда предложил, может быть, мне стоит вернуться, завтра к их обеду приехать. Я сказал нет, поеду, дела в городе, и то с Ольгой иду, то все же с Мишей, раз все равно приятели с нею обнимаются, а идти далеко, сорок шестой прошел нa наших глазах, мы пошли на двадцать шестой. На конечной стоянке там была большая лужа, в середине пень, я перебрался на пень, Миша встал с краю лужи, а остальные пошли к скамейке. Мне бы надо пойти к ним, ясно, что Миша не будет долго стоять с краю лужи и мы тогда бы рядом с ним там сидели; но вот Миша пошел к скамейке и сел с ними, а мне уж поздно к ним идти, они отметили бы, что пришел за Мишей. Так и сидел отдельно до автобуса. В автобус набралось много народу, я так угадал, чтобы с Ольгой места не было, она с двумя приятелями, а мы с Мишей вперед сели вдвоем. Вдруг он забеспокоился, сумку оставил, автобус еще не тронулся, а в сумке там редкая переводная химия. Он стал пробираться к выходу, я держу место, боюсь, как бы не заняли и автобус не тронулся, двоюродная сестренка кричит из-за пассажиров — Миша, нашлась сумка; Миша вернулся, и мы поехали. Я предложил, давай отвернемся к окну, чтобы мест не уступать, а Миша говорит — я не могу, всегда уступаю; я еще не расслышал не уступаешь? Он говорит — наоборот, уступаю; и я говорю — ну и конечно, правильно делаешь. А ему предлагал, думал, ему понравится. Но около нас пожилых не было. Ближе к городу меньше народа стало в проходе, я иногда оглядывался на Ольгу, чтобы не почувствовала, что я с Мишей сел и мне ничего не нужно. Приехали, выходим втроем, Ольга, Миша и я, приятелям — дальше. Миша меня перед выходом спросил — ты дальше едешь? мне лучше дальше, я сказал — да нет, выйду с вами, пройдусь. Возможно, Миша думал, я из-за Ольги. Вышли втроем и не знаю, как с ней разговаривать, она все что-то ждет от меня, ничего не поймет; ну, отменилось сегодня, и думаю, спишет мое молчание на то, что ей к мужу, с приятелями по дороге обнималась, и меня это омрачило. Так тягостно дошли до их остановки, пойду, говорю; завтра с утра съезжу в деревню, к вечеру к сбору вернусь; хотя, думал, и не надо возвращаться, так лучше, чем прийти к ним и молчать. А когда мы в деревне к автобусу шли, Ольга сказала, я вам позвоню в городе, и я ей свой телефон сказал, она повторяла, а медик Саша, у кого собираемся, мне свой телефон начертил на дороге, показал, как запомнить, симметричные цифры по бокам, — так сейчас, прощаясь, мой телефон не вспомнила. Я из дома ей решил позвонить в опьянении, чтобы она поняла, что я пил, и без вина я бы не знал, что сказать. Позвонил, Ольга, давайте сегодня увидимся; она говорит нельзя, у меня Аркаша дома, до завтра. Я набрал еще раза четыре, и то никто не подходит, то другой голос говорит, нет дома, то вы не туда попали; я дальше прямо Мишу спрашивал, как будто через него хочу позвать Ольгу, так и он и Ольга могли бы подумать.

На следующий день, понедельник, приехал в деревню поздно, если к вечеру опять в город. Ясно, Мишу они с собой не возьмут. Для Ольги он младший брат, и гораздо младше, чем для меня. И вижу, погода переменилась окончательно, впервые за все время, и беспросветно. Я собираюсь к Мише в домик за гитарой, я у него вчера просил на эти два-три дня поучиться, пока он в городе, он с собой не брал, чтобы не мешала заниматься. И вдруг вижу его спину в сером свитере, он идет от домика вглубь, значит, он вернулся, но одновременно я увидел и уже начал спрашивать в открытую дверь — можно? Дедушка его ответил — да-да, Аркадий? думал, муж Ольги; видит меня — в чем дело? Мне, говорю Мишу; уже вижу, где Миша, но поздно, уже спросил; Миша, говорит, грузит веши в машину и они сейчас уезжают. Я нагоняю Мишу, он как раз с другими вещами гитару несет все, говорю, уже знаю, а я приходил, как у тебя просил, взять гитару. Машина синяя за заборчиком, и там отец; и я для отца впервые приятель его детей; здороваясь, он отвечает сухо — здравствуйте — и поворачивается к багажнику. А всегда здоровался доброжелательно, с улыбкой. Он идет к домику, Миша говорит, они забирают все вещи и уезжают, потому что погода вот так переменилась, меня еще спрашивает, не холодно мне; дождик льет, хотя как раз в этот момент не сильно. Я говорю — так все; он говорит — да нет, может быть, вернемся, но понятно, погода переменилась совсем, и ей давно полагалось, и ведь это и подготавливалось в последние дни, а вчерашний дождь был началом. И как-то еще понятно, и раньше было понятно, но здесь наглядно, что Миша еще ребенок, он ничего не решает, все взрослые, вот как отец с Мишей разговаривает, ведь для отца нет Антиноя одного на сто тысяч мальчиков, а просто шестнадцатилетний сын, с которым надо построже. Я говорю Мише — как отец со мной поздоровался сухо; а Миша говорит, он торопится просто; я и сам вижу, что торопится, но нет, мне ничего никогда не кажется. Не знаю, бабушка с дедушкой сказали ему, что Ольга эти два дня провела с молодыми людьми и приходила домой в два часа ночи и что я был вчера, я же назвался и бабушка это связала со мной, и может быть, эти вчерашние звонки, может быть, он слышал, что Ольге звонят. И Мише тоже, и настойчиво, четыре раза, конечно, ему неизвестно кто, но я оказался в числе тех молодых людей, с кем Ольга проводила время, это-то ему бабушка сказала, она меня теперь знает, и что вот я к Мише пришел, нашел себе друга шестнадцати лет; может быть, этого было и вполовину меньше, но все же все это мне в этом его «здравствуйте» показалось. Пока мы с Мишей стоим, отец несет вещи к забору со стороны домика, там просит Мишу принять, так раза два, я каждый раз как будто хочу подойти помочь, но Миша опережает; не как будто хочу, а выходит как будто. И вот еще: я Мише говорю, что я здесь потому, что думал гитару взять, чтобы он не чувствовал проводов, так он протягивает мне гитару, — на; чтобы я поиграл, пока они грузятся. Мишенька. Потом, например, вышла бабушка, и так получается, что я не смог с ней поздороваться, она на таком расстоянии, что для того, чтобы услышала, надо было громко и вышло бы слишком нелепо мое старание; но кажется, она и нарочно не смотрит в мою сторону, и у нее ко мне особое отношение, может быть, после того, как она отцу рассказала про Ольгу, и хоть вчера со мной разговаривала, сегодня уже дело другое, у них с отцом теперь отношение новое. Они, конечно, торопятся, но все же; потом мы наедине с маленькой сестренкой, у которой зубы съедены конфетами, все отошли за вещами, я, чтобы не молчать, улыбнулся ей, заинтересовался какой-то медалью, и надпись читаю «Будни-Радости»; оказывается, «Будни-Радуга», все равно непонятно; говорит, она чемпионка здесь, детские соревнования, бегала, что ли; я ничего не понимаю, улыбаюсь ей, Миша подходит с вещами — вот, говорит, она у нас чемпионка. — Да я уже знаю. — Нахвасталась, на нее посмотрел. — Да нет, это я у нее спросил, откуда медаль; и еще остаюсь с Мишей недолго; или это до этого, раз бабушка прошла; он спрашивает — ты телефон мой знаешь? я говорю — знаю; Миша, говорю, ты лучше сам позвони, нечем записать? — Бумага есть, карандаша нет; — ну, посмотришь в телефонной книге; он математик, надо бы сказать, он бы запомнил. Еще думаю, надо сказать, что я вчера звонил, он наверняка был дома и слышал все звонки; может быть, и не слышал, но все равно, выяснится, — вот, говорю, вчера звонил вам, только пьяный был, Ольгу спрашивал, потом тебя. — Пьяный был? — он переспросил так, наверное, знает об этих звонках, и ему объяснилась нелепость четырех или пяти звонков подряд; а может быть, так спросил. Они садятся, отец говорит, правда, не глядя в мою сторону — до свидания; я говорю до свидания, с большим почтением, и стою смотрю, как поедут. Миша на переднем сиденье с отцом, машина долго разворачивается, я еще думаю, зря иду домой, им по дороге мимо ехать, эта фигура под дождем, ясно, иду домой и только к Мише приходил, не стоило бы, уж очень печально будет, но повернуть поздно, а хорошо бы, что я от машины в другую сторону, как будто обедать шел, но машина, вижу, разворачивается, чтобы выехать назад за забор, по дачной дороге, так не попадусь. Еще, когда мы с Мишей разговаривали, он спросил, поеду ли в город сегодня, я говорю, наверное, поеду, сегодня договаривались встретиться с ребятами, не знаю, ехать, нет. Он говорит, Аркадий не хочет идти. И когда они отъехали, я пошел тоже по их дороге к автобусу, опять сорок шестой прошел на моих глазах, и как вчера я пошел к двадцать шестому на дальнюю стоянку. Встреча вечером отменилась, я позвонил Саше, он сказал Ольга не приедет, из-за мужа, значит; и я просто так спросил, где как встретиться, не собираясь к ним.

Мы не виделись неделю, он, конечно, не звонил, я, пока занимался, тоже старался не звонить, чтобы ничего не менять из того, что вышло; и другое, я думал, позвонить можно будет только после того, как все закончу, и все письмо будет оттяжкой и средством удержаться от излишней поспешности. Я позвонил два раза и за это время, но один раз, кажется, никого не было, а один раз сказали, Миши нет дома, может быть, что-нибудь передать? я сказал нет, спасибо, позвоню еще; когда же положил трубку, понял, что была Ольга и она мой голос узнала, для того и спросила с заминкой — может быть, что-нибудь передать; чтобы разговор продолжить. Но я сразу не понял и разговора не продолжил, теперь было поздно. А не понял я, я звонил в первой половине дня, она в это время, я думал, на работе. Но я письмом удержал себя на неделю от действий, теперь звоню, прошу Мишу, и женский голос, не Ольга, не старый голос, не бабушка, мама, думаю, ответила, мне показалось, — сейчас; отошла звать Мишу, и туг же повесили трубку. Мне от нетерпения уже все равно, я снова набрал. Опять мама подошла и сказала — Миши нет, и ответила, кто его просит? Я назвался, объяснил, что в первый раз не расслышал и показалось, вы пошли его звать. Нет, говорит, я так вам и ответила, что его нет. Я правильно сделал, что перезвонил, а то так бы и думал, что нарочно повесили трубку, и может быть, он даже сам так попросил. А этот день пятница, день танцев, и хорошая погода, думаю, он в деревне. Я скорей туда, к домику — все закрыто, занавески спущены, только банка пустая от чая на подоконнике с той стороны и у двери старые ботинки, и щетка на длинной палке. Все как было, когда они уехали. Я в эти три дня один раз приезжал сюда и видел эту картину, значит, он еще не приезжал. И завтра в субботу Миша не приехал, и в воскресенье не приехал тоже. В понедельник рано утром я, конечно, в городе, звоню ему, дождался десяти утра. Раньше может спать, позже уйдет. В первый раз никто не подошел. Во второй раз подошел сам, еще думаю, первые звонки услышал сквозь сон, и может быть связал, что это я звонил, но все равно. Когда, говорю, в деревню едешь? — Да вот, завтра, или вернее всего, послезавтра, в среду. Я говорю — сейчас буду в твоем районе, надо по деду, выходи на улицу, если ничего не собираешься делать. Ладно, говорит, буду во дворе, объяснил, какой дом, назвал номер и приметы. Я говорю, буду минут через сорок на обратном пути. На пути туда зашел к нему во двор, хорошо бы, думаю, вместе с ним пройти по моему поручению, так бы Наглядней было, что я в его районе по делам. Но его нет, я пошел ключи взял, опять к нему, и он свистом окликает со второго этажа. А за эту неделю, ровно неделю не виделись, я, закрывая глаза, не мог в точности его представить, вдруг он стал у меня расплываться, и теперь я его увидел как после большой разлуки. Выходит, говорит — Аркадия видел? как раз за тобой шел; муж Ольги. Нет, говорю, и про себя пожалел, что не обратил внимания, интересно посмотреть, что за муж у Ольги. В кино, спрашивает, пойдем? Да, говорю, только давай лучше в центр; ну как, спрашиваю, твоя химия, выучил? то есть освободился или нет; — нет, говорит, не садился, вчера ездил на дачу, где Ольга с Аркадием, и как там веселей, чем у нас, а в деревне скучно; что там нет что ль дачных домиков, а где он был, тысяча. То, что было мне многолюдной жизнью, ему глухой угол. Стал вспоминать, какие в городе фильмы, этот видел, вот, кажется, «Опрометчивый брак», можно пойти. В автобусе разговора нет, выходим, пошли ко мне. Ты иди, говорит, я подожду. У них принято видеться на улице, и вся жизнь на улице подальше от глаз родителей, потому так хотят в общежитие или в Москву уехать учиться. Все же зашли ко мне, посмотрели расписание в газете, и в основном идет то, что он видел, а что не видел, неудобно, часа два до начала, я боюсь, он раздумает, и когда вышли, сказал, что газета воскресная, а в понедельник меняют программу, хотя наверняка знаю, смена программы там тоже была, и ее он и читал. Все хорошо, только он по дороге звонит из автомата предупредить о себе, еще ни у меня ни у него монеты не было и он хотел звонить без монеты, предложил зайти в будку посмотреть его способ; жаль, автомат, не работал, и я не послушал, как и с кем бы он дома говорил; когда разменяли, идти с ним в исправный автомат уже неуместно. Еще он рассказал по дороге, у Аркадия, муж Ольги, крест в ладонь величиной на цепи до пояса из чистого золота, он взял у своей бабушки, у нее много драгоценностей и живет одна в большой квартире, никто, мол, не догадается ее обокрасть; и в нашей картине опять золото, человек потонул в рюкзаке с золотом, у старухи золотые запасы в бутылках, и он ее хотел обокрасть. Но вот Аркадий мог занять его такой редкой вещью. И за час до сеанса и после, когда гуляли по центру, ясно, что я ничем его не займу, ничего не знаю, и приятельству совсем не на чем держаться. Незачем ему было звонить мне, у него полно удовольствий, а что я ему предложу? Вот они с приятелем ехали на «Яве», перевернулись в кювет, потому что асфальтовая дорога внезапно переходила в песчаную, и многие кувыркались так же, а до них даже кто-то насмерть разбился. Я ему на «Яве» не предложу покататься. В среду или даже во вторник он сказал, приедет в деревню, и я не сделал того, о чем всю неделю думал, записать ему московский адрес, и у меня не было карандаша и бумаги, и если бы я у него попросил, у него точно бы не оказалось, он был в рубашке, приглашение повисло бы в воздухе, пришлось бы в другой раз повторять. А надо в один раз, неназойливо. Я с утра выходил из дома, помнил, что нет с собой карандаша, но думал, возьму предусмотрительно, и за расчетливость буду наказан, не дозвонюсь. Все, как в первый день, — стоит на пригорке совсем незнакомый мальчик редкой красоты, на гитаре играет, я для него простой прохожий, и ему наше знакомство ни к чему, ничего для него нет в моих поступках и разговорах, как бы ни приноравливался.

Во вторник еду в деревню, он сказал, приедет во вторник или в среду. Теперь только бы дать ему адрес, иначе нить упущена навсегда. В домике по-прежнему, спущенные занавески, банка чая с той стороны, щетка на длинной палке и старые башмаки у входа. Это я зашел часов в семь вечера, потом еще заходил, осталась среда. В среду с утра заходил, и днем, и вечером часов в восемь, вечером дошел до Сергея, он выглянул в возбуждении, я, говорит, обедаю, ко мне друг приехал, сейчас пойдем на поляну в бадминтон играть; даже, пожалуй, в смущении, что я зашел, а он не составит мне компанию в прогулке. Я пошел назад под обрывом, чтобы он не видел, что домой иду и только к нему заходил, прошла среда, Миша уже не приедет. А назавтра я на всякий случай пошел взглянуть в его домик. И вот от забора вижу его черное окно, а оно было белым из-за занавески, я даже глазам своим не поверил, подошел ближе — ни щетки, ни ботинок, ни банки с чаем, у меня сердце забилось, подумал, приехал, спит еще, или в домике кто-нибудь из родных, а он гуляет, я заглянул в окна никого нет, все уехали насовсем, сезон закончился, в домике пусто и все видно из окна в окно. Значит, вчера, когда я поленился поздно пойти вечером, он был здесь, может быть, сегодня утром уехали, с отцом, машиной, раз ни занавесок ни матрацев, не в руках же он повез. Значит, они насовсем уехали, и адрес не смогу записать, звонить предлагать нельзя, произведет только обратное действие. И три дня осталось до моего отъезда, а они сюда не приедут. И вот ведь, опять как в то прощание после солнечных дней лил дождь, как будто нарочно для грусти — после того прощания все дни было солнечно, в понедельник, когда в кино ходили, жарко было, а тут дождь и я один стою, народу нет в поселке, не попрятались даже, совсем разъехались. Когда мы с Мишей раньше здесь проходили, был один пустой домик, я всегда смотрелся в стекло, и Миша тоже останавливался посмотреться, я думал, в такое темное зеркало не так видны двенадцать лет нашей разницы. Так теперь, я подумал, тот домик был предвестник. Во всех них живут только до осени, все станут пустыми по очереди, а теперь пришла очередь Мишиного домика. Я еше прошелся по всей дачной улице, до самого их купания, даже надежда недолго была, вдруг он здесь. Вчера почти все равно было, а сегодня из-за того, что так нелепо упустил, ходил-ходил, а когда он приехал, упустил, сегодня опять как тогда. Вечером в городе опять напоминание: один молодой человек вызывал с балкона приятеля точно тем же свистом, как Миша и Сергей, из какой-то известной им западной песни позывные.

