Полгода скитаний
Когда Ерошенко кончил читать в украинском клубе в Харбине "Страну Радуги", ему задали только один вопрос: собирается ли он в Советскую Россию.
– Да я готов туда всей душой, – простодушно ответил Василий. – Собственно для этого я и приехал в Харбин.
Зал в ответ неодобрительно промолчал. Здесь собрались в основном украинцы-самостийники, враги советской власти, выброшенные Красной Армией за пределы страны. Они тоже хотели вернуться "домой", но не в ту страну, о которой мечтал Ерошенко, а в царскую Россию, на гетмановскую Украину.
Василий ушел из клуба один. На душе у него было тяжело. В Харбине, среди соотечественников, он почувствовал себя более одиноким, чем, например, в Токио или Киото. Вокруг него подчас звучала русская и украинская речь, но для Ерошенко это был чужой город: по главной улице Харбина ходили, позвякивая наградами, царские генералы, тут и там слышались команды – казалось, город населяли одни военные. Советский писатель Сергей Третьяков, посетивший эти края в начале 20-х годов, метко назвал Харбин "Белогвардейском" (1).
Но и в этом белом Харбине был красный остров: на заводской окраине под защитой рабочих действовал Совет профсоюзов, выходила газета "Трибуна". К ее редактору, старому большевику Н. Н. Матвееву-Бодрому, Ерошенко пришел за помощью. Николай Николаевич знал уже обо всех злоключениях русского слепого писателя и приветливо его встретил:
– Очень рад, садитесь. Но почему вы пришли именно ко мне? – Матвеев-Бодрый лукаво подмигнул двум сопровождавшим Ерошенко японцам в студенческих куртках, словно вопрос этот относился и к ним.
– А к кому же еще? – простодушно улыбнулся Василий. – Вы, большевики, здесь сила.
– Вот то-то и оно, – подтвердил Николай Николаевич, обращаясь к японцам. – Есть вещи, которые видны даже слепому, а некоторые зрячие их видеть отказываются. А вам, дорогой Ерошенко, я всячески постараюсь помочь, хотя, увы, пока еще не все в наших силах. Вы ведь знаете, какое здесь положение?
Ерошенко знал. Между Японией и РСФСР находился "красный буфер" – Дальневосточная республика. И хотя во главе ее стояли большевики, они по тактическим соображениям своих связей с Москвой не афишировали. Вот почему, выполняя просьбу Ерошенко, Матвеев-Бодрый обратился к руководителю Русско-Азиатского банка Остроумову: Восточно-Китайская железная дорога, которая вела из Китая в Советскую Россию, находилась в ведении этого банка.
Но "добродушнейший" Остроумов, который в зависимости от обстановки, расточал улыбки то белым, то красным, не спешил с выдачей разрешения на проезд Ерошенко. А тем временем военное положение ДВР ухудшилось – белогвардейцы перешли в наступление и вскоре захватили Хабаровск. Начали арестовывать рабочих.
В этих условиях человеку, которого изгнали из Японии "как большевика", опасно было оставаться в Харбине. И в октябре 1921 года, списавшись с редактором и переводчиком Ху Юй-чжи (2), Ерошенко уехал в Шанхай.
Целых две недели добирался Ерошенко до Шанхая. Это было тяжелое путешествие. Денег не хватало. Китайского языка он не знал. Вокруг него говорили и сновали какие-то люди, но на всем пути к нему никто даже не подошел. В Шанхае его никто не встретил (3). в отчаянии он сел на ступени Северного вокзала, не зная, куда идти дальше. Заметив это, полицейский довел слепого до сеттельмента – европейского квартала, где Ерошенко устроился на ночлег в дешевом пансионе. Через несколько дней здесь его нашли Каваками и еще один японец, врач, приютивший русского у себя. И хотя в первое время Ерошенко старался оставаться в тени, он сразу же оказался в центре событий.
В эти годы в Китае ширилось национально-освободительное движение, и приезд человека, изгнанного из Японии за революционные убеждения, вызвал горячий интерес. Ерошенко, по замечанию Каваками, стал символом антияпонских настроений в Шанхае. Газета тогда еще революционного гоминьдана "Миньго жибао" посвятила Ерошенко целый номер.
Знакомя китайскую общественность с Ерошенко, Ху Юй-чжи на страницах этой газеты писал: "Слепой поэт является нашим искренним другом, любящим нас, относящимся с большой симпатией к нашему народу. Как гуманист, он мечтает о свободном мире, плюет в лицо империалистической, милитаристской культуре, плачет над несправедливой судьбой униженного, презираемого народа, скорбит и негодует. Одни называют его мечтателем, другие анархистом, третьи боятся, считая "опасным человеком". Однако все они ошибаются: он гуманист и только гуманист".
Впервые после высылки из Японии Ерошенко снова оказался среди друзей. У него опять появилась служба – Ерошенко стал преподавать эсперанто в Институте языков мира. И, если судить по воспоминаниям Каваками, он снова воспрянул духом, шутил, смеялся… Но в душе скитальца словно что-то надломилось: высылка из Японии, которую он так любил, неудачные попытки попасть домой, на родину – все это, конечно, не прошло для Ерошенко бесследно.
Об этом времени он писал: "Была осень, становилось холодно. Это была первая осень, которую я должен был его провести в Шанхае. Воспоминания о весне в Японии, о дорогих друзьях, о благородных помыслах делали эту осень еще тоскливее, еще холоднее.
По счастью, я встретил здесь двух друзей, которых знал еще в Японии. Они приехали незадолго до меня и также испытывали одиночество. Почти всюду мы были вместе. Китай являлся для нас загадкой, решать которую у нас не было ни настроения, ни сил. Я думал о Европе, мои друзья мечтали об островах Южных морей или о Тибете; мы чувствовали, что наш корабль окончательно разбился, а мы выброшены на пустынный остров, именуемый "Шанхай". Мы не надеялись уже построить другой корабль и не смели думать о Китае как о .своей новой родине. Безнадежно смотрели мы на людское море, безучастно стояли на ревущем пустынном острове. Как часто, проходя огромным рынком, где тысячи людей продавали и покупали, обманывали и становились жертвами обмана, слушая рев тысячеголосой толпы, мы, с улыбкой на губах, с невыносимой болью в сердце, говорили: "Вот поистине непроходимый лес". Как часто, бродя по "Новому миру" (4), мы повторяли: "Почему люди ищут одиночества в горах? – Пусть они придут в 'Новый мир' – и они почувствуют себя более одинокими, чем где-нибудь в Гималаях".
Однажды мы бесцельно бродили по этому городу и вдруг остановились около могучего дерева: оно уже совсем оголилось, и лишь один увядший листок виднелся на нем – и вид этого одинокого листа на огромном дереве произвел на нас невыразимое впечатление; мы стояли молча, неподвижно, а в наших полных непрестанной боли сердцах звучали тысячи вопросов: "Разве каждый из нас не похож на этот листок? Разве мы не увядшие листья на огромном дереве жизни?" О, как мы ему сочувствовали, потому что сами нуждались в сочувствии. А он, казалось, говорил нам: "Я сделал все, чтобы продлить свою жизнь на этом дереве; чтоб сохранить жизнь, я не любил никого, кроме самого себя. Целью моей жизни было не упасть с ветки, и вот я теперь один, печальный и жалкий, и вяну от мысли, что не сделал ничего полезного, никого не любил, думал только о самом себе…" Мы стояли недвижно, молчали. Листок упал мне на шляпу, я взял его с собой.
В холодные ночи, в осенние ночи, в бессонные, одинокие ночи, когда, спрятав лицо в подушку, я старался удержаться от рыданий, от жалобных вздохов о потерпевшем крушение корабле счастья, увядший листок возникал передо мной и начинал рассказывать свои истории, и, слушая его, я понемногу забывал о корабле счастья, который своими руками привел к гибели.
И теперь я уже не сожалею о своем корабле, не плачу о нем; и если бы дело обернулось так, что все прошлое оказалось бы только сном, если бы, проснувшись, я увидел, что корабль цел, руль в моих руках и я могу направить судно по своей воле, я не изменил бы направления ни на йоту, не повернул бы руля, я снова пошел бы морем, в котором уже погиб мой корабль".
(1) Белогвардейцы при поддержке японской военщины фактически оккупировали этот город.
(2) Ху Юй-чжи – китайский писатель, переводчик произведений русской и советской литературы. Был редактором сборника произведений Василия Ерошенко "Стон одинокой души" (Шанхай, 1923).
(3) Живший тогда в Шанхае японский эсперантист Каваками писал, что он был извещен о приезде Ерошенко, но встретить его не смог. "За Ерошенко, – отмечал Каваками, – всюду велась полицейская слежка, по его пятам шли детективы из японского консульства, ведь Ерошенко и в Китае считался опасной личностью".
(4) "Новый мир" ("Синь шицзе") – самое большое увеселительное заведение в Шанхае; в нем помещались театр, ресторан, залы для игр и т. п.
"Рассказы увядшего листка"
Вот что писал Василий Ерошенко в "Рассказах увядшего листка".
Была весна. Юные листочки старого дерева пели свой зеленый гимн солнцу, теплым вечерам, таинственной луне, загадочным звездам. Они трепетали от радости и любовного томления и просили старое дерево научить их любить.
В одну из тихих весенних ночей листочки увидели девочку. Обращаясь к дереву, она спросила его, правда ли, что все люди обязательно умирают? Дерево молчало, а девочка рассказала, что когда у нее умерли отец, мать, то дядя и тетя, чтобы их похоронить, продали ее сестренку. А теперь, продолжала она, заболел брат, – он кашляет кровью. Неужели, спросила девочка, он тоже должен умереть? Дерево ничего не ответило, девочка попросила у него листиков на венок для брата.
Листочки зашумели, спрашивая, как им поступить. Дерево молчало. И только несколько листьев упали в руки маленькой девочки.
А вокруг все улыбалось: луна, и звезды, и причудливые облака, ловившие счастье в бескрайнем просторе.
… Весна миновала. Листья старого дерева стали желтеть от жарких поцелуев солнца. И однажды вечером, когда они собрались отдохнуть от жары, листья заметили под деревом юного рикшу. Он прижался щекой к стволу и с горечью проговорил:
" – О доброе дерево с желтой листвою! Долго ль я должен быть для них лошадью?.. Доколе, скажи мне, доколе я должен сносить удары седоков? Может, до тех пор, пока мне не выбьют все зубы, чтобы не мог я кусаться? Может, до тех пор, пока не утрачу я голос, чтобы не мог я облаять их прогресс, удивительную культуру белых людей. И если так, то время настало: уже выбиты зубы и не могу я кусаться, голос охрип от рыданий, от непролившихся слез, и не могу уже лаять на их прогресс знаменитый".
Рикша разжал кулак, и листья увидели у него на ладони несколько зубов, испачканных грязью и кровью. Но листики держались за свою ветку, и лишь один из них, жалея человека, опустился к нему на лоб. Но рикша уже не шевелился. А наутро полицейский врач засвидетельствовал разрыв сердца. Разве мог он знать, отчего оно разорвалось?
…Наступил другой такой же теплый тихий вечер. Мир погрузился в сон, и люди во сне охотились за счастьем с большим успехом, чем наяву. Дерево безмолвствовало. Пожелтевшие листья свисали в теплом густом воздухе. И в этой тиши раздался голос: "- О доброе дерево с желтой листвою, больше я к ним не пойду, не буду просить подаянья – жить больше я не хочу!
Листья посмотрели вниз и увидели девушку-горбунью, которая говорила, протягивая к ним руки:
" – Все я богу прощу – эти горбы и обезьянье лицо; я не брошу упрека в его святой лик за дни постоянного голода на узких улочках, холодные ночи без сна, вместе с собаками. Я не плюну с проклятием в его святые очи… Только дай позабыть мне последние эти два дня!..
Я сидела на углу улицы и думала об облаках на синем небе, и вдруг пришел он, этот юноша в красивой шляпе, в одежде заморской, в блестящих ботинках. Увидев его лицо, увидев его глаза, я обо всем позабыла. Что-то случилось со мной. Я забыла вытянуть руку, забыла попросить подаянье… Улыбаясь, он бросил мне серебряную монетку и исчез.
Что-то случилось со мной; от радости вся задрожала, песни запела душа облачку на небе синем.
Я взяла монетку и спрятала ее на груди: она была моим первым сокровищем, я скорее согласилась бы умереть с голоду, чем истратить это сокровище.
Вновь я просила у них, но теперь они словно знали, что у меня на груди серебряная монетка; они проходили мимо со злостью, они словно не хотели простить мне; завидовали…
Прошел еще один день. Я ничего не ела и уже виде-ла смерть, что пряталась в каждом уголке узких улочек. Еще крепче прижимала я слабеющими руками мое сокровище к пылающей груди.
Наконец, я решила испытать последнее средство. Я пошла на широкие улицы белых…
…Я сразу же узнала этот ужасный ад. Все казалось созданным из вражды и ненависти: дома, все презирающие, трамваи, куда-то спешащие, фонари, гордо стоящие, люди, быстро проходящие…
И вдруг я увидела прямо против себя, на другой стороне улицы, ужасный призрак. Там стояла маленькая девочка с двумя горбами: один – на груди, другой – на спине… Я видела много нищеты, моя жизнь прошла среди бедных калек, но никогда я не видела ничего более жалкого, чем этот призрак на широкой улице…
Мое сердце сжалось от сострадания с такой силой, что я застонала от боли.
Я взяла мою серебряную монетку… и бросила ее той девочке как милостыню, и тогда я все поняла…".
Это было зеркало, нищенка увидела себя! Люди стали смеяться над ней. Но здесь она вновь встретила юношу в заморском платье, того, кого любила больше жизни. И она бросилась к нему:
– О, помоги мне, помоги! Помоги мне убежать от себя самой!..
– Прочь, – закричал он, – урод, прочь, дьяволенок! Он ударил ее ботинком в грудь и этим ударом разбил ее сердце.
Горбунья обняла дерево и забылась вечным сном, а несколько листиков опустились на ее лоб, образовав на нем венок.
…Наступила осень. Листья на деревьях стали багряными. Казалось, природа устала. И однажды под деревом присела очень усталая девушка с маленькими ножками, которые вовсе не годились для того, чтобы много ходить. Но по ее изорванной пыльной одежде было видно, что она прошла сотни миль.
