Цветок сакуры

Русский корабль "Амур", следовавший из Владивостока, прибыл в японский порт Цуруга. Ерошенко вышел на палубу, слегка опираясь на трость. Казалось, он пристально вглядывается в толпу встречающих. Но он лишь ощущал, слушал. До него доносился чужой, пугающий гул толпы. Прохладный ветер с берега подсказывал слепому, что на востоке, где еще только поднималось солнце, должны быть холмы; его воображение рисовало портовую площадь, окруженную домами.

Волнуясь, Ерошенко пошел к трапу. Капитан козырнул странному пассажиру, которого, как выяснилось, ни-кто не встречал.

Что ж, Ерошенко специально никому не сообщил о своем приезде – не желал, чтобы его опекали, водили за руку, как маленького, И показав таможеннику свой нехитрый багаж – мешок, гитару и пишущую машинку, слепец зашагал в сторону вокзала, который, как он понял, почувствовав запах паровозного дыма, был где-то совсем неподалеку.

К счастью, в это время раздался далекий гудок паровоза. Ерошенко весь напрягся, запоминая направление. Он было уже зашагал дальше, когда кто-то решительно схватил его багаж, а самого потащил к коляске. Ощупывая колесо, Ерошенко вскарабкался на сидение. Обоняние подсказало ему, что лошади вблизи не было. Прежде, чем он окончательно осознал это, коляска тронулась. "Ну да, рикша, как же я это сразу не сообразил", – подумал Ерошенко.

Он представил себя едущим чуть ли не верхом на человеке и постарался поскорее рассчитаться с рикшей. Заплатил ему иену, а сам пошел к железнодорожным кассам. Однако в очереди его разыскал всё тот же рикша и, повторяя "Токио, Токио", сунул ему маленький картонный билет. Ерошенко поклонился и выговорил заученное им витиеватое японское приветствие: "Утро подобно бутону лотоса, освеженному росой". Рикша ответил тирадой, которую Ерошенко, конечно же, не понял. Но и после этого японец неотступно следовал за ним, а на перроне вышел вперед, прокладывая Ерошенко путь через толпу. Рикша посадил Василия в вагон, устроил его у окна и, сказав что-то, исчез.

Поезд шел несколько часов, и в Токио прибыл только под вечер. Ерошенко, уставший от духоты и давки, поспешно вышел на перрон и зашагал к остановке трамвая. План его был прост – добраться до какого-нибудь отеля, а оттуда позвонить Накамура, человеку, с которым вот уже два года вел переписку.

На площади перед вокзалом собралась огромная толпа. Повсюду раздавались сдержанные возгласы: "Вассё!" ("Даешь!").

Мимо Ерошенко пробежал рикша с седоком. Он крикнул на ходу: "Суторайки!" (1) и побежал дальше. "Так вот в чем дело, – подумал Ерошенко. – В Токио забастовка, трамваи не идут. Придется опять нанимать рикшу".

Но подозвать рикшу он не успел – к нему подошел полицейский: видимо, этот европеец, стоящий посреди бушевавшей толпы, вызывал у него какие-то подозрения. Как ни объяснял Василий, что ему нужно в отель, его препроводили в участок. Навстречу вышел какой-то начальник, понимавший по-английски, он внимательно рассмотрел паспорт Ерошенко и спросил, куда он едет. На последний вопрос Ерошенко отвечал неопределенно: он сам не знал пока, где будет жить, да это было и неважно, главное, считал он, – попасть в Японию.

– Но есть здесь кто-нибудь, кто мог бы за вас поручиться?

– О да, – господин Накамура. Я не могу написать иероглифами его имя, но, по-моему, оно означает что-то вроде "средняя деревня".

Начальник начертал на карточке какие-то слова и передал девушке, сидевшей за столиком в углу. Она зашелестела телефонной книгой и набрала номер. Ответил не тот Накамура. Потом был второй, десятый, двадцатый – все не то. Казалось, справочник состоял из одних Накамура. Надо же было, чтобы у корреспондента Ерошенко была такая распространенная в Японии фамилия.

– Я вынужден вас задержать. Переночуете в камере. Завтра позвоним в управление.

Щелкнул замок портфеля – начальник собирался домой. В отчаянии Ерошенко стал перебирать вещи в чемодане.

– Вот письмо Накамура. Начальник повертел конверт.

– Здесь нет обратного адреса, указан всего лишь номер почтового ящика.

– Но я напишу ему. Он – директор главной метеорологической обсерватории. Ерошенко услышал, как начальник уселся в кресло.

– Накамура Кийоо? Член императорской академии? Так что же вы раньше не сказали?

Через пятнадцать минут Накамура был в участке. Он обменялся с Ерошенко несколькими фразами на эсперанто, а затем обратился к шефу полиции. Тот взял под козырек и донес до машины чемодан слепого. Автомобили тогда в Японии были редкостью, и Накамура гордился своей роскошной машиной. Ерошенко ощутил едкий запах бензина и лака. А потом, когда машина свернула с магистрали в узкую улочку, где стоял дом профессора Накамура, ветер донес до Ерошенко еле уловимый аромат цветущей вишни. Несколько лепестков попали на ветровое стекло и забились там, как белые бабочки. Накамура снял их и, положив на ладонь, сказал:

– Сакура.

"Вот я, наконец, и в Японии", – подумал Ерошенко.

(1) Суторайки – от англ. strike – забастовка.

Первые шаги

Ерошенко поселился в доме Накамура. В первые же дни он рассказал профессору о всей своей жизни – с детских лет до приезда в Японию. Накамура тепло отнесся к слепому.

Почти каждый вечер они проводили вместе. Профессор возил Ерошенко по Токио, часто они отправлялись на машине за город. Гость из России рассказывал о своем желании познать Японию – новый для него мир, непохожий на тот, что окружал его дома, слушать его, осязать, пройти его с котомкой за плечами.

– О, как я хотел бы родиться заново! – с жаром сказал Ерошенко.

Профессор полушутя ответил:

– Я давно мечтал о таком сыне, как вы, Ерошенко-кун (2). С завтрашнего дня наша семья будет относиться к вам, как к новорожденному.

Из дневника Ерошенко:

"…Сегодня в семь утра я вновь родился на свет. Каймей (3) еще не состоялся, поэтому имени у меня пока нет. Я не умею еще говорить по-японски. Наша семья – отец, мать и семеро детей, включая меня. Я – второй сын. Старший брат – наследник профессора Накамура. Мы все должны почитать его и называть "ниисан", т. е. господин старший брат.

Обращаясь к Накамура, нужно стать на колени и коснуться лбом пола, произнося при этом "почтеннейший отец". Мать в семье таким уважением не пользуется. С сестрами следует разговаривать вежливо, подчеркивая всем своим видом, что они – существа низшего рода.

В первый день после приезда профессор обучил меня этому минимуму этикета, когда я нечаянно чуть не на-нес оскорбление его жене – пожалуй, самое большое из тех, какие можно вообще нанести терпеливой и все прощающей японской хозяйке, – я пытался прямо в ботинках войти в дом – ведь на улице было сухо, а к тому же мы приехали на машине. Накамура задержал меня, и я переобулся у порога в домашние туфли.

Хотя профессор получил образование во Франции, живет он, как и большинство японцев, в одноэтажном деревянном доме. Одно и то же помещение служит и гостиной, и столовой, и спальней. На ночь стол, за которым мы ужинали, убрали и мне приготовили постель: положили на пол татами – соломенные циновки длиной примерно два метра и шириной с метр: сверху их покрыли толстыми покрывалами – футоны. Я переоделся в нечто напоминающее халат – юката из хлопчатобумажной ткани – и уснул.

Утром, задвигая за перегородку свою циновку, узнал, что должен относиться к ней с особым почтением. Татами – мера многих вещей, говорят даже – комната площадью в десять татами. Эта циновка – символ дома, семьи, "татамосида" означает нечто вроде домашнего очага, хотя речь идет, разумеется, не об огне, а о соломенной циновке.