[1969]

 

Один такой, другой другой

В мастерскую по ремонту автомобилей пришел клиент поменять на своей машине помятую заднюю часть. Сильный рабочий раскрутил для проверки колеса, они откинули другого, кто там работал, физически слабого рабочего, но не настолько, чтобы расшибить. Сильному того было и надо, чтобы заказ этот целиком пошел ему. А клиент, пока сильный чинит, достал из кармана от нечего делать миниатюрный автомобиль и стал вертеть в руках, подарок, может быть, своему малышу. Слабый попросил его у него посмотреть пока сильный делает кузов, и моментально приладил к игрушке ювелирный моторчик размером с мандавошку. Но уж после этого не мог с ней расстаться и решил бежать от них хоть куда. Там был спуск в нижние коридоры под бомбоубежище, как в больнице на ул. Карбышева, и один из тупиков сходился в конце концов с подвальными помещениями жилого дома, где денежный жилец первого этажа вырыл из кухни яму под фотолабораторию. В этот момент жилец отогревался в ванной, думал звонить молодому человеку, известней и моложе Гены Бортникова, с длинными волосами и от чьего имени у многих девушек останавливается дыхание. На вечерах в школах разыгрывается приз, кто выиграет, того при всех поцелует кумир, специально вывезенный в мороз на такси. Он по-братски обнимет и поцелует того, кто вытянет счастливый фант, подарит с себя нательную майку, но для этого надо хорошо учиться во всех четвертях, на медаль. Жилец вышел из ванной ему звонить, а слабый рабочий вышел через фотолабораторию в квартиру этого жильца и скорей, не раздумывая, спрятался в ванную от сильного рабочего и клиента и согреться после бомбоубежища. Те схватили бы его, но домработница подошла к нему потереть спину, не разобрала, что это уже не хозяин, сильный рабочий с клиентом подумали это они ошиблись, и схватили на кухне хозяина, он был похож на слабого рабочего, побили и потащили через фотолабораторию и бомбоубежище. Слабый рабочий зажил в квартире как хозяин. Безделушку с приделанным моторчиком отдал домработнице в подарок ее малышу. Домработница была приходящая, ей разрешалось ездить домой на хозяйской машине. Она за баранкой вынула из сумочки подарок малышу полюбоваться, другая рука соскользнула, настоящая машина стукнулась, и помялся кузов. Теперь и ей надо было ехать в мастерскую ремонта, где работал сильный рабочий, но ему помогал уже другой физически слабый рабочий, и не тот жилец, которого схватили по ошибке, просто совсем новый слабый рабочий. И тоже, пока сильный чинил ей кузов, а домработница вертела в ожидании в руках миниатюрную игрушку, новый слабый рабочий попросил у нее посмотреть и моментально что-то приладил, дистанционное управление. Но домработница не дала ему убежать, как сделал тот, кто стал хозяином квартиры, а скорее усадила в исправленную машину и повезла знакомить с хозяином, то есть с тем, который был первым слабым рабочим, но это забыто. Они втроем выпили за знакомство, ели деликатесы, и домработница, пьяная, была бестактна с этим новым слабым рабочим, болтала в глаза что попало, но слабый рабочий и не принимал во внимание, привык такие вещи не замечать. Но отвечать достойно как умеют другие, без срыва, не научился. То домработница, то хозяин как попало заводили машинку, а она сорвалась с управления и изранила как человек в отместку сначала хозяина, домработница пьяная за это накинулась на слабого рабочего, и машинка изранила ее всю так, что их с хозяином отвезли в больницу. На Карбышева. Теперь уже этот новый слабый рабочий остался за хозяина квартиры и все увлекательные знакомства и связи того перешли к нему. А еще в недавней безвестности он много думал и любил до смерти того кумира девочек и мальчиков, кому еще самый первый хозяин квартиры шел звонить из ванной, и давно стремился к кумиру попасть. Он позволял себе, еще в былой безвестности, раз может быть в два-три года послать кумиру обдуманное письмо с надеждой, восхищаясь его красотой и дерзостью. И как только сам теперь чуть расцвел в квартире и со знакомствами, к нему стал заходить для вида напускающий на себя развязность, на самом деле бедный и привязчивый молодой человек, готовый беспредельно любить молодого человека-хозяина. Но тот с давних пор думал о кумире. В недавней безвестности считал каждую редкую удачную встречу с молодыми людьми за подарок, а теперь к нему, когда он хочет и не хочет, мог приходить этот трогательный привязчивый напускающий на себя развязность молодой человек, ужасно, жопа тощая, ноги слабые в штанах болтаются, и молодой человек, держащий в голове кумира, любил ему рассказывать, как он любит о кумире думать. Он стал просить привязчивого молодого человека познакомиться с кумиром, раз привяз. мол. чел. любил хвалиться, что ему ничего не стоит познакомиться и заинтересовать собой кого угодно. Привязч. м. ч. первое время только обещал, вернее, пренебрежительно хвалился, что ему ничего не стоит. Но потом, за недостаточное внимание к нему мол. чел. с кум. в голове, прив. м. ч. действительно завязал знакомство с кумиром. Мол. чел. с к. в г. стал выпытывать у п. м. ч. подробности о к. Прив. м. ч. сердился, что он интересует м-го ч-ка с к. в г. лишь как средство попасть к к. М.ч. с к. в г. упрашивал, упрашивал сводить его к к., но п. м. ч. не хотел, вернее всего не мог. Вряд ли у него могло завязаться с к. настолько простое знакомство, чтобы звонить когда угодно и приходить. Наконец, мчсквг выпытал от пмч засекреченный на 09 телефон к., решился и сам позвонил. И вдруг кумир здоровается с ним просто как с хорошим знакомым и разрешил к себе прийти. Молодой человек с кумиром в голове на всякий случай застраховался: оставил у себя под домом ключ с запиской для молодого человека, но не для бедного привязчивого, а для совсем другого с которым недавно познакомился в чинных обстоятельствах и про которого было неясно, как себя с ним вести. И вот молодой человек с кумиром в голове как в редком сне сидит напротив кумира у кумира на квартире, выпивают и заедают, и когда кумир вышел пописать, мол. чел. с ним в уме звонит домой сказать неясному молодому человеку, если тот пришел, чтобы дожидался, не уходил. Мол. чел. с кум. в голове не смел надеяться на невероятное — что у кумира можно будет еще и посидеть и даже, на что совсем нельзя надеяться, можно будет совсем не уходить. Но при таком обороте и не стоит предупреждать по телефону неясного мол. человека — пусть сидит дожидается в неясности там в квартире, и это хорошо на будущее: неясный молодой человек приехал, ждет, хозяина нет, и от этого только больше будет дорожить шансом встречи с таким непостоянным в своем слове хозяином. Неуловимое любим. Если же, разбирался мол. чел. с кумиром в уме у кумира на квартире, я не задержусь у кумира, конечно не задержусь, только так и надо думать, потому что если так думать если твердо считать не задержусь, жизнь может сделать наоборот, она любит делать наоборот, а если хитрить, думать не задержусь, нарочно чтобы жизнь сделала наоборот, жизнь догадается и все равно перехитрит, сделает так, как ты думал, потому что в глубине-то ты думал не так. Итак, я здесь не задержусь. Но я уже получил сверх ожидания. Побыл здесь, а не надеялся. То есть в глубине надеялся и, значит не надеялся, зная, что жизнь, за то что я надеюсь, в глубине, сделает, чтобы я здесь не побывал. Но она, любя свою непредсказуемость, зная, что я не надеюсь, потому что надеюсь в глубине и уж знаю, что она за это должна сделать наоборот, сделала наоборот-наоборот. Я здесь побывал-побывал. А теперь, когда вернусь домой, не надо будет без конца перебирать в уме, все, что сейчас было, обстановку, слова, не веря что было: дома новая новость, неясный молодой человек, и что-то еще будет. И тут у кумира может быть еще будет так, что лучше не думать, а то не будет. И там дома замечательная неясность, а не такая ясность, что ничего не будет. Молодой человек с кумиром в голове звонит неясному молодому человеку, чтобы дожидался, и через гудки слышит с того конца простые слова любви. У него сердце подлетело. Он еще только думал о том молодом человеке как о неясном, как тот, не думая сам. В этот момент в комнату возвращается кумир и говорит: это я тебе сказал слова любви. У молодого человека с кумиром в голове помутилось в уме. Не может быть. Но видит, что так и было: кумир говорил из другой комнаты со сдвоенного аппарата. Потому слова слышались на гудках. А там дома просто никто трубку не брал. То, на что нельзя было надеяться ни в глубине, никак. Кумир сам. Жизнь сделала не так, как не надеялся. Друг приехал к другу на машине и тот вывел собственную машину из гаража, чтобы друг поставил туда свою, а сам вышел ночевать на улицу. А там, в квартире самого молодого человека с кумиром в уме неясный молодой человек ждал-ждал, пошел в ванную погреться и слышит звонят. Он побежал голый к телефону. В этот момент снизу из фотолаборатории опять вырвался слабосильный рабочий, уже совсем новый, а за ним как в те разы за теми сильный рабочий с клиентом. Совсем новый рабочий тоже как прежние кинулся в ванную прятаться, но домработницы уже не было, никто не подошел тереть спину, никто не запутался, сильный рабочий с клиентом схватили того, за кем гнались, то есть этого рабочего. А неясный молодой человек вернулся в ванную и так и не узнал, что в ванной только что побыл другой, а его могли ни за что словить. Он взял трубку, когда на том конце молодой человек с кумиром в уме уже ее повесил, услышав не от него слова любви. И вот когда молодой человек с кумиром в голове там, у кумира на квартире, дожил до своего часа. Кумир просто так кинул счастливый фант. Только так он и понимал что это так, игра, как человеку пойти за ягодами и ничего нет, и вдруг поляна, и вы берете берете берете, но если забыть, что только что ничего не было, и считать, что так, как стало, это в порядке вещей, поляна возьмет и исчезнет. Не надо слишком горячиться ловить и срывать, а то кумир заскучает совсем. Неуловимая зависимость, чем вы с большим рвением, тем к вам слабее интерес. Одному то, что здесь происходит, сон, другому в порядке вещей. И чтобы как-нибудь себя развлечь, тот должен над этим потешаться, например, приказывает раздеться, осматривает, говорит годится и велит залезть к себе в постель, а сам нарочно звонит знакомым девушкам, как будто хочет ехать к ним. Если резко повести себя в ответ и не на шутку одеться, чтобы кумиру был интерес задерживать не пускать, мало ли, игра зайдет далеко и кумир спокойно даст уйти. Наконец кумиру самому надоело вести себя то так, то так. Он сам разделся и лег вместе, молодой человек выдернул свет над кроватью, чтобы кумир не нашел в нем при свете изъянов. Кумир сам его обнял и прижал к себе. Молодой человек ему рубашечку расстегнул, все пуговицы донизу, а кумир помог расстегнуть себе рукава. Молодой человек прижался к нему как мог задрожал на груди, кумир сказал какой нервный, сердце у тебя бьется как воробей. Молодой человек сам снял с него шерстяные плавки и расцеловал его всего, кумир сказал ему ну ладно спать спать спать и отделил от себя рукой. А молодой человек так долго невозможно кумира любил, что у самого даже хуй на него не шевельнулся как на девушку, и чем сильнее он на это обращал внимание, тем больше хуй был как мертвый. А это было бы в самую точку крепко и просто с кумиром, как солдат с девкой, в предстательную железу, хотя и тот хорохорился при свете наоборот, и наоборот молодому человеку следовало вести себя, как тому хотелось. Под утро он как можно раньше оделся умылся просмотрел альбом с фотографиями и пожеланиями, спустился в магазин купил кумиру молока поцеловал на прощанье и пшел вон.

 

По канве Рустама

Ланкастер: Лучше всего быть в мыслях у всех и каждый твой шаг облюбован всеми — на ком ты в прошлых гостях останавливал глаз, как незабываемо играл с тем сразу с той и с той, все твои перепады ловились ценителями, а у кого нет доступа к тебе, только и ищут мест где ты по слухам можешь появиться — как в областном городке с замиранием ждут нового на поселение, на ком он здесь остановится с улыбкой и их жизнь повернется как хотелось в мечте.

Регина: Или в класс где все друг друга знают вдруг поступает новенький из Америки. Конечно, его должен опережать хороший кордон тех кто пожизненно любит знает его привычки, их чудесное постоянство или наоборот перемену, чтобы другим было от кого о нем узнавать, а не самому про себя на каждом новом месте.

Сестра Регины: И конечно ни с кем в таборе не составляй ясную пару, чтобы новым другим, у кого будешь в мечтах, была на тебя хоть раз надежда, как будто если с тобой хоть раз поспать, станешь немного как ты.

Регина: А ты с годами отходишь. В молодости впереди всех и потом резкое увядание.

Сестра Регины: Или в молодости хуже других, а потом что-нибудь, когда другие пошли на спад. Одна женщина с неважной жирной кожей в годы начала расцвета сильно уступала ровесницам с натянутыми фарфоровыми лицами а потом у них всё обвисло сморщилось в мелкую сетку а она расправилась всех удивляла затяжным цветением. Искусное больше манило чем неподдельное молодое.

Ланкастер: Заметьте, что самому совершенно не надо стараться. Надо чтобы к тебе тянуло поневоле. Тебя осаждают а ты оградился другими.

Регина: И те кто только мечтают попасть, знают что все места заняты и распаляются еще сильней.

Ланкастер: Думают — почему почему я не выделен как он. Их друг. Их либэ дих. А ты за верным кордоном привыкаешь на всем готовом и совершенно не закален в борьбе. Если бы не был выделен, ты бы не выжил.

Сестра Регины: Кто-нибудь тоже чувствует себя по твоему примеру. Как Наташа, думает, все сами должны приходить все приносить. Так не случается, а она не может иначе, загубленный человек. А чем вербовать к себе когда годы уходят и красоты нет или не было? Какое-нибудь дарование, дело рук, все время корпеть в заточении, зарабатывать любовь света при редком выходе туда.

Регина: Все время играть без свидетелей а потом показать сплетенную вещь и скорее назад опять дни и ночи играть одними руками без ног чтобы к тебе не пропал интерес при новом выходе в свет, тело только мешает усидчиво плести узор, с трудом держится при редком выходе в свет, уже хочет скорей в заточенье, не следить за собой когда никто не смотрит.

Сестра Регины: Ковер.

Регина: Гобелен.

Ланкастер: То ковер, а то гобелен. Гобелен картина, можно и картину не разбирать что на ней, смотреть как узор. Расцветка зубцы полоски. Эта полоска туда а эта туда. Но видно: эта полоска пошла туда а эта туда показать чью-то морду, не для узора. А сама полоска к полоске не подходит. А на ковре полоски подобраны к полоскам. Даже если похоже — это как будто баран или лебедь, они взяты потому что у них в жизни крыло подобрано к крылу рог к рогу всего по паре, они в жизни узор. Кайма стриженый ворс всё поле заняли розетки бордюр козьей шерсти молитвенный коврик с подпалиной вручную в монастырских мастерских двухслойный с отливом цветочный с бобами с огурцами верблюжья дорожка узлы пройма свекольного цвета бергамский с пиявками гирляндами турецкий с гребешками и клеймом. И вся наша жизнь поступки и случаи — тоже узор. Хотя, как узор. Узор на оси, и от оси в разные стороны одно и то же или похоже, а жизнь — встречи потери новые мальчики-девочки, эти отходят, никакого узора. Нет, просто очень хитрый узор. Не видно оси. Со звезд видно, потому раньше по звездам гадали, и сейчас, во Франции.

Чучмек с ковром:

Я роза среди роз, сказала роза. — Ты роза среди роз? — Я роза среди роз. Только что прибывало лето, уже на убыль. О мой июль, первое солнце, солнечная погибель! Я роза среди роз. — Ты роза среди роз? А где примета? — Где мой июль, сердцевина лета! Кровь моих черенков примета.

Этот узор в точности снят с ковра такого-то царя. Ткачи взяли рисунок за красоту и забыли: на том ковре ни за что пролилась кровь того царя. И так каждые сто лет на нем лилась новая кровь. И так узор говорит, они потом разобрали: один раз на мне кровь, потом сто лет любви, кровь — любовь любовь любовь, кровь — любовь любовь любовь. Договор. Но давно, давно на нем не убивали. Он почти обесценен.

Ланкастер: Сколько за него?

Чучмек: Тридцать тысяч.

Ланкастер: Пожалуйста.

Военный: Здравствуйте.

Регина: О, здравствуйте! Куда вы скачете?

Военный: Враги заняли те поселки, нас послали отбивать.

Регина: Не подведите.

Военный: Мне сюда (сворачивает).

Регина (Ланкастеру): Почему и мы сюда?

Ланкастер: Я роза среди роз, сказала роза. Ты роза среди роз? Я роза среди роз. А где примета? О мой июль, сердцевина лета! Кровь черенков примета. Ковер! Ты подложишь ковер!

Регина: Не поняла.

Ланкастер: Ковер! Попросишь военного!

Регина:?

Ланкастер: У вас была любовь? Попросишь подложить ковер!

Регина: Зачем кричите!

Ланкастер: Подложить наш ковер под войну!

Сестра Регины: Как лунатик.

Ланкастер: Молчать!

Сестра Регины: Я вас боюсь.

Ланкастер: Молчать, кому сказал.

Сестра Регины: Это так, это поверье!

Ланкастер: Поверье! Поверье кто-то выдумал, он мог наплести это, не это, но он наплел это, и то что он сплел, нас увлекло. Это мы сами увлеклись, но значит, тот кто это выдумал, сделал чтобы мы увлеклись. Дальше: мы думаем — это мы сами для интереса ведем себя так, чтобы поверье сбылось. Это мы сами так захотели чтобы оно сбылось, и оно сбылось. Значит, тот кто его выдумал, сделал что мы захотели и повели себя так, чтобы оно сбылось. Значит, тот кто его выдумал, выдумал точно что с нами будет. Иди проси военного.

Военный: Что?

Регина: Подстелите ковер туда. Поверье узор кровь любовь.

Военный: Ладно. Только сами уйдите. Возьмите бинокль. (Людям) — Мы осажденная крепость на которую смотрят со всех мест мира, и действуя с военной беспощадностью, зная о том что наступит всеобщая социалистическая война, и при гораздо большем оружии чем мы умеем подсчитать и раздать для обучения взрослого населения без различия пола всем военным операциям, мы лучше отдадимся им, связанные насильственным миром.

Ланкастер (в бинокль): Никто не упал, никто не упал, опять не на него убили, опять. Так!

Регина: Куда вы!

Сестра Регины: Побежал подвинуть! Он… а!

Регина: А!

Военный: У нас хватит шерсти на всех леса железа чтобы братья ходили в крепкой обуви и недраной одежде и пусть во всеобщей войне подверглись сознательному разрушению мосты паровозы и дипломатическими курьерами по выданным специальными отделами бумагам для спекуляции вывезены золото серебро частные вещи под видом посольского инвентаря, но при общем разграблении отбросами мы в силах одолеть изъявления усталости и колебания и укрепить себя в сознательной выручке, став как светоч для всех в горниле кровопролития.

Регина (Ланкастеру): Не умирай!

Ланкастер: Все, все. В вашей памяти большое место для любви, оно только и ждет когда его кто-нибудь займет. Оно не хочет пустовать, во все глаза смотрит где человек для вас, когда вы и не думаете. А, вот он, и у него такое место пустовало, смотрело то туда то сюда. Вы бросились друг к другу, умираете как дети, не разорвать. Но вы уж пережили не одну любовь и знаете — кто-то из вас отпадет первым. И знаете кто, и на его месте останется такая рана, что лучше бы не прирастал. Это место не терпит чтобы вместо него прирос кто-нибудь, хотя знаете — кто-нибудь, если бы был до него, мог бы так же прийтись. Пусть скорей это место затянется, хотя оно не хочет не верит, что то что было, навек закончилось. Пусть выветрится из памяти отпавший человек умрет и тихо покоится в ней как умер в жизни. Хорошо что он правда умер в жизни и не переменился к вам. Хорошо что он в жизни не прирастал ни к кому, и к вам, и ничего о чем я говорю и не было. А то как бы вы его пережили.