Она тоже обратилась к старому дереву и рассказала себе. Родилась она далеко в горах и там полюбила красивого юношу, смелого и бесстрашного сына гор. И хотя она с ним давно была помолвлена, однажды он ушел в далекий город, а ее просил ожидать его дома, в горах.
Но годы шли, и девушка решила узнать, что с ним. Своими маленькими ножками она прошла долгий путь от своих гор до города на могучей Янцзы, потому что, как сказала она дереву, решила шагать по дороге жизни, а для этого нужно иметь не большие ноги, а большую душу.
И вот девушка увидела любимого… Но нет, это был не он – не сын гор, брат нерушимых скал и друг гордых орлов. Перед ней предстал юноша с изможденным лицом, с угасшим взором и печальной улыбкой. Все помыслы его занимали только деньги. Стремясь к богатству, он утратил все: и честь, и мужество, и душу. И она обратилась к багряным листикам и старому дереву, чтобы они помогли ей.
Но листья не хотели помочь девушке, ведь для этого им пришлось бы покинуть родимую ветку.
Они держались за нее из последних сил. И дерево молчало, в отчаянье заламывая ветки. Но вскоре не выдержало и оно и взмолилось:
– О ветер, свали меня, чтобы я ничего не видело! Однако это было очень старое дерево, и ветер его уважал. Тогда оно крикнуло дровосекам: – О срубите меня, срубите быстрее, чтоб ничего мне не видеть: ни желтых чертей, ни дьяволов белых, чтоб не могло я видеть ни рабский народ, ни еще более рабских. правителей!
Но дровосеки лишь преклонили перед деревом колени: они его тоже уважали.
"И дерево воскликнуло в отчаяньи:
– О, что же случилось с этим народом, что же случилось с этой страной? Дух ли великий народа умер?
Душа ли страны навсегда отлетела? Геройские сердце ужель не забьется в груди этих юных?..".
Но старому дереву никто не ответил. И с тех пор оно молчит?.
В последних его словах слышалась мольба, обращенная к народу:
– Ты проснешься ль, исполненный сил, иль, судеб повинуясь закону, все, что мог, ты уже совершил?…
Этот некрасовский вопрос был особенно актуален в Китае 20-х годов – во времена революционного подъема и естественно, что он оказался главным вопросом "Рассказов увядшего листа".
Но Ерошенко не знал на него ответа: он не был марксистом, ему неясны были пути социального развития. Изгнанник, человек, оторванный от родины, он переживал личную трагедию. Наверно, отсюда и печаль, даже пессимизм, которые пронизывают "Рассказы увядшего листка".
Символом тоски, одиночества, ненужности стал в этих рассказах последний, уже увядший лист. По ассоциации вспоминаются лермонтовские стихи:
"Дубовый листок оторвался от ветки родимой и в степь укатился, жестокою бурей гонимый; засох и увял он от холода, зноя и горя…"
Не так ли сложилась и судьба самого слепого писателя – русского листка, отторгнутого восточной чинарой?
Однако последний, увядший лист Ерошенко совсем не похож на лермонтовский дубовый листок. Первый – домосед, безразличный к чужому горю и потому держащийся за родную ветку, второй – бродяга, путешественник, перекати-поле. А судьба их одинакова – оба засохли и увяли "от холода, зноя и горя".
И все же тоска Ерошенко не переходит в отчаяние. В этом убеждает и юмор "Страниц из моей школьной жизни" и просветленный лиризм "Рассказов увядшего листка", которые, по замечанию японского критика Хираока Нобуру, очаровательны, как воспоминания давно минувшего детства. Печаль слепого писателя не беспросветна: у него есть якорь, с которого нельзя сорваться, если сам не захочешь. Этот якорь – любовь к родине.
Россия спасла своего сына от отчаяния, она не только навеяла Ерошенко некоторые образы для его "Рассказов увядшего листка", но и сама появилась в них в образе Страны Мечты, где высится гора Свободы, восходит солнце Истины и луна Справедливости. Ерошенко писал, что путь в этот край лежал "на север, в ту таинственную страну снегов, в страну великого духа, скрытых сил, грозящих перевернуть мир…" Автор как бы призывал народы Востока воплотить в реальность свою Страну Мечты "силой молодых, отважных сердец", ибо "дух юных смелых сердец всемогущ, он – бог, что сотворил мир, творит и будет творить его".
Правда, Ерошенко предчувствовал, что путь к светлому будущему полуколониальных стран неимоверно труден и долог, потому что настоящее темно, как ночь, и до рассвета еще далеко. Но он звал "приближать утро", даже самая темная ночь должна же когда-нибудь смениться рассветом! И вот в рассказе "Мировой пожар" Ерошенко писал: "Прислушайся, брат, что там за звуки? Ты слышишь? Это ведь… Не набат ли? Да, это набат! Пожар! Пожар! Скорее открой окна! Пошире распахни их! О, какое зарево в небе! Великий пожар разгорается! Но где горит? На западе, на севере? А здесь все еще тьма?.. Ты хочешь сказать, что пожар дойдет и до нас! Что станем мы тогда делать?"
Ответ напрашивался сам собой. Читатель угадывал пламя революции в отблеске пожаров, полыхавших на севере и западе от Китая.
В Пекин
Во вступительной статье к сборнику "Стон одинокой души", в который вошли "Рассказы увядшего листка", Ху Юй-чжи предсказывал, что "изящный талант слепого поэта и на Западе получит такое же широкое признание, каким он уже пользуется на Востоке". И действительно, этот небольшой по объему цикл рассказов положил начало долгой известности писателя Ерошенко. На протяжении десятилетий "Рассказы" печатались в японских и китайских журналах, выходили отдельными изданиями в сборниках Ерошенко на русском, японском, китайском языках и на эсперанто. В чем же причина популярности этого произведения на Востоке, и особенно в Китае?
Здесь, видимо, сказалось то, что Ерошенко был писателем-романтиком, а романтизм (так же, как и натурализм), по замечанию академика В. М. Алексеева, "уже давно отжившие свое в Европе, оказались на китайской почве чем-то чрезвычайно новым, внесшим в литературу снова жизнь и волнение, хотя уже на иной почве, в иной среде и на ином языке".
И все же популярность этого произведения была определена прежде всего его идейным содержанием. Китайский литературовед и переводчик Гэ Бао-цюань считал, что "Рассказы увядшего листка" проникнуты "безграничной симпатией к китайскому народу" – и в этом он видел их главное достоинство. Такасуги добавлял, что Ерошенко ярко "показал антиколониальный Китай под гнетом империализма". В те же годы, писал он, Китай посетило немало значительных японских литераторов, обладавших большим, чем Ерошенко, талантом, например Танидзаки Дзюнъитиро, Сато Харуо, Акутагава Рюноскэ. Они тоже писали о Китае, но Ерошенко и увидел, и отобразил жизнь народа лучше и глубже их.
"Если никто не любит нас, – писал Ху Юй-чжи, – если никому на свете более не жаль нашего несчастного народа, что ж, будем считать, что автор "Стона одинокой души" – наш единственный верный друг". Китайский читатель почувствовал родственную душу в этом гонимом и униженном слепом русском человеке, который, сам страдая от тоски по родине, открыл свое сердце навстречу боли и страданиям простых китайцев.
К "Рассказам увядшего листка" примыкает по теме "Колыбельная" Ерошенко – очень русское по своему ритму стихотворение, напоминающее стихи М. Ю. Лермонтова. В нем автор пытается успокоить китайчонка, которому в ночной тьме чудится то ли японец с ружьем, то ли белый с палкой.
Милый мой, в года глухие
Свой закон и суд:
Если мы не бьем – другие
Нас с тобою бьют…
И предрекая мальчику беспросветную жизнь рикши в стране, где бесчинствуют иностранцы, грустно заключает:
Говорят, на свете волчий
Царствует закон -
Телом, духом правит молча
И жестоко он.
Над тобою вечной тенью
Будет он витать,
Ты оплачешь день рожденья
И родную мать.
Ты не первый в этом мире…
Видно, в черный час
Нас с тобой на свет родили,
Не спросив у нас.
Перевод с эсперанто К. Гусева
Ерошенко не знал ответов на мучившие его вопросы. Ему было так же тяжело, как и китайскому рикше – "человеку-лошади", и нищенке-горбунье или девочке с маленькими ножками – он ведь не понаслышке знал о своих героях. И здесь снова на помощь ему приходят друзья.
Оказавшись в Китае, Ерошенко сразу же попал в поле зрения великого китайского писателя Лу Синя. Русский изгнанник еще только приехал в Харбин, а прогрессивный пекинский журнал "Синь циннянь" ("Новая молодежь") уже поместил на своих страницах его сказки "Тесная клетка" и "На берегу" в переводах Лу Синя. 22 октября 1921 года, когда Ерошенко был уже в Шанхае, вышло из печати литературное приложение к пекинской газете "Чэньбао", целиком посвященное русскому гостю: Ху Юй-чжи знакомил читателя с судьбой слепого писателя, а переведенная Лу Синем сказка "Сон в весеннюю ночь" – с его творчеством.
Что же привлекло внимание Лу Синя к судьбе русского скитальца? Словно отвечая на этот вопрос, Лу Синь писал в 1925 году: "Пока г-на Ерошенко не выдворили из Японии, я не знал ни его имени, ни фамилии. Произведения его я прочитал уже после того, как он был выслан. Из статьи г-на Кана в "Иомиури симбун" мне стали известны более подробно обстоятельства позорного изгнания слепого русского писателя из Японии. Тогда-то я и перевел его детские сказки и пьесу "Персиковое облако". Дело в том, что тогда я думал только об одном: мне хотелось, чтобы был услышан страдальческий крик гонимого, чтобы у моих соотечественников пробудилась ярость и гнев против тех, кто попирает человеческое достоинство, и, право, не больше. Я вовсе не собирался протягивать руку за редкостным заморским цветком и пересадить его в благоухающий искусствами цветник "Государства цветов"" (5).
"Я люблю этого наивного поэта Ерошенко", – писал Лу Синь еще за полгода до встречи со своим будущим русским другом. Узнав, что Ерошенко оказался в Шанхае, Лу Синь принял горячее участие в судьбе изгнанника. Из дневника китайского писателя следует, что в ноябре и декабре 1921 года он обменялся письмами с шанхайским товарищем Ерошенко Ху Юй-чжи и писателем Мао Дунем.
Видимо, Лу Синь беспокоился о слепом писателе: он понимал, что над головой Ерошенко снова собираются тучи. Ерошенко жил в Шанхае под надзором полиции. Ему снова грозила высылка. Только куда? Ведь из британских и японских владений его уже изгнали. Быть может, власти посадили бы его в тюрьму… И Лу Синь пригласил Ерошенко немедленно переехать в Пекин.
24 февраля 1922 года Ерошенко уже выходил из поезда на Пекинском вокзале. Его встречали младший брат Лу Синя Чжоу Цзо-жэнь (6) и друг китайского писателя Цянь Сюань-тун – оба профессора Пекинского университета, куда по их рекомендации был приглашен и Ерошенко.
– Добро пожаловать, дорогой Эро-сан! – приветствовал Ерошенко Чжоу Цзо-жэнь на эсперанто.
– Здравствуйте. Кто вы? – настороженно спросил писатель: всю дорогу он чувствовал, что за ним следят, и опасался случайных знакомств.
– Ваши друзья, Эро-сан. Ваши друзья, – успокоил его Чжоу Цзо-жэнь.
Он представил Цянь Сюань-туна, сказал, что здесь они по просьбе Лу Синя, который, к сожалению, не смог прийти.
– Мой брат и я приглашаем вас пожить у нас в доме, – сказал профессор Чжоу. Ерошенко широко улыбнулся: теперь он среди своих. Он понял, что друзья решили укрыть его от преследований.
– Как вам нравится у нас, в Китае? – спросил Цзоу Цзо-жэнь русского гостя, когда они вышли на привокзальную площадь. Ерошенко, боясь, что их могут услышать, сдержанно ответил:
– Мне здесь все нравится, но только не рикши: не могу привыкнуть, что один человек ездит на другом, как на скотине.
– Понятно, – рассмеялся Цянь Сюань-тун. – Но если не взять рикшу, нам придется идти пешком – в Пекине еще нет трамваев.
– А ведь рикш придумали не китайцы, – сказал Цжоу Цзо-жэнь. – Само это слово японского происхождения, по-китайски оно звучит "янчэ" – "Заморская коляска". А ввел в употребление двухколесную коляску с тянущим ее человеком один разбитый параличом европеец.
– Вот видите, – обрадовался Ерошенко, – а мы с вами здоровые люди. Поэтому предлагаю идти пешком. Я хотел бы познакомиться с Пекином.
Оба китайца нехотя двинулись в дорогу: путь предстоял неблизкий. К тому же дул обычный для этого времени года ветер с песком.
– А ведь вам как профессору университета будет положен персональный рикша, – сказал Цянь Сюань-тун. – Что же, вы откажетесь от него? Но тогда этот человек останется без хлеба, умрет с голоду его семья.
– Нет, почему же, – замялся Ерошенко, – мы будем ходить с ним рядом… разговаривать. Он будет учить меня говорить по-китайски.
– Наш друг просто не знает местных условий, заметил Чжоу Цзо-жэнь. – Когда в одном городе провели трамвай, то рикши легли на рельсы: трамвай лишал их работы, а для рикши это равносильно голодной смерти.
Так, беседуя, все трое дошли до тихого пустынного переулка Бадаовань, где стоял дом Лу Синя. Писатель купил его, продав дом в Шаосине, и поселил здесь всю семью: мать, жену, обоих братьев с их женами, свояченицами и детьми.
Приведя гостя, Чжоу Цзо-жэнь ознакомил его с будущим жилищем. Лу Синь с матерью и женой жил в доме, окна которого выходили в сад. В строении поодаль обитали его братья и их семьи. Работал писатель во флигеле для гостей, неподалеку от которого поместили и Ерошенко, так что окна его комнаты были расположены как раз напротив кабинета Лу Синя.
– Я не знаю, как смогу объясняться с вашей семьей, – смущенно сказал Ерошенко, – ведь я совсем плохо разговариваю по-китайски.
