1.
Среда, 20 сентября 1933
Дорогая Клавдия Васильевна,
оказалось не так просто написать Вам обещанное письмо. Ну в чем я разоблачу себя? И откуда взять мне обещанное красноречие? Поэтому я просто отказываюсь от обещанного письма и пишу Вам просто письмо от всей души и по доброй воле. Пусть первая часть письма будет нежной, вторая — игривой, а третья — деловой. Может быть, некоторая доля обещанного и войдет в это произведение, но, во всяком случае, я специально заботиться об этом не буду. Единственное, что я выполню точно, это опущу письмо в почтовую кружку 21-го сентября 1933 года.
Часть I (нежная).
Милая Клавдия Васильевна, эта часть письма должна быть нежной. Это не трудно сделать, ибо поистине мое отношение к Вам достигло нежности просто удивительной. Достаточно мне написать все, что взбредет в голову, но думая только о Вас (а это тоже не требует усилий, ибо думаю я о Вас все время), и письмо само собой получится нежнейшее.
Не знаю сам, как это вышло, но только в один прекрасный день, получилось вдруг, что Вы — это уже не Вы, но не то чтобы Вы стали частью меня, или я — частью Вас, или мы оба — частью того, что раньше было частью меня самого, если бы я не был сам той частицей, которая в свою очередь была частью… Простите, мысль довольно сложная, и оказалось, что я в ней запутался.
В общем, Клавдия Васильевна, поверьте мне только в одном, что никогда не имел я друга и даже не думал об этом, считая, что та часть (опять эта часть!) меня самого, которая ищет себе друга, может смотреть на оставшуюся часть, как на существо, способное наилучшим образом воплотить в себе идею дружбы и той откровенности, той искренности, того самоотверживания, т. е. отверженья (чувствую, что опять хватил далеко и опять начинаю запутываться), того трогательного обмена самых сокровенных мыслей и чувств, способного растрогать… Нет, опять запутался. Лучше в двух словах скажу Вам все: я бесконечно нежно отношусь к Вам, Клавдия Васильевна!
Теперь перейдемте ко второй части.
Часть II (игривая).
Как просто после «нежной части», требующей всей тонкости душевных поворотов, написать «часть игривую», нуждающуюся не столько в душевной тонкости, сколько в изощреннейшем уме и гибкости мысли. Воздерживаясь от красивых фраз, с длинными периодами, по причине своего несчастного косноязычия, прямо обращаю свое внимание на Вас и тут же восклицаю: «О, как Вы прекрасны, Клавдия Васильевна!»
Помоги мне Бог досказать следующую фразу до конца и не застрять посередине. Итак, перекрестясь, начинаю: Дорогая Клавдия Васильевна, я рад, что Вы уехали в Москву, ибо останься Вы здесь (короче!), я бы в короткий срок забыл (еще короче!), я бы влюбился в Вас и забыл все вокруг! (Досказал.)
Пользуясь полной удачей и не желая портить впечатления, оставленного второй частью, быстро перехожу на часть третию.
Часть III (как ей и полагается быть — деловая).
Дорогая Клавдия Васильевна, скорей напишите мне, как Вы устроились в Москве. Очень соскучился по Вас. Страшно подумать, что постепенно человек ко всему привыкает, или, вернее, забывает то, о чем тосковал когда-то. Но другой раз бывает достаточно легкого напоминания, и все желания вспыхивают вновь, если они когда-то, хоть одно мгновение, были настоящими. Я не верю в переписку между знакомыми людьми, скорей и лучше могут переписываться люди незнакомые друг с другом, а потому я не прошу Вас о письмах, написанных по «правилам и форме». Но если Вы будете, время от времени, присылать мне кусочек бумажки с Вашим имянем, я буду Вам очень благодарен. Конечно, если Вы пришлете мне письмо, я буду также тронут весьма.
