Лэн Везеролл прислонился к изящной металлической ограде перед «Аквэриан» и наслаждался декабрьским полуденным солнцем. Он любил понаблюдать за людьми, и лучшего места, чем Нью-Йорк, для этого не придумаешь. Здесь, разнообразия ради, он и тешил себя таким занятием. Ему, постоянно находившемуся в центре внимания, это было несказанно приятно. Лэну Везероллу, звезде НБА, до семи футов недоставало трех дюймов. Был он черным и богатым, вкус его — изысканным, а обязанностей у него — великое множество. Он знал, что теперь на улицах Сохо ему невозможно раствориться в толпе, как в других местах. Но здесь, по крайней мере, его никто не посылал к черту.

Даже для такого большого города люди двигались очень быстро. Лэн видел, как из-за угла вывернула женщина с розовыми волосами, в енотовой шубе. Она шла мерным шагом. На ней были красные вязаные перчатки и красные виниловые ботинки, губы покрывала ярко-красная помада. Ее глаза…

Лэн выпрямился и застегнул пуговицу на своем пальто из верблюжьей шерсти от Джанни Версачи. У нее были изумрудно-зеленые глаза, а их он узнает всегда и везде.

— Д. Д. Пеппер.

Увидев его, она широко улыбнулась, ослепительно блеснув белым по ярко-красному. Даже при резком дневном свете в ее глазах была та же таинственная притягательность, что и во всей ее жизни. Подойдя к нему вплотную, она поднялась на цыпочки, а он склонился и чмокнул ее густо нарумяненную щеку. Его жена Мэри никак не могла понять, для чего Д. Д. нужно подобным образом красить волосы и лицо. «Если смыть с нее этот розовый гель, она наверняка окажется великолепной блондинкой, — сказала однажды Мэри. — Могу поспорить, что и кожа у нее прекрасная. И зачем она так мажется?»

И правда, зачем? Но Лэн уже понял, что бесполезно задавать Д. Д. Пеппер слишком много вопросов. Она лишь удивленно взглянет на тебя, словно ты с луны свалился, и уйдет от прямого ответа. Он как-то раз поинтересовался сколько ей лет, и она сказала: «Ну, около тридцати». Так же и с ее внешним видом. Крашеные волосы, старомодные платья, яркий макияж и искусственные бриллианты — это часть ее имиджа. Это то, что она показывает людям. Свою упаковку. За пятнадцать лет, проведенных в «Нике», Лэн выслушал много советов, как упаковаться ему. И он узнал, что труднее всего — оставаться самим собой, но он научился этому. Д. Д. тоже рано или поздно научится.

Д. Д. Пеппер впервые появилась в «Аквэриан» прошлой весной. Клубу был всего год, но он уже стал одним из самых оживленных ночных мест Нью-Йорка. Лэн открыл его почти сразу, как отыграл центровым свой последний сезон в «Нике». Когда-то он мечтал завести бедный и грязный джазовый притон и назвать его «Гринвич Вилидж». Но если он что-то и узнал за долгие годы, проведенные на баскетбольной площадке, так это то, кто он такой и, самое главное, — кем он никогда не станет. Бедность и пороки не были его уделом, да и в джазовые фанаты он не мог себя записать. Он остановился на коктейле — немного поп-музыки, немного рока, немного легкой классики, и не стал связывать руки музыкантам, предоставив им самим делать свое дело. Его клуб должен обладать легким шармом и иметь свое лицо. Таков был предел его требований. Ему хотелось, чтобы клуб стал тем местом, где люди смогут хорошо проводить время, носить свои лучшие наряды, проявлять свои лучшие качества.

Поначалу ему показалось, что Д. Д, не впишется сюда. Она пришла в одном из своих сумасшедших платьев пошива тридцатых годов, увешанная искусственными бриллиантами, и уселась за рояль с таким видом, словно говорила — эй, привет, малыш, я своя. Тогда же он понял, что она умеет обращаться с инструментом. Бог с ними, с ее безумными волосами цвета лаванды и его собственным ощущением, что она чего-то недоговаривает.

Она поиграла несколько секунд, остановилась и повернулась к нему.

— Вам известно, что у него хрипят басы?

— Верно, — уклончиво ответил Лэн.

