Мэтью вернулся в Вашингтон самолетом и прямо из аэропорта направился в «Газетт». Он не впервые занимался делами в неурочное время, но его сослуживцам из отдела новостей это было в диковинку. Не обращая внимания на их любопытные взгляды, он прошел к столу Аарона Зиглера.

— Приходится работать по ночам, Зиглер?

Молодой репортер поднял глаза на Старка и кивнул. На нем большими буквами было написано, насколько он обеспокоен и встревожен.

— Я получил ваше сообщение. Я ничего не сказал Фелди, но она пронюхала, что вы поручили мне заняться расследованием.

— Она здесь?

— Нет.

— Хорошо. Выкладывай, что у тебя есть?

— Я пока еще ничего не написал.

— Это не страшно. Рассказывай.

Зиглер ослабил репсовый галстук, взял со стола, сияющего ослепительной чистотой, свой блокнот и просмотрел записи. Старк остался стоять. Он не мог придумать, что бы такое предпринять, чтобы этот мальчишка не трясся так сильно, и поэтому решил подождать.

— Самых крупных алмазов в мире существовало несколько. И это понятно, потому что ни один из них в свое время не избежал обработки. Другое дело — Камень Менестреля, если вы имеете в виду именно его.

Он вопросительно посмотрел на Мэтью.

— Я не знаю, что имею в виду. Расскажи все, что узнал, — сказал Мэтью.

— Но это звучит совершенно нелепо.

— Не беспокойся. Если это не то, что мне нужно, я буду копать дальше.

— Хорошо. Есть мнение, что самый крупный и таинственный алмаз в мире — это Камень Менестреля.

— Есть мнение?

— Именно так. Никто никогда не решался утверждать, что он существует на самом деле. О нем говорят вот уже четыре или пять столетий, и есть ряд неподтвержденных описаний камня. Но существует он или нет — сказать об этом со всей определенностью невозможно, и, насколько я понял, так и должно быть. Его загадка — это часть легенды, а в легенде говорится, что существование Менестреля доказать нельзя. То есть, каким бы большим ни был алмаз, который на сегодняшний день признают самым крупным, люди все равно будут задумываться о том, нет ли другого, еще крупней.

— И это Менестрель.

— Точно.

— Все это звучит как бред сумасшедшего, Зиглер.

— Знаю. Но Менестрель, благодаря своей тайне, становится символом. Говорят, что хранители Менестреля никогда не обработают его — в память о тех, кто подвергался гонениям и испытал на себе людскую ненависть. Другими словами, он служит напоминанием о том, что нет ничего более ценного, чем человеческая жизнь, и я задумался, что он может из себя представлять после обработки, какие бриллианты могут из него получиться. Утверждают, что он ценен не только размерами, но и прозрачностью — прозрачностью льда.

— Что это такое?

— Это самая высокая оценка для алмаза; так характеризуют алмазы, чистота и прозрачность которых приближается к абсолютным. Если Менестрель действительно существует и если его когда-нибудь найдут и обработают, то он будет стоить миллионы. Несколько столетий предпринимались бесчисленные попытки напасть на след этого камня, но Менестреля как не было, так нет и поныне. А те материалы, которые я прочел о нем, однозначно говорят о нем как о легенде.

Но Старк уже лихорадочно думал о другом. Интересно, от кого Сэм Райдер собирался откупиться за эти миллионы? Ведь Сэм изрядный болван, и с него станется начать охоту за мифическим алмазом. Конечно, Проныра был тогда прав.

— Черт, — буркнул он и вздохнул. — Ладно, Зиглер, спасибо. Что-нибудь выяснил по второму вопросу?

— Это было значительно проще, — сказал Зиглер. Он если и не успокоился, то явно немного расслабился. — Рахель Штайн приехала из Амстердама. Она происходила из старинного рода алмазных огранщиков. Ее семья была уничтожена во время фашистского геноцида. Выжили только она и ее брат Абрахам. Довольно страшные данные. Я собрал много сведений о ее жизни в Штатах, но вас особенно интересовали ее нидерландские связи, да? Об этом у меня не так уж много. Большую часть войны их укрывала у себя одна голландская семья, но в последние месяцы войны их обнаружили и отправили в концлагерь. Как я и говорил, подробностей тут немного. Что касается Джулианы Фолл, в библиотеке есть толстая папка с материалами о ней.

— Ну, еще бы, — заметил Старк.

— Вы мне сказали, что она голландка по линии матери, а девичья фамилия матери Пеперкэмп. Она выросла в Амстердаме. О ней была только одна заметка, в которой сообщалось о ее кондитерской. Я пошел дальше и проверил всех Пеперкэмпов. Вы не поверите, но есть огранщик алмазов по фамилии Пеперкэмп.

Здесь Пеперкэмп, там Пеперкэмп.

— Продолжай.

— Сведений о последних годах его жизни почти нет. Он начинал в Амстердаме, после Второй мировой войны переехал в Антверпен. Из его рук вышло несколько знаменитых крупных бриллиантов, в том числе «Дыхание ангела», который сейчас находится в Смитсоне. Он — последний огранщик из рода Пеперкэмпов, которые занялись этим ремеслом, по всей видимости, в шестнадцатом веке, когда в Антверпен и Лиссабон, спасаясь от Инквизиции, хлынули еврейские торговцы алмазами. Эти города раньше держали первенство в производстве бриллиантов.

— А Катарина или Джулиана Фолл там не упоминаются?

— Нет, но это не удивительно. Большинство материалов были опубликованы, когда Джулиана была совсем ребенком.

— А Хендрик де Гир?

— Нет. О нем я не смог ничего найти.

— Есть какая-нибудь связь между этим Джоханнесом Пеперкэмпом и Джулианой, или Катариной Фолл, или Рахель Штайн?

— Может и есть, но я ничего не обнаружил.

— О'кей. Спасибо, Аарон. Я тебе очень благодарен.

Зиглер просиял.

— Фелди по-прежнему ничего не говорить?

— Ни в коем случае.

Мэтью отправился пить кофе — дрянной, но горячий — и просидел в кафетерии час, болтая с репортерами о последнем хоккейном матче, когда «Кэпс» играли с «Брюйнз» у себя дома и проиграли в третьем периоде. Он вдруг спросил себя, ходила ли Джулиана Фолл хотя бы раз на хоккей? Они могли бы сходить вместе, и ей представилась бы возможность сыграть на органе национальный гимн. Да уж, тут ее репутации точно пришел бы конец. Что такое Д. Д. Пеппер по сравнению с этим? Интересно, она хоть представляет себе, как выглядит хоккейная площадка? Вряд ли. Ей хоть раз довелось попробовать хотдог из ларька? И вообще, ела она когда-нибудь хотдоги? Наверное, называет их «сосисками».

Он лениво прошел за добавкой, еще раз наполнил свою чашку и направился обратно в отдел.

На его столе звонил телефон. Он снял трубку.

— Да.

— О, я вас застала.

Он сразу узнал этот плавный голос и плюхнулся в кресло.

— Мне называть вас Джулианой или Д. Д.?

— Обычно меня называют мисс Фолл.

— Все еще сердимся, а?

— Это не относится к делу. Почему вы не сказали мне, что Рахель Штайн погибла?

— Потому что вы спросили бы меня: «Какая Рахель?». Я вам описал ее, если помните, а вы сказали, что не знаете. И я не думал, что есть смысл рассказывать вам о ее гибели.

— Вы пытались поймать меня на удочку, — сказала Джулиана. — Кроме того, вы все равно не поверили мне.

— Не поверил.

— Возможно, я сказала бы вам больше, если бы вы были откровенны со мной.

Он усмехнулся.

— Я мог бы адресовать вам ваши же слова. Хотите поговорить сейчас?

— Мне нечего сказать.

— Тогда зачем вы позвонили?

— Я лишь раз встретилась с Рахель Штайн, но я… Ну, я хочу узнать побольше об этом деле, вокруг которого вы ходите.

— Зачем?

Он слышал, как она глубоко вдохнула, сдерживая себя.

Да, он здорово раздражает ее.

— Из любопытства, полагаю, — холодно ответила она.

— Это интереснее, чем красить волосы в фиолетовый цвет, надевать странные наряды и играть джаз? Джулиана Фолл, я понимаю, вам скучно, но мне-то есть чем заняться, и я не собираюсь развлекать вас. И потом…

Он подумал и не стал договаривать.

— Вам известно что-нибудь о том, почему в субботу Рахель Штайн была с сенатором Райдером? — спросила она. Ее голос был ледяным, надменным и очень подозрительным.

— Мне нет, а вам?

— Разумеется, нет. Вы знакомы с сенатором Райдером, не так ли? Зачем вы приходили на концерт?

— Я люблю музыку, — признался Старк. Эта женщина играет с ним в кошки-мышки. Но играть это одно, а думать, что он выложит ей все, — совершенно другое. Он разозлился. — Позвольте и мне кое о чем спросить вас, мисс Фолл. Вы имеете какое-нибудь отношение к огранщику алмазов по имени Джоханнес Пеперкэмп?

На другом конце провода повисло молчание. Мэтью откинулся в кресле, прислушиваясь. Наконец она сказала — еще более холодно, надменно и подозрительно:

— Почему вы спрашиваете?

— Из любопытства, наверное, — передразнив ее, ответил он.

Он зашел слишком далеко. Джулиана обозвала его мерзавцем и бросила трубку. Он запомнил ее номер, когда был у нее дома, и потянулся к телефону, чтобы перезвонить. Но остановился. Чем это ты занимаешься? Джулиана Фолл не может иметь отношения к делу, в которое вовлечены Отис Рэймонд и Сэм Райдер. Она пианистка. Пусть развлекается, пряча Д. Д. Пеппер от Шаджи и Джулиану Фолл от Лэна Везеролла.

Он надел куртку и пошел домой.

Вильгельмина Пеперкэмп собрала множество глиняных горшков и чистила их в своей крохотной кухоньке, не замечая ослепительного света утреннего зимнего солнца, лившегося в окно. Квартира располагалась на первом этаже реконструированного дома семнадцатого века в Дельфшейвене; здесь она и прожила последние сорок лет. Этот район оправдывал свое название Дельфской Гавани: самый тихий и живописный уголок Роттердама, из немногочисленных местечек, не пострадавших от немецких бомбардировок 1940 года. Новостройки Роттердама были также неплохи — красивые, оживленные и удобные. Но Вильгельмина всегда любила именно булыжные мостовые и старинные, многовековые дома Дельфшейвена.

Когда зазвонил телефон, ее руки были мокрыми по локоть. Она только-только начала справляться с плесенью, въевшейся в стенки одного из горшков, и подумала было не подходить к телефону, но ей звонили так редко, что она решила все же подойти. Ворча под нос, она положила жесткую проволочную щетку, вытерла руки о фартук и сняла трубку.

— Да?

— Вилли…

Она сразу узнала этот мягкий, жалобный голос.

— Катарина, что случилось? Чем ты расстроена?

— Извини, Вилли, я совсем не хотела, чтобы ты это почувствовала…

— Ничего, — прервав ее, ответила Вильгельмина. Она говорила на голландском, а Катарина привычно отвечала по-английски, словно ей не приходилось разговаривать на своем родном языке. Обычно Вильгельмина не упускала возможности уколоть сестру за то, что та окончательно превратилась в американку. Но сейчас она сдержалась. Катарина звонила редко и практически никогда не делилась своими тревогами, и Вильгельмина тоже заговорила на превосходном английском.

— В чем дело, Катарина?

— Рахель… Вилли, погибла Рахель Штайн. Наши газеты сообщили об этом.

Рахель. Даже через столько лет, подумала Вильгельмина, я все еще вижу ее веселое крохотное личико. У нее были такие выразительные глаза, но они совсем не тронули того полицейского. Ублюдок, все они ублюдки. Нацисты, голландские нацисты. В них было столько ненависти. Тот офицер избивал Рахель ногами, как собаку, а потом уволок. Забрал и ее, Вильгельмину, но это неважно. Главное, что ей не удалось уберечь Рахель.

Сейчас она мертва.

Вильгельмина потянулась за льняным полотенцем и, прижав телефонную трубку плечом к уху, вытерла мокрые по локоть руки. Она посмотрела на них — они покраснели и огрубели от работы и старости. Они никогда не были красивыми, и сама она никогда не блистала красотой. Но это не беспокоило ее, она знала, что у нее есть другие достоинства.

— Вилли!

— Я слушаю.

Ее глаза оставались сухими. Она не плакала много, очень много лет, хотя и потеряла множество друзей. Это худшее, что несла с собой старость. Она медленно опустилась на стул рядом со столом, на котором выстроилось полдюжины уже вычищенных глиняных горшков.

— Мне очень жаль, что пришлось сообщить тебе так неожиданно, — сказала Катарина. — Ты, должно быть, потрясена.

— Как она погибла?

— Она поскользнулась на льду. Утверждают, что это несчастный случай.

Вильгельмина мгновенно насторожилась.

— У тебя есть какие-то сомнения?

— Не знаю. Я не знаю, что и подумать.

— Расскажи мне все, Катарина.

Катарина сбивчиво рассказала обо всем с того самого момента, как они с Рахель пили чай в ее кондитерской и та попросила подтвердить ее рассказ сенатору Райдеру. Лицо Вильгельмины оставалось невозмутимо-спокойным, она не давала воли своим чувствам, хотя ее сейчас никто не видел. С той самой зимы 1944 года, которую они запомнили как Hongerwinter — Голодную зиму, они с Катариной ни разу не говорили о Хендрике де Гире и даже не упоминали его имени. В этом не было необходимости. Никто из них не сможет забыть этого человека, хотя Вильгельмина, например, старалась.

— Может быть, я зря тревожусь, — продолжала Катарина. — Но ничего не могу с собой поделать. У нас уже поздно, а мне никак не заснуть. Сегодня вечером ко мне в магазин приходила Джулиана. Она задавала так много вопросов. Спрашивала о Хендрике. Я не стала разговаривать с ней, мне… Вилли, ну разве я могу рассказать ей об этом? Ее это не касается! Я не могу допустить, чтобы это затронуло еще и ее!

— Ты никогда не рассказывала ей об Амстердаме? — спросила Вильгельмина. Она не хотела, чтобы ее слова прозвучали как обвинение, но сама почувствовала скрывавшийся в них укор. И Катарина, разумеется, услышит его.

— Нет, не рассказывала. Вилли, не тебе решать, что мне говорить моей дочери, а чего не говорить. Это касается только нас двоих.

— Ты сама позвонила мне, — спокойно напомнила Вильгельмина, не обращая внимания на возмущение сестры.

— Да, сама! Я подумала… Сейчас уже не помню, что я подумала. Наверное, решила, что должна сообщить тебе о Рахель. А может, надеялась, что ты сумеешь помочь. — Катарина помолчала и горько засмеялась. — Все как всегда, правда? Ничего не изменилось. Ох, Вилли, я не в упрек тебе. Знаешь, ведь я тоже ничуть не изменилась. Когда что-то неладно, то кому мне позвонить? Конечно, своей старшей сестре. Мне нужно, чтобы ты была сильной, Вилли, я жду от тебя именно этого, так же как ты ждешь, что я как обычно испугаюсь и сделаю все по-твоему.

— Да ладно тебе, — сказала Вильгельмина, вдруг почувствовав усталость. У Катарины есть Адриан, у Джулианы — музыка, у Джоханнеса — алмазы. А что есть у нее? Только горшки с цветами. Ну и ладно, она не станет плакать. С нее хватит и цветов.

— Наверное, я веду себя глупо, — сказала Катарина. Вильгельмина слышала учащенное, прерывистое дыхание сестры и почувствовала, что Катарина не решается еще что-то сказать ей. Слишком часто она слышала от старшей сестры, что ведет себя глупо. — Когда я увидела Хендрика в Линкольн-центре, я сначала подумала было, что воображение разыгралось.

— А раньше с тобой бывало такое?

— Нет. Ну что ты!

А с Вильгельминой случалось.

— Так странно было снова увидеть его, — продолжала Катарина, немного успокоившись. — Он такой же, как прежде.

Вильгельмина фыркнула.

— А ты что, думала, он станет другим?

— Да нет. Мне… Не хочется верить, что он имеет какое-то отношение к смерти Рахель. Наверное, все-таки это был несчастный случай.

— Может быть.

— Я не боюсь, Вилли. Я не хочу, чтобы ты так подумала. А если даже боюсь, то не за себя.

— За Джулиану?

— Да.

Вильгельмина не смогла сдержать улыбки, подумав о том, что сестра наивна по-прежнему.

— Катарина, перестань. Хендрик никогда и пальцем не тронет Джулиану.

— Ты говоришь об этом с такой уверенностью.

— Да, я уверена. Неужели ты не понимаешь? Джулиана твоя дочь. Ни тебе, ни ей он не причинит вреда.

Катарина едва не вскрикнула от удивления, не веря своим ушам.

— Но мне-то он навредил!

— Ну, он так не считает. Хендрик де Гир уверен, что спасал тебя. А по-другому он не захочет и не сможет думать.

— Вилли…

Руки Вильгельмины дрожали, но она не хотела признаться, что от волнения. Это годы, успокоила она себя.

— Позвони, если узнаешь что-нибудь еще, — сказала она в трубку.

— А что мне делать с Джулианой?

— На твоем месте я бы все ей рассказала.

— Нет.

— Это если бы я была на твоем месте. А тебе… как это у вас говорится? — нужно залечь на дно. Ничего не предпринимай. Джулиана скоро перестанет задавать вопросы. Сейчас, когда Рахель мертва и ему ничего не угрожает, Хендрик должен исчезнуть. Он это умеет.

— Ты действительно считаешь, что он исчезнет?

— А почему бы и нет?

— Потому что в субботу он был в Линкольн-центре. Если бы он собирался исчезнуть, разве появился бы он там?

Нет, подумала Вильгельмина, если это он убил Рахель Штайн. Но Хендрик никогда не будет убивать сам. В этом Катарина права, решила Вильгельмина.

— Катарина, тебе ничего не остается делать, как только забыть о том, что ты видела Хендрика. Если, конечно, ты не захочешь продолжить дело Рахель.

— Но как? Неужели мне нужно начать охоту на него?

— На этот вопрос ты должна ответить сама. Я не смогу решить за тебя.

— Мне пора заканчивать, а то я разбужу Адриана.

— Ты не рассказала ему о случившемся?

— Конечно, нет. До свидания, Вилли.

Вильгельмина была поражена, но сказала «до свидания» и повесила трубку. Она приготовила себе кофе, забыв о цветочных горшках, оставленных в раковине. Хендрик де Гир. Она тешила себя надеждой, что он мертв, хотя никогда до конца не могла в это поверить. Она взяла свой кофе, прошла в гостиную, села в кресло и стала смотреть в окно на живописную узкую улочку. Она совсем забыла про бегонии, что стояли на подоконнике. Теперь они заболеют и погибнут. Может быть, это знак.

— Ну и пусть, — сказала она вслух, привыкнув за многие годы одиночества разговаривать сама с собой. — Они уже старые, им пора умирать.

Джоханнес Пеперкэмп стоял на палубе старого траулера и всматривался в деловитое оживление амстердамской гавани. Было раннее утро, свежее и очень прохладное. Дряхлое судно насквозь провоняло рыбой и машинным маслом. Он вспомнил, как в детстве, подхватив грипп, несколько дней лежал в постели и мечтал о том, что вырастет и станет моряком. А потом пошел на поправку, и как-то раз отец присел рядом с ним и рассказал ему легенду о Камне Менестреля. С того дня в его душе поселились другие мечты. Благодаря Менестрелю, алмазы и традиции рода Пеперкэмпов стали для Джоханнеса чем-то реальным, тревожа своей тайной воображение мальчика. Сейчас, когда прошло столько лет, он уже не испытывал того детского волнения, а очарование тайны куда-то пропало. Алмазы стали его работой. Они обеспечивали его существование. И не более того.

Он стоял на палубе с самого рассвета, глядя, как город постепенно проступает в утренней дымке навстречу новому дню. С тех пор как умерла Анна, он ни разу не был в Амстердаме. Для них обоих этот город был связан с мучительными воспоминаниями. Но она захотела, чтобы ее останки были погребены в Jodenhoek — еврейском районе Амстердама, и он исполнил ее волю. В шестнадцатом веке тысячи евреев переехали в Амстердам, который тогда славился терпимостью и религиозной свободой. Они привезли с собой бриллианты и свое знание драгоценных камней. Это были преимущественно испанские и португальские евреи, бежавшие от преследований из Лиссабона и Антверпена; именно благодаря их бриллиантовым капиталам, в Нидерландах была основана Ост-Индская Компания, и Амстердам смог наладить регулярные связи с Индией и стать главным портовым городом, через который в Европу поступали алмазы. Нидерланды вступили в пору своего расцвета и на время стали первой морской державой мира.

В 1940 году, нарушив нейтралитет Нидерландов, сюда пришли нацисты. Они принесли с собой нетерпимость и посеяли вражду, но первоначальное сопротивление голландцев нацистскому правлению было мощным и открытым. После «черной субботы», выпавшей на 22 февраля 1941 года, Амстердам забастовал. Тогда, во время облавы пострадало четыреста евреев, многие из которых были зверски избиты и вывезены, чтобы потом умереть от «пневмонии». Забастовку поддержали другие города — Заандам, Хаарлем, Хилверсум. Рейхскоммиссар Артур Зайс-Инкворт, венский адвокат, обосновавший аншлюс Австрии Третьим Рейхом, был взбешен. Его реакция не заставила себя долго ждать, а его приспешники проявили невиданную жестокость, и забастовка была подавлена. Сопротивление ушло в подполье. До весны 1945 года, когда союзные войска освободили страну, семьдесят пять процентов еврейского населения страны — около ста тысяч человек — было уничтожено.

Анна оказалась в числе тех немногих, кому удалось остаться в живых. По крайней мере, какая-то часть ее души уцелела.

Непрошеные слезы затуманили взгляд старого ювелира. Они были так счастливы перед войной! И даже после войны — ведь им удалось сберечь друг друга. Он почувствовал усталость. Калейдоскоп образов прошлого кружился перед ним, и он не замечал порывов свежего утреннего ветра. Наверное, Вильгельмина была права: тогда, в Амстердаме, ему следовало убить Хендрика де Гира — у него была такая возможность. Но он не мог поверить в то, что Хендрик действительно предал их. Вильгельмина говорила брату, что тот чересчур сентиментален. И в этом она, наверное, тоже права. Но ведь Хендрик был его другом.

Хендрик, Хендрик… Ну почему?!

Джоханнес поморгал, чтобы ушли непрошеные слезы, и вспомнил племянницу — она такая молодая, красивая, талантливая. После их встречи в Дельфшейвене семь лет назад он всего дважды виделся с нею. Но встречи были краткими, и никто из них ни словом не обмолвился о Камне Менестреля.

«Зачем я отдал ей его», подумал Джоханнес. Ему стало стыдно. Тогда, остро переживая недавнюю потерю жены, он почувствовал, что стареет, и мысль о том, что Менестрель попадет в чужие руки, не давала ему покоя. Он решил, что обязан передать легендарный алмаз Джулиане и предоставить ей самой определить его дальнейшую судьбу. Возможно, он просто струсил тогда. Сорок лет тому назад Катарина умоляла его выбросить камень в море. Она с первого взгляда возненавидела этот алмаз. И будет ненавидеть его всегда. Традиции рода Пеперкэмпов для нее ничего не значат. Амстердам заставил ее забыть обязанности семьи. Амстердам и предательство Хендрика де Гира.

Наверное, нужно было послушаться ее.

Он почувствовал, что на палубе есть кто-то еще, но не оглянулся и не шевельнулся. Хендрик слишком долго не беспокоил его. В конце концов, Джоханнес старый человек, и что де Гир может ему сделать? Джоханнесу приходила в голову мысль броситься в ледяную воду, но он понимал, что его самоубийство ничего не изменит. Хендрик все равно будет искать дороги, ведущие к Менестрелю. Он отправится к сестрам… И в конце концов — к Джулиане. Нет, самое большее, что мог сейчас сделать Джоханнес, это тянуть время и постараться дать понять остальным, в каком он трудном положении. Тогда они смогут догадаться, что происходит, и принять меры предосторожности. Сейчас он впервые оценил осторожный и подозрительный склад ума старшей из сестер. Вильгельмина должна понять, в чем дело. И тогда она будет действовать.

Значит, остается только ждать, подумал он и открыто посмотрел в холодные глаза Хендрика де Гира.

— Ты выглядишь усталым, Джоханнес, — сказал Голландец.

Старик пожал плечами.

— Я уже стар и быстро устаю.

— Джоханнес, я знаю тебя, может быть, лучше, чем ты сам. — Хендрик натянул шапку на уши. Джоханнес, несмотря на пронизывающий ветер, был с непокрытой головой и без перчаток. — Ты не хочешь сдаваться. Ты все еще думаешь, что найдешь выход.

Джоханнес отвернулся и посмотрел на море. О чем тут было говорить? Хендрик действительно знал его.

— У нас нет выхода. — Голос Голландца был на удивление спокойным. — Мы с тобой снова меж двух огней, как и прежде.

— Это ты был между двух огней, Хендрик, — ответил Джоханнес, зная, что бывший друг говорит сейчас о тех временах, когда голландцы пытались оставаться нейтральными перед лицом германской агрессии, так, как это им удалось в Первую мировую войну. — Я с самого начала был против нацистов. Я никогда не юлил. А ты, Хендрик, всегда думал только о себе.

— Может быть, ты и прав. — В его тоне не было самобичевания, а только согласие и смирение. — Но это ничего не меняет. Ты прекрасно понимаешь, что мне недостаточно просто получить Менестреля в свои руки. Тебе придется также и обработать его. И тут ты говоришь себе: «Ага, вот он, мой шанс. Надавлю чуть больше, чем нужно, сделаю неправильную огранку, и он станет совершенно никчемным». И ты полагаешь, что на этом все закончится. Э-э, нет, Джоханнес. Ты правильно заметил, я делаю это не для себя. Я бы скорее убил тебя и смылся, а потом как-нибудь возместил себе эту потерю. Ты прекрасно знаешь, что я поступил бы именно так. Но люди, на которых я работаю, другие. Они привыкли мстить, и они этого так не оставят.

Джоханнес презрительно усмехнулся.

— Меня это не касается.

— Касается, Джоханнес. Подумай о своих сестрах. Подумай о племяннице.

Джоханнес повернулся и внимательно посмотрел на человека, которого, когда-то считал самым верным другом; и неожиданно, вопреки всему происходящему, в его душе что-то дрогнуло. Почему Хендрик стал таким? Он смотрел в его постаревшее лицо — загрубевшая кожа, коричневые пятна, глубокие морщины, дряблые мышцы; он разглядел эти отметины старости, хотя они и не были столь явными, как у других семидесятилетних. Но видеть следы прожитых лет на лице Хендрика, того самого Хендрика, который всегда в памяти Джоханнеса оставался сильным и ловким, было просто невероятно. Это напомнило ему о том, как давно был Амстердам, о том, каким молодым был тогда Хендрик. Джоханнес вдруг задумался: может, все они требовали от Хендрика слишком многого? Нет. Ему не может быть оправдания. Были другие, гораздо моложе Хендрика, от которых требовали еще большего.

— А ты, Хендрик? — спросил Джоханнес. — Ты подумал о них?

— Да. Тогда, в Антверпене, ты понял, что я блефую. Ты знаешь, что я никогда не смогу причинить им вреда. Если бы я был так же жесток, как те люди, на которых я работаю последние сорок лет, то обошелся бы без вас. Менестрель уже давно был бы в моих руках. А теперь я вынужден доставать его для других. Но не это меня волнует. Я действительно думаю о твоих сестрах и о твоей племяннице. И о тебе, друг мой.

— И ты как всегда считаешь, что все будет по-твоему? Ты оптимист. Но еще и эгоист. Ты ни перед чем не остановишься, когда дело коснется твоей собственной шкуры.

Их взгляды на секунду встретились, и Джоханнесу показалось, что в холодных голубых глазах Голландца мелькнуло сомнение, но Хендрик отвел взгляд и сказал с прежней твердостью:

— Джоханнес, пойми, у меня нет выбора.

— Ошибаешься, Хендрик. Просто ты свой выбор уже сделал.

— Слушай, ведь ты сам тогда рассказал мне о Менестреле. И я хранил твой секрет все эти годы после Амстердама. Ах, какое это имеет значение? Джоханнес, достань мне камень. Обработай его. Остальное я сделаю сам. Если ты поможешь мне, то ни с Вильгельминой, ни с Катариной, ни с Джулианой ничего не случится. Я обещаю тебе.

— Однажды я поверил твоим обещаниям. — Старик отвернулся от Голландца, даже не взглянув на него. — Больше не поверю никогда.

— Катарине придется туже, чем Вилли или Джулиане, — тихо заговорил Хендрик, стоя рядом с Джоханнесом и глядя на город, в котором они родились. Амстердам, расположенный так же низко, как Венеция, был построен на сваях. Они вместе играли на его каналах, когда были мальчишками. — Джулиана пианистка, она все время на виду, и в этом ее защита. А более стойкого человека, чем Вилли, мне не приходилось встречать. Она сможет постоять за себя. Но Катарине не уберечься. Ты сглупил, Джоханнес, отдав ей алмаз в Амстердаме.

— Она сама так захотела.

— Но она же была ребенком! Она не могла ничего понимать!

— Не нужно недооценивать ее, — возразил Джоханнес, но сам неожиданно почувствовал отчаяние в своих словах. И невыносимую муку. Он больше никогда не увидит сестру. Он знал это.

Они долго стояли молча.

— По большому счету, ты прав. Я в первую очередь думаю о себе, — наконец произнес Хендрик. — Я всегда был таким.

— Не всегда, Хендрик.

— Нет, Джоханнес, всегда. Когда мы были мальчишками, ты не обращал на это внимания. Тогда это не имело значения, никому не приносило вреда. Маленький голубоглазый Хендрик со светлой, кудрявой головкой. Я был безобидным. Но во время войны ты понял, что я из себя представляю. Я знаю, ты не доверяешь мне — и, видит Бог, у тебя есть на то причины, — но сейчас ты должен мне поверить. — Он взял старика за локоть и развернул его к себе. — Понимаешь, Джоханнес? Должен. Я повторяю: если ты сделаешь так, как я говорю, если мы будем действовать быстро, то с твоими сестрами и племянницей ничего не случится.

— Ты обещаешь?

В словах Джоханнеса не было надежды, а только сарказм и усталость. Хендрик де Гир никогда не изменится.

— Ты должен достать мне Менестреля.

— Почему бы тебе не сказать этим людям, что я выбросил его в море?

— Потому что в это не поверят. Менестрель открывает слишком значительные возможности, чтобы они смогли так просто поверить, что он уплыл у них из рук. Джоханнес, пойми наконец, я говорю правду.

Джоханнес равнодушно пожал худыми плечами. Он чувствовал, как пронизывающий ветер пробрался сквозь куртку и рубашку до его старых костей. Он никогда так не мерз. Глядя вдаль, туда, где на горизонте поднимался город, Джоханнес сказал:

— Он там, в Амстердаме. Нам нужно будет только зайти в банк, открыть сейф, и я возьму его. Я уже говорил тебе.

— Надеюсь, что так и произойдет, — произнес Хендрик. На мгновение Джоханнесу послышалась усталость в его словах, и он спросил себя, может, он все-таки ошибается. Наверное, Хендрик тоже устал от препирательств, от воспоминаний, от несчастий и ненависти. Достаточно ли этого, чтобы простить его? Нет, подумал Джоханнес, всему виной моя сентиментальность; не надо приписывать Хендрику свои взгляды и слабости. Хендрик де Гир не знает усталости, играя с людскими жизнями только ради собственной выгоды. Он не устает верить в свое могущество, верить, что может впутать в свои расчеты друзей, подвергая их опасности, верить, что все произойдет так, как он того желает.

— Верь мне, друг, — мягко сказал Хендрик.

Раньше он был другом. Теперь стал наемником и начал стареть.

Он ушел с палубы так же незаметно, как и появился.

Джоханнес был рад, что остался один. Продолжая смотреть на воду, он перевел взгляд на запад, в сторону моря, подумал о его бесконечности, и на душе у него стало спокойно.

Сидя в грязной каюте, Хендрик де Гир пил хороший голландский джин — jenever — прямо из горлышка. Ему нравилось пить одному, и он частенько так делал. Он никогда не питал особого пристрастия к алкоголю, это было бы слишком опасно при его образе жизни. Конечно, случались дни, когда он шел на поводу своих слабостей, но обычно как в выпивке, так и в любом другом деле он не терял самоконтроля. Он точно знал, сколько может выпить, не подвергая себя опасности.

Но сейчас ему хотелось прикончить эту бутылку, а может, даже еще одну. Он хотел забыться.

Как же я просмотрел?

Друг детства, враг на всю жизнь, лучший огранщик, старик. Совершенно неважно, как теперь относиться к Джоханнесу Пеперкэмпу, ясно одно — у него нет Камня Менестреля.

Алмаз не в Амстердаме. Их поездка — это акт отчаяния или уловка. Менестреля здесь нет. Нет здесь никакого сейфа.

Хендрик громко застонал.

— Что мне делать?

Бежать…

Это было его первым побуждением. Как всегда.

Он отхлебнул джина, встал со стула и, пошатываясь, прошел к кровати. Жгучие слезы отчаяния подступили к глазам. Он ничего не видел вокруг себя — только образы, пылавшие в его сердце.

…Катарина рыдает у него на плече, выкрикивая «Нет, нет, нет!»… Странная, неестественная пустота дома… Самодовольные взгляды полицейских…

Образы. Воспоминания. Однако, что сделано, то сделано. Нацисты схватили Штайнов и Пеперкэмпов, но в этом не было его вины. Его провели. Обманули!

И все равно сейчас он ненавидел себя сильнее, чем когда-либо прежде, — отчаянно, зло, безнадежно. Холодное безразличие исчезло. Да, Джоханнес прав, он не изменится. Хендрик как всегда думал, что сможет все уладить. И осчастливить всех. Достать камень, избавить Райдера от Блоха, сохранить свои отношения с Блохом, уберечь Пеперкэмпов. Он никогда не задумывался о том, что у Джоханнеса может не оказаться Камня Менестреля.

Хендрик зло выругался, но тут в его каюту влетел молодой матрос.

— Старик… С ним что-то случилось!

Голландец отбросил бутылку с джином и бросился на палубу. Джоханнес Пеперкэмп лежал на спине, бледный, без сознания. Над морем свирепствовал холодный пронизывающий ветер, а старик лежал безмолвный и безропотный.

— Бог мой!

Хендрик нащупал слабый пульс на шее Джоханнеса и расстегнул его куртку и рубашку.

— Друг мой, не умирай. Нам с тобой это сейчас никак не поможет.

Он надавил на грудную клетку, прикрикнул на матроса — парня с красной физиономией, и они сообща стали делать Джоханнесу искусственное дыхание и массаж сердца. Хендрик не переставал подгонять парня.

— Бесполезно, — прокричал матрос, уставший и обессиленный. Ему никогда прежде не приходилось дотрагиваться до умирающего человека.

— Продолжай!

— Я замерз…

— Замолчи! У него еще бьется сердце.

Насмерть перепуганный детина опустился на колени. Они посадили Хендрика в Антверпене, тот был старым приятелем капитана, и парень не хотел с ним связываться.

— Он не очухается.

Хендрик посмотрел на него бешеным взглядом и низким, глухим голосом сказал:

— Не останавливайся, или я убью тебя. Я могу это сделать.

— Псих, — сказал парень, но продолжил свое дело.

Наступил рассвет, и розоватые сумерки окутали Центральный парк. Джулиана села за рояль. Квартира была наполнена тишиной, Джулиана теперь нечасто истязала себя музыкой. Она закатала рукава фланелевой ночной рубашки и закрыла глаза.

За спиной пузырился аквариум. Она слышала свое дыхание.

Девушка пыталась дозвониться в Антверпен до дяди Джоханнеса. Его не было ни дома, ни в мастерской. Она не представляла, где его еще можно было бы застать.

Джулиана подавила желание позвонить матери в кондитерскую. Катарина наверняка сейчас печет там печенье. Speculaas. Голландское печенье с пряностями. Его пекут на Рождество.

Ее пальцы легли на клавиши; слоновая кость приятно холодила.

Она заиграла.

Так-то лучше. Джулиана не знала, что именно играет. Только пальцы знали. Они выбирали точную тональность, находили верную фразу. Ее сознание было выключено. Сейчас, когда она здесь одна, оно ей не нужно. Все соединилось, одно переходило в другое. Гаммы и арпеджио. Бетховен и Шонберг. Эби Блэйк и Дюк Эллингтон. Музыка свободно лилась из нее, заполняя собой комнату.

Тишина и беспокойство отступили.

Когда у тебя плохо на душе, — бывало, говорила ей в детстве мать, когда она, плача, просыпалась от дурного сна, — нужно постараться подумать о чем-нибудь другом. О чем-нибудь приятном. Представить, что мы все втроем за городом на пикнике. Ты собираешь полевые цветы, играешь у ручья.

Думать о приятном.

Прочь, дурные сны!

Ей всегда было легче делать это за роялем.

Она играла до изнеможения, а когда остановилась, лицо было мокрым от слез, по спине и ногам текли струйки пота, мышцы болели. Она не знала, сколько времени провела за роялем. Несколько часов? Или несколько минут?

Яркое утреннее солнце освещало Центральный парк. Девушка прошла к дивану, села на то место, где сидел Мэтью Старк, и посмотрела вниз, на улицу, заполнявшуюся людьми. Она останется наверху, одна, будет играть и беседовать с рыбками.

И думать о приятном.