Регина: Не умирай, не уми

Сестра Регины: рай.

 

Алеша Сережа

Он в нашем обществе скинул с себя рубашку туловище как у школьника и отлетел ко мне потерял опору, заметил как я с него не сводил глаз. Легко поманит оставит мальчик который любит любить и чтобы его любили, играет с вами отлично и понимаете, так же станет играть при виде нового усмешкой лёгкой лаской, танцуя от вас к другому. Алёша, знает себе цену, все заглядываются, надо дарить подарки возить в гости в лучших одеждах, ходит в чём попало и просто привяжется будет любить того кто его будит любить, сам станет о вас заботиться. И если вы захотели любви с ним не на словах и поселить его у себя, тоже нужен талант, большая школа стиль импровизация расчёт, и что-нибудь одно: или талант к жизни, или живите словами любви денег нет жизнь уходит на отработку признаний и ему скучно быть натурой для ваших узоров чтобы вы насмотревшись отошли от неё на целый день углубясь в своё художество. Вам не сравниться с ним видом и поведением и потому вас так тянет к нему умирая от любви целовать целовать не выпуская как скупой рыцарь заполучив для себя не давая другим беря поцелуями всё что от вас уходит, с годами не восстановится и кажется никогда не бывало, такие руки ноги туловище глаза он их с ухмылкой наводит при выходе в свет. А при дневном свете когда его руки ноги не ваши вы возмещаете неприглядность вашего вида поведением, иначе, душой. Но если вы хотите преуспеть в любви на словах, ваша душа не дойдёт до него, он по молодости и непросвещённости не проникнется вашими признаниями. Если бы их сбыть на рынке как редкий товар и получить признание самого высшего света и место звезды первой величины, дойти до нужного вида в одежде окружении обстановке за вашу любовь на словах и в своём роде сравниться с ним — но вы у нас безнадёжны. И вы захотели просто любви счастья и поселить его у себя тогда возместите свой вид душой в жизни, подарками поездками весёлыми заработками. Мы торгуем с западными странами. В магазинах, если поискать, есть отличный товар. Но опять не раздевайтесь перед ним на словах. Вы отлично знаете про себя — он такой, что лучше для вас не придумать. Но вы совсем не то, о чём он должен был мечтать. Вы заполучили того, о ком только могли мечтать, а он обделён. Но не открывайте ему этого, и не открывайте что любят того кем хотелось бы быть и невозможно быть, что вы хотели бы быть им и завидуете его виду, что ему не надо тратить усилий в любви, он ясно увидит что вы говорите правду и что вы просто хуже его и не представляете в своём роде той силы, какой ему до невозможности хотелось бы быть умирая от любви целовать целовать целовать беря поцелуями всё чего у него самого нет и не будет. Вам хочется слов открыто сказать всё как есть, и кажется вы и любите, что перед тем кого любите, наконец, можно предстать таким каким есть не боясь разоружиться. Но эти слезы и слабость, чего вам так хочется в минуты любви, и убивают любовь к вам. В вас, с ваших слов, меньше достоинств чем в нём, иначе вы бы его так не любили, и правильно что вы просто боитесь его потерять и дошли до последнего признания что это неизбежно. А ему, как вам и любому, тоже лучше припасть к человеку с которым ему самому не сравниться и открыться перед ним, что он сам перед ним ничто, потому что он тоже любит любить за то что только в любви можно так ослабеть и преклониться. Поэтому, раз вы хотите любви и счастья в жизни, не надо признаний о себе, они нужны вам только как человеку слова, а раз вы хотите любви и таланта в жизни а не в словах, они не нужны и вам. Когда вы любите чтобы поплакаться и покаяться тому кого вы любите, вы расслабляетесь и теряете то, что ему надо видеть в вас, ваш успех у всех.

И тут подходящий случай, звонит Серёжа, просится ко мне. Это увидит Алёша. Серёжа примчится ко мне и Алёша увидит как меня любят. Я сам раньше Серёжу любил, а он пресекал себя, пропадал, не выдерживал через полгода, говорил, только приехал проверить себя, теперь окончательно вижу что не тянет, — в обыкновенном успокоении после того как поспим думал увидеть свою окончательную несклонность и скорей торопился уйти с тем, в чём себя уверил. Я в первые дни Серёжу любил, а уж потом занимало только как он позвонит через год, будет думать я скорей его позову, а я, за то что он так себя переламывал, медлил нарочно, ждал с интересом как он попросится сам. Но не так он себя переламывал, как хотел переламыванием предельно повысить цену моменту, когда, наконец, можно будет ему броситься как в омут. Как молодой человек с искрой, не хотел чтобы его приезды вошли в обычай. А мне интересно было повести себя не так, как он ожидает — чтобы в конце концов не обмануть его ожиданий, потому что ему надо чтобы то, к чему его тянет, от него ускользало, чтобы можно было сильнее желать и не проходил порыв. И вот Серёжа приедет бросаться ко мне, это увидит Алёша. И Серёжа год держался, не выдержал приехал и вдруг увидит, его приезд мне ничего не значит, у меня и без него Алёша и с Алёшей ему не сравниться, Алёша, руки ноги во все стороны как у подростка, утеха миллионера в годах, с замашками звезды и преданно меня любит. Я ещё попросил Алёшу принарядиться, возиться по хозяйству и потом при Серёже сесть зашивать мне шубу.

Всё действует на Серёжу как я хотел. Когда я укладывался спать. Алёша постелил ему как исправный слуга, мы с Алёшей улеглись и я попросил ещё Алёшу зайти к Серёже поцеловать от меня и пожелать спокойной ночи. Если бы я сам милостиво подошёл к Серёже с поцелуем, он, возможно не упустил взять верх повернуть наоборот — как будто это опять я люблю, а ему ни к чему. Но я не сам вас поцелую, мой друг, достаточно через посыльного; и видите, как Алёша мне послушен, всё как скажу; и мне не жаль уделить от себя, подарить вам поцелуй такого Алёши. Игра идёт отлично, Серёжа уже доведён, голый дрожа не выдержал подошёл к нам как будто спросить лишнее одеяло, думал не позову ли или не позовём ли к себе третьим. Тогда я дальше надумал, договорились с Алёшей, что он пойдёт от меня в подарок Серёже, на два часа. Вот такой я полный его хозяин буду в глазах Серёжи. Я на два часа спокойно уснул, а когда крикнул Алёшу назад, ответа нет, я к ним вошёл и увидел, они лежат не дышат. Алёша прильнул к Серёже, совсем не так как со мной. Всё равно Алёша послушно пошёл за мной, а Серёжа сказал зачем я отдал ему Алёшу на два часа, лучше бы совсем не давал. И тогда мне пришло в голову повернуть так, как будто я с самого начала Алёшу испытывал. Я Алёше сказал: это я придумал дать тебе свободу под видом игры — не зря, значит, думал даю свободу, со мной я видел, у тебя её не было. А ты не понял проверки, обрадовался и поступил, наконец, как хотел. Теперь я в жизни тебя не люблю, потому что для этой любви надо было чтобы и ты меня любил не меньше. Уезжай отсюда. Пусть мне не будет ежедневного счастья и всё станет на свои места, ты уедешь заберёшь талисман который мама тебе маленькому принесла в интернат неизвестно откуда и ты возишь его с собой, когда переезжаешь к новому человеку и ставишь на видное место в новый угол.

Человек в шляпе с гармошкой верхом на большой лягушке, лягушка на черепахе, у черепахи отломилась нога игрушка не держится и эта раскрашенная деревяшечка мне как живое существо как сам Алёша и если бы она раскололась попала под колёса как сам Алёша бы разбился и умер. Пусть Алёша уедет и всё будет как до него, я как и раньше люблю один, как всегда, тот кто любит, только он и любит, а тот кого он любит, никогда его так не любит, даже когда кажется, что любит. Если от моей любви отнять твою любовь, только моя и останется. Не зря я один любил признаваться в любви, а Алёша молчал. Если бы он до конца решился признаться, он бы должен был признаться, что не любит, и любовь в жизни кончилась бы раньше. Но он понимал, что не выговариваясь, держа в неясности, он всё же для жизни удерживает любовь, и поступал умно, за неясностью не видно есть у него любовь или нет, и он может обманываться как будто бы есть. А если проговориться, то будет ясно что её нет. И как только он признался бы что её нет и невозможно стало бы больше обманываться, так её у него точно бы не стало. А так ещё могла бы быть, он бы выигрался в обман не признаваясь что это обман, она у него из неясности бы развилась. Это я и ускорил ему признание, я по привычке сам шёл к тому, чтобы любовь и счастье в жизни кончились для меня. Моему счастью признаний, навыку открываться вредит ровное счастье в жизни. В жизненной любви и счастьи я пока там дойду до успеха, а в своей любви на словах уже знаю успех, и если буду стараться, меня будут любить как певицу когда она поёт о любви и все влюблены в неё за то как поёт, а любит она только петь. То есть не любит в жизни как Алёша не любит, но улыбается вам, и вас к ней невозможно тянет.

 

