Глифада, Афины

В отеле они поужинали блюдами, которые подозрительно напоминали остатки вчерашнего ужина. Посетителей было больше, чем в первый раз, однако не настолько, чтобы владелец ресторана сдвинул потеснее столы, архипелагом редких островов раскинувшиеся в пустом море обеденного зала.

— Белый остров был этакой греческой Валгаллой, местом, где погибшие герои наслаждались радостями загробной жизни, — рассказывал Рид.

— А я думал, это Елисейские Поля, — заметил Грант.

Он был рад, что может продемонстрировать кое-какие классические познания, пусть и почерпнутые от девушки на Елисейских Полях сразу после освобождения Парижа. Теперь он ждал, когда Рид оценит его вклад. Но профессор нахмурился:

— Ну да. — Он ткнул вилкой в кусок мяса так резко, что зубья брякнули по тарелке. — Честно говоря, у греков были несколько неопределенные представления о загробной жизни. Наиболее распространенная версия, которая дошла до наших дней, — для мучения грешников существовал Аид, а Елисейские Поля, где вечная благодать, — это относительно поздний вариант. Может быть, тут не обошлось без обратного проецирования наших представлений об аде и рае. А Гомер, особенно в «Илиаде», ничего не говорит о жизни, которая могла бы ожидать людей после смерти. Бессмертие приходит как результат ваших подвигов при жизни и в награду за добытую славу. После вашей смерти остается лишь бледная тень, слабая копия того человека, которым вы были.

— Ну и при чем тут Белый остров? — спросил Мьюр.

Рид сдвинул брови:

— С космологической точки зрения это некая аномалия. Имеется еще несколько подобных идей: острова блаженных, описанные Пиндаром, похожие на островной вариант Елисейских Полей. Сад Гесперид, где растут дарующие жизнь золотые яблоки, тоже считался расположенным на острове на краю света, хотя, может, это несколько другое. Но географически всегда считалось, что Белый остров расположен где-то в Черном море.

— Почему там?

— С точки зрения греков, Земля представляла собой плоский диск, омываемый огромной космической рекой, текущей по кругу, — Океаном. Средиземное море было центральной осью этого мира. Проход через Гибралтар выводил вас в Океан на западе, выход через Босфор в Черное море выводил вас на восточной стороне. — Он подался вперед, наклонившись над своей тарелкой с супом и водя в ней ложкой. — Черное море лежало за пределами известных древним грекам земель. Это был край земли, ничья страна, где мир людей и миры богов проникали друг в друга. В общем, считалось, что там находится все, что нельзя найти в известном мире. — Его густые брови сдвинулись, когда он заметил выражение на лице Марины. — Вы не согласны?

— Черное море. — Она оглядела сидящих за столом, словно удивляясь, что они еще ее не поняли. — Вы разве не видите связи? Может быть, древние греки поместили туда Белый остров не из-за одного только географического удобства. Судя по всему, немалая часть странствий Одиссея проходила именно по Черному морю, хотя ему незачем было туда плыть. Оно совсем не по пути, если он возвращался домой.

— Может быть, просто в миф была включена более поздняя история.

— А что, если нет? Что, если Белый остров — это реальное место, затерянный храм или святилище погибших героев? Одиссей же зачем-то поплыл на восток, тогда как его дом, куда он так отчаянно стремился, расположен на западе. Может быть, он отправился туда, чтобы доставить доспехи Ахилла в храм на Белом острове.

Джексон поставил свое пиво и посмотрел на Марину:

— Простите, не понял: вы что, утверждаете, что Одиссей — реальный человек?

— Конечно нет, — ответил Мьюр. — Мы никуда не придем, если будем следовать за мифами и легендами. — Он повернулся к Риду. — Каковы были ваши успехи в переводе таблички — до того момента, как наша греческая сирена начала уводить вас с пути?

— Я набросал примерные очертания алфавита.

Рид развернул лист бумаги, почти полностью покрытый таблицей с загадочными знаками — чуть ли не сотней в общей сложности. Некоторые из них были соединены стрелками, другие были помечены знаками вопроса или снабжались обширными примечаниями, вписанными на полях рядом.