Собственно очага я в доме не обнаружил. Есть хибати – сосуд с тлеющими углями, над которым можно погреть руки, и похожая грелка для ног. Накамура-сэнсэй (4) разрешил мне их ощупать, они холодные, потому что сейчас весна. А пищу его жена готовит в садике, подальше от боящегося огня дома – оттуда доносятся вкусные запахи. Японцы очень опасаются пожаров, деревянные домики вспыхивают, как спички. Раньше я думал, что жилища здесь строят из дерева из-за боязни землетрясений. Однако такое мое замечание Накамура встретил улыбкой: ведь подземные толчки вызывают пожары, поэтому каменные дома были бы лучше, но дерево дешевле, к тому же японцы привыкли именно к этому материалу. В Японии сейчас век дерева и бумаги.

… Сегодня совершил первое путешествие по дому. Одновременно учился говорить. Накамура сказал, что день мне засчитывается за несколько месяцев и такому взрослому ребенку, как я, уже пора начать понимать по-японски. Меня опекает самая младшая из моих сестер – Тосико, девочка лет семи-восьми. Делает она это очень серьезно, как взрослая. Как только я притрагиваюсь к какому-то предмету, она произносит его название. Я повторяю за ней, и несмотря на мой варварский русский акцент, она не смеется надо мной – поправляет. Звучание слов записываю на карточках по Брайлю – буду ощупывать их по ночам и заучивать наизусть.

Проснувшись, я сказал Тосико: "Охайо годзаимос!" ("Доброе утро!"). Девочка ответила мне столь длинным приветствием, что от многочисленных поклонов, которые пришлось сделать, у меня заболела спина. Я чувствую себя новорожденным, потому что мне приходится учиться самым простым вещам – например, кланяться или сидеть. У японцев это настоящее искусство. Женщина сидит обычно на пятках, сложив руки на коленях. Мужчины принимают такую позу только в общественных местах или в присутствии гостей: дома же среди своих они сидят, скрестив ноги, но не так, как буддийские монахи в пору размышлений, – так легче отдыхать. Я убедился в этом сегодня, хотя, говорят, японцы учатся сидеть таким образом в течение полугода. Сидеть по-мужски женщина не имеет права; чтобы отдохнуть, она может высунуть из-под кимоно ноги и отвести их чуть в сторону.

Научившись сидеть с помощью "ниисана" и Тосико, я встал. Слава богу, ходят японцы, как все люди. Правда, только мужчины. Женщины в деревянных сандалиях, гэта, видимо, вышагивают мелкими шажками, как бы пританцовывая (звук при такой ходьбе напоминает цокот) .

Я ощупал стену. Это – деревянные планки, оклеенные бумагой. Дерево естественное, строганое, но ни в коем случае не крашеное (красят свои дома только иностранцы, вызывая презрительные насмешки японцев). Деревянные планки протирают полотном и с годами дерево становится "сибу". Ни Тосико, ни сам "господин старший брат" не могли объяснить мне, что это означает. И очень хорошо, потому что найди я эквивалент этому слову, не состоялся бы разговор с профессором Накамура о японской эстетике. Попробую его записать.

Для того чтобы подчеркнуть различное эстетическое отношение к человеку, рисунку, одежде, японцы пользуются четырьмя словами, которые едва ли имеют точный перевод на русский язык. Об офицере в форме и при всех орденах, о молодой щеголихе, отправляющейся на бал, можно сказать, что они "хадэ". Слово это не подчеркивает отношения говорящего – ни уважительного, ни презрительного. Так говорят о новом экстравагантном танце или ярком девичьем кимоно. Развязные туристы кажутся японцам весьма "хадэ". Но этим же словом определяют и циркачей, выступающих на базарной площади.

Об актере театра, да еще одетом в кимоно, нельзя сказать "хадэ", только "ики". Так же говорят об утонченных городских гейшах. Быть может, "ики" значит "шикарно"? Отнюдь нет. "Ики" – это нечто традиционно красивое, тогда как понятие "шик" зависит от моды. Поэтому даже со вкусом одетая европейская женщина не может быть "ики" – ее модная одежда будет казаться смешной уже через 20 – 30 лет, в то время как красота кимоно, в котором щеголяют гейши, непреходяща.

С годами и мужчины, и женщины носят более "осенние" кимоно. Их цвет обозначается словом "дзими". Правда, каждое новое поколение стариков носит менее яркую одежду, чем носили их однолетки раньше. Но так как молодежь одевается все более "хадэ", то оба эти слова – "хадэ" и "дзими" – являются антонимами.

…Профессор еще долго знакомил меня с японской эстетикой, но я признался, что понял совсем немного. Он улыбнулся и ответил: для такого "младенца", как я, это действительно сложно, но мне пора уже повзрослеть и пойти в школу.

Эту приятную новость Накамура припас напоследок: министерство просвещения разрешило принять меня в Токийскую школу слепых – правда, "студентом на особом положении" (интересно, что это значит?). Я поблагодарил Накамура-сэнсэй за его хлопоты и сделал это так усердно, что у меня до сих пор болит от поклонов спина".

(2) Кун – "дорогой, любимый" (яп.).

(3) Каймей – традиционный обряд перемены имени. Новый член семьи, например, зять или приемный сын, может взять себе другое имя.

(4) Сэнсэй – букв. "учитель" – в Японии уважительное обращение к образованному человеку.

"Дом света"

Осенью 1914 года Ерошенко стал вольнослушателем Токийской школы слепых. Как "студент на особом положении" он получил для занятий отдельную комнату, для него специально пригласили преподавателя массажа, а курс японской литературы читал ему профессор, говоривший по-русски.

Ерошенко был несколько смущен таким исключительным вниманием, которое к нему проявляли, и не знал, чем это вызвано. Видимо, здесь не обошлось без влияния академика Накамура. Как бы то ни было, благодарный студент с головой окунулся в учебу; ему, как вольнослушателю, представлялся выбор, и он решил изучать четыре предмета – психологию, медицину, музыку, японский язык и литературу.

Говорят, учиться никогда не поздно, но в 1914 году Василий Ерошенко был уже великовозрастным студентом – ему минуло двадцать четыре года, он закончил школу слепых в Москве, занимался в колледже под Лондоном. Что же привлекло его в японскую школу? Ответ содержится уже в самом вопросе – школа эта была японской: отсюда для Ерошенко открывались дороги на Восток, где он собирался прожить не один год.

В Токийской школе слепых помимо японского языка Ерошенко осваивал иглоукалывание и массаж, кроме того овладевал искусством игры на кото и сямисэне.

Музыка открывала слепому душу народа: слушая ее, он как бы впитывал культуру Японии. Ерошенко быстро овладел мелодией японского стиха; он выучил около двухсот пьес, из века в век исполняемых на кото и сямисэне.

В одной из своих статей Ерошенко сравнивал положение слепых музыкантов на Западе и на Востоке. Где-нибудь в Европе, писал он, незрячий исполнитель всегда уступает зрячему, ведь он вынужден заучивать наизусть то, что другой читает с листа. На Востоке же они оказываются в равных условиях: для игры на кото и сямисэне не надо знать нот. Ну а там, где дело касается памяти, зрячему состязаться со слепым тяжело. Вот почему лучшими знатоками и авторитетами в японской классической музыке, как в старые времена, так и в наши дни, всегда были слепые музыканты. Многие из них занимали высокие посты при дворах сёгунов и императоров.

Высшая школа для слепого недоступна. Правда, в законе нет параграфа, который запрещал бы ему учиться в университете, но ведь для этого нужно раньше закончить среднюю школу, а туда в соответствии с законом может поступить лишь человек с нормальным зрением. Таким образом, слепой в Японии, как некогда и в России, оказался отстраненным от высшей школы…

Ерошенко не собирался становиться ни массажистом, ни музыкантом. Вероятнее всего, его интересовала дорога в высшую школу. Тяга к знаниям у него была так велика, что даже десять лет спустя, несмотря на возраст, он слушал лекции в Геттингене и Сорбонне.

