Сводчатый зал дворца распирало от музыки. Звуки выкатывались из медных раструбов дутыми раскаленными шарами, выпрыгивали мелким горохом из-под барабанных палочек, тонкими лентами змеились из горловин флейт — недолговечные, сменяющие одна другую фигуры наполняли горячий воздух, многократно отскакивали от стен и бесследно лопались, исчезали, а на их волнах, подбрасываемая разноцветными пузырями, запутанная густым серпантином, металась под сводами случайная трясогузка, и дробные выстрелы ударника неумолимо подгоняли ее. Да, приближался вершинный час Меньшутинского вдохновения. Без маски и в своем обычном костюме, но с намалеванными на щеках ярко-красными пятнами, в островерхой шапочке с погремушками, из-под которой выбивались седеющие кудри, в застегнутой у шеи короткой накидке из пестрых лоскутов он сновал среди месива танцующих, подстегивал оркестр, а то вдруг подхватывал за руку первого, кто попадался на пути, и, прихрамывая, подпрыгивая, почти бегом увлекал за собой цепочку хоровода; казалось, он силился один разогнать, раскрутить всех в какой-то хитроумной карусели. Невозможно было понять, как у него хватает дыхания и сердца, рот его был приоскален, белки глаз подернуты прожилками, он шумно вдыхал сгущенный воздух, но не давал себе передышки, словно для него было жизненно важно довести эту сутолоку до крайнего накала. Больной мозг его пылал. Боль была так ослепительна, что он уже не мог ее чувствовать, она заливала все тело бесплотной легкостью и, не умещаясь в черепе, заполняла пространство вокруг, упиралась в тяжелый свод, как в тесную каменную шапку: оркестр и его музыка, барабанная дробь и безумная трясогузка, русалки и лебеди, паяцы и сычи, медведи и лешачихи — все вмещалось в нее, подчинялось ей, пульсировало ей в такт. Танцуйте, танцуйте, складывалось среди этой боли, прыгайте, кружитесь, все это для вас, и то ли еще будет! Сегодня мы с вами сыграем, как вам не доводилось играть никогда в жизни и вряд ли еще доведется; много лет спустя вы вспомните головокружение от этого праздника. Не обессудьте, что втянул вас без спросу; право же, это не худшая из игр, в которые втягивают, не спросясь. Я никому не хочу вреда, я, если угодно, добр — но что же делать, что делать, почтеннейшая публика, если я не перевариваю сырой кашеобразной пищи, которой довольствуетесь вы? У меня от нее сыпь, изжога — имейте снисхождение к природной слабости или дефекту, я вас предупреждал, впрочем, зная, что не послушаетесь; я искаженный больной человек, оплывающий огарочек, но обратите внимание, почтеннейшие, как пылает, как плавится… а вы думали? Искусство требует… что поделаешь, придется нам напоследок попотеть, поволноваться — только ради бога, быстрей! Нынче не тот вечер, когда можно жаться у стен с деревянными лицами и потными ладошками. И вы, скромница в красной шапочке, и вы, карлик с розовым личиком Антон Антоныча Бидюка, — неотличимое сходство, даже зеркальные стеклышки нацеплены поверх папье-маше, даже остренький язычок сквозь прорезь облизывает губы; поздравляю заранее, первый приз обеспечен, только у стеночки стоять нельзя никак, при всем почтении к возрасту — попрыгаем, Антон Антоныч… да вы все еще молодцом, я начинаю подозревать, что вы бессмертны; будь вы действительно Бидюк, я бы шепнул вам на ушко облегчительную новость: насчет известных вам перемен в турецком кабинете, а также запуска секретного спутника, в результате чего с будущей недели вас перестанут изводить черные псы с рыжыми пятнами; сколько их теперь? сам сбился со счету. Простите, что придержал вас в сторонке, слишком хлопотно было бы с вами в одной истории. Надеюсь, вы меня поймете, коллега. В некотором смысле оба мы люди искусства и себе на уме, не так ли?.. А вы трое, важные господа, китайские болванчики, пожалуйте тоже в круг; поиграем в областную комиссию? Я не прочь, игра не хуже других, который год прыгаю… А вот и ваше величество? о нет, я никого не узнаю, как можно, ваше величество… который же вы у меня по счету? седьмой? да, шестерых повелителей пережил