Окрестности Штрасбурга, 1434 г.
— Осторожнее. Если прольешь хоть каплю, мы сгорим, как еретики.
Драх проткнул луковицу заточенной палкой и ухмыльнулся. Это испугало меня. Улыбался он только тогда, когда был серьезен.
Наверное, его предупреждение сыграло свою роль, потому что в тот день все мои чувства были обострены. Сладковатый запах угля и неприятный — масла из льняного семени, яркое августовское солнце, лучи которого образовывали столбы света в дыму, тягучие пузыри, булькающие в котле между нами… Я ощущал даже каждую капельку пота, стекающего по моей обнаженной спине.
Драх присел рядом с котлом со своей нанизанной на палку луковицей. Я надел кожаные перчатки и потянулся к медной крышке на котле. Наши взгляды встретились через маслянистый пар.
— Помни — ни капли.
Я чувствовал свое единство с миром. Никогда в жизни я не был так счастлив.
Хотя теперь это и кажется странным, но Драх снова сделал из меня уважаемого человека. За это я простил ему многое из случившегося впоследствии. Святой Фома Аквинский говорит, что все существа рождаются для своей судьбы в этом мире. Ощущение того, что ты выполнил свою миссию, приходит, когда ты добиваешься этой цели. Я всегда знал свою цель, но на протяжении двадцати лет тыкался туда-сюда, как слепой. Встретив Драха, я наконец начал прозревать свою судьбу. Возможности пробуждают честолюбие, честолюбие порождает надежду, надежда стала возвращать меня к жизни, от которой я бежал со дня смерти отца.
Я решил, будто с моей жизнью давно покончено. А тут обнаружил, что всего лишь спал как медведь, погрузившийся в спячку до весны. Я написал моему брату Фриле на адрес отцовского дома в Майнце и получил сдержанный ответ — осторожное приглашение назад в семью. С помощью Фриле я сделал несколько открытий. Во-первых, он все еще производил отчисления на мое имя, и они каждый квартал составляли некоторую сумму золотом. Будучи честным и аккуратным человеком, Фриле мог отчитаться за каждый пфенниг, накопившийся со времени моего отъезда. Он сказал, что, к сожалению, большая часть этих накоплений ушла в Кельн к Конраду Шмидту, который подал иск на всю стоимость моего несостоявшегося ученичества, но остальное Фриле перевел в Штрасбург.
Мой брат не упоминал о причинах, по которым я оставил Шмидта, и я на основании этого сделал второй вывод: Шмидт предпочел защитить репутацию своего сына, вместо того чтобы очернить мою, и не стал распространяться о причинах моего бегства. Эту тайну он унес в могилу — как сообщил мой брат, Шмидт умер несколько лет назад. Что стало с маленьким Петером, я так никогда и не узнал.
Благодаря Фриле я получил небольшой капитал и доход, на который мог полагаться. По странному свойству кредитной системы, те, кто менее всего нуждается в деньгах, как раз их и получают. Давая в долг, я сумел из этого скромного капитала сделать больший. Вскоре стало ясно, что именно я буду финансировать наше предприятие. Драх, несмотря на всю свою гениальность, был поразительно беспечен в отношении к деньгам. Когда он сказал мне, за какую смехотворную сумму продавал карты, я пришел в ужас; потом он признался, что не может сделать новые копии, так как продал пресс, чтобы расплатиться с долгами, и я в недоумении спрашивал себя, с какого же рода человеком связал свою судьбу.
— Ты возьми святого Франциска — нет ничего прекраснее, чем жизнь в бедности.
Больше я от него ничего не мог добиться, когда попытался поговорить с ним на эту тему.
— И смирении, — напомнил я ему.
Услышав это, он рассмеялся, потому что тщеславие было его вторым «я» и он знал это. Он потрепал меня по волосам и назвал несговорчивой старухой. После того случая я воздерживался от бесед на эту тему.
Я снял дом в Сент-Арбогасте, в деревеньке на перекрестке дорог, где и познакомился с Драхом. Это был неплохой дом: низкое сооружение из трех комнат, вдобавок сарай и каменная постройка в другом конце двора. От дороги дом был защищен тополиной рощицей, а заливной луг отделял меня от реки Иль, несущей свои воды по петляющему руслу к городу в трех милях от деревни. Соседей поблизости не было, и никто не видел, как приходил и уходил в самое неурочное время Драх, никто не чувствовал тех странных запахов, что поднимались над каменным сооружением, и не жаловался на шум, когда Драх однажды вечером случайно поджег курицу. Это был мой первый дом, в котором я мог считать себя хозяином, и мне нравилось обретенное в нем ощущение свободы. Мне исполнилось тридцать пять.
