Глава 1
Одно убивает другое
Пройдет немного времени, и люди не смогут понять, как они раньше жили без интернета. Что означает этот неизбежный факт?
Для миллиардов наших потомков он не будет значить ничего особенного. Онлайновые технологии в целом станут чем-то вроде основополагающего мифа – феноменом, в существовании которого люди едва ли будут отдавать себе отчет. Всемирная сеть станет обыденным и поэтому малозаметным явлением. Предыдущие поколения были очарованы телевидением, и длилось это до тех пор, пока телевизоры не появились в каждом доме и не стали создавать тот приятный ненавязчивый фон, который ранее формировали радиоприемники. А будущие поколения будут настолько погружены в интернет, что вопрос о его цели и смысле отпадет сам собой. Из жизни человечества исчезнет что-то очень существенное – тип мышления, который мы, их предки, считаем само собой разумеющимся. Но едва ли потомки заметят пропажу. И нам не стоит их за это винить.
Однако нам посчастливилось жить в уникальное время: мы успели застать доинтернетовскую эпоху, а теперь активно пользуемся всеми благами вездесущего интернета.
Таков этот необыкновенный «миг между прошлым и будущим». Осознание его уникальности то и дело появляется в нашей жизни. Мы замечаем, что, стоя на автобусной остановке, рассеянно тянемся за телефоном. А наш приятель в середине разговора начинает рыться в кармане, чтобы достать телефон, заглянуть в Google и что-то вспомнить. Мы еще можем спохватиться. Мы говорим себе: «Постой-ка…»
Думаю, что в суматохе изменений, которые мы сейчас переживаем, есть одно серьезное отличие, и именно его будет трудно постичь грядущим поколениям. Это конец уединению – утрата эффекта отсутствия. Мечтательная тишина в нашей жизни заполнена, жгучего одиночества больше не существует.
Но до того как сотрется всякое воспоминание об этой потере, продлится тот короткий миг, когда мы будем помнить, что же было «до». Мы еще можем что-то сделать с теми малыми, почти незаметными мгновениями, когда вспоминаем о нашей любви к уединению. Эти воспоминания неожиданно всплывают среди потока ежедневных дел и словно сигнализируют: «Подожди, а разве не было?..»
Меня потряс один из таких моментов. Это случилось в редакции журнала «Ванкувер». Много лет я проработал там редактором и штатным автором. Теперь таких людей называют «создатель контента».
* * *
Итак, я еду в автобусе номер десять по Гранвиль-стрит. Я опаздываю на работу. Из окна вижу небо цвета бронзы и облизываю пальцы, облитые кофе, купленным в «Старбаксе». Интересно, насколько я опоздаю? Вариант первый: на десять минут, что не только не порицается, а даже поощряется. Вариант второй: на двадцать минут, что уже может вызвать недовольство и язвительные замечания.
Увы, неизбежен второй вариант. Жизнерадостный стажер улыбается: «Значит, вы все-таки решили присоединиться к нам?» Я слышу эти слова, пробегая мимо его рабочего места к своей норе. Улыбаюсь, чтобы не показаться неучтивым, но шаг не замедляю. Остановка чревата приглашением «на кофе», а это означает, что стажер попросит профессионального совета. Такие разговоры меня угнетают, ибо стажеры отличаются непомерными и малоизученными амбициями. Они попадают в издательства с факультетов журналистики, ожидая, что стажировка откроет им путь в журналы и газеты, и при этом не верят в искренность, которую буквально источают наши изможденные лица.
Наша профессия больна. Каждый журнал, как большой грузовой корабль, стонет от попытки совершить быстрый маневр, чтобы приспособиться к сетевой жизни, – но делает он это очень медленно. Некоторые издательства трещат по швам, другие закрывают свои корпункты в других странах, все теряют аппетит, отделы продаж, понукаемые отчаянием издателей, все сильнее размывают границу между рекламными и редакционными статьями. (Когда в разговоре с одной дамой, шефом отдела продаж, я затронул старую концепцию о церкви и государстве, она прощебетала: «О да, мы и церковь, и государство, но в очень карикатурном виде».)
Мы не хотим видеть того, что начертано на стене. Я начал работать редактором в «Ванкувере» в 2008 году, незадолго до глобальной рецессии, которая углубила подкоп под фундамент профессии. В Монреале уволили треть персонала, а тем временем появление цифровых технологий значительно прибавляло работы, которую нам с неохотой приходилось выполнять. Десять лет назад ни один главный редактор журнала не мог даже вообразить, что будет сидеть в Twitter или строчить комментарии в Facebook. Но теперь мы делаем это, обрабатывая, а не создавая содержание. Большую часть жизни мы тратим на перемалывание электронного вздора, уставившись в светящийся экран.
После редакционной летучки, на которой прозвучало, что наш аватар в Twitter недостаточно «эффектен», я возвращаюсь в свою конуру и открываю окна на двух мониторах, постоянно светящихся на моем столе. Я начинаю писать маленькую заметку о «Цирк дю Солей», но ее размер тотчас уменьшают на семьдесят пять слов, прислав через iChat видео с Андерсоном Купером. Пока я смотрю ролик, открывается другое окно iChat. Это главный редактор требует, чтобы я открыл почтовый ящик и нашел какое-то старое письмо. Тем временем на другой аккаунт пришло письмо от мамы. Она просит принести с собой ее любимый салат, когда я приду к ней завтра ужинать. И так далее, и все в том же духе. В течение десяти минут я поучаствовал в дюжине цифровых взаимодействий, но ни одно из них не было исчерпывающим. Появляется стажер-шутник с каким-то вопросом. Я отвечаю довольно сухо, потому что этот парень представляется мне очередным окном на мониторе, которое хочется поскорее закрыть. Еще в 1998 году писательница Линда Стоун определила состояние, в котором я сейчас пребываю, как «состояние частичного внимания». Оно изнуряет, и мне приходится пребывать в нем ежедневно.
Большинство сотрудников нашего журнала, наверное, сойдут с ума, если нас заставят закончить одно задание, прежде чем приниматься за другое. Я не пропускаю ни единого сигнала, подаваемого компьютером. К тому же надо реагировать на каждый писк моего телефона. Гэри Смолл, профессор Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе, пишет: «Как только люди привыкают к этому состоянию, они начинают испытывать потребность в постоянном подключении к какой-то информации. Эта включенность питает их “я” и чувство собственной значимости, это чувство становится неотразимым». Вероятно, и я ощущаю свою значимость, откликаясь на все звонки и требования соединения, которые сыплются на меня как из рога изобилия. Наверное, я действительно очень важная персона. Я всем нужен, без меня невозможно обойтись, я востребован. Но после нескольких лет работы в редакции что-то кардинально изменилось в моем отношении к звонкам. Что же?