— Сегодня я как-нибудь обойдусь, но вы должны настроить его.

— Обязательно, крошка. Мы все поправим.

И не успел он спихнуть ее маленькую попку со стула, как она начала играть. И тут он уже не смог прервать ее. Он просто стоял и слушал. Ее техника была поразительной. Он никогда не слышал, чтобы этот роялишка издавал такие звуки, и к черту басы! Но она не давала себе увлечься, неотступно следуя нотам, которые были в ее голове. А он вдруг почувствовал, как что-то внутри нее рвется наружу. И если оно когда-нибудь выплеснется — черт! — он хотел бы посмотреть, как будут сотрясаться эти стены!

Она сыграла три мелодии и остановилась. Затем повернулась на стуле. Снизу в ожидании вердикта на него сквозь розово-голубые пряди волос смотрели ее глаза. Она ровно дышала и совсем не казалась взволнованной. У Лэна сложилось впечатление, что если он откажет ей, она просто пожмет красивыми покатыми плечами и прошествует к выходу, а ее самолюбие останется нетронутым.

— Ну что ж, неплохо, Д. Д.

Фальшивое имя, решил он. Кому, черт побери, пришло бы в голову назвать крошку с такими глазами Д. Д.? В фамилию Пеппер он тоже не поверил.

— Спасибо, — сказала она.

Простая вежливость и никакого чувства облегчения, так показалось Лэну. Она знала, что была хороша.

— Тебе не хватает только раскованности, подпусти жара, когда играешь.

Она насупилась и причмокнула фиолетовыми губами.

— Вы хотите сказать, больше импровизации?

— Да-да, импровизации.

Во что же ты ввязываешься, детка, подумал он. А сам уже говорил:

— Ты можешь играть во время завтраков, если хочешь. Мне нужен человек, который сможет отыграть днем в воскресенье. Если, конечно, тебе это интересно. Мы иногда приглашаем сюда исполнителей классики. Ты знаешь что-нибудь из Баха или Бетховена?

— Я бы предпочла держаться джаза или поп-музыки. Когда мне приступать?

— Завтра вечером.

— Завтра вечером я не могу.

— Не можешь?

— У меня уже договоренность.

— Ты играешь в другом клубе?

— Нет.

Она не собиралась ничего объяснять.

— А как насчет воскресенья?

— Вы что, хотите, чтобы я начала с обедов?

— Ну да. Ты же не Эрл Хайнс, крошка.

И тут ее роскошные нежные белые щечки стали пунцовыми.

— Хорошо, мистер…

Черт! Она даже не помнит его имени.

— Везерелл, — невозмутимо подсказал он. — Лэн Везерелл.

Она никогда не слышала о нем. У нее ушло две недели на то, чтобы уяснить, кто он такой. Тогда она заявила, что любит хоккей, а не баскетбол. Он как-то невзначай упомянул Уэйна Грецки, но она лишь переспросила «Кто?». Еще одна маленькая неувязка, которая вместе с остальными складывалась в одну большую ложь. Но Лэн решил для себя, что если Д. Д. Пеппер когда-нибудь захочет пооткровенничать с ним, тогда он ее и выслушает.

А пока этого не случилось, он позволил ей быть той, кем она желала.

— Привет, малышка, — протянул он, ухмыляясь. Сейчас ее глаза были накрашены сверкающими золотистыми тенями. — Рад тебя видеть. Ну как Новая Зеландия?

Доли секунды она смотрела на него, словно не понимая, о чем он толкует. Похоже, она забыла, что оставила его на четыре месяца, для того чтобы полазать по горам Новой Зеландии. Но тут ее осенило, и она рассмеялась.

— Новая Зеландия ужасна.

С таким же успехом она могла сказать ему, что была в Якутске.

— Ты привезла мне овцу?

— Открытки.

Черт, где она раздобыла открытки? Можно было поклясться, что не в Новой Зеландии.

— Ты готова играть?

Она широко улыбнулась, и на этот раз в ее улыбке было облегчение.

— Конечно.

— Тогда пошли. А потом расскажешь о Новой Зеландии.

— С удовольствием.

Блеск ее глаз подсказал ему, что ей доставляет удовольствие врать. Но внутри их ждала послеполуденная толпа и маленький рояль, и было видно, что она им рада.

