«Шурка, Колька и ружье…»

Декабрь 1942

Полгода оккупации пролетели для села незаметно. Горячка первых месяцев у немцев стихла. Раз и навсегда, показав, кто здесь главный, они попритихли и больше никого не казнили столь публично, как учительницу Татьяну Сатину. Партизаны, следуя советам деда Федьки, акций не проводили, а на территории района установилось некое подобие равновесия, когда обе воюющие стороны замерли на старте, выжидая кто первым откроет огонь, чтобы начать самую настоящую кровавую баню.

Ганс и Вилли, живущие у Подерягиных, были идеальными квартирантами. Буянить не буянили, уходили рано утром в дом бургомистра, выполняли там свои функции охранников, возвращались за полночь или вообще не приходили ночевать, оставаясь в конторе о самого утра.

А вот сам Василь Полухин значительно изменился. Казнь Тани Сатиной изменила его до неузнаваемости. Он стал бледен, похудел, постоянно нервно оглядывался, словно опасался, что вот-вот из-за угла вынырнет какой-нибудь народный мститель и всадит ему клинок в спину. Василий жил в постоянном страхе, что не могло не сказаться на его здоровье. Бургомистр начал часто болеть, подолгу не вставать с постели. Ночами ему снились площадь, заполненная до отказа людьми, и слышался жадный шепот за спиной.

— Убьет…Неужто решится…

Голоса эти преследовали его везде, и когда он сидел за своим столом в кабинете, когда ел, спал или инспектировал деревни поблизости. Они не выходили у него из головы, звуча предательски страшным набатом в ушах, а перед глазами стояло умиротворенное спокойное лицо совсем молодой девушки с петлей на шее, которую он когда-то собственноручно казнил. Это сводило его с ума, заставляя каждую ночь просыпаться в холодном поту, ожидая неминуемой кары.

В эту ночь ему снова не спалось…Он долго ворочался на кровати с бока на бок, но сон не приходил. Жена, спящая рядом, давно уже наводила на него тоску своими осуждающими взглядами, невольными уколами нечистой совести, которые, впрочем, вскоре ею забывались, с достатком компенсируясь довольно большой зарплатой бургомистра, приходящей в марках.

Василь вздохнул и тихо встал, боясь разбудить женщину, которая за последние полгода стала для него совершенно чужим человеком. Он и возвращался домой как-то больше по инерции, с мыслью, что больше-то возвращаться-то и некуда. Хлебал щи. Слушал в пол уха немудреные сплетни, а потом ложился в кровать. Торопливо отворачиваясь к стене, делая вид, что спит, прислушиваясь до того момента, пока дыхание ее не становилось спокойным и равномерным. Потом вставал, одевался и долго смотрел на свое осунувшееся лицо в зеркале.

Сегодня ночь ничем не отличалась от сотни других, наполненных стыдом и отчаянием. Василь потер заросший щетиной подбородок. Мелькнула мысль, чтобы побриться. Но он отмел ее сразу. Пошарил в темноте по полкам, пытаясь найти начатую четверть самогонки, оставшуюся со вчерашнего вечера. Не нашел и быстро стал одеваться, вспомнив про припрятанную заначку в его кабинете. Молча выбрался на улицу, вдыхая морозный воздух. В этом году зима удалась, как никогда до этого! Морозы стояли под тридцать уже почти месяц. Снег укутал крыши домов еще в октябре, как раз на Покрова, да так и остался лежать. Посреди улице вытоптанная тропинка, широкий санный след, ведущий к центру села. Полухин медленно побрел по нему, упиваясь своим одиночеством. В деревне пусто и тихо, словно все вымерли, а еще совсем недавно девчата и парни с песнями и плясками гуляли по улицам, лузгали семечки, общались, веселились, находили свою любовь…Комендантский час сделал свое черное дело. После восьми часов вечера редко встретишь какого-то прохожего. С наступлением сумерек село погружается в сон, гаснут керосинки в домах, тухнут лучины до следующего дня и так без конца…

Когда-то давно он тоже был молодым. Василь оглядел знакомые улицы, где они со своими погодками лихо отплясывали под аккомпанемент гармониста. Тут он и повстречал первый раз Акулину. Ее чуть прищуренный насмешливый взгляд, четко очерченные скулы, тонкие чувственные губы и сводившая всех ребят села с ума коса…Полухин тяжело вздохнул, остановился, пытаясь отогнать нахлынувшие воспоминания. Она пела…Она прекрасно пела! Так душевно, что слезы наворачивались на глаза, даже у самых лихих ребят, не боявшихся идти на нож с голыми руками. Она пела и была мечтой каждого из компании, доставшаяся его лучшему другу.

