Руська нынче удрал от дядьки Донатоса, ибо наставник, вместо того, чтобы взять паренька в мертвецкую, заставил его зубрить заклинание. Да ещё такое заковыристое, что весь язык стешешь, покуда выговоришь. Одним словом, моро ка. Вот мальчонок и улизнул незаметно, едва крефф отвернулся к старшим ребятам.
Взрослые парни, конечно, видели, что паренёк решил сбежать, видел это и Зоран, который был нарочно приставлен следить за молодшим. Но никто недотепу не выдал. Пожалели. Дитё все ж. А Руська по дурости-то сперва убежал, а потом уж подумал: ведь Зорана наставник, пожалуй, высечет, что не уследил.
От этой запоздалой мысли Русаю сделалось горько и гадко на душе. Так гадко и так горько, что он, вместо привычной охоты на ворон, отправился на конюшню. Ибо тоску его мог понять и разделить один человек во всём свете — Торень. Уж он-то умел тосковать с полным знанием дела.
Мальчонок не прогадал. Конюх сидел на узкой скамье возле старой клети, в которой хранили овёс для лошадей, и скорбно вздыхал, вертя в пальцах какую-то железяку.
— Пришёл? — спросил конюх безо всякой радости. — Ой, горемыка ты… Одни кости да глаза во все стороны торчат.
Руська решил не сбивать мужика с горестного расположения духа, а потому не стал уточнять, каким образом глаза могут торчать во все стороны. Вместо пустопорожней болтовни он сел рядом с Торенем и тоже пригорюнился.
— Вот, погляди, — вздохнул конюх. — Это вот что? Я тебя спрашиваю, а?
Мальчик поглядел. В руках у собеседника оказалась ржавая железная колючка.
— Не знаешь? — спросил Торень, хотя и без того ответ был очевиден. — А я тебе скажу.
Конюх ещё раз покрутил колючку перед глазами и возвестил:
— Два гвоздя это. Промеж друг друга перекрученных. Небось, опять кузнецовы подмастерья дурью мерились. Во дворе валялось. Я и наступил. Уж не знаю, коим чудом стопу до кости не пропорол. Сапог, видать, спас. Но я-то ладно, хотя сапог и жалко… — Мужик покачал головой и спросил у Руськи: — А ежели бы лошадь? Чего молчишь? Тебя спрашиваю.
Паренек ответил:
— Ногу бы сбедила.
— Тьфу! — согласился конюх и сказал: — К Главе пойду. Пусть хоть всех их рядком к столбам привяжет и высечет. Умнее будут.
Он поднялся и, прихрамывая, направился прочь от конюшен. Руська проводил собеседника взглядом и понурый поднялся с лавки. Надо возвращаться. Но стыдно-то как…
В этот самый миг кто-то цепко ухватил его за ухо.
— Ах ты, щегол, — раздался знакомый родной голос, в котором нынче не было и тени теплоты. — То-то мне сказывают, что молодший в лодыри подался. Почему не на уроке?
Мальчик ойкнул и виновато поглядел на сестру. Была она сердитая и осунувшаяся. Но пальцы, словно железные клещи, стискивали ухо меньшого братца. И ни радости в глазах, ни улыбки на лице. Злющая. И взгляд колючий.
— Ежели ещё раз из-за тебя старшим нагорит, — сказала Лесана, — привяжу к столбу, спущу штаны и лично кнутом отстегаю так, что на зад две седмицы не присядешь. Понял?
У Руськи на глаза навернулись слезы обиды и вины. Он испуганно кивнул, потому что никогда прежде не видел сестру такой чужой и суровой.
— Тут тебе не деревенские посиделки-веселушки, — продолжала девушка, ведя меньшого за ухо через двор. — Привезли уму-разуму набираться, так учись, нахалёнок.
Паренёк сглатывал слезы боли и обиды, но молчал, не спорил, не хныкал, не пытался оправдываться. Понимал — права сестра. Ну и ещё боялся, конечно, твердость её руки на собственном заду испытать.
— Бегом к наставнику! — и Лесана придала братцу скорости звонкой затрещиной.
Руська нёсся в казематы, тёр горящее ухо и думал про себя: «Вот откуда она всё узнала? Ведь только приехала! Наябедничали уже…»
Обережница же проводила мальчонку взглядом и развернулась, чтобы идти, наконец, в свой покой, а оттуда в мыльню, но в этот самый миг заметила то, чего не было во дворе Крепости прежде.
Возле крыльца в Башню целителей сколотили зачем-то крепкую деревянную скамью. И сейчас на ней сидел истощенный человек. Черная одежа ратоборца делала его осунувшееся лицо меловым, а короткие волосы были не то выгоревшими, не то седыми. Этот изможденный мужчина показался Лесане смутно знакомым, и она неуверенно шагнула вперед, страшась узнать и в то же самое время, боясь обознаться.
Он смотрел, как она приближается. Но в светлых глазах не было узнавания. Лесана поняла — он плохо её видит. И не узнает. Так же, как и она его. Лишь когда девушка приблизилась настолько, что их разделял всего десяток шагов, мужчина удивленно качнул головой и спросил с недоверием:
— Лесана?