Короче говоря, с помощью Драха за очень короткое время я вылез из ямы, в которой обитал, и нашел свое место в мире.
Я приподнял медную крышку, держа ее так, чтобы кипящая жидкость не попала в огонь. У меня и Драха на лицах были повязки для защиты от зловонных паров, поднимающихся над котлом. Он окунул луковицу в кипящее варево. В тот момент, когда луковица коснулась поверхности, из масла поднялась коричневая накипь, обволокла луковицу, закружилась вдоль стенок котла.
— Не позволяй ей проливаться через край!
Драх вытащил луковицу, и я водрузил крышку на место.
— Слишком горячая, — сообщил он.
Кочергой и щипцами я раскидал угли под треножником, чтобы жар уменьшился. Когда варево вроде бы стало кипеть не так бурно, мы снова попробовали эксперимент с луковицей. На этот раз накипь поднималась медленнее, обжигая кожицу овоща, но не угрожая пролиться через бортик.
— Отлично, — сказал Драх.
Я держал крышку открытой, а он взял чашу с истолченным гарпиусом и с помощью ложки посыпал им поверхность варева. Каждый раз, когда порошок прикасался к жидкости, это вызывало бурление накипи и пены, а чтобы ничто не выплеснулось из котла на огонь, отчего занялся бы пламенем весь котел, жидкость нужно было быстро размешивать. Это была самая рискованная часть эксперимента, но не только из-за опасности (которая была велика), а из-за намеренно избранного Драхом метода. Каждая следующая порция гарпиуса была больше предыдущей, отчего пена все ближе подбиралась к краю, а мне приходилось мешать жидкость все энергичнее. Драху, казалось, это доставляло огромное удовольствие, как ребенку, тыкающему палкой собаку. Я же был вне себя. От зловонных паров, усталости и страха мне стало нехорошо.
Постепенно смесь стала сгущаться. Когда она приобрела консистенцию жидкой грязи и цвет мочи, мы с помощью черпаков перелили ее в стеклянные кувшины. Потом оставили все это остывать, погасили огонь и пошли к реке.
Я снял штаны и нырнул, потом развернулся, чтобы видеть, как Каспар раздевается на берегу. Масло, которое покрывало меня, смылось, и вода унесла эту вонючую пленку. Вместе с ней ушла и моя злость. Я чувствовал себя глупцом — нужно же было так разозлиться из-за его подначек.
Каспар вошел в воду и присел на мелководье. С огнем он был ужасно небрежен, а вот воды странным образом побаивался. В этой области я превосходил его и потому позволил себе несколько минут плескаться на глубине, нырять, надолго задерживая дыхание, чтобы заставить его поволноваться. Когда я открыл глаза под водой, солнечный свет, проникавший сквозь заросли камыша, напомнил мне те дни, когда я промывал золото на Рейне. Я не мог поверить, что то была моя жизнь.
Я вынырнул на поверхность и поплыл к берегу. Каспар зашел в реку лишь до того места, где вода доходила ему до бедер. Вид у него был такой недовольный, что я рассмеялся. Настроение у меня было озорное, и я получал удовольствие, вызывая его зависть.
Я обогнул его и встал в иле, брызгая водой ему на спину, соскребая сажу и масло. Кожа у него была упругая, плечи красивые и мускулистые от долгих часов работы. Когда он развернулся, я нырнул под воду, чтобы он не увидел, как восстала моя плоть.
Мы оделись и пошли к дому, взяли варево в сарай, где теперь посередине высились два деревянных стола. Там мы вычерпали жидкость на каменную плиту. К этому времени смесь остыла и превратилась в вязкую пасту. В устричной раковине рядом с плитой была небольшая горка ламповой сажи, которую мы постепенно вмешали в пасту. Я смотрел, как черные нити расползаются по пасте, а потом растворяются в ней.
Драх окунул в нее кончик пальца, затем вытер его о клочок бумаги рядом с плитой. На бумаге появился черный мазок, но, высыхая, он выцвел и стал сероватым. Мы потратили столько сил на изготовление чернил — я испытывал некоторое разочарование.
— Они должны быть темнее. Резче. Как настоящие чернила. — Я вспомнил недели, проведенные в башне Тристана в Париже, когда ловил каждый оттенок радуги. — Порошок меди чернеет, если его обжигать на достаточно горячем огне. Если бы мы примешали его к ламповой саже, то цвет, возможно, получился бы ярче. А может быть, чтобы добавить глубины, следовало взять еще и красную окись свинца.
У Драха был раздраженный вид. Он прикоснулся пальцем к моим губам, призывая меня к молчанию.
— Сгодится. И потом, у нас еще все равно нет пресса.