Однако в то время, о котором идет речь, Ерошенко волновала не только учеба. Токийская школа была для него прежде всего окном в Японию. И все же он страдал от одиночества. Специальный педагог, отдельная комната для занятий – все это, наверное, хорошо для того, кто решил посвятить себя только науке. У Ерошенко же были иные цели: его интересовала страна, люди, которые в ней жили, а здесь его мир ограничивался школой и общежитием. К тому же со студентами поначалу у него сложились довольно странные отношения. Молча приходили они послушать его гитару, так же молча слушали его неправильную японскую речь.

Сказывалась ли в этом сдержанность японцев по отношению к иностранцу, или он и впрямь еще плохо владел языком, и его не понимали? Этого Ерощенко не знал. Но он чувствовал, что между ним и студентами существует барьер – языковый, психологический и какой-то еще.

От одиночества Ерошенко искал спасение либо в международном клубе эсперантистов, либо в кафе "Ма-цуисита", где они собирались. Кроме японцев – профессора Накамура, переводчика Оно Вадзиро, поэта Ито Таканоске, философа Курио Семи – туда приходило обычно немало иностранцев. За столом слышались шутки и смех, то там, то здесь вспыхивали споры: допоздна звучала гитара Ерошенко.

Это был гостеприимный остров в пугающем, чужом океане людей, какой представлялась в то время Василию Ерошенко Япония.

В школе слепых у Ерошенко был товарищ – простой деревенский парень Тории Токудзиро. Как-то Ерошенко привел его в кафе "Мацуисита". Позднее с помощью Тории он организовал в школе кружок эсперанто. Обучал слепых с голоса, разыгрывал с Тории сценки, пел песни, которые Тории переводил на родной язык. Таким образом, обе стороны изучали языки: Ерошенко – японский, японцы – эсперанто.

Впрочем, для Ерошенко изучение эсперанто никогда не было самоцелью, с его помощью он хотел лишь "увидеть" мир. Однажды, рассказывая студентам о своей поездке в Англию, Ерошенко предложил собрать группу энтузиастов и отправиться в Америку. Он уже списался с американскими эсперантистами, и те согласились помочь.

Студенты – смутились – как же они одни поедут в Америку, так далеко, если даже в Токио не могут обойтись без поводыря? Что же, сказал Ерощенко, было бы желание, а он готов научить их ходить по городу самостоятельно, "по-зрячему".

К этому времени русский слепец уже неплохо ориентировался в Токио. Об этом в 1963 году вспоминал Хасиура Ясуо: "Ерошенко был сверх меры наделен остротой ощущения… Я нередко встречал его возле угла Оцука. Дальше улица сильно сужалась и шла вдоль обрывистой речки Когава, бесконечно петляя и извиваясь. Он шел, держа палку в правой руке навесу, но не ударял ею о землю. Когда он слышал, что едет телега, давал ей приблизиться и в самый последний момент уступал дорогу.

Я также частенько видел его в Канда синкатай и в других местах. Он всегда шел, не касаясь палкой земли, совершенно точно поворачивал в переулок, что около госпиталя Сано, и шел дальше. Когда же уличное движение усиливалось, он останавливался, пережидал и затем, перейдя на другую сторону, входил в переулок, словно был совершенно зрячий.

Я спросил его однажды: "Как вам удается правильно находить дорогу?" Он ответил: "Помогают звуки, колебания воздуха, я чувствую их лицом"".

Хасиура Ясуо, видимо, не догадывался, сколько усилий тратил Ерошенко на такую "зрячую" прогулку. Токио и в начале века был уже шумным городом (а шум для слепого, не раз говорил Ерошенко, то же, что для зрячего – темнота). Вероятно, в этом большом городе ему было труднее определить направление, чем скажем, в Лондоне или Москве, – вокруг были чужие, незнакомые звуки: перестук гэта и скрип коляски рикши, шелест кимоно.

Научившись ходить по Токио, Ерошенко стал поводырем для своих незрячих товарищей. Об этом свидетельствует случай, описанный Такасуги Итиро в книге "Слепой поэт Ерошенко".

Известно, что в Токио в начале века часто случались пожары. И вот однажды, когда Ерошенко гулял по городу со студентами школы слепых, он почувствовал запах дыма. Слепому показалось, что горит дом их любимого учителя. Несмотря на то что полиция оцепила район пожара, Василий какими-то одному ему известными тропами привел студентов к дому. К счастью, пожар прошел стороной. Как же радовались студенты, что им удалось проникнуть туда, куда не попали зрячие!

В это время Ерошенко начал проявлять себя как педагог. Он учил студентов не зависеть от зрячих, быть самостоятельными во всем, ничего не принимать на веру и сам был в этом для них примером.

Однажды группа слепых во главе с учителем школы поехала в город Камакура к могиле основателя династии сёгунов Иоритомо. Пока учитель рассказывал о жизни и деяниях Иоритомо, Ерошенко перелез через ограду и стал ощупывать выпуклые изображения и иероглифы на памятниках.

Учитель спросил Ерошенко, почему он так поступил:

– Господин учитель, вы видите глазами, а мои глаза – это руки. Как же иначе я могу убедиться, что это действительно могила Иоритомо? – ответил тот.

Вряд ли его скептицизм был по вкусу учителям и студентам школы слепых. Здесь учили все принимать на веру, чтобы незрячий амма (массажист) или музыкант нашел свое место в обществе. Ерошенко же был человеком со стороны, "студентом на особом положении". Быть может, поэтому в школе у него были только соученики, но не близкие друзья.

Акита Удзяку

Февральским днем 1915 года Ерошенко сидел, задумавшись, в парке Нара, куда он приехал отдохнуть. Неожиданно незнакомый человек обратился к нему по-английски:

– Простите, не говорите ли вы по-японски?

– Да, немного (5), – ответил Ерошенко.

Это был уже известный тогда драматург Акита Удзяку, который только что возвратился с Хоккайдо – созданный им и актером Савада Сёдзиро (6) театр "прогорел". Несчастья преследовали Акита, и он подумывал уже свести счёты с жизнью. И вдруг ему встретился человек, который, казалось бы, должен быть несчастнее его.

– У меня отец слепой, – сказал Акита. – Он ослеп уже на моей памяти и очень скучает по свету. А вас угнетает тьма?

– Да, конечно, ведь и я с рождения был зрячим. Вначале, когда ослеп, мне было очень тяжело. Потом научился связывать свет со словами. Мне, например, очень нравится, когда женщина носит имя Светлана или Клара – ведь "клара" значит "светлый, ясный".

– Вы различаете день и ночь?

– Конечно, всем существом своим я чувствую ясный день, яркое солнце. Поэтому я люблю вашу страну – здесь так много солнца!

– Только мне одному оно не светит, – тяжело вздохнул Акита. – Родители назвали .меня Токудзо (7). Они должны были бы дать мне другое имя – три несчастья.

И Акита поведал Ерошенко о своих бедах. Вначале умерла его маленькая дочь, потом за упущение по службе был посажен в тюрьму отец, и вот рухнуло дело, на которое он возлагал столько надежд.

– Я не знаю, как мне дальше жить, – тихо сказал Акита.

– У нас, в России, есть поговорка: "Пришла беда – отворяй ворота". Да, конечно, вам сейчас очень трудно. Но не кажется ли вам, Акита-сан, что вы тот человек, который, как говорят русские, "из-за деревьев не видит леса?" Признаюсь честно: я боюсь одиночества, и когда мысль о том, что до конца дней своих не увижу света, приближает меня к отчаянию, я иду к людям, с головой ухожу в работу я вскоре убеждаюсь – жить всегда стоит. – И Ерошенко повел Акита в пансион Хайшикуа, где жил сам, познакомил с товарищами, помог получить жилье и работу.