Одинокий голландец, стоя у западного входа в Центральный парк на 81-ой улице, курил сигару. На противоположном углу располагался Музей Естествознания, а на другом — престижный Бересфорд. Со своего наблюдательного пункта он хорошо видел как оба входа в Бересфорд, так и вход в Центральный парк. У каждой двери в Бересфорд стояло по швейцару в зеленой униформе, окантованной золотистой тесьмой. Они мало беспокоили Хендрика де Гира. Если понадобится, он пройдет мимо них. Но сейчас он только наблюдал.

Он видел, как на широкой, оживленной, проходящей через парк 81-ой улице остановилось желтое такси и из него вышла женщина в енотовой шубе. Она что-то сказала швейцару, и тот пропустил ее. Волосы блондинки отливали розовым. Поначалу Хендрик принял было это за игру солнечного света, но скоро понял, что ошибся и что волосы у нее действительно розовые. Несколько часов назад она вышла из Бересфорда. И он ждал ее на холоде, покуривая сигары. Ему нужно было увидеть ее еще раз, чтобы не оставалось сомнений.

Сейчас он не сомневался. Это была Джулиана Фолл. Он видел ее улыбку и глаза. Они могли принадлежать только ей.

Сигара вдруг показалась ему горькой. Это была гаванская сигара, его единственная причуда. Джоханнес Пеперкэмп дал Хендрику первую в его жизни сигару, когда тот был еще мальчишкой. Он тогда поперхнулся дымом, его вырвало, и он смутился перед старшим приятелем, на которого ему так хотелось произвести впечатление. Хендрику понадобилось немало времени, прежде чем он отучился думать о том, как будет выглядеть в чужих глазах. Единственное, что его волновало теперь, это как ему выжить. Проницательность и способность оценивать ситуацию не подводили его в течение многих лет и помогли остаться в живых. С возрастом он обнаружил, что все больше и больше зависит от своей интуиции. Он уже не мог полагаться на физическую силу или ловкость, свойственные юности. По мере того, как его светлые волосы становились белыми, а огрубевшее лицо покрывалось морщинами, рассчитывать на слабеющее тело не приходилось. Но у него был опыт. И чутье.

Сейчас чутье подсказало ему, что нужно бежать. Исчезнуть, как он не раз исчезал раньше. Это был его дар. Он умел это делать.

Он бросил сигару и растоптал ее каблуком. Затем повернулся и вошел в каменные ворота Центрального парка. Проклятая интуиция, думал он.

Джулиана Фолл, она же Д. Д. Пеппер, под горячим душем смывала с волос остатки розового геля и почти физически ощущала, как вместе с краской в трубу утекает какая-то часть ее самой. Ты не Д. Д.! Да, но разве Д. Д. не существует? Разве не ее Лэн поцеловал в щеку, и разве не Д. Д. аплодировали люди в «Аквэриан»?

Д. Д. существует. Может быть, она — какое-то извращение, но она существует. Она целиком захватила спальню в огромной элегантной квартире Джулианы. Спальня была декорирована в стиле двадцатых годов, а в стенном шкафу и выдвижных ящиках хранились платья и украшения довоенной поры. Д. Д. существует. Джулиана, как правило, показывалась на людях в новейших моделях из коллекций лучших дизайнеров.

Выйдя из душа, Джулиана вытерлась огромной мягкой простыней и высушила полотенцем голову. Из зеркала на нее смотрела она сама — светлые волосы, бледная кожа — до кончиков ногтей пианистка с мировым именем. Но в голове звучали аккорды Дюка Эллингтона, Эрла Хайнса и Эби Блэйка. Ее осеннее турне по Европе (Новая Зеландия была ни при чем) должно было освободить ее от Д. Д. Пеппер, снять это наваждение, потому что Д. Д. полностью овладела ею.

По крайней мере, так она говорила себе. Но, прилетев из Парижа двадцать четыре часа назад и не успев прийти в себя после долгого полета, она уже надела зеленое сатиновое платье пошива тридцатых годов и отправилась в «Аквэриан». Она ожидала, надеялась и боялась, что Лэн велит ей проваливать. Он не сделал этого. Он велел ей играть. И, Господи, она играла!

Ей было хорошо.