– О, пусть это вас не беспокоит, – ответил Чжоу Цзо-жэнь. – Мы со старшим братом говорим на эсперанто. Впрочем, если вам угодно, можете разговаривать с нами и по-японски. И не только с нами. Моя жена Хато Нобуко – японка, так же как и ее сестра. Свободно болтают по-японски все пятеро ребятишек, мои и младшего брата. Кстати, разрешите познакомить вас со старшим братом. Он только что вернулся с работы.
Лу Синь протянул Ерошенко руку и приветливо сказал:
– Здравствуйте. Давно ждал вас и рад, что вижу, наконец, живым и здоровым.
– Спасибо… – В Лу Сине Ерошенко сразу же почувствовал друга. – Спасибо, что пригласили в дом человека вам еще совсем незнакомого.
Глядя на усталого от скитаний писателя, Лу Синь сказал:
– Дорогой Эро-сан, я читал ваши сказки и знаю кое-что о вашей судьбе. Наверно поэтому мне кажется, что мы с вами знакомы уже давно.
– И мне тоже, – радостно отозвался Ерошенко.
Лу Синь сделал все, чтобы жизнь гостя в его доме была интересной и приятной. Слепому помогал студент У Кэ-ган, который читал ему книги, составлял вместе с ним конспекты будущих лекций. Члены семьи Лу Си-ня, и прежде всего его старушка-мать, тоже отнеслись к Ерошенко с большим участием.
Особенно подружился Ерошенко с четырехлетним сыном Чжоу Цзо-жэня. Завидев гостя, мальчик кричал: "Эротинко!" – он не выговаривал трудную для китайца русскую фамилию. Дети вообще так и льнули к этому доброму человеку. Но даже жена Чжоу Цзо-жэня относилась к Ерошенко неплохо, хотя тот был гостем Лу Синя, которого она ненавидела и всячески изводила. Лу Синь по этому поводу грустно шутил: "Трачу энергию девяти волов и двух тигров, чтобы хоть немного переделать членов своей семьи".
Китайскому писателю было неуютно в собственном доме: братья не всегда его понимали. Ерошенко чувствовал это и всем сердцем тянулся к Лу Синю. Как раз в это время У Кэ-ган познакомил русского гостя с опубликованной незадолго до того лусиневской "Подлинной историей А-кью", и Ерошенко показалось, что он начинает понимать душу китайского писателя. Но поговорить с Лу Синем ему все время не удавалось – тот был круглые сутки занят. Утром, сидя в плетеном кресле, он просматривал газеты и отвечал на письма, днем работал в министерстве, вечером преподавал в университете, ночью, надев халат, садился к столу писать.
Ночь для Лу Синя была заполнена радостью творчества, и как ни хотелось Ерошенко поговорить с ним, он, конечно же, не решался отвлечь писателя от его занятий. К тому же и сам он тоже работал ночами: писал при зеленой лампе, хотя ему, разумеется, свет был не нужен. Но лампу он всегда зажигал, словно приглашал Лу Синя зайти к нему на огонек. И вот однажды ночью Ерошенко услышал, как заскрипела дверь его комнаты. По походке он узнал Лу Синя.
(5) "Государство цветов" – образное название Китая.
(6) Лу Синь – псевдоним писателя. Настоящее имя – Чжоу Шу-жэнь. Чжоу Цзо-жэнь – литератор, переводчик с немецкого, японского и русского языков. В 20-е годы сотрудничал с Лу Синем. В 30-е годы запятнал себя работой на японских оккупантов.
Друг Лу Синя
– Добрый вечер! – Ерошенко услышал усталый, с хрипотцой голос – видимо, Лу Синь прочитал сегодня несколько лекций. Писатель тяжело опустился в кресло, закурил сигарету и сказал:
– Я давно хотел расспросить вас, дорогой Эро-сан, вашей жизни. Если это, конечно, удобно.
– И мне очень хотелось рассказать вам о себе, Лу Синь-сэнсэй.
Ерошенко начал свой рассказ с того, как он ослеп, затем перешел к учению в школе, работе в оркестре и путешествию в Англию.
Лу Синь внимательно слушал, тихо покашливая, и непрестанно курил. Особенно взволновал его рассказ об аресте и высылке Ерошенко из Японии. Когда гость рассказал, что в разговоре с таможенником не стал отрицать своего интереса к большевизму, Лу Синь спросил:
– Почему же вы так ответили, ведь это для вас было небезопасно?
– Я был в своем, русском Владивостоке. И пусть японцы захватили его и даже переименовали в город Урадзиво, они должны были бояться меня, а не я их.
– Так, так, – подтвердил Лу Синь. – Японская пословица в таких случаях советует: "Садясь на чужого коня, помолись предварительно Будде".
Ерошенко радостно рассмеялся в ответ: он понял намек Лу Синя – незадолго до их встречи Народно-революционная армия ДВР разбила белых под Волочаевкой и вела успешное наступление на Приморье.
С той поры Лу Синь и его русский друг не раз беседовали по ночам. Иногда в их разговорах принимал участие У Кэ-ган или кто-либо из гостей Лу Синя. Один из них впоследствии вспоминал, что такие беседы длились нередко за полночь. "При этом совсем не чувствовалось, что Лу Синь – китаец. Он умел так проникаться настроением, мыслями собеседника, что совершенно перевоплощался. Даже на шутки Ерошенко он отвечал тоже японскими шутками…". Так и не освоившийся в Китае, Ерошенко чувствовал себя в доме Лу Синя естественно и свободно.
Японию, замечал Лу Синь, Ерошенко искренне любил и говорил о ее бедах так, словно высказывал свое собственное горе. Видимо, Лу Синь и его русский друг немало беседовали об этой стране. Говорили они и о Советской России, которая очень интересовала Лу Синя и к которой он чувствовал большую симпатию (7). Однако объяснить его дружбу с Ерошенко только этим нельзя. В 20-е годы в Пекинском университете, бок о бок с Лу Синем, работали и другие русские – китаеведы А. Ивин, Б.Васильев, писатель С. Третьяков. Но близок он был только к Василию Ерошенко.
К сожалению, об отношениях Лу Синя с Ерошенко еще мало известно. Ерошенко не оставил воспоминаний о своей жизни в Пекине. Более того, возвратившись из Китая на родину, он в разговорах никогда не упоминал о своей дружбе с китайским писателем, видимо считая даже само такое упоминание нескромным. К счастью, Лу Синь в своем эссе "Праздные мысли на исходе весны" поведал читателю о своем русском друге. Он вспоминал свои беседы с Ерошенко:
" – Господа капиталисты все больше превращают рабочих в машины, – сказал как-то Ерошенко. – Они не только эксплуатируют их, но и навязывают им свои мнения, взгляды, заставляя с покорностью работать на себя. И я опасаюсь, Лу Синь-сэнсэй, как бы будущие ученые, чтобы парализовать рабочих в их борьбе, не изобрели специальное лекарство.
Я вздохнул, чтобы Ерошенко понял, что я разделяю его страхи, и сказал:
– Конечно, досточтимые господа и мудрецы, которые им служат, мечтают о золотом веке, когда они с помощью каких-либо технических средств смогут превратить рабочих в своих механических рабов. К счастью, у человека нет такого нервного узла, как у гусеницы, чтобы одним уколом можно было парализовать его волю, поэтому этим господам приходится обманывать людей…
Когда в 1915 году, – продолжал Лу Синь, – помещик Юань Ши-кай решил объявить себя императором, то его ученые американские советники написали: "специфические черты характера китайцев таковы, что Китай может быть только монархией". К счастью, ваша страна недавно отказалась от такой "специфики"".
Во время этих встреч Ерошенко бывал счастлив. И хотя были они не частыми – Лу Синь много работал, – слепой писатель всегда чувствовал, что рядом с ним большой настоящий друг.
Однажды заметив, как грустит Ерошенко, невесело наигрывая на гитаре, Лу Синь сказал:
– А почему бы вам не пригласить сюда приятеля из Японии? У нас в доме всегда найдется место для гостя.
– Да вы просто ясновидец, Лу Синь-сэнсэй, – ответил Ерошенко.
Как раз в это время в Китай собирался токийский знакомый поэта, студент Фукуока Сэйити; японец спрашивал, может ли он погостить в доме Лу Синя. Теперь Ерошенко мог позвать приятеля к себе. Подзаработав уроками английского языка и дождавшись каникул, Фу-куока Сэйити приехал в Пекин.
На вокзале Ерошенко его не встретил. Взяв рикшу, Фукуока отправился в дом Лу Синя. Приехав, он представился Чжоу Цзо-жэню и тихо, на цыпочках, вошел в комнату слепого. Японец хотел сделать сюрприз другу, но Ерошенко, повернув к нему голову, сказал:
– Фукуока, – это ты. Подойди сюда – я уже давно тебя жду. Извини, что не пришел тебя встречать на вокзал.
– Эро-сан, дорогой, как вы меня узнали? – отозвался Фукуока. – А встреча… вы, наверное, сочли, что для меня будет небезопасно свидание с человеком, высланным из Японии?
– Ты прав. В Пекине полно японских шпионов. Но это не значит, что мы просидим все дни дома. Не так ли?
На следующий день они втроем – Фукуока, Ерошенко и его поводырь, мальчик Чан-линь, отправились на прогулку. Ехали они на ослах – иного транспорта, если не считать рикш, в Пекине тогда не было.
"Был конец марта, наступила весна. Уже расцвели персики и сливы, в сосновом бору щебетали птицы. Друзья проехали по Центральному парку, затем Ерошенко предложил посетить кладбище императоров династии Мин. Здесь он остановился, слушая птиц, дотрагивался до памятников руками…
В полдень они приехали на гору Сишань (западнее Пекина), а оттуда отправились в зоопарк посмотреть и послушать животных.
С приездом Фукуока Ерошенко стало веселее. Но особенно ценил он те немногие дни, когда их обоих брал с собой на прогулку Лу Синь. Шли они на улицу Люличан, в тихие прохладные лавки антикваров. Лу Синь занимался тогда поисками экспонатов для пополнения китайских музеев. Здесь никогда не было толчеи. Кончиками пальцев Ерошенко ощупывал фигуры девушек и всадников, раскопанные в могилах; чистый фарфор императорских заводов в Цзиньдэчжэне – чашки, вазы, которыми не разрешали пользоваться даже помещикам; бронзовые монеты Х века – крупные с квадратными отверстиями; зеркала с барельефом на обратной стороне.
Лу Синю, знатоку древностей, было интересно, как воспринимает все это Ерошенко. Узнав от Лу Синя, что есть любители, которые снимают отпечаток с памятника, а сам памятник уничтожают, чтобы их копия стала уникальной, – Ерошенко в гневе сжал кулаки.
О многом говорили Лу Синь, Ерошенко и Фукуока в эти мартовские, свободные от занятий дни – об истории буддизма, о войне, о русской литературе и переводах ее на китайский язык. Однажды Ерошенко сказал:
– Лу Синь-сэнсэй был так добр, что перевел мои сказки. Знаю, я слабый литератор, но у меня есть пьеса "Персиковое облако", которая все же лучшее из того, что я написал. Мне бы очень хотелось, чтобы Лу Синь-сэнсэй перевел и ее.
– Я читал вашу пьесу: в ней так много названий растений и животных, что я не представляю, как перевести все это на китайский, – ответил Лу Синь.
– Быть может, я мог бы вам помочь, – заметил Фукуока. – Мне приходилось редактировать эту пьесу.
– Да это просто заговор, – сказал Лу Синь и улыбнулся сдержанно, одними глазами. – Нужно подождать. Перевод не каша или чай, которые проглатывают целиком. Здесь следует поработать зубами, языком. Переводить нужно так, как вкушают подлинные яства – не спеша, маленькими кусочками.
С этого дня Лу Синь сел за перевод "Персикового облака". Для него, вспоминал наблюдавший за писателем У Кэ-ган, это было почетное и торжественное дело. От работы он отвлекался только для того, чтобы посоветоваться с Ерошенко и Фукуока (8).
В день, когда Лу Синь закончил перевод пьесы, его мать пришла на мужскую половину и сказала об этом Ерошенко. Гость пришел в такой восторг, что бросился в пляс, потом сорвал со стены гитару и под ее аккомпанемент спел для старой китаянки несколько русских песен.
А Лу Синю он посвятил четверостишие – "Песнь белой птицы":
Вижу радуги мост, он играет, маня.
Слышу голос зовет – это ты, это ты!
Я иду по мосту в край чудесной мечты
И ты смотришь мне вслед, ободряя меня.
Видимо, Ерошенко понимал, что перевод "Персикового облака", сделанный рукой большого мастера, станет достоянием потомков.
(7) Лу Синь был активным пропагандистом русской и советской литературы; основал издательство, выпустившее при его участии переводы многих русских книг.
(8) В благодарность за эту помощь Лу Синь подарил Фукуока китайское издание сказок Ерошенко с дарственной надписью на эсперанто.
Персиковое облако
Действие пьесы "Персиковое облако" происходит как в реальной действительности – на земле, среди людей, так и в ирреальной – под землей, в сказочном мире животных, растений и духов. На земле, где светит солнце, живут сильные существа; внизу же, в мрачном подземелье, обитают создания слабые, но преисполненные надежды на лучшее будущее; они тянутся к солнцу.
В одной деревне живут три девушки-крестьянки: Харуко, Нацуко, Акико и дочь богача Фуюко (9). А под землей есть очень похожие на них принцессы: три добрые – Весна, Лето и Осень и одна злая – Зима. В облике неверного жениха Канэ видны черты сказочного юноши – Персикового Облака. Каждое животное или растение, согласно ремаркам автора, воплощает реальный персонаж – аристократов, ученых, артистов, рабочих. Таким образом, сказка отражает реальность, а реальность уходит корнями в сказку.
…Конец зимы. Животные и растения в подземном царстве томятся в ожидании весны. Но зимний ветер принес страшную весть: в этом году весна не придет. Сладко спит дряхлая Матушка-Природа и не знает, Что ее старшая дочь принцесса Зима – жестокая аристократка с ледяным сердцем – заточила свою младшую сестру, красавицу Весну, в заколдованном замке.
Подземный мир в смятении. Если Весна хоть раз не придет, все его обитатели умрут. И растения решили выйти навстречу солнцу:
"Резуха. Наверху холодно, зато там свобода.
