Тамир въезжал в родной город погожим и ясным утром.

У тына шумело многолюдство — казалось, все окрестные веси съехались на торжище. Ворота стояли распахнутыми — в них неспешно и чинно тянулись телеги с добром, верховые и пешие гости.

Люди везли то, что успели наработать за долгие зимние вечера, когда большую часть суток сидели в четырех стенах. Ткани, узорочье, горшки, ложки, веревки, меховая рухлядь — это продавалось либо выменивалось на соль, птицу, зерно, железные крицы… словом, на все — от ножа до телеги.

Колдун ехал медленно, пробираясь через могучий людской поток: пестрый, крикливый, беспорядочный…

Видя серое одеяние, народ расступался, кланялся, торопясь дать дорогу наузнику. Но тот не спешил. Лениво посматривал по сторонам, не выказывал досады или небрежения, да только все одно — среди всеобщей суеты казался сошедшим на землю навьим; вроде бы и человек, а вроде бы и нет.

Странник словно не замечал любопытных и опасливых взглядов, только усмехнулся про себя, услышав, как неказистая бабенка, напоминающая встрепанную галку, громко шептала стоящей подле нее товарке — дородной девке с румянцем во всю щеку: "Нешто опять из городу не выехать седмицу? В конце таяльника ведь приезжали уже за выучами!"

Молодица же всплеснула руками: видимо ли дело — при таком-то скоплении да застрянет все это людство в городских стенах, пока посланник Цитадели ищет Осененного!

И ни одна живая душа не признала в прибывшем сына пекаря Строка — добродушного, сдобного, как его хлебы, мальчишку.

Тамир все ждал — когда же дрогнет сердце? Вот улочки, знакомые до судороги в горле, вот дома, которые помнит еще с детства. Совсем не изменилась старая корчма с тесовой крышей. И дорога, мощенная деревянными плашками, тянется как прежде. А ведь пять весен прошло. Отчего же кажется город чужим и родным одновременно? Будто в душу стучится и не может достучаться память.

Вот и дом родительский. Та же околица, те же ворота, только покосившиеся, та же кровля. А старая липа за частоколом по-прежнему полощет ветвями небо…

Колдун спешился, взял коня под уздцы и постучал в просевшие створки. Как бы не рухнули, окаянные! На грохот дребезжащим лаем отозвался пес. "Надо же, жив еще", — подивился Тамир, вспоминая кобеля по кличке Звон, которого еще слепым щенком выменял на калач у соседа и тем самым избавил от участи быть утопленным.

На стук и собачий брех из дома выскочил кто-то уж больно резвый на ногу. Прошлепал к воротам, повозился с засовом…

Страннику открыл вихрастый парнишка весен тринадцати-четырнадцати, следом за которым, опираясь на кривую палку, вышел… отец. Сын смотрел и не узнавал в согбенном дряхлом старце того, кого еще помнил крепким, полным сил. Сердце не дрогнуло. Лишь рассудок настигло, наконец, запоздалое понимание, что дома не был очень давно. И, верно, таким же изменившимся, каким ему показался отец, видел его и сам Строк. Потому что он близоруко щурил слезящиеся глаза, смотрел на гостя внимательно, но без узнавания. Мальчишка же держал хозяина дома под локоть и пялился на колдуна, забыв о почтении. Обшаривал взглядом серую одежу, запыленный плащ, коня с ладной крепкой сбруей.

Обережник молчал, давая старому и малому разглядеть себя.

Повисла тишина.

И вдруг Строк нерешительно вытянул вперед подрагивающую морщинистую руку и с какой-то обреченной надеждой прошептал:

— Тамир?

Сын в ответ кивнул, понимая, что в высоком поджаром мужчине, с коротко остриженными темными волосами, бледной кожей и навек исчезнувшими веснушками, трудно узнать толстого неуклюжего дитятю, ушедшего следом за креффом.

— Тамирушка… вернулся…

И не обращая более внимания на то, что незнакомец, постучавшийся нынче в ворота, мало общего имел с тем, кто некогда за эти ворота вышел, отец притянул к себе родное дитя.

— Сыночек… — Сухие руки стискивали плечи Тамира, тогда как седая макушка родителя едва доставала ему до подбородка.

Неловко обнимая старика, колдун думал о том, что вот этот почти ослепший дед когда-то давным-давно учил его мудреному ремеслу хлебопека. Как же так получилось, что наука, впитанная едва не с материнским молоком, навсегда выветрилась из головы, стала чужой всего-то за пять лет, проведенных в Цитадели? Такой же чужой, как этот человек, что зовет его сыном, и столь крепко сжимает в объятиях.

— Будет, будет, — сухо сказал мужчина и высвободился. — В избу идем.

Старик часто-часто закивал и заговорил, давясь словами:

— Радость-то какая… вернулся… а мать-то ведь по осени схоронили. Не дождалась тебя. Умирала, все говорила: "Сыночку бы повидать, хоть обнять напоследок, словом перемолвиться". А я вот, видишь, дожил, пень придорожный! Теперь и помирать можно. Сынок, дай нагляжусь на тебя!