У Шварцев Литейных я еще не был; но, когда буду, передам им все, о чем Вы меня просили.
Жизнь-то! Жизнь-то как вздорожала! Лук-порей на рынке стоит уже не 30, а 35 или даже все 40 копеек!
Даниил Хармс.
Ленинград.
Надеждинская 11, кв. 8.
2
5 октября 1933
Дорогая Клавдия Васильевна,
больше всего на свете хочу видеть Вас. Вы покорили меня. Я Вам очень благодарен за Ваше письмо. Я очень много о Вас думаю. И мне опять кажется, что Вы напрасно перебрались в Москву. Я очень люблю театр, но, к сожалению, сейчас театра нет. Время театра, больших поэм и прекрасной архитектуры кончилось сто лет тому назад. Не обольщайте себя надеждой, что Хлебников написал большие поэмы, а Мейерхольд — это все же театр.
Хлебников лучше всех остальных поэтов второй половины ХIX и первой четверти ХХ века, но его поэмы это только длинные стихотворения; а Мейерхольд не сделал ничего.
Я твердо верю, что время больших поэм, архитектуры и театра когда-нибудь возобновится. Но пока этого еще нет.
Пока не созданы новые образцы в этих трех искусствах, лучшими остаются старые пути. И я, на Вашем бы месте, либо постарался сам создать новый театр, если бы чувствовал в себе достаточно величия для такого дела, либо придерживался театра наиболее архаических форм.
Между прочим, ТЮЗ стоит в более выгодном положении, нежели театры для взрослых. Если он и не открывает собой новую эпоху возрождения, он все же, благодаря особым условиям детской аудитории, хоть и засорен театральной наукой, «конструкциями» и «левизной» (не забывайте, что меня самого причисляют к самым «крайне левым поэтам»), — все же чище других театров.
Милая Клавдия Васильевна, как жалко, что Вы уехали из моего города, и тем более жалко мне это, что я всей душой привязался к Вам.
Желаю Вам, милая Клавдия Васильевна, всяческих успехов.
Даниил Хармс.
3
Понедельник, 9 октября 1933 года и 28 сентября 1933 года
9 октября 1933 года
Дорогая Клавдия Васильевна,
Вы переехали в чужой город, поэтому вполне понятно, что у Вас нет еще близких Вам людей. Но почему их вдруг не стало у меня с тех пор, как Вы уехали, — мне это не то чтобы непонятно, но удивительно! Удивительно, что видел я Вас всего четыре раза, но все, что я вижу и думаю, мне хочется сказать только Вам.
Простите меня, если впредь я буду с Вами совершенно откровенен.
Я утешаю себя: будто хорошо, что Вы уехали в Москву. Ибо что получилоь бы, если бы Вы остались тут? Либо мы постепенно разочаровались бы друг в друге, либо я полюбил бы Вас и, в силу своего консерватизма, захотел бы видеть Вас своей женой.
Может быть, лучше знать Вас издали.
Вчера я был в ТЮЗе на «Кладе» Шварца.
Голос Охитиной, очень часто, похож на Ваш. Она совершенно очевидно подражает Вам.
После ТЮЗа мы долго гуляли со Шварцем, и Шварц сожалел, что нет Вас. Он рассказывал мне, как Вы удачно играли в «Ундервуде». Чтобы побольше послушать о Вас, я попросил Шварца рассказать мне Вашу роль в «Ундервуде». Шварц рассказывал, а я интересовался всеми подробностями, и Шварц был польщен моим вниманием к его пиесе.
Сейчас дочитал Эккермана «Разговоры о Гете». Если Вы не читали их вовсе или читали, но давно, то прочтите опять. Очень хорошая и спокойная книга.