Смолл, между прочим, пишет, что атмосфера маниакальной прерывистости заставляет мои надпочечники вырабатывать в огромных количествах кортизол и адреналин.
В течение короткого времени эти гормоны стресса повышают уровень энергии, усиливают память и обостряют внимание. Но потом они же нарушают познавательные способности, приводят к депрессии и повреждают нейронные цепи гиппокампа, миндалины и префронтальной коры – то есть участки мозга, отвечающие за настроение и мышление. Хроническое, длительное переутомление мозга, вызванное современными технологиями, может привести к морфологическим (то есть органическим) изменениям его глубинных структур.
Техногенное мозговое истощение. Так можно назвать это состояние. В тот же день я заставил себя отвлечься и посчитал количество окон, открытых на мониторах. Их оказалось четырнадцать. Пока я считал, запиликал телефон и выдал следующее сообщение: «Старик, ты жив или как?»
Это послание от соскучившегося друга, но в моем текущем состоянии вопрос прозвучал очень серьезно. Я жив или как?
Не ответив на сообщение, я включил в телефоне функцию фотоаппарата и сфотографировал все мои мониторы, заполненные почтовыми сообщениями, файлами Word и архивами pdf. «Никогда не забывай, что тебе это не нужно, – внушал я себе. – Не забывай, что ты живешь в экосистеме, которая специально предназначена для того, чтобы тебя уничтожить, сесть тебе на шею, если ты дашь слабину и прогнешься под нее».
Незадолго до того, как руководство журнала вполовину сократило площадь кабинетов под предлогом уплотнения, чтобы выручить деньги за субаренду, я уволился.
И у меня появилась удручающая масса свободного времени. Я заполнял его чтением о временах, удивительно напоминавших нашу эпоху. Я читал о 1450 годе, когда немецкий патриций по имени Иоганн Гутенберг после многолетних опытов с расплавленным свинцом и оловом, наделав кучу долгов, изобрел наконец печатный станок с подвижными литерами.
Подобно интернету, машина Гутенберга сделала многие профессии смешными или ненужными (например, профессию переписчика). Но гораздо больше перемен произошло не в цехе закаленных копиистов. Как только качество и скорость печати достигли определенного уровня, случилось то, что сейчас назвали бы бумом передачи данных. Например, проповедь, произнесенную в Париже, можно было отлично воспроизвести в Лионе. (Улучшилось и продвижение брендов: подданные впервые узнавали, как выглядели их короли.) Такая согласованность заложила фундамент невероятного рывка, совершенного наукой и техникой. Теперь научный мир, разбросанный по разным городам и странам, превратился в клуб непрерывного общения, где ученые и властители опирались на работы друг друга, а не повторяли их. По мере усиления своего влияния печатный пресс уничтожил монополию на знание, чем воспользовался Мартин Лютер, чтобы сотрясти основы католической церкви. Следующим этапом разрушения монополии стала эпоха Просвещения.
Были у печатного станка и жертвы. Его дешевая и многочисленная продукция уничтожила целые пласты жизни – от декламации эпических поэм до безусловного авторитета тех немногих, кто мог позволить себе приобретение рукописных изданий. В романе Блейка Моррисона «Оправдание Иоганна Гутенберга» (The Justification of Johann Gutenberg) приводится вымышленный диалог Гутенберга с аббатом. Спор касается не содержания печатных книг, а того, как люди их читают. Аббат восклицает: «Слово Божье должны толковать священнослужители, его нельзя развозить по домам, как навоз». Само обилие печатной продукции, ее способность свободно распространять знания и дешевизна, делавшая напечатанное достоянием масс, представляли опасность для католической церкви и серьезно подрывали основания культуры. Тем не менее в течение нескольких десятилетий после 1450 года печатный станок произвел лишь количественные изменения в обществе (стало больше книг). Ограниченный рынок, отсутствие мобильности населения и почти поголовная неграмотность мешали раскрытию истинного потенциала книгопечатания. А мы сейчас, после изобретения интернета, переживаем качественные перемены. Сетевые технологии мгновенно и радикально изменили нашу судьбу.
Для человека быть участником столь быстрого изменения – это нечто исключительное и чрезвычайное. В конце концов перемены, произведенные Гутенбергом, не произошли моментально. Человеческой жизни не хватало, чтобы стать их свидетелем. Понадобилась целая эра, несколько столетий, прежде чем оказались раскрыты все возможности книгопечатания. Вплоть до XIX века Англия не отличалась всеобщей грамотностью населения, поэтому большая часть жителей страны практически не имела дела с печатными книгами. Да и сам печатный станок не сильно изменился за первые триста пятьдесят лет своего существования.
Но сегодня все иначе: одно убивает другое. Наш опыт укладывается в миг, а не в эру, поэтому ученые-историки, занимающиеся XV веком, могут лишь отчасти сравнивать тогдашние события с тем, что мы испытываем сейчас. В процессе написания этой книги я консультировался с нейрофизиологами, психиатрами, гуру технологий, профессорами литературы, психологами, компьютерными специалистами и многими другими экспертами, жаждавшими поделиться воспоминаниями о своих героических свершениях. Эти люди, шедшие по жизни своими путями, пересеклись, наконец, в одной точке под названием «конец уединению». Эта тема постоянно возникала в наших разговорах. Каждый эксперт, ученый, друг, с которым я беседовал, носил в кармане устройство, способное донести до своего владельца всю сутолоку этого мира. Но мысль об уединении ностальгически звучала в откровениях этих людей.
* * *
Возможно, мы никогда не сможем понять истинный масштаб влияния изобретения Иоганна Гутенберга. Ведь изменения были настолько тотальными, что практически стали теми очками, сквозь которые мы все смотрим на мир. Преимущества книгопечатания колоссальны, они оказали огромное воздействие на нашу жизнь. Но мы забываем, что каждая революция в коммуникационных технологиях – от папируса и печатного станка до Twitter – это не только возможность прийти к чему-то, но и вынужденная утрата чего-то.
Маршалл Маклюэн писал в книге «Понимание Медиа», что «новое коммуникационное средство никогда не является простым дополнением к старым и никогда не оставляет их прежними». Успешное новое средство коммуникации активно подчиняет себе существовавшие до него. Оно «никогда не прекращает подавления старых средств до тех пор, пока не найдет для них новые формы и ниши». Таким образом, уничтожение журнальных и газетных редакций, огромное число безработных авторов и издателей, ведущих теперь блоги и сетующих на судьбу в кафе по всему миру, – это неслучайные потери в битве на рынке труда. Наоборот, все это симптом более глубокого бедствия.