Ерошенко все время чем-то занимался – лепил фигуры из глины, устраивал диспуты об искусстве, выступал перед студентами с пением русских песен. Акита все это увлекло, к тому же он, как и Ерошенко, 'боялся одиночества, того состояния, которое японцы выражают словом "сабисий".

Но особенно заинтересовал Акита язык эсперанто. Он так писал об этом в "Автобиографии": "Когда я совершенно отчаялся в жизни и дошел до крайней степени нигилизма, в поле моего зрения появился Василий Еро-шенко. Я узнал, что Ерошенко, будучи слепым, с огромным энтузиазмом трудится на благо мирового движения эсперантистов. Я сразу же начал изучать язык эсперанто". Общие интересы сблизили Акита и Ерошенко. Японского писателя привлекала русская культура, история России. Еще до встречи с Ерошенко Акита написал пьесу "Первая заря", направленную против русско-японской войны: в ней он с большой симпатией изобразил русских. Позднее в память казненного правительством японского анархиста, революционера Котоку, им была создана драма "Лес и жернова" – подлинный гражданский подвиг Акита Удзяку. Эти пьесы произвели на Ерошенко сильное впечатление, он был восхищен мужеством японского друга.

Той же весной 1915 года Акита познакомил Ерошенко со своими товарищами, которые так же, как и он сам, интересовались русским языком и литературой (8). Катагами Нобуру, молодой преподаватель университета Васэда, мечтавший о создании первой в стране кафедры русской литературы, собрал в лавке "Накамурая" на Синдзюку кружок энтузиастов – Акита Удзяку, Ёсие Такамацу, Кацураи Масаюкискэ, Сома Кокко. Здесь, вспоминает Акита, собиралось "Общество красношапочников", все члены которого носили красные фески. Это был дискуссионный клуб, где спорили о политике, о жизни, о литературе. Под руководством некоего Найта, выпускника токийской православной школы св. Николая, они начали изучать русский язык. Однако Катагами Нобуру мечтал, чтобы занятия вел не англичанин Найт, а кто-либо из русских. И когда Акита порекомендовал ему Ерошенко, тот с радостью согласился.

Душой литературного общества, собиравшегося вечерами в лавке "Накамурая", была журналистка Сома Кокко, хозяйка кафе и магазина. К Ерошенко она относилась по-матерински: поселила его у себя в доме, платила деньги за то, что ой обучал её русскому языку. Русский слепец казался ей большим ребенком, которого жестоко обидела жизнь – лишила возможности видеть. В свою очередь, Ерошенко от души привязался к госпоже Сома. Благодаря ее заботам "Накамурая" стал родным домом Ерошенко.

Акита и Ерошенко объединяла также страсть к театру. Теперь мы знаем, что это увлечение нашло и конкретное проявление. Одним из наиболее значительных произведений Ерошенко стала написанная на японском языке пьеса "Персиковое облако", высоко оцененная Лу Синем. Быть может, этот успех слепого писателя был определен тем, что с японским театром знакомил его такой знаток драмы, как Акита Удзяку.

Известный актер Сасаки Такамару в 1973 году вспоминал в "Акахата", что в годы пребывания Ерошенко в Японии в доме Сома Кокко образовался кружок "Цутино кай" ("Земля"), которым руководил Акита Удзяку. Из этого кружка родился знаменитый "Передовой театр" ("Сэнкудза"), который, в свою очередь, дал жизнь таким театральным труппам и коллективам, как "Театр в чемодане" ("Торанку-гэкидзё"), "Авангард" ("Дзэнъэй гэкидзё"), "Пролетарский театр" ("Прорэтариа гэ-кидзё") и "Левый театр" ("Саёку гэкидзё") (9).

"В занятиях нашего кружка, – вспоминает Сасаку, – принимали участие… госпожа Сома Кокко и ее дочь Тикако. Неизменными слушателями были сам хозяин – господин Сома Айдзо и Ерошенко… Критические замечания Ерошенко, как правило, были острыми, порой даже резкими. При этом он не щадил даже свою благодетельницу, госпожу Сома, которая любила его, как мать. Я лично объясняю это следующим: лишенный зрения и полагавшийся только на слух, Ерошенко обладал способностью очень точно улавливать смысл реплик той или иной роли…"

Пройдут годы, театральные критики, оппоненты слепого писателя из разных стран будут говорить ему: "Как вы спорите, если вообще ничего не можете увидеть на сцене – вы же слепой?" Ерошенко с достоинством ответит: "О, вы даже не догадываетесь, как много может увидеть в театре незрячий?!"

И впервые он так ответит здесь, в Японии, в доме Сома – ответит резко, даже рискуя потерять и стол и кров, потому что не было для него на свете ничего дороже правды…

Акита открыл для своего русского друга японский театр. Сопровождая Ерошенко на спектакли и комментируя ему все происходящие на сцене действия, Акита стал его глазами. Хасиура Ясуа, живший неподалеку от друзей, вспоминал, что чаще всего они ходили в театр "Новой драмы" и "Кабуки". Причем Акита был просто поражен критическими замечаниями слепого друга. Ерошенко, отмечал Хасиура, всей душой чувствовал истинную сущность вещей, чутко воспринимая все происходящее на сцене.

Акита как-то раз вспоминал, как они с Ерошенко смотрели пьесу, в которой по ходу действия появляется буддийское божество Сакья-Муни (10).

– Разве в Японии на сцене могут появляться боги? – спросил Ерошенко.

– Да, а что? – удивился Акита.

– В России святых никогда не изображают на сцене.

– Вот как!? У нас подобный запрет распространяется только на лиц императорской фамилии, – иронически заметил Акита.

Ерошенко рассмеялся: неестественно напыщенный Сакья-Муни напоминал великого князя Сергея Александровича, и Василий представил их себе на сцене рядом. Став завсегдатаем японского театра, Ерошенко, разумеется, не пропускал ни одной пьесы русских авторов. И всегда рядом с ним был Акита. Однажды они смотрели в театре Энгидза драму писателя-декадента Сологуба. Зал так холодно принял постановку, что Ерошенко стало жаль актеров. Когда после спектакля к нему подошел артист Камияма Сёдзи, Ерошенко сказал:

– Вы не виноваты – актеры играли с вдохновением. Просто никто из вас не понял смысла пьесы. А есть ли в ней вообще смысл? Впрочем, нечто подобное произошло с этой пьесой и в Москве.

Всего через год после приезда в Японию Ерошенко вполне освоился в обществе и уже настолько овладел японским языком, что мог свободно на нем объясниться. У него появились друзья. Кажется, одного не хватало ему для полного счастья – любви. Но и она пришла к нему в этот счастливый для него 1915 год.

(5) По свидетельству Акита, в то время Ерошенко по-японски говорил, как японец, долго проживший в Европе.

(6) Савада Сёдзиро – известный театральный деятель. В 1917 г. основал театральную группу, целью которой была постановка спектаклей для широких народных масс. В результате ее деятельности сложился и до сих пор весьма популярный в народе жанр японского театра – синкокугэки. Основная тематика пьес синкокугэки – жизнь воинов и разбойников эпохи феодализма. (7) Токудзо – букв. "три добродетели". Удзяку – псевдоним писателя.

(8) До конца своей жизни Акита был пропагандистом литературы нашей страны. В 1957 г. в Токио вышли переведенные им русские народные сказки.

(9) В начале XX в. а Японии под влиянием европейского театра возникла современная драма – сиигэки. Акита Удзяку был в числе ее создателей. Созданные им театральные коллективы несли свое искусство в массы. Например, актеры "Торанку-гэкидзё" нередко появлялись в рабочих кварталах с чемоданами, набитыми костюмами, выступая под открытым небом.