и все верчусь… не угодно ли с нами? Каждый в жизни развлекается как может, ваше величество, одни играют в шахматы, политику или баталии, переставляют фигурки или флажки на карте, углубляются в изысканные хитросплетения, другие разыгрывают увлекательные любовные сюжеты, третьи всю жизнь доискиваются до уравнения какого-нибудь там мета-гиперболического синтеза или, наоборот, расщепления, я уж не знаю, четвертые доводят до совершенства выделку искусственных одуванчиков, и надо сказать, ваше величество, последняя забава — самая безобидная и почтенная, поскольку в нее не втягиваются другие и материалом служит безболезненный воск. Но это уж кого как сподобит, ваше величество. Я — Прохор, то бишь артист, мне положен свой крест, хотя должен признать, ваше величество, не стоило бы в наш век, бесформенный от многолюдства и сложности, давать человеку такое непосильное имя. Наша забота — красота и узор, ваше величество; полжизни за узор! и всю, если понадобится. Я фокусник-виртуоз, я сгущаю из воздуха ниточку, дурную паутинку, лишенную толщины, и ведь смотрите, как тянутся к ней со всех сторон, оформляются из мути, выстраиваются четкими кристалликами… переливы-то, грани-то какие!.. Вот… слышите восхищенный ропот? Наконец-то принцесса!.. Вот она. Не правда ли, она прекрасна? Конечно, ее невозможно узнать — и не из-за наряда, не из-за жалких бумажных очков, которые выдают у входа гостям в обмен на их лица, — но каковы эти затененные щеки, этот рот, комично-неуместный на худеньком личике, а теперь царственно-четкий, прелестнейшего рисунка рот. Я-то знал это всегда — хоть она даже превзошла мои ожидания; теперь можете убедиться… у меня есть формула, ваше величество, формула под двумя дифференциалами с точностью до седьмого знака после запятой, но до поры это секрет, а пока обратите внимание, ваше величество, что любовь есть средство и инструмент красоты, а не наоборот, как уверяют непосвященные. Все подчинено красоте и узору, прекрасное уравнение есть генетический код жизни, а значит, предшествует ей. Но побоку теории!.. Как вам нравится это белое платье со сборчатыми манжетами, каких в здешних краях и не видывали, разве что на толкучке, в ветошном ряду, откуда оно трижды возвращалось непроданным? Ай, да старая колдунья, ай, пчелиная царица, ничто от нее в доме не укроется и никогда не укрывалось, ни в сундуке, ни в ящике. Мысленно целую ручку… Я всегда подозревал, старая карга, что ты придержала у себя ключи от всех замков. Нашла, выручила крестницу! Как было не помочь! И ведь почти без суфлера, чуть-чуть разве что в ухо поджужжали. Где они сейчас, сестры? Вон, в лягушиных нарядах, и тут одинаковые. Представляю, как девочка удивилась, когда платье пришлось впору; впрочем, она-то не удивилась, уверяю вас, потому что она не просто мое создание, сгусток моей мысли, моей жизни, плоть от моей бессмертной загубленной души. Надеюсь, башмачки тебе тоже не жмут? Прекрасно, девочка, прекрасно, можно подумать, ты всю жизнь ходила в лодочках на высоких каблуках; у тебя элегантнейшая на земле походка — походка босой девушки; копытца не отменили ее, только придали завершенность. Смейтесь над моей гордостью, но я вправе… да: мое создание, ваше величество, и куда более настоящее, чем я сам, — вот в чем страх, от которого холодеют ладони… но об этом — тс-с! что уж теперь говорить! Надеюсь, старуха предупредила тебя, чтоб вернулась домой до полуночи, а то мачеха хватится? Да ты и сама знаешь — тебе ли это не знать! Не волнуйся, тут я с тобой, и принц твой уже знает, что ты здесь, пробивается к тебе — об этом есть кому позаботиться. Вон хоть бы тот, с лицом индюка, — ах, как он хочет подложить мне свинью, напакостить, посмеяться над моей проницательностью, заставить меня схватиться за сердце! — аж сопли на клюве набухли желчной кровью… Неужели я сумел вызвать такую злость? — мороз по коже. Если б я не знал наверняка, что мальчик принц!., принц, уверяю вас, достаточно взглянуть на эту синеву, которая не умещается вокруг зрачков и заливает всю наивную бумажную