Когда мы с восторгом принимаем в объятия дары новых технологий, мы обычно забываем спросить, чего они потребуют взамен – какую плату придется вносить в их кассы за эти чудесные услуги. Мы, например, не замечаем, что в нашем рабочем расписании исчезли свободные промежутки, потому что мы слишком заняты, восторгаясь заполнившими их развлечениями. Мы забыли об играх, появившихся на свет благодаря детской скуке, потому что сама скука оказалась вне закона. Но почему необходимо обратить внимание на то, что приходит конец одиночеству, незнанию, нехватке? Почему нас должно тревожить исчезновение уединения?
Чем больше я задумывался об этом сейсмическом сдвиге в нашей жизни – о стремительном движении к сетевому опыту, прочь от более редких, но конкретных вещей, – тем сильнее мне хотелось понять природу этого явления. Как мы ощущаем жизнь, переживая на своем опыте ситуацию Гутенберга? Как это ощущается людьми, живущими в уникальный исторический момент, когда есть опыт существования с интернетом и без него?
Если мы постараемся понять суть этого возмутителя спокойствия, а потом назовем все фрагменты новой игры (и те, что хотим оставить, и те, от которых неплохо бы избавиться), то сможем ли мы сохранить важные аспекты нашей прошлой жизни, которые в противном случае исчезнут навсегда? Или мы напрочь забудем ценность этой утраты и будем видеть лишь совокупность новых приобретений? Нам уже и не вспомнить, что так нравилось в уединении, мы даже не просим вернуть его.
Чтобы осознать уникальность нашего нынешнего затруднения и понять, как не потерять себя в современной жизни, надо искать ответы во всех закоулках собственного жизненного опыта. Но вопросы, на которые надо ответить, столь же просты, сколь и неотложны:
Что мы хотим взять с собой?
Какие ценности мы бездумно оставляем в прошлом?
Ответы на последний вопрос были мне до боли ясны, когда я сидел перед мониторами в редакции журнала «Ванкувер». Я оставил в прошлом ощущение одиночества. Когда на поверхность мониторов обрушивалась буря цифровых сообщений, мне отчаянно хотелось скрыться в какое-нибудь надежное убежище. Я испытывал почти физическое отвращение к этому натиску. Мне хотелось сесть за пустой деревянный стол и сделать что-нибудь реальное. Мне хотелось погулять по безлюдному лесу. Мне хотелось избавиться от мучительного, как мигрень, непрерывного общения, от сигналов о приходящих на телефон SMS, избавиться от любой коммуникации.
Каким-то неведомым образом я утратил мою прежнюю спокойную жизнь. Но теперь мне захотелось ее вернуть.
* * *
Если вы родились до 1985 года, то знаете, как жили люди без интернета и как живут с ним. Вы совершаете паломничество от «до» к «после». (Более молодым не посчастливилось во взрослом состоянии пожить в эпоху «до интернета».) Те из нас, кто принадлежит к переходному поколению, кто одной ногой стоит в цифровом пруду, а другой – на его берегу, испытывают странные муки акклиматизации. Мы – цифровые иммигранты, поэтому не всегда считаем наш новый мир достаточно приветливым. Выражение «цифровой иммигрант» не кажется мне слишком удачным. Ведь предполагается, что иммигрант, меняя страну, улучшает условия своего проживания или спасается от преследований. Что же касается меня и моих сверстников, то мы предпочитаем искать пристанища в стране нашей юности.
Если вдуматься, то наше положение – уникальный дар. Раз мы – последние из могикан, знающих, какой была жизнь до интернета, то мы и единственные, кто умеет говорить на обоих языках. Мы единственные переводчики с языка «до» на язык «после». Наши дети так же мало способны ценить жизнь в сети, как мы – изменения, вызванные печатным станком Гутенберга в XV веке (или, допустим, изобретением письменности). Некоторые новшества – это больше, чем просто конкретные приспособления, они меняют саму атмосферу бытия. Но разве кто-то замечает воздух?
* * *
Начиная работу над этой книгой, я беседовал с известным историком культуры Альберто Мангелем, который в свои шестьдесят пять лет сумел избежать напасти цифровой иммиграции. Больше всего мне хотелось знать, как этот человек, написавший «Историю чтения», относится к расползающемуся господству компьютерных текстов. «Могу поделиться только личным впечатлением», – сказал он.
Мой опыт работы с компьютерными текстами можно считать более чем поверхностным, ибо этот текст для меня лишен физической реальности. Кроме того, электронный текст навязывает ритм и быстроту чтения, а это совсем не то, чего я от него жду.
Аналогичные проблемы Мангель испытывает, когда пишет при помощи электронных средств. За компьютером он постоянно «чувствует присутствие инструмента», который ему приходится использовать, в то время как ручка – это всего лишь нейтральное продолжение собственного тела и ума. Мало того, компьютерный текст всегда представляется чем-то вполне законченным – редактирование его остается невидимым. «Вы не видите историю текста, – говорит Мангель. – Это настоящая трагедия, что написанные в наши дни тексты существуют только в присутствии читателя. Они не имеют прошлого. У этих книг нет биографии». Но, как и многие его ровесники, Мангель охотно допускает, что это чисто ностальгические переживания и подобное беспокойство будет чуждо следующему поколению.
Конец этих переживаний отнюдь не означает утрату их ценности. Многие умные люди содрогались от новых средств коммуникации, и этот ужас, вероятно, покажется будущим поколениям чудачеством. Жан Кокто считал, что радио – это «труба, из которой изливается глупость», разлагающая умы современников. В дневнике за 1951 год он писал: «Некоторые удивляются: как разум нации сопротивляется воздействию радио. Тут нечему удивляться, он не сопротивляется». Граучо Маркс говорил, что телевидение и в самом деле способствует образованию, «ибо как только в доме включают телевизор, я выхожу в другую комнату, чтобы почитать». Пикассо считал компьютер совершенно бесполезным, потому что он дает только ответы. Конечно, эти обвинения давно вышли из моды и их можно счесть наивными, но я бы не стал списывать их со счетов. Для тех из нас, кто вынужден сталкиваться с цифровой жизнью, старомодная тональность нашего дискомфорта является доказательством того, что мы понимаем разницу, недоступную следующим поколениям.
* * *
Если мы поймем разницу между жизнью во всемирной сети и вне ее, то сможем оставаться нейтральными и извлекать пользу и удовольствие в обоих случаях. Это вовсе не сизифов труд. Изменения появились сразу после того, как я взялся за написание книги. Когда-то я был абсолютным пленником электронной почты, но потом незаметно для себя начал все реже заглядывать в почтовый ящик и сейчас смотрю туда не чаще трех раз в день. Выходя из дома, я стал чаще забывать мобильный телефон. Обсуждая эту книгу с друзьями, я обнаружил, что они пытаются действовать так же.
Конечно, это делали не все. Некоторые были буквально оскорблены моей попыткой соскочить с технологической иглы. И это прекрасно. В конце концов, не все же считают это проблемой, которую надо срочно решать. Не каждый ощущает удушающую тяжесть этого явления. Но для тех, кто все понимает, необходима отдушина, глоток свежего воздуха, какая-то реакция, облегчающая жизнь. Возможно, думал я, вооружившись мнением ведущих мировых экспертов и хотя бы минимальной решимостью, мы сможем защитить ранимую часть нашей психики.