Петр…Заводила в их компании! Серьезный, солидный…Кремень, а не мужик! Из семьи кулаков, владеющий настоящей ветряной мельницей. Куда Василю было состязаться с этим молодцом? А может он и не пробовал состязаться?

Полухин замер на месте от этой неожиданно, пришедшей ему в голову простой мысли.

Это была ранняя осень, когда пожелтевшие листья еще не опали с деревьев, а погода все еще милостиво позволяет наслаждаться последними в этом году лучами теплого солнца. Петр взял Акулину за руку и прямо с вечерки увел к себе домой. Почему Василь промолчал? Почему не врезал ему со всей силы? Он и сам этого не знал…Просто отпустил, уверенный, что с Петром его ненаглядная, с которой он и заговорить-то боялся, найдет свое женское счастье. И не прогадал! Результат тому двое деток, которые подрастают в доме Подерягиных. Но как же больно, как же глупо это осознавать, особенно сейчас, когда конец жизни виден, он не за горами, а расплата приближается с каждой сводкой совинформбюро.

Ноги сами вынесли его к плетню Подерягиных. Шатаясь, как пьяный, он ухватился за длинную жердь, не чувствуя холода в расхристанном зипуне и без шапки. Он не мог бороться. Не хотел бороться с болью томящейся у него в груди, затаившейся, как кобра, сосущая изнутри все его нутро. Не в силах больше терпеть он глухо простонал, держась за свою седую голову…

— Василь, ты? — раздался совсем рядом знакомый женский голос, от звука которого Полухин вздрогнул, снова пытаясь нацепить на себя маску бургомистра. — Тьфу ты, Господи! А я уж думала, кого это на ночь глядя принесло ко двору…Ты чего это здесь? — Акулина, кое-как замотанная в теплый махровый платок, в накинутом на плечи костюме свекра, стояла у колодца с набранным ведром воды. Ее тонкие стройные ноги, прикрытые до клен ночной рубахой нетерпеливо топтались на месте, ощущая покалывающий морозец. Только сейчас Полухин заметил, что в окнах горит свет, а над трубой вьется манящий теплый дымок домашнего очага. Такого недосягаемого для него, но такого желанного. Наверное, самого желанного в этом мире!

— Шел мимо…

— Куда это? — нахмурилась Акулина. Их хата была крайняя с поля. Дальше только была непроходимая по зиме белоснежная гладь снега. И Василь решился…бросился, как в омут с головой, говоря торопливо, путано, но от всего сердца:

— Акулинушка…Ясочка моя! — он рухнул в снег перед ней на колени, вытирая катившиеся градом по небритым щекам слезы. — Люблю я тебя! Люблю! Всем сердцем люблю! С момента, как увидел, нет покоя мне в этом мире…

— Сдурел что ли?! — воскликнула она, боязливо посматривая на раскрытые дверь в сени, как бы дед Федька не услышал.

— Мы уедем…Далеко…В Германию. Жить, как фрау настоящая будешь! Мне Бааде обещал домик и паспорт немецкий. Не жизнь мне без тебя…Молиться на тебя стану! Уедем!

— Василь! Василь! — окликнула она его, поднимая с колен. — А Петр? О Петре ты подумал? О жене своей? А? О сыне?

— Что жена? Ей марки немецкие нужны, а не я…А Петр твой сдох уж верно где-то от немецкой пули! Сука…

— Не сметь! — Акулина со всего размаху влепила Полухину отчаянную пощечину. Тот покачнулся. Схватился за лицо. Острая боль его отрезвила. Горящая щека, как от удара хлыстом, заставила собраться.