— Кое-какие знаки пока еще вызывают сомнение, но в любом случае это те, которые встречаются не так уж часто. — Рид посмотрел на Гранта. — У вас фотография Пембертона с собой?

Грант вытащил ее из кармана и передал по столу:

— Тут ничего не разобрать. Совсем нет резкости.

— Угу, — ответил Рид, не слушая его.

Мьюр закурил.

— Итак, алфавит у вас есть. Что теперь?

— А? — Рид так и не поднимал взгляд. — Понимаете, это не обязательно алфавит. В общих чертах, есть три способа представить язык на бумаге. Самый точный — алфавитный. Каждая буква представляет один звук языка. Таким образом можно записать практически все, что вам придет в голову сказать. Потрясающе мощный и легко приспосабливаемый инструмент, но с исторической точки зрения это относительно недавнее изобретение.

— Насколько недавнее?

— В окончательном виде — примерно две с половиной тысячи лет назад. Придумали здесь, в Греции. Древнегреческий алфавит был первым в мире полностью фонетическим алфавитом. Некоторые считают, что это и стало ключом к небывалому расцвету культуры, последовавшему на протяжении четырех столетий. Предыдущие формы письма были грубыми, неудобными системами. Слова были пассивными преемниками, они годились только для фиксации событий и больше ни для чего. Греческий алфавит первым вышел за эти рамки, сделал письменное слово точной копией мыслей в вашей голове. Письмо перестало быть статичным и привязанным к прошлому и превратилось в чудесное орудие расширения сознания. Но все это пришло позднее. А сначала было два типа символов — идеографические и слоговые. Идеограммы, подобные древним египетским иероглифам или современным китайским, были символами, за которыми стояло слово или понятие. Это чисто графическое представление, в котором нет никакой фонетической связи между тем, что написано, и тем, что произносится. Набор слоговых символов, с другой стороны, разбивает язык на всевозможные комбинации гласных и согласных звуков и представляет каждую в виде символа. Например, в английском у вас был бы один символ для «ba», один для «be», один для «bi» и для «bo», для «bu», а потом для «са», «ce», «ci» и так далее до «zu». Современная японская азбука хирагана использует именно эту систему. — Рид не стал объяснять, откуда он знает про японский алфавит, — во всем мире лишь несколько человек были в курсе этой истории, и из них за этим столом сидел только он один.

Грант быстро посчитал в уме — пять гласных на двадцать одну согласную.

— У нас получится сто пять символов.

Рид заулыбался:

— В английском — да. Что, чисто случайно, не так далеко от того количества знаков, которые я определил в линейном письме Б. Их там девяносто три. Слишком мало, чтобы быть идеограммами, хотя, как мне кажется, для часто употребляемых слов все же должно быть несколько штук, и слишком много, чтобы быть простым фонетическим алфавитом.

— Потрясающе, — уныло заметил Мьюр. — Такими темпами года через три мы к чему-нибудь да придем.

— Но и это нам ничего особенного не даст, если у нас не будет второй половины этой проклятой таблички. — Джексон разделывал своего цыпленка с необыкновенно мрачным видом. — Если этот греческий придурок упер табличку, кто знает, что случилось с другой половиной?

— Пожалуй, я могу угадать, — произнес Рид.

Он оглядел стол, довольный тем, что вызвал такое явное недоверие.

— Вы что, Шерлок Холмс, что ли? — спросил Джексон.

— Я, знаете ли, всегда предпочитал считать себя Майкрофтом.[31]Брат Шерлока Холмса. (Прим. ред.)

Рид поднял сумку, которая лежала у его стула, и вытащил половину таблички. Она по-прежнему была завернута в ту же салфетку, что и вчера.

— Давайте начнем с того, что мы знаем. По словам вашего свинопаса, Бельциг нашел целую табличку. Один из его рабочих ее украл, и она каким-то образом попала к торговцу в Афинах. К тому времени, как Пембертон нашел ее в магазине, одна табличка превратилась в два фрагмента. Где-то на этом участке кто-то понял, что на табличке можно заработать больше денег, если разделить ее на две половины.

— И что же случилось со второй?

Рид положил фотографию на стол рядом с табличкой.