В 1926 г. "Дзэнъэй гэкидзё" открыл свой сезон пьесой А. В. Луначарского "Освобожденный Дон-Кихот". "Саёку-гэкидзё", пришедший на смену этому театру, показал ряд революционных пьес. У его входа обычно дежурила полиция, которая выпытывала у зрителей, кто они, где работают. В 1940 г. два театра, которыми руководил Акита, закрыли, а сам он был арестован.

(10) Одно из имен Будды.

Камитика Итико

Как-то Ерошенко сообщили, что его разыскивает красивая молодая американка Агнес Александер, дочь президента университета на Оаху (Гавайи). Ерошенко тотчас отправился в особняк госпожи Александер. Из разговора с ней он узнал, что она встречалась в Швейцарии с Анной Шараповой и та рассказала ей о слепом юноше.

Начиная с весны 1915 года Василий Ерошенко стал постоянно бывать в доме Агнес Александер, где он встречал многих европейцев; нередко приходили сюда и японцы. Однажды Ерошенко познакомился здесь с очаровательной двадцатисемилетней журналисткой Камитика Итико. Уже после первого крепкого, почти мужского рукопожатия новой знакомой Василий понял, что перед ним не совсем обычная японка – смирная, застенчивая, стыдливая, – а женщина совершенно иного типа. Она его заинтересовала.

– Вам нравится салон госпожи Александер? – спросил Ерошенко.

– Здесь бывают интересные люди, а для человека моей профессии это важно.

– Я слышал, что у вас "мужское перо".

– Что же поделаешь, если сейчас многие мужчины пишут, как слабонервные женщины. Вот нам и приходится вести себя по-мужски.

– О, у вас не только острое перо, но и язык тоже!

– А вам это не нравится?

Прощаясь с новым знакомым, Камитика снова крепко пожала ему руку.

"Ерошенко, – отмечает японская писательница Хирабаяси Тайко, – полюбил Камитика. Но чувство это не было похоже на обычную страсть, скорее это был тайный жар души. Что же касается Камитика, – продолжает Хирабаяси, – то она, будучи в дружеских отношениях со слепым юношей, испытывала к нему скорее сострадание; но не питала чувства, которое можно было бы назвать любовью. Она смеялась над слухами об их интимных отношениях. Вероятно, даже близкий ей и Ерошенко Акита Удзяку не понимал этого спокойного, слишком спокойного чувства. Он строил догадки об их отношениях и ничего не мог понять".

Ерошенко и любимая им женщина часто появлялись на людях вместе. И когда Камитика, переводя Ерошенко через улицу, брала его под руку, лицо ее русского друга освещалось улыбкой. Приятели шутили, что их Эро-сан наконец совершенно счастлив, и в самом деле, былой его грусти как не бывало.

В мае 1915 года Акита записал в своем дневнике:

"Камитика всем говорит, что Ерошенко ей нравится, а на днях она, поддразнивая госпожу Александер, уехала с ним вдвоем в трамвае". Хирабаяси, комментируя эту запись, замечает, что Акита просто ревновал Камитика к Ерошенко.

И действительно, ситуация оказалась довольно сложной: Ерошенко нравился госпоже Александер, Акита же любил Камитика. В свою очередь, Камитика тоже была влюблена – в известного японского писателя и революционера Осуги Сакаэ.

И Акита, и Ерошенко, конечно же, хорошо знали Осуги, который был основателем Японской эсперанто-ассоциации, – они не раз встречались с ним в кафе "Мацуисита". Но, как замечает Хирабаяси, весной 1915 года Акита еще "не знал, что в это время разгоралась любовь Камитика и Осуги Сакаэ".

Друзья не знали, что Осуги ушел от жены, и Камитика, желая помочь ему материально, заложила все свое имущество, вплоть до личных вещей. Любовь эта закончилась трагически, но произошло это в то время, когда Ерошенко в Японии уже не было.

А пока Ерошенко страдал. Если бы на месте Осуги был другой человек, у влюбленного, быть может, появилась бы надежда. Но Осуги, писателя и революционера, Ерошенко глубоко уважал. К тому же Осуги и Камитика связывало общее дело.

Выходец из богатой семьи, Осуги отверг открывавшуюся перед ним блестящую карьеру и выступил против существующего строя. За свою короткую жизнь он сидел в тюрьме много раз. Там он написал сотни статей, книгу о М. Бакунине, перевел "Записки революционера" П. Кропоткина и "Происхождение видов" Ч. Дарвина.

Советский литературовед Г. Д. Иванова отмечает, что Осуги мечтал создать общество, свободное от гнета центральной власти, и рассчитывал утвердить на земле государство свободного труда, а после "рисовых бунтов" 1918 года считал, что революция в Японии – дело ближайших двух-трех лет. "Его идеи, – пишет Г. Иванова, – были противоречивы, но недостатки его теорий искупались увлеченностью, страстным отрицанием социального зла, готовностью против него бороться".

"Терпеливое рабство – это как раз и есть верх аморальности. Для меня привлекательней непокорные герои Горького… Видеть несправедливость и не бороться против нее – значит не быть художником и вообще человеком". Эти высказывания Осуги хорошо отражают его взгляды.

Таким был Осуги Сакаэ – человек удивительной судьбы. И Ерошенко со всей искренностью преклонялся перед ним. В 1922 году он помог Осуги пробраться через Китай в Европу, на съезд анархистов. А в любви они, увы, оказались соперниками.

Бессонные ночи поэта, что знаем мы о них? От той поры сохранились лишь русские по духу стихи "Весна идет и возвращается любимая" (написанные на эсперанто) о девушке-березке, что стоит "во чистом поле". Камитика не читала их – она не знала ни русского языка, ни эсперанто.

Но любовь совершила чудо, и русский человек начал создавать произведения на языке своей любимой. В январе 1916 года журнал "Васэда бунгаку" опубликовал "Рассказ бумажного фонарика" – первую новеллу, написанную Ерошенко по-японски.

… Был праздник. Множество людей, взяв в руки разноцветные фонарики, веселились в ночи, танцевали и смеялись, били в барабаны и играли на сямисэнах. И только один человек грустил – высокий юноша, пришедший в ресторан на озере с группой иностранцев. А может, он просто любовался сакурой? "Почему он грустит?" – подумала гейша и, проходя мимо него, сказала:

"Сегодня в парке, наверное, было более интересное занятие, чем любование цветами". Но юноша не посмотрел на нее.

Она заиграла на сямисэне, но он продолжал сидеть, наклонив голову. Так он приходил сюда и сидел каждый вечер. Но гейше показалось, что он тайно следит за ней: ведь когда гости приглашали ее, юноша бледнел. И тогда девушка, пройдя мимо него, обронила фиалку, что на языке цветов означает признание в любви. Но странный юноша, видимо, не понял этот красноречивый знак. Почему? Однажды он сказал так, чтобы услышала гейша:

"Хотя я и возвращаюсь на родину, но счастье мое останется здесь". Девушка ждала, что он хотя бы посмотрит на лее. Однако юноша словно избегал встречаться с ней взглядом.

Но гейша полюбила его. Она рассказала о своей любви бумажному фонарику и передала его странному юноше. Однако фонарик сказал: "Мой свет был зажжен огнем ее любви. Он для нее важнее, чем даже свет луны. И она просила передать, что любит только меня". "Понимаю, – ответил иностранец. – Она любит лишь свет, лишь то, что его излучает. И свет бумажного фонарика для нее важнее и дороже, чем сияние далекой луны". Он возвратил фонарик гейше и, поблагодарив ее, сказал, что не нуждается ни в каком чувстве. А когда юноша уехал, девушка узнала, что он слепой. "О боги! Значит, он был слепой? Слепой!.." – восклицает она в отчаяньи. Теперь ей стало ясно, почему он не смотрел на нее. Только предательство фонарика осталось для нее тайной.