Тамир настойчиво повел отца в дом, переводя беседу с жалостливого лепета на разговор более насущный:

— По осени? — уточнил он.

Строк закивал:

— Настудилась, занемогла да в три дня сгорела от лихорадки. Уж и целителя я звал, да только он руками развел, мол, от старости и тоски припарок не придумано.

Сын нахмурился и спросил:

— Обряд-то по уму провели? Не поднялась? — Он шагнул в темную, душно натопленную избу.

— Не поднялась, что ты! — замахал руками старец. — Из сторожевой тройки колдун отчитывал. Нам же в прошлом годе нового наузника урядили.

— Схожу на жальник, проверю, что он там отчитал, — отозвался Тамир, в душе не доверяющий никому кроме себя, и повернулся к стоящему в стороне оробевшему пареньку:

— Коня расседлай да сумы переметные в избу неси, нечего столбом верстовым стоять.

И так были сказаны эти слова, что застывший в изумлении мальчишка мигом ожил, поклонился и убежал во двор — только пятки замелькали. Старый хлебопек метнул на сына удивленный взгляд: не думал он, что его Тамир — прежде такой неуверенный и мягкий — сможет когда-либо говорить так властно. И слышалось, что привычка приказывать давно и прочно прижилась в его низком негромком голосе.

Отец растерянно глядел на возмужавшего наследника, который казался ему таким чужим, непонятным. Если бы не лицо, в чертах которого угадывался облик почившей жены, Строк, небось, и вовсе усомнился бы в своем родстве с этим суровым незнакомцем.

— Скажи, есть ли у тебя нужда какая? — тем временем спросил Тамир.

Хозяин дома виновато ссутулился, думая, будто сын хочет упрекнуть его, и залопотал:

— Ты уж прости, родной, нет у нас уюта прежнего. Млава как умерла, так и опустела изба без хозяйки. Не серчай…

И он обвел рукой горницу, словно прося прощения, что встречает единственное дитя в таком убогом убранстве.

Обережник проследил за движением сухой ладони.

Изба как изба. При матери, знамо дело, и тканки на скамьях чище были, и полы выскоблены так, что глаза слепило. Но в остальном все, как пять лет назад — знакомые с детства сундуки, ткацкий стан в углу, прялка с куделью. Вроде, ничто не изменилось, лишь побледнело, постарело и без хозяйки словно бы осиротело. Да и пахло в доме не стряпней и чистотой, а дымом и пылью. Колдун покачал головой. Заметив это, старик зачастил:

— А ты как доехал, сынок? Может, баньку натопить?

Скрипнула дверь, и в горницу зашел с переметными сумами на плече давешний мальчишка.

— Это кто? — словно не слыша отца, кивнул наузник в сторону паренька.

— Дак Яська, — испугался Строк. — Ты его помнить должен, матушки твоей сестрич. Родня его по зиме сгибла — в печи среди ночи камень обвалился, дым в избу пошел. Угорели все — от мала до велика. Парень уцелел оттого лишь, что накануне у нас загостился да заночевал. Я и приютил его — ни кола, ни двора у горемыки, хозяйство немудреное все на оплату обряда ушло, шутка ли — девять душ разом упокоить! Так что оба мы с ним, выходит, сироты.

— А ну, подойди, — приказал Тамир Яське.

Тот испуганно шагнул вперед и замер, глядя округлившимися от почтения и страха глазами.

— Вроде руки есть у тебя. Иль две — слишком много? Одну можно вырвать?

Мальчишка сошел с лица и захлопал глазами, не понимая, за какой проступок ему прочат такую страшную участь.

Колдун пояснил:

— Что ж ты живешь, словно чужин? Ни чистоты, ни порядка. Захребетником вздумал стать?

От его холодного голоса, от пронзительного взгляда темных глаз несчастного Ясеня прошиб пот.

— Тамирушка, Тамирушка, — залопотал отец, пытаясь оправдывать парня, — дите ж он еще. Да и не девка — по хозяйству-то проворить…

— Спроворит, ежели не хочет, чтобы я ему руки повыдергивал, — отрезал сын.

Старик отшатнулся, не веря, будто его родное чадо может вот эдак напуститься на ни в чем не повинного сироту. Зато побелевший от страха паренек бросился торопливо накрывать на стол, меча из печки немудреную снедь: жидкие зеленые щи, кашу, сваренную, видать, позапрошлым днем, пареную репу.

Тамир ел и хмурился. Щи были пустые, хлеб глинистый, каша слипшаяся. Наконец, колдун не выдержал, отложил ложку и мрачно спросил:

— Эдак вы каждый день столуетесь?

Отец по-прежнему виновато развел руками. Сын поднялся, подошел к скамье, на которой лежали переметные сумы и, пошарив в одной, извлек завернутый в холстину каравай, шмат сала, несколько головок чеснока и вяленое мясо. Достав из-за пояса нож, он принялся нарезать яства толстыми пластами, но замер, почувствовав пристальный испуганный взгляд.

