Они вернулись только под утро, в сером рассветном полумраке, крепко держась за руки и не пряча друг от друга глаза. Возле двери в их покой Тамир внезапно остановился, развернул девушку к себе, вжал спиной в стену и жадно накрыл губы поцелуем.

– Ты – жена теперь мне, – сказал он, оторвавшись. – Понимаешь?

Она в ответ смогла только кивнуть и сразу же спрятала покрасневшее лицо на груди любимого.

Когда они зашли в каморку, их встретила сонная Лесана. Вернее, не встретила, а приподнялась на локте со своей лавки, окинула недоуменным взглядом растрепанных, босых, с опухшими губами и счастливыми лицами. Не утаилось от девушки и то, что подруга куталась в плащ Тамира, а сквозь складки ткани был виден рукав рубахи с сорванными завязками. Выученица Клесха резко села и ахнула:

– Любились! Любились, окаянные! С ума вы спятили?! Донатос же тебя в землю закопает! А ты? Ты чем думала? Что, если дите приживете?

И она растерянно и гневно переводила синие глаза с одного на другую, словно ожившая совесть, требующая немедленного ответа. Лишь после этих ее слов Айлиша поняла, что случилось между ней и Тамиром, вспыхнула и с опозданием испугалась. Но парень упрямо насупился, положил твердую ладонь на плечо целительнице и сказал глухо:

– Она мне теперь жена. Перед людьми и Хранителями. И этого даже Донатос изменить не может.

Лесана в ответ только горько покачала головой.

– Какая жена? Ты что? Вас, если прознают, в блуде обвинят и кнутами вытянут обоих, чтобы дурь в голову не лезла. Глядите, не сболтните кому. Тут не то место, чтобы правду искать.

Под этим яростным, но справедливым напором Тамир слегка сник, тоже начиная понимать, что никто их здесь благословлять на счастливую жизнь не будет. Даже если найти молельника и обручиться, креффы не признают такой союз. Выйдет только курам на смех. Парень помрачнел.

Лесана вымученно улыбнулась:

– Боязно мне за вас. Не приведи Хранители, крефф твой прознает, не даст он вам жизни.

Тамир напрягся, словно волк перед прыжком, и глухо ответил:

– Может, ему недолго моим креффом быть. Мне еще одеяние колдуна не выдали, так что…

И в этот самый миг, словно в насмешку над его словами, распахнулась дверь покойчика, и на пороге возник старший ученик Донатоса – Велеш.

– На вот, – сунул он в руки окаменевшему Тамиру стопку серой одежи. – Наставник велел переодеться.

В маленькой комнатушке будто разом стало темнее и холоднее. Тамир непослушной рукой рванул ворот своей бесцветной рубахи, задохнувшись от отчаяния. И в тот же миг серые штаны и рубаха полетели на пол, словно между рукой парня и тканью пряталась ядовитая змея.

– Ты чего швыряешься? – опешил старший послушник.

– Это не мое, – с горьким предчувствием беды огрызнулся юный выуч.

– Ты совсем глумной? – рыкнул Велеш. – Коли дали, вздевай! И к наставнику бегом!

С этими словами молодой колдун ушел.

– Я что же… наузник?! – Тамир застыл, невидяще глядя в пустоту.

– Креффы не ошибаются, – тихо сказала Лесана, припоминая, как сама растерялась, когда Клесх дал ей платье обережника.

– Сходи к наставнику, – помертвевшими губами прошептала Айлиша, – вдруг Велеш чего напутал!..

Парень медленно, словно во сне, отложил в сторону стопку одежы и на деревянных ногах вышел из покойчика.

Донатос нашелся во дворе, где разговаривал с рыжим целителем, имя которого Тамир, как ни силился, не мог вспомнить. Впрочем, на это обстоятельство юный послушник наплевал и зачастил, едва поравнявшись с мужчинами:

– Наставник, я не колдун! Того быть не может!

Наузник посмотрел на выуча с брезгливой жалостью и вновь отвернулся к лекарю, бросив через плечо небрежное:

– Креффы не ошибаются.

Но его подопечный не желал так легко отступать.

– Бывает всякое. Ну какой из меня чароплет! – отчаянно выкрикнул он.

– Не чароплет, а колдун, – равнодушно поправил наставник, – запомни это накрепко. Чароплеты на ярмарках вычуры таким дуракам, как ты, показывают да бабам травки продают, чтоб плод вытравить. А колдуны – это стражи людей, те, кто затворяет ворота мертвым, те, кто упокаивает Ходящих. Еще раз услышу, что ты наше ремесло со скоморохами балаганными мешаешь, язык вырву.

Тамир вздрогнул, но упрямиться не перестал.

– Я покойников боюсь! Нет во мне Дара мертвых поднимать, целитель я!

– Ну, посмотрим… – усмехнулся, оборачиваясь, наставник.

А потом не спеша подошел к парню, взял его потную от напряжения руку и, достав из-за пояса нож, полоснул по ладони, да так, что стало видно кости.

Несчастный сделался пепельно-серым от боли, а Донатос радушно предложил:

– Ну, давай, целитель, затворяй кровь, закрывай рану. Не срастишь жилы, быть тебе, почитай, безруким.

Парень стиснул истекающую кровью ладонь и упал на колени. К горлу подкатила тошнота, из глаз брызнули слезы, застилая взор. Однако, захлебываясь словами, юноша начал торопливо бормотать лекарский заговор, которым научился на уроках Майрико. Кровь и впрямь замедлила бег, но вязкие капли все одно продолжали сыпаться на булыжную мостовую.

– Плохо дело, – с притворным сочувствием сказал крефф, склоняясь над учеником, – будь это рана, полученная в схватке…

Он не договорил, но и так стало ясно, что ждало бы незадачливого «целителя».

– Брось, Донатос, куда ему, – вступился за парня рыжий. – Давай руку, залечу.

Тамир протянул ладонь и от тяжкого разочарования и отчаяния даже вспомнил имя лекаря – Руста. А тот, не догадываясь, что творится у парня на душе, быстро-быстро зашептал те же самые слова, что всего пару мгновений назад с таким трудом выдавливал из себя выуч. И… кровь тут же перестала сочиться через стиснутые пальцы, края раны сошлись, а плоть начала стремительно срастаться. Через пару мгновений о случившемся напоминала только тянущая боль да розовая полоска свежего шрама.

– Скажи спасибо креффу, а не то ходить бы тебе одноруким, – просветил наузник и добавил: – Теперь понял, бестолочь, что в тебе целительского Дара не больше, чем мозгов?

– Нет, не понял, – упрямо вскинулся Тамир. – Кровь я и сам затворить мог, и рану срастить, просто я еще мало выучился. Времени больше потратил бы, да и все. Он, поди, тоже не сразу таким умелым стал!

Руста рассмеялся – весело и беззлобно. Ярость и мятеж юного послушника позабавили его, но не разозлили, чего никак нельзя было сказать о Донатосе.