Таким образом, нельзя сказать, что эта книга целиком основана на критике технологий. Новые технологии порождают поразительные аббревиатуры, ускоряющие жизнь, и занимаются этим еще со времен наших предков, которые, глядя на свои обнаженные тела, думали: наверное, мы способны на что-то большее. Колесо, презерватив, космическая станция стоимостью 150 миллиардов долларов – все эти орудия и инструменты есть блистательные примеры расширения пределов нашей воли. Изобретенные нами приспособления укорачивают дистанцию между проблемой (это животное не хочет быть съеденным) и ее решением (а прихлопнем-ка его дубиной). Наше желание взять в руки инструмент – это доброе и, более того, вполне естественное побуждение. А тех, кто сомневается, что всякое технологическое развитие делает нас счастливее и умнее, можно считать наследниками луддитов. Попробуйте заговорить о всепроникающем господстве технологий в каком-нибудь более серьезном диалоге, чем болтовня в кафе, и вас быстро обвинят в «панических настроениях». Это выражение употребляют, когда хотят утвердить непреложный моральный императив: «нельзя поддаваться панике».
Технологии сами по себе находятся вне моральных и нравственных категорий. Они не злы и не добры, но опасны и любимы. Это та опасность, в которую мы влюблены уже многие тысячелетия. Но мы редко вспоминаем о том, что, например, цель человеческих отношений может выходить за рамки эффективной передачи информации. (Если в ближайшие годы мы уничтожим сами себя, то произойдет это не из-за недостатка коммуникации, а скорее от неспособности к более утонченным способам общения.) Тем не менее преданность коммуникации, при которой технологии являются посредниками – то есть неуемное стремление сделать жизнь максимально открытой, – очень часто ошеломляет и оглушает нас самих.
Рассмотрим нашу неуемную страсть к онлайновой активности. К 2012 году человечество посылало запросы в Google более чем по триллиону раз в год (на 146 языках!). Каждый день люди отправляют друг другу 144 миллиарда электронных писем. В 2013 году мы ежедневно ставили лайки 4,5 миллиарда сообщений в Facebook. (Правда, в том же Facebook нет возможности высказать кому-то свое неудовольствие [dislike].) Каждую минуту мы загружали сто часов видео на YouTube. А каждую секунду – 637 фотографий в Instagram. Содержание нашего многогранного сетевого существования приняло такие монументальные формы, что мы не можем отмахнуться от него, как от какого-то незначительного дополнения к реальной жизни.
Головокружительная быстрота, с которой цифровые технологии охватывают мир, вызывает оторопь: за прошедшее десятилетие количество пользователей интернета возросло на 566 процентов. По некоторым подсчетам, в сети сейчас находится до 40 процентов населения земного шара. Общественно-бытовая среда воспитывает массовое поведение – половина пользователей интернета общаются с друзьями и родственниками в Facebook, при этом американцы делают это в 59 процентах случаев (а студенты колледжей – в 93 процентах). Я не пользуюсь Facebook и поэтому не знаю, как обстоят дела в отношении таких исключительно важных вещей, как свадьба, переезд, рождение и смерть. В Малайзии, где родилась Линда, о которой шла речь в прологе, Facebook популярен у 70 процентов пользователей интернета (не в последнюю очередь благодаря дешевизне такого общения).
Масса времени, посвящаемого электронным устройствам, означает, что мы отрываем его от других аспектов нашей жизни. Мы утешаемся тем, что, отвлекаясь на телефон или планшет, заглядывая в электронную почту или YouTube, тратим всего лишь секунды. Но подсчитано: в 2012 году американцы ежемесячно расходовали на соединение с интернетом 520 миллиардов драгоценных минут. Этот показатель превысил показатели предыдущего года более чем на 100 миллиардов минут.
Надо помнить: это не просто количественное раздувание того, что было прежде. Подобно письменности, часам и печатному станку, интернет и клан его верных оруженосцев весьма неразборчивы в изменениях правил игры по ходу самой игры. Интернет не просто обогащает наш жизненный опыт, он им становится. Об этом рассказала в интервью New York Times специалист по физиологии синапсов, профессор Оксфордского университета Сьюзен Гринфилд:
Автомобиль или самолет позволяет вам путешествовать быстрее и на более дальние расстояния. Меня беспокоит то, что современные технологии перестали быть средством и начинают превращаться в цель. [Интернет] становится целью в себе и для себя.
Но как нам описать эту цель? Как выясняется, большая часть нашей изобретательности проистекает из стремления. А затем воплощает в жизнь желание прибрать к рукам окружающий мир. Открытие магнетизма привело к созданию компаса, благодаря которому стали возможны дальние морские путешествия. Изобретение Джеймсом Уаттом в 1765 году современной паровой машины сократило расстояния. Телеграф, трансатлантический кабель и телефон затянули петлю аркана, который приближает к нам голоса наших возлюбленных, товарищей и поставщиков новостей. Подвижные картинки, появившиеся в конце XIX века, запечатлели образы мира и явили их взору восхищенной публики, сидевшей в темноте зрительного зала.
Мы втиснули мир в нашу короткую и маленькую жизнь. Но, как всегда, в давке появляются жертвы.
* * *
В романе Виктора Гюго «Собор Парижской Богоматери» (действие которого происходит в 1482 году, во времена короля Людовика XI, когда во Франции появилось книгопечатание) есть эпизод: архидьякон Клод Фролло смотрит на первую печатную книгу с восхищением и одновременно возмущается ее качеством. Стоя возле собора Парижской Богоматери и глядя на его стены, он говорит: Ceci tuera cela («Одно убьет другое»). Как может книга убить собор? Здесь имеет место синекдоха: печатный станок (привод демократии, помощник Мартина Лютера) убьет католическую церковь. Если понимать это высказывание еще буквальнее, то можно сказать, что печатная книга – более гибкое средство передачи смыслов, чем великие архитектурные деяния (такие как собор Парижской Богоматери), которые стояли веками и тысячелетиями, как «величественные автографы рода человеческого». Печатное слово разрушает не только устоявшуюся иерархию передачи информации, но и способ познания священного и, как казалось, недоступного простому человеку. Конечно, Гюго (роман был опубликован в 1831 году) мог сделать Фролло провидцем, каковым едва ли мог быть честный парижанин XV века.