Непьющий русский

Хорошо, мы писатели. А кто у нас будут читатели и распространители? Мы сами друг другу в читатели не годимся. Такой налог нам друг другу платить тяжело. Это сбивает с собственного творчества и приносит невосполнимый вред. Да, можно добиться такого положения, что ты показан у нас в государстве совершенно в своем качестве, чтобы видно было что и у нас есть что-то европейское что ли. И на твоем вечере твои же права будет беречь КГБ и тебя будут посылать за границу в виде показательного участка культуры, но это неприятно и губительно, тут пахнет оранжереей и убийственной фальшью, это твое удельное княжество за забором маленького тиража и вечера в творч. доме и предисловием к тебе, все сводящем на нет (сводящем все, якобы, к мастерству). И тебя за это только будут ненавидеть свои же товарищи как разбогатевшего среди бедных и правильно делать. Ты бы сам ненавидел такого же. Уж раз этого у нас нет, так и нечего делать вид, делай что все. И нормально разделяй общую участь. А эти Катаевы и Вознесенские самая погань. Да, славы и имени особого не будет и надо жить исходя из этого. В справочники занесен не буду и лечиться буду в обыкнов. районных поликлиниках. И что такого. Надо искать минуты счастья не в этом. Наверху общества мне не бывать. На дачах в соснах не живать. Пушкин писал: «в ночь, возвращаясь домой, на раба опираться». А тут сам себе раб и половину времени жизни обеспечивать себя и половину спать от усталости. Все настоящие писатели того века были благонамеренными и стояли за Бога и за Царя. И их продолжатели теперь тоже должны быть за Бога и Царя? или тоже быть благонамеренными? Все говорит за второе. Да и противоречия особенного между идеалами социализма и идеалами того строя нет. И с религией (негласно) эти идеалы согласны. Я живу не по церковному календарю. Я живу по советскому календарю. Толстой писал: Прежние, угодные божеству цели народов иудейского, греческого, римского, представлялись древним целями движения человечества. — Толстой, прославивший русских в глазах мира, отмечает, что русские не играли устрашающей роли в той истории. И мы долго не играли, к прискорбию, той роли. (Отчасти, «Священный Союз» Александра.) И только сейчас (о наконец-то!) после второй мировой войны у нас пол-европы и мы столица социалистического мира. А он и есть христианский наоборот. Только он и дает Божьим сынам не пригреться в комфорте и не стать товаром. А жулик, так жулик. Все страдают по пизде. Ан не все, ан не все. Такая рыженькая пизденочка в волосеночках и в нее пролазит со скрипом ах обдираешь залупу. Но ничего, заживет. А яиц нет под пизденочкой. Детка, покажи пизду. Ну пожалуйста. Покажи, детка, не зажимайся. Вот она какая у вас, пиздонька. Ее и не видно. О, как титечки встали как две курочки. При дружбе или любви, при хороших отношениях накапливается невысказанность, накапливается, накапливается, и в один подходящий момент из-за как будто бы пустяка вся связь рвется. И потом уже не восстановится. Даже если как будто поговорить по душам. Потому что на самом деле только и искался повод разойтись, так тяготила фальшь. А оказывается он за спиной держал такой камень, каждый думает. Да, держал. Вы меня не волнуете, понимаете? И все. Уйдите, не мешайте. Объяснитесь. — И не подумаю. Я не должен вас понимать. Я не хочу только и делать что все время вас понимать. И закипела жизнь на самом деле без этого мнимого якобы уважения. Это кто? Кто, я спрашиваю? молчание Кто, я спрашиваю? Кто? Кто? Это не кто, это нож. О, здравствуйте, нож. Я знал что вы рано или поздно придете и зарежете. А ну быстро снимай штаны. И на четвереньки. Ну, кому сказано. Но у меня нет ног. Я могу только на руки; стойку на руках. А это что? (указывает на ноги) А это НОЖИКИ. Я ими сам тебя зарежу! Зачем ты это написал. Нет, скажи, ЗАЧЕМ ТЫ ЭТО НАПИСАЛ? Я любовь. Морис Саксонский. Я мертвый лебедь. Я Людвиг Баварский. И не знаю куда плыть. И это не то, и это не то и не знаю. И сказать нечего. И нечему сниться во сне. А назад пути нет назад пути нет я не могу не быть героем, иначе конец. С NN я был связан ногами с NN был связан ночами а с тобой сердцем и слезами а с тобой поездкой в дальние страны к морю и в рай. Не смей ко мне приходить от нечего делать. Зачем тревожить и бередить. Зачем дергать меня за сердце. Зачем напоминать! Я ищу правды и горечи и злости и слезы. Я не тебя люблю. Я даже тебя не люблю. А то как можно было вести себя с тобой. А то что было связано с тобой в груди. Из беспомощного цыпленка ты превратился в осторожную курицу. И все равно я и курицу бы взял. Потому что с ней было много связано. Жизнь моя началась в июне с утра. Я июньский. Я, каторжник на ниве буквы. И когда я умру — когда я умру? Да, я невольник чести. Живу с мечтами вместе. (О чудной, чудной чести процвесть у всех в сердцах.) И жизнь моя в июне, в далеком уж июне, ах! началась в июне и кончится — в минппим Меня нельзя ничего попросить сделать. Все равно не сделаю. И на всё махнул рукой. Только дремать как кот на солнышке. И солнышка нет. Если бы я завтра умер, я бы не огорчился. Сколько рядом было счастья, и всё было не моё. И так прошла вся моя жизнь. Счастье ко мне не шло. Такова моя судьба. Такое мое назначение в мире. Я цветок не сорвал, только понюхал. Не потрогал, только понюхал. И когда я смотрю свои молодые фотографии и вижу весьма неуродливого мальчика и знаю что у этого мальчика никогда не было настоящей удачи в любви, мне жаль его больше всех. Я осторожно положил на него руку, боясь что он ее сбросит. И он ее сбросил. А мальчик такой как я люблю. Беленький, вернее, серенький. Ах, так? Тогда вы мне никто не нужны. 100 способов раззнакомиться и ни одного познакомиться. Как тяжело, когда на тебя ноль внимания. Когда ты понимаешь что ничего к себе не вызываешь. И не вызовешь. Что он к тебе не прильнет, не исцелует всего как Валеру. Что тебе счастья в жизни нет, не было и не будет. Не будет не будет не будет. Никогда. И тогда тебе самому хочется себя не любить больше всех. Не уезжай сказал он хриплым голосом. Но он засмеялся и уехал. Тогда он загнул свою мотню туда себе за ноги чтобы над ногами вышел пустой треугольник и сказал ему «смотри». Но тот засмеялся и сказал «все равно не пизда». «О, ты гад и червяк» страшно закричала Таня и прозрела. Любовь моя, это был я. Да, это был я. Переодетый и переобутый. И с подменённым сердцем. Спортсмены мои друзья, они мужественны как разбойники, но не пьют, не буйствуют, всю агрессию берегут для спорта и не убивают в жизни. Хоккеистов! Всех! Все команды. Маслянистые глазки! В молодой зеленой голове! Как он только из них видит. Я люблю тельце с косточками! а ты жирный поросёнок. Все вы соблазнитесь о мне в эту ночь. И рабочие, и разнорабочие. И разночинцы. Но — довольно. Довольно! Нужен мягкий уютный и теплый человек. Без ожогов и синяков. Все без и не. А где да и с. Да, жалость это жалость, а страсть это страсть. Но поплакать над кем-то обнять и накрыть это лучше всего. Поцеловать в расплакавшиеся глазки. — Детка! У меня в сердце живет еще одно сердце а в том сердце катается слёзка. А в душе у меня глазки. По имени Васьки. сердце воск сердце мягкое тёмное для любви и для слез для рассвета сердце неверное просит прощения, за обиды сердца не видно в теле Чего ты ждешь. Ну чего ты ждешь? Прошло три срока (уж не приедет). Раз сказал приедет, значит приедет. Вот как надо верить. Приедет. Да он уж приехал. Он уж здесь. И посреди тишины раздался звонок. Но это был не он. Это был никто. Это был Кафка. И ручка выпала из рук. ВЫ УДОВЛЕТВОРЕНЫ, ЧТО ВМЕСТО НЕГО САМОГО У ВАС ВЫШЕЛ РАССКАЗ? Мне в голову пришла страшная мысль. НЕТ НЕТ ОНА НЕ ПРИХОДИЛА НЕТ! НЕТ! НЕТ! Какую я помню Москву огромную из одинаковых домов подъездов и умов Ясенево Бирюлево на 11-м этаже отдельная клеточка с проигрывателем ведро под раковиной весь быт известен новые постройки лучше там какие-то новинки лиловые подсветы и клетки клетки клетки бетонные субъетки. Скромность не позволяет стать героем. Разве только героем скромности. Как Чехов. Сегодня ничего не будет и завтра ничего не будет а когда будет то потом опять долго ничего не будет. Одна леденящая душу вечность. Сейчас пойду проголосую. Отдам свой голос за кандидатов в депутаты. А пионеры отдадут мне честь. Правда ли Коля что люди в неволе и дети поэта не помнят стихов правда ли что за звездою-звездою правда ли что за луною-луною новые звезды и т о У нас свобод нет и оне нам не нужны. Мы будем являть собой идеал терпения и тихого схождения с ума по комнатам. Я даже и с ума не сойду. Щас с удовольствием постригу ногти. И похороню их вместе с зубом. Но Боже мой (вздох) где остался какой-нибудь чудесный вид расцвет какого-нибудь дерева или цветка. В сердце того кто его видел. А он умер вместе со своим сердцем. Где те дети, которые 10 л. назад кричали «пила пила лети как стрела». «Как я погибаю». Рассказ. А я никак не погибаю (опять вывернулся). Дорогая смерть! Я живу хорошо. Купил нам с тобой диван и опубликовался в Англии. Дорогая жизнь! Награди меня орденом искусства. Бог! Сделай чтобы некий мальчик моей мечты потянулся ко мне и был предан как собака. У нас писатель не может жить на ренту. Обласкан на деньги государства. У нас он должен быть жертва. Или не берись. Или готовься к суме. Или не поэт-с. А хочется тепла покоя и сосен и тонких дум. Бедность бедность бедность. Невысказанность невыраженность неприложенность скисших сил. Нерастраченность сгнивших силёнок. Уединенное искюсство тонкое погружённое или неуединенное нетонкое непогружённое — я еще в юности почувствовал что тут бездна и сразу хотел выставить руки и ноги против нее и правильно почувствовал. Другое дело что правильно в нее и ушел. Тихонечко сидеть и песню петь. И сердцем безлюбым замерзшим растаять и согревать. И если вдруг и найдется невероятный мальчик на грудь для любви то на сколько на два дня и потом опять сюда в тюрьму. А если что-нибудь будет отвлекать от тюрьмы, то только и буду стремиться назад в родную тюрьму. Люди уж все давно живут друг с другом. А я все один и один. Так и проживу жизнь ни для кого хан восточного коварства. Погрустите у женщины на тите. Что-то должно случиться. Но что? Или ничего? И никогда. «Ах!..» Они случайно вечером оказались на вокзале, не раздумывая сели в поезд и поехали в Ленинград. И еще в вагоне так ехало чел. 15 без билетов. У этого поезда только одна остановка. Если контролер заходит в конце состава, пока еще дойдет до них. А в пути не ссадят. В Ленинграде они без копейки денег. Опять ряд молодых приключений. На вокзале сгружались ящики с пивом, они сдали два ящика и целый день гуляли. И вечером сели бесплатно и поехали домой. Тут пришли контролеры. Это поезд был со многими остановками, у них один билет был, они вместе легли наверх под одеяло прижались друг к другу и сошли за одного. Но новые контролеры их ссадили. Но это был Клин и до Москвы шла электричка. И в Клину сказочная удача: они нашли на земле 5 рублей, прогуляли и их и доехали даром. Хаос молодежи. И наша упорядоченность к 40-ка. Мы знаем что к чему. И кто для чего. И кто ни для чего. Вы хотите стать всем и не знаете кто вы есть. Не знаете своих пределов. Вернее, не пределов, а своих устремлений и происхождения. Как знаем ммм мы. Да, так грусть. Что обман идет с самого начала. Он показал все свои увечья: вот, передний зуб сломан, маленький на что-то упал. Вот шрам над бровью, тоже кто-то стукнул. Про дедушку рассказал, когда перепил. Джин! Тебе нужен не джин, а джем. А я всё к этому. И грусть, грусть, грусть. Вот, нашел, наконец, к чему прицепиться: он — говорит — у меня, когда голос ломался, — я говорю — когда? — В прошлом году — О, так ты пока берегись, громко не разговаривай; нет, конечно, он у тебя мужской, но все равно, надо подождать когда окончательно окрепнет. Ты как будто еще и не бреешься? Он честно сказал нет. Но, прибавил, бабушка говорила у нас в семье у всех поздно растет борода. — А тут у тебя уже болело? — Тут можно было как врач как старший товарищ легко просунуть пальцы ему под рубашку к соскам. — Да, прямо плакал от боли. — Ну а девушки у тебя уже были? — Конечно — он быстро ответил (нечестно). Когда легли, я опять вернулся к тому же и опять дотронулся до сосков на худенькой грудке — сейчас не болит? — и пощупал легонько. Щас бы нам девушек сюда, да? ах, я не догадался! у тебя когда первый раз было с девушкой? Он опять нечестно ответил не помню. Я, якобы беспокоясь что ему нехорошо от выпитого, стал ему делать массаж решительно и все время спрашивал так хорошо? так не больно? У него подкатило к горлу и начало рвать как раз в тот момент когда уже дело было на мази, когда я стал ему разминать. А минет тебе никогда не делали? Он честно качнул головой в темноте — нет. — Ну это такая ммм французская штучка, в Москве многие увлекаются. И у нас в старину русские люди в монастырях только секрет утерян как называлось. Как будто, мол, это такая новинка, чтобы заинтересовался. Многие сейчас зарабатывают на этом, 20 рублей без проглота, 40 с проглотом. Ну я тебе, конечно, так, бесплатно. Будешь думать в Фастове. Ну как, тебе приятно? — Я не знаю еще. Он уснул не выключил лампу, а я пошел спать в ту комнату и представлял что в квартире не темно, а пойти к нему выключить не хотел, вдруг, думаю, лежит с открытыми глазами. И спал неглубоко, как будто у меня в мозгу горела эта лампа. И все-таки на середине сна зашел к нему и выключил (у него глазки были закрыты). Он это все вспомнит когда утром будет искать трусы. Синие сатиновые фастовские. — Как это называлось что ты мне делал? — Минет, детка. В память о Москве. — Но с утра никаких разговоров. Он больше всего любит механику и видно что мальчик неиспорченный. А когда тебя в Армию заберут? — А училище кончу и заберут. — И вот его заберут пошлют на китайскую границу и он погибнет защищая нас в наших стенах. Потому что мы ПТУ не кончали. Потом он одел очки и стал разбираться в транзисторе. И я ему его подарил. И пластинку «Крестный отец». Он очень ждал. Я с вечера обещал, а при прощании он все на него (на транзистор) посматривал. Вернее, старался не посматривать. И когда его сестра за ним заехала и вышла первой, я ему его сунул в карман. Чтобы она не сказала ему отдай сейчас же. И он шепнул большое спасибо. Когда настанет час расплаты за всё? («Взятие Фастова») Поэт (писатель, узоротворец) тот кто дописался до своего узора, рынка на него нет или будет, теперь ему всё равно, он только и может его ткать как заведенный. Все, его из этой его жизни уже не вытянешь. Так он там и будет жить и погибать. (Всё-тки жизнь нашла отражение в моей тетради.) Всё тки, тки, тки. Мои бумаги. Мужские исторические знания. Ах, весной у меня отток христианских чувств. (А зимой их отёк.) Не благодаря ли холоду вы писатель. Что холодно ходить гулять. И не холодно сидеть. Пойдем прогуляемся и кого-нибудь найдем (?) Но вечность отвернется. заговорить стихами ах! не составляя их а так: заговорить стихами ах не составляя их не заставляя вас вникать и понимать внимать и поникать да только так, и так По бедности впечатлений и книжности я поэт. Я поэт по склонности не ходить гулять. Я склонен сильно себя критиковать. Я склонен по иппохондрич. складу вообще всё ругать и разоблачать. А так как ничего не знаю то ругаю себя. Я черствее всех на свете. У кого бы попросить прощения перед кем встать на колени (?) Попроси у матери своей. Тоска из тюрьмы по жизни. Отсюда, из этого момента, кажется что счастье, как я уже неоднократно писал и печатал, это только когда миленький и доверчивый, ради кого живешь чтобы ему было хорошо. И его не найдешь на Плешечке. Он живет где-то в какой-то такой же квартире и учится в 9 классе и думает о ком-то (мужчине 40 лет), кого бы слушаться во всем. Ой, как гадко было вчера, когда я придерживал его за руку а он доверчиво не отнимал и чуть-чуть откликался; но не в том смысле. Как все испорчено было бы для него. Нет, вчера было хорошо, хороший вечер. А почему? Не все ли равно почему. Или раз писатель, то не все равно. Потому что: ужасно думать, что он поймет, что я нарочно к этому вёл; что его водили за нос; что им играли как в шахматы. Он ко мне пришел как к интересному человеку, а я вон что. Важно видеть, что это к его удовольствию, а видеть, что это ему неприятно, неприятно. По христиански это совесть (но к совести призывают грубых и смелых). А по простому взгляду трусоватость. Всё проще: он не настолько меня захватил. Просто чего-то в нем мне не доставало. Чего? Чего-то невозможного. Интересной души. Звёздности. И таланту. Чего-то недоброго. Чего-то волчьего. Что он просто хороший и добрый. Что ничего от волчонка. А совсем не боязнь. У него и глазки заволоклись, когда я его рисовал оттого что он голый и его голого изучают и заносят на бумагу. А ведь я был его кумир. Я мечтатель вот кто я мечтатель я мечтаю мечты вместо дел я строитель планов грандиозных славы и притока новых юнош стать хозяином своего Завода а не побираться в гостях у Г. Значит так, когда я его рисовал до трех ночи и попросил раздеться догола, я не осмелился и ушел в рисование. И вот что же. Так еще несколько раз он ко мне приходил, услышав у меня музыку, и мы выпивали остатки той водки. Я лежал на диване, он сидел рядом и прислонился ко мне просто дружески но ради одного раза? хотелось чтобы его самого потянуло ко мне. И что же оказалось. Он облокотился просто по дружески по юношески о конечно без умысла и и вот раз-другой упоминает в разговоре например: у меня был знакомый главный врач в диспансере —. Я замер — человек в годах мог с ним вести знакомство — и да, спокойно произносится кто был врач. То есть все это ему известно о конечно на словах. И наконец этот момент. Он говорит вообще-то меня лет в 14 немного тянуло на мужчин. Я притянул его к себе он засмеялся мы упали на диван. Он говорил! такие слова! Вся эта жизнь, которую я избегал упоминать, он всё это знал! У него зимой была женщина-лесбиянка с ребенком! А когда ты меня тогда рисовал, он сказал, мне просто невозможно хотелось! тебе отдаться! Как мне нравятся твои колючки. (Про небритость.) Вот так вот он рос за стеной и развивался, и в эту сторону тоже. Я только смотрел на него не смея и видел его расцвет, и вот он со мной и придет в любой момент как только соскучится. И наутро, что все так в жизни просто и легко и между нами оказывается не было никакой так сказать перегородки а когда надо она есть чтобы я мог уединиться, я выздоровел, перестал чесаться и за много лет впервые с утра чувствовал себя как вечером. Заповеди, как вести себя с молодежью Пускай после первого раза дня три будет вас избегать. Потом, когда напьется, снова бросится к вам (только сам) и скажет я по тебе соскучился; потом опять пускай пропадет, а в третий раз придет и скажет наконец я тебя люблю жить без тебя не могу. И теперь он ваш; ждите третьего раза. Наживаться на молодежи. Детка, тебе надо миллионера. Ничего, у тебя есть игра в глазах. Но вначале надо профессионально выучиться всем этим штучкам. У тебя все данные. Вначале натренируешься на мне. Потом я тебя сведу с Г. а уж он тебе будет прямой дорогой. Учти, он тоже захочет посмотреть что ты умеешь. Мы так с ним уже многим мальчикам открыли дорогу в жизни. Приборы для совращения: музыка (хорошая аппаратура), порнографич. журналы. В идеале машина или блат в аэрофлоте, в торговле. Им, видите ли, скучно. Они, видите ли, приедут. И выбьют зубы. Не приехали. Мерзавцы. Уж теперь не приедут. Это дверь хлопнула, это не они. Прокатилась волна чего? Прокатилась волна нас всех. Наш деревенский коротконогий народ с носом картошкой и, наоборот, раса гвэндуэзцев. Где божество через одного. Я вас люблю. И вас люблю. А вас я не люблю. О нет, люблю! Люблю, люблю. О, боже мой (портье) ликёру! Разве это camin! И это постель! И это кипение кружев! Выпьем за вычурность. Все: за вычурность! за вычурность! За три цветка! За все цветы! Один гость, тихо: и за ажурность. Я прочел ему заветный стих Тютчева Я очи знал О эти очи Как я любил их Знает Бог — а он сказал тупо как всегда — да, хорошо, прям что-то народное. О глупец, глупец, я подумал (но не стал говорить глупцу); это не народное, это благородное. У нас может быть удача только в классической песне. Там где охраняется обычай петь. Все остальное не дойдет до своего назначения. Там, где гармония. Где лад. Там где нерезко и неброско. Где васильки. Там где покой и глубина. Если ты на другие пути не заглядываешься, так тебе спеть дадут. И дойдешь до высочайшей высоты. Если есть талант. А на других путях счастья не будет. Они все в разладе с назначением нашей Родины. Они не наша песня. Держитесь обычая и любите его. А свобода от него никогда ни к чему не приведет, только уведет и не туда и не сюда. Такова наша природа и надо это понять. («Восточное пение») Ну, начали. Раз-два взяли. Пошли. Ну. И —! Да, только талант может легко спеть песню для всех сердец. А гений не может. Потому что у гения нет таланта. Простой порядочный русский, кто хотел стать культурным, всегда тянулся к европейскому. Мы в Н., папа, бабуся, ходили в оперный театр на Чио-чио-сан или Лебединое озеро, где Одиллии, Зигфриды и Ротбардты, но никакого интереса к хору Пятницкого, потому что это не культурное (так думали). И только столичные умы, руководители культуры, могли, наоборот, стоять за русское народное чтобы не плестись в хвосте у Запада, а поставить свой, особенный товар на мировой рынок. Но тут уже отчасти политика. А простой чел. инстинктивно видит культуру в западном или аристократическом русском, т. е. взращенном на Европе. А сейчас некоторые ревнители славянского отдали все западное (т. е. свободное и лукавое) евреям, и на этом страшный просчет. Раньше и славянофилы и западники были русские. Пётр нанёс в Россию всего голландского и итальянского, и стало наше. И вышел Пушкин и Глинка. Нам этих песен не повторить. Можно только по ним плакать. Повторять заколдованные слова тех песен — напр., я прекрасная лесбиянка в черных кружевах я итальянка я томлюсь по любви и пою и никто не ответит на любовь мою Верные красавицы жены министров сталинских времен полные женственные не знали забот всю жизнь за надежной спиной не эмансипантка привыкшая вш кш быть усладой и верной мужу генералу без излома без вывертов муж-старик может ей хвалиться и гордиться перед другими генералами что заработал право на такую жену с волнистой задницей не вертихвостка какая-нибудь пышнотелая. Она сидит и вышивает. Пава. Я с детства ранен Пантофелью-Нечецкой. Только женщины могут спеть про розу и взор прекрасным женским голосом. Только музыка родит музыку. И немного жизни. О Боже мой, дай прозвенеть и сказать золотые слова и в сердца вечно в сладко запасть. Пастерначишка был жертва той культуры с атакой на слушателя и прогрессом. Эти спотыкания и допустим или на самом деле взвихренность может быть и имеют место как все кактусы на земле, но не то место, которое отводится на земле благородному поэту. И Лесков вел словарь порчи слов и выражений, и Гоголь играл на курьезах, но для того у них были повести в лицах. А стихи Гоголь начинал писать так: звук в небе льется соловьиный, звенит серебряный ручей. Кузмин, мудро понимая, что поэт есть сладкопевец, считал П. только прозаиком. Когда Северянин блистал красивыми иностранными словами, он был и мил как упоенный этим человек, так сочиняющий стихи, у него и говорится все время «я», «я», и все улыбаются и даже восхищаются что это такой он. Но это восхитительный он, а не поэт вообще. А Паст. определенные круги по медвежьему слуху и из политиканства хотели выставить поэтом нормы, во славу речи. А это чревато неизвестно чем. Тем что печальное, красивое и неновое русское слово будет убито! Когда Крученых лепетал и урчал, от него и отмахивались как от дурака; или навеки очаровывались его творческим детством. Но он и занимал священное место юродивого, а не место ясного света. И когда Маяковский говорил своими корявыми словами, он и объявлял себя мессией утилитарной культуры, героически и не стыдясь. История, государство, Царь, Екатерина, Великая революция, Ленин и Сталин, новое дворянство, мощь развившегося государства (или его загниение византийский распад) — а почему победили в войне? (если гниль) Кто сказал что гниль? (Жизнь круто повернула, он стал писать исторические романы и романы о чекистах по заказу кгб и пить коньяк; и Чти отца, и Мать.) Еще одна еврейская семья — через 20 лет еще три гражданина полных сил выйдут в жизнь будут отвоевывать место за счет русских — сжалось сердце у регистратора браков. Скоро, скоро наш голубоглазый народ будет занесен в красную книгу. По отдельности многие из них, может быть, и достойны любви. Безусловно. Но вместе они Евреи. И или они или мы. А если мы все будем мы, это значит будут одни они. Не может человек с длинным носом спеть русскую песню. Дайте нам побыть одним и создать свою культуру. И уснуть друг с другом на груди. У нас разный Бог. Вам уж положено уходить из Египта, а мы пусть в нем погибнем, но уходить не должны. И он не погибнет. Никог-да(-с). Китайская опасность. Еврейская опасность. Но и славянофильская опасность (?) Одне опасности. И только госбезопасность. Китай. Россия. Евреи. Нарыв на границе. Евреи внутри. Хотят уничтожить и слиться. Под русскую букву носатую кровь. И русских пошлют проливать свою кровь. Кто у меня друг? Ваня. Кому я шапку подарил? Ване. Уж 30 лет Ваня работает странником. Дай Бог всем счастья и вечной жизни всем товарищам моим и всем людям кто тоскует и плачет и нелеп и временами слаб а вдруг как сочинит как поразит как схватит за сердце как исторгнет. Вот как-то мысль утекла главная тонкая серьезная которая просилась за это время что-то насчет — нет не то нет, вот: нет не вот а, вот: нет. Насчет праздности и вины перед трудящимися (вопрос в самую сердцевину) о мыслях в голове. О тонких связях — в моей изъеденной червями голове где мысли две усталые забыли о чем они были. Нет, нехороший был разговор. Холодок в животе от этой беседы. нет, он не интересовался моим художеством. Он был неписатель. Он выведывал. Это был второй звонок. А третьим будет остракизм. Погодите, не делайте ничего со мной. Я еще спою песню для всей Родины. Я люблю нежные, прямые, проникновенные слова. Мальчик в белой рубашке живет во мне до сих пор. Я заставлю свою музу служить Советскому Союзу. («Со мной разговаривал Смольный») Ряд кощунственных интеллектуальных наслаждений: Московская Патриархия, Совет по делам церквей с прискорбием извещает о кончине Иисуса Христа Дирекция Московского Кремля с глубоким прискорбием извещает, что в ночь с * на * скончался Владимир Ильич Ленин За Христа мне ничего не будет, а за Ленина а-а-а-а А бог дурак хоть кто побоится сказать. Ах, ушла мысль. Щас вытащим клещами из уже забытья. А этому забытью всего две минуты. А тонкая мысль была. Мысль о — насчет разумных и безумных: беда в том что я слишком боюсь потерять расположение обыкновенных разумных людей живущих заботами и умею (умно) объяснить им свое положение. А не надо. Пусть пожимают плечами. Пусть видят во мне безумца. Я зря умею объясниться с ними. Это вредно для Безумства. Какой ужас. Они своим глупым медицинским умом описали наше. поведение. А если мы напишем о них, об их чудовищной обездоленной норме, надо закрыть глаза и заплакать, что в них не вложено какого-то последнего винтика. Но мы никогда не посмеем их обидеть. Потому что они нас лечат, кормят. Чтобы мы могли праздно цвести и грустить. Изолированный Болезненный Пункт есть у всех. Он стержень жизни и ее форма и не дает ей развалиться. Но на нем человек и свихивается. Он и пункт. И лучший из пунктов невозможная, безысходная любовь. Кто не знал несчастливой любви, тот никто. Берегите свое несчастье. Не сменяйте его случайно на счастье. Никогда, никогда, никогда ни за какие деньги не меняйте его на счастье. И счастие будет с вами всегда.