— Вы ничего не замечаете?

Грант, Джексон, Марина и Мьюр вытянули шеи. Фотография была нечеткой, к тому же проступающие контуры второго предмета мешали разглядеть изображение, и было очень трудно понять хоть что-нибудь.

— Это две разные таблички. — Рид помолчал, чтобы все осознали его слова. — На фотографии изображен не тот фрагмент, который мы нашли в святилище на Крите.

— Тогда как…

— Наверное, в лавке продавались оба фрагмента. Я понимаю, что все это мои допущения, но мне кажется, что у Пембертона денег хватало только на один. Он сфотографировал другой, но в его фотоаппарате кончилась пленка, и поэтому последний кадр был экспонирован два раза.

— Почему же никто раньше этого не замечал? — сварливо спросил Джексон.

Рид пожал плечами:

— Фотография очень плохая. Символы на табличке почти невозможно разобрать, а единственную отличительную черту, отломанный край, не видно из-за двойной экспозиции. Я заметил это только потому, что очень долго разглядывал символы.

Джексон и Марина смотрели на Рида, словно на фокусника, Мьюр же всем своим видом показывал, что все это его абсолютно не устраивает:

— Итак, в магазине были обе половинки таблички, очень хорошо. Но толку от этого, черт возьми, немного, если владельцу лавки выписали билет в Аушвиц. Кто…

Он замолчал. Через море столиков к ним плыл официант в белой тужурке. Наклонившись к Гранту, он прошептал что-то ему на ухо. Грант встал, оттолкнув стул:

— Кто-то хочет поговорить со мной по телефону.

Грант отправился за официантом. Четыре взгляда — подозрительных, любопытных, удивленных, враждебных — сопровождали его. У стойки в холле дежурная телефонистка проворно воткнула штекер в разъем и вручила ему трубку.

— Мистер Грант?

Голос незнакомый, тихий, растягивает непривычные слоги.

— Да, это Грант.

— Слушайте меня. У вашей гостиницы стоит машина. Я вам советую в нее сесть. У вас на это две минуты.

— Какого черта? — возмутился Грант.

— С вами кое-кто хочет встретиться. Чтобы доказать свои добрые намерения, я разрешаю вам взять с собой одного человека. Если хотите, можете взять с собой пистолет, хотя он вам и не понадобится. Две минуты, — повторил голос.

Раздался щелчок — и связь прервалась. Грант махнул рукой одному из рассыльных и вручил банкноту в одну драхму.

— В обеденном зале за столиком сидят трое мужчин и женщина. Позови-ка сюда женщину, да побыстрее.

У него не было времени объяснять, а тем более обсуждать происходящее с Мьюром и Джексоном.

Через минуту из ресторана вышла Марина. Грант окинул ее оценивающим взглядом. Она переоделась к ужину: каблуки, нейлоновые чулки, помада — все как положено. Ей не очень идет, решил Грант. Другим женщинам удается таким образом сделать себя недоступными, а Марина казалась уязвимой, беспомощной, словно честная девушка, которая учится, как ей выдавать себя за другую. Хотя, конечно, выглядела она хорошо, и все обладатели костюмов и форменных тужурок в вестибюле проводили ее долгими сладострастными взглядами.

— Что такое?

Грант предложил ей сигарету, поднес огня и взял под руку.

— В машине объясню.

— В какой машине?

Грант проводил ее до выхода, чувствуя, что они привлекают всеобщее внимание. Швейцар лихо распахнул дверь, и они вышли на крыльцо. На дорожке, под декоративной пальмой, в свете натриевых ламп поблескивал длинномордый черный лимузин. Двигатель сердито урчал.

— Садимся.

Это оказался «мерседес». В машине находился только водитель, который, ничего не сказав, любезно усадил их в шикарный салон и захлопнул за ними дверь. Грант прислонился спиной к сиденью и ощутил какую-то неровность на уровне плеча. Он повернулся. На коже спинки виднелась небольшая, не очень умело заштопанная прореха — примерно такая, какая остается после пули тридцать восьмого калибра. Грант поковырял ее пальцем:

— Кажется, кому-то поездка не очень понравилась.