Она кивнула, не в силах произнести ни слова.
— Я не признал, — ответил ратоборец и похлопал ладонью по лавке, приглашая обережницу сесть.
Та опустилась рядом с ним, устало прижалась затылком к острому плечу и прикрыла глаза. На душе было пусто-пусто…
— Как ты? — спросил он.
Она ответила:
— Хорошо. А ты?
— Что со мной станется? — улыбнулся Фебр и сказал тихо: — У тебя глаза мёртвые…
Лесана хмыкнула:
— Зато на душе спокойно.
Некоторое время они молчали. Девушка не знала, что говорить, что спрашивать. Да и нужно ли?
— Хорошо, что ты не сгибла, — сказал обережник и добавил: — Я боялся. Всё-таки девка.
Она неопределенно повела плечом, мол, нашел, чего бояться.
— Лесана, — тихо позвал он.
— Что?
— Мне до сих пор жаль, что тогда… — Фебр не стал договаривать.
Собеседница и так поняла и ответила:
— Мне тоже.
Хранители, кто же знал, что будет так тяжко обоим! Он жив. И она тоже жива. Но тайная нить, которая, как казалось Лесане, все эти годы тянулась меж ними от сердца к сердцу, оборвалась. Как она не почувствовала? Ведь эта нить оборвалась тогда, когда выученица Клесха смотрела из окна Северной башни в спину уезжающему из крепости вершнику.
Мужчины — не глупые девки. Они умеют смиряться с неизбежностью. Они не носят в сердце из года в год воспоминания о прошедшем, не голубят их, не лелеют — вырывают с кровью и прижигают забвением, чтобы не болело, не дёргало. Ибо возврата нет. И не будет. Никогда.
Он понимал это, когда пришёл в её покойчик проститься. Понимал, что всё закончилось. Навсегда. И ничего больше не будет между ними, кроме общей памяти. Только она, дуреха, ещё на что-то надеялась в силу своей бабской глупости. А если вдуматься, что ему было хранить в душе? Несколько весенних седмиц, когда сердца замирали от счастья, а тела горели от жажды?
Что он о ней знал, кроме того, что она приехала в Цитадель несговоренной невестой с нежным телом и длинными косами?
Что она знала о нём, кроме того, что он стал послушником крепости на несколько лет раньше?
Хранители, да любила ли она его?
Страшно было осознавать это. Но боль сомнений раздирала душу. Любила ли Лесана когда-нибудь Фебра или ей лишь нравилось согреваться от его огня, видеть своё отражение в его глазах? Весна, весна… Тогда ещё весны имели смысл. Кровь гуляла по жилам, будоражила. И хотелось забыться, хоть на оборот сбежать от каменного холода Цитадели. Спрятаться в кольце тёплых рук — сильных и надёжных — чувствовать не боль, но нежность.
Почему все так глупо и половинно в их жизни? Почему, если любить, то лишь на короткий срок? А потом выдернуть из кровоточащего сердца, из памяти, из души? Чтобы ничего не осталось. Чтобы пусто. И спокойно.
Она ведь оплакала его уже. Простилась. И вот он рядом. Живой. И не узнал её. А она не узнала его.
Если бы было в его глазах что-то иное, кроме спокойного тепла! Увы. Так смотрят на того, кого когда-то давно знали, о ком сохранили добрую память и теперь рады встрече. Сердце его не замерло. Во взгляде не было ни боли, ни горечи.
Внезапно Лесане стало жаль и его, и себя, и ту далекую пьянящую весну, которая, не окажись в их жизни страшной предначертанности, могла бы стать чем-то большим, чем короткой передышкой в чреде нескончаемых лишений.
— Фебр, — девушка повернулась к нему и коснулась бледной щеки, — если бы я могла… хоть слова найти… сказать…
Она смешалась, не зная, как выразить то, что думает, как донести до него, что она была счастлива. Очень счастлива с ним. И что она благодарна ему за это счастье и ни о чем не жалеет, ни в чем его не винит.
На его бледных губах отразилась тень улыбки. Обережница покачала головой, досадуя на своё косноязычие, а потом, наконец, спросила:
— Ты любил меня? Скажи, любил?
Он медленно кивнул. В его глазах была грусть. Но не было тоски.
Ту Лесану он и вправду любил. Её он помнил. Эту новую не узнавал, но разве лишь в том дело! Больно, всегда больно отпускать из сердца первую любовь. Но какой бы скоротечной и нелепой она ни была, какой бы сильной и глубокой не казалась — она лишь тень настоящего чувства, лишь слабый его отголосок. Тем и памятна. Да только будет ли что новое? У него? У неё?
Смешно.
Обережник взял девушку за руку. Его ладонь была холодна и покрыта тонкими шрамами от ножа и неровными, недавно затянувшимися уродливыми рваными рубцами.
