Как ни хотелось Лесане отправиться в путь раньше, все одно — ничего не вышло. Короткие заморозки, установившиеся за дождями, не сразу сковали землю до такой поры, чтобы ехать. Да и Тамир был еще очень слаб. Пришлось ждать, когда слякотно-снежные предзимки перейдут в крепкие морозы.

А потом повалил снег. За несколько дней намело такие знатные сугробы, что стало ясно — можно выдвигаться. Собрались за вечер.

Накануне обережница заглянула в клеть к узнику.

— С утра тронемся. Идем, в баню сведу.

Он с удовольствием поднялся. Выходить на волю ему случалось всего-то дважды в сутки, да и то недалеко — всего лишь до отхожего места. А тут целый поход — в баню.

Пока он мылся, Лесана сидела в предбаннике, терпеливо ожидая, и размышляла. Вроде бы, когда говорит Лют — человек человеком. И не подумаешь, что опасаться надо. Крепкий ладный парень. Хромой вот только… Но спуску давать нельзя. Зверь, который живет в нем напополам с человеком, не примет слабости и жалости — сожрет одним махом.

Да и впрямь, кто для него люди? Еда. И не более того. И даже пусть он теперь сытый, пусть не бесится, запах человеческой крови дурманит и лишает ума. И ничего с этим поделать нельзя. Нельзя приручить хищника, который привык питаться теми, кто вознамерился сделать из него ручного зверя. Нельзя довериться тому, кто в один миг увидит в тебе не друга и даже не врага, а трапезу. Вожделенную трапезу…

— Что задумалась? — Хлопнула дверь — это Лют вышел в предбанник.

В темноте волколака почти не было видно. Но Лесана и в этом полумраке различила белые рубцы застарелых шрамов по телу.

— Почему хромаешь? — спросила девушка.

— А, — махнул оборотень рукой, — псина цапнула, сухожилие порвала. Это до смерти теперь.

Он натянул свежую рубаху, взятую Лесаной из неруновых запасов.

— Так о чем думаешь, Охотница? Можно я посижу рядом?

Девушка подвинулась, и собеседник опустился на скамью.

— Я думаю о том, что вроде ты человек. А жрешь людей. Значит, все одно — зверина. Но ведь ходишь, говоришь, даже любишь, небось, кого-то?

Его глаза блеснули в темноте зеленью:

— Да ты, как я погляжу, тоже вроде бы человек. Тоже, поди, кого-то любишь. А всю Стаю надысь перебила — и не дрогнула.

Собеседница пожала плечами:

— Вы пришли сюда кормиться. Я не должна вас привечать.

— Не должна, — согласился он. — Ну так и я не должен ничего. Волки бывают всякие, Охотница. Одни кровожадны и глумливы. Другие за всю жизнь человека не пробуют. Не хотят. Иные без нужды не лезут, но, буде случится, жалеть не станут.

— Как ты? — повернулась обережница.

— Да, — кивнул он. — Мы все разные, Лесана. Как и вы. Вы же убиваете нас. Шкурите. Вытапливаете сало. Употребляете потроха для лекарства. Так чем вы лучше?

— Одевайся, — буркнула девушка, которой отчего-то не понравилось, что пленник назвал ее по имени и выставил все так, будто бы она — тоже живодерка, каких поискать.

— Позволь отдохнуть, — попросил он. — Я так давно не мылся. Хорошо…

— Завтра, — сказала обережница, — ты перекинешься волком. И всю дорогу будешь ехать так в санях.

— Спасибо, — ответил он.

— Если вздумаешь…

— Не вздумаю. От тебя, как и от меня, жалости не дождешься. Это я уже понял.

— Выходи.

Лют вздохнул, оделся и вышел, подталкиваемый в спину, на хрустящий мороз. Возле бани пленник замер и посмотрел на небо. В прорехе снежных туч виднелась луна. Она грустно взирала с небес вниз. Словно, почувствовав ее тоску и одиночество, а оттого острее переживая свои собственные, мужчина запрокинул голову и завыл. Это был протяжный раскатистый нечеловеческий вой, полный тоски и силы.