– Одного не пойму, – процедил крефф, – ты упрямый или дурак? Если упрямый, так это хорошо – для дела полезно, а если дурак – еще лучше. Возиться с тобой не придется, можно сегодня же к Нэду идти, пусть твоим старику со старухой напишет грамоту, что сын их подох по дурости, зато им отныне платить Осененным за работу вполовину меньше придется.

Тамир сверлил наставника ненавидящим взглядом, но тот смотрел спокойно, даже равнодушно, однако взор бледно-голубых глаз все равно был пронзительным, продирающим до костей.

– Донатос, да объясни ты ему, ведь не отвяжется, – миролюбиво предложил Руста. – А то до морковкиного заговенья в гляделки будете играть.

– Ты не поддаешься Зову Ходящих, – наконец произнес крефф, будто сообщил нечто, не стоящее внимания. Однако, видя непонимание в глазах ученика, растолковал: – Когда мы с тобой первый раз в лесу ночевали, к поляне три вурдалака выползли, а ты трясся, как цуцик, чуть в штаны не наложил, но на Зов их не поднялся.

– Так мы же в заговоренном круге были, и я за оберег держался! – закричал в отчаянии Тамир, всем нутром не желающий верить в страшную правду.

– В круг нечисть зайти не может, – согласился Донатос, но тут же напомнил: – А вот тебя, дурака, из него выманить – невеликие хлопоты, тем более оберег твой уже года два как пуст. Ты когда, песий выкормыш, к колдуну ходил ладанку свою заговаривать? Поди, тесто месил и не вспомнил, что раз в полгода оберег надо наузнику носить?

Песий выкормыш задумался. Да, в положенное время мать всегда отправляла его к обережнику, но родительских денег было невыносимо жалко. Потому парень рассудил, что раз ночью он по улицам не шастает, а отец, едва подходит срок, вызывает колдуна обновлять охранки на доме, значит, бояться Ходящих нет никакого резона. Поэтому Тамир с чистой совестью тратил деньги то на меру сушеных ягод, то на мешочек орешков. Когда же крефф при всем честном народе объявил, что в сыне пекаря спит Дар, Тамир так растерялся, что вовсе позабыл про негодящий оберег.

И вот теперь все эти мысли одна за другой отражались на растерянном лице парня. Донатос же, приметив замешательство ученика, рассвирепел:

– Хватит сопли жевать! Пошел вон отсюда! И чтобы через полоборота переоделся и у мертвецкой стоял. Опоздаешь – на всю ночь там закрою. И даже не надейся травки перебирать. Тебе вторая родня – покойники, поэтому привыкай.

И крефф так сверкнул глазами, что пришлось послушнику разворачиваться и на негнущихся ногах идти прочь, выполнять приказание.

Подмывальня была пуста, когда туда ввалилась потная, грязная и разъяренная, словно Ходящий в Ночи, Лесана. Девушка яростно сдергивала с себя одежду, скрипя зубами, задыхаясь от злых слез.

Она стянула вонючую, липнущую к телу рубаху, затем штаны и принялась яростно разбинтовывать «сбрую». Так она про себя называла полоску узкой ткани, которой обматывала грудь, чтобы плотно притянуть ее к телу – два оборота вокруг туловища, два крест-накрест через плечи.

Как назло, мокрая от пота тряпка пристала к коже, Лесана злилась, стаскивая ее, царапая себя до крови. Она ненавидела «сбрую», но выбирать не приходилось – без нее занятия с Клесхом и тремя парнями, одногодками послушницы, превращались в мучение.

Наставник не делал скидки на то, что его ученица – девка. Прыгать, скакать, махать деревянным ученическим мечом, стрелять из лука ей приходилось наравне с ребятами, которые, даже несмотря на усталость, любили поржать над неуклюжей послушницей, а пуще того – потаращиться на девичью грудь, прыгающую под просторной рубахой. Однако Лесана не хотела доставлять им такой радости.

Теперь под одеждой она была почти такой же плоской, как парень. Срамных замечаний и ехидных взглядов стало меньше, но никогда прежде девушка не чувствовала себя такой… униженной. Сперва не могла понять – почему? Потом додумалась. Прежде ей не приходилось скрывать свое естество, считая его чем-то ущербным, не приходилось притворяться кем-то другим. И кем? Стыдно сказать – мужиком!

В носу защипало, и послушница, борясь со слезами досады, яростно опрокинула на себя ушат чуть теплой воды. Казалось, от раскаленного тела пойдет пар. Но нет, только кожа покрылась мурашками. Лесана яростно терлась мыльным корнем, взбивая густую пену на коротких волосах.

Кто она здесь? Нелепая дура, над которой потешаются все кому не лень. Наставник – потому что тугодумка и неумеха, послушники-парни – потому что смешно им видеть девку, вразумляющуюся мужской науке. Поэтому, когда тугая тетива больно била по запястью, защищенному кожаным наручем, когда тяжелый деревянный меч выпадал из ослабевших пальцев, когда голова кружилась от прыжков и кувырков, Лесана не могла плакать. Слезы делали ее еще более жалкой, оголяя то немногое девичье, что не спрятать ни за туго стянутыми тряпками, ни под рубахой, ни под портами.

Но сегодня… Девушка опустила голову в корыто с водой и задержала дыхание, яростно смывая с волос пену. Сегодня в учебной схватке она, обозленная, вдруг без труда швырнула на землю противника – высокого жилистого парня по имени Вьюд. Да так бросила, что из него едва весь дух не вышел. А потом заломила ослабшую руку и без всякого стыда уселась на поверженного верхом.

– Проси пощады! – хрипела она в ухо извивающемуся послушнику. – Проси!

И сильнее налегала на спину, продавливая коленом хребет.

Вьюд заорал, выгибаясь, и сдался.

– Пусти-и-и, дура скаженная! Твоя взяла!

Но перед тем как встать, она словно случайно задела локтем русый затылок так, чтобы противник сунулся лицом в утоптанную землю и захлебнулся кровью из разбитого носа и губ. Больше не будет ее срамословить. Пока губищи не заживут, уж точно.

Вот тут-то победительница и поняла, что нет больше Лесаны из Острикова рода, нет обманутой невесты, нет застенчивой, силящейся всем понравиться и угодить девки. А есть… неведомо кто. И на этого неведомо кого не вздеть девичьего платья, не украсить волосы лентой, не надеть ярких бус. Никогда более. Потому что все это стало чужим. Даже в расшитой рубахе, при бусах и косе не стать ей уже прежней, не ходить в хороводах… И отчего-то стало так невыносимо жаль и рубахи, и косы, а самое главное, этих несуществующих бус – ярких, крупных, как ягоды боярышника.

Девушка поднялась на ноги, отряхнула порты и с вызовом взглянула на наставника. Заругает? Точно заругает. У Вьюда, вон, вся рожа в кровище.

– Молодец, – скупо похвалил Клесх.

От этого короткого простого слова стало на сердце тяжко, словно от обвинения.