 

Рассказ одного мальчика — «Как я стал таким»

«Значит, на 8-е марта я поехал в Москву (из Иж-ска). Вот тут я и узнал. Нет, но до этого была история с этим народным художником. Он пришел к нам в училище, попросил придти к нему попозировать. Ну и потом начал заговаривать на эти темы, но все так деликатно, и, главное, отношения учителя и ученика, он мне многое раскрывал в искусстве, он говорил что главное для меня должно быть это, а все эти увлечения это болото, надо прежде всего заниматься, становиться художником. Почти что все чисто с ним было, да мне бы с ним было противно, ему 60 лет, я его только уважал как человека. Он меня многому хорошему научил. А в постели мы больше просто так лежали, ему просто нравилось погладить меня, он восторгался мной, моей фигурой, говорил что я для него все в жизни, и сын, и жена, и друг, и ученик. Сам он семейный, у него жена и дочка. Потом он на праздники (8-е марта) отправил меня в Москву посмотреть музеи, выставки, дал мне адрес своего друга, тоже художника бывшего, семейный не такой. Ну и в Москве я узнал: в аэропорту в Быково зашел в туалет, там все написано, загляни в такую-то дырку, и там один поманил меня пальцем, сделал мне минет через дырку». — А откуда узнал что в центре собираются? — «А вот мне этот сказал и предложил встретиться. С ним я не встретился, но за эти дни встречался с другими, вот так я все это узнал. Ну, стоило мне появиться, все сразу подходят, я с этим не иду, с тем не иду, смотрю кто понравится». — Ну а раньше, в детстве, что-нибудь такое бывало, наверное, с каким-нибудь школьным товарищем, так, по-детски? — «Да, был один друг, мы с ним друг у друга дрочили». — Часто? — «Да как только никого нет, так и подрочим. Но только дрочили, больше ничего». — А девушки у тебя бывали? — «А как же, конечно». — А почему нет постоянной? — «Ну они глупые какие-то все, и постоянной девушки у меня не было, а что, просто ходить с ней, провожать и говорить неизвестно о чем, неинтересно. Они же не стремятся спать, им больше нужна просто любовь и провожания. Ну а так, отдельные случаи, да, мне очень понравилось. В колхозе с одной, я заметил по часам, я ее пахал час десять минут, как эксперимент, я регулировал, чувствую, скоро конец, и придерживаю, она уже истекала ручьями». — Ну а тебе приятней с девушками или с парнями? — «Да, с девушками конечно, там у нее внутри все так обволакивает, приятно, мокро все время». Но постепенно он рассказал больше и о тех днях в Москве и о всех своих связях. «Вообще-то, честно говоря, началось все не в Москве в Быково; и не с художника. А когда я однажды был проездом в Кирове, я зашел в туалет, и там была надпись перейди в другой туалет на такой-то улице. Я пошел туда». — А не боялся, не было противно? — «А меня никто в городе не знал, я никого не знал. И вечером уезжать. И вот там стоит один такой страшный, правда, молодой, в очках, губастый. И он мне предложил зайти с ним в кабинку, две разные кабинки рядом, он меня оттуда так пальчиком поманил и взял в рот. О! А там еще лучше прямо чем в пизде, еще мокрее. И рот у него такой большой, зубами не царапает, так все мягко. Я был прямо в экстазе. И он был в таком восторге, говорит — у тебя такой большой! давай снова встретимся! Я говорю нет не могу, сегодня уезжаю; он говорит когда снова приедешь давай увидимся, я тебя буду ждать. Но он был такой страшный, эти толстые губы, большеротый какой-то. Так вот, когда я приехал в Иж-ск, я стал искать таких людей». — И где ты их нашел? — «Ну тоже по тем же местам, на вокзале. Но все они такие ужасные, симпатичных молодых совсем нет, все друг друга высмеивают, у всех клички, та Джульета, та какая-нибудь Жаклин, одну звали Монашка, она раньше работала в церкви, всех там поразвращала. Так вот, с народным художником. Когда он зашел к нам в училище, я уже все это знал. И сразу понял что к чему, когда он меня к себе зазвал. Он, когда я позировал, сразу стал заводить разговоры на эти темы. Слегка дотронется а, говорит, какое у тебя там хозяйство. Дело было в его мастерской. Потом пошли во вторую комнатку, там столик стоял возле дивана с выпивкой. Потом на диван он попросил с ним прилечь, он трогал мой член, говорил все женщины будут без ума, ласкал меня. Но мне, конечно, он в постели был неприятен, он старый, а так, как человек, другое дело, он мне много дал, у нас с ним больше дружба была. Я, конечно, уважал его. Он говорит ах, я бы с удовольствием тебе отдался, но у меня отверстие узкое, не влезет. В рот он брал, но больше так, чтобы мне было приятно, возьмет немножко, как тот губастый не умел. И говорил никогда в жизни никому не рассказывай что ко мне ходишь, и что позировал не рассказывай. Он мне мой портрет подарил, тоже просил никому не показывать, потом, говорит, когда-нибудь, когда сам выучишься, станешь художником, потом покажешь, я сам скажу это мой ученик, а сейчас нельзя, мне надо тогда кончать самоубийством, меня отовсюду выгонят, у меня столько врагов! На 8-е марта я решил в первый раз съездить в Москву, он мне сказал походить по музеям, дал адрес где остановиться, и вот я попал в центр и здесь самое главное было знакомство: подошел ко мне в последний вечер Миша такой, приятный, с усиками, он мне сразу понравился больше всех и мы поехали к нему. Он жил дома с сестрой с мужем, их дома не было. Мы зашли с ним в ванную, он там сзади смазал мне, выеб. И он мне так понравился, вот один случай когда я даже сам захотел взять у него в рот. Но не взял! Как мне не хотелось с ним расставаться) Какой-то необыкновенный случай, в ту ночь сестра с мужем не вернулись из гостей и мы всю ночь проспали с ним. А назавтра мне надо было лететь, я до последней минуты не мог с ним расстаться. Я кое-как успел на самолет. Больше я не мог ни о чем думать, только он был у меня в голове. Там в городе началась весна, я ходил по городу, искал хоть кого-нибудь похожего на него, но никого не было. Мы писали друг другу. Я ждал 1-го мая чтобы снова поехать в Москву. Я все рассказал о нем учителю, но он сказал что это очень нехорошо, что мне надо учиться и думать только об учебе, а эти приключения это болото, они затянут. Он отговорил, не разрешил мне ехать в Москву. И я написал Мише что не приеду. С тех пор я не получал от него писем. А я еще написал письмо тому своему другу Саше, с которым мы все школьные годы продрочили, мы должны с тобой увидеться, я тебе такое расскажу! такое! как я съездил в Москву, у тебя дух захватит, приезжай ради Бога, я не могу тебе всего описать. И вот, вместо того чтобы мне на 1-е мая ехать в Москву к Мише, я послушался художника и поехал домой в деревню и встретился с Сашей, этим своим школьным другом. Он слушал и прямо стонал, потом истопил баню и говорит — делай со мной все что с тобой делали в Москве! А у меня там в рот брали, что ж, я ему должен тоже? Мне этот его хуй какой-то кривой с синим концом с детства еще надоел. Ну я так и быть взял у него, прямо чуть не стошнило. Вот единственный раз, больше никогда никому! Он изнеженный такой, все время дома сидит, любит читать по истории, все про Русь, западного ничего не признает, такой патриот, и музыку слушает только классическую, все эти ансамбли, эстраду не любит, недавно только стал слушать чуть-чуть. А что он за друг, друзья познаются в беде, а с ним только когда ему что-нибудь интересно, а так, мы пошли, например, был такой случай еще когда в школе учились, пошли с ним на танцы, там все девчонки меня приглашают наперебой, а их парни мне пригрозили чтобы я уходил. Ну я не хотел показаться трусом, танцую дальше. И они меня отвели в сторону и разбили губу. Так Саша тоже мне стал говорить давай уйдем отсюда, не остался со мной, испугался. Вот такой друг».

На ноябрьские праздники я сам поехал в Ижевск и увидел всех, и народного художника, и Сашу, попозже. Договорились с Сережей («Как я стал таким»), что он пригласит Сашу, когда я приеду. Народный художник не старичок совсем, как рисовалось из Сережиного рассказа. Так, послевоенного образования. И мастерская не подвал, как по привычке тоже представил. Большой начищенный зал, ни соринки, в новом доме. Картины как во Дворце Культуры. И народный художник тихий, вежливый, как бы его имя не попало в историю. А неплохо бы, чтобы какой-нибудь новый гангстер, идущий ему на смену, публично бы ошельмовал его у них на правлении, написал в Крокодил, разбил бы ему все поломал и пустил по миру. Тогда, может быть, и вышел бы из него народный художник. И на праздник приехал Саша. Вот: Сережа и Саша, рядом. У Сережи, «как я стал таким», игривый приятный ветер в голове, он танцор, и товарищи по общежитию чувствуют, чем-то он не такой как они и любят его за это, неосознанно даже заигрывают. А Саша уж как привык сидеть там у себя дома читать про Русь и про Церковь, так и просидит. Пока само в руки не приплывет. Вот когда он знал наверняка, что к Сереже едет один из Москвы, тогда он тоже сюда приехал. И ждал, что из этого будет. Но пока само не начнется. Думаю, с замиранием сердца. Но не показывал вида. А уж в кровати такой податливый, нежный. Такой худенький, теплый, молоденький. Так ему сладко было все что с ним делали. Трогал меня несмелой рукой за хуй. Опять же, если я сам его руку подвину. А сам бы, на всякий случай, не решился. А путь я бы ему предрек такой. Надо ему на самом деле в церковь. Все линии там у него сойдутся. Он ведь даже любимый свой предмет историю не смог сдать в институт, потому что более менее знал в ней только русскую древность. Вот какая чудесная узость. Какой дар любить одно и не смотреть в разные стороны. И склад ума у него покорный, нетворческий. Запоминает, что когда было, как кого звали, кто в каком был чине. Но это и хорошо! и как-то удивительно приятно. Зато он не станет еретиком-богословом, Флоренским в гордыне ума. Просто будет хорошим послушным батюшкой. Сережа говорит — ну что ты, разве он пойдет против отца с матерью (отец у Саши парторг в совхозе, мать учительница); для них же это позор. Ой, нет, Сережа. Надо только чтобы Саша набрался терпения, как следует родителям объяснил. Что, мол, антирелигиозная пропаганда пропагандой, а все равно у церкви и с советской точки зрения свой почет, тоже там и звания и продвижения по работе. Что, мол, Брежнев перед праздником награждал патриарха и митрополитов. А у старушек в их деревне уже давно слух, что Саша будет попом, что он собирает старые книги, крестики. И как ему пойдет быть попом. Такие у него выразительные глаза, длинные черные брови, яркие губки; бородка ему пойдет. Надо ему приложить все силы, ехать в Загорск. Там его счастье. Среди семинаристов, конечно, должно цвести мужеложство, как и вообще в церкви, не говоря о монашестве. Да, если мальчик прячется от других ребят в уголок, не играет с ними в боевые игры, если мальчик занимает себя мечтами не о войне, не об автомобилях, а о безбрачных святых, разукрашенных ризами, этот мальчик, как Розанов сказал, муже-дева. Он узнаёт в их небоевитости свою, и рад, что есть мораль, которая так высоко это ставит. Но есть для Саши и второй путь, нецерковный. Сережа, как и мне, рассказывал народному художнику про Сашу. И тот тоже стал выпытывать, когда, мол, Саша, приедет? обязательно приведи его ко мне, я, мол, устрою его на исторический факультет, у меня связи. В свою очередь, и Саша наставлял Сережу — ты зачем не дорожишь народным художником, у него такие связи, он тебе поможет в жизни. То есть, для народного художника Саша был бы находкой. Художнику так хотелось тайного, постоянного негулящего мальчика. И Саша бы удовлетворился верностью старику. Но выучился бы он на историка; дальше общественные науки, партийность; художник женил бы его для прикрытия их связи, и все встало бы на свои места, в мышином вкусе народного художника. Не надо чтобы Сережа их знакомил! Пусть идет в церковь. А мы на карте СССР поставим крестик, где служит знакомый юный попик.

 

Слёзы на цветах

Вот только что, вот оно было это время, и всё испарилось, группы перегруппировались, настроения ушли и друзья раздружились. Уже другие формы жизни на свете и мне их поздно узнавать. ПТУ, Вокально-инструментальный ансамбль, Шведская семья. Обступила жизнь, где мне нет весёлого места. Молодёжь мне скажет: вы нам уже неинтересны, но для понимания нас вы отлично подходите. Так что давайте, мы будем вам показывать свой гений, а вы давайте понимайте. А когда подойдёт, наконец, мой выход, они разбегутся или вежливо останутся. Причём, разбегутся, как раз, те, а останутся не те.

Я, когда я старик, я не люблю всего нового. А то чего-то там наизобретают, всё чтобы нас отменить.

Цветы отвернулись от меня, хотя я посадил их к себе лицом, и повернулись к Солнцу. А я к нему во втором ряду.

Пошёл я как-то посидеть к себе на могилку. Съесть яичко за своё здоровье. И вижу. И что же я вижу. А ничего не вижу. И видеть не могу. Только слышать. И нюхать. И нюхаю я: летит ко мне цветочек, лапками машет. Здравствуй, мой миленький цветочек. Чего ты от меня хочешь? А хочу, говорит, от тебя всей твоей жизни. На, возьми мою жизнь и отдай мне всю мою смерть. Тут я и умер, и он на мне вырос.

Для жизни не хватало ритма и сил. Хотелось неподвижности и оцепенения. Только и искал угла, где бы присесть, медленно посидеть, покурить и не двигаться, вытянув ноги. А то и протянув. Конечно, всегда была иллюзия, что стоит по настоящему влюбиться и в этой любви будет надежда, — и я загорюсь, заживу, вспыхнет мой настоящий необыкновенный темперамент, он, дескать, только тогда разыгрывается, когда что-то настоящее ему подворачивается. Конечно, настоящее особенно не подворачивалось, а чтобы его заполучить, надо было бы за него сражаться, уметь, чем его заинтересовать, но —

я этого не умел, потому что тратил всё время на сосредоточение в письме. Но и в писание ушёл, потому что жизни на ногах, физкультуры не получилось бы.

Дружить можно было, в основном, с девочками. Где нет грубых нравов и драк. Я боялся перемены в школе, когда толпа неотёсаных, свирепых, бездушных, нечутких, душевно неразвитых подростков кидается в потасовки друг с другом, жался к стенке и закрывал глаза или не выходил из класса.

(Будем распутывать цепь причин и следствий или поймём что причина не в причинах? — ) и вот писатель всё больше и больше отъединяется от всех, всё глубже и глубже заходит в свой тупик. До свидания. Желаю и вам найти свой тупик.

Неужели в моей жизни всё исчислено и известно. И неоткуда ждать чего-то. А для этого есть свежие и молодые. А мне пора ворчать.

— Вы любите ворчать?

О, я ворчу как Бог. Подождите! не уходите! я ещё на вас не наворчал.

Сегодня мне стукнуло 100.

Всё что можно сказать, я уже в жизни сказал и подумал.

Да, поэт может немного сказать и говорит всё время одно и то же. Ужас читать полное собрание его сочинений. Ужас, кажется, сколько можно об одном и том же!

Да, что ни говори, а цель одна, пробиться к честному слову. И это сладчайшее счастье. Сказать правду-правду.

Однако зерно неправды в каждом из нас. Всё из-за того, что приходится из осторожности друг с другом поддерживать добрые отношения.

Я дотронулся до неё едва-едва, чтобы она, не дай Бог, не стала ко мне прижиматься в ответ. Но всё же дотронулся, из человечности, видя какими глазами она на меня смотрит, как она этого ждёт. А она, наверно, подумала, что я просто не из тех, кто любит грубо тискать. А я так дотронулся даже не из человечности. А чтобы не потерять её расположения. Чтобы не увидеть открытого нерасположения в её глазах. И холод за то что не дотрагиваюсь.

Немного задевает, когда какая-нибудь девушка ходила-ходила за тобой, считала тебя за божество, считала за честь проводить тебя, попроситься в гости и вдруг в момент отошла. И хотя до этого она тебе, может быть, докучала, тут тебе снова хочется продлить эту жестокую с ней игру. Жестокость игры в том, что ты и вежлив, и участлив с ней, а ведь всё это для неё не то. Что ты с ней по дружески; а на самом-то деле вся дружба затем, чтобы удержать её от дерзости, от прямоты, а ей уж давно этого хочется, сознаёт она или нет, чем так тянуть. Бедная девушка! Ведь она привыкла до сих пор, что с мущинами, с парнями, с мужским полом надо держать себя уворачиваясь, не позволяя им чего-то, надо быть гордой, иногда подать надежду, потом, когда он разожжён, снова стать неприступной. А тут вся наука, которой она с детства училась, от мамы, может быть, и от подруг, в которой она должна быть умнее любого мущины, оказывается, в этой немужской науке он превосходит её и ей самой приходится звонить, намекать чтобы её позвали в гости, самой стараться сесть рядом! И её путают; ей доброжелательно улыбаются, но это совсем не то, не та улыбка. Оказывается, но этого она пока не может понять, хозяин её позвал потому что она не одна пришла, а с подругой и ещё с мальчиком из кружка, и все потом ложатся спать порознь. А она, может быть, ещё надеется, что это такая порядочность воспитанного хозяина. Все что происходит, ставит её в тупик. И когда наконец ей кто-нибудь объяснил в чём дело, и у неё в душе осталась незаживающая рана, но чтоб она скорей затянулась, она решает больше не ходить в кружок и при нечаянной встрече с вами в метро держится, конечно, приветливо, спрашивает о жизни, но чуть-чуть раньше чем надо говорит до свидания. И вам не то чтобы досадно, но хочется продолжить эту игру, хочется вдруг, такое нехорошее желание, чтобы она по-прежнему была влюблена в вас, вас как-то это ну не то чтобы задевает, но как-то чуть-чуть жаль за себя, что вас могли разлюбить. И вы даже думаете иногда, как бы ей позвонить по какому-нибудь подходящему поводу, как будто по делу, чтобы она чуть-чуть встрепенулась, и чтобы снова после этого искала случай позвонить вам, а вы бы снова, разумеется, держали разговор, как всегда, в рамках человечности. Хотя это жестокая человечность. Но вам нравится, что она никак вас не может подловить, в чём этой человечности жестокость; хотя это чувствует. И в то же время не видит, в чём тут можно вас уличить; потому что внешне одна приветливость.

Но раз ещё эта игра может меня занимать, значит я не совсем потерял интерес к людям. И к жизни.