С тех пор, как Вы уехали, я написал только одно стихотворение. Посылаю его Вам. Оно называется «Подруга», но это не о Вас. Там подруга довольно страшного вида, с кругами на лице и лопнувшим глазом. Я не знаю, кто она. Может быть, как это ни смешно в наше время, это Муза. Но если стихотворение получилось грустным, то это уже Ваша вина. Мне жалко, что Вы не знаете моих стихов. «Подруга» не похожа на мои обычные стихи, как и я сам теперь не похож на самого себя. В этом виноваты Вы. А потому я и посылаю Вам это стихотворение:
Подруга [19]
28 сентября 1933
Ваш чекан обладает странной особенностью: он играет пять минут, а потом начинает шипеть. Поэтому я играю на нем два раза в день: утром и при заходе солнца.
Милая Клавдия Васильевна, не падайте духом, а также не бойтесь писать мне грустные письма. Я даже рад, что Вы нашли Москву, на первых порах, пустой и скучной. Это только говорит, что Вы сами — большой человек.
Даниил Хармс.
4
Понедельник, 16 октября 1933
Дорогая Клавдия Васильевна,
Вы удивительный и настоящий человек!
Как ни прискорбно мне не видеть Вас, я больше не зову Вас в ТЮЗ и мой город. Как приятно знать, что есть еще человек, в котором кипит желание! Я не знаю, каким словом выразить ту силу, которая радует меня в Вас. Я называю ее обыкновенно чистотой.
Я думал о том, как прекрасно все первое! как прекрасна первая реальность! Прекрасно солнце и трава и камень и вода и птица и жук и муха и человек. Но так же прекрасны и рюмка и ножик и ключ и гребешок. Но если я ослеп, оглох и потерял все чувства, то как я могу знать все это прекрасное? Все исчезло и нет, для меня, ничего. Но вот я получил осязание, и сразу почти весь мир появился вновь. Я приобрел слух, и мир стал значительно лучше. Я приобрел все следующие чувства, и мир стал еще больше и лучше. Мир стал существовать, как только я впустил его в себя. Пусть он еще в беспорядке, но все же существует!
Однако я стал приводить мир в порядок. И вот тут появилось Искусство. Только тут понял я истинную разницу между солнцем и гребешком, но в то же время я узнал, что это одно и то же.
Теперь моя забота создать правильный порядок. Я увлечен этим и только об этом и думаю. Я говорю об этом, пытаюсь это рассказать, описать, нарисовать, протанцевать, построить. Я творец мира, и это самое главное во мне. Как же я могу не думать постоянно об этом! Во все, что я делаю, я вкладываю сознание, что я творец мира. И я делаю не просто сапог, но, раньше всего, я создаю новую вещь. Мне мало того, чтобы сапог вышел удобным, прочным и красивым. Мне важно, чтобы в нем был тот же порядок, что и во всем мире: чтобы порядок мира не пострадал, не загрязнился от прикосновения с кожей и гвоздями, чтобы, несмотря на форму сапога, он сохранил бы свою форму, остался бы тем же, чем был, остался бы чистым.
Это та самая чистота, которая пронизывает все искусства. Когда я пишу стихи, то самым главным мне кажется не идея, не содержание и не форма, и не туманное понятие «качество», а нечто еще более туманное и непонятное рационалистическому уму, но понятное мне и, надеюсь, Вам, милая Клавдия Васильевна, это — чистота порядка.
Эта чистота одна и та же в солнце, траве, человеке и стихах. Истинное искусство стоит в ряду первой реальности, оно создает мир и является его первым отражением. Оно обязательно реально.
Но, Боже мой, в каких пустяках заключается истинное искусство! Великая вещь «Божественная комедия», но и стихотворение «Сквозь волнистые туманы пробирается луна» — не менее велико. Ибо там и там одна и та же чистота, а следовательно, одинаковая близость к реальности, т. е. к самостоятельному существованию. Это уже не просто слова и мысли, напечатанные на бумаге, это вещь, такая же реальная, как хрустальный пузырек для чернил, стоящий передо мной на столе. Кажется, эти стихи, ставшие вещью, можно снять с бумаги и бросить в окно, и окно разобьется. Вот что могут сделать слова!
