Белая волчица в темноте подземелья казалась бесприютной навью. Она ходила от стены к стене своего тесного узилища, время от времени встряхивалась, а потом запрокидывала голову и выла. Протяжно и тоскливо. Леденящая душу песнь билась о камни стен, расходилась волнами по казематам, рождая в коридорах зыбкое эхо.

Тоска!

Выучи, несшие стражу, извелись. Лишь о том и мечтали, чтобы поскорее смена пришла. Последние дни охранять темницу отправляли только особо провинившихся, чтобы знали — почем пуд лиха.

Оборотница, некогда бывшая Светлой, не давала послушникам покоя — то скулила, то рычала, то кидалась на стены каземата, то выла заунывно, с переливами… Парням от этого всего не было бы так тошно, не знай они, что в образе зверя за решетчатой дверью мается та, которую они промеж себя привыкли опекать и баловать. Теперь же к ней было не подступиться…

Утром и вечером в подземелье спускался Донатос. Подходил к крохотной каморке, в которой томилась узница, тихо окликал. Та чуяла запах человека и кидалась всей тушей на решетку. Ревела, рвалась, дурея от злобы. Однако с каждым днем силы и ярости в пленнице становилось все меньше. На смену им приходила безучастность. И на голос креффа Ходящая уже не отзывалась. Что с этим делать колдун не знал.

Послушники в такие мгновенья тщились слиться с неровными стенами — видеть уставшего, осунувшегося наставника было выше всяких сил. Поэтому нынче, когда Донатос снова пришел, Зоран боялся лишний раз на него взглянуть.

— Ступай к Ольсту, — приказал с порога обережник. — Скажи, я просил отпустить Талая на пол-оборота.

Зоран бросил удивленный взгляд на выуча ратоборцев, но не обронил ни слова и поспешно вышел вон.

Крефф устало опустился на лавку рядом с послушником и спросил:

— Воет?

Тот кивнул.

— Луну чует… — сказал обережник.

Парень покосился на колдуна, который сидел, привалившись к стене и прикрыв глаза.

— Крефф…

— Чего? — Донатос даже не повернулся.

— Она нынче, будто стосковалась, плакалась с самого ранья. А потом выть взялась, да не как прежде — со злобой, а этак жалобно, будто раненая…

Мужчина в ответ промолчал. Они ещё сколько-то посидели в тишине, а потом открылась дверь и возникший на пороге Зоран известил:

— Талай, крефф Дарен велел тебе пол-оборота за дверью переждать.

Ратоборец поднялся, стараясь не глядеть на колдуна, а тот мрачно кивнул своему выучу:

— Тебя тоже касается.

Парни вышли из каземата, притворив тяжелую дверь. Талай подумал-подумал и задвинул-таки на ней засов. Мало ли. Кто знает, чего Донатос удумал? Ежели беду накликает — со всех спросят. И с ратоборца в первый черёд.

…Когда дверь за послушниками закрылась, крефф поднялся со скамьи и подошёл к темнице:

— Светла… — позвал он негромко.

Волчица простёрлась на каменном полу и даже не повернула голову на голос. Она, с каждым днём становилась всё безучастнее, всё слабее…

— Светла…

Он не знал, что ещё сказать. Как поговорить со зверем, чтобы он тебя не только услышал, но и понял? Как дозваться человека, спрятавшегося под шкурой лесного хищника?

Клесх на эти вопросы только руками разводил, он тоже не ведал, что делать. Перебрали все свитки, переворошили в памяти все знания. Ответа не нашли. Одно было ясно — луна с завтрашней ночи пойдёт на убыль, а значит, если не нынче, то потом обернуться человеком Светла уже не сможет.

Волчица словно прощалась не только с миром людей, но и с миром живых. Даже телячье копыто, брошенное ей накануне, лежало нетронутым. Псица тосковала и угасала.

— Светла… — Донатос опустился на пол. — Не дури. Что ж я за тобой хожу, как за коровой стельной? У меня других дел по самую маковку. Перекидывайся, хватит лежать.

Ответом ему была тишина.

— Ты не слышишь или блажишь? — снова спросил крефф, чувствуя себя жалким дураком.

Колдун задал этот вопрос, ибо следовало спросить хоть что-то. А что именно — он не ведал. Сколько уж сюда за последние дни ходили, сколько просили, сколько говорили, читали какие-то наговоры. Никакого толку.

Клесх надеялся, что волчица отзовётся на голос того, кого любила человеком. Наузнику уговаривать её было в тягость. Не умел он уговаривать. Ни людей, ни зверей. Но Глава оставался неумолим: девка нужна именно девкой, а не одичавшей хищницей. Донатос понимал — прав смотритель Цитадели. Прав. Но сотворить чуда обережник не мог. Да и вымотался он за эти дни сильнее прочих. А отчего, сам не ведал.

Видеть Светлу в облике зверя ему было тяжко. Нынче же усталость и опустошение достигли такой глубины, что крефф решил — ладно. Придёт последний раз, позовёт. Хоть совесть очистит: всё, что мог, сделал.