Как она хотела этой похвалы, как жаждала! И вот услышала. Молодец. Молодец, что побила ни в чем не повинного парня. Молодец, что довела его до крика. Молодец, что больше не девка?

– Иди. – Крефф кивнул, показывая, что она свободна.

Лесана ушла, из последних сил сдерживаясь, чтобы не сорваться на бег.

И вот теперь мылась, содрогаясь от отвращения к самой себе. Почему все это выпало на ее долю? За что? Да какая теперь разница…

Из мыльни она пошла не в свою ученическую каморку, а в Северную башню Цитадели. Там всегда было тихо, потому что никто не жил. Башня выходила окнами на шумящий лес, раскинувшийся до горизонта. Среди могучих деревьев можно было разглядеть даже краешек стремительной узкой речки. Серая вода неслась в неровном каменном русле, разбивалась о гранитные пороги, пенилась и кипела. Лесана забралась на подоконник узкого окна и смотрела остановившимся взглядом на то, как медленно качаются верхушки могучих елей.

Девушка любила здесь бывать. Сюда редко кто заходил, а наверх по крутым неровным ступеням и вовсе поднимались раз в год. Башня была узкой, и верхняя комната в ней измерялась всего несколькими шагами. Тут стояли сундуки со всяким старьем, сушилось дерево для учебных мечей, рогатин и прочих нужд, а внизу хранили дрова. А когда-то эта башня называлась Сторожевой, потому что здесь несли дозор послушники, наблюдавшие за дорогой, идущей от стольного града. Теперь же не осталось ни дороги, ни самого стольного града, многие сотни лет назад стертого с лица земли страшнейшим ураганом.

Лесана любила этот уголок Цитадели за тишину, ветер, гуляющий под окнами, запах леса и воды.

– Никогда сюда не ходи.

Послушница вздрогнула и обернулась. В дверном проеме стоял наставник. Девушка поспешно спустилась на пол и поклонилась.

– Поняла? – уточнил он.

– Да. А почему нельзя?

Клесх усмехнулся.

– Потому что здесь тебя легко найти. И еще проще – обидеть. Ты без вопросов, как я погляжу, жить вовсе не можешь.

– Потому что тут постоянно все запрещают и не объясняют! – вспыхнула ученица и вскинула глаза на креффа. – Почему нам нельзя носить косы? Почто Тамира секли за снежки, тогда, зимой? Нас только порют, ничего не разрешают и ничего не говорят! Как скотине! Ее тоже постоянно хворостиной гоняют, чтобы слушалась.

Мужчина вздохнул и опустился на сундук.

– Ты-то небось скотине всегда объясняла, за что ее хворостиной бьешь?

Лесана упрямо вздернула подбородок, бесстрашно глядя в серые глаза.

– Не объясняла. Только то – скотина безмозглая, а мы – люди. У нас ум есть!

– Ум… – протянул собеседник. – Ну, коли есть у тебя ум, отчего же ты им не пользуешься?

Щеки девушки запылали, а крефф продолжал:

– Вот скажи, зачем тебя учат оружному бою? Зачем гоняют наравне с парнями?

Она насупилась и буркнула:

– Потому что я ратоборец.

– Правильно. Ты – вой. А вой должен уметь сражаться. Ходящий не посмотрит – девка перед ним или парень. Он тебя не пощадит за то только, что ты косу носишь.

– Нету у меня косы… – огрызнулась послушница.

– Зато есть ум, – поддел наставник. – И этот ум должен бы усвоить, что девку за косу ловить – милое дело. А еще косу мыть, чесать и плести надо. Только когда это делать, если обережник в походе ночью под телегой спит, днем верхом едет, а иной раз с головы до ног употеет, с нечистью сражаясь? И так по несколько седмиц тянуться может. Вшивой будешь ходить? Нечесаной? В лесу мыльни нет. Да и не намоешься среди мужиков-то. В ручье плескаться? Ручей не всегда встретишь. И поплещешься в нем не о всякую пору.

Лесана стояла красная, злая и смотрела в пол.

– Потому и рубах вы здесь не носите девичьих, а в портах ходите. Что же до снежков… Я бы Тамира тоже высек. Он скоро спустится в подземелья. А того, что он там увидит, врагу иной не пожелает. Потому дурь детскую из него уже сейчас вытравливать надо. Иначе сгорит.

И снова девушка вскинулась, снова глаза вспыхнули яростью:

– Мы учимся! Всякий урок твердим! Работу любую делаем, отчего нельзя нам просто… жить? Хоть праздник какой? Хоть веселье? Что все злые тут, как волки?

Наставник спокойно выслушал эту яростную речь и ответил:

– Потому что вам не дружить. Не миловаться. Потому что Тамир тебя упокоит, если придется. И дрогнуть в тот миг не должен. А ты, возможно, однажды убьешь его и тоже дрогнуть не должна. Ясно? Влюбленные же думают не головой, а сердцем. И это… мешает.

Он замолчал и потер уродливый шрам, безобразивший щеку. Лесана смотрела на креффа и видела, что мыслями тот унесся куда-то далеко-далеко. Девушка молчала. Впервые наставник говорил с ней, будто с равной, не ругал, не поддевал. Впервые не чувствовала она себя порожним местом. Оттого ли, что они тут одни и иных послухов нет?

– Дружба и любовь – это не слабость, – упрямо возразила послушница. – То сила. И эта сила всякую иную превозмочь сумеет!

Она сказала это с жаром, но мужчина, сидящий напротив, усмехнулся.

– Бестолковая ты. А еще говоришь, будто ум есть. Когда скотину хворостиной гонят, ее уберечь хотят, чтобы в овраг не упала или от стада не отбилась. Так и вас. От лишней ненужной боли берегут. Сейчас тяжко, потом легко покажется.

Она сжала кулаки:

– Легко? Что – легко? Волком жить? Деньги брать за защиту и обереги?

Глаза наставника поскучнели:

– Ты сожранные деревни видела когда?

Сердце девушки екнуло. О сожранных деревнях она только слышала, и от одних рассказов тошно становилось. Если у маленькой веси не хватало денег на сильный оберег, если заводилась неподалеку стая Ходящих, то…

– Нет, не видела… так что с того? Отчего не уберечь людей? Если денег нет у них, пусть подыхают, как собаки?

– Лесана, – в голосе Клесха впервые зазвенели сталь и стужа. – Нельзя спасти всех. Запомни это.

– Можно! Можно спасти! Я никогда не пройду мимо, если кто-то в нужде, я…

Договорить она не успела – холодные пальцы стиснули горло, дернули вверх, несчастная захрипела, вцепившись в широкое запястье, а крефф без усилий оторвал выученицу от пола и сказал голосом, каким говорил с ней всегда:

– Запомни, цветочек нежный, еще раз я такое из уст твоих сахарных услышу – засеку до смерти. Ни колдун, ни ратник, ни целитель никогда не пройдут мимо чужой беды. Цитадель открыта круглые сутки и всегда принимает тех, кого ночь застала в пути. Но наш труд стоит денег. И ночь в Цитадели тоже. Потому что, если это будет даром, уже завтра тут приживутся сотни страждущих. Чем ты их будешь кормить? Если сама станешь помогать, не беря в уплату денег, как скоро издохнешь от голода? И скольким поможешь мертвой?