Но, с другой стороны, как те же слова могут быть беспомощны и жалки! Я никогда не читаю газет. Это вымышленный, а не созданный мир. Это только жалкий, сбитый типографский шрифт на плохой, занозистой бумаге.
Нужно ли человеку что-либо помимо жизни и искусства? Я думаю, что нет: больше не нужно ничего, сюда входит все настоящее.
Я думаю, чистота может быть во всем, даже в том, как человек ест суп. Вы поступили правильно, что переехали в Москву. Вы ходите по улице и играете в голодном театре. В этом больше чистоты, чем жить здесь, в уютной комнате и играть в ТЮЗе.
Мне всегда подозрительно все благополучное.
Сегодня был у меня Заболоцкий. Он давно увлекается архитектурой и вот написал поэму, где много высказал замечательных мыслей об архитектуре и человеческой жизни. Я знаю, что этим будут восторгаться много людей. Но я также знаю, что эта поэма плоха. Только в некоторых своих частях она, почти случайно, хороша. Это две категории.
Первая категория понятна и проста. Тут все так ясно, что нужно делать. Понятно, куда стремиться, чего достигать и как это осуществить. Тут виден путь. Об этом можно рассуждать; и когда-нибудь литературный критик напишет целый том по этому поводу, а комментатор — шесть томов о том, что это значит. Тут все обстоит благополучно.
О второй категории никто не скажет ни слова, хотя именно она делает хорошей всю архитектуру и мысль о человеческой жизни. Она непонятна, непостижима и, в то же время, прекрасна, вторая категория! Но ее нельзя достигнуть, к ней даже нелепо стремиться, к ней нет дорог. Именно эта вторая категория заставляет человека вдруг бросить все и заняться математикой, а потом, бросив математику, вдруг увлечься арабской музыкой, а потом жениться, а потом, зарезав жену и сына, лежать на животе и рассматривать цветок.
Это та самая неблагополучная категория, которая делает гения.
(Кстати, это я говорю уже не о Заболоцком, он еще жену свою не убил и даже не увлекался математикой.)
Милая Клавдия Васильевна, я отнюдь не смеюсь над тем, что Вы бываете в Зоологическом парке. Было время, когда я сам каждый день бывал в здешнем Зоологическом саду. Там были у меня знакомый волк и пеликан. Если хотите, я Вам когда-нибудь опишу, как мило мы проводили время.
Хотите, я опишу Вам также, как я жил однажды целое лето на Лахтинской зоологической станции, в замке графа Стенбок-Фермора, питаясь живыми червями и мукой «Нестли», в обществе полупомешанного зоолога, пауков, змей и муравьев?
Я очень рад, что Вы ходите именно в Зоологический парк. И если Вы ходите туда не только с тем, чтобы погулять, но и посмотреть на зверей, — то я еще нежнее полюблю Вас.
Даниил Хармс.
5
Суббота, 21 октября 1933
Дорогая Клавдия Васильевна,
16-го октября я послал Вам письмо, к несчастью, не заказным.
18-го получил от Вас телеграмму и ответил тоже телеграммой.
Теперь я не знаю, получили ли Вы мое четвертое письмо.
Создалась особая последовательность в наших письмах, и, чтобы написать следующее письмо, мне важно знать, что Вы получили предыдущее.
Вчера был в Филармонии на Моцарте. Не хватало только Вас, чтобы я мог чувствовать себя совершенно счастливым.
Сейчас, как никогда, хочется мне увидеть Вас. Но, несмотря на это, я больше не зову Вас в ТЮЗ и в мой город. Вы настоящий и талантливый человек, и Вы вправе презирать благополучие.
Обо всем этом я подробно изложил в четвертом письме.
Если, в течение ближайших четырех дней, я не получу от Вас вести, то пошлю Вам очередное длинное письмо, считая, что четвертого письма Вы не получили.