Адонис. Лучше холодный свободный мир, чем теплая тюрьма.
Семь весенних трав. Ты прав, Адонис, ты прав".
Но зимний ветер накрыл смельчаков снегом, и подземный мир снова погрузился в спячку.
Как же помочь всем этим слабым и униженным? Как разбудить Весну? Об этом днем и ночью думает Молодой Крот – "юный идеалист", как представил его автор.
"Молодой Крот. Бабушка, спойте мне, пожалуйста, такую песню, чтобы хоть немного утихла моя грусть.
Дед. Да что с тобой, в самом деле? Отчего тебе грустить и тосковать? Еды, кажется, хватает: дождевых червей полно…
Бабка. Да и всяких козявок и букашек. Молодой Крот. Скажите, бабушка, отчего умерли отец мой и мать?
Дед. Оба они были странными кротами. Бабка. Да, уж это верно. И отец твой и мать всегда стремились туда, в тот мир, который на земле.
Дед. Ох и страшен тот мир, на земле. Там всегда светло… Молодой Крот. Дедушка, а почему мы должны всегда жить под землей и не можем появляться в Мире, где светит солнце?
Дед. Миром, где светит солнце, владеют существа, которые гораздо сильнее нас.
Бабка. То царство сильных и опасных существ.
Дед. Для нас хорош и мир под землей. Есть здесь дождевые черви…
Молодой Крот. Сильные живут в прекрасном, озаренном солнцем мире. А мы должны веки-вечные жить под землей?..
Бабка. Так решила Матушка-Природа…
Дед. Сильные побеждают слабых – таков главный закон природы…
Молодой Крот. А мне нравится мир, где светит солнце. Я люблю тот прекрасный мир, что на земле…
Дед. Даже солнца, которое так любят цветы и насекомые, мы видеть не можем. От солнечного света мы слепнем… и умираем. Запомни это хорошенько…
Молодой Крот. Дедушка! Я понимаю и знаю то, о чем вы сказали. Но если бы мы на протяжении многих поколений жили там, на земле, то, наверно, наши дети и внуки тоже смогли бы жить в том прекрасном светлом мире и смотреть на солнце… И я хочу туда. Хочу иметь глаза, чтобы увидеть прекрасный, озаренный солнцем мир. Хочу быть таким же умным, как люди. Хочу быть сильным… Да, я не желаю здесь больше оставаться. Либо я буду жить в мире солнца, либо умру".
И Молодой Крот пошел к мерзнущим под землей существам, чтобы повести их к Солнцу и разбудить Весну. Под его водительством животные и растения ломают двери, ведущие в земной мир. Но ветер позвал на помощь принцессу Зиму. Все подземные жители замирают в страхе. Только Крот не побоялся и сказал злой фее:
– Я тебе не цветок, принцесса Зима! Гляди, как бы я тебя не укусил… Напрасно меня пугаешь. Я все равно пойду и освобожу Весну.
Крот разбудил Матушку-Природу и рассказал ей, как Зима заколдовала Весну. Но он пожаловался не только на злую фею.
"Молодой Крот. Матушка! В этом мире сильные выживают, а слабые погибают… Говорят, что таков твой основной закон, но для меня он невыносим.
Лягушки. Мы тоже против такого закона! Мы против!
Змея. Замолчите, недоросли! Лягушки созданы лишь затем, чтобы мне было чем питаться.
Муха. Мы против того, чтобы нас глотали лягушки.
Уж. Нельзя ли издать такой закон, чтобы мы могли пожирать людей и свиней?..
Матушка-Природа. Успокойтесь, мои милые, успокойтесь. То, что сильные выживают, – это, действительно, закон. Но разве сильные это те, у кого крепкие руки и ноги, у кого острые когти и зубы, у кого ядовитые жала? Разве сильные – это они?.. Нет, ошибаетесь, дети мои. Сильные – это не они. Кто всем сочувствует, кто помогает друг другу – те гораздо сильнее их… Только те, чья жизнь наполнена высоким, прекрасным чувством любви, обретают истинное счастье… И пусть даже погибнет этот мир, я всегда, до скончания веков все буду мерить лишь одной меркой: любовь, красота и справедливость…
Пока Природа произносила этот монолог, Черная Змея высунула голову из-за ее пазухи и пыталась проглотить Квакшу.
Квакша. Что же это такое, Матушка-Природа?
Крот. Раз змея такая голодная, пусть съест меня.
Змея. А что, может он и вкусный.
Матушка-Природа (рассуждая про себя). Хотела я устроить мир по законам справедливости, но видно в чем-то просчиталась. Невозможно сделать так, чтобы всем было одинаково хорошо".
Поняв, что природа бессильна им помочь, обитатели подземного царства приуныли. Но вернулся уходивший ненадолго Крот. Он узнал волшебные слова, с помощью которых можно расколдовать Весну.
Крот влюблен в ветреную девушку Квакшу, и во имя этой любви и преданности униженным и слабым ведет их к Солнцу, в чертоги принцессы Весны. Подойдя к воротам дворца Весны, он произносит:
– Во имя любви – откройтесь!
Но Крот ошибся и расколдовал чертоги не Весны, а Лета. А слова заклинания, которые могли бы запереть их, он забыл. От яркого солнца Кроту сделалось плохо.
Квакша. Что, плохо себя чувствует? А не он ли сулил нам золотые горы? Пусть теперь расплачивается.
Змея. Говорят тебе, поскорее закрой ворота, Крот поганый…
Слепень. Может мне куснуть его, тогда он побыстрее зашевелится.
Змея. Я же говорила, что надо быть осторожным и мудрым, как змея.
Квакша. Уж ваша мудрость-то известна. От нее – одно лишь зло".
Крот все-таки вспомнил, как запереть чертоги Лета. Животные и растения успокоились, но когда он повел их во дворец Весны, они пошли за ним уже не так охотно, как в первый раз.
"Незабудка. Не следует забывать, что может проснуться Матушка-Природа. Она устроит нам такой нагоняй, что только держись.
Крот. Напрасно ты говоришь такие слова. Или ты забыла о всех, кто страдает от Зимы там, наверху? Мы не только ради себя пытаемся разбудить Весну. Мы это делаем и во имя тех, кто замерзает в мире над нами, на земле".
И Крот разбудил Весну. Но вместе с ней проснулась и Матушка-Природа. И она заявила Кроту:
– А ты разве не знаешь, что тебе нельзя жить в мире, где светит солнце? Знаешь? И все-таки хочешь идти туда?
Крот ответил:
– Пусть, Матушка, я не смогу там жить, зато смогу там умереть!
Природа снова усыпила всех проснувшихся раньше срока. А в это время Зима, узнав от предательницы Вишни, что у Весны есть возлюбленный, прекрасный юноша Персиковое Облако, проникла в чертог своей спящей сестры. Она разбудила юношу и спросила, со-гласен ли он по доброй воле уйти к ней.
Сравнив Весну с Зимой и решив, что Зима могущественней и богаче, юноша пошел в ее чертоги.
В это время проснулась Весна. Она побежала к сестрам и к Матушке-Природе рассказать, что натворила Зима – увела ее возлюбленного – Персиковое Облако.
Животные и растения тем временем радовались про-буждению Весны:
"Насекомые и цветы (поют хором).
Там за радужным мостом есть прекрасная страна.
Это Радуги Страна, это – счастья сторона.
Цикада. Конечно, нужно лететь туда. Мы все туда полетим:
Пчела (рабочая). Я бы рада, но только мне нужно собирать мед.
Муха (бездельница). Я, к счастью, не из рабочих, так что времени у меня достаточно. Но лететь в такую даль мне вовсе неохота. Была бы лошадь, я бы на ней поскакала.
Цикада. И у меня нет времени. Парадокс: ведь я – деятель искусства.
Лягушка. Эх ты, деятель. У тебя только и есть время, чтобы болтать о счастье и справедливости, о Стране Радуги, а вот побывать там тебе недосуг.
Молодой Крот. Я здесь. Я иду в Страну Радуги… (От яркого солнца у него темнеет в глазах)… Я ничего не вижу. В этом мире я – слепой.
Квакша. Я этого не знала. Но раз так, возвращайся к себе под землю. В этом светлом мире слепцам не место!
Молодой Крот. Квакша! Возьми меня с собой. Квакша. Ты что, хочешь, чтобы я стала твоим поводырем!
Молодой Крот (склоняя голову). Да. Квакша. Ты хочешь, чтобы я всегда, до самой смерти таскала тебя с собой? Ты думаешь, я на это способна?
Молодой Крот. Если любишь, то будешь способна стать даже поводырем слепца.
Квакша. Если люблю? Да кто может тебя полюбить, кроме какой-нибудь кротихи, такой же слепой, как и ты. Даже в Стране Радуги… (Смеясь уходит)".
Крот убит предательством Квакши, равнодушием всех, кого он привел в край Весны. Обессиленный, он попадает в руки своего врага, принцессы Зимы. Она решает убить его, подвергнув медленной пытке. Но в это время к ней врываются ее сестры, умоляя отдать Весне Персиковое Облако. Взамен Зима потребовала у Весны мост Радуги, по которому можно пройти в Страну Счастья. После долгой борьбы Весна получила, наконец, свое Персиковое Облако. Но что это? Вместо цветущего юноши перед ней предстал рано постаревший, уставший от жизни человек, который думал только об удовольствиях и деньгах. Весне не нужен такой возлюбленный, и она просит сестру отдать ей взамен хотя бы Крота. Зима нехотя соглашается. Но Крот уже мертв.
Сердце Весны разбито, на щеках ее появляется чахоточный румянец; она должна скоро умереть.
Такова сказочная фабула пьесы, параллельно которой развивались события и в реальном мире. Так же, как и под землей, наверху, в деревне недалеко от Токио, в тот год долго не наступала весна. В деревне жила девушка по имени Харуко. Она страдала от холода, но еще больше от того, что ее возлюбленный Канэ нашел себе нового друга – дочь барона Фуюко. Правда, Канэ – социалист, он не терпит богачей, но почему же тогда он уехал в Токио с дочерью барона?
От этих дум Харуко заболела. Она мечется в бреду; то ей кажется, что ее пришел встречать какой-то крот, вышедший из-под земли, то ей снится, что Фуюко украла у нее персиковое облако.
Но пришла весна, и вернулся Канэ. Однажды, когда после дождя по небу протянулась радуга, Харуко пригласила любимого вступить на радужный мост и вместе с ней отправиться в край счастья – Страну Радуги. Но юноша сказал ей:
"Канэ. Хару-тян! Когда ты, наконец, расстанешься со своими детскими грезами? Этот радужный мост не что иное, как самое обыкновенное физическое явление.
Харуко. Наверное, ты прав. Но когда я иду с то-бой вот так, как сейчас, мне начинает казаться, будто я приближаюсь к той неведомой счастливой стране. И если ты меня поведешь, я смогу перейти через этот мост и попасть в Страну Радуги. Пусть это детская фантазия, но она мне кажется отрадной и легко осуществимой. И все-таки, если ты не пойдешь со мной, я одна никогда не дойду до той страны".
Сказав так, девушка попросила юношу никогда ее не покидать.
"Харуко. Когда тебя нет со мной, мне лезут в голову странные мысли. Если ты, Канэ-тян, оставишь меня, у меня останется единственный выход – уйти в то мрачное подземелье, где обитают кроты.
Канэ. Эти мысли – порождение твоей слабости. Ты должна стать сильной. Пойми, что мир, в котором мы живем, – не для слабых. Этот мир для сильных и здоровых существ. Лягушки, которых мы с тобой видели в окружении змей, рано или поздно становятся их добычей. Мы – тоже лягушки, окруженные змеями… Помни это, Хару-тян, и постарайся стать сильной и крепкой женщиной.
Харуко. Да, но ведь рядом с таким сильным, как ты, я тоже смогу стать сильной.
Канэ. Если ты считаешь меня сильным, ты глубоко ошибаешься. Я сам ищу сильную личность".
И тут девушка заметила крота:
"Харуко. Это мой крот, мой. (Быстро берет его на руки и прижимает к груди.) Ты пришел за мной, милый кротик, пришел встречать меня? А я-то думала, что еще рано".
Но Канэ забрал у нее крота, чтобы приготовить из него чучело для Фуюко, дочери барона, на которой решил жениться. В разговоре с матерью Хару-тян Канэ старается оправдать свое предательство:
"Канэ. Я, матушка, еще молодой… и, кроме горестей бедной студенческой жизни, ничего не знал. А когда окончу медицинский колледж, мне тоже придется трудиться день и ночь, чтобы заработать себе хотя бы на пропитание. Эта мысль для меня невыносима… Мне хочется вкусить все прелести веселой, праздной жизни. Мать. Значит, ты хочешь жениться на дочери барона только ради богатой и праздной жизни? Да ведь это позор! Я до сих пор считала тебя человеком!
Акико. Баронский пес!.. Ты стал барской собачкой, поздравляю!"
Появившиеся на сцене девушки Акико и Нацуко также проклинают Канэ и отбирают у него крота, отдавая его Харуко.
Но Крот уже мертв. Мать решила, что он слишком долго пробыл на солнце.
– Посланец подземного мира. Это он приходил за мной, – говорит, кашляя кровью, Харуко. Девушка безнадежно больна. Предательство Канэ убило ее. Перед смертью она просит:
"Харуко. Матушка, сделайте так, чтобы Радуга не погасла! Нацу-тян, Аки-тян, подруги мои милые, сделайте, чтобы мост Радуги светился всегда. Ведь если она исчезнет, я никуда не смогу пойти. Мне останется лишь одна дорога – в темный подземный мир…
Нацуко. Тетушка, она, наверное, бредит.
Харуко. Нацуко-сан, Акико-сан, не нужно плакать. Я уже со всем примирилась, и у меня теперь на сердце совсем легко. Я решила уйти в тот подземный мир, где живут кроты. Но я не умру, я не могу умереть. И никто меня не может убить. Я бессмертна. Я – Весна!.. Сейчас я ухожу, но потом приду снова. Я должна буду каждый год приходить в этот мир. Каждый год я должна буду бороться со своей сестрой Зимой, у которой вместо сердца кусок льда. Ради цветов, ради насекомых, ради Персикового Облака, ради моста Радуги, ради Крота, – во имя всех слабых и прекрасных существ я должна буду бороться с ней каждый год. Стоит мне хоть однажды не прийти, и весь мир превратится в снежную пустыню, и ледяными станут людские сердца, и все прекрасное, все розовое станет серым, зачахнет и погибнет.