Она уже хрипела, а перед глазами плыли круги, но каждое сказанное слово впечатывалось в память. Пальцы разжались, девушка сползла по холодной стене на пол, жадно ловя ртом воздух. На глазах выступили слезы, легкие горели, горло саднило.

– Поняла?

– Да.

– Твой Дар не безграничен. Он исчерпаем, как всякая сила. Ты можешь устать, заболеть, испугаться, и сделаешься бесполезна. Никому не сумеешь помочь. Когда в твой дом стучится голодный, ты дашь ему хлеба?

Лесана вскинула глаза на наставника и упрямо ответила:

– Дам.

– А если за день к тебе постучится толпа голодных? А у тебя на полатях пятеро ребятишек, родители-старики и погреба не ломятся?

– У меня нет столько хлеба.

– То есть кого-то придется послать со двора?

Она потупилась и едва слышно ответила:

– Да…

– Так вот, запомни: иногда доброта да жалость могут погубить. Тебя. И других, ни в чем не повинных людей.

Она молчала, терла шею и с ужасом понимала, что наставник прав… и не прав. Какое-то время они сидели молча, потом Лесана осторожно спросила:

– Крефф, почему я – ратоборец?

Этот вопрос давно не давал ей покоя. Как? Кто это решил? Отчего?

Мужчина усмехнулся.

– Потому что ты умеешь драться и побеждать. У тебя Дар, Лесана. Дар убивать. А значит, и защищать.

От этих слов девушку продрал липкий ужас. Она не хотела убивать. Не хотела причинять боль. Не хотела проводить ночи, карауля обозы, а дни, востря меч.

Лесана неловко поднялась, опираясь на стену.

– Я не умею драться! Я сроду не дралась. Даже в девках!

Клесх пожал плечами.

– Ну как же. Ты дважды побила мужиков, гораздо сильнее и крупнее себя самой. А недавно ты швырнула Фебра. Да так, что он до ночи валялся без памяти. А Фебр из старших и лучших моих послушников. Твой Дар очень силен.

И тут же без всякого перехода Клесх вдруг спросил:

– Краски-то у тебя еще не закончились?

– Нет.

Она все еще алела, говоря ему о девичьем.

– Хорошо.

Лесана не уразумела, что ж в этом хорошего, а потому сказала о другом:

– Я не умею. Не умею пользоваться Даром.

– Это потому, что твой страх сильнее и туманит разум. Запомни, цветочек, – крефф усмехнулся, шагнул к ученице и наклонился к самому ее уху, словно собираясь поделиться сокровенной тайной, – запомни навсегда: страх убивает. Лишает силы. Где живет страх – нет места Дару.

Девушка застыла, боясь дышать. Он стоял так близко, а голос звучал так вкрадчиво, что становился похож на кошачье мурлыканье.

– Я не боюсь, – прошептала она и замерла, когда мужская ладонь легла на напряженную шею, а пальцы нежно приласкали неистово бьющийся живчик.

– Когда метнула Фебра, не боялась. И сегодня, когда одолела Вьюда. Ты смелая. Но ты – девка. Никогда не забывай об этом. Ты – не парень. Научись защищаться. И никого не бойся. В Цитадели нет человека, из которого ты не смогла бы вышибить дух.

Серые глаза смотрели в самую душу, у Лесаны кружилась голова. Ни разу еще крефф не прикасался к ней и не говорил так.

– Дар, как и сила тела – исчерпаем, – продолжал Клесх негромко, а сильные жесткие пальцы по-прежнему нежно касались белой шеи. – Но, как и силу тела, силу души нужно трудить. Могущество Осененного – в его крови, в его душе. Здесь.

Ладонь мужчины мягко коснулась тяжко вздымающейся девичьей груди.

– Если рассудок заходится от ужаса – Дар не проснется. Только злоба и ярость могут пробудить его. Только гнев. Твоя сила – в гневе. Твоя слабость – в страхе. Испугаешься – пропадешь.

Послушница смотрела на Клесха широко распахнутыми глазами.

– А еще запомни: Дар льется из тела, как поток крови, выплеснешь все – умрешь. Это значит, что гневом нужно управлять. Иначе он тебя убьет. А теперь идем. Буду учить не бояться.

Словно во сне Лесана шагнула следом, к узкой крутой лестнице. Девушка спускалась, задыхаясь от обиды и разочарования. Ей так хотелось, чтобы он ее поцеловал…

Деревья шумели, и от земли пахло прелой хвоей. Солнце садилось.

Нет, нет, нет! Лесана еле сдерживала рыдания. Ужас подкатывал к горлу. Она стояла крепко-накрепко привязанная за руку к стволу могучей сосны. А на лес опускалась ночь.

Из всего оружия Клесх оставил ученице только деревянный меч.

«Я буду ждать тебя в Цитадели».

Нет, нет, нет!!!

От нее пахло кровью и страхом.

«У тебя краски. Ты в самой поре».

Наставник ушел, бросив девушку скулить от ужаса. И ни разу не обернулся.

На запах крови придут Ходящие в Ночи. А у нее только деревянный меч. Ужас снова прихватил за бока, стиснул так, что дышать стало невмочь, аж в груди запекло.

Полумрак сгущался, Лесана яростно воевала с мудреными узлами, которые навязал крефф. Освободиться, бежать! Без оглядки! Туда – в Цитадель, под надежные каменные стены, под защиту тяжелых ворот, где действует охранное заклятие!

Невдалеке хрустнула ветка. Девушка молча взвыла от снедающего страха и вцепилась в узлы зубами, рвала их, рыдая и рыча. Наконец пенька подалась. Пленница неистово дергала запястьем, высвобождаясь из пут. Она уже почти справилась с веревкой, когда услышала…

Сердце обвалилось в самый живот. Послушница медленно подняла голову, оборачиваясь. Напротив, в сгущающейся тьме, стоял Ходящий. Не кровосос. Не оборотень.

Человек.

Мертвый.

Только теперь изменивший направление ветер донес до девушки удушающую вонь.

Вурдалак.

Ноги ослабели, подогнулись. Выученица Цитадели рухнула на землю. Животная паника лишила языка, девушка не смогла даже закричать, только смотрела снизу вверх на приближающегося упыря.

От Ходящего истекало мертвенное болотное сияние. Лесана видела обезображенное раздувшееся лицо, посиневшие губы, незрячие, подернутые белесой пеленой глаза.

Опухшие руки потянулись к добыче. Походка покойника была страшной; он переваливался неуклюже на негнущихся ногах, иногда припадая то на правую, то на левую стопу. Словно хмельной.