Однако пребывание в гуще событий вызывает своеобразную слепоту. Поэтому детали текущего момента, подобного моменту изобретения книгопечатания, остаются для нас отчасти неведомыми. Но мы твердо знаем: каждая новая технология – это предложение улучшить какие-то аспекты нашей жизни. Значит, она неизбежно предлагает нам отказаться от других ее аспектов. То, от чего мы рады отказаться (например, от гибели от черной смерти), запоминается легче, чем вещи, которые мы хотели бы сохранить (размеренную сельскую жизнь, часы утренней праздности). Чем больше я думаю о временах Гутенберга, тем чаще задаюсь вопросом: от чего он отвлек людей? Каково было тогда это чувство мистической потери, которое постоянно сопровождает нас на пути прогресса? Я продолжал продвигаться назад, к потере ощущения одиночества.
Прошло всего два десятка лет после начала распространения интернета, а мы уже утратили всякую надежду видеть нашу тогдашнюю жизнь так же ясно, как Гюго видел жизнь Клода Фролло. Для писателя, который будет творить в 2350 году, определяющие черты нашего времени окажутся очевидными (они будут выкристаллизованы силой редукции исторического рассуждения). А последствия эмиграции в страну интернета, несомненно, будут включать какие-то побочные результаты, о которых мы пока даже не догадываемся и не способны их предсказать. Определенно, мы, блуждая среди обломков нашей взорванной реальности, не можем перечислить все, чего коснулся и что запятнал интернет. Но остановитесь на Таймс-сквер, посмотрите на свой айпад, а потом на здание редакции New York Times (где за последние годы сократили сотни рабочих мест), и вы сможете с полным правом повторить: Ceci tuera cela. Самоуверенный историк будущего, вероятно, сможет нарисовать отчетливую картину революции сегодняшнего дня. Но мы, живущие сегодня и находящиеся по обе стороны водораздела поколений, знаем то, чего этот историк никогда не поймет: каково это – жить «до».
* * *
Мы храним в нашей памяти окончательные версии некоторых жизненных историй. Например, такую.
Я помню то потрясающее беззаботное лето 1999 года, когда я, как многие другие молодые люди, отправился в последнее путешествие без мобильного телефона. Я несколько месяцев бродил по Озерному краю на северо-западе Англии и по Шотландским Гебридам [21] , не понимая, что никогда больше не испытаю этого чудесного чувства полной оторванности. Я не знал тогда, что никогда больше не буду так надежно отрезан от работы, семьи, друзей. И тем не менее в те далекие девятнадцать лет, отхлебывая пиво и заедая его яблоками, я вовсе не думал, что это завершение чего-то. Я говорил себе: наконец-то я дышу полной грудью, это начало моей настоящей жизни.
Я стал единомышленником, пусть и не столь знаменитым, Генри Торо [22] , написавшего: «Только после того, как мы потеряемся или, другими словами, только после того, как мы потеряем мир, мы начинаем обретать себя, понимать, где наше истинное место, и осознавать всю бесконечность наших отношений».
Подобно Торо и многим молодым людям, пустившимся после окончания средней школы в путешествие – без гидов, но с путеводителями в рюкзаках, я хотел побыть наедине с собой. Я чувствовал, что в тот момент мне нужно было не налаживание контактов, а установление связи с каким-то глубинным источником. Я не мог описать его словами, но чувствовал, что он находится за пределами жестких рамок, заданных школьными учебниками. Мои дни были заполнены переходами по безлюдным тропинкам, широким равнинам, названия которых я не знал и никогда не узнаю. Вечерами я обсуждал фильмы и политику с незнакомцами в деревенских пивных, а потом, счастливый, уходил дальше, в темнеющие поля вереска.
Я отлично помню тот вереск – множество холмов, покрытых шелестящими цветками. Однажды ночью я повстречал человека с морщинистым обветренным лицом, и он предложил мне присоединиться к нему – плести кровли из вереска. Он предложил стать его учеником и провести на холмистой равнине всю жизнь – рвать по утрам вереск и плести из него водонепроницаемые покрытия. В два часа ночи я согласился, но утром благоразумие возобладало, и я отправился в Хитроу, а оттуда улетел домой.
Четырнадцать лет пролетели как один миг. Теперь земная атмосфера буквально лопается от сигналов более чем шести миллиардов мобильных телефонов. Я пишу эти строки, сидя на потертой деревянной скамье в зале ожидания вокзала канадского города Виннипег. Потягиваю кофе из пластикового стаканчика, ерошу свои седеющие волосы. Напротив меня сидят четыре подростка в удручающе дорогих футболках. Они торопятся максимально использовать двухчасовой перерыв, чтобы здесь, в городе, пообщаться по электронной почте. (Я решил путешествовать поездом, пользуясь короткими периодами воздержания от интернета в горах и на необъятных канадских равнинах.) Этим ребятам приблизительно столько же лет, сколько мне, когда мое сердце впервые было разбито, на голове еще красовалась буйная копна каштановых волос и я чуть было не стал учеником плетельщика. Они о чем-то изредка переговаривались, но в основном их внимание было занято собственными телефонами.
Согласно исследованию, проведенному Nielsen, современный среднестатистический подросток умудряется в течение месяца выдать на-гора четыре тысячи текстовых сообщений. Ребятам, сидевшим напротив меня, следовало здорово попотеть, чтобы уложиться в дневную норму. Больше всего меня поразило предельное внимание, с которым они вглядывались в светящиеся экраны. Так люди обычно смотрят на ребенка, сидящего у них на коленях. Конечно, в наше суматошное время и взрослые способны проводить полжизни в подобном рабстве. Но я вспоминал о своих безмятежных скитаниях по сельской глубинке Британии, и вид прикованных к телефонам тинейджеров вызывал у меня содрогание.
Я думаю об этих цифровых аборигенах, не знающих ничего, кроме сетевого мира, о той жизни, которая им уготована. У этих умных и страстных молодых людей, таких же, какими были мы в их возрасте, есть возможность жить одновременно в двух мирах – цифровом (виртуальном) и телесном (реальном). Они могут переходить из одного мира в другой. Но все же интересно, какой из них они выберут, когда жизнь начнет клевать их в темечко (они влюбятся, потеряют родителей и т. д.)? От какого мира они тогда откажутся? Молодые и старые, все мы сегодня сидим на двух стульях, обитаем как бы в двух реальностях. Устремляясь к обещаниям Google и Facebook о снижении невежества и уменьшении одиночества, мы хотим достичь лучшей жизни. Но при этом забываем о множестве компромиссов, на которые приходится идти, выбрав этот путь.
По залу разносится невнятное объявление, одна из девушек отрывается от телефона и видит, что я пристально смотрю на нее. Она отвечает мне мгновенным взглядом женщины, привыкшей к мужскому вниманию, а потом округляет глаза, недоуменно пожимает плечами и снова склоняется над телефоном.