Я – Весна! Я не умру! Я – бессмертна! (Из усадьбы барона доносятся звуки арфы. Харуко приподнимается.) Канэ-тян, прощай, Канэ-тян! Передай привет Фуюко. До свидания, земной, светлый мир! Я еще приду. Я не умру. Я – Весна. Я – бессмертна. (Падает замертво.)"
Птицы, насекомые, цветы поют песню о Стране Радуги.
Таково содержание пьесы Ерошенко "Персиковое облако".
Акита Удзяку писал Ерошенко в Китай: "Читая эту красивую сказку, я вспомнил Ваше лицо, Ваш голос, представил себе даже особенности Вашего произношения и проникся симпатией к Вам. Я положил Вашу рукопись на колени, уселся на той самой лужайке, где Вы когда-то любили гулять, и стал смотреть в бескрайнее небо, которое можно увидеть только ранней осенью. И тут я почувствовал, что проникаюсь настроением Вашей пьесы, что душевные волнения ее молодых героев близки и мне.
В "Персиковом облаке" Вы не уходите в мир мечты, не отрываетесь от земных забот. Но пламя Вашей мыс-ли, пламя Вашей мечты горит и в этой сказке".
"Персиковое облако" – исповедь писателя, биография его души и одновременно своеобразный итог всего написанного им на Востоке. Молодой Крот похож на Цыпленка ("Трагедия цыпленка") и на карасика Фунитаро ("Горе рыбки"), – так же, как они, он не может жить в безжалостном мире, где действует "закон всеобщего поедания". Стремление к солнцу, к свету сближает его с гордыми орлами ("Сердце Орла"), а готовность отдать жизнь за угнетенных и униженных – с Великим Принцем ("Цветок Справедливости"),
В образе Крота Ерошенко выразил свою боль, свою трагедию – стремление уйти от одиночества в неуютный мир борьбы за счастье и невозможность, как он считал, этого счастья для него, слепого.
Ерошенко был из породы тех чудаков, которые, по словам Горького, украшают мир. Не зная, как бороться с "законом всеобщего поедания" – и в природе, и в обществе, – герои его добровольно идут на смерть. Крот из пьесы просит, чтобы его съели вместо Квакши, а мальчик из "Странного кота" умоляет отца: если нужна чья-то жизнь, то пусть он убьет не бедное животное, а его самого.
Ненормальные, сумасшедшие, безумцы – только так могли бы назвать этих героев горьковские пингвины и щедринские караси-идеалисты. "Сильные, присвоившие плоды труда слабых, не могли быть подлинно свободными, а слабые всегда были глубоко несчастны", – писал Ерошенко в "Сердце Орла". Но ненормальны были сами условия жестокого эксплуататорского мира, которые превращают людей либо в хищных хозяев, либо в покорных рабов. И для того чтобы говорить этому обществу правду, обличать сильных мира сего, великим писателям приходилось прибегать к иносказаниям. Так поступали Шекспир, Гоголь, Чехов и Лу Синь. Эту традицию продолжил в своей пьесе и Ерошенко.
С гневом обрушивается автор на "нормальных", "практичных", "трезвых людей", которые, начав действовать, как один из героев Щедрина, "применительно к обстоятельствам", всегда кончают переходом к подлости. Таков Канэ, предавший во имя "сытой жизни" не только любовь, но и свои социалистические идеалы.
"Молодой человек, о котором Вы рассказываете, – писал автору пьесы Акита Удзяку, – сначала был полон жизненных сил и готов был пойти на борьбу с целым миром. Но в какой-то момент он утратил мечты, лишился мужества, скрылся за старые, серые стены и стал похожим своей судьбой на многих наших японских юношей.
Японская культура теперь примерно каждые десять лет переживает переворот. И после каждого такого переворота "тени идолов", которым мы поклоняемся, становятся все мрачнее и мрачнее. Но это происходит не только в нашей стране…".
Подобные события происходили, например, и в Китае. В "Рассказах увядшего листка", как мы помним, Василий Ерошенко вывел "китайского Канэ" – "гордого сына гор", который, вкусив "прелести городской жизни", бросил свою любимую ради денег и развлечений. Что ожидало его в будущем?
Проиграв последние деньги, этот юноша продал свою честь и пошел на службу к разбойникам, – отмечал Ерошенко.
"Персиковое облако" – пьеса-призыв. Видимо, именно это имел в виду Акита, когда писал: "В этом произведении, которое на первый взгляд кажется всего лишь утопией, Вы как будто обращаетесь к нашей молодежи с призывом: "Надо иметь волю!" Вы говорите: "Не надо отчаиваться, потому что весна непременно придет". Да, это правда – весна не может не наступить!".
(9) Эти имена образованы от японских слов, соответственно означающих: "весна", "лето", "осень", "зима".
Профессор Пекинского университета
Представляя читателям "Персиковое облако", Лу Синь писал, что он спешит подарить эту пьесу китайской молодежи и раскрыть перед ней сердце ее автора, его чистую душу и глубокий ум. Китайский писатель, стремившийся разбудить народ от векового безмолвия, обращал свой призыв "прежде всего к молодежи". "Вождь молодых мятежников" (так называли Лу Синя) верил, что "будущее превзойдет прошедшее, а юноши превзойдут стариков".
В борьбе, которую вел Лу Синь, Ерошенко был его помощником. Об этом говорят и "Персиковое облако", и "Мудрец-Время", и "На берегу", и другие произведения писателя, обращенные прежде всего к молодежи.
Вот какую историю поведал он, например, в сказке "На берегу".
… В лесу среди зверей, птиц и насекомых пронесся слух, что солнце, в тот день уже клонившееся к горизонту, больше никогда не взойдет. Эта весть напугала обитателей леса, и две бабочки бросились догонять солнце, уберечь мир от вечной тьмы. Но долететь до горизонта у них не хватило сил; бездыханными они упали берегу моря.
Утром к морю пришли школьники с учителем и спросили его:
"- Почему здесь лежит мертвая бабочка? Она утонула? Да, конечно, – ответил учитель, – недаром я всегда говорю вам: не уплывайте далеко от берега. – Но ведь нам нужно учиться плавать! – закричали ребята. – Плавайте там, где мелко. Незачем забираться на глубокие места. С морем не шутят. В нашем цивилизованном мире на всех реках есть мосты или по крайней мере паромы. – И учитель предостерегающе поднял руку.
В это время подошел монастырский слуга.
– Ну а если паром перевернется? – спросил он учителя, но тот ничего не ответил. (Этот учитель получал премии от дирекции, и его неизменно ставили в пример другим преподавателям!)
Ученики старших классов в этот день тоже пошли к морю в сопровождении учителя. И они увидели бабочку.
– Эта бабочка, вероятно, не захотела жить на нашем острове. Она собиралась перелететь на материк, – сказал учитель. – Вот и погибла. Так что каждый из нас должен оставаться на своем месте и довольствоваться тем, что имеет. Это самое главное в жизни. Но монастырского слугу не могло удовлетворить такое объяснение, и он спросил:
– А если у вас нет места в жизни? Вы тоже должны быть довольны? Ученики рассмеялись. Но учитель невозмутимо продолжал:
– Только в этом случае вы добьетесь счастья для себя и для своей страны. Объяснить людям, что они должны удовлетвориться тем, что имеют, – такова цель просвещения. (Этот учитель скоро стал директором школы!)
В этот же день у моря побывали студенты. Профессор сказал им:
– Инстинкт, друзья мои, как видите, не всегда безошибочен. Эта бабочка видела в своей жизни только маленькие ручейки. И она решила, что море – это маленький ручеек. Она задумала перелететь его, и вот – результат перед вами. Главное в жизни – опыт! И право же, наши юнцы, которые, едва выпорхнув из школы, окунаются в политику и в общественное движение, удивительно похожи на эту бабочку!
Монастырский слуга снова возразил:
– Но откуда же появится опыт у молодежи, если она ничего не будет предпринимать?
Профессор, холодно улыбаясь, продолжал:
– Говорят, что свобода – инстинкт человека, но ведь инстинкт не всегда безошибочен. (Этот профессор недавно избран в Академию. Приносим ему свои поздравления!)
А монастырский слуга с того же дня находится под надзором полиции…
И никто из них не знал, что две бабочки погибли оттого, что хотели развеять мрак и спасти человечество, вернуть ему солнце!"
Так кончается сказка. Читая ее, мы попадаем в странный, непривычный для зрячих мир, где "солнце – фиолетовый корабль", а море – "золотое". Но эти редкие краски не вносят диссонанса в картину, словно на-писанную черной тушью.
Художник беспощадно разоблачает тех, кто проповедует, что общественное безмолвие должно длиться вечно: учителей, защищающих этот бесчеловечный строй; чиновников, страшащихся солнца; беспринципных полицейских, готовых хватать невиновных. Не случайно в Пекинском университете сказку "На берегу" считали сатирой на декана-соглашателя Ху Ши, который обычно удерживал студентов от выступлений против существовавших в стране порядков.
Когда читаешь эту сказку, вспоминаются гневные слова Н. А. Некрасова: "Будь он проклят, растлевающий пошлый опыт – ум глупцов!". Вырвать молодежь из-под влияния старых обычаев, традиционной ханже-ской морали, под воздействием которых юноши и девушки вырастают либо безжалостными эксплуататорами, либо покорными рабами, – вот к чему стремился Ерошенко. Этой же теме он посвятил и свое выступление в дискуссии о китайском театре: "Неужели юноши и девушки Китая бессильны плюнуть на. то, что с точки зрения людей, воспитанных по старинке, является нравственным или безнравственным?.. К таким, ни на йоту не обладающим силой духа юношам и девушкам, я отношусь, как к жалким и слабоумным людям… подобию их отцов и матерей… О, этот темный уклад жизни! Он погружает во тьму настоящее и хочет, чтобы и будущее было темным!"
Многим пришлись не по душе эти слова писателя. Лу Синь выступил тогда в защиту русского друга, заявив, что он целиком и полностью поддерживает его мужественную позицию в этом вопросе. Он писал: "Я готов плюнуть в лицо тем из молодых, кто вырос, впитав в себя старую мораль и новую аморальность…" Ерошенко вместе с Лу Синем боролся за молодое поколение Китая, он призывал его отвергнуть груз традиции и выбрать свой путь к новой жизни. "Эро-сан стремился привлечь внимание китайских студентов к борьбе за свободу", – отмечал Такасуги Итиро. С весны 1922 года русский гость мог уже обращаться к студентам непосредственно с университетской кафедры, ректор Пекинского университета Цай Юань-пэй по рекомендации Лу Синя пригласил Василия Ерошенко преподавать эсперанто.
В 1921 г., воспользовавшись тем, что Всекитайский съезд учителей по предложению Цай Юань-пэя принял резолюцию об изучении в школах эсперанто, три профессора-эсперантиста – Лу Синь, Чжоу Цзо-жэнь и Цянь Сюань-тун основали при Пекинском университете Специальную школу эсперанто. Директором ее назначили русского эсперантиста Иннокентия Серышева, а преподавателями братьев Чжоу (10) и Цянь Сюань-туна.
Так как в Специальную школу записалось пятьсот слушателей, то в помощь преподавателям из Шанхая был приглашен китайский эсперантист, известный под псевдонимом Сунь-фир, и Ерошенко, который не только преподавал язык, но и читал на эсперанто русскую литературу. Его лекции слушали студенты двух потоков – те, кто знал эсперанто, и те, кто его не знал (для них выступления Ерошенко переводил Чжоу Цзо-жэнь). Таким образом, например, лекции о Леониде Андрееве посещали уже не десятки студентов, как в русской секции университета (11), а сотни. На курс Ерошенко записалось пятьсот человек: триста на эсперантский поток и двести на китайский. Так, студенты преодолевали языковый барьер, мешавший их знакомству с русской литературой.
Обычно Ерошенко читал лекции в большой аудитории, оформленной в китайском стиле. Он водил пальцем по брайлевским листам и говорил на эсперанто. Каковы были темы его выступлений? Они отражены в заголовках статей того периода: "Женский вопрос в новейшей русской литературе", "Андреев и его пьесы", "Андреев и его символические драмы" (12).
Несмотря на работу энтузиастов-переводчиков (в частности, членов созданного в 1921 г. Общества изучения литературы), произведения русских писателей были еще мало известны в Китае. Нередко Ерошенко, анализируя драмы Л.Андреева, знакомил слушателей с их содержанием.
Леонид Андреев привлекал китайского читателя своим гуманизмом (правда, несколько отвлеченным), пацифизмом и ненавистью к социальному злу. Высоко ценил Л. Андреева и Лу Синь (13). Русский писатель был близок и самому Ерошенко – гуманисту и пацифисту.
Китайских студентов, видимо, особенно интересовали проблемы, связанные с положением женщины в дореволюционной России. Буржуазная семья, основанная не любви, а на расчете, переживала кризис – это и отразил в своих драмах Л. Андреев. Василий Ерошенко, анализируя их, приходит к выводу, что буржуазный брак – узаконенная проституция, ибо, как он писал, "нет принципиальной разницы между женщиной, продающей свое тело многим мужчинам, и женщиной – рабой одного".
И хотя в своем анализе пьес Ерошенко не доходит до обнажения причин бесправия женщины, до обличения буржуазного общества и государства, даже такая критика варварских семейных отношений с большим интересом воспринималась китайскими слушателями.
Русский писатель приехал в Китай в интересный и напряженный период истории этой страны. 4 мая 1919 года, менее чем за три года до его появления в Китае, началось демократическое, антиимпериалистическое движение. В тот день на улицу вышли студенты, протестовавшие против унизительных для страны решений Парижской мирной конференции. Полиция стреляла в них, улицы Пекина обагрились кровью, но движение прокатилось мощной волной по всей стране и утихло только в начале июля. А два года спустя, весной 1921 года студенты и преподаватели Пекинского университета, протестуя против бесчинства властей, объявили забастовку и направились к министерству просвещения. Полиция на этот раз не решилась прибегнуть к оружию, ограничившись жестоким избиением и студентов и профессоров.