Чертовски хорошо.

Д. Д. Пеппер вернулась, и Джулиана опять не знала, как с ней поступить. Сказать Лэну правду? Или все-таки признаться самой себе? Что она, Джулиана Фолл, не кто иная, как свободная джазовая музыкантша с розовыми волосами, которую зовут Д. Д. Пеппер?

Она прошла в спальню и надела простую белую юбку от Келвина Клайна, строгую черную шерстяную рубашку и шерстяной жакет малинового цвета. Малиновые туфли Д. Д. подошли бы к ее костюму, но вместо них она выбрала свои черные итальянские ботинки и, пройдя мимо енотовой шубы, взяла черное кашемировое пальто. Сегодня она должна обедать с Шаджи, а если на свете существует что-то, чего Эрик Шаджи Шидзуми не поймет никогда, так это Д. Д. Пеппер. Шаджи был уникальным пианистом — необузданным, впечатлительным, нетерпеливым гением, который своим захватывающим исполнением заставлял публику изнемогать. Ему было сорок восемь, и за всю его долгую карьеру он подготовил всего одного ученика — Джулиану Фолл.

— Если он узнает о Д. Д., — вслух сказала Джулиана, ожидая лифт, — он отрубит тебе голову одним из своих настоящих японских мечей.

Он уже грозился сделать это в ответ на проступки гораздо менее серьезные, нежели исполнение джаза в ночном клубе в Сохо.

На полпути в вестибюле она заметила, что не сняла яркое кольцо Д. Д., и, стянув его с пальца, бросила в сумочку и постаралась забыть.

Голландец шел через Центральный парк, не замечая тихо падающего снега и крепчавшего мороза. Дети с пластиковыми досками, которые теперь служат санками, поравнялись с ним и засмеялись. Но их он тоже не заметил. Он перешел через 5-ую авеню, продолжил свой путь по 79-ой до Медисон-авеню и, пройдя еще несколько кварталов, остановился у маленькой кондитерской, сияющей свежевыкрашенными белыми окнами. Глядя на голландские деревянные башмачки, из которых торчали шоколадки и поблескивала подарочная мелочь, можно было подумать, что Санта-Клаус сюда уже приходил. Siitt Nicolaas. Хендрик не вспоминал его уже многие годы.

«Кондитерская Катарины» — гласила надпись, выведенная по-дельфски голубой краской. Голландец задержался у окна. За маленькими круглыми столиками, покрытыми голубыми скатерками, сидели посетители — смеющиеся, счастливые, они могли наслаждаться горячим шоколадом, серебряными кофейниками, чаем в фарфоровой посуде, кремовыми пирожными, изумительными тортами, хлебцами и крошечными сэндвичами на подносах, разнообразными джемами и сырами. В витринах под стеклом пестрели товары в ярких упаковках, которые можно было купить домой, а улыбающаяся официантка в белом переднике бегала среди посетителей.

Впервые за сорок с лишним лет Хендрик де Гир чувствовал, как его охватывает ностальгия. Ему пришлось смахнуть слезу, обжегшую щеку. И это ему, Хендрику! Мимо прошла парочка, и когда они открывали дверь, он услышал звяканье колокольчика и уловил запах корицы, мускатного ореха, аниса, масла и свежемолотого кофе. Этого Хендрик вынести уже не мог. То были запахи его юности. Он задыхался от волнения, не в силах подавить воспоминания.

Де Гир не рискнул войти. Сунув замерзшие руки в карманы своего дешевого пальто, он смотрел в окно на молодую пару; они топтались в нерешительности, не зная, какой торт выбрать. С шоколадом или с кремом? Жаль, что ему жизнь не предлагает столь легкого выбора.

За стеклянной витриной появилась женщина, и на мгновение Хендрику показалось, что ее лучезарная улыбка адресована ему. Катарина… Ему хотелось выкрикнуть это имя.

Но своим появлением он причинит ей боль, и он отступил, чтобы она не увидела его в окно. Только он и темнота. Женщина разговаривала с молодыми людьми, а он, потрясенный, смотрел на нее. Она почти не изменилась. Даже сейчас, когда ей было под шестьдесят, в ней ощущались чарующая свежесть и невинность. Заплетенные в косу и уложенные на голове белокурые волосы придавали ей сходство с какой-нибудь нидерландской королевой; но в ней не было королевского высокомерия, а из-под фартука выглядывало недорогое трикотажное бирюзовое платье. У нее был крупный нос и твердый подбородок, даже слишком твердый, но темные зеленые глаза остались такими, какими их помнил Хендрик — огромными и нежными.