Конечно, обычная женщина, которая должна быть около вас, это влюблённая в вас женщина, которая всё про вас от вас знает и вы можете с ней переглянуться по поводу юного красивого и глупого телефониста; мальчика-певца (там у него в голосе нежное мясцо или маслице; у него голоса больше, чем горла; хотя всё равно цыпленочек); мальчика-прохожего; мальчика из бюро услуг по ремонту холодильников. И как вы не переглянетесь с натуральным своим ровесником. Которому надо переглядываться с другом по поводу проходящих женщин-лошадок. И однако всё же важно, приятно, что эта ваша близкая близкая знакомая, так хорошо понимающая вас и все ваши настроения, всё же в вас влюблена, и при этом, конечно, готова любить платонически. Хотя всё равно лучше не оставаться с ней наедине. А вот когда вы с ней вдвоём на людях, где она сумеет прочесть и понять все ваши взгляды на других и все ваши настроения; например, вы говорите с молодым человеком, пришедшим к вам в кружок; какие-нибудь забавные мелочи в разговоре, когда видно как он вам нравится и как он вас не понимает; когда нужен зритель вашей чёрной улыбке; слушатель вашего тонкого замечания, одного какого-нибудь оброненного вами удачного тонкого слова, в котором выразится весь ваш особый опыт. Отлично понятный ей и непонятный ему. Лучшего оценщика, чем она, вашим печальным остротам вам не найти.

Какая нужна она. Уж если на то пошло. Ну, во-первых, чтобы не интеллектуальная. Не женщина-друг, которая всё понимает не хуже тебя. Как можно с такой что-то делать! У которой точно такой же ум. Надо чтобы его у неё не было. Тогда ещё что-то можно. Её понукать. Ей командовать. Её ругать. Даже, может быть, поколачивать. И вот за это полюбить. Надо чтобы она была небольшого роста. И неэмансипированная! И молодая, конечно. И дура. Чтобы можно было прямо сказать ей ты дура. Чтобы она спрашивала про всё а это сделать так или так? И чтобы когда делала это, то чтобы пела. Тихонько чтобы напевала, не мешала.

А если только к ней уважение человеческое, это конец. Как можно человека, если к нему вежливое отношение и понимание, как можно представлять себе его голым и снизу. Это прямо какое-то надругательство над её достоинством над людским.

Мой пониженный жизненный тонус заметил ещё С. в 1961 г. Так что же говорить о теперь. И это складывалось и в школе на физкультуре и в координации. Почему у меня никогда не выйдет свинг. В людях свинга упругость, они чувствуют пульс и ещё через него и вокруг него пропускают различные ритмические фигуры. Дай Бог ещё ровные-то доли удержать. Аритмичному мне.

А в композициях я стремлюсь по капле собрать побольше, чтобы получилось зрелище тугой насыщенной скрученной в комок концентрированной уплотнённой жизни в утешение себе и показать людям как я круто туго напряжённо упруго как будто живу.

Бывает художество дробное, нарезное, много много кусочков, все подклеены один к другому и во что-то соединены; набрать разрозненных кусочков и туда ещё что-то навставлять. А то выдох! песня! как-то так ах! и всё, как-то так одним махом, — и вот это талант; а то, первое, тонкость, пусть; да, это можно одев очки рассматривать или внимательно-внимательно прослушивать, что здесь прослушивается. Но талант это ах. Талант подхватывает вас и несёт на крыльях.

Там — о! там оно вас срывает с места и зовёт с собой в бой или в любовь. Там вас подмывает подпеть. А тут подпеть нельзя и не придёт в голову; но заворожиться, тонко заслушаться. Тут надо чтобы прислушиваться к тихой и отдалённой-отдалённой музыке, а там почти что зажимать уши подъ ея напором, или сказать — а, бери меня! Тут надо взять и бережно рассматривать листок со словами, а там — о! там со слуха запоминать и хлопать по себе кулаком, ай, как ты всё так сказал! и присоединиться.

Тут что-то такое, диковинка, должно завораживать как жизнь рыбок в аквариуме. Вот, мол, какая разновидность. На это смотрят или слушают как на что-то от себя отдельное. А там что-то тебя захватившее в круг, заражающее, исторгающее слёзы, заставляющее танцевать и петь вместе. То обращено и взывает к людям, а это отделено от людей, само погружено в свой дивный потаённый узор и должно заколдовать людей, глядящих на него сквозь стекло. А то срывает людей с места, заставляет биться сильнее сердце. В это надо проникать, и удовольствие сам процесс чтения и проникновения. А там оно само в вас проникает, хватает, пронзает и тащит с собой; а потом, может, и кажется пустым.

Заход в поп-культуру. Сколько раз я мечтал туда зайти. — Уж если и разлюбишь, так теперь — так! теперь! — С этой грубостью не сравнятся никакие тонкости. Только у меня отпела Пугачева, и окон за 10 она запела.

Нет любви сладкой, с замиранием, невозможной. У привередливого меня. Квартира есть, вечер есть, лето есть, молодости есть немного, а гостя хорошего нет. Так и останется то воспоминание о 4-х месяцах. Все более и более неправдивое. Забывающее, что и тогда было не то. Нет, нет, то, уж это-то мне оставьте, думать что было, и оно было. Только вот мешало писанию и никак не соединяло в моей жизни одно с другим. Потому что с писанием моего рода ничто, что мешает жить одному, не соединится. Только если завести кошку и заколдовать в 17-летнего десятиклассника. В меня (но покрасивее).

Я бы поставил ему блюдечко на кухне, водил бы гулять по утрам. Он бы скрёбся в дверь, встречал меня, лежал бы калачиком у меня в ногах, когда я пишу эти слова. Я бы ставил опыты на его теле и снимал показания со своего сердца.

Мне нужен младший брат, которому нужен старший брат.

Послышалось как открывают дверь и вошёл я. Я подошёл ко мне, мы обнялись сухими осторожными телами, боясь быть слишком горячими и налезть друг на друга, такие близкие люди, знающие друг про друга всё, настоящие любовники. У нас с ним было общее детство. Только не может быть детей.

Я однажды попал из одного мира в другой. И так живу на разрыве двух миров. Мир семейности, верности, забот обо мне, и мир бессемейности, неверности; и заботься о себе сам.

Ужас. Старость впереди. Там вообще старики похожи на старух, а старушки на старичков.

Что-то (Известно Что) удерживает от того, чтобы делать дело якобы хорошее и успешное; надо чтобы в жизни ничего не было, никаких успешных дел и притёртого круга людей, и тогда! и тогда! только тогда в душе то, что надо. И та бледность у себя на лице. Несмотря на красное пятно на носу, например.

А если бы, то всё. Жизнь бы пошла по другому пути. Но бы не бывает. Потому что тоска это мой дом.

Да нет, для меня счастья нет, я не умею его чувствовать. Мне всё время зачем-то видится его изнанка; а ни к чему; и раздражаюсь, что знаю что ни к чему; и знаю, что не всё надо знать, а всё равно знаю. Вчера, кажется, совсем подошёл к тому что надо, и нет, сбил наукой. О, мой бес. Когда же она от меня отступит.

Всё формы, всё соотношения между предметами, а какие (именно) предметы, ей всё равно. Всё функции и схемы. Может быть тут дух и есть, но души-то нет! И сердца нет. Если сердце, надо чтобы оно к чему-то приросло. И не к чему-то, а вот к чему: кто ты, что ты любишь, от чего плачешь, от чего закрываешь глаза от счастья, чему тебя ребёнком учили, как баловали в детстве.

Человек должен к чему-то прикрепиться и разделить какую-то веру. Да не к чему-то, и не какую-то, а вот эту, и к тому-то. Нашу веру и к нам; а если какую-то, так и катись, например, к Чорту. А с нами Бог. Да не например к Чорту, а к Чорту. А с нами Бог. Бог, вот этот, не какой-то. Я не математик!!!

Сохранить нацию. Сохранить народ. А почему обязательно сохранить? Почему не допустить вливания новой крови? А не будет ли при этом вырождения и замыкания? Почему так каждая особь и личность хочет сохраниться? Таков закон? Во всяком случае, если и есть ещё над этим законом закон, что особь должна быть разомкнута для обмена веществ, до этого закона над законом мы не собираемся подниматься, а должны, повинуясь лишь инстинкту, он же закон сохранения себя, не допускать разрушения себя. Так, если понимать умом. И сердцем. (Не зря же в нас вложена Богом юдофобия.)

Надо было быть военным. И солдат каждый год новых набирают. И за Родину. И устав не тобой сомнительно придуман.

Ничто так не разгорячает, как ловкие движения молодых людей, как они скачут, бесятся, повисают на перекладинах, кувыркаются, у них задираются маечки, сползают штаны до копчика, рекорды их юной горячей энергии. Там где здоровье и молодость, там война!

Представление о счастьи.

Это пойти, например, в баню и просто и легко познакомиться. Но, к сожалению, не умею, не знаю как завести разговор. Тут надо уметь хитрить. А не так как я когда-то в 19 л. на вокзале подошёл и честно попросил одно приятное божество на чемодане. И он воспринял меня как больного. А надо с хитростью и с подходом. Что противоречит Душе Поэта. Но как, как? И нужно не слишком-то заноситься, разбираться, не слишком-то вникать в него, а как это он подумает — с чего, мол, это он со мной заговаривает? не надо бояться, что он грубо ответит или усмехнётся, не надо бояться обжечься. Помнить, что завоёвывание, ухаживание дело не барское, требует и изворотливости и некоторого заискивания, и, может быть, обыкновенных расхожих пошлых слов, и надо знать чем люди сейчас живут, надо уметь поддержать разговор, а то что же. Вон Б. как умеет их обрабатывать в автобусах, сразу в давке кладёт им руку туда на молнию и у того нередко встаёт и он сам прижимается, 15тилетний, а если отдёрнется и что-нибудь скажет грубо, так Боря и не переживает, ещё сам становится в амбицию — а в чём, мол, дело? Если верить его рассказам. Так вот, баня. Надо уметь, уметь. Не стесняться, да, скользко подсесть и заговорить. Ответит грубо, и отойти, и не считать себя побитым и оскорблённым в достоинстве. Вот это и есть жизненное счастье, чтобы добыча была твоя, своими руками завоёванная, а не то, что было чьё-то, ну и тебе перепало, кто-то кого-то нашёл, ну и потом тебе удружил. А ты сам, сам ищи. Не будь Чеховым, человеком в засраном футляре. Но нужны крепкие нервы. Не впадать в безысходную немую печаль, а действовать, действовать, пододвигаться, прощупывать, быть разведчиком, Джек Лондоном, даже и чем-нибудь обмануть, что-нибудь пообещать, заинтересовать; действовать! И не довольствоваться красотой своей печали. Всё равно в этот момент её никто не видит. А то ведь я как, всё на человечности. Беру якобы пониманием. И так допонимаешься, что раз ему этого не надо, так и не буду, о, конечно. Ну и — кому от этого хорошо? Так насчёт поисков и гнилой морали выжидания. Мы находим себе утешение в этой якобы привлекательности трагической позы Смерти в Венеции. А на самом деле тут одна только трусость и безынициативность. Ведь зрителей-то всё равно нет твоему трагическому параличу и безнадежному взгляду на любимый предмет. Это ещё где-нибудь в театре показать Федру, застывшую в безнадежности своей страсти; а Федра-то, добиваясь, ещё будет выглядеть красиво; да и то, все люди уходили и засыпали на Семейном Портрете в Интерьере. Кому интересно смотреть на какого-то благородного старика, который неизвестно чего хочет, а если хочет, зачем не выявляется. Боится, что ему поломают старые кости, боится, что его обзовут нехорошим словом. А думает, конечно, что он просто не хочет покоробить молодого человека, что он, мол, просто из глубокого такта и понимания совершенно других интересов того. Ну, допустим, интересы, действительно, раздельные. Но старческое неделанье ничего и недобывание ничего уныло. И на всех наводит уныние, никому не захочется ему подражать. Да, тут вот ещё что: долго думаешь, как начать, что сказать, долго выжидаешь; надеешься, что, авось, сам обратит внимание, как-нибудь заговорит. Да не обратит и не заговорит никогда. Ему-то ничего не нужно. И надо сразу без проволочки. А чем дальше проволочка, тем сильнее паралич — теперь, мол, совсем уж странно будет заговаривать, он уже видел, что я на него всё смотрю и смотрю, зачем-то подбираюсь. И, конечно, надо уметь отыскивать точки, где их искать. Вот, скажем: была девушка с приветом от Лёши, она устроилась по лимиту в фирме «Заря». Это как раньше домработницы приезжали из деревни устроиться, только сейчас через фирму «Заря» как приходящие домработницы. Не зря они иногда и стыдятся писать домой, где они работают. И вот они живут, молодые девушки незамужние, как это мило, в общежитии, то есть квартиру обыкновенную дали с кухней, с ванной, из трёх комнат, в каждой комнатке по две девушки. А ребята, интересно, я спросил, такие же приезжие по лимиту у вас в Заре работают? Нет, ребята нет, это работы все девичьи, а ребята полотёры и стеклопротиралыцики не по лимиту, москвичи. Так вот-с, к вопросу о знакомствах. Надо, напр., вызвать полотёра. Пусть он снимет с себя рубашку и натирает пол. И завести музыку, списать какие-нибудь наипоследнейшие группы у Саши. И предложить выпить. А картины на стенах сами за себя заговорят и привлекут к началу расспросов. У себя дома легче вызвать к себе интерес. На телефонной станции всегда работают прекрасные молодые люди, юноши. Но они быстро починят телефон, а здесь долго будет тереть, у меня будет время расставить сети. Но жаль, что они не лимитчики! А где же такие приезжие? В СПТУ. Но как найти туда дорогу. Ещё ход. Возле студенч. общежитий есть столовые где они обедают, в столовых туалеты, написать телефон. На всякий случай имя поставить не свое. Вот так мне как-то позвонил юный голос, голос, от которого внутри надежда, и спросил Виктора. — Виктора? здесь Виктора нет, вы ошиблись, я грустно сказал. И опять звонит — нет Виктора? — А какой телефон вы набираете? — Такой-то. — Всё правильно, но Виктора здесь нет. И ещё был другой голос через неделю, тоже Виктора просил. (Вы заметили, что в паузу между двумя длинными гудками укладывается шесть коротеньких? А в один длинный укладывается, пожалуй, коротеньких три.) Но Боже мой, что я наделал! Я же именно Виктора летом подписал под своим телефоном, летом, и забыл. Летом студентики разъехались и сейчас съехались к началу учебного года. Может быть, надо подыскать воинскую часть и проследить их режим, когда они выходят в увольнение. Может быть, там рядом тоже есть где записать телефон с открытым предложением. Или в Суворовское училище. А как-то, когда я из Калуги ехал, иду через весь пустой состав и вдруг! в одном вагоне! одне курсанты. Я сел на пустую скамью. А один тоже так проходил, увидел курсантов и захотел к ним подсесть на скамью где они сидят — сюда можно? спросил — они, естественно, сразу на него подозрительно покосились — да вон же полно свободных скамей. И тем не менее, молодец. А вообще нужна быстрота реакции. Заговаривать не обдумывая заранее. Чем больше обдумываешь, тем труднее начать. И не бояться обжечься. Ну и что. Отошёл и пошёл дальше. (Отошёл и заплакал.)

«Они».

Итак, за панцырем мужества каждый прячет мягкое растопленное сердце. Вы понимаете, что для того, чтобы он раскрылся как цвэток, надо его подбодрять, потакать ему, подхваливать. Так вот-с, ведь каждый человек, может быть, и хочет раскрыться, но из осторожности, чтобы этим в ущерб ему не воспользовались, не раскрывается. В целях самозащиты ограждён таким плотным панцирем защищённости.

Знаете, есть такой возраст, когда им хочется ласкаться, а как-то девушки ещё нет под рукой, и он поневоле сидит в обнимку с другом или растянется у него на коленях, но это нет, не гомосексуализм. Это некуда деть своё тепло. И хочется временно облокотиться на друга. А я из этого временно больше не захотел выйти. А я в этом дивном временном страстно захотел остаться навсегда.

Итак, ОНИ. Индейцы, моряки, они любят странствия. Как я могу угодить их внутреннему миру? Когда оне (миры) у нас разные. Эта любовь к приключениям, к парусам нам неведома и мы от неё морщимся. Мы не читаем их книг. Пещеры индейцы пираты и прочая чушь.

Хоть они и юные с розовыми щеками, а видно, что душа мужланов, и я хоть среди них и поживший, заматеревший, а с душой нежного мальчика, боязливой, трепещущей, но невидной под покровом суровых глаз в глазницах, а они — они с виду юные и хрупкие и лёгкие, а внутри зерно мужланов. Если бы мы были одних лет, они бы меня засмеяли, смолоду мы не могли бы водиться, мне среди них места бы не было, они мне невыносимы, коробят их тупость и душевная неразвитость, их рассказы о выпивке и автомобилях. Нет: кротости, притворства, лукавства, боязни быть лишним, думать про другого — а что он обо мне подумает, а не покажусь ли ему неприятным. То есть, и это всё есть, но всё равно не то и не так. И их забавы: как они пьяные в деревне загнали утку с пруда на берег и свернули ей шею (одна их девушка ласково сказала — живодёры) и не пожалели ни утку, ни крестьянку, хозяйку утки.

Да, надо было что-то когда-то в каком-то возрасте преодолеть, залезть на брусья, не побояться сорваться. Но Боже мой, а как быть, когда потом такое восхищение перед теми, кто ничего не преодолел, не превозмог и осмелился остаться непреодолевшим! Какой он герой слабости!

Чтение сделало меня мечтательным; или, наоборот, несклонность к подвижным играм усадила меня в читатели и мечтатели. Во всяком случае, круг замкнулся. Я стал жить в мечте. А с возрастом прибавилось ещё и то, что надежды поубавились. И исчезли совсем.

Ой, как притягивает подушка. Так и тянет на неё прилечь.

— Здравствуйте, Диван Одеялович! —

Здравствуйте, Простынян Человекович.

Я додумался подсоединить звонок входной двери к кнопке возле подушки, и когда лежал в темноте, засыпая, и думал, сейчас придёт кто-то ко мне, незаметно нажимал на кнопку и в тишине на всю квартиру раздавался резкий звонок. Так я играл со своим сердцем, и оно, правда, замирало.

Надо заранее быть готовым к плохому и оно легче переживётся. Когда я был маленьким, я всегда, просовывая ноги в тапки, думал на всякий случай, что туда, может быть, забралась мышь. По крайней мере, если она там, не будет внезапного испуга. А если её нет, конечно, там её никогда и не было, думаешь, ну вот, слава Богу как хорошо. Но плохо, что всегда в душе готовность к мыши и нет безмятежности. И сейчас, снимая трубку, я готов к тому, что звонит следователь. И если нет, опять же, слава Богу. Для житейского спокойствия плохо, что в душе живёт следователь. А в христьянском чувстве так и надо, чтобы пожизненно быть подсудимым и не веселиться.

2 нелживых книги пишутся, мы пишем и они на нас пишут. Кухонные писатели, мы пишем в комнате и на кухне читаем гостям, а ещё более сокровенная книга пишется о кухонных писателях у них и хранится за 7-ю печатями, и её никто не прочтёт.

2 главных вопроса в этих книгах: кто виноват? и что делать? И 2 же на них ответа: никто не виноват, а, главное, ничего делать не надо.

Писатель должен хорошо представлять себе расклад сил в городе, чтобы его мечтало заполучить КГБ.