— Ах ты, стервец! — Лесана хотела было отвесить ему затрещину, но волколак увернулся.

И уже через миг чаща отозвалась ответным протяжным: "Уо-у-у-у…"

Пленник миролюбиво улыбнулся:

— Не сердись, Охотница. Я не убегаю.

— Зачем ты выл? — наступала на него девушка. — Ну?

— Чтобы она знала, что я жив.

— Кто "она"?

— Мара.

— Зачем?

— Чтобы ждала.

— Не дождется. — Лесана смотрела сердито.

— Ты не запрещала выть.

— Теперь запрещаю.

— Я понял.

— Завтра, по моему приказу, — перекинешься. И сидеть будешь тише воды.

— Буду. Обещаю.

— Если ты звал Стаю…

— Окстись, — сурово оборвал собеседницу мужчина. — Я не дурак — выводить их на двух колдунов. Как бы сильно Мара меня ни любила, жизнь одного не стоит жизни всей Стаи.

— Хорошо, что ты это понимаешь. Ступай. — Обережница снова толкнула его в плечо, почувствовав, что длинные сырые волосы уже схватились ледком. — Ты не замерз?

Лют оглянулся, и теперь в свете луны его глаза отливали золотом:

— Мы не мерзнем так, как вы.

— Не нравишься ты мне, Лют, — вдруг честно призналась Лесана. — Скользкий ты. Не люблю таких.

— Да? — Он в который уж раз широко улыбнулся. — А вот ты мне понравилась. Упрямая смелая девка. Злая только.

Она в ответ усмехнулась:

— Не видал ты еще, как я злюсь.

— Надеюсь, и не увижу.

И отправился к клети — босиком по хрустящему снегу. Больше они не разговаривали.

Наутро, когда Лесана пришла, пленник уже ждал ее. Во всяком случае, он не спал и, когда открылась дверь, прижал ладони к глазам. Солнце нынче светило такое яркое, что даже Лесане очи выжигало, а уж ему-то…

Девушка закрыла дверь. Подошла к волколаку, перерезала наузы на руках и шее.

— Перекидывайся.

Он съежился на полу, потом привстал на четвереньки, встряхнулся по-собачьи, по телу прошла волна зеленых искр… и через мгновение рядом с обережницей стоял огромный волк, нетерпеливо переступающий с лапы на лапу. В клети сразу стало тесно.

— Подойди.

Он фыркнул, будто усмехнулся, но все же подступил.

— Какой послушный… Морду давай.

Зеленые глаза, хотя и слезились, смотрели внимательно и подозрительно. Не зря. Лесана обвязала мощную пасть кожаной плетенкой и закрепила ремешки за ушами. Хороший науз сделал Тамир. Измаялся лежать без дела, вон какую красоту спроворил. Не то что цапнуть — зевнуть Лют не сможет. Теперь — на шею веревку, чтобы вести. И на лапы, чтобы деру не дал сдуру ума. А еще — пошептать над узлами. Все, теперь не сорвется и не убежит.

— Ох, и здоровый ты, скотина, — беззлобно выругалась обережница.

Волк прикрыл глаза, из которых катились и катились слезы. Девушка, наконец, поняла, как он мучился все эти дни, упорно не показывая вида. А ведь даже здесь — в полумраке клети — солнечный свет, пробивающийся сквозь тонкие щели двери, мучил Ходящего.

Лесана обмотала тяжелую лобастую голову отрезом старого отцовского плаща, взялась за веревку, обвивавшую шею, и потянула. Оборотень послушно сделал шаг вперед. Скрипнула дверь, и огромный зверь всем телом вздрогнул, ожидая, что выжигающий глаза солнечный свет, ослепит. Нет, обережница обмотала глаза на совесть.

Смотреть на пленника высыпала вся деревня. И было в этом что-то унизительное, как показалось Лесане — она, девка, и тяжело ступающий рядом волк, с обмотанной тряпьем головой, в наморднике из кожаной плетенки, с опутанными наузами лапами.

— Забирайся в сани. — Она легонько хлопнула Люта по загривку.