Она посоветовала молодым людям выбрать шоколадный торт, сама упаковала его, а когда до Голландца вновь донеслось звяканье колокольчика, он был уже в половине квартала от кондитерской.

Выбор. Что за чепуха? У него нет выбора. Как всегда, он просто сделает то, чего нельзя не делать.

Когда подали кофе, Эрик Шаджи Шидзуми закурил сигарету. Это был плохой знак. Эрик был поджарым мужчиной, с острыми чертами лица, слегка отпущенными, тронутыми сединой красивыми черными волосами и пронзительными черными глазами. Этот демонический красавец был закоренелым холостяком. Он родился в Сан-Франциско, но как настоящий сэнсэй представлял третье поколение японских американцев. Его самые ранние воспоминания касались концентрационного лагеря в Вайоминге. Эту тему он не обсуждал никогда и не разрешал упоминать об этом в программках. Шаджи мог бы уже десять раз жениться, если бы не фортепиано, которому принадлежала его душа и в котором заключалась его жизнь, и — как утверждали некоторые — если бы не Джулиана Фолл. До нее доходили подобные слухи, но она никогда не придавала им значения. Она знала Шаджи так же хорошо, как он знал ее, и если их что-то и связывало в течение двадцати лет, то только не секс и не любовь. Их отношения были изменчивыми и непонятными. Они по-своему дорожили друг другом, но ни один из них ни разу не выказал склонности к браку — ни друг с другом, ни с кем-либо еще. Формально Шаджи уже не был ее учителем, но о ней по-прежнему писали как о его единственной студентке, и она продолжала прислушиваться к его советам. Она все еще нуждалась в его одобрении. Он, как никто другой, понимал, что такое бремя международной славы для артиста. И одиночество, необходимое для людей его профессии, не тяготило его так, как часто тяготило Джулиану. Шаджи был согласен часами сидеть за фортепиано — будто в мире существовали только он и его дело, — день за днем, месяц за месяцем, год за годом. Джулиана же не могла отказаться, когда подворачивалась возможность побыть среди людей, и Шаджи не одобрял этого.

Он потушил спичку и бросил ее в пепельницу, выпуская клубы зловонного дыма.

— Джулиана, — сказал он, — нам нужно поговорить.

Сердце ее забилось. Он узнал про Д. Д.! Но это невозможно. Шаджи ни за что не согласился бы обедать с ней, если бы ему стало известно, что сегодня днем в одном из клубов Сохо она играла Моуза Эллисона. Он бы набросился на нее с ножом для бифштекса.

— О чем? — спросила она.

— О том, что с тобой происходит.

— Со мной? Я только что вернулась из отвратительного турне по Европе, а в субботу вечером играю свой сотый в этом году концерт в Линкольн-центре. Вот что со мной происходит.

Шаджи держал сигарету в уголке рта, не затягиваясь. Они сидели в маленьком итальянском ресторанчике совсем рядом с Бродвеем в верхней части Вестсайда. Он не отличался роскошью, и если бы кто-нибудь из обедающей братии вдруг распознал в этой парочке всемирно известных музыкантов, Шаджи с Джулианой просто пришлось бы уйти. Джулиана пила крепкий кофе, надеясь, что он нейтрализует действие вина и поможет справиться с ощущаемой по возвращении из Европы разницей во времени. Дома ей еще предстояло просмотреть концерт Бетховена, который она будет играть через два дня.

— А после концерта? — спросил Шаджи. — Что потом?

— Съезжу в Вермонт на недельку-другую и устрою себе каникулы. Я их заслужила. Потом вернусь и следующие несколько месяцев буду работать и записываться. До весны концертов не намечается. Этот год у меня такой насыщенный. Но все это ты знаешь. Шаджи, о чем ты спрашиваешь?

— Не езди в Вермонт, — сказал он.

— Что?

— Ты слышала меня. Не езди.