И вы уже услужили ему тем, что оно узнало о вас. Все, кем интересуется КГБ, уже есть его помощники. Раз оно вызвало, оно узнало хотя бы о вас же.

Но не надо думать, что если они, то и мы; ведь (что ведь?) А! Ведь они (им) нам (мы) — что мы? что нам? О!

Завтра опять этот позвонит (Тюрьмов).

Посадить, может быть, и не посадят, а в страхе держать должны.

Я подарил гитару Гуле, чтобы она свезла мои рукописи на Запад. И за это был наказан втройне, вдесятерне! И за то что подарил дарёную мне гитару, и за то что подарил не просто, а за то ч т о б ы она отвезла. И за это за всё во мне погиб певец. Я так и не выучился на гитаре играть и не выучусь никогда, потому что её теперь нигде не купить. И мне остаётся теперь навсегда писать только тонкую прозу, неинтересную юным простым сердцам. А песни любили бы все. Как Бог точно распорядился моей судьбой!

Во мне

погиб

певец.

(Карр! Карр!)

Нет, это всё не талант, что некий молодой человек может, поражая нас свободой, спеть или насочинять в момент ворох стихов. А талант это верность. Когда ничего не получается, но всё равно ничего другого в жизни делать не хочется, не буду, и пусть всю жизнь будет не получаться.

О, хотя бы один этот листок заполнить. Уж думаешь, в свете поставленной задачи, не чем заполнить, а только бы заполнить. Ещё три пятых страницы осталось. И я её не заполню. Только словами, что не заполню. Вот какая слабость (геройская). И никто моего геройства не поймёт. Будет ли разбирать кто-нибудь мои произведения? Да не будет. Нет, тут что-то большее, чем будет или не будет. Странный труд (подумали они про меня, видя, как я что-то записываю на листочке через паузы. — Эй, ты, на балконе, за Анютиными Глазками —). А лучше бы я о них что-то подумал. Уф. Слава Богу. Нет, ещё не слава Богу. Вот ещё две строчки допишем, тогда будет слава Богу. Теперь уже одну. Теперь уже половину одной. Теперь уже неизвестно сколько. Теперь уже всё.

Первые лет пять я писал одно стихотворение по месяцу по два; а один раз писал стихотворение полгода — и при том только им и занимался, не гулял, не отвлекался, а только полгода его сочинял и кое-как сочинил. И никому бы того не рассказал, что у меня всё с таким трудом выходит. А сейчас восхищаюсь, какие у меня были незаурядные задатки к усердию.

Ведь что происходило и продолжает происходить: я занимаюсь тем, что все время о чём-то думаю и передумываю; всё об одном и том же, об одном и том же; и только когда не об одном и том же, я это отмечаю и вставляю в сборники. Вот так, действуют только новости и свежести.

Я мышка. Я быстро-быстро бегаю, ищу сухарик.

Сколько наслоений, ненужных, отяжеливших за всю жизнь. А нужна незагромождённая, светлая, хотя и с заворотами, структура. А ещё нужны дети.

Итак:

он женился на женщине. И хорошо с ней жил. У них родились дети. И дети были хорошие. Они работали на полезной и интересной работе и не раз были отмечены по работе. Они помогали друг другу и любили друг друга. А Бог любил их. У них были друзья, собирались по праздникам.

А квартира разрушалась, не то что когда въехали.

Боже мой, как всё шатко. Как всё не может быть всегда.

Без положения, без связей куда определить сына. О, не в ПТУ же. Напр., сын не хочет учиться. Сын пошёл не по той дорожке. Сын неудачный. Мы с женой старались, чтобы он вырос, выучился, стал приличным человеком с высшим образованием, с хорошей профессией, а его затянули гуляния. Ну что с ним делать. После армии, может быть, опомнится, пойдёт в институт, приобретёт профессию. Только бы не свободным художником, поэтом, ещё бы этого не хватало, гением. Пусть живёт по-людски, это самое лучшее. Пусть чем-то увлекается умеренно, без крайностей. И пусть нам народит внучат, как мы будем рады.

А то я не народил детей и не порадовал (пока) своих родителей, пусть он не берёт с меня пример.

Я размечтался о карьере не-гения; а человека, порядочно делающего своё дело. Утилитарная эпоха требует специалистов. Да, детский писатель. И буду гордиться своими официальными успехами. А ещё, какая высокая участь: поселять милые мне настроения в тех, кто станет юношами, через речь. Ведь что было в детстве, делает из тебя потом взрослого. Как важны были для меня детские пьесы Шварца, чёрт с ним, что еврей (Бог с ним), с их мягкостью и забавностью, и сердечностью. (Только не Голые короли и Драконы против властей.) И Гайдар, и Маршак. И такое утилитарное дело не постыдно. Дети будут в моих руках. И будут говорить моими словами.

Слабые мальчики (и девочки), распустите, пожалуйста, слух, что я тиран. И я вас буду любить.

Итак,

его мама одинокая женщина, курит, превыше всего для неё любовь, бывают такие немолодые женщины и даже матери единственного сына, хотят показать свободу взглядов, думают, что вот она не как все и это её красит — да, я не как те матери, я все, мол, понимаю, пусть он тоже будет не как все, главное, мол, свобода и любовь, не всё ли равно к кому, да, пусть к мущине, ну, мол, и что, а я вот женщина, которая курит и всё понимает, и ложится не раньше 3-х часов ночи. (Ужас, до чего глупо. Мать должна быть уздой.) Так вот-с. У неё юный женственный сын, и я, например, — да, прихожу к ним и ночую, и мы с матерью прямо в сговоре, мать рада, что у её сына такой приятный мужчина. Мы с ней советуемся, что с её сыном делать, чтобы не сбился с пути. Чтобы у мальчика всё было хорошо. Я ей, прям, как зять. И с сыном у неё втайне от меня свой женский сговор, как, мол, надо вести себя с мущиною. Прямо даёт ему гинекологические советы, достаёт ему лучший вазелин. Нет, мазь Гаммелиса; противовоспалительное и расслабляющее сфинктер. Просто не мать и сын, а две подружки. А ещё мы с тёщей решили на семейном совете, что мальчику надо решиться. На этот шаг. Я бережно повёз его к настоящему хирургу. В Венгрию. Мы с матерью страшно волновались. Но всё кончилось хорошо. А высушенную отрезанную вещь я стал носить в медальоне на память о нашей жертве.

1. «Он бил меня и учил всему. А потом отдал грузину и тот делал со мной что хотел. О, с мущинами надо уметь себя вести. Мне в этом деле не было равных. Они после меня не хотели уже никаких девушек, так я умел их расшевелить. Я знал у мущины каждый нерв и умел на нём играть, так что он стонал и терял сознание. И я мог просить от него всё, что хочу. Хоть звезду с Кремлёвской башни. Он ёб меня до крови, до потери сознания и выучил всему — и я теперь за это ему благодарен, потому что дальше мне в моём искусстве не было равных. Как он меня учил? Он бил меня, если я не кончал вместе с ним. И если кончал, тоже бил. Но я навсегда выучился кончать, когда в меня кончает мущина. Как-то он избил меня всего хуем с оттяжкой. Оттянет хуй (стоячий) и каак треснет, залепит пощёчину, или по носу, я только жмурился как котёнок. Он научил меня откликаться только на женское имя. И в душе и в теле сознавать себя ею. Он никогда меня не спрашивал, хочу я или нет, он властно брал меня за голову и сдвигал себе в ноги. А потом опять бил. Это уже те, кого я потом обслуживал, сходили с ума, целовали и кусали мне эту дырочку, в которую так любили залазить своими гнусными колбасами. А этот был настоящий мущина, только бил меня и учил. И ещё сам заставлял меня приносить ремень, чтобы я покорно спускал с себя брюки и ложился перед ним кверху попкой. Вот была моя школа. Дальше началась жизнь по этому диплому. О ней вы всё знаете.»

(«БЕЗ ТРУСОВ», роман.)

2. В одного молодого человека прямо влюбился один, а ему (мол. человеку) ну одного раза с ним было достаточно, а тот всё звонит, всё хочет придти, а этому мол. чел. ну уж больше ничего не надо, только интересно просто отдаваться ему, не любя, и отдаваться как блядь. Отдаваться, правда, приятно, но отдавшись, всё, больше ничего от того не надо, только бы скорей ушёл. А тот каждый день звонит, всё рвётся приехать. Тогда пришлось сочинить ему историю, будто бы решил он сейчас жить с одной женщиной. Мол, она давно меня любила и вот сейчас я опять с ней, что делать. И всё ссылался на неё, когда тот звонил, мол, не могу, она дома, и говорить с тобой не могу, прости. Но как-то не выдержал, когда тот опять позвонил, и сказал ему приезжай, сегодня её дома нет. Ждал он ждал, пока тот доедет, распалял себя пока такими фантазиями (про грузина) и больше не мог, решил, пока тот едет, подрочить. А как только кончил, подумал зачем он мне теперь, будет всю ночь рядом лежать мешать, лезть с поцелуями. Ну его! (А тот едет, тот в дороге. Идёт, слышно шаги на лестнице.) — Тогда молодой человек этот скорей погасил везде свет, а снаружи к двери прицепил записку извини, зря договорились, мне срочно пришлось уходить. Тот звонит в дверь. Молодой человек стоит в квартире с этой стороны не дыша, пригнулся к полу и стал мяукать, как будто дома они даже кошку с этой мнимой женой, про которую он тому сочинял, завели для семейности. Будто бы они ушли и кошка одна мяучит.

Так в эту ночь он(а) уберег(ла) себя от разврата; может быть, и с помощью крестика, который, когда тот позвонил, он(а) надел(а) на себя — правда, хоть и для украшения.

Так это всё же Я или НЕ Я (сказал, например, я, посмотрев на свои узоры). Как будто я. Но и не я. Когда в журнале, среди других писателей, то это был бы я, а когда здесь на необитаемом острове и больше никого нет, то это всё я, и потому уже и не я, а вообще.

О почему, почему я не могу полностью отлететь в красоту слов чудесных. И беспечальных. И голубиных. И облачнокленовых и душезазвучавших и светлобровокарих и завитковосладких семнадцатиосенних и звёзднокраснофлотских

Да перестаньте сомневаться. Всё что вы ни напишете, будет прекрасно (а все что не напишете, тем более).

[1980]

 

Листовка

«Мы есть бесплодные гибельные цветы. И как цветы нас надо собирать в букеты и ставить в вазу для красоты. Наш вопрос кое в чем похож на еврейский. Как, например, их гений, по общему антисемитскому мнению, расцветает чаще всего в коммерции, в мимикрии, в фельетоне, в художестве без пафоса, в житейском такте, в искусстве выживания, и есть, можно сказать, какие-то сферы деятельности, нарочно созданные ими и для них — так и наш гений процвел, например, в самом пустом кисейном искусстве — в балете. Ясно, что нами он и создан. Танец ли это буквально и всякий шлягер, или любое другое художество, когда в основе лежит услада. Как иудейские люди должны быть высмеяны в анекдоте и в сознании всего нееврейского человечества должен твердо держаться образ жида-воробья, чтобы юдофобия не угасала, — иначе, что же помешает евреям занять все места в мире? (и есть поверие, что это и будет концом света) — так и наша легковесная цветочная разновидность с неизвестно куда летящей пыльцой должна быть осмеяна и превращена прямым грубым здравым смыслом простого народа в ругательное слово. Чтобы юные глупые мальчики, пока мужское стремление не утвердилось в них до конца, не вздумали поддаться слабости влюбляться в самих себя. Ибо конечно же, и в этом не может быть (у нас) никаких сомнений, но мысль эта крайне вредна и не должна быть открыто пущена в мир (чтобы не приближать конца света с другой стороны), но это так: все вы — задушенные гомосексуалисты; и правильно, вы должны раз навсегда представить себе это занятие жалким и поганым и вообще его не представлять. А что все вы — мы, ясно, как Божий день. Иначе, скажите, зачем вы так любите самих себя, то есть человека своего пола в зеркале? зачем подростки платонически влюблены в главаря дворовой шайки? зачем немолодые люди смотрят иногда со вздохом на молодых, видя в них себя, какими им уже не бывать? зачем вы выставляете в Олимпиаду на всемирное любование красивых и юных? Конечно же, в ваших натуральных глазах все это никак не имеет любовного умысла! И не должно иметь! Иначе мир четко поляризуется, страсти полов замкнутся сами на себя и наступят Содом и Гоморра. Мы как избранные и предназначенные должны быть очерчены неприязненной чертой, чтобы наш пример не заражал. Наша избранность и назначение в том, чтобы жить одною любовию (неутолимою и бесконечною). В то время, как вы, найдя себе смолоду друга жизни (подругу), если и заглядываетесь по сторонам и расходитесь, и потом сходитесь с новой, все же живете в основном в семейном тепле и свободны от ежедневных любовных поисков, свободны для какого-либо дела ума, или ремесла, или хотя бы для пьянства. У нас же, у Цветов, союзы мимолетны, не связаны ни плодами ни обязательствами. Живя ежечасно в ожидании новых встреч, мы, самые пустые люди, до гроба крутим пластинки с песнями о любви и смотрим нервными глазами по сторонам в ожидании новых и новых юных вас. Но лучший цвет нашего пустого народа как никто призван танцевать танец невозможной любви и сладко о ней спеть. Мы втайне правим вкусами мира. То, что вы находите красивым, зачастую установлено нами, но вы об этом не всегда догадываетесь (о чем догадался Розанов). Избегая в жизни многого, что разжигает вас, мы в разные века и времена выразились в своих знаках, а вы приняли их за выражение аскетической высоты или красоты распада, имеющий как будто бы всеобщий смысл. Уж не говоря о том, что это мы часто диктуем вам моду в одежде, мы же и выставляем вам на любование женщин — таких, каких вы бы по своему прямому желанию, возможно, не выбрали. Если бы не мы, вы бы сильнее склонялись во вкусах к прямому, плотскому, кровопролитному. С оглядкой на нас, но не всегда отдавая себе в этом отчет, вы придали высокое значение игривому и нецелесообразному. И ясно тоже как Божий день, что именно все изнеженное, лукавое, все ангелы падения, все, что в бусах, бумажных цветах и слезах, все у Бога под сердцем; им первое место в раю и Божий поцелуй. Лучших из наших юных погибших созданий он посадит к себе ближе всех. А все благочестивое, нормальное, бородатое, все, что на земле ставится в пример, Господь хоть и заверяет в своей любви, но сердцем втайне любит не слишком. Западный закон позволяет нашим цветам открытые встречи, прямой показ нас в художестве, клубы, сходки и заявления прав — но каких? и на что? В косной морали нашего Русского Советского Отечества свой умысел! Она делает вид, что нас нет, а ее Уголовное уложение видит в нашем цветочном существовании нарушение Закона; потому что чем мы будем заметнее, тем ближе Конец Света.»

 