прорезь. Сегодня всего лишь первый акт их встречи, но он этого не знает, хотя мог бы и догадаться. Как трогательно он держит ее за руку даже в паузах между танцами: боится, не исчезнет ли вдруг. Исчезнет, милый, все равно исчезнет, тебе еще придется ее упустить — не позже, чем без четверти полночь, и ты вволю набегаешься по дворам, отыскивая хозяйку крохотного башмачка. Потерпи, у вас впереди много времени. Разве так не лучше? Я поклялся преподнести своей дочери прекраснейшей из узоров, она способна оценить… Она не бросит камень в старика, у которого так страшно плавится мозг и так светятся нервы, что меня сейчас удобно демонстрировать студентам в качестве наглядного пособия по анатомии. Ведь все это ради нее, ваше величество… Почему вы усмехаетесь? Думаете, хочу оправдаться, а у самого, мол, главная забота — о формуле? Да хоть бы и так — чем плоха формула? С апофеозом, с пирком да свадебкой, вы еще увидите, не не в чем извиняться, я имею право. Если уж на то пошло, ваше величество, суть всякой игры — в стремлении к совершенству и законченности мысли. Тот самый высоколобый интеллектуал, который доискивается своего метасинтеза или там расщепления, — вы думаете, он заботится о сентиментальных оговорках, о высшей гармонии, о человеческом или хотя бы своем счастье? Ведь нет же, ваше величество, согласитесь, он ищет лишь совершенства, предела своего замысла, а там хоть воздух сгори и ты вместе с ним — это уж дело особое. У меня хоть замысел прекрасен… Конечно, и насчет добрейших замыслов вы могли бы напомнить мне аналогии, вплоть до всемирно — исторических… но стоит ли, ваше величество?.. Я и сам знаю. Один дурак с индюшачьей головой назвал меня романтиком. Дурак тоже иной раз попадает пальцем в небо… я не отказываюсь, я имею право, ваше величество, потому что в голове у меня черт знает что, можете убедиться, от одного моего взгляда люди движутся по траектории, и стены пульсируют, как резиновые, а рост — я прошу прощение за свой рост, ваше величество, тем более что этот купол — нелепейший головной убор, я сознаю, вдобавок он тесен и изношен, но это не моя вина, ваше величество, я давно хлопотал о ремонте, вы же знаете, там жесть вся проржавела. У меня под куполом боль, ваше величество, и отменнейшего качества, она сделана в лучшей лаборатории из вещества, которое идет на шаровые молнии, по секретной формуле, которую нельзя раскрывать, разве что вы прикажете; вся ее соль в двусмысленности, в очаровательной двусмысленности и гутовском намеке: фунт двусмысленности на полфунта намека; все это сдобрить изрядной дозой высокомерной иронии, артистической провокации, и главное — перемешивать, перемешивать, не отрываясь, вплоть до седьмого знака после запятой…

Уже пошла пузырями краска на стенах, уже в вестибюле у трех китайских болванчиков сами собой, без спичек, вспыхнули едва сунутые в рот сигареты, а у человека с личиком Бидюка распустилась из пиджачной пуговицы малиновая гвоздика, уже у трубачей, которых Меньшутин заставлял играть второй час без перерыва, глаза налились бычьей краснотой — а он все поддавал жару и не слышал поскрипывания надвигающейся катастрофы. Если бы не эта боль, безнадежно оглушившая его, он должен был бы различить ее хруст хотя бы в момент, когда оркестр наконец оборвал свою музыку и трясогузка под сводами, точно утеряв опору в воздухе, резко упала вниз, выправившись уже над самыми головами, а оркестранты стали складывать на сцене свои инструменты, чтобы отдохнуть или потанцевать наравне с другими под радиолу, — и среди них тот, кого в действительности ждала его терпеливая дочь, ибо в бредовой, непозволительной его формуле давно были перепутаны и смещены знаки… Да что говорить, если бы не эта боль, которая с годами окончательно выкристаллизовалась в расчетливое безумие, во вдохновенную изощренность маньяка, сложились бы иначе многие судьбы, включая его собственную; и не в том была беда, что замысел, загубивший его жизнь, так фатально сошел с рельсов — кому приносил счастье бред, осуществившийся сполна?..