Глава 2
Современные дети
Я нахожусь в положении человека, друг которого (не спросив его разрешения!) завел детей. Это очень приятные создания, и они стоят того, чтобы уделять им внимание. Я убежден в этом, как, впрочем, и в том, что эти ангелочки способны загубить разговор. Имеются в виду серьезные, содержательные беседы, которыми, как полагали студенты нашей группы, мы будем наслаждаться и после окончания университета. Всего каких-то пять лет назад мы засиживались допоздна, пили плохой кофе и спорили о банальности зла. Теперь же, оказавшись в доме друга, я наскоро проглатываю пиццу и мгновенно оказываюсь на полу, где два милейших двухлетних создания обсуждают достоинства мультика «Дружба – это чудо». Вся остальная часть вечера также проходит на полу. Мы все дружно впадаем в детство. Мы суем детям в руки игрушечные грузовики, получаем взамен содранные с ног носочки, в промежутках глотаем вино сорта «шираз», а потом снова валимся на брюхо, тщетно пытаясь отвлечь ребенка от айпада. Но что делать, планшет светится, а мы – нет.
Однажды я с изумлением убедился, что айпад – это не только возбуждающее, но и седативное средство. Мой племянник Бенджамин капризничал в ресторане до тех пор, пока его отец не достал из пакета с пеленками планшет. Эффект был ошеломляющий: увидев горящий экран, малыш тотчас успокоился. Я, как всякий бездетный гражданин, мысленно не одобрил такую тактику. Папа виновато пожал плечами и сказал:
– Ужасно, но это помогает.
Обед удался на славу. (Надо сказать, что айпад, помимо прочего, еще и чудесное слабительное: компания CTA Digital в 2013 году выпустила удивительное изделие – горшок с пюпитром для планшета, это изобретение превосходно помогает от запоров.)
Сегодня неутомимый Бенджамин наткнулся на толстый глянцевый журнал Vanity Fair. Я видел, с какой жадностью двухлетний карапуз впился глазами в блестящую обложку, которая, конечно, не светилась, как экран планшета, но изрядно блестела. Потом я заметил, что Бенджамин ткнул в обложку с улыбающейся физиономией актера Брэдли Купера пухленькие пальчики – большой и указательный – и начал сводить и разводить их. Малыш повторил эту операцию несколько раз, прежде чем я понял, что он пытается увеличить изображение. Помучившись несколько секунд, Бенджамин поднял на меня печальный взгляд, говоривший: «Эта штука сломалась».
В тридцать три года до меня дошло, что именно я вкладываю в выражение «современные дети». К моему вящему разочарованию, это выражение в моем сознании имеет лишь оттенок мазохистского самоудовлетворения. Скорее это чувство можно описать как сбывшееся дурное предчувствие. «Ох уж эти современные дети!» – слышу я внутренний голос, исполненный иронии. Но тут я понимаю, что произношу эту фразу вслух и без всякой иронии. «Современные дети», – со вздохом говорю я, беру у Бенджамина журнал и медленно переворачиваю страницы, показывая их ребенку.
В такие моменты мы обычно восклицаем: «Неужели?» Неужели этот ребенок помог мне понять, что наш мир – это не сплошная, спаянная воедино ипостась цифровых технологий? Бенджамин – это шаг в сторону от предположения, будто такая технология присуща нашему материальному миру, является его естественной частью. Мальчик вырастет, считая интернет такой же обыденностью, какой кажется мне тостер или электрический чайник. И почему бы ему не думать о современных информационных технологиях как о чем-то естественном, если его с детства сопровождало свечение жидкокристаллических дисплеев?
Дома, дождавшись, когда мой друг Кенни отправится спать, я допоздна изучал в сети бесконечные видеоклипы с младенцами, испытывающими те же трудности, что и Бенджамин. Наберите в поисковике «дети» и «айпад», и вы обнаружите ролики, в которых годовалые малыши пытаются манипулировать со страницами журналов и с телевизионными экранами как с сенсорными дисплеями. При этом ручки этих младенцев пока не способны удержать даже кусочек мела. Наутро Кенни просветил меня, сказав: это естественно, что дети ко всему относятся как к сенсорным экранам. Наш мозг оперирует допущениями в отношении орудий, с которыми приходится работать. Нажатие на клавишу выключателя приводит к тому, что в комнате загорается свет, окно открывается, если мы надавливаем на ручку створки. Мы бы недалеко ушли, если бы не умели делать таких допущений.
Для вида я выразил удивление глубине нейрофизиологических познаний Кенни и выглянул в окно. На ловца и зверь бежит. Мимо проходила стайка подростков, уставившихся в свои телефоны. Я могу сопротивляться вещам, которые мне нравятся, но для этих подростков сопротивление такого рода – вещь бессмысленная. Революция свершилась.
* * *
Естественно, все новое лучше всего приживается в молодежной среде. В 2010 году фонд Кайзера провел исследование, показавшее, что в среднем подростки в возрасте от восьми до восемнадцати лет посвящают своим электронным устройствам 7 часов 37 минут в день. Конечно, эти молодые люди – опытные специалисты в области многоцелевых задач, и они часто работают с несколькими устройствами одновременно. Например, подросток, выполняя домашнее задание, в двух третях случаев решает многофункциональную задачу. Шлифуя сочинение о Гамлете, он может одновременно читать письма, слушать музыку, смотреть видеофильмы, переписываться в Facebook и забавляться известной компьютерной игрой «Чувство долга». Выходит, что как минимум в 29 процентах случаев молодые люди, имеющие дело с цифровыми устройствами, работают в многозадачном режиме. (Это самое сомнительное достижение цифровой эры подробнее обсуждается в .) Если присоединить многозадачность к приведенным выше данным, то получится, что тинейджер в среднем проводит за компьютером 10 часов 45 минут в день. Пять лет назад речь шла о 8 часах 33 минутах, а десять лет назад – о 7 часах 29 минутах. Разница в уровне подобной деятельности между поколениями говорит сама за себя. Результаты исследования, проведенного в 2013 году Nielsen Holdings, показывают: взрослый американец в среднем получает и отправляет в течение месяца 764 текстовых сообщения, а подростки – несколько тысяч. Но есть такие средства коммуникации, которые все активнее выпадают из поля зрения молодежи, – это печатные СМИ и книги. Потребление этих средств передачи информации из года в год неуклонно снижается.
Такие данные впечатляют. Однако чтобы увидеть, как именно подростки обращаются со своими электронными устройствами, за ними стоит понаблюдать в тесных, плохо освещенных помещениях, в которых они вынуждены находиться. Ну, например, в приемной стоматолога. Я предпочитаю наблюдать за тинейджерами в автобусах. Сегодня, например, по дороге из центра Ванкувера за город я застал потрясающую сцену. Какой-то парень лет шестнадцати сидел с расстроенным видом, уткнувшись в мобильный телефон. Когда в автобус вошел другой подросток и уселся напротив первого, мне сразу стало ясно, что они знакомы. Вошедший улыбнулся первому парню и тут же уткнулся в свой собственный телефон. Я наблюдал (надеюсь, незаметно), как в течение всей поездки ребята обменивались сообщениями. Приблизительно в середине пути первый поднял голову и рассмеялся, видимо, получив забавное послание от второго. Но живое общение не началось и после этого. Подростки снова уткнулись в свои телефоны и продолжили обмениваться SMS, иногда улыбаясь друг другу через проход. Если мы хотим избежать одиночества, но не желаем тратить силы на непосредственное общение, то идеальный компромисс – это цифровой вариант.