Оборотень перетек, куда приказали, и вытянулся на соломе, положив голову на лапы.

Лесана повернулась к родителям. Те стояли чуть в стороне — бледные, с красными от слез глазами. Русай выглядел маленьким и нелепым в слишком просторном тулупчике, в который его обрядила мать.

Млада все утро кружилась вокруг сына, мазала нос и щеки гусиным жиром, наставляя не обморозить лицо, не застудить ноги. Уговаривала Лесану устраивать братца на ночлег в тепле, будто старшая дочь могла бросить его голышом на снег… И звенели в голосе матери слезы. Слезы и обида.

Эти слезы, эта тоска никак не вязались с нынешним утром, которое выдалось ярким и студеным. Сугробы сверкали, переливались, а ворота и венцы изб мерцали от инея.

Мать не выдержала и расплакалась.

Следом за ней принялась хлюпать носом Елька, а там и Русай взялся сопеть, морщить нос и пытаться справиться с кривящимися губами. Даже брови у него, и те жалобно надломились. Видно было — еле сдерживается.

— Обнимай всех, да лезь в сани, — потрепала Лесана братишку по голове.

Мальчонок в ответ жалобно всхлипнул. Отъезд в Цитадель вышел вовсе не таким, как он ожидал. Отчего-то захотелось на родную лавку, под бок к матери, даже противная Стешка, думающая только о женихе да сватах, не казалась больше такой вредной, даже Елька — молчунья и ябеда — была родной и самой лучшей. Что уж про батю говорить! Ну и пускай подзатыльников навешает, ну и ладно…

— Не бойся, — Лесана приобняла брата за плечи, — я же с тобой, да и в гости сюда будем ездить. Зато кто ж еще похвастается, что с волколаком в одних санях катался?

Братец шмыгнул носом, поглядев на тушу оборотня, смиренно распростершегося в розвальнях.

Обнимались и целовались недолго. Руська слегка воспрянул духом, потому что друзья-погодки глядели на него с восторгом и завистью. И когда Тамир усадил мальчика в сани, вид тот принял важный, исполненный достоинства.

Млада бросила сыну овчинную шкуру — укутаться, да поставила в ноги горшок с углями, чтобы было потеплее. Русай опасливо отсел от волколака и обернулся в последний раз к родным.

Детским умом он все равно не понимал, чему так убивается мать. Ему просто было горько от ее печали, и в носу щипало от ее слез. А в остальном — где уж постигнуть ребенку родительскую тоску, когда отрывают от себя, отдают безропотно самое ценное, самое дорогое — дитя, на которое прав имеют больше, чем все креффы и все обережники вместе взятые?

— Доченька, он что же, так и поедет — со страхолюдиной этой? — с дрожью в голосе спросил отец.

— Волку не по силам колдовство разорвать, а Русаю теплее так, — постаралась успокоить родителей Лесана, но понимала — нынче они ее не слышат.

Любовь слепа, глуха и молчалива, а от боли — еще и глупеет.

Но в душе все равно, словно колючий еж, шевельнулись воспоминания. Те же слезы материнские, лишь седины и морщин у Млады прибавилось. Та же угрюмая сосредоточенность отца. Те же ревущие Елька со Стешкой, только старше. А вместо Клесха — она, Лесана, забирает снова из рода дитя. Меньшое. Самое любимое.

Тамир, будто почувствовав смятение и тоску спутницы, забрался в розвальни, пнул Люта, чтобы подвинулся, и уселся на передок.

Последней на соломе прилегла Лесана, обняла братца, привалилась спиной к теплому волчьему боку и помахала родне. Снова заплакала мать. Снова лицо отца почернело от тоски, сделавшись неподвижным, будто камень. Снова всхлипывали сестры. А сельчане смотрели с жалостью и завистью разом.

И только Зюля с Ярко нетерпеливо гарцевали. Их не пугал запах зверя, их манила дорога — белая и бескрайняя.

Сани тронулись, снег заскрипел под полозьями. Все. Домой.

И на душе стало не так пасмурно.