— Шаджи, мне нужно отдохнуть. Черт возьми, я заслужила отдых!

— Тебе нужно работать.

— Я работаю постоянно. Я колесила четыре месяца и…

— Настоящее наслаждение пианист получает за инструментом, а не на концертной сцене. Джулиана, последние несколько лет ты выступаешь очень много, убийственно много. Я знаю. Ты даешь сотни концертов в год. И ты знаешь, что я одобряю твое решение свернуть выступления. Но я не хочу, чтобы ты уезжала в Вермонт, по крайней мере сейчас. Ты должна вновь испытать наслаждение работы за инструментом и сделать это как можно скорее.

— О, Господи! Шаджи, ведь я собираюсь уехать всего на неделю.

Шаджи глубоко затянулся, несколько секунд удерживая дым, и выдохнул. Джулиана закашлялась и глотнула немного кофе, но он ничего не замечал. Он как обычно целиком ушел в свои мысли. «Если бы мы поженились, — подумала она, — то это продолжалось бы не больше двух недель.»

— Пианист не проводит каникулы там, где нет инструмента, — сказал он.

Мерзавец, подумала Джулиана, но сдержалась. У нее был маленький старый домик на берегу Баттэнкилл-ривер, в юго-западной части Вермонта, и зимой ей нравилось смотреть на огонь, пылающий в камине. Она предвкушала, как будет сидеть у огня, набросив на колени стеганое одеяло, читать, и не вспоминать о музыке. Это правда, в Вермонте не было инструмента. Она не привезла туда даже проигрыватель. Единственное, что у нее было, это тишина.

— Шаджи, — осторожно заговорила она, сдерживая раздражение. — Я не ты. Мне необходимо отдохнуть некоторое время, и я уеду.

— Это будет ошибкой.

— С чего вдруг поездка в Вермонт станет ошибкой? Будто я еду туда в первый раз.

— Я был в Копенгагене, Джулиана.

— Дерьмо.

— Да.

Ее выступление в Копенгагене нельзя было назвать выдающимся. Оно было откровенно рядовым. Но в разговоре с Шаджи не сошлешься на неудачный вечер, и Джулиана знала, что оправдываться бесполезно.

— Да, играла я отвратительно, — согласилась она. — Но тут уж ничего изменить нельзя, даже если я откажусь от Вермонта. И какого дьявола ты шпионишь за мной на концертах? Тебе больше нечего делать?

— Я был и в Париже.

— А, ну тогда ты должен понять, что Копенгаген был просто случайностью.

В Париже ей устроили бурную овацию и засыпали восторженными откликами — вполне заслуженными. Но Шаджи грустно покачал головой, сминая в пепельнице сигарету.

— Меня не интересует то, что лежит на поверхности. Мне интересно, что происходит внутри.

Подобного рода вещи он говорил постоянно, и это бесило ее.

— Я кое-что слышал в Копенгагене, да и в Париже. Вот, пожалуйста, «неудачный» вечер и «удачный» вечер, если тебе так угодно. В твоей игре не было непринужденности, но появилась, как мне кажется, какая-то непредсказуемость. Никто другой, разумеется, ее не заметит до поры до времени. Но если ты будешь давать ей выход, это скоро услышат все. Сдерживайся. Контролируй себя. Постарайся понять, что это такое, и используй это в своих интересах. Единственное место, где ты сможешь это сделать, — твоя рабочая комната и инструмент.

«Кое-что», расслышанное им, было не что иное как Д. Д. Пеппер, незаметно прокравшаяся в ее игру, но именно этого Джулиана и не хотела обсуждать с Эриком Шаджи Шидзуми.

— Хорошо. Я займусь этим после Вермонта.

— Ты трусишь, Джулиана.

— Вовсе нет.

Он буравил ее своими черными глазами.

— Ты не боишься сгореть?

— Нет.

— А я боялся, в тридцать лет. Ты этого не помнишь. Ты тогда была еще ребенком и понятия не имела о подобных вещах. Несмотря на все аплодисменты, книги, пластинки, я тогда задумывался, удержусь ли на плаву, когда мне стукнет тридцать пять. Бесчисленное количество молодых пианистов — все равно что бабочки-однодневки, порхают, блистают несколько лет, а затем уходят, и — пуфф!

