Майнц

Для такого большого особняка «Хоф цум Гутенберг» выглядел на удивление скромным: узкая улочка не позволяла оценить его в полной мере. На цокольном уровне он незаметно переходил в соседское здание, тогда как большая его часть загибалась за угол в проулок. Нужно было откинуть голову назад, чтобы увидеть острый конек наверху; у большинства людей и без того хватало дел — они увертывались от скота, обходили навоз, старались не уткнуться лицом в шкурку, висевшую перед мастерской скорняка напротив, поэтому редко отрывали глаза от земли. Дом идеально подходил для того, что происходило внутри.

— Говорят, ты после возвращения взял новое имя, — сказал Фуст.

— Гутенберг.

Я отказался от имени отца и принял имя моего первого и последнего дома. С этим именем я мог представляться собственником, что оказалось полезным в некоторых из сделок. Но самое главное, с этим именем я обрел почву под ногами. Мое место было здесь.

Когда мы переступали через порог, я поднял голову, чтобы по привычке взглянуть на замковый камень в арке. На нем был изображен горбатый паломник в высокой конической шапке. Он согнулся чуть не пополам под грузом того, что нес под плащом. Я всегда задавался вопросом, что это была за ноша. Он опирался на палку, а в другой руке держал чашу для сбора подаяний. Я не знаю, почему эта фигура стала символом нашей семьи, — даже мой отец не мог это сказать. Но я, как и всегда, ощутил родство с ним: усталый паломник, все еще просящий подаяние, необходимое для завершения путешествия.

Со дня возвращения я был очень занят. Приехав, я обнаружил, что передние комнаты, в которых мой отец выставлял свои ткани и изделия, заколочены. Теперь они были забиты предметами мебели, придвинутыми к стенам или взгроможденными друг на друга, словно здесь готовились к переезду. Там уже стала скапливаться пыль.

Я провел Фуста в другую комнату, потом по короткому коридору мимо кладовки. Мы остановились перед обитой железом дверью, которая вела в заднее крыло.

— Поклянись Девой Марией и всеми святыми, что ты никому не расскажешь об увиденном здесь.

— Клянусь, — кивнул Фуст.

Я открыл дверь.

В середине комнаты за столом, специально туда передвинутым, сидели три человека. Они попивали вино, хотя, судя по их виду, никому из них это не доставляло удовольствия. Они знали, что поставлено на кон.

Я представил их.

— Конрад Саспах из Штрасбурга, мастер по сундукам и плотник. Он делает наши прессы, которые ты сейчас и увидишь.

Саспах был одним из немногих людей, выросших в моих глазах за время нашего знакомства. Борода у него теперь отросла и побелела, как у пророка, руки так загрубели — не верилось, что они могут вытачивать детали на токарном станке или делать ровнейшие пропилы. Он всегда играл второстепенные роли в нашем предприятии, но, когда я пригласил его из Штрасбурга в Майнц, охотно согласился.

— Готц фон Шлеттштадт, ювелир, который готовит для нас пуансоны и формы.

Вскоре после нашей с ним встречи арманьякцы разграбили его город и опустошили мастерскую. Ювелир, не имеющий золота, лишается дела. Через короткое время после этого он приехал в Штрасбург и предложил мне свои услуги. Я с радостью принял его предложение, потому что он был самым умелым из всех известных мне ювелиров. Все металлы в его руках становились послушными, как глина.

— Отец Хейнрих Гюнтер.

Молодой человек с мрачным лицом и вдумчивым взглядом, Гюнтер был викарием в церкви Святого Кристофа за углом, пока — в споре между архиепископом и Папой — не совершил грех: принял сторону патрона своего патрона. Архиепископ лишил его сана и оставил без гроша в кармане.

Я поглядывал на всех них: кто-то смотрел на Фуста, кто-то в свои чаши — по настроению. Эти сироты и изгои были моей гильдией, братством умельцев. Если бы с ними мог быть и Каспар, мое счастье не знало бы границ.

— И что же у вас есть общего? Это похоже на начало анекдота: плотник, ювелир, священник и… — Он посмотрел на меня. — А ты-то кто, Ганс Гутенберг?

Писец? Мастер по изготовлению оттисков на бумаге? Попрошайка? Шут?

— Паломник. — Я видел, что этот ответ не понравился ему, и поспешил продолжить: — Сначала мы тебе покажем возможности этого искусства.

Я протянул ему лист бумаги. По углам его были проколоты четыре отверстия, а посредине вроде бы наобум проведена карандашная линия.

— Напиши здесь свое имя.

Он без особого желания, как человек, который думает, что его хотят выставить в глупом свете, взял перо со стола и написал по линии свое имя.

— Бумага влажная, — сообщил он.

— Так она лучше впитывает чернила.

Саспах взял подписанный листик бумаги и вышел через дверь в соседнюю комнату. Из-за двери раздался протяжный протестующий скрип, словно корабль натягивал швартов. Потом последовали глухой стук, дребезжание и лязг. Фуст прищурился, а остальные сделали вид, что ничего не слышали.

Саспах вернулся и торжественно положил листок перед Фустом.

— Liebe Gott, — пробормотал он.

Его имя оставалось там, где он его написал, но если прежде оно располагалось посреди чистой страницы, то теперь оказалось в саду среди сотен слов, которые расцвели вокруг него за одно мгновение и вплели в свою паутину. Его имя теперь стало частью предложения:

— Никаких перьев. Никаких столов. Никаких витаний в облаках или помарок. Каждый раз идеальная копия. И, как видишь, изготовлено за считаные секунды.

Фуст был похож на человека, который свалился в пропасть и нашел полную пещеру золота. Он показал мне на грамматику, которую я ему демонстрировал на винограднике.

— И грамматика тоже была изготовлена там?

— Каждая страница.

— Она неотличима от настоящей.

— Возможно, именно она и есть настоящая. Как золото по отношению к свинцу или солнце по отношению к луне.

Но коммерческий разум Фуста не мог долго пребывать в состоянии прострации. Я не сомневался, что в его мозгу происходят подсчеты, замеры, вычисления.

— Зачем тебе нужна от меня тысяча гульденов? Тут, кажется, все готово.

— Это только начало. Доказательство того, что такое возможно. Чтобы в полной мере воспользоваться преимуществами этого искусства, мне нужны еще прессы и оборудование, больше людей для работы, больше бумаги и пергамента.

— Чтобы печатать индульгенции и грамматики?

Я покачал головой и наклонился над столом. Я давно поклялся не прикасаться к вину, чтобы оно не туманило мои мысли. Теперь я обнаружил, что уже осушил чашу. Вино заструилось по моим жилам.

— Новое предприятие. Куда как более дерзновенное, чем все, что мы предпринимали. Несмотря на все наши достижения, мы пока лишь ученики в этом новом искусстве. Теперь мы хотим изготовить шедевр.