В холодном высшем смысле новое дело

печатать на машинке вместо тетрадки посмотрим что выйдет как-то непривычно. Непривычно. М-да. Какой-то пулемет вместо тишины. То тишина, то пулемет. Нет, так не выйдет. Не выйдет! Это не то что фломастером тогда. Как-то тут все разграниченней. Нет, так не переучиться. Если только сразу писать рассказ. О чем-то. О чем? О чем, я вас спрашиваю? А, то-то. Будет вечно что-то стучать в ушах. Стдашно. Ишчо один тупик-с. А главное, все подряд вдет. Не впишешь. Ужас. Нет! нет! не надо на машинке. Как-то многое зависит от того, что есть в машинке с ее всякими там клавишами и пр. Потом, поднимать эти заглавные буквы. Как-то много всякого лишнего труда и это не дает тихо писать. То строчка кончается, то интервал. Нет, так не выйдет, это ясно. Слишком много отвлекающего. Машинка. Не зря она машинка. А не Машенька. Так-то. Друзья мои. Как-то неестественно. На машинке и надо писать машинный текст для естественности. Сегодня я должен что-то удачное написать. Вы слышите, сегодня я должен что-то удачное написать. Все. Поняли? Вот так. Вот так вот, и все. Сейчас напишу, не беспокойтесь. Сейчас-сейчас. О! о, о, о, о — нет, не о. Не о, а а. А. Да, а. Боже мой. Нет, нужен предмет. Вокруг которого. Он нужен, нужен. А иначе ну что же это. Что же это такое. Ну да, ну немножко можно, но сколько — а (махнув рукой). А. Опять все пришло к а. А если попечатать на кр. ленте. Нет, она слабая. Я слабый, и еще она слабая. Нет, как-то сердце колотится нервнее от машинки от машиночки. Как выманить червячка из носа? Боже мой, как я одинок. Как и многие. Да, как и многие. Я издал носом гудение и оно отдалось в ноге. Я раздисциплинировался, размагнитился окончательно. Воли нет. Ужас. Тихий ужас. Действительно, тихий. Вот когда к месту сказано. На теле появляются лишние наросты, родинки, родимые пятна, сосуды. Боже мой, до чего я дожил. И все до этого доживают. Это называется годы. Годы. Лучше не лечиться. Не дай Бог чтобы в вас копались. Как и в машинке. Только что-то нарушат. Я сижу как больной, как невольник, как пленник. Как данник. Усидчивость. Даже улёжчивость. Я политкаторжанин. Я да я. Хватит Я. Хватит я. Я же сказал. Хватит! Да и потом она давит на колени. Машинка. Весь мой путь передо мной. Мой грустный путь. Хотя у других еще грустней. Уж совсем. Нет, ну были минуты, чего там. Скоро, скоро я найду чем жить. Вот когда дойду до полной пустоты, тогда и найду. Да, прав Тростников: в начале жизни нас беззаветно, ничего не прося от нас просто так любили, а потом эта любовь как энергия осталась в нас и мы должны ее передать, а если передать некому, мы страдаем. Ну не киске же, не щенку. Хочется человеку как щенку и киске. Боже мой, как это было давно. Когда мы с бабой Валей были в Сталинске. И она показывала больные ногти на ногах. Это было почти 40 лет назад (35). Почти полвека. Шкурка змеи лежала там возле той продолговатой фаянсовой штучки, коробочки овальной, длинной, где лежали ножницы — я много чего помню, но описывать этого как Пруст не стану, лучше так повспоминаю. Думать, это я сколько угодно. (На скользкую тему.) Где я люблю бывать? А вот, получается, нигде. А зачем, спрашивается, тогда жизнь вокруг? А чтобы откликаться на нее, когда она задевает те струны. Мне нужны случаи и реакции на случаи. Какой ужас! Как же тогда писать, когда нет случаев. Когда уж не иду на них. Ой-ё-ёй. Что же это делается. И что же еще будет делаться! В старости, в старости я буду говорить нечленораздельно, весь заплыву, ноги будут полусогнутые плохосгибающиеся, голос будет стариковский, привычки будут стариковские, страшная скупость разовьется, и вообще лучше об этом не думать. Меня нельзя любить. Нельзя желать старые кости. И тело, полное мертвых клеток. В кр. случае во мне могут любить душу или что там такое. Не надо, мой дорогой, говорить что что-то было. Я ведь, слава Богу, умею различать когда что-то было, а когда не было. Я знаю как это бывает когда ЧТО-ТО БЫЛО. И ты знаешь как это, когда ЧТО-ТО БЫЛО. У нас с тобой НИЧЕГО НЕ БЫЛО. Это была простая физкультура. У меня уже такой одухотворенный вид, что со мной никто не хочет целоваться. Все равно что целоваться с книгой. О, какой я страшный. Куда уж мне ехать. Только чтобы найти такое же страшилище. Где мой гроб! Отдайте мне мой гроб! Я знаю, что бывает в минуту смерти: вдруг вам после всех болезней внезапно так хорошо, как не бывает и не может быть и это не в человеч. силах вынести. Вся дрожь лучших минут вашей жизни, всей вашей невозможной юности, все соединяется в одну немыслимую минуту, как при первой любви, как при надежде на новую, как перед первым приездом в Москву, как во всевозможные случаи, бывшие в жизни, — все в одну минуту, этого невозможно выдержать, ваше сердце разрывается и вы умираете. А все, кого вы любили и кто любил вас, вспомнят из разных концов земли и из-под земли о вас в эту минуту. Хуй. Да, я видел немало хуёв. Кое-какие побывали и во мне. Кое-какие тоже хотели бы повидать немало хуев и использовали меня за того хуя-мущину, который побывал бы и в них. О, мои молодые прыщи, которые больше не выскочат! О, запах бициллина! Ухо примялось от телефонной трубки и пальцы замучались ее держать. А удовольствие из удовольствий: когда он ждет, что ты начнешь сейчас приставать или еще что-то, а ты ничего, ты спокойно кладешь его в другую комнату или вместе с собой и не трогаешь. Несказанная, сладкая красота морали! А то какой-нибудь дурак фантазирует, что я его обхаживаю, какой ужас. Мне и в голову не придет, а он, оказывается, воображает, что я его, идиота, хочу. Вот я лежу и уткнулся и согрелся как котик, и ручкой мелко пишу и все на своем месте. И я в своей точке. Человек, у которого вся жизнь на кончике пера. Все ради этой точечки, которая все время скачет по бумаге и составляет различные линии из каких-то крючков и закорючек, называемых буквами. Злостный непечатный писатель. Будем писать как Габриэль Д'Аннунцио, Ницше и Иоанн (особенно в Откровении). О! От имени пророка, миру и про мир. Даже как Брюсов. Об евреях. О любви. О Возрождении. О поганом деле (без поганых слов). Так и назовем. Поэмы. Как Скрябин. Голова гудит от стихов, от обрывков мелодий! Мильон их, кажется, роится в голове. За какую ниточку не потянешь, все выходит какая-то изумительная ой ой только успевай записывать. Вдохновение, океан. Ну, ну, еще! Прям подряд, подряд идут. Что же это такое со мной делается я весь переполнен стихи, стихи, песни и все такое с напором как будто открыли баллон под давлением и давления было больше чем в воздухе вокруг и он как запустил струю! и такая струя ринулась в мир! о! (мечта) Пусть потом расплата, кессонная болезнь, жить невозможно в обычном воздухе, опять нужно внутри жуткое давление. (А что это я все примеры из техники. Нехорошо душу с машиной сравнивать.) — Вот этого не знает авангардист, этой разницы давлений в 100 атмосфер. Ой, лопну. О, взорвусь. Вот этого взрыва. Вот этой пожарной струи, которая выбивает глаз. Распространяться по рукам, на пишущих машинах, магнитофонах и в видеозаписях. Путем поцелуев. Без лита. Ладно, что попишем стихи, а потом будем писать вот эту большую вещь, после которой нечего будет в жизни писать. «Волшебная палочка и волшебная дырочка». Нач.: Жил-был поэт. Поэт любви. Он наковырял из носа козявок и запихал их себе в жопу. опять перо выпадет из рук. Нет. не стоит вытаскивать на свет дня то что смотрится только во мраке. Тот миг ушел. Когда я вдруг сильно почувствовал этот вечер во всей его вечернести. 100 звезд и свет от них. И у нас горят теплые звезды в окнах. Какой покой. И ночь, и звезды, и мы одни (я со мной). Потрёпанный, потёртый, поживший, поистёртый, неновый я. Я, будущий мертвец. Если считать, что морозить заметно начало году в 30-м, а оттепель, для круглого счета, году в 60-м, а снова морозить начало году в 65-м, то новую более или менее оттепель можно ожидать году в 95-м. И я могу до нее и дожить, ждать не так уж долго, половину срока с условного заморожения. Правда, в оттепель захотят видеть молодых, но все равно, ведь и тогда 50-ти — 60-ти летним тоже дали показаться. Надеяться никогда не глупо. Я сын честнейших людей. Я тоже честнейший человек. На знамени моем должно быть написано и написано было всегда честность. А церковников (новоявленных) я ненавижу. А Бог есть Бог. Есть Бог есть Бог. И Честность есть и Труд, пусть наш страшный труд далек от людей труда. О Боже мой, сколько в мире глупости, тупости и темноты. Но есть и ясный свет! Есть, есть, есть, есть. Поскольку музыка выше нас и закон слова выше нас, то даже нехороший, глупый человек может иной раз спеть и сказать(ся). И, кажется, есть же на свете среди людей мирная, полная, одухотворенная жизнь в любви со смыслом, с исполненным долгом. Когда каждый миг это миг. Когда днем солнечный свет, а вечером теплый домашний свет вечерних занятий и хороших давних постоянных друзей. Когда в жизни нет — чего нет даже и говорить не будем, чтобы не дай Бог не накликать. Когда есть главное, а именно: тепло и смысл. И ужин. Когда ты не простужен. Знаете, бывают такие животные, они лягут возле какого-нибудь радиатора или вентиляции у метро, им оттуда дует тепло и слава Богу. И она, эта собака, дремлет возле решетки, а на цементе, где она свернулась, оттаяло под ней пятно. Вот так и я уже давно. И ничего не нужно. Лишь бы никаких помех, зима за окном и диван не провалился. Самый необыкновенный, самый проникновенный, самого ясного ума чел. на земле был, несомненно. Евангелист Иоанн. А 2-ым был Оскар Уайльд. Тут с ним мог бы поспорить Джойс. Но Джойс не был гомосексуалистом, что не дало ему стать столь проникновенным как Оскар Уайльд, при его непостижимых уму артистических задатках. Оспаривать 2-е место могла бы и фрейлина Сэй-Сёнагон. Но Япония страна не нашего мира и Сэй-Сёнагон женщина. А надо чтобы писание было не прямо-мужское, но и не значит, что только-женское. Хотя, повторяю, она его, Оскар Уайльда, как хотите, но соперница. И третий — что делать — но это я, я говорю без лукавства. И слава тем людям, кто в какие-то минуты это чувствует. Значит, дело было так. (Какая разница, как оно было. Опять рассказ, опять пугать детей.) Я ему намекнул, кто я такой. В тот-то момент я не знал, что он гестаповец. Я видел, что он читает книжку, что он молодой и т. д. Но он был гестаповец. Когда он узнал, кто я такой, он, родившийся на 20 л. позже меня, — он на следующий день ударил меня. Но как он это сделал! мы выпили с ним вина, купленного на мои деньги. Да, я намекнул. Тупая тварь, он сказал, что меня убьет. И Бог разрешил ему это сказать. Какую бы я хотел ему месть? А никакую. Но хотел бы, и знаю что так оно будет, что Бог за меня ему отомстит, и отомстит страшно. Я даже не имею права описать, как. Так это страшно. Я есть ценность, меня надо беречь, идиот, не разбивать. Меня нельзя повредить. Должно было произойти немало событий в мире культуры и в мире природы, чтобы образовался я. Ко мне надо относиться суеверно. Ты должен навек запомнить те минуты, когда видел меня и не только видел, но даже выпивал со мной, непьющим! на всю жизнь, и считать, что кое-что в своей жизни повидал, хотя и не понял смысла. И рассказать своим глупым детям перед смертью. Заметь, если только можно скотине говорить «заметь», что я был честен и открыт, а ты, тупая сволочь, считая себя человеком, меня обманул, зазвал в темную комнату, как будто хочешь вернуть мою вещь, мою рукопись, которую я тебе не давал! Ты без спроса сам взял ее у меня. Выкрал. И не вернул. И надо думать, не вернешь. А она тебе не предназначалась. Пушечное мясо. Ты смел заглянуть в комнату, где я занимался с детьми. В расчете, наверное, застать меня одного и убить. Мерзавец. Мерзавец, ты знаешь, как меня уважают люди! Слабость это сила тончайшая, недоступная, невидимая тупому глазу, победа всегда за ней. А толстая сила дура. Это сила идиота мужика. Эта ваша сила, дорогие. Я хочу сказать, что только слабый, только тот кто боится физической боли и не бьет других, тот человек. А кто может ударить, тот тупая сила, тварь. Их с детства воспитывали в этой доблести трех мушкэтёров. Только не кровопролитен. Он посмел коснуться моего лица кулаком. Тупой солдат. Мразь. Кого он тронул. К о г о он посмел тронуть. Надо вам сказать, друзья мои, но этого нельзя вам говорить, я не могу говорить, — но вы, кто видите доблесть в мужестве, в спокойствии, в силе, вы, кто с детства не были маменькиными сынками — нет, только мы, кто не умеем драться. Кто трусы, кто не тщится. Мы-то и есть избранные, пораженцы. Но не вы. Быдло. Можно ли жить честно, искренне, и в то же время широко и раздольно и громко разговаривать везде и не быть схваченным стражей закона и не быть побитым натравленными на вас гражданами? Нет, нельзя. А что можно? А можно осторожно. Ну и что, что многой еды не стало. Все равно многое еще есть и многое можно придумать. Можно во многом исхитриться в приготовлении еды. Зачем сеять эти мрачные, ни к чему не ведущие настроения. Ну и что ж, да, у них пайки, ну так и всегда был высший класс правителей. Ну и что. Наоборот, наша власть все в моей жизни, например, ставит на свои места. («Красный уголок») — Уважаемые работники искусств. Надо то-то и то-то и не надо того-то и того-то. Ведь в жизни много хорошего и доброго. Не зря уже 2 000 лет люди христиане. И конечно немало тревожного. Зачем же людей тревожить еще кровью и болью. Обнадежьте их, согрейте, порадуйте несмотря ни на что. И обрадуйте непонапрасну, не зря. Если вы сумеете найти, в чем теплая надежда и где те радующие участки жизни, вы писатель, вам все скажут спасибо. И вы сами, наконец, будете счастливы хорошим ровным счастьем, а не этим сумасшедшим минутным, после которого одно отчаянье и тоска. (Наш новый манифест.) Расскажите им о чем-то милом, пузатом, в домашних тапочках. И общелюдское, общелюдское. А если трудности, то как из них выходят. Напр., - до скольки лет стоит хуй (вопрос в «Вечернюю Москву»). Отвечаем, товарищи. Хуй стоит минус 10 лет от года естественной смерти. То есть, если вам суждено прожить до ста, так он и будет стоять у вас до 90-ста. Тонкий вопрос, сложный вопрос, деликатный вопрос. Государство не любит растворенных евреев, а когда они нация как казахи, эстонцы, молдаване, пожалуйста. А они ведь, как известно, не нация среди наций, а что-то совсем, совсем другое. И вот этого боится всякое государство, наше тем более. «Да, я, говорит, не еврей. Я просто гомо сапиенс». Но как же просто гомо сапиенс, если все ж очевидно, что и еврей. Что же, мы (следи за мыслью) все кроме того что гомо сапиенсы, еще и казахи т. д., а ты только гомо сапиенс. О, не лукавь, что вы такой же народ, как и все народы, уж тут и Иисус Христос по земному воплощению, и апостолы, и всяческие вожди, Марксы, Фрейды, уж тут вам только остается так задрать кверху свой длинный нос, что станете еще курносее нас. Что-то как-то неуловимо изменилось. Что-то как-то чуть темнее стало и на два градуса попрохладнее. Цвэток продуло. Часть астр повяла. Как раз такое небо, чтобы не ходить гулять. Летние спортивные сооружения, как они нелепо выглядят, когда льет страшный безнадежный дождь, переходящий в снег, и все позади и ничего впереди. Да и мало что позади. Прятали-прятали от корреспондентов нашу жизнь во время Олимпиады, а все равно Бог поломал начальству карты и случай хуже бомбы случился. В самый разгар парада умер негласный певец государства. И это показало всем, кем он был. Бог поставил точку в его жизни, когда его время точно-точно кончилось, и именно в разгар византийского торжества. Готовилась-готовилась страна к 80-му году, а не знала, что готовилась к его смерти. И для этого строили стадионы и гребные каналы, и для этого собрали миллион милиции. Чтобы обставить ему смерть. Какой восторг! Ничто так точно не показывает человека, как то, как он умер и в какой момент. И именно этот свой главный портрет чел. видит только в последнюю минуту, и то не до конца. А в основном видят другие. А вот она, моя боль, и вот она, моя смерть. Я уколол палец под самый ноготь скрепкой из тетради. Тут и моя инфекция и смерть как в Кощеевом яйце. Ой, зима бы. А что, хорошее время. Может быть, и самое лучшее. Самое домашнее. Самое очаговое. Самое камельковое. Дым из труб. (Которого нигде нет. Но все равно.) И в закл., во славу молодых, рассказ. Как оно было, как шло и к чему пришло. «Сердце подростка». Итак, он после долгой разлуки зашел ко мне не один, чтобы удержать себя от любви ко мне. Поэтому он и не зашел сразу, а только через часов 6 после того как приехал. И потом 3 дня и 3 вечера проводил с обыкновенными друзьями, чтобы не сразу свернуть на мой путь. Не поддаться своей слабости. Так ведь а когда зашел он в первый день с другом, он, когда друг на минуту вышел из комнаты, он прямо как дождался этой минуты, видно было, что наконец-то! — его прямо как что-то сняло с места и двинуло ко мне и как он стал целоваться! как, вернее даже, подставил свои губы для поцелуя! И я знал, как все будет: в один из вечеров, когда дома у него будут думать, что он ушел в гости на всю ночь, он, из тех гостей, немного выпив и сняв в мозгу контроль, наберет мой номер и примчится. И все будет как в тот раз полтора года назад, даже еще лучше. Но — что но? Но интересно, что неск. лет назад, лет 10 или даже 5 в таком сказочном случае с моей стороны была бы такая сверхпоглощающая все мое время и мысли любовь; а сейчас, я думал, если он и не придет за все 10 дней увольнения, я как-то к этому отнесусь достаточно нормально. И так 4 дня прошло! и он заводит там у себя музыку, и хлопает дверью, и бегает туда-сюда, и ни разу не заглянул ко мне, хотя и это о многом говорило! Это говорило о том, каков, значит, для него за моей дверью соблазн, если даже целые дни проводя дома, он не звонит в мою дверь. Вот, значит, как это в нем отложилось! О, я ему скажу, когда он не выдержит, нет уж дорогой, нет уж, золотой, не надо не будем, а то я свяжусь для тебя только с этим, с любовью, с запретом, и ты вообще ко мне заходить не будешь. А ты лучше заходи для пустых разговоров (а я, змей, буду незаметно подогревать твой соблазн). Что он про все это думал? Он себя останавливал. Он знает, что по понятиям его друзей это нехорошо, это не доблесть. Он знает, что этим не поделишься со своим другом М., что тот вытаращит глаза. И перестанет его уважать. За такие дела. Он видит, хотя не очень отчетливо, что попав ко мне, он попадает в несколько другой мир, что нельзя жить сразу в двух мирах. Тогда, полтора года назад, он когда припал ко мне, сказал да какая разница парень с парнем, любовь к мущине к женщине — мол, в Швеции так всё разрешают. Но нет, мальчик дорогой. Не все равно. Здесь твоя жизнь становится с ног на голову. И этого случая, получается, ты должен стыдится перед товарищами, должен скрывать от товарищей, от родителей, от военного суда. И стараться меня избегать. А как же. Ведь ты тогда неизвестно кто и что. Ну если бы ты был человек арцисцических занятий, еще куда ни шло. (Во мне говорит моралист.) Т. е., моралист говорил во мне «не ходи ко мне», а неморалист ждал, когда он придет и упадет. Ахх! то был редчайший, невероятнейший случай, когда можно было делать поганое дело при свете, и только при свете! Потому что в нем не было ни одного изъяна, ни одной даже поры на носу, ни какой-нибудь ненужной нехорошей полубородавки, ни лопнувшего сосудика ни родинки не на месте, все было молодо гладко и сладко, все было божественно, как для кинофильма. Но вот другой вопрос, что он-то ведь должен был бы закрыть на меня глаза, потому что ведь на мне чего только нет. А он мог на меня спокойно смотреть и еще целоваться. Значит, что же, у него нет вкуса, что ли? А это уже и его не красит. Не делает чести его чувствам. Почему это случилось. Он очень несамостоятельный, подверженный всяким влияниям. У него своего ума почти нет. Почему он тогда лег со мной? Потому что, наверное, с малолетства очень меня издалека уважал. Я ему казался каким-то там представителем свободного артистического мира, что ли. Он все подражал мне в одежде. Напр., дома ему говорят нехорошо ходить с такими волосами или так одеваться — а у него всегда перед глазами я. Там его удерживают в рамках приличий, а мой пример показывает ему европейскую свободу морали что ли. Что вот он (я) и не женат, и ничем не связан, и гости какие-то редкие, мол, у него бывают, тоже не вполне обыкновенные люди. Только музыка почему-то у него не играет. (Да потому что я на самом деле человек уединенного слова! а не какой-то там светский хлыщ, вертопрах — но такие вещи он не вполне различал.) И что я хочу ему в ответ на это сказать. Конечно, есть Порядок жизни и Мораль, и не надо тебе из нее выходить, дорогой. Живи той жизнью, какая заложена твоей средой. А в эту сторону не заглядывай, дорогой. Не заглядывай, дорогой. Не твое это дело. Да и как я буду смотреть в глаза твоим. Что сбил тебя с пути. Но вот тут что интересно. Я думал, что, напр., он будет себя преодолевать и не придет ко мне. А ведь он не я, другой человек, без рефлексий, и для него в обманах нет никакой особой двойственности. «Ну подумаешь, мол, с ним (со мной) это такое послабление себе даю, а есть жизнь и среди друзей, девушки, свой круг, и ничего особенного». Это для меня так или так или только так или только так. А для него можно совместить и так и так. Вот какой я честнейший, утонченный, предназначенный человек, а для него все просто и без рэфлексий. А я-то там надумал что он прям не знает как ему быть, что у него теперь в душе трещина. Ничего подобного. (Разница в воспитании его и моем: я сидел за книгами и сам не захотел бы шляться и выпивать, а у него дома как-то на это в порядке вещей смотрели, хоть и журили, что поздно приходит. Вот он и стал нормальным мальчиком с нормальными доблестями. А не я.) И все началось с сигарет: и в 64-м г. вообще, и в этом случае с угощений. Они же за это и приведут меня к раку десен, как у Н. Страхова.