В то время, когда Пекинский университет стал ареной бурной политической борьбы, многие студенты обратили свои взоры к России. В этих условиях Ерошенко воспринимали в Китае, как посланца своей революционной родины. И Ерошенко оправдывает такое к нему отношение. Едва приехав в Пекин, 2 апреля 1922 года, он вступает на вечере в народной школе при Пекинском университете, поет "Стеньку Разина", аккомпанируя себе на гитаре. (Песня эта так понравилась слушателям, что Лу Синь перевел ее на китайский язык и опубликовал перевод в "Чэньбао".) А 1 Мая Ерошенко, присоединившись к учащимся Конфуцианской школы, участвует в первомайской демонстрации, во время которой поет мало кому известный тогда в Китае "Интернационал". В этот день, отмечал Такасуги Итиро, Ерошенко был по-настоящему счастлив: он бродил среди студентов, пел, играл, оживленно разговаривал с ними.
Мы еще мало знаем о деятельности Ерошенко в Пекине – неизвестны даже темы его лекций по литературе (не мог же он больше года читать лишь об Андрееве да еще об Арцыбашеве). О чем разговаривал он со студентами, что рассказывал им?
Кое-какие сведения отыскать все же удалось, в частности по публикациям советских авторов, очевидцев событий того времени.
С. Третьяков, ссылаясь на одного из слушателей лекций Ерошенко, в своей книге отмечает: "Мы бросаемся на лекцию эсперанто, всемирного языка, делающего людей братьями… Но пекинская полиция держится других мнений. Офицер, находящийся в зале, спрашивает: "Вы что тут пропагандируете?"
Студенты переглядываются и улыбаются.
– Мы не пропагандируем – мы изучаем язык, понятный всем народам. Прислушайтесь, господин офицер, и примите участие в наших занятиях.
– Язык, понятный всем народам? – бурчит офицер и прислушивается, убежденный, что понятное всем наро-дам тем более должно быть понятно полицейскому чиновнику… Запахи наших политических занятий беспокоят полицейские носы".
Мы знаем, что Ерошенко был человеком разносторонних интересов, глубоко интересовался физикой и математикой и позднее, уже на родине, преподавал эти предметы в Понетаевской школе слепых. М. Я. Безуглова отмечает в своих воспоминаниях, что ее муж, заведующий кафедрой философии, поражался эрудиции ее брата в философских вопросах.
Музыкант, литератор, педагог, Ерошенко, как говорилось, был еще и одаренным лингвистом, знатоком многих языков. Изучение языков для него было не самоцелью, а средством, открывающим путь к культуре народа. Хорошо знакомый с иероглификой, он призывал к реформе китайской письменности, из-за сложности которой, как отмечал Лу Синь, большинство китайцев оставались неграмотными.
Китайский лингвист Ли Цзинь-си вспоминает выступление Ерошенко в Женском
педагогическом институте, русский писатель назвал "Миссия интеллектуалов". "Почему в стране с четырехсотмиллионным населением лишь незначительное меньшинство любит литературу? – спрашивал Ерошенко и продолжал: – Это удручающее обстоятельство легко объяснимо. Люди физического труда не имеют свободного времени для учения. Тем более у них нет времени на то, чтобы тратить бесполезные усилия на изучение сложной иероглифической письменности… Во всем мире нет другой такой национальной литературы, какой, к несчастью, является китайская, которая была бы полностью отделена от народных масс.
Сегодня нельзя сказать, что простые рабочие не испытывают интереса к литературе, – возможно, они ею как раз очень интересуются; но если не любят ее, то исключительно потому, что целый день вынуждены работать и у них нет времени и надежды на то, чтобы одолеть трудности, связанные с иероглифическим письмом.
Из-за того, что в Китае существует преграда в виде подобной письменности, ваша интеллигенция отделена не только от простого люда Европы и Америки, но и от своего собственного народа. Преграда эта прочнее древней Великой китайской стены и таит в себе значительно большую опасность, нежели феодальная дикость".
Мнение Ерошенко об усовершенствовании китайской письменности совпадало со взглядами Лу Синя, который был одним из активных борцов за реформу литературного языка.
Выступление Ерошенко за доступность языка для всех не было для него случайным: в Китае, так же как в Бирме, а потом – на Чукотке и в Туркмении, он ратовал за то, чтобы простые люди (а в их числе и слепые) в совершенстве овладели родным языком – умели и читать, и писать (он сам создал брайлевский алфавит для туркмен).
Но вместе с тем писатель предупреждал, что это лишь начало – нужно изучать и те языки, на которых говорят в других странах. Вот почему он пропагандировал в Бирме английский язык, преподавал его в Москве и в Кушке и всюду, где только мог, обучал людей эсперанто.
(10) Лу Синь преподавал эсперанто в Пекинском университете и Женском педагогическом институте с декабря 1923 г., т. е. уже после отъезда Ерошенко из Китая.
(11) Русская секция при Пекинском университет была создана в 1920 г. Однако из-за языковых трудностей (в китайских школах русский язык не изучали и студентам приходилось осваивать одно-временно и литературу и язык) число слушателей колебалось от 15 до 50 человек.
(12) Лекция "Женский вопрос в новейшей русской литературе" впервые была прочитана В. Ерошенко перед студентками женского пединститута в японском городе Мито. Четыре статьи об Андрееве, по свидетельству советского китаеведа М. Е. Шнейдера, были про-диктованы Ерошенко на эсперанто и опубликованы в приложениях к китайским газетам "Миньбао", "Цзюэу" и "Чэньбао фуцзюань" в 1923 – 1924 гг.
(13) Оценивая отношение Лу Синя к некоторым рассказам Л. Андреева, В. Петров писал: "Лу Синю импонировал протест Андреева против равнодушия к человеческой личности… тем не ме-нее он никогда не закрывал глаза на слабые стороны его дарования" (В. Петров. Лу Синь. Очерк жизни и творчества. М., 1960, с. 336).
"Утиная комедия"
Несмотря на активное участие в общественной жизни страны, Ерошенко в Пекине было грустно и одиноко. Он стремился домой и, как заметил Лу Синь, постоянно тосковал по Советской России. К тому же слепой изгнанник все время с симпатией вспоминал Японию. По сравнению с Японией Китай казался ему бесплодной пустыней.
Однажды Чжоу Цзо-жэнь спросил гостя:
– Если представится возможность, поедете ли вы снова в Японию?
– Мне хотелось бы этого, только ведь такое никогда не случится, – грустно ответил Ерошенко.
Чжоу Цзо-жэнь обратился за советом к Лу Синю:
– Ты понимаешь, отчего Эро-сан всегда такой печальный? Мне кажется, он просто не может найти общий язык со своими студентами. Но что мы можем поделать?
– Дело не только в этом, – ответил Лу Синь. – Эро-сан оказался здесь без дела, близкого его сердцу, которое захватило бы его целиком. У нас ведь нет организованного социалистического движения, как в Японии… Я вообще не знаю, брат, сможем ли мы чем-то помочь нашему печальному гостю.
Вот таким, грустным и тоскующим, изобразил Лу Синь своего русского друга в новелле "Утиная комедия".
Однажды, вспоминал автор новеллы, он вошел в комнату к Ерошенко. Гость рассказал ему о своем путешествии в Бирму и пожаловался:
" – Как тихо, как тихо, точно в пустыне!.. В Пекине даже лягушки не квакают…
– Нет, квакают! – ответил Лу Синь. – Летом, после больших дождей, здесь можно услышать кваканье лягушек. Они водятся в каждой канаве, а канав в Пекине много.
– Вот как! – удивился Ерошенко".
Ерошенко купил головастиков и пустил их резвиться в пруду посреди двора.
Вскоре после этого ребята сказали ему, что у "лягушкиных сыновей" выросли лапки.
Прошло несколько дней, Ерошенко купил славные желтых утят. Их пустили в тот же пруд.
Как-то раз, когда Ерошенко возвращался домой, к подбежал самый маленький мальчик.
– Эротинко (так произносили малыши его фамилию) – пролепетал он, – пропали лягушкины дети. Вслед за тем и взрослые подтвердили, что утята склевали лягушат.
А когда с утят сошел желтый пух, – писал Лу Синь, – Ерошенко, затосковав по матушке-России, поспешно уехал в Читу… Скоро зима, а от Ерошенко нет вестей. Где-то он теперь, я так и не знаю… Остались только его четыре утки, они крякают, как в пустыне: "Я!.. Я!.."".
Почему же Ерошенко, уроженцу деревни, в Пекине было так одиноко? И почему он не жаловался на тишину ни в Лондоне, ни в Москве, ни в Токио, ни даже в тихом, провинциальном Моулмейне? Ерошенко так ответил на этот вопрос: "Есть большой и шумный Пекин. Но мой Пекин – скромный и тихий… Люди моего Пекина – простые и честные труженики. В этом городе, среди молчаливых людей сердце мое немного успокаивается. Но, увы, оно не может быть совсем спокойным и, должно быть, никогда не сможет.
Ночью, когда я один, мне тоскливо. Я зову сон, но он не идет ко мне. И хотя мой Пекин спит, но это не тот город, который располагает к безмятежному сну. Мне не снятся здесь красивые сны. Даже те, что снились когда-то, я в Пекине позабыл…
Вспоминая Москву и Токио – театры и концерты, собрания социалистов, я горько вздыхаю. Я думаю о том времени, когда обнимал друзей, и мы вместе мечтали вырвать общество, государство, человечество из рук богачей и убийц, вырастить сад свободы на земле.
Уныние охватывает меня. Иногда я кладу у своей постели часы, чтобы в их мерных ударах услышать голоса далеких друзей. И тогда начинает казаться, что все возможно!"
Нет, не тишина угнетала русского скитальца, его терзало одиночество – он тосковал здесь по родной Москве и по любимому им Токио, недаром же названия этих далеких городов писатель ставит рядом в своих воспоминаниях.
Пекин кажется ему пустыней, потому что сюда не доходят голоса его русских и японских друзей. И если русский гость скучает по кваканью лягушек, то лишь оттого, что оно напоминает ему о милых сердцу краях!
Это хорошо понимал автор "Утиной комедии". Тоскуя по своему уехавшему другу, он проникается его чувствами, и кажется ему, что купленные Ерошенко утки кричат, словно в пустыне.
Новелла не зря названа "комедией". Автор предлагает нам уловить скрытый смысл своего произведения, а не ограничиться лишь восприятием его нехитрого сюжета: слепой разводит симпатичных лягушат, но их съедают не менее симпатичные утята. Комедия? Пожалуй. Смешная? Наоборот, – грустная. В аллегорической форме раскрыта подлинная трагедия ее главного героя, который мечтал о том, чтобы все люди любили друг друга…
Во вступительной статье к сказкам Ерошенко Лу Синь говорит о "трагедии художника". Он знал, что ожидает мечтателя, современного Дон-Кихота, проповедника всеобщей любви в обществе насилия и денег.
Обычно "Утиная комедия" анализируется европейскими литературоведами, в том числе и советскими, в совокупности с новеллой того же цикла "Кролики и кошка", в которой крольчата становятся жертвой кошки.
Милая кошка слопала симпатичных кроликов, симпатичные утята сожрали милых лягушат. Плохо же устроена жизнь, если одни существа должны поедать других, нужно как-то вмешаться в нее, изменить. "Взволнованно и с огорчением говорит Лу Синь о равнодушии, с кото-рым люди относятся к гибели живых существ, – пишет В. В. Петров. – Если все мирятся с тем, что слабые становятся жертвой сильных, что, кстати, было характерно и для Ерошенко, то Лу Синь реагирует иначе. Он готов встать на защиту беспомощных и бросает вызов природе и творцу, "который слишком необдуманно действует"" (14).
В. В. Петров отмечает бессилие наивного гуманизма героя "Утиной комедии" перед жестокими законами борьбы за существование. Исследователь замечает, что противоречие между поэзией мечты и прозой жизни заставляло Ерошенко глубоко тосковать. Писатель оказался утопистом: лягушки не разогнали тишины пустыни, а утята не смогли накормить всех голодных. Китайский критик Цай И идет еще дальше: он считает, что "Утиная комедия" не только "произведение в память о Ерошенко, но и критика его утопического социализма".
В этих замечаниях много верного. Но нетрудно заметить, что критик не отделяет героя "Утиной комедии" от реального человека и писателя Василия Ерошенко. Ведь новелла Лу Синя – это художественное произведение с присущим ему вымыслом и типизацией.
Со временем, после того, как стал известен прототип ее героя, "Утиную комедию" стали относить к жанру рассказа-воспоминания, или даже очерка. С этим не совсем согласен В. И. Семанов, который пишет: "Лу Синь говорит о кроликах, жаворонках, маленькой собачонке и т. д., но читатель не пройдет мимо очевидной аллегории – тем более, что сам автор намекает на возможность обобщений".
Рисуя образ героя, Лу Синь по своему обыкновению (эти особенности его письма отмечает В. И. Семанов) скупо, двумя-тремя штрихами набрасывает его портрет: "Ерошенко сидел, развалившись на кушетке, хмуря густые золотистые брови". Авторскую характеристику ("Поэт был слепым, но не был глухим") дополняет рассказ об отношении к Ерошенко детей, госпожи Чжун Ми, самого Лу Синя. Характер героя, как это принято у Лу Синя, не дается в развитии, он раскрывается обычно в одном эпизоде. Читатель сразу же попадает в гущу событий, автор не рассказывает о прошлой жизни и не рисует будущего своего героя. Все это делает "Утиную комедию" одной из типичных новелл Лу Синя, в которой, по мнению В. И. Семанова, отразилось новаторство писателя по отношению к предшествующей китайской литературе.
Вот почему герой новеллы – образ собирательный, типический, хотя и имеющий в своей основе близкий к нему реальный прототип. Автор сказок "Мудрец-Время", "Сердце Орла" и "Страна Мечты" не смирился с действительностью (как герой новеллы Лу Синя), – наоборот, он призывал народ разбить на куски каменных идолов, олицетворявших вредные традиции, силы зла, и выступить против угнетателей, призывал идти к свету, к солнцу – за могучими орлами. Он звал людей в выдуманную им Страну Радуги, но сам не знал туда пути. И в этом была его трагедия.