Девушка захрипела, попыталась отползти, но нераспутанная веревка держала крепко, а спина уперлась в ствол дерева. От нежити жертву отделяло всего несколько шагов. Вонь, истекающая от Ходящего, стала нестерпимой, а уродливое лицо, со следами земли на гниющей коже, исказилось жадностью. Синие губы растянулись, обнажили крепкие зубы.

Ее загрызет до смерти чей-то муж или отец. Кто-то, кто любил, страдал, жил, но умер и… превратился в это.

Нет! Лесана зажмурилась и закричала с надрывом:

– Гьельд арге эсхе!

Упырь замер, словно наткнувшись на невидимую преграду. Мертвые руки шарили в воздухе, но чудище не двигалось. Заклинание на языке Ушедших держало крепко.

– Шадр кьюва тэкко!

Мертвец медленно двинулся к девушке.

Она вжалась в дерево, по-прежнему крепко жмуря глаза и прикрывая рукавом лицо, чтобы спастись от зловония. Покойник потоптался, а через пару мгновений мертвые руки вцепились в веревку, которой воспитанница Цитадели была привязана к дереву, и рванули крепкую пеньку.

Лесана услышала треск рвущихся пут и звук лопающейся гнилой плоти на ладонях того, кто, против воли, скованный заклинанием, освобождал собственную жертву.

В тот миг, когда ужище перестало удерживать девушку, в животе у нее словно разлетелась на осколки ледяная глыба. Страх рванулся на свободу, затопил разум, и послушница бросилась прочь, срывая горло от крика. Она позабыла про меч, который выронила еще тогда, когда Ходящий только появился на поляне, позабыла про заклинание подчинения, которое и запомнила только потому, что Тамир зубрил его на днях, забыла о своем Даре. Она стала просто вопящей, не помнящей себя от ужаса девкой, что неслась через чащу, подгоняемая страхом.

Ветки хлестали по лицу, ноги запинались о корни и слоистые валуны, вздымающиеся из рыхлой земли, подошвы сапог скользили на опавшей хвое… А Цитадель была далеко. Очень-очень далеко. И только глухие, нечеловеческие шаги мертвых ног звучали все ближе и ближе. Лесана бежала так, как не бегала никогда в жизни, но мертвец, казавшийся неуклюжим и тихоходным, мчался по следу на диво быстро. Тяжкий топот раздавался уже за самой спиной, оттуда же доносилось глухое голодное рычание.

О, Хранители пресветлые, сохраните, уберегите, не попустите!..

Но, видимо, Хранители не услышали отчаянной мольбы, потому что в следующий миг на спину беглянки навалилось вонючее, тяжелое, жадное…

Лесана заорала, сходя на хрип, запоздало поняла, что сорвала голос, и в этот самый миг зубы мертвеца вгрызлись ей в спину. Ученица Клесха услышала звук раздираемой плоти, успела понять, что плоть эта – ее, а затем обостренный до предела слух уловил торопливое чавканье.

От свежей крови и мяса жертвы упырь станет сильнее. Вырваться не удастся. Он будет есть ее, но умереть не даст долго, потому что только живая плоть может насытить нежить, предотвратить распад и тление.

Кричать девушка больше не могла. Только хрипеть. И сопротивляться мочи не осталось тоже, потому что тело гнул и ломал ужас, терзала боль. Лесана извивалась, рвалась прочь и в какой-то миг сумела высвободить руку. Меч она потеряла. Нож у нее отобрал наставник. О, как она ненавидела его теперь! Всеми силами души! Как сегодня днем жаждала его поцелуя, так сейчас жаждала его смерти, чтобы это он лежал здесь, на окровавленной лесной земле, и корчился от ужаса. Он, а не она! Он – бросивший ее безоружную, испуганную, ничего еще толком не умеющую!

Слепая ненависть вскипела в душе, и выпростанную руку девушка обрушила на голову упыря. Успела заметить, что лицо его уже не было более опухшим, а губы синими. Но глаза… глаза по-прежнему оставались мутными, мертвыми. В следующее же мгновение от кулака, павшего на голову Ходящего, пролился тусклый голубой свет. Он тонкими волнами побежал по телу нежити, пронзая его от макушки до пят.

Упырь забился, выпустил жертву и скорчился. Кожа сползала с него, оголяя мясо и жилы, руки царапали землю, плоть отпадала от костей. А Лесана стояла над издыхающим мертвецом в полный рост, чувствовала, как по горящей от боли спине к пояснице бегут тягучие кровавые ручейки, и улыбалась.

В свете призрачного голубого сияния она наблюдала за тем, как бьется ее обидчик. Смутные тени прятались за черными деревьями, но не решались подступить. Девушка шла к Цитадели не спеша, затылком чувствуя устремленные на нее взгляды невидимых обитателей Ночи.

Казалось, выученица Цитадели ступала медленно и величественно, плыла над землей. И только позже ей сказали, что она прибежала к крепости в темноте, задыхаясь, вся в крови, и упала у ворот без сил, но даже тогда пыталась ползти, натужно и тяжко хрипя.

Лесана же помнила другое. Как черные тени скользили по каменным стенам Цитадели, как раскачивалась под ногами рыхлая земля, и как сильные руки подхватили ее – ослабшую, усталую, а ненавистный теперь голос сказал:

– Ты быстро обернулась. Я не ожидал.

А потом она летела, летела, летела в глубокую черную яму, у которой не было дна, и думала только об одном: у нее на спине теперь останется такой же шрам, как у Клесха на лице.

Листопадень – средний месяц осени – в этом году выдался с суровыми заморозками. Стоя посреди старого буевища, Тамир рассеянно взирал, как прожорливые свиристели лакомятся подмерзшей рябиной. Зябко подернув плечами, парень перевел взгляд под ноги. Там, на дне свежевырытой могилы, стоял Донатос и готовился к обряду. Вот колдун вынул из-за пояса нож и принялся чертить по дерновым стенам непрерывную линию, проговаривая слова заклинания. Когда линия сошлась и круг замкнулся, все тем же, перепачканным в земле клинком колдун разрезал левую ладонь, окропил ямину кровью и негромко начал читать заговор, закрывающий покойнику путь в мир живых.

Мерно звучали слова, кричали птицы, передравшиеся за крупную гроздь ягод, поодаль глухо рыдала беременная баба, закрывая опухшее от слез лицо углом платка. По бокам к матери жались два зареванных паренька в поношенных кожушках.

Жалко вдовицу. Как она теперь без кормильца детей поднимать будет?..

– Чего застыл? Надеешься, здесь и останусь? – раздался из могилы отрезвляющий голос креффа. – Руку давай.

Помогая наставнику выбраться, Тамир поразился тому, что даже его собственная, изрядно озябшая рука ощутила холод ладони Донатоса, которая казалась остывшей, как у покойника.

Впрочем, несмотря на то, что обережник должен был бы закостенеть от холода, двигался он с прежней легкостью и уж тем более не растратил своего яда.