После выхода в свет этой новеллы Ерошенко стали называть поэтом. И действительно, она очень поэтична. В ней слышны плеск волн и смех людей, вспоминающих счастье молодости; перестук барабанов и музыка сямисэнов. В самих словах автора словно скрыт второй, не до конца понятный читателю смысл. "Мой свет важнее твоего, луна!" – восклицает фонарик. "Когда темно, важен любой свет", – обижается луна. "Впрочем, разве морская волна с ее непостоянным, изменчивым характером способна понять, что такое свет?" – спрашивает автор. И даже речи людей, замечает он, наполняются здесь особым значением.

Новелла напоминает своеобразный рисунок тушью. Ерошенко пользуется методом "черно-белого описания", привычным китайской литературе. И это делает рассказ близким сердцу японского и китайского читателя. Автор мастерски положил на бумагу свет и тени. Его картина, проникнутая грустью, не угнетает. Поэт как бы хочет сказать: "Любовь прекрасна и тогда, когда счастье невозможно".

Надо отметить, что произведения, в которых действуют гейши, традиционны для японской литературы. Но Ерошенко вводит необычного героя – иностранца, за которым угадывается автор. Друзья и знакомые Ерошенко искали прототипы и других персонажей новеллы. За гейшей им виделась Камитика, а за бумажным фонариком – "соперник" Ерошенко Осуги Сакаэ.

Разумеется, такое толкование новеллы не может быть единственным. Более того, для тысяч читателей не так уж, может быть, важно, какие реальные события скрываются за "Рассказом бумажного фонарика" и как они преобразовались в воображении автора.

Не физический недуг героя разводит влюбленных, это делает бумажный фонарик, который гейша зажгла огнем своей любви… Не намекает ли автор, что Осуги – светильник, зажженный Камитика, и этот свет так ослепил ее, что она не замечает ничего вокруг?

Нет ничего лучше света, рожденного любовью, считал Ерошенко. Но бумажные фонарики недолговечны, а луна сопровождает человека всю жизнь. И поэт хотел быть для своей любимой подлинным другом – далекой луной, свет которой не ослепляет, а помогает найти дорогу даже в самой глухой ночи.

Кораблик счастья

Ерошенко старался как можно чаще видеться с Камитика. Он уже не представлял свою жизнь без общения с этой красивой умной женщиной. Ей слепой писатель читал свои новые сказки, целиком доверяя художественному вкусу "Нины" (он называл Камитика именем своей любимой младшей сестры). И она действительно была для него всем – подругой, матерью, сестрой. Встречались они обычно в доме мисс Александер, которая умела создать в своей квартире непринужденную обстановку. Нередко хозяйка заводила разговоры о братстве людей в расколотом враждой мире, о равенстве мужчин и женщин, о том, что представители разных религий не должны выступать друг против друга, ибо, говорила она, богов много, а истина одна.

Так, Агнес исподволь знакомила своих гостей с религиозным учением – бехаизмом, проповедником которого была.

В начале XX века бехаизм, возникший в Ираке в середине XIX в. в среде бабидов, бежавших из Ирана от преследований шахского правительства, не успел еще выродиться в реакционную секту, он включал в себя также и революционно-демократические призывы к равенству людей, стремление уничтожить войны, требование всеобщего образования. Вероятно, поэтому бехаизм получил некоторое распространение за пределами Ирака, в частности в кругах передовой японской интеллигенции, искавшей пути развития общества. В увлечении бехаизмом сказались и незрелость рабочего движения в Японии, и засилье мелкобуржуазной стихии, и слабое распространение марксизма в стране.

Ерошенко не минуло это поветрие; он в какой-то мере стал приверженцем бехаизма. В этом учении его привлекало все, что роднило бехаизм с толстовством: абстрактный призыв любить ближнего, пацифизм. Помимо всего бехаисты были сторонниками изучения эсперанто, который, по их мнению, должен был стать языком объединенного человечества. Правда, мистические формы бехаизма – заклинания, магические циклы – уже тогда казались Ерошенко шелухой, за которой, как он, однако, считал, скрывалось здоровое ядро – общие моральные правила для всех людей, попытки согласовать религию с наукой и даже готовность некоторых бехаистов отбросить всякую веру, если она мешает братству народов.

В доме Агнес Александер Ерошенко много спорил о догматах основателя бехаизма Мирзы Хусейна Али Бехауллы и его сына Абдулы Бехи. Эти споры то сближали, то разделяли его с друзьями – Камитика и Акита, который тоже увлекся этим учением.

Как же отразились идеи бехаизма в сказках Ерошенко?

В одной из них автор зовет людей покинуть города и жить на лоне природы. Только там, вдали от цивилизации, они сами превратятся в богов ("Божество Кибоси"). Он сетует на несправедливость в этом расколотом на богатых и бедных мире и мечтает о некоем подводном царстве, где все любят и заботятся друг о друге и даже принцесса может стать женой полюбившего ее рыбака ("Морская царевна и рыбак"). В сказке-притче "Дождь идет" Ерошенко рассуждает о некоей туманной "общности всех религий" и о том, что в зависимости от восприятия разных людей абстрактное божество, всемирный дух может конкретно воплощаться в Христе, Магомете или Будде.

Наивность этих мечтаний настолько очевидна современному читателю, что не нуждается в дополнительных разъяснениях. Однако даже находясь под влиянием бехаизма, Ерошенко в лучших из своих ранних произведений сумел выразить неприятие окружавшего его мира. Это хорошо видно в его сказке "Кораблик счастья".

…В доме, где рассказчик снимал комнату, у хозяев был очень странный сын по имени Кин-тян. Родители считали его нервнобольным и обычно запирали в комнате. Но он пробирался к рассказчику и изводил его глупыми вопросами. Рассматривая фигурки Будды, Христа и ангела у него на токонома (11), Кин-тян говорил: "Это и есть те боги, что создали вселенную? А кто из троих это сделал? И кто из них глупее, а кто умнее?… Если бог всесилен, то почему же он создал мир таким несовершенным?"

Что можно было ему на это ответить? С каждым днем Кин-тян становился все угрюмее.

Однажды рассказчик застал мальчика в своей ком-нате. Тот бросал на пол фигурки ангела, Христа и Будды и кричал каждому из них: "Эй ты, почему ты создал мир таким плохим? А ну, сотвори его заново. Или ты не можешь?".

На шум прибежали родители. Позвали врача. Тот сказал, что Кин-тян болен, но он не в силах ему помочь; однако если в жизни мальчика случится большая радость, он, быть может, выздоровеет.

С тех пор Кин-тян всегда оставался в комнате Василия ночевать, и тот рассказывал ему сказки, которые он очень любил.

Как-то мальчик разбудил его и сказал: "Только что я видел ангела. Он приплыл ко мне на кораблике счастья и обещал, если я буду хорошим, забрать меня в золотую страну".

Ерошенко ощупал токонома – фигурки ангела там не было. Но прибежали родители и сказали, что и ангел, и кораблик – все это сон, и увели мальчика на свою половину.

Когда Кин-тян снова пришел к нему, тот сказал:

"Кораблик счастья и красивый ангел – не сон… Я верю, что это не сон. Но сесть на этот корабль дано не всем…"

С тех пор мальчик перестал капризничать, а врач, снова осмотревший Кин-тяна, сказал, что теперь он совсем выздоровел.

Однажды ночью Кин-тян снова разбудил рассказчика и сообщил, что за ним, Кин-тяном, прибыл кораблик счастья, но ему жаль уплывать в золотую страну одному без друга. Русский ответил ему с большой грустью, что не имеет права уезжать без своих друзей, без всех тех, кого он любит на этой грешной и печальной земле.

"Если бог всесилен, почему он не может построить корабль счастья, на котором уместилось бы все человечество?" – спросил тогда Кин-тян. "Не знаю, мальчик. Но я живу для того, чтобы построить корабль счастья для всех", – ответил устами героя сказки Василий Ерошенко.