Яська смотрел на нож глазами, полными ужаса. Видать, промелькнуло в умишке, что этот самый клинок резал и руку колдуна, и мертвую плоть какого-нибудь покойника и… Хранители ведают, что еще. Тамир усмехнулся и на кончике ножа протянул мальчишке темно-красный кусок говядины.

Будто зачарованный, Яська взял лакомство, но так и застыл, от ужаса и отвращения не имея сил поднести его к губам. Да еще проклятый колдун другой кусок себе в рот отправил и глядит прямо в глаза, жует.

Желудок подпрыгнул пареньку к горлу, и Яська вынесся в сени, зажав рот ладонью.

Строк лишь горько вздохнул. Даже когда умерла Млава, не чувствовал себя старик таким обделенным, таким… обокраденным. Кто сейчас сидел с ним за одним столом? Разве Тамир? Не было у его сына таких пустых глаз! Не было этого холода в голосе. Звонким был парень. И сердце у него пылало, и глаза светились. А этот неведомый чужин — кто? Словно подменили его креффы в Цитадели! Перекроили на свой лад, не оставив ничего от трудов отца и матери. Забрали дитя ласковое, а вернули неведомо кого. Холодного. Словно мертвого.

Только и радовалось родительское сердце, что сын все же жив. Не сгинул. Жаль, душа у парня озлобилась. Но душа ведь, как птаха: приласкай, обогрей — и затрепещет. Найдется красивая, стройная, с очами ясными — оживет его сын, как иные, жизнью битые, оживали.

— Сынок, как жить теперь будем? — осторожно спросил старик. — В летах ты уже таких, что пора бы и жену в дом вводить…

Услышав это, обережник усмехнулся.

— Отец, какая жена? Я — колдун. Вне рода мы. Вне обычаев. И семей у нас нет. В городе я не останусь. Повидаться приехал. Проведать. А завтра обратно в Цитадель отправлюсь, на мой век там покойников хватит.

У Строка жалко вытянулось лицо. Возникший было в дверях Яська круто развернулся и снова кинулся обратно, едва сдерживая рвоту.

— Прости, сынок, не разумею обычаев ваших. — Старик вытер глаза.

— Не по сердцу тебе, что я труповодом стал? — спросил Тамир, сам не понимая — откуда, из каких глубин души лезет эта желчь и изливается на породившего его человека.

— Не труповод ты, — вдруг твердо ответил отец, — ты сын мой. Им и останешься.

И старик порывисто обнял этого чужого рослого мужчину, которого не понимал, но которого, тем не менее, любил всем сердцем, и в котором чуял родную кровь. Чуял даже сквозь отчуждение, пролегшее между ними, сквозь долгие годы разлуки.

— Пойдем на буевище, сынок, — хрипло произнес Строк. — Матери поклонишься. Она все глаза выплакала, тебя дожидаясь. А уж когда из Цитадели возвращалась, по две седмицы как мертвая на лавке лежала.

— Она ездила ко мне? — удивился Тамир.

— Покуда силы были: в год по два раза. Да все впусте.

"Видать, Донатос не пускал, — догадался колдун, — знал, что на пользу не пойдет. Оно и верно".

…На жальнике, который прятался в рощице за городским тыном, Тамир с отцом пробыли до вечера. Колдун подправил холмик, окропил его кровью, словно не доверяя тому, кто по осени затворил матери путь в мир живых. Зарыл в могилу оберег с мудреным наузом, чтобы никто не смог Млаву поднять и потревожить.

После этого они с отцом долго стояли и молчали. Сыну было нечего сказать, а старику, который худым, костлявым плечом прижимался к молодому, налитому силой, говорить не хотелось. Он было решил вспомнить, каким Тамир был в детстве, но поглядел на его застывшее лицо и проглотил рвущиеся с губ слова.

Когда они возвращались назад и уже почти подошли к воротам, Строк стиснул обережника за локоть и заговорил:

— Ты прости, ежели что не так, сыночек. Может, обидно тебе, что Яську я пригрел?

— Да пускай живет, — отмахнулся колдун. — Ему защита, тебе подмога.

— Пойми, Тамирушка, — вновь заговорил отец, пытаясь объяснить сыну ход своих мыслей. — Стар я. Пекарню вон хотел совсем закрыть, не осталось силы на труд. А чужих нанимать боязно. Ум надо живой, острый иметь, чтобы за делом следить, чтоб не захирело да не разворовали. А я, сам видишь…

Он виновато развел руками и продолжил:

— А Яська вроде свой — родня, да и один как перст. Авось и сбережет дело родовое. Да и мне не так муторно. Вот закончишь служение, вернешься — будет что перенять в оборот.

Колдун сперва даже не понял, о чем толкует собеседник. А когда понял и заглянул в выцветшие слезящиеся глаза, то слова, готовые сорваться с губ, примерзли к языку. Сколько было в Строковом взоре надежды! Не смог сын разуверить отца в обратном. А потому молча кивнул и сжал костлявое плечо. Незачем старому хлебопеку знать, что служение Цитадели не закончить до самой смерти.