– Что я делал? – поинтересовался у ученика крефф, прежде чем дать знак начинать погребение.

Тамир захлопал глазами. Он, пока стоял без дела, унесся мыслями так далеко, что не особо присматривался. Взгляд наставника стал тяжелым.

– Что я делал? – повторил Донатос и добавил: – Если не дождусь ответа, положу в домовину к покойнику и прикажу обоих заколотить до завтрашнего утра. Отдохнешь, соберешься с мыслями.

У парня сердце подпрыгнуло к горлу. Он уже слишком хорошо знал креффа, чтобы углядеть в его словах незряшнюю угрозу. Поэтому юноша глухо, стараясь ничего не упустить, начал перечислять.

– Стало быть, не такой уж ты и дурак, каким кажешься, – спокойно заключил колдун.

Лишь после этого он дал знак терпеливо ожидающим людям.

Мужики, скинув шапки, заколотили крышку домовины, затем подняли на рушниках последнее пристанище человека на земле и по знаку обережника опустили его в могилу. Крефф подновил ножом рану и окропил гроб вещей рудой. Тамир, не дожидаясь приказа, скинул с плеча мешок, развязал горловину, вытащил на свет связку оберегов и подал ее наставнику. Тот даже не перебрал висящие на безыскусных шнурках ладанки, небрежно выхватил самую невзрачную и швырнул в могилу. А в каждом движении было столько рутинной отточенности, что становилось и тоскливо, и страшно одновременно. Смерть была для Донатоса не таинством – лишь ремеслом.

Пока ученик отмечал это, наставник выжидательно смотрел в его сторону. Лишь спустя мгновение Тамир понял, чего он ждет, и, торопясь, начал читать упокойный заговор. Слова на языке Ушедших давались с трудом, гортанные звуки царапали горло и падали в студеный воздух, словно пригоршни камней. Мужики взялись за лопаты, и по крышке домовины застучали комья земли. Бабий плач перешел в надрывный горестный крик.

– Хватит глотку драть, – негромко сказал крефф вдовице, и что-то было в его голосе такое, от чего несчастная осеклась на самой высокой ноте. – От воплей твоих он не оживет. А подняться может. Заговор еще не в силе.

И он усмехнулся, видя, как исказилось в ужасе лицо женщины.

Тамир похолодел. Наставник… врал! Бесстыже, пользуясь невежеством окружавших его людей. Послушник-то знал – мертвяк не встанет, заклинание отзвучало, оберег брошен, земля и та отчитана. Уж чего-чего, а тщания Донатосу было не занимать. Так зачем же он не дает осиротевшей родне выплеснуть горе?

– Дык день же еще, – незаметно подошедший староста озадаченно почесал затылок, – они ж днем спят. Пущай Свирка поплачет, отведет душу.

– На поминках пусть завывает, – ответил колдун. – Собьет вот этого дурня своим ором, весь обряд псу под хвост полетит.

И Тамир в этот миг понял – креффу просто надоело слушать причитания несчастной бабы.

Ночевать ученика обережника отправили в дом вдовы. Сельчане рассудили, что ей так будет спокойнее. Все ж с колдуном не столь страшно встречать первый после похорон заход солнца.

Заплаканная Свирка была старше своего постояльца от силы лет на пять и привечала парня как могла. На стол были поставлены лучшие яства и даже глиняная плошка – единственная расписная в доме.

Темная баба не знала, как угодить высокому гостю, и почтительно величала его «господином». От этого юному послушнику становилось неуютно и тошно, будто он, не имея на то права, получал что-то, еще не заслуженное.

Креффа же принимали в самой богатой избе – у старосты.

Ночью, лежа на хозяйском месте, на широкой лавке, укрытый теплым меховым одеялом, Тамир долго не мог уснуть. Слушал, как за плотно закрытыми ставнями свистит ветер. От глухого отчаяния и тоски в этот миг спасли только мысли об Айлише. Как она там? Скучает, наверное…

В другом углу жалко всхлипывала под тощим одеялом безутешная вдовица. Под ее тихий плач парень, наконец, погрузился в смутную полудрему.

Утром, когда его лошадка трусила следом за жеребцом Донатоса, невыспавшийся, разбитый, озябший Тамир проклинал Дар и свою судьбу, которая так насмеялась над ним, дав способности к тому, от чего у всякого волосы дыбом станут.

Все его учение больше походило на каждодневную пытку.

Однажды крефф привел ученика в мертвецкую и велел разрезать опухшему перележавшему покойнику грудину, чтобы вывернуть ребра и подобраться к потрохам. Но парень, едва взявшись за пилу, не выдержал. Запах гниющей плоти и вид голого синюшного трупа вызвали у него ужас, а при мысли о том, чтобы пилить кости и резать человеческое тело, словно овечью тушу, сознание уплыло в неведомые дали. Пол и потолок каземата поменялись местами, и послушник рухнул на каменные плиты, увлекая за собой высокий стол с ножами, долотами и молотками.

Пара хлестких пощечин и ведро ледяной воды быстро привели ученика в чувство. Он слепо моргал, пытаясь понять, где находится, что случилось и откуда так омерзительно несет тухлым мясом. И только слова креффа окончательно прояснили затуманенный разум:

– Или сделаешь, что приказано, или останешься тут до утра. В одиночестве. Уж после этого точно полюбишь покойников.

Как он резал, пилил и выворачивал смердящую осклизлую плоть, Тамир запомнил на всю оставшуюся жизнь. А еще запомнил, как долго и мучительно его рвало желчью, как боль скручивала живот, а ослабевшее тело дрожало, обсыпанное ледяным потом. Донатос все равно в ту ночь бросил его одного в каземате – отмывать покойницкие нечистоты и собственную рвоту.

После этого урока впервые поесть Тамир смог только через три дня. И хотя сжевал он всего один сухарь, нехитрая трапеза удержалась в животе ненадолго. А мясо парень не ел вплоть до самой зимы; от одного вида и запаха сворачивался в узел и блевал без остановки. Донатос, заметив, как осунулся и побледнел ученик, сказал лишь: «Ты на своем сале год можешь жить не жрамши».

Учились колдуны по ночам. Как объясняли Донатос и Лашта (еще один крефф), время наузника – ночь. Поэтому и постигать мастерство надо ночью, чтобы навсегда вытравить из себя страх перед покойниками, Ходящими и даже простой темнотой.

Среди учеников Лашты была девка по имени Зирка – невысокая, кряжистая и простодушная, но темная-а-а… беспросветно. В ней чувствовалась какая-то глубокая внутренняя сила, которая была вызвана не столько душевной стойкостью, сколько неумением чувствовать мир. Тамир смотрел на нее с завистью, когда она говорила:

– Ну что, что человек? Внутре-то все, как у хряка: потроха, кости да мясо.