Наивная мечта, не так ли? Но рассказчик признается, что он – "безумец" и "безумие" это наследственное. "У меня в роду, – пишет автор новеллы, – был сумасшедший дедушка. Он не признавал государства, забросил семью, отказался от личного счастья ради того, чтобы создать счастливое общество для всех людей. Этим он загубил свою жизнь; его повесили, обвинив в том, что он член анархистской партии. На суде было десять врачей, девять дали заключение, что он сумасшедший.

Только один, самый известный из них, доказывал суду, что мой дед здоров. Но суд его не послушался".

Герой этой сказки открывает плеяду ерошенковских "безумцев", не принимающих окружающую их действительность. Это – Тополиный Мальчик ("Зимняя сказка"), Крот ("Персиковое облако"), Принц ("Цветок Справедливости"), Орлиные сердца ("Сердце орла"), Бот-тян ("Странный Кот") и многие другие, в которых нетрудно разглядеть черты самого Ерошенко.

Эти сказки, написанные в разное время, приводят читателя к неизбежному выводу: безумны не герои сказок, а общество, в котором люди. Готовые жертвовать собой ради других, считаются сумасшедшими.

Герой "Кораблика счастья" отказывается от личного счастья, не желает уезжать в страну мечты даже вдвоем с любимой (прообразом Кин-тян, по признанию Ерошенко, была Камитика). Слепой писатель решил поступить, как герой "Рассказа бумажного фонарика", – оставить свою возлюбленную, уехать от нее навсегда, чтобы где-то вдали от нее строить свой "корабль счастья".

(11) Декоративная ниша в японском доме, где помещаются фигурки.

Ветер странствий

В июне 1915 года несколько русских, живших тогда в Японии, – А. Постников, И. Серышев, Н. Кузнецов решили отправиться в Америку и согласились взять с собой Ерошенко. Он воспрянул духом: неужели он увидит Гавайи, Ниагару, Великие Озера – места, о которых с таким восторгом рассказывала госпожа Александер!

О своих планах Ерошенко рассказал профессору Накамура.

Но что мог сказать профессор восторженному другу, витавшему, как всегда, где-то в облаках? Что кошелек Ерошенко пуст? Что деньги, присылаемые ему родителями, из-за войны обесценились (к тому же в последнем письме отец предупреждал, что больше сыну помогать не сможет)? Все это Ерошенко должен был понимать и сам.

– У вас, дорогой Эро-сан, осталось всего триста иен.

– Да, вероятно, я должен оставить мысль о путешествии в Америку, – с грустью сказал Ерошенко.

– Если вы останетесь в Японии, то о будущем вам не придется беспокоиться. Я стану давать вам каждый месяц пятнадцать йен, как и прежде, занимайтесь спокойно. Что же касается путешествий, то поговорите об этом с Катагами.

К этому времени Катагами Нобуру добился командировки в Москву от университета Васэда сроком на три года для изучения русской литературы. Но командировка начиналась в октябре, и Катагами решил до осени заняться русским разговорным языком. С этой целью он пригласил Ерошенко отправиться с ним на Хоккайдо: Катагами был просто необходим такой попутчик.

Стоял жаркий июль 1915 года. Покинув душный Токио, Катагами и Ерошенко сели в поезд на станции Уэно и отправились на север, в Хакодате. 13 июля они приехали в этот небольшой городок.

В дороге Катагами и Ерошенко подружились. Японец знакомил русского со своей страной, рассказывая о местах, которые они проезжали. Ерошенко понравился остров, здесь все напоминало ему Россию – отсюда ведь рукой подать до наших краев. Часто бродили они по улицам Хакодате и приморским поселкам Хоккайдо. Катагами вспоминал, что Ерошенко, взяв в руки гитару, пел русские песни – о бродяге, бежавшем с Сахалина, о Колыме, где томились узники. Слушая их, Катагами размышлял о тяжелой жизни русского народа, сердце его проникалось симпатией к людям огромной северной страны.

Если бы не отъезд Катагами из Японии, профессор стал бы, вероятно, близким другом Ерошенко. Помешала этой дружбе и их размолвка в Хакодате. Повод был пустяковый – спор о том, как лучше изучать языки. Но у Ерошенко, так же как и у Катагами, был вспыльчивый характер. Они поссорились; в Токио Ерошенко возвращался один.

Он шел пешком, кочуя от хижины к хижине, от храма к храму, зарабатывая на хлеб пением и игрой, словно украинский кобзарь или слепой японский монах бову-бодзу. Подробности этого путешествия неизвестны, но мы можем предположить, что именно тогда, по пути с Хоккайдо, он поверил в свои силы, в возможность одному путешествовать по незнакомой стране. Вернувшись в Токио, Ерошенко стал готовиться к отъезду из Японии.

Почему Ерошенко уехал из страны, где у него было столько друзей, где к нему начала приходить известность как к писателю? Лучший его друг Акита не дает на это ответа. Не потому ли, что он считал нетактичным писать о личных делах друга? "Эта любовь, – замечает Хирабаяси, – так или иначе наложила отпечаток на поездку Ерошенко в Сиам (ныне – Таиланд. – Ред.). И мучительней всего было то, что Акита ни словом не обмолвился о том, что этот вопрос касается и его лично. С отъездом Ерошенко Акита занял в любовном треугольнике его место".

Но только ли в этом была причина отъезда Ерошен-ко? Да и была ли однозначной

эта причина?

Любовь к Камитика сыграла, конечно, огромную роль в жизни поэта. Сохранилось свидетельство современника, который видел Ерошенко в день свадьбы Камитика Итико (случилось это четыре года спустя после описываемых событий): "Ерошенко… выглядел совсем больным, был бледен, на него страшно было смотреть. Его постиг удар, который он запомнил, вероятно, до конца своей жизни".

Однако неразделенная любовь всего лишь ускорила его отъезд из Японии. Дело было, видимо, в другом. Ерошенко как-то сказал о Японии и о своей жизни так:

"Слишком мало земли и слишком много счастья". И друзья и Камитика Итико окружили его там такой заботой, что он казался себе Одиссеем, который чересчур долго гостил у очаровательной Цирцеи.

Ведь планы путешествий по Востоку сложились у Ерошенко задолго до приезда в Японию – еще в Англии и в России. Цель его была – помочь своим незрячим собратьям, жившим в тех азиатских странах, где слепота считалась проклятием неба, а сами слепые – отверженными. "Если бы я не сделал этого, – писал Ерошенко, – то считал бы свою жизнь прожитой напрасно". Пребывание в Японии, где обучение слепых было хорошо поставлено, мыслилось им лишь как остановка, быть может и долгая, на этом пути – здесь он мечтал изучить языки стран Азии, овладеть теорией и практикой тифлопедагогики, набраться опыта и сил для нового путешествия.

Однако он полюбил Японию – она вошла в его сердце, стала как бы второй родиной. Он начал сочинять здесь сказки на японском языке. Ерошенко почувствовал себя способным работать на материале восточной культуры так, словно был уроженцем этой страны. Глубоко изучая историю, философию, литературы Японии, Индии, Китая, он пришел к выводу о том, что культуры Запада и Востока вовсе не разделены стеной, как это утверждали тогда некоторые европейские ученые. Впрочем, не только европейские.

В мае 1916 года состоялся спор слепого русского писателя с Рабиндранатом Тагором, в котором Ерошенко, по замечанию В. Рогова, "оспаривал основное положение Тагора о том, что западная цивилизация материальная, а культура Индии – чисто духовная" (12). Этот спор принес Ерошенко известность, поэтому на нем следует остановиться подробнее.

Рабиндранат Тагор, к тому времени уже признанный писатель, был приглашен в Токийский университет для чтения лекций. Вначале власти оказали ему радушный прием. Но очень скоро Тагор, выступая против "агрессивного национализма" (эти лекции вошли в его книгу "Национализм"), начал осуждать не только западных, но и японских милитаристов за их политику в Корее и на Тайване. Тагор тесно связывал между собой политические, философские и религиозные, проблемы. Вероятно, поэтому он перемежал лекции о национализме публичными спорами о религиях Запада и Востока. На этих диспутах всегда было много народу: кроме студентов туда приходили и священнослужители – буддисты, синтоисты, христиане, а то и просто любопытствующие.