Лесана думала о том, как её и Фебра переменила жизнь. Перемолола кровавыми жерновами. Ничего не оставила от них прежних. Ни лиц, ни тел, ни душ, ни сердец. И вот они сидели рядом — два пустых сосуда — и каждому снова хотелось наполниться теплом, тем самым теплом, которое согрело их четыре весны назад. Целая вечность! Но им нечем было поделиться друг с другом. Нечего отдать. Кроме разве что эха и отголосков тех чувств, что ещё остались в памяти.
Сто раз скажи слово «мёд», а слаще на губах не станет…
Ей было жалко его. Он жалел её. Как может жалеть лишь тот, кто понимает и знает цену перемен, кто видел иное — девушку с высокой полной грудью, ясными очами и толстыми косами, юношу — широкоплечего и сильного, с открытой улыбкой и глазами, в которых отражалось весеннее солнце.
Как сильно они изменились.
— Лесана?!
Она распахнула глаза.
Напротив стояла Клёна и улыбалась:
— Ты приехала?! — она повисла на обережнице. — Нынче?
Клёна расцвела за эту весну. И красота её стала взрослее и строже. Куда-то делась юношеская угловатость, без следа пропала робкая застенчивость. Она поправилась, на щеках снова расцвел румянец, и что-то изменилось в ней, что-то… Лесана не могла понять. Видела лишь, как сильно девушка стала похожа на мать. Неуловимым изменением черт и выражением глаз, поворотом головы и улыбкой. Нелегко, должно быть, Клесху подмечать это подобие.
— Фебр, — Клёна смотрела теперь на ратоборца. — Ихтор уже разрешил тебе выходить? А я и не знала.
Лесана посмотрела на обережника и… сердце её на миг замерло. Потому что не было в его глазах той пустоты, которую она видела в них ещё несколько мгновений назад. Он и сам, наверное, ещё не осознал случившегося, не чувствовал в себе перемены, но Лесана-то заметила. Она помнила этот взгляд. Почти так же, давно-давно, четыре весны назад Фебр смотрел на неё. Почти… Но даже тогда, не было в его взгляде такой щемящей осторожной нежности.
Глупая, неужели она не видит?
— Я рада, что тебе лучше, — сказала Клёна обережнику.
А Лесана заметила промелькнувшую в её взгляде грусть. Так мать смотрит на своё повзрослевшее дитя: с любовью, гордостью и тоской, понимая, что не удержишь уже рядом, придётся отпустить рано или поздно, хотя и сердце противится.
Фебр улыбнулся девушке в ответ, но промолчал.
Лесане вдруг стало тепло на душе. Будто это ей он улыбался, будто с ней не решался заговорить.
— Ты ведь придёшь ко мне? — Клёна посмотрела на подругу. — Придёшь нынче?
— Приду, — ответила та и добавила: — Я тебе гостинцев привезла.
Девушка почему-то засмущалась, порозовела и заторопилась:
— Я пойду, а то меня Матрела в кузню отрядила — ножи наточенные забрать…
— Иди, иди, — улыбнулась Лесана.
Клёна ушла слишком поспешно, словно сбежала.
Обережница же повернулась к Фебру. Он старательно не глядел в сторону ушедшей, будто дал себе какой-то глупый зарок.
Лесана порылась в кошеле, висящем на поясе, и вытянула на свет подарок бродского сереброкузнеца Стогнева. Тронула Фебра за плечо, а когда он перевёл на неё взгляд, вложила кольцо ему в ладонь.
— Держи силок на птичку, — улыбнулась девушка.
Ратоборец смотрел на неё удивленно, потому что по-прежнему не понимал того, что для Лесаны стало очевидным.
— Она очень хорошая. Не обижай её.
Мужчина горько усмехнулся:
— Она-то хорошая. Я теперь не больно хорош, — и он показал взглядом на пустую штанину. — Я обидел её, Лесана. Сильно обидел. Когда ещё ходил на двух ногах.
Собеседница покачала головой. Она поняла, что он хотел сказать: обидел девку, когда был полон сил и хорош собой, а теперь, став немощным калекой…
— Так не обижай снова, — сказала в ответ на это обережница. — Уйми гордость-то. Отдай кольцо.
Фебр с сомнением поглядел на украшение. Клёне такое, небось, и на указательный палец велико будет. Лесана снова прижалась затылком к его плечу.
— Ты её не любишь? Или себя? — спросила она, наконец.
— Себя.
Девушка улыбнулась и поднялась со скамьи:
— Что она в тебе — дураке таком — нашла? Вот бы понять. Ладно, пойду хоть помоюсь с дороги. А ты думай, думай… Да не о себе. О ней думай.
Ратоборец улыбнулся, и на этот раз в его улыбке не было прежней грусти:
— Как сильно ты изменилась, — сказал он снова.
Лесана вздохнула:
— А вот наставник и… спутник прежний в один голос говорили, что я живу и не умнею.
Обережник покачал головой:
— Это они, любя.
Девушка усмехнулась:
— Да. Особенно второй. Кольцо не потеряй.
Она ушла.
И почему-то на душе было легко-легко.