Даниил Хармс.
Это письмо внеочередное и имеет своей целью восстановить только неисправности нашей почты.
6
24 октября 1933, Ленинград
Милая и самая дорогая моя Клавдия Васильевна,
простите меня за это шутливое вступление (только не отрезайте верхнюю часть письма, а то слова примут какое-то другое освещение), но я хочу сказать Вам только, что я ни с какой стороны, или, вернее, если можно так выразиться, абсолютно не отношусь к Вам с иронией. С каждым письмом Вы делаетесь для меня всё ближе и дороже. Я даже вижу, как со страниц Ваших писем поднимается не то шар, не то пар и входит мне в глаза. А через глаз попадает в мозг, а там, не то сгустившись, не то определившись, по нервным волоконцам, или, как говорили в старину, по жилам бежит, уже в виде Вас, в моё сердце. Вы с ногами и руками садитесь на диван и делаетесь полной хозяйкой этого оригинального, черт возьми, дома.
И вот я уже сам прихожу в своё сердце как гость и, прежде чем войти, робко стучусь. А Вы оттуда: «Пожалста! Пожалста!»
Ну, я робко вхожу, а Вы мне сейчас же — дивный винегрет, паштет из селёдки, чай с подушечками, журнал с Пикассо и, как говорится, чекан в зубы.
«Моя дивная Клавдия Васильевна, — говорю я Вам, — Вы видите, я у Ваших ног?»
А Вы мне говорите: «Нет».
Я говорю: «Помилуйте Клавдия Васильевна. Хотите, я сяду даже на пол?»
А Вы мне опять: «Нет».
«Милая Клавдия Васильевна, — говорю я тут горячась. — Да ведь я Ваш. Именно что Ваш».
А Вы трясётесь от смеха всей своей архитектурой и не верите мне и не верите.
«Боже мой! — думаю я. — А ведь вера-то горами двигает!» А безверие что безветрие. Распустил все паруса, а корабль ни с места. То ли дело пароход!
Тут мне в голову план такой пришел: а ну-ка не пущу я Вас из сердца! Правда, есть такие ловкачи, что в глаз войдут и из уха вылезут. А я уши ватой заложу! Что тогда будете делать?
И действительно, заложил я уши ватой и пошел в Госиздат.
Сначала вата плохо в ушах держалась: как глотну, так вата из ушей выскакивает. Но потом я вату покрепче пальцем в ухо забил, тогда держаться стала.
А в Госиздате надо мной потешаются: «Ну, брат, — кричат мне, — совсем, брат, ты рехнулся!»
А я говорю им: «И верно, что рехнулся. И все это от любви. От любви, братцы, рехнулся!»
7
4 ноября 1933
Дорогая Клавдия Васильевна,
за это время я написал Вам два длинных письма, но не послал их. Одно оказалось слишком шутливое, а другое — настолько запутано, что я предпочел написать третье. Но эти два письма сбили меня с тона, и вот уже одиннадцать дней я не могу написать Вам ничего.
Третьего дня я был у Маршака и рассказывал ему о Вас. Как блистали его глаза и как пламенно билось его сердечко! (Видите, опять въехала совершенно неуместная и нелепая фраза. Какая ерунда! Маршак с пламенными глазами!)
Я увлекся Моцартом. Вот где удивительная чистота! Трижды в день, по пяти минут, изображаю я эту чистоту на Вашем чекане. Ах если бы свистел он хоть двадцать минут подряд!
За неимением рояля я приобрел себе цитру. На этом деликатном инструменте я упражняюсь наперегонки со своей сестрой. До Моцарта еще не добрался, но попутно, знакомясь с теорией музыки, увлекся числовой гармонией. Между прочим, числа меня интересовали давно. И человечество меньше всего знает о том, что такое число. Но почему-то принято считать, что если какое-либо явление выражено числами и в этом усмотрена некоторая закономерность, настолько, что можно предугадать последующее явление, то все, значит, понятно.