Вот еще одна красноречивая сценка в автобусе: две девушки вставили себе в уши по динамику от одного устройства. Они улыбались, слушая одну и ту же музыку, смотря одни и те же видеоклипы. Телефон стал местом, где реализуется их взаимная симпатия. Так же как парни из первого примера, девушки наслаждались постоянным взаимодействием, в то время как их гаджет играл роль гостеприимного хозяина, связующего звена. Нашли ли эти люди способ усилить взаимопонимание, ослабить чувство отчуждения и обрести счастье? Или они просто приспособились к инструментам, заполняющим пустоту их бытия?
* * *
Безусловно, смартфон – более верный друг, чем ненадежный и непредсказуемый человек. Смартфон не внушает страха, у него не бывает перепадов настроения и дурного запаха изо рта. Наши трогательные отношения с телефонами могут показаться карикатурой на истинную привязанность, но мы забываем, что такая нежная любовь к портативной электронике не нова. Нечто подобное уже случалось в нашей жизни. В конце девяностых компьютерные существа Тамагочи и Ферби считались лучшим подарком для десятков миллионов детей. Я сам игрывал в шахматы с роботом в пустой детской (и очень радовался, что партнер не смеялся над моими проигрышами), но мне посчастливилось пропустить тотальное нашествие компьютерных друзей. Возраст дал мне возможность ощущать себя другим человеком в сравнении с теми, кто всего на несколько лет моложе. Мои младшие двоюродные братья и сестры носили в школу Тамагочи и Ферби, они постоянно следили за тем, чтобы вовремя накормить, напоить своих сложных электронных питомцев, поухаживать за ними. И питомцы получали все, что им нужно. (Попробуйте перевернуть Ферби вниз головой – он тут же запищит: «Я боюсь!») Мне, конечно, нравился мой шахматный робот, но я не любил его так, как любят людей.
Шерри Теркл, директор отдела технологических инициатив Массачусетского технологического института, проанализировала в книге Alone Together сотни бесед с детьми, увязшими в отношениях с роботами и другими технологическими игрушками. Автор рисует убедительную картину нарождающегося поколения, которое более комфортно чувствует себя с техникой, нежели с живыми людьми. Телефон прост в общении, а от людей всегда ждешь неприятностей. Общение при помощи текстовых сообщений постепенно вытесняет телефонные разговоры, чреватые непредсказуемыми ловушками. Текстовые сообщения – пусть даже они лишены утонченных интонаций – надежны и подконтрольны. И мы с удовольствием идем на эту сделку. «Тревогу вызывает тот факт, – заключает Теркл, – что упрощение и редукция отношений перестает вызывать протесты. Мы ждем такого упрощения и даже желаем его».
Мы на самом деле ждем и желаем такого упрощения. Наши телефоны изгоняют саму возможность поскучать, следовательно, они втискивают наше общение в строгий контекст, который позволяет окунуться в океан развлечений, не рискуя в нем утонуть. Подростки из автобуса нашли в своих телефонах эмоционально окрашенные дружеские отношения, но эти технологичные друзья требуют безоговорочного подчинения. Наши «контакты» организованы в соответствии с программным обеспечением телефонов, а доступ к этим контактам (в противоположность доступу к реальным людям) становится главным объектом внимания. Но, возможно, это абстрагирование от «контактов» отражает какую-то более общую тенденцию? Летом 2010 года ученые Мичиганского университета подготовили анализ исследований, проведенных с 1979 по 2009 год. Изучался уровень способности к сопереживанию среди студентов американских колледжей. Выяснилось, что у современных студентов он снизился на сорок процентов по сравнению с показателями семидесятых – восьмидесятых годов. Такие же подсчеты, сделанные в университете Сан-Диего, продемонстрировали, что среди современной молодежи вырос уровень нарциссизма. Я и сам заметил: мои контакты с друзьями становятся менее эмоциональными, фильтруясь смайликами и текстовыми сокращениями телефона.
Когда я раздумываю над навыками межличностного общения аборигенов цифрового мира, распыляющих свое внимание как раз в то время, когда они должны были бы его концентрировать, мне приходит в голову, что в этом отношении старшее поколение имеет перед ними огромное преимущество. Я, например, не понимаю, как можно нанять на работу человека, неспособного мыслить законченными предложениями. Единственным преимуществом молодого поколения будет его молодость и, если угодно, сексапильность, за которую представители пожилого поколения склонны многое прощать. Но не надо забывать, думаю я, что молодость проходит. И что сможет предъявить пятидесятилетний недоросль, кроме умения обращаться с цифровой техникой, которая и сделала его инфантильным? Это, конечно, фантазии. Пятидесятилетний будет докой по многоцелевым задачам в многозадачном мире. Мои представления о профессиональной этике просто выйдут из моды.
В истории человечества еще не было периодов, когда между двумя следующими друг за другом поколениями возникал бы столь разительный когнитивный диссонанс. Причина в том, что никогда изменения не проходили столь стремительно. Оцените скорость проникновения новшеств. Сколько требуется времени, чтобы новую технологию освоили пятьдесят миллионов человек? Радиосвязи для этого понадобилось тридцать восемь лет, телефону – двадцать лет, телевидению – тринадцать. Но всемирной паутине хватило всего четырех лет, Facebook пятьдесят миллионов человек овладели за 3,6 года, Twitter – за три, а айпад – за два. Системе Google Plus, которую многие считают бесполезной, потребовалось 88 дней на то, чтобы ее освоили пятьдесят миллионов человек. Скорость усвоения технологий потрясает воображение: прошло всего одно поколение после появления первого мобильного телефона (1973 год), а сейчас в мобильных сетях зарегистрированы 6,8 миллиарда абонентов, то есть примерно столько, сколько составляет население земного шара. В Южной Корее число телефонов составляет 99 процентов численности населения. В России, Китае и Бразилии треть населения владеет двумя мобильными телефонами, а в Китае, кроме того (либо по причине отчетливого разделения сфер жизни, либо из-за пользования различными тарифами в разное время суток), у шести процентов населения по три мобильных телефона.