На этот раз разговор шел на тему "Сходство и различие буддизма и христианства". Как только Тагор заявил, что христианство использует рассудочное знание, завещанное греками, в то время как буддизм через подсознание приобщает верующего к духовному миру, встал Ерошенко и начал возражать, сравнивая тексты из священных книг обеих религий.

– Вы, видимо, христианин, – сказал Тагор, восхищенный знаниями незрячего оппонента. – Тогда пусть вам возражает буддийский священник.

– Нет, я неверующий, – ответил Ерошенко. – У меня, знаете ли, свои отношения с церковью.

– Неверующий? – удивился Тагор. – Но тогда, что вас волнует в нашем споре?

– Мне показалось, что вы, опираясь на буддизм и христианство, противопоставляете культуры Европы и Азии. Совсем как Р. Киплинг, который писал: "Запад есть Запад, Восток есть Восток, и вместе им не сойтись". Так вот: с этим я согласиться не могу. У наших культур много общего, и если мы друг друга не всегда понимаем, то это из-за незнания языков. И еще из-за националистов, которые натравливают один народ на другой.

– А чем вы можете это аргументировать? – спросил Тагор.

Ерошенко минут десять говорил о растущей интернациональной общности людей, о родстве литератур Японии и России, о взаимовлиянии фольклора стран Запада и Востока.

– Расскажите о себе, кто вы такой, – попросил в конце беседы индийский писатель.

– Приехал я из России два года назад, сказки свои пишу по-японски, и товарищи называют меня японским поэтом, – закончил Ерошенко под аплодисменты зала.

В эти месяцы – последние перед отъездом – Ерошенко не раз выступал перед большими аудиториями. В женском педагогическом институте города Мито он прочел лекцию по русской литературе; на съезде японских эсперантистов выступил с антивоенным докладом на тему "Время сеять, а не собирать плоды" (13). Он ездил по стране вместе с Акита и художником Такэхаси Юмэдзи, которые представляли русского гостя японской аудитории.

Темы лекций были разными, но все чаще говорил Ерошенко об идущей в Европе войне (что было не совсем привычно в Японии, наслаждающейся тогда миром). Вот отрывки из его выступлений:

"Я думаю, мои слушатели согласятся с тем, что все люди на земле братья и их совместный труд мог бы превратить нашу планету в рай, что мир во всем мире есть величайшее благо для всех народов. Но если это так то почему же в Европе идет война? Почему ведется она с такой жестокостью, которую и представить нам трудно?..

Мне кажется, корень зла в национальной вражде… И эту враждебность и национальное чванство воспитывает государство, раздувает правительство, культивирует церковь.

Сегодня, когда идущая в Европе война становится все более кровопролитной и мы даже не знаем, когда братья, рабочие и крестьяне, перестанут убивать друг друга, кое-кто злорадно говорит: "Ну чего добились те, кто проповедовал любовь и братство? Они не только не предотвратили войну, но даже не смогли уменьшить число ее жертв?"

Но те, кто так говорит, не правы: деятельность сторонников мира не осталась бесследной и она еще принесет свои плоды. И сейчас, в годы войны, мы продолжаем борьбу за мир и благородные идеи братства народов продолжают жить.

Так будем же неустанно трудиться, ибо сейчас не время предаваться вдохновению, а время работать, время не брать, а отдавать, время не получать выгоды, а идти на жертвы! Нынче время сеять, а не пожинать плоды!"

…Мечтатель, он плохо представлял причины, породившие войну, не видел конца всемирной бойни. Но молчать в то время, когда льется кровь, наслаждаться солнцем в далекой Японии, когда полмира окутано облаком войны, он не мог. "Быть может, моя критика социальных пороков и не была глубокой, – писал Ерошенко, – но я страдал за слабых и униженных… И куда я ни поеду, страдание это будет всегда со мной". Ерошенко готовился к отъезду.

Вот как вспоминал об этом времени Акита Удзяку: "В Японии начался сезон дождей. Для Ерошенко, который привык к ясному небу Украины (14), этот несносный дождь казался бесконечным…

Ерошенко жил в то время вместе с художниками Накамура Цунэ и Ямаги Кэйске в студии, во дворе кафе Накамурая. Он все время лепил что-нибудь из глины… Однажды я посетил его вместе с Камитика Итико. Увидев скульптуры Ерошенко, Камитика радостно заметила:

– Как, вы умеете лепить?

– Нельзя сказать, чтобы я специально учился этому – просто я люблю это дело. Еще в детстве я жил на берегу Черного моря, в некоторых домах я видел прекрасные древние скульптуры. Потом мне посчастливилось увидеть статую, вылепленную Роденом. И хотя я мог видеть все это только на ощупь, руками, мне кажется, я воспринимал их такими, каковы они на самом деле.

– Но как вам удается лепить?

– Я ощупываю свою голову левой рукой, а правой мну глину. А уже что у меня получается, судите сами. Но я надеюсь – что-нибудь да выйдет. Кончу эту скульптуру и поеду в Сиам.

Я с удивлением спросил его:

– В Сиам? Зачем?

– Мне хочется узнать, как живут люди в небольших бедных странах Азии. Говорят, в Сиаме нет школ для слепых… Если представится возможность, хочу побывать в Бирме и Индии.

– А потом опять вернетесь в Японию?

– Не знаю, пока я еще ничего не решил. Камитика Итико сказала:

– Вы равнодушный человек, поэтому, вероятно, скоро забудете Японию.

– Я не смогу забыть, даже если захочу.

– Когда вы собираетесь уехать?

– Пока не знаю. Во всяком случае, в самое ближайшее время.

– Я бы хотела поехать с вами.

– В Сиам, Индию, Бирму?

– Да.

– О, как я был бы счастлив, если бы мы уехали вместе! Мне кажется, вы не очень-то счастливы в Японии. Как бы то ни было, вы много страдали".

3 июля 1916 года на Центральном вокзале в Токио собралось человек двадцать-тридцать. Среди провожавших был учитель и покровитель Ерошенко Накамура Кийоо и друзья поэта – Акита Удзяку, Такэхаси Юмэдзи и Фукуда Кунитаро, а также Агнес Александер. Камитика Итико среди них не было – не потому ли, что ей было нелегко прощаться с русским другом на виду у всех?

Ерошенко, вспоминал Акита, был в белой полосатой холщовой рубахе, красной феске – подарок госпожи Сома. Через плечо у него был перекинут мешок с гитарой и словарем, в руках палка. Вел его юноша по имени Датэ. Акита подошел к своему другу и сказал на ломаном эсперанто:

– Долгих лет!

Ерошенко рассмеялся.

Наступил час прощания, и вот поезд увозит Эро-сана.

Кто знает, удастся ли свидеться вновь? Ерошенко покидал Японию; он полагал, что оставляет ее навсегда. Ему было в то время двадцать шесть лет; в Японии он прожил два года и два месяца.

(12) Спор этот вошел в книгу Такасуги Итиро "Слепой поэт Японии"; подробнее о нем писал Акита Удзяку.

(13) Эта речь напечатана в мае 1916 г. Произнесена 29 апреля 1916 г. на III съезде японских эсперантистов.

Оценивая антивоенные выступления Ерошенко, вьетнамский журнал "Пацо" ("Мир") писал: "Ерошенко ненавидел войну и питающий ее шовинизм; вот почему он посвятил свою жизнь борьбе за мир и взаимопонимание народов".

(14) Акита и многие друзья Ерошенко ошибочно считали, что родина Ерошенко не Россия, а Украина, вероятно потому, что отец писателя был по происхождению украинцем. Обуховка относилась в то время к Курской губернии.