Все, что произошло потом, взгляд неискаженный, со стороны, описал бы как заурядную, причем весьма нелепую драку между Юрой Бешеным и Костей Андроновым — драку, в которую белозубый трубач влип как кур во щи: он в тот вечер и выпить-то не успел. Это было происшествие, обычнейшее для дворцовых танцулек, и если потом сына золотаря каким-то образом занесло на пресловутый обрыв над озером, да еще в такую туманную ночь, когда и трезвому немудрено было сорваться, — то исключительно по его собственной глупости и вине. Но лишь особо пристальный наблюдатель мог бы уловить неслучайное движение событий, заметить, как неумолимо назначенные к столкновению тела приближались друг к другу, погромыхивая на стыках случайностей. Он, во всяком случае, не упустил бы момента, когда обоих парней стали сводить, подталкивать к Зое с разных сторон, не подозревавших друг о друге, — из общего каверзного желания разыграть шутку с Прохором Ильичом и меньше всего заботясь о нелепой его дочке. Вот так. Был клубный вечер, была попытка грубоватой интриги в танцевальной толкотне, была дра ка и был несчастный случай — только и всего. Лишь для ума, вконец ослепленного невозможной идеей, это могло называться другими словами. При своем невероятном порой умении проникать в чужие души и предугадывать их шевеления, ке говоря уж о поступках, сам Прохор Ильич, видно, и не обернулся в опасную сторону. Он не увидел, как трубач, только что спрыгнувший в зал с намерением выйти покурить на улицу, оказался цепко подхвачен некой Царевной-лягушкой в короне из золотой фольги и к концу танца очутился уже близ Зои. Он не заметил, как при первых тактах следующего танца все та же лягушка (или другая, неотличимая от нее, как близнец), злоупотребляя вольностью карнавальных порядков, буквально оторвала от Зои ее синеглазого кавалера, беспомощного перед внезапным вниманием, которого он удостоился у дам, и увлекла его в бурлящий круговорот, нашептывая на ухо свои вкрадчивые тинистые речи. Заинтересованный и трезвый наблюдатель счел бы существенным даже мелкий эпизод, когда Артемий Звенигородский, который в индюшачьей маске все время передвигался по кромке зала, не спуская глаз со своих подопечных, как раз в этот момент наткнулся на неизвестного, изображавшего Бидюка, и плечом сшиб с него очки; пока оба нашаривали их под ногами (причем неизвестный на секунду вынужден был приподнять свое папье-маше, оказавшись, как ни странно, действительно Бидюком), он утерял обоих из виду и упустил тот единственный тур, когда Зоя начала танцевать с Андроновым. Но существенней было то, что в зале к тому времени не оказалось Прохора Ильича, он только успел отлучиться на улицу, где на освещенной площадке под вольным небом давно шло свое веселье, тоже важное для его сумасшедшего сценария, потому что до полуночи оставалось полчаса и надо было проверить, все ли готово к близкой кульминации. Ему не было дела до того, что для всех, кроме него, это называлось другими словами. Вот так: была попытка розыгрыша или интрига на клубном вечере, была драка, несчастный случай. Добавьте к этому накаленный воздух, дурманящий запах клея от масок, легкое головокружение, которого добивался для своих целей Меньшутин, — надо отдать ему должное; хорошо говорить о взгляде неискаженном и трезвом, но полную трезвость в тот вечер мало кто сохранил; и дело отнюдь не только в обычных спиртных градусах — хотя и без них, как водится, не