Мы становимся свидетелями мгновенно возникшей поголовной вовлеченности, массированного и быстрого сдвига в общественном поведении. Может случиться, что человек, отключенный от этого потока новых технологий (или просто не интересующийся ими), станет через несколько лет абсолютно чуждым молодому поколению. Выйдите хотя бы ненадолго из этого стремительного потока – и вы не сможете в него вернуться. Я отказался от видеоигр около десяти лет назад и уже полностью выпал из тренда. Современные игры кажутся мне бессмысленными и даже вызывающими маниакальность, хотя многие люди, в том числе и старше меня, прекрасно ориентируются в новинках этой индустрии.
* * *
В диалоге Платона «Федр» Сократ рассказывает Федру, как царь Египта Тамус сообщает богу Тевту, что фонетический алфавит – не такой уж великий дар. Бог особенно напирает на новизну технологии, которую он дарит людям, хвастаясь, что грамотность улучшит память египтян и обострит их ум. Царь Тамус проницательно отвечает:
Искуснейший Тевт… вот и сейчас ты, отец письмен, из любви к ним придал им прямо противоположное значение. В души научившихся им они вселят забывчивость, так как будет лишена упражнения память: припоминать станут извне, доверяясь письму, по посторонним знакам, а не изнутри, сами собою. Стало быть, ты нашел средство не для памяти, а для припоминания. Ты даешь ученикам мнимую, а не истинную мудрость. Они у тебя будут многое знать понаслышке, без обучения, и будут казаться многознающими, оставаясь в большинстве невеждами, людьми трудными для общения, они станут мнимомудрыми вместо мудрых.
Можно ли найти более точное описание Google? «…средство не для памяти, а для припоминания». Настоящая память и магические трюки с припоминанием – это не одно и то же. Мы припоминаем, когда откуда-то извне поступает сигнал для нашей памяти. В отличие от запоминаемого с напряжением, припоминание не составляет труда, оно пассивно и нуждается в чем-то вроде памяток. Однако пользователь технологии, которая запоминает за него (такой технологией может быть свиток, заполненный важными именами и датами), не вникает в это тонкое различие. Современные дети, если верить Сократу, развращают свой ум, пренебрегая устной традицией.
Две тысячи лет спустя, в XV веке, один венецианец со звучным именем Иеронимо Скварчафико, глядя на «современных детей», жаловался, что появление книгопечатания приведет к интеллектуальной лености. Люди станут менее прилежными, когда подлежащий усвоению материал будет дешевым и доступным, как уличная девка. В головах возникнет невероятная каша. Флорентийский книготорговец Веспасиано да Бистриччи поддержал Скварчафико, говоря, что печатной книге должно быть стыдно в обществе книг рукописных. (Неизвестно, правда, чем руководствовался книготорговец: деловым чутьем или эстетическим чувством.)
Следовательно, современная приверженность технологиям письма и печати – поразительное отступление от традиции. У тех, кого я цитировал выше, имелись все основания для беспокойства. Ведь в результате появления письменности и печатного станка в людях изменилось нечто фундаментальное. Элисон Гопник, психолог из Калифорнийского университета в Беркли, описывает, как под влиянием чтения наш мозг изменился задолго до нашествия интернета:
Печатный станок похитил у коры головного мозга те участки, которые прежде отвечали за зрение и речь. Вместо того чтобы учиться у наставников и мастеров, человек стал полностью зависеть от лекций и текстов. Посмотрите на широкое распространение дислексии, расстройств внимания и неспособности к обучению, и вы поймете, что все это признаки того, что наш мозг не приспособлен для усвоения столь противоестественных технологий.
Наша привязанность к чтению кажется благотворной и естественной, но в действительности это лишь замечательный способ промывания мозгов. Маршалл Маклюэн, у которого в запасе меньше протоколов изучения головного мозга, чем у Гопник, анализирует негативные последствия книгопечатания в более туманных и расплывчатых терминах. По мнению Маклюэна, печатное слово становится силой притяжения, под влиянием которой происходит реорганизация нашего ума. «Самый очевидный признак печатного слова – это повторение, – замечает Маклюэн, – а очевидный эффект повторения – это внушение, гипноз или одержимость». Согласно Маклюэну, романы Стивена Кинга, перечисление ингредиентов овсяной каши на коробке и слова, которые вы сейчас читаете, – все это заговорщики, заставляющие вас думать, будто внимание, уделяемое нами тонким графическим символам, есть вполне естественный природный акт. На самом деле это не так. Интенсивное усилие, которое приходится совершать, вглядываясь в текст, требует от нас чего угодно, только не заложенных в нас природой способностей. Это действие в корне меняет наше отношение к миру, оно принесло с собой (по убеждению Маклюэна) зарождение капитализма, урегулирование языковых норм и доминирование зрения над другими видами чувств, являющихся неотъемлемой частью нашей жизни. «Глаз стал господином, а голос скатился в бездну». Маклюэн приписывает изобретению Гутенберга появление в нас «навязчивого и агрессивного индивидуализма».
После внедрения массового производства книг мы превратились в «типографских людей», а наш голос стал еще слабее. Технологии письменности и книгопечатания побудили нас уделять больше внимания одним сенсорным входам и отучили воспринимать другие. Сегодня мы отдаем предпочтение информации, которую получаем посредством зрения при чтении, и обращаем меньше внимания на сведения, поступающие через другие органы чувств. Маклюэн дает следующее определение: «Среда – это сообщение». Среда, используемая человеком для общения с миром, изменяет способ восприятия последнего. Любая линза окрашена в тот или иной цвет.
* * *
Современные цари тамусы или скварчафико могли бы упрекнуть меня за то, что я пользуюсь телефоном, чтобы вспомнить номер партнера. Действительно, я не помню телефон Кенни. Однако меня это совершенно не беспокоит, я не собираюсь его заучивать. Точно так же взрослые люди, живущие в 2064 году и имеющие возможность доверять все, что подлежит запоминанию, своим электронным устройствам, не будут этим удручены. Напротив, они станут наслаждаться своей ментальной свободой. Многие ли из нас жаждут хранить в голове как можно больше данных? Действительно, ценность информации, достающейся тяжким трудом, можно охарактеризовать словами из диснеевского мультфильма «Покахонтас»: это одна из «вещей, о которых вы даже не знаете, что никогда их не знали». Я не понимаю удовольствия помнить наизусть все нужные номера телефонов, как мой ребенок никогда не проникнется ценностью умения читать топографические карты без помощи GPS. И ни мне, ни ему не придет в голову об этом сожалеть. Это проблема потери самой утраты: невозможно припомнить ценность того, что безвозвратно утрачено и забыто.
Именно поэтому старики в один голос кричат: «Ох уж эти современные дети!» Молодые люди и технологии, определяющие их чувственную восприимчивость, всегда будут в конфликте с восприимчивостью старших поколений, сформированной под влиянием вымирающих технологий. Аборигены цифровых континентов стремительно отчуждаются от обычаев и привычек своих родителей. Этот сдвиг делает их инопланетянами в отношениях с