Зирка казалась выдолбленной из каменной глыбы. Пятеро парней, ее соученики, завидовали девке смертно. А потом она пропала. Тамир решил, что наставник положил ей какой-то особый урок, но прошла седмица, другая, а Зирка не появлялась. Тогда выуч Донатоса спросил у одного из ребят Лашты, белобрысого паренька с отчаянными бесцветными глазами, куда исчезла чудная послушница. В ответ тот буркнул:

– Мертвяк загрыз… Упокоили уже.

Тамир побелел. Он как-то забыл о том, что леность и глупость в Цитадели могут быть смертельны, а теперь в памяти всплыли слова Нэда, услышанные в день приезда.

Донатос, который, несмотря на свою черствость и равнодушие, был весьма приметлив, уловил перемену в ученике и однажды, когда послушник терзал ножом тушу полуобратившегося волколака, вырезая тому сердце и печень, спросил:

– Боишься помереть, а, Тамир?

Парень вскинул на наставника глаза и ответил честно:

– Помереть – нет. Подняться или обратиться – очень.

Крефф усмехнулся:

– Правильный страх. Но обережник не должен бояться. Страх сковывает волю и ум.

– Зачем я его режу? – спросил вдруг парень и отложил в сторону нож. – Для чего? Он же мертвый.

Наставник зевнул и потянулся:

– Ты учишься не брезговать и не бояться, запоминаешь, где какие потроха находятся. Ну и еще… смотри.

Донатос взял из глиняной миски черное, влажно блестящее сердце, достал из-за пояса нож и сделал тонкий надрез на мертвой плоти. Потом тщательно обмыл клинок в рукомойнике и уколол себе палец. Капля крови обережника стекла в рану на сердце волколака. В темноту покойницкой упали несколько слов, которые Тамир не успел разобрать, а в следующую секунду мертвяк с разверстой грудиной резко сел и холодная ладонь, покрытая жесткой волчьей шерстью, ухватила послушника за плечо.

Случись это на месяц раньше, парень бы охрип от вопля, а может, и чего похуже стряслось бы, но за последние несколько седмиц учебы Тамира было уже не так легко испугать, тем более рядом стоял крефф. Тело начало действовать поперед разума. Свободная рука схватила разделочный нож и вонзила его в лежащую на столе печень.

– Ард-хаэр! – рявкнул Тамир на языке Ушедших.

Ручища волколака в тот же миг ослабла, и мертвое тело с грохотом рухнуло обратно на стол.

Юношу начала колотить запоздалая дрожь.

Наставник смотрел на него с сочувственной усмешкой:

– Ты – наузник. Если надо, можешь упокоить. Если надо – поднять. Главное – знать как. Ты режешь его, чтобы научиться и тому и другому. И еще запомни: не бывает плохих колдунов, плохие помирают первыми.

Тамир запомнил эти слова, как запомнил исчезновение Зирки, поэтому он упрямо учился, каждый день преодолевая себя, заставляя постигать науку, от которой был страшно далек.

Его все реже тошнило в мертвецкой, даже кошмары уже почти не мучали, а ладони постепенно покрывались тонкими нитями шрамов. Оказалось, резать плоть не так больно, как душу. И парень привыкал. Привыкал причинять боль самому себе и не замечать ее. Привыкал бодрствовать ночами и спать днем, вставать с закатом и ложиться с рассветом. Привыкал к темноте, в которой видел уже ничуть не хуже, чем при дневном свете. Привыкал к холоду казематов, к трупной вони, к свежеванию мертвецов.

И уже какой-то далекой и дикой делалась мечта стать пирожником, забывался запах свежеиспеченной сдобы, стиралась из памяти наука хлебопека, и вообще казалось странным, что когда-то эти огрубевшие изрезанные руки, ныне ловко вскрывающие трупы, месили тесто и отмеряли муку. Теперь он уже не мог вспомнить, сколько мер ржи надо на каравай, зато знал, что печень кровососа вдвое меньше человеческой и что, если обмазать ею подпортившегося покойника, тот не запахнет несколько дней.

В одну из ночей Донатос привел Тамира в подземелья Цитадели.

Надо сказать, что как сама крепость возносилась вверх, так и подземелья ее – нижние ярусы – уходили вниз. Самым близким к поверхности был подвал, где жила Нурлиса, хранились припасы, которые старая бабка берегла паче чаяния, и где находилась печь, в которой сжигали одежду и вещи новичков. Под подвалами располагалось подземье – покойницкие и мертвецкие. Поначалу Тамир путался, но потом уяснил: в мертвецких хранили трупы Ходящих, сиречь живых мертвецов. В покойницких – упокоенных людей, чьи тела были поперед всего нужны для изучения целителям. А вот под покойницкими и мертвецкими располагались казематы.

Самый нижний ярус Цитадели был затхлым, глухим, сырым и студеным. Тут всегда царила тишина, откуда-то подкапывала вода, а понимание того, что над головой – десятки локтей земли и камня, мешало говорить громко.

Каземат являлся не чем иным, как длинным-длинным коридором с застенками по обеим сторонам и низкой тяжелой дверью в самом конце. У этой двери обычно всегда находился один из послушников – сидел на узкой лавке и читал при свете чадящего факела ученический свиток, зубря заклинания. Дверь открывалась внутрь каземата, и за ней таился узкий, круто поднимающийся вверх подземный ход. По этому ходу в подземелья притаскивали Ходящих. И послушник, несущий стражу, всего лишь отодвигал тяжелый засов и выдавал пришедшим ключи от пустующих застенков, где пленников надежно запирали, оставляя томиться за двумя решетками.

По чести сказать, Тамир решил, что сегодня крефф назначит его караулить дверь. И от этой мысли весь покрылся мурашками. К мертвякам парень уже попривык, но вот к живым Ходящим… Сидеть с ними под землей, в темноте…

Поэтому, когда наставник завел парня в тесное узилище, а не потащил дальше по коридору, он одновременно и напрягся, и успокоился, как бы странно это ни звучало.

Зайдя в темницу, освещенную тускло горящим факелом, Донатос кивнул в сторону лежащей в дальнем углу кучи тряпья. Под воняющей гнилью ветошью лежала голая старуха с разорванным горлом. Тамир, только думавший про себя о том, что уже попривык к виду мертвых, в ужасе отшатнулся, закрыв глаза.

– Чего опять морду воротишь? – недовольно спросил крефф. – Этой дурище волк глотку порвал. Труп сегодня привезли. Упокоишь, приберешь, завтра в покойницкую отдадим. Пусть Ихтор с Майрико своих подлетков учат.

Ничего нового во всем этом не было. В Цитадель, случалось, привозили покойников. Обычно это были одинокие люди, у которых не осталось родни, что могла бы оплатить обряд. Деревня с радостью избавлялась от такой хлопотной и накладной беды, отдавая усопшего в крепость на пользу вразумления выучей. Там брали за это сущие гроши, избавляя поселение не только от лишних трат, но и от угрозы заполучить в соседи бродячего мертвеца.

Тамир зажмурился, чтобы не видеть старуху, и прошептал:

– Наставник, я не смогу. Не смогу.