— Устал я… — сказал Донатос непонятно кому-то ли самому себе, то ли пленнице. — Седмицу не ел толком, не помню, сколько не спал… Ты или сдохни вовсе, или человеком вставай. Сил у меня нет — туда-сюда бегать, чай, не жеребец молодой. Выучи, Глава, ты тут ещё… надоели, спасу нет.

Краем глаза он уловил слабое шевеление в темноте узилища — то волчица, до сей поры лежащая безучастно, повела чутким ухом.

Обережник лихорадочно перебрал в голове то, что сказал, силясь уразуметь, на какое из его слов отозвалась Ходящая.

— Ежели так и дальше дело пойдет, к концу вью жника загнусь. Укатали Сивку крутые горки…

Белое ухо снова дернулось.

Донатос мысленно ухмыльнулся и продолжил, подбавив жалобности. С непривычки получилось до крайности лживо:

— Я ведь не семижильный! Не могу без еды и сна. Поутру встаю — голова кружится…

Он попытался сообразить, на что ещё попенять Светле, чтобы в той проснулась совесть. Про усталость было, про еду было… В голову не шло ничего умного, но где Светла и где ум? Мели себе любую чушь, лишь бы без остановки. Жаль, не умеет он в голос слезы подпустить, чтобы уж вовсе надрывно вышло. Хотя, много ли дуре надо?

— А надысь Нурлиса рубаху, которую ты спроворила, отобрала и выкинула. Говорит негоже креффу ходить, как скомороху!

Волчица оторвала голову от пола и с угрюмым любопытством поглядела на человека, блеснув в темноте золотом глаз.

Мысли в голове обережника неслись с лихорадочной прытью.

— Отобрала, старая жаба! Как есть говорю. Отобрала и выбросила. А новую не дала. Видишь, в чем хожу? На рукаве прореха, — он торопливо дернул завязки, чтобы казалось, будто рукав и вправду разорван.

Псица тяжело поднялась на ноги и замерла посреди темницы, словно размышляя, как быть со столь печальными известиями.

Крефф же начал распаляться:

— Треух потерял, покамест за упырями по болотам гонялся… Вымок весь. Озяб.

Светла неуверенно переступила с лапы на лапу. Неужто опять ляжет? И все эти камлания впустую? Вот тогда колдуна прорвало от чистого отчаяния, и он проревел:

— Сапоги прохудились, и новых нет! Койра не дает, говорит больно вас много, мол, сапогов на всех дураков не напасешься. А стужа такая стоит, что плевок на лету замерзает. Меня же Глава нынче в Любяны отсылает! Так и пойду босиком! Вот нынче и отправлюсь! — крефф решительно поднялся с пола и сделал широкий шаг прочь. Что ещё говорить он не знал, а гадать и юродствовать надоело.

— Родненький! — пискнули сзади. — Куда ж ты! Босой да голодный! Куда?

Донатосу показалось, будто он ослышался. Но когда колдун рывком повернулся к железной двери подземелья, то увидел тонкие белые руки, тянущиеся к нему через решётку.

С плеч будто свалился тяжкий груз.

— Тьфу ты, дура… — выругался обережник. — Сюда иди!

И он вздел на шею Светле простенькие глиняные бусы. Ну, право слово, не ошейник же на ней застегивать, как на Люте?

Наговоренная низка болталась на груди девушки. Никто ни отличит науз от немудреного украшения. А Ходящая больше уж не перекинется. Крефф отпер дверь.

— Выходи, хватит выть, — приказал он.

Светла сделала шаг и повисла на шее своего ненаглядного, захлёбываясь в рыданиях.

— Ну… ну… — Донатос неловко похлопал её по затылку, не зная, как ещё выразить участие. — Ишь, разоралась. Одна беда с тобой.

— Свет ты мой ясный! — сквозь слезы пробормотала дурочка. — Уж исхудал-то как!

Он смотрел на её залитое слезами лицо, такое детское в дрожащем свете лучины, на изломленные в плаче брови, на кривящиеся губы и не знал, что сказать или сделать. Хранители светлые, вот она, кара его — стоит, соплями захлебывается, за плечи цепляется, — ни ума в ней, ни смысла.

Колдун вспомнил девушку, умиравшую на его руках и, видно, так и сгинувшую в страшной агонии. Девушку с ясными переливчатыми глазами, в которых были и рассудок, и мысль. Девушку, смотревшую на него с любовью, а не с собачьей преданностью. И её — этой девушки, возвращения которой он втайне так жаждал, — не было. Он думал: вдруг, обернется и… Нет. Но ведь не прогонишь, не прикажешь уйти.

Наказанье его. Дите доверчивое неразумное.

Горько усмехнувшись своим не менее горьким мыслям обережник поцеловал ревущую дуру в лоб. Та от столь непривычной ласки замерла и в последний раз судорожно всхлипнула.

— Будет тебе, будет… — глухо сказал колдун. — Идём.

Светла ласково улыбнулась и погладила его по щеке:

— Я тебе новую рубаху сошью, ты не горюй только.

Донатос вздохнул.