Так, например, Гельмгольц нашел числовые законы в звуках и тонах и думал этим объяснить, что такое звук и тон.
Это дало только систему, привело звук и тон в порядок, дало возможность сравнения, но ничего не объяснило.
Ибо мы не знаем, что такое число.
Что такое число? Это наша выдумка, которая только в приложении к чему-либо делается вещественной? Или число вроде травы, которую мы посеяли в цветочном горшке и считаем, что это наша выдумка и больше нет травы нигде, кроме как на нашем подоконнике?
Не число объяснит, что такое звук и тон, а звук и тон прольют хоть капельку света в нутро числа.
Милая Клавдия Васильевна, я посылаю Вам свое стихотворение: «Трава».
Очень скучаю без Вас и хочу видеть Вас. Хоть и молчал столько времени, но Вы единственный человек, о ком я думаю с радостью в сердце. Видно, будь Вы тут, я был бы влюблен по-настоящему, второй раз в своей жизни.
Дан. Хармс.
Петербург
Надеждинская 11, кв. 8.
8
Суббота, 10 февраля 1934
Дорогая Клавдия Васильевна,
только что получил от Вас письмо, где Вы пишете, что вот уже три недели как не получали от меня писем. Действительно все три недели я был в таком странном состоянии, что не мог написать Вам. Я устыжен, что Вы первая напомнили мне об этом.
Ваша подруга так трогательно зашла ко мне и передала мне петуха. «Это от Клавдии Васильевны», — сказала она. Я долго радовался, глядя на эту птицу.
Потом я видел Александра Осиповича Маргулиса. Он написал длинную поэму и посвятил ее Вам. Он изобрел еще особые игральные спички, в котрые выигрывает тот, кто первый сложит из них слова: «Клавдия Васильевна». Мы играли с ним в эту занимательную игру, и он кое-что проиграл мне.
В ТЮЗе приятная новость: расширили сцену и прямо на ней устроили раздевалку, где публика снимат свое верхнее платье. Это очень оживило спектакли.
Брянцев написал новую пиесу «Вурдалак».
Вчера был у Антона Антоновича; весь вечер говорили о Вас. Вера Михайловна собирается повторить свои пульяжи. Как Вам это нравится?
Ваш митрополит осаждает меня с самого утра. Когда ему говорят, что меня нет дома, он прячется в лифт и оттуда караулит меня.
У Шварцев бываю довольно часто. Прихожу туда под различными предлогами, но на самом деле только для того, чтобы взглянуть на Вас. Екатерина Ивановна заметила это и сказала Евгению Львовичу. Теперь мое посещение Шварца называется «пугачевщина».
Дорогая Клавдия Васильевна, я часто вижу Вас во сне. Вы бегаете по комнате с колокольчиком в руках и все спрашиваете: «Где деньги? Где деньги?» А я курю трубку и отвечаю Вам: «В сундуке. В сундуке».
Даниил Хармс.
9
«…теперь я понял: Вы надо мной издеваетесь…»
Дорогая Клавдия Васильевна,
теперь я понял: Вы надо мной издеваетесь. Как могу я поверить, что Вы две ночи подряд не спали, а все находились вместе с Яхонтовым и Маргулисом! Мало этого, Вы остроумно и точно намекаете мне II-ой частью «Возвращенной молодости» на мое второстепенное значение в Вашей жизни, а словами «Возвращенная молодость» Вы хотите сказать, что мою-де молодость не вернешь и что вообще я слишком много о себе воображаю. Я также прекрасно понял, что Вы считаете, что я глуп. А я как раз не глуп. А что касается моих глаз и выражения моего лица, то, во-первых, наружное впечатление бывает ошибочно, а во-вторых, как бы там ни было, я остаюсь при своем мнении.
(Яронея.)