И отступил к выходу.

– Баб, что ль, голых не видел? – усмехнулся колдун и цепко удержал пытавшегося ускользнуть послушника за плечо.

– Она матушке моей, поди, одногодка. Не смогу…

Пальцы, стискивающие плечо, сжались с такой силой, что юноша охнул.

– Прикажу и мать родную упокоишь, а потом поднимешь и еще раз упокоишь, – сказал жестко Донатос. – Отчитаешь старуху со всем прилежанием – жить останешься, а нет – завтра тебя упокаивать будут. Все, что нужно, – вот в этом сундуке. – Крефф кивнул куда-то в угол и, не тратя больше времени на разговоры, оставил парня наедине с уроком.

Лязгнула решетка, потом другая, проскрипел ключ в замке. Скоро шаги наставника стихли, и в каземате стало слышно лишь капанье воды да трудное дыхание юного колдуна.

Тамир долго простоял у стены, заставляя себя подойти к той, что так напомнила мать. С горем пополам парень пытался взять себя в руки. Ему следовало обмыть бабку, заплести ей косы, прочесть заговор, вздеть на шею науз. Вот только сил на все это не было.

Не мог он заставить себя прикоснуться к покойнице, не мог, хоть убей! Как после такого Айлише в глаза смотреть? Как прикоснуться к нежному девичьему телу, когда перед мысленным взором будет стоять вот это – мертвое, безобразное? А пуще того, как перед матерью родной после такого предстать? Все равно что ее саму нагой видел, а не чужую старуху.

Но еще страшнее был гнев наставника. Поэтому, кое-как совладав с собой, Тамир начал обряд. Найдя возле двери кувшин с водой, а в сундуке чистую тряпицу, смыл кровь с испещренных морщинами щек, стараясь не смотреть ниже. Умом он понимал, что покойница должна предстать перед Хранителями чистой, но вот сердце наотрез отказывалось принять занятие, не достойное парня. Не дело это, чтобы глаза молодого смотрели на то, что старики скрывают под одежой. И тошнило, и мутило от этого сильнее, чем от чего бы то ни было. Зажмурившись, послушник обмывал нагое тело, с содроганием касаясь дряблой кожи, обвисшей, сжавшейся от старости груди… И так ему было стыдно, словно его застигли занимающегося непотребством посреди людной улицы.

Обмыв покойницу, Тамир расчесал свалявшиеся седые волосы, заплел их в две косы. В сундуке нашел узелок с одежей, которую собрали для усопшей сельчане – простая домотканая рубаха, вязаные носки… Закончив обряжать мертвую, послушник срезал тонкую прядь седых волос, бросил в пламя факела и начал читать заговор. Не с первого, да и, чего греха таить, не со второго раза получилось у него не перепутать слова. Но справился кое-как. Закончив отчитывать, полоснул себя ножом по ладони, кровью начертал на стопах покойницы обережные резы, вздел на шею ладанку.

Закончив урок, выуч опустился на пол возле двери и приготовился ждать, покуда его выпустят. Он почти провалился в сон, как вдруг почувствовал на себе чей-то взгляд. Разлепив тяжелые веки, юноша с ужасом увидел, как упокоенная им беззвучно подымается на четвереньки…

Миг – и смазанная тень метнулась к парню. Просвистела перед лицом сухая рука с обломанными ногтями. Тамир только и успел увернуться да откатиться в сторону. Ходящая завизжала и, как была, на четвереньках, снова бросилась вперед. Ударом ноги молодой колдун отправил ее в угол, откуда покойница, припав к полу, словно псица, угрожающе утробно зашипела.

– Тварь проклятая! – в свою очередь зарычал на нее парень. – Я же все правильно сделал, как ты поднялась-то, ведьма старая?

Тыльной стороной руки он вытер кровь с расцарапанного подбородка, силясь понять, как могла благообразная бабушка встать после проведенного над ней обряда, да еще и переродиться в Ходящую. Ее же всего-то волк подрал.

И тут жуткая догадка осенила послушника. Наставник соврал! А он, дурак, сам-то тоже хорош! Как будто не видел, когда обмывал, что нигде по телу ран не было, кроме как на горле. Разве ж волк так может – горло разорвать и при этом остальное не тронуть, не обглодать?

Вот что теперь делать? Одно дело мертвеца зашептать, а другое – Ходящего утихомирить и путь в мир живых ему закрыть. Донатос намедни все объяснял, да разве вспомнишь? От ужаса сердце вот-вот выпрыгнет. А старуха с мыслями собраться не даст, вон, как скалится, того гляди, снова ринется. Хорошо еще, что в ней сейчас прыти мало и голод не очень силен.

Но в этот миг Ходящая опровергла все эти надежды. С внезапным проворством она ринулась из угла, в котором рычала, и повисла на руке у Тамира. Острые зубы впились в предплечье. Откуда у нее только клыки-то такие прорезались и силища взялась?

Парень взвыл и приложил повисшую у него на руке нежить об стену – раз, другой, третий… На четвертый бабка не выдержала и с визгом разжала челюсти. Нежить не нежить, а боль чует. Вот только крови уже глотнула, сильнее стала. И тут ужас отступил. Внезапно Тамир понял, что перед ним пускай и злобная, но все же живая тварь, которую можно убить. Мало того, он знал, как ее нужно убивать. И мог это сделать.

Зажав ладонью прокусанную руку, колдун начал говорить слова заклинания.

Он так и не понял, откуда у него в груди поднялся неудержимый гнев, воскресивший в памяти нужный наговор. Заклинание недвижимости обрушилось на Ходящую, сковало по рукам и ногам, стиснуло горло, мешая рычать.

Отсечь ей голову было очень просто – схватить за косы, да пару раз взмахнуть ножом. А снова резать руку, чтобы обряд упокоения провести, Тамиру не пришлось – кровь лилась из прокушенного предплечья, хоть горстями черпай.

Донатос, зайдя поутру в холодную, пахнущую кровью и потом камеру, пнул ногой обезглавленный труп и сказал ученику:

– Рожу умой и ступай к столбу для порки. Получишь двадцать плетей за то, что простого мертвеца от перерождающегося в Ходящего не отличил. После этого пойдешь к Русте, скажешь, я просил руку залечить.

Эту порку, как и многое в его учебе, пережить Тамиру помогли только мысли об Айлише. Ее он видел, прижимаясь потным лбом к занозистому дереву столба, о ней думал, закусывая до крови губы и сдерживая крик. О ней и о том, что когда-то все это закончится. Навсегда. Как страшный сон.

Вот только он не догадывался, что закончится все гораздо раньше, а страшный сон его еще даже не начинался.

Не догадывался.

Потому что ночь ворует не один лишь сон, а наука обережника отучает не только от брезгливости. Ночь и Дар делают сердце одиноким и менее зрячим. Но об этом Тамиру никто не сказал. Донатос не славился чуткостью. А у Лашты были свои ученики.