Машина везла их по пустой дороге вдоль берега. Грант подумал было, что они едут в Афины, но водитель пропустил все повороты и продолжал ехать прямо. Постепенно в черноте впереди по ходу проступили огни. Сначала Грант решил, что это деревни на горных склонах, потом понял, что ночь его обманула. Они прибыли в Пирей, афинский порт, и огни, напоминавшие ожерелья, очерчивали контуры подъемных кранов и огромных судов. Грант стал смотреть в окно на охраняемые ворота и изгороди с колючей проволокой. Их словно везли по музею — каждое судно, будто экспонат, подсвечивалось прожекторами. Некоторые стояли тихо, словно тени, на других кипела жизнь — грузчики, облепив их, как муравьи, избавляли трюмы от привезенного груза. С борта одного из сухогрузов косо свисало расписанное от руки знамя с надписями на греческом и на английском: «США — патриотам Греции».

Они свернули с главной улицы и нырнули в переплетение боковых проездов и переулков, каждый последующий из которых был теснее предыдущего. Когда машина наконец остановилась, Грант решил, что «мерседес», наверное, свернул не туда и теперь не может проехать дальше. Но в этот миг шофер выпрыгнул со своего места и открыл им дверь. Грант едва успел заметить закрытые ставнями окна и намалеванные на стенах политические лозунги, как их уже повели вниз по какой-то сырой лестнице. Входную дверь защищала металлическая решетка — судя по выбоинам и царапинам на дереве, предосторожность совсем не лишняя. Помятая вывеска над дверью изображала фигуру в черном, стоящую в похожей на каноэ лодке. Рядом помигивали неоновые буквы: «Χαρον».

— Харон, — перевела Марина, хотя Грант и сам мог прочитать. — Перевозчик в мир мертвых.

Грант открыл дверь и оказался в мире, полном музыки и сигаретного дыма. Густота дыма достигала убойной силы — плотное облако остановило его дыхание точно так же, как если бы его ударили под дых. Дым не плавал, не качался, а стоял плотным слоем в конусах света, льющегося из низко висевших ламп под абажурами с кисточками. Помимо резкой волны табака Грант ощутил сладковатую примесь запаха гашиша и, оглядевшись, заметил пузатые кальяны почти на каждом столе. За столами сидели люди, которые, похоже, представляли все слои греческого общества. Дамы в мехах и жемчугах или со слишком ярким макияжем и искусственными брильянтами; мужчины в парадных костюмах, комбинезонах, растрепанной форменной одежде, в рубашках с короткими рукавами и потертых жилетах — все тесно группировались вокруг своих наргиле, передавая свернутый кольцами шланг от одного рта к другому. Никто не стал разглядывать ни Гранта, ни Марину.

В передней части зала на низкой сцене оркестр из пяти человек горбился над инструментами — скрипач, лютнист, музыкант с барабаном, зажатым под мышкой, и еще один, с похожим на цимбалы инструментом, лежащим у него на коленях, словно лоток с сигаретами. Единственный человек, который, кажется, еще помнил, что они выступают перед публикой, был певец — смахивающий на бродягу, в черной рубашке с открытым воротом, — он смотрел на свой микрофон черными, глубоко запавшими глазами чахоточного больного. Грант не понимал слов, но песня в быстром ритме была невыносимо грустной.

У его локтя появился официант и повел их в дальнюю часть зала, где вдоль стены разместились круглые кабинки. Большинство из них были заполнены таким количеством людей, какое могло втиснуться на кожаные диванчики, но одна из самых последних почти пустовала.

В ней сидели всего два человека — один плотный, с шеей, торчавшей из воротничка рубашки, и лицом, которое торчало над шеей, а другой маленький и тощий, его седые волосы были безжалостно зачесаны назад, а усы тщательно подстрижены. Хотя по сравнению со своим спутником он казался совсем мелким, по лицу и поведению сразу можно было понять, кто тут кем командует. Жестом он пригласил Марину и Гранта сесть напротив него.

— Мистер Грант. — Он протянул через стол правую руку, левую он прятал от взглядов, держа ее на колене под столом. Его кожа была сухой и какой-то восковой. — Я Элиас Молхо.