Да, он считал, что мир устроен плохо, раз слабые становятся добычей сильных. Но от пассивного сетования, которое звучало в "Горе рыбки" и "Персиковом облаке", Ерошенко пришел к призыву испить последнюю горькую чашу страданий и "освободиться от ужасных тиранов" ("Чаша страданий"). Все сильнее звучат у него призывы к бунту, к революции.
Конечно, нередко произведения Ерошенко наивны, а порой и пессимистичны. Но и в самые тяжелые моменты жизни Ерошенко все же находил в себе силы и преодолевал такие настроения. Во многих сочинениях он высказывал твердую веру в то, что наступит время, когда на земле установится мир и не будет ни угнетателей, ни угнетенных. Именно за это его уважал и ценил Лу Синь.
Они были очень разные, китайский писатель и его русский друг, выросшие
разных странах, писавшие на разных языках. И вместе с тем их многое объединяло. Вот почему, когда Ерошенко уехал из Китая, Лу Синь почувствовал острую тоску, о которой он и поведал в "Утиной комедии".
(14) В. В. Петров разделяет точку зрения чешской исследовательницы Б. Кребсовой, по мнению которой Ерошенко считал, что "все в мире достойно любви". Они оба согласны с критиком Ван Ши-цзи-ном, писавшем о русском сказочнике: "Он готов любить всех, но общество, которое разрушает мир красивых фраз, не вызывало у него ненависти, а лишь порождало безысходный пессимизм".
Делались попытки сравнить позиции китайского писателя и его русского друга. Ван Ши-цзин писал: "Ерошенко любил уходить от людей, витать в воздухе. В идеале он любил все и всех, а в действительности – никого и ничего. Отсюда и неизбежно его горе, но только горе. Лу Синь же, напротив, чем больше любил, тем больше ненавидел. Между любовью и ненавистью у него лежит резкая грань. В такие эпохи… любовь неотделима от борьбы, которую вел Лу Синь". Мы полагаем, что творчество В. Ерошенко не дает материала для столь категоричных выводов.
Путешествие длиной в 20000 верст
Летом 1922 года Ерошенко покинул Пекин и отправился за десять тысяч верст – в Финляндию, на XIV Международный конгресс эсперантистов. И хотя в списках делегатов его имя не значится, сам факт участия Ерошенко в конгрессе не вызывает сомнения: там его видели эстонские эсперантисты Хильда Дрезен и Хиллер Саха, это подтверждает и пекинский журнал "Ла верда люмо" (1923, N 1). На обложке журнала фотография с подписью: "Представитель Пекинской эсперанто-организации В. Ерошенко и японский делегат Нарита Сигео в Хельсинки, у зала, где происходит XIV Международный эсперанто-конгресс".
Как, однако, объяснить это путешествие с позиций житейской логики? Ведь путь от Пекина до Хельсинки и по нынешним временам нелегок (для слепого в особенности), а в те годы через Сибирь, лишь недавно освобожденную от интервентов, поезда ходили нерегулярно, кое-где еще орудовали банды. Чем был вызван этот интерес к конгрессу эсперантистов – одному из обычных совещаний, происходивших ежегодно? И почему в таком случае Ерошенко не остался на родине, по которой так тосковал, а возвратился в Китай, где ему было одиноко, как в пустыне?
Вопросы, вопросы. И нужно попытаться ответить на них, иначе мы не поймем логику жизни Ерошенко.
Приезд Ерошенко в Хельсинки одним интересом к занятиям эсперанто объяснить нельзя. Им двигало, по-видимому, страстное желание провозгласить идею братства простых людей мира перед лицом националистов всех мастей, в огромной степени виновных в только что закончившейся первой мировой войне.
Но побывав на XIV съезде эсперантистов, Ерошенко не мог не вернуться к тем, кто его туда послал – к своим китайским друзьям, к Лу Синю: ведь они ожидали вестей из Финляндии. К тому же Ерошенко обещал еще год поработать в русской секции Пекинского университета.
…Во второй половине июля 1922 года, поезд, шедший из Пекина через Харбин в Россию, остановился в Чите. Там, после таможенного досмотра и проверки документов, профессор Пекинского университета В. Я. Ерошенко покинул вагон для иностранцев, перебрался на крышу и, смешавшись с многочисленными пассажирами, осаждавшими тогда поезда, стал одним из тысяч слепцов, которые скитались по России. Рубил на остановках дрова для паровоза, вместе со всеми прятался в лесу от бандитов, пел песни у костра – он был у себя на родине.
М. Я. Безуглова писала, что брат ее вез из Китая целый чемодан гостинцев. Но когда дома, в Обуховке, чемодан открыли, там оказались лишь старые тряпки. Ерошенко сетовал: стоило ему уйти из вагона для иностранцев, как его обокрали. Потом успокоился и сказал:
– Нет, не жалею, что ушел. До чего же хорошо было на крыше – вся Россия видна.
Однако на Родине Ерошенко не задержался – он хотел успеть к началу конгресса. В Хельсинки писатель приехал 8 августа 1922 года, как раз накануне открытия. Город встретил его неярким северным солнцем. Делегаты разных стран обменивались приветствиями, улыбками, значками. Ерошенко прислушивался к ним, пытаясь по выговору определить, кто из какой страны приехал. Вдруг он услышал эсперантскую речь с явным японским акцентом. Ерошенко окликнул незнакомца. Им оказался Нарита Сигео.
– Здравствуйте, товарищ, – сказал Нарита. – Я вас знаю, ведь вы тот самый Василий Ерошенко, которого наше правительство выгнало из Японии. Поверьте, мне больно говорить об этом. Как японцу, мне стыдно…
– Стоит ли вспоминать? Лучше расскажите, как поживают там мои друзья – Акита, Камитика, Сома.
– Что я могу сказать?! – грустно ответил Нарита. – Я ведь давно не был дома, в Японию мне тоже въезд воспрещен. (Коммунист Нарита Сигео находился в то время на подпольной работе по заданию Коминтерна.)
Ерошенко молча пожал ему руку. Во время конгресса они не расставались. Ерошенко знакомил Нарита Сигео со своими корреспондентами из Германии, Франции, Эстонии.
Делегаты жили в Хельсинки, словно на островке, вокруг звучала незнакомая им финская речь, и, отправляясь в город, они полностью зависели от помощи финских эсперантистов. И только Ерошенко, неплохо объяснявшийся по-фински и хорошо говоривший на распространенном в Финляндии шведском языке, не чувствовал здесь себя стесненным.
– Сколько же языков вы знаете? – спросил его как-то Нарита.
– Не могу сказать точно, то ли десять, то ли все двадцать, – ответил с улыбкой Ерошенко. – Выучить все нельзя – одной жизни не хватит. Как было бы хорошо, если бы каждый человек на земле знал еще один, кроме родного, вспомогательный международный язык эсперанто. Я думаю, что рано или поздно так и будет.
– Только – почему вспомогательный? – сказал На-рита. – Почему бы людям не выбрать тот, на котором говорит больше всего людей, например, английский, французский или немецкий?
– Позвольте спросить, почему тогда не китайский или японский? – Ерошенко постепенно распалялся – так всегда бывало, когда он начинал спорить. – Нет, милый Нарита, любой "великий" язык, который попытаются объявить международным, будет всеми народами объявлен агрессором. Ведь это же колонизаторы пытаются навязать угнетенным народам свои языки. Хорошо сказал Владимир Ильич Ленин: "Ни одной привилегии ни для одной нации, ни для одного языка!" (14а)
Конгресс закружил русского писателя. Людям, пережившим трудные годы войны, голода, разрушений, хотелось отвлечься от тяжелых воспоминаний: устраивались вечера, концерты, веселые диспуты. Не пропускал их и Ерошенко.
Но все чаще, спрашивая о своих довоенных друзьях, он слышал в ответ: "Убит, умер от голода, пропал без вести". И ему становилось тоскливо: чего стоили все разглагольствования о "вечном мире", если миллионы простых людей разных стран загнали в окопы и заставили убивать друг друга! Конечно, он радовался, что разрушения и убийства позади, но это была какая-то грустная радость. Свое настроение он выразил в рассказе "День всеобщего мира", который прочитал делегатам после одного из заседаний конгресса.
"Мать с сыном стояли вверху, на балконе, на армию глядя, что маршем победным внизу проходила; и мать ликовала, что вот наступил день всеобщего мира. А сын ее плакал…
– Не плачь, дорогой мой; дитя, не печалься: война завершилась, прервались страданья людские. Взгляни же, как реют знамена! Не крылья ли это навеки над всею землей наступившего мира? Взгляни же на лица героев! Они не сулят ли покой долгожданный родине нашей усталой, всему человечеству не обещают ли отдых бессрочный от бесконечных страданий? В звуках ликующих маршей победных слышен триумф дорогих идеалов, в шелесте этих знамен – исполненье мечтаний поэтов, надежд благородных всех жителей мира. О братстве всеобщем, о равенстве всех, о свободе народов…
– Мама, не надо, прошу тебя, мама, умолкни… Меж" шелестящих победно знамен тех я вижу… Мама, вижу я руки, лишь руки брата родного… Их уже видел я в дрёме бессонной – они меня нежно так брали, ласково гладили щеки, волосы тихо трепали, любовно так обнимали… Мама, ведь не было видно его самого – только руки, что оторвало снарядом… Словно я в пропасть срывался… Проклятые сны, любимые руки!..
Гордые лица героев… Меж ними, мама, я вижу… Голову отца, голову только… Я уже видел ее в бессонные ночи, в дрёме ужасной… Мне улыбался отец и шутил так со мною; поцеловать мне его захотелось как прежде, а он…
О мама! Голову с шеи снял он руками, ее протянул мне для поцелуя, голову мне протянул он, что саблей срубили… О ужасные сны! О голова дорогая?..
Все так же шли строем победным герои.
– Ты бредишь, сыночек, не плачь же, дитя, не горюй! Гремит героический марш, звучат победные трубы!
– Но, мама, послушай, сквозь радостный марш не слышны ли скорбные звуки, в песнях победных не слышится ль плач безутешный? Кто-то ведь плачет, кто-то тоскует. Кто бы? Послушай!
– Ты бредишь, сыночек, ну кто же заплачет в дни ликованья такого? Кто ж затоскует в дни всеобщего мира?
– Но мама, слушай… Ужели не слышишь?
– О да, я услышала – это любимец погибшего брата, наша собака. После смерти его скулит она и не ест. Заслышав победные марши, вспомнила, видно, она хозяина облик геройский… Давно я хотела, а нынче решила – пусть ее тут же застрелят: не может она без него, зачем же страдать понапрасну?..
– Послушай, о мама, в звуках ликующей песни слышу я скорбные крики: кто-то где-то страдает, кто-то кричит там от боли, несмотря ни на что – ни на величье победы, ни на праздник всеобщего мира…
– Ты бредишь, сыночек, это ведь лошадь отца, верный конь; геройские песни услышав, вспомнил хозяина он, погибшего нашего вспомнил… Давно я хотела, а нынче решила – пусть его тоже убьют: хозяина он не забыл, а негоже унылое ржанье в день великой победы, в праздник всеобщего мира…
– О, слушай же снова! Сквозь шелест победных знамен все мне слышны слезы и вздохи, послушай…
– Грезы больные, сыночек, не слышно мне плача; слышу я песню кукушки…
– Но, мама, о чем же кукушка тоскует в этот день великой победы?.. Смотри-ка, вон ивы, склонясь над рекою, тоже вздыхают; мама, о чем же ивы вздыхают в день всеобщего мира? Мама, пусть же охотник застрелит всех кукушек нашего леса: ведь не должно им плакать в дни великой победы; мама, скажи лесорубу, чтобы все ивы срубил он: им негоже склоняться и плакать в дни всеобщего мира; и прикажи же, о мама, чтоб и меня застрелили. Как не может собака жить без хозяина доле, как лошадь не хочет жить без хозяина – так и я не могу жить без брата, жить не хочу без отца я! Дай умереть мне с моими родными, дай же уснуть мне с любимыми вместе!.. А ты… Над океанами крови и слез, над морями страданий людских ты башню воздвигни из костей всех погибших; там водрузи ты знамена отчизны, играй победные марши, пой геройские песни и празднуй победу, ликуй в день всеобщего мира!..
Он плакал. Все уже стихло, герои прошли мимо, лишь издали еще слышались барабаны и звуки победной трубы. Опершись на перила балкона, он плакал, в руки спрятав лицо; молча, недвижно смотрела она на него, и, казалось, она начала понимать, что за победу отчизны, за мир тот всеобщий миром ее же души заплатили.
Все было спокойно, замерла вдали дробь победных барабанов, растаяли в чистом воздухе звуки фанфар, все погрузилось в покой, только выла собака, лошадь сетовала на судьбу, а где-то стонала кукушка и, склонясь над рекой, грустили о чем-то ивы; опершись на перила балкона, он плакал, в руки спрятав лицо.
Безмолвно, недвижно смотрела она на него и, казалось, начала понимать, что такое мировая война, что такое всеобщий мир…"
Ерошенко закончил чтение. Взволнованный зал молчал. Но это молчание было для автора дороже любых оваций.
– Да, грустный рассказ, – сказал Нарита.
– Что-то невесело мне, Нарита-кун, – отозвался Ерошенко. – Живя на Востоке, я не мог представить себе по-настоящему, что такое война. Но вот я проехал через Россию, увидел, как много несчастий принесла война моему народу…
– Отсюда вы поедете домой? – спросил японец.
– Да, но ненадолго. Нужно возвращаться в Пекинский университет: я дал слово – там меня ждут студенты.
В конце августа 1922 года Ерошенко приехал в Москву и сразу же разыскал японского студента Вада, адрес которого ему дал Нарита. В институте, где учился японец, были каникулы. Он скучал, но из Москвы уехать не решался, так как не знал русского языка.
Едва познакомившись, Ерошенко предложил Вада поехать вместе с ним в Обуховку.
– Я буду вашими ушами, а вы – моими глазами. Согласны?
От Москвы до Обуховки 600 километров – сутки езды по тем временам. Но Ерошенко не спешил домой, он хотел насладиться встречей с родиной. Они прожили с Вада неделю на берегу Дона, в домике рыбака. Ерошенко много плавал и, уходя под воду, выныривал так далеко, что сердце выросшего в горах и боявшегося воды японца замирало от испуга. Несколько дней они провели в Ельце, а когда доехали до ближайшей к Обуховке станции Голофеевка, Ерошенко ни за что не согласился сесть на подводу. Он шел и шел вперед и пел, не чуя под собой ног. Впереди была его Обуховка.
Какой увидел Ерошенко свою страну после долгой разлуки? Об этом он рассказал сам в "Зимней сказке".
"Там как раз начиналась весенняя пора, которую люди моей страны всегда с таким нетерпением ждали. Все надеялись, что в этом году весна будет более продолжительной, более теплой, чем когда-либо раньше. Вернувшись на родину, я, разумеется, решил непременно побывать в деревне, которую покинул десять лет назад. Пригревало солнце, но в деревне еще было холодновато. Природа здесь была уже расцвечена весенними красками, но на всем почему-то лежала печать неизъяснимого уныния. От тополиной рощи, которую так не любили жители деревни и так любил я, не осталось и следа. Глядя на равнинное место, где прежде была тополиная роща, я подумал: уж не превратилось ли снова это место в поле битвы людей со зверями, из которой на этот раз победителями вышли люди. Однако следов их победы я нигде обнаружить не мог".
Читателю, знакомому с символикой сказок Ерошенко, не трудно увидеть здесь и революцию (битву людей и зверей) и весну – провозвестницу новых времен. "Говорят, – писал он, – что сейчас в моей стране почти не осталось людей, которые бы страдали и плакали по ночам из-за невыносимых условий существования… Я хочу верить, что на моей родине действительно произошли чудесные перемены".
Новая жизнь постепенно приходила и в его родную деревню. И он всей душой тянулся к этому новому.
…А между тем по Обуховке распространился слух, что пришли туда слепой и "ходя" (15). Эта новость взбудоражила все население: крестьяне шли в дом Ерошенко, чтобы послушать своего односельчанина, который – подумать только, слепой! – объездил чуть ли не полмира. Иногда рассказы Василия дополнял Вада, что придавало им в глазах обуховцев особую достоверность.
– Так ты что же, и на человеке ездил? – спросил Ерошенко отец во время одной из таких бесед.
– Да что ты? – возразил Ерошенко. – Мы с рикшей ходили рядом, я по тротуару, а он по мостовой. Ходили и разговаривали. Так я выучился говорить по-китайски.
Однажды, когда гости разошлись, Иван, младший брат, начал разговор о том, что вот, мол, семья их не живет уже так, как раньше, отец лишился и лавки, и лошадей. Ерошенко резко его оборвал. Он был доволен, что Советская власть не посчитала его семью кулацкой, сохранила им и дом, и огород. Старшая сестра Пелагея работала в селе врачом, а младшая Мария – учительницей. За это семью Ерошенко уважали.
В середине октября Ерошенко сказал:
– Ну, отец, погостил я у вас – и будет. Пора и за дело. Поеду на год обратно в Китай – доучивать студентов. А через год по весне ждите – вернусь.
Провожало Ерошенко полсела. А вслед ему полетели письма, с конвертами, надписанными рукою отца: "Китай. Пекин. Пекинский университет. Прохвесору Испиранта Василию Ерошенку".
Вспоминая это время, Ерошенко писал: "Я снова покинул свою родину и уехал за границу. Но и здесь у меня продолжало болеть сердце. Мне казалось, что в нем образовалась новая, еще более глубокая рана. Она становилась все глубже и глубже… О мое сердце! Что мне поделать с тобой?.."
(14а) В. И. Ленин. Рабочий класс и национальный вопрос. – Полное собрание сочинений. Т. 23, с. 150.
(15) Так в старое время в деревнях называли китайцев, разносивших по домам товары. Крестьяне, очевидно, приняли японца за китайца.
"Падающая башня"
Рано утром 4 ноября 1922 года, никого не предупредив, Ерошенко приехал в Пекин. Пешком добрался до дома Лу Синя и, к счастью, застал хозяина: чиновники министерства, где работал Лу Синь, в этот день бастовали.
Лу Синь так обрадовался возвращению друга, что не стал ему выговаривать за опоздание.
– Я ждал от вас телеграммы из Хельсинки, – сказал он.
– Извините меня, – тихо ответил Ерошенко. – Мне так хотелось остаться на родине, но я обещал вернуться – и вот я здесь.
– Это ничего, ничего, – успокоил его Лу Синь. – Вы, наверно, голодны с дороги, так присаживайтесь к столу и ешьте яичницу с рисом. Мы готовим ее по-крестьянски, как в моем родном Шаосинском уезде. Отведайте бобов, запеченных в тесте, – отличное лакомство.
Ерошенко чувствовал, что друг хочет сделать ему приятное, успокоить, ободрить. А между тем, как рассказал Лу Синь, дела в Пекинском университете шли неважно: на русском отделении из пятидесяти человек осталось только пятнадцать, да и на эсперантском потоке студентов поубавилось.
– Мне хотелось бы повидаться со своими слушателями, – сказал Ерошенко.
– В университете сейчас никого нет. Но встретить вы их можете: на 7 ноября назначена студенческая демонстрация. Только прошу вас, – Лу Синь взял руки друга в свои, – будьте осторожны.
Студенты Пекина, выступавшие за безусловное признание Китаем Советской России, организовали демонстрацию по случаю пятой годовщины Октябрьской революции. Лу Синь понимал, что его русский друг, человек кипучей натуры, патриот, не останется в стороне.
На демонстрацию Ерошенко пошел вместе с профессором русской секции А. Ивиным. Когда они приблизились к зданию министерства иностранных дел, его уже осаждали толпы студентов. Здание было оцеплено полицейскими. Юноши и девушки угрожающе молчали.
– Я знаю, почему вы здесь, – сказал, обращаясь к ним префект полиции. – Каждый из вас получил деньги от большевиков.
– Вы много знаете, господин префект, – с достоинством ответил один из студентов. – А вот нам известно, что ваша сестра – любовница министра.
Толпа студентов дружно рассмеялась. Префекта с трибуны словно ветром сдуло.
– О чем шла речь? – спросил Ерошенко.
– Студенты, – пояснил А. Ивин, – вежливо… как бы это сказать… послали префекта куда подальше.
– Спросите их, почему они выступают за признание Советской России, – попросил Ерошенко.
Ивин отозвал одного из студентов и задал ему этот вопрос.
– Империалисты отдали Японии наш Шаньдун. А Ленин – вождь всех трудящихся. Теперь мы видим, кто нам друг, а кто враг.
Ерошенко радостно закивал головой.
Китайские власти строго запрещали любые собрания, где могли обсуждаться политические проблемы. Однако русский писатель и его товарищи нашли повод для встречи. 16 декабря 1922 года они сняли зал одной из гостиниц под, казалось бы, нейтральным предлогом – для празднования годовщины со дня рождения доктора Заменгофа, создателя эсперанто. Власти не стали чинить препятствий. А между тем здесь, в этом зале, прозвучали далеко не нейтральные речи.
Свое выступление Ерошенко начал с рассказа о жизненном пути Заменгофа. Потом остановился на его предсмертном письме к европейским дипломатам – об устройстве мира. Это дало повод сказать и о том, что гораздо больше волновало китайских слушателей, – о западных политиках, которые на своих конференциях делили Китай.
– Кто такие дипломаты, все эти Ллойд Джорджи и Клемансо? – спрашивал Ерошенко. – Разве в их профессию не входят ложь и обман? Разве их цель не состоит в том, чтобы натравливать народы друг на друга? Не нужно быть политиком, чтобы понять: отношение великих держав к народам побежденных стран основано на грабеже. Не нужно быть философом, чтобы увидеть: гнет Англии в Индии, действия японских милитаристов в Корее и на Формозе – преступления против человечности, которые не простят будущие поколения. Не нужно быть пророком, чтобы предсказать: империалистический грабеж, эксплуатация народов бедных стран непременно отзовутся кровавой революцией угнетенных. Чтобы понять это, вовсе не нужно быть коммунистом или социалистом – достаточно быть просто честным человеком… Так разве можно, зная это, предоставлять решение международных вопросов продажным дипломатам?..
После этого выступления перед широкой аудиторией у Ерошенко появилось много друзей вне стен университета. В ночь под новый, 1923 год, они пригласили его с собой на праздник. Колонны студентов, подняв над собой факелы, шагали по Пекину. И до самой зари звучала ерошенковская гитара, слышались революционные песни.
В январе начались, наконец, занятия. Каждое утро Ерошенко входил в трехэтажное здание у храма Машимяо недалеко от дворца императора Пу И и проходил по узким коридорам в библиотеку университета. Все было здесь таким же, как и год назад. Только сами студенты стали осторожнее. Иногда они предупреждали слепого учителя, что в зале сидит шпик. Часто приходил полицейский в форме. Тогда аудитория Ерошенко таяла, как снег весной, – не всякому хотелось оказаться на подозрении у властей.
Ерошенко чувствовал, что между ним и студентами вырастает стена. Он пытался сломать ее. Такой попыткой была, по-видимому, нашумевшая в свое время дискуссия о китайском театре в январе 1923 года.
В те годы в Китае зарождался театр европейского типа. Процесс этот был нелегкий – ведь в стране существовал только традиционный театр. Послушав драму Л. Н. Толстого "Власть тьмы" в постановке студентов Пекинского университета, Ерошенко подверг спектакль критике. Он писал, что исполнители превратили сцену в "базар, где торгуют рыбой". Этой постановке Ерошенко противопоставил спектакль женской труппы двух пекинских институтов: "Много шума из ничего" Шекспира.
Против Ерошенко выступил в печати некий Вэй Цзянь-гун. Свою статью он озаглавил "Не будем слепо следовать", намекая на физический недуг своего оппонента. Резкую отповедь дал ему Лу Синь. Вместе с тем китайский писатель отмечал, что статья Ерошенко вряд ли будет доброжелательно принята студентами университета.
Тем временем обстановка в стране ухудшилась, реакция подняла голову. По приказу правителя Северного и Центрального Китая У Пэй-фу 7 февраля 1923 года солдаты стреляли в рабочих. Власти распускали слухи, что рабочих подбивают на выступления "красные агитаторы". Теперь оставаться в Китае Ерошенко было уже небезопасно. К тому же, не сумев защитить университет от грубого вмешательства властей, подал в отставку и покинул страну либеральный ректор Цай Юань-пэй. Ерошенко решил уехать на родину, не дожидаясь конца учебного года.
В дни зимних каникул он прощался с Китаем – посетил Ханчжоу и Шанхай. Весной уладил все формальности и окончательно собрался в путь. Он знал, что навсегда расстается с пленившим его некогда Востоком. Слишком долго жил он вдали от родины.
"Жизнь в этих теплых краях, казавшихся мне поначалу сказочно-прекрасными, – писал Ерошенко, – под конец утратила для меня всякую прелесть. Розовые мечты рассеялись, я был по горло сыт тешившими меня когда-то золотыми снами и иллюзиями, в свете которых в юности представлял себе эти страны. Тогда я решил вернуться назад на свою родину, откуда холод и мрак заставили меня когда-то бежать".
Перед отъездом Ерошенко написал стихи "Весенние мотивы", посвященные братьям Чжоу. В них – предчувствие свидания с родиной и горечь от расставания с друзьями. А 15 апреля Лу Синь записал в дневнике:
"Провел вечер в ресторане вместе с Ерошенко". Это были проводы русского друга.
В этот вечер, откликаясь на просьбы друзей, Ерошенко прочитал им на прощание свою сказку "Падающая башня", маленькое повествование о китайских Ромео и Джульетте.
…Некогда в далекой стране жили два помещика, которые называли себя Великий Светоч Юга и Негасимое Светило Севера. Они так ненавидели друг друга, что ни один из них даже не смотрел в сторону соседа…
У Светоча была прекрасная дочь, которую молва нарекла именем – Нежный Цветок Юга. Его северное сиятельство имел сына, чье имя было – Гордость Небес Севера. Дети ни разу не пожелали увидеть друг друга.
Юноша называл девушку "калекой юга", она его – "чудовищем севера".
Вскоре оба помещика умерли. Цветок Юга и Гордость Севера сделались владельцами своих имений. Однажды они нарушили завет отцов и, одновременно подкравшись к забору, разделявшему их владения, увидели друг друга.
Девушка была прекрасна, и юноша полюбил ее. Она также влюбилась в красивого и мужественного соседа. Будь они детьми крестьян, они знали бы, как поступить. Но это были напыщенные богачи, и каждый из них решил сразить другого своим могуществом.
Цветок Юга построила величественный дворец, кото-рый народ назвал Сном Южных Ночей. Гордость Севера приказал разбить сад с фонтанами и прудами, куда смотрелись бы звезды. Его имение назвали Мечтой Севера.
Однако и этого им показалось мало. Каждый из них решил построить такую высокую башню, чтобы она была много выше, чем у соседа.
…А между тем годы шли. Как-то, стоя на вершине башни, Цветок Юга увидела падающую звезду. Ей показалось, что это ее возлюбленный. Она потянулась за звездой и упала с башни.
Странное дело, но и юноша увидел в этой звезде свою любимую и, желая приблизиться к звезде, рухнул вниз.
А на следующий день состоялись похороны. Прекрасные дворцы оказались нужными лишь затем, чтобы в их справили тризны.
"Я знаю, многие загубили жизнь так, как они. И я один из них. Я тоже возводил башню, годную лишь на то, чтобы с нее упасть. Я возводил дворцы. Я упал, меня покрыли руины. Но я остался жив. Знаете, почему? Потому что и дворцы и башню я возвел лишь в своих мечтах" (16).
Ерошенко закончил рассказ, положил гитару, под аккомпанемент которой читал сказку, и грустно улыбнулся. На глазах у Лу Синя были слезы: он понимал, что расстается с другом навсегда.
На следующий день Лу Синь записал в дневнике:
"Ерошенко уехал на родину". Но китайский писатель не забыл о своем русском друге. Упоминания о нем постоянно встречаются в его статьях и оканчиваются лишь в 1935 году, за год до смерти писателя.
Светлую память оставил "слепой русский поэт Ерошенко" у китайского народа.
(16) Написана в Шанхае в 1921 г.