— Так значит…Мараться не хочешь? — зло прошептал он, сжав кулаки. — С предателями народными…Убийцами? — Акулина попятилась назад, чувствуя, как напирает кум. В его глазах она увидела ту самую темную водицу, которая бывает у самых настоящих сумасшедших, готовых совершить какой-нибудь гадкий и мерзкий поступок. Полухин плотоядно усмехнулся и бросился к ней. Его жадные крепкие руки зашарили по ее молодому телу. Ладони бесстыдно гладили оголившиеся бедра. Ночная рубашка задралась.

— Отпусти, зашумлю! — попыталась вывернуться Акулина, но Василь, будто бы и не слышал.

— Акуля! — в сенях раздался тяжелый топот ног деда Федора. Скрипнула дверь, Полухин нехотя отпрянул от женщины.

— Чего это ты, на ночь глядя, к нам? — угрожающе нахмурился Подерягин, перехватив поудобнее костыль.

— За Гансом пришел, — спокойный и уверенный голос старика отрезвили Василия, — дома?

Акулина, пользуясь моментом, ловко юркнула в дом, забыв про оставленное ведро, мимо деда Федьки.

— А куда ж ему деться-то? Он твой подчиненный…Акуля! Кликни, Ганса!

Василь, низко склонив голову, тяжело дышал, уперев взгляд в снег. Подерягин, молча, прошел мимо, взял ведро и занес в сени.

— Тяжко тебе, Васька… — промолвил он, обернувшись уже на пороге.

— Легко мне, дядь Федь! Легко! — попытался улыбнуться Полухин, но ничего не вышло. Улыбка вышла какая-то вымученная, избитая, как маска бургомистра, которую он ежедневно обязан был таскать на лице.

— Вижу, что совесть осталась. Трошки, но осталась…Вот она тебя, подлюку, и грызет изнутри, сжирает, как червь…

— Вы на свою совесть поглядите, дяденька, — накинулся на него Василий, — иль уже забыли про пуговицу чудесную?

— Чего не сдал меня тогда, а? — спросил дед Федька, прищурившись.

— Да потому что ты такой же, как и я! И совести у тебя нет! — рассмеялся Полухин. — За Родину борешься? Да ты ее ненавидишь! И всегда будешь ненавидеть, той лютой ненавистью, которая и меня ворочает и ломает! Ты контра! У тебя эта гребаная советская власть все отняла, жизнь поломала… — произнес Полухин, скрываясь на крик. — Жду, пока скинешь себя шкуру добряка, да покажешь свое истинное лицо!

— Может и так… — пожал плечами Федор. — А я все ж думаю, что совесть все-таки осталась у тебя, Васька. Не было б совести, не стоял бы ты ночью здесь под двором моим, будто собака приблудная. Потому и не сдал меня.

— Герр, бургомистр! — на пороге дома появился Ганс, с трудом, но изъяснявшийся по-русски. Он был уже полностью одет в зимнюю полевую форму и даже нацепил на плечо винтовку.

— Пошли… — коротко бросил Полухин.

— Куда?

— Ко мне! — пошатываясь, Василь вышел со двора, путаясь в полах расстегнутого зипуна.

— Герр бургомистр… — поторопился за ним Ганс, но Полухин молчал, твердо решив залить сегодняшнюю ночь спиртным и если не избавиться от тоски, гложущей его изнутри, то хотя бы немного притупить ту боль, которая крепко, будто сжатый кулак, стянула всю его грудь.

Хромая, дед Федька зашел в дом. Акулина сидела за столом, опустив голову на сложенные руки. Ее круглые плечи вздрагивали от сухих рыданий, сотрясающих хрупкое тело.

— Будет… — проговорил Подерягин, погладив мимоходом невестку по плечу. — Будет плакать! Охальничал? — нахмурился он, присаживаясь напротив.

— Пытался…В Германию звал с собой, сказал, что Петра уже и в живых-то нет…

— А ты?

— Вы что? — глаза Акулина округлились от удивления. Она даже плакать перестала, глядя на свекра непонимающим взглядом красных глаз.

— Жив Петька! Жив! Я своего сына сердцем чую! — с какой-то злостью проговорил Подерягин. — А что в Германию звал, это хорошо! Это очень хорошо!

— Что ж тут хорошего? — уже не рыдая, а, тихо всхлипывая, спросила Акулина.

— Когда крысы с корабля бегут, то значит и кораблю недолго осталась… — задумчиво проговорил дед Федька, уставившись в одну точку.