обошлось; словом, когда Прохор Ильич вернулся, ни дочери его, ни молодых людей уже не было в зале. Все произошло так мгновенно, что никто не успел толком заметить подробностей, и впоследствии свидетельства оказались в чем-то противоречивыми; одни уверяли, что Бешеный вырвался из перепончатых зеленых перчаток, даже не подождав окончания танца, другие помнили, что музыка уже не звучала, когда он вновь был возле Зои и держал ее за руку — должно быть, не в меру крепко, потому что она чуть прикусила губу; но все соглашались, что это была довольно смешная мизансцена, и трубач, который сам еще держал девушку за другую руку, действительно открыл в улыбке свои великолепные зубы. Потом — искра, суматоха, платок, прижатый к Костиному носу, невесть откуда возникшие дежурные — Меньшутин застал лишь легкое облачко озона над местом стычки да тревожный сквозняк, от которого, словно текучее стекло, исказились и сдвинулись очертания воздуха, так что искривленные окна уплыли со своих мест и не могли найти обратной дороги, а над головами низким дымком сгустился ропот. Некоторым показался странным последующий поступок Прохора Ильича: вместо того чтобы поспешить вслед и, может быть, предотвратить худшее, он вдруг взметнулся на сцену, где уже собирались музыканты, и дал знак начинать, но тут же, среди общего замешательства, сам кинулся к микрофону, каким-то особым манером сложил перед ртом ладони, и чистый звук небывалой трубы заставил любопытных прихлынуть к сцене… Впрочем, странностью это могло показаться лишь тем, кто продолжал считать нормальным все прочее. Должно быть, его прежде всего испугал этот ропот, и первым его отчаянным порывом было как угодно, только заглушить его в зародыше; он еще не успел осмыслить остального, да и все равно не мог уже ничего предотвратить, ибо там, в тени за дворцом, все завершилось так же молниеносно, как вспыхнуло, в яростной и нелепой суматохе, в сутолоке сцепившихся тел, где несколько доброхотов пытались удержать Бешеного за руки, а Костя, с платком у носа, уговаривал их остановиться, он меньше всех понимал, что произошло, он не искал никакого соперничества и драки, и ему было пора в оркестр, но хлопоты его словно лишь подливали масла в огонь, и между ними бесновался — итька Пузиков, неистребимый скоморох, из той проклятой породы людей, что ради шуточки не пожалеют отца с матерью, один из тех, что неспособны затеять что-либо сами, но выскакивают как на заказ третьими в любой стычке и сваре, безошибочно определяют слабую сторону и берут на себя инициативу от чужого имени. Этот холуй улюлюкал перед Бешеным за целую толпу, с безопасной близости вспоминал все словечки и издевки на темы золота, которыми изводил когда-то своего однокашника. Наконец получил-таки пинок (тот сумел вырваться из державших его рук) — и подлое вдохновение подсказало ему единственное, чего нельзя былоделать: он не побрезговал поднять с земли полузасохший ошметок коровьей лепешки и с хохотом мазнул противника по лицу. Крик несчастного юноши был похож на заячий стон, его тотчас выпустили, и он, схватившись за щеку, ослепленно побежал прочь, вниз, в черноту ночного парка. «Умываться пошел», — неуверенно гоготнул Митька, но никто уже не засмеялся — и никто не заметил девушки в белом платье, метнувшейся к той же тропе; ясный, неправдоподобный звук трубы взвивался над ними из репродукторов в высокое звездное небо, к бескрайним мирам, в холодную невозмутимую бездну…