— Но я не собираюсь уйти и сделать «пуфф», я просто хочу поехать в Вермонт.

— Лишь Богу известно, к кому повернется непостоянная публика, которая все время выискивает новые звезды. Конкурсы выбрасывают на свет божий пианистов все более и более юных. Бремя бытия исполнителя огромно. Ты так беззащитен, так уязвим. И в тридцать лет вдруг обнаруживаешь, что вся новизна куда-то ушла. Ты заработал кучу денег и должен решать, хочешь ли ты и дальше тянуть эту лямку или нет.

— Я никогда и подумать не могла о том, что перестану играть.

— Не могла?

Неясная полуулыбка тронула его губы, он знал, что она лжет. Конечно, она лгала. И в последнее время больше, чем когда-либо в жизни. Но она не могла рассказать Шаджи о том, что по утрам, лежа в постели, размышляет, как сложится ее жизнь, если она откажется от фортепиано, если бросит играть. Что она тогда будет делать? Что она умеет? Она не могла объяснить, как по мере продолжения турне чувствовала себя все более и более опустошенной; не могла говорить о посещавших ее фантазиях, в которых она, исполняя сонату Моцарта, вдруг вклинивала в нее джазовую импровизацию, о своих утомительных спорах с менеджером, желавшим, чтобы она и дальше давала по сто концертов в год и одновременно расширяла репертуар и делала еще больше записей. Она не могла поведать ему о той скуке, которую навевали на нее репортеры, непрерывные путешествия, великосветские обеды, мужчины, встречавшиеся ей. Она не могла признаться, что все это с каждым днем кажется ей все более тоскливым и что она боится, как бы монотонность не проникла в ее рабочую комнату, где прежде ей не было места. Д. Д. слегка скрасила однообразие ее жизни, но она не вечна. И Шаджи нельзя было рассказывать о Д. Д.

Он был прав. Она боялась. Но за девятнадцать лет она ни разу не признала вслух его правоту. Они спорили, боролись, обсуждали, но она никогда не сдавалась, не позволяла себе отступить перед его легендарным авторитетом. Если это случится, думала Джулиана, то она потеряет свою независимость как музыкант и как человек.

— Меня не беспокоит, как остаться на плаву в тридцать пять, и я не боюсь.

Она резко отодвинула свой кофе и поднялась, чувствуя одновременно такую усталость, и страх, и бешенство, что у нее все поплыло перед глазами. Какого черта Шаджи не может оставить ее в покое! Зачем ему нужно все время давить на нее?

— Надеюсь, ты будешь счастлив, Шаджи. Ты похоронил мой Вермонт.

— Отлично, — сказал он.

— Гад. Иди к черту.

Она прошла к выходу, оставив ему возможность рассчитаться за обед с выражением полного самодовольства на красивом лице.

Сидя в своем убогом гостиничном номере на Бродвее, Хендрик де Гир попросил соединить его с американским сенатором Сэмюэлем Райдером. Голландцу дали джорджтаунский номер сенатора, и его не удивило, когда Райдер снял трубку после первого же гудка. Хендрик предупреждал его, что позвонит ровно в девять.

— Ну, что скажете? — спросил Райдер.

В аристократическом голосе молодого сенатора Хендрик уловил напряжение, но это не доставило ему удовольствия.

— Я встречусь с вами в субботу вечером в Линкольн-центре. — Он прекрасно, с едва различимым акцентом говорил по-английски. К голландскому он прибегал только при крайней необходимости. Это был язык его прошлого. — После концерта. Вы будете на машине?

— Естественно.

— Ждите меня там.

— Хорошо. Но позаботьтесь, чтобы эта Штайн не увидела вас.

Хендрик прикрыл глаза — всего лишь на секунду — и ощутил захлестнувшую его боль. Штайн… Рахелъ. Но он отогнал воспоминание.

— Я не нуждаюсь в ваших инструкциях, сенатор, — ледяным голосом произнес он. — Блох, надеюсь, ничего не знает?

— Неужели вы принимаете меня за дурака?

— Да. Вы, сенатор, говорите людям то, что они хотят слышать. Я это знаю. Смотрите, не проболтайтесь Блоху. Понятно? Иначе, друг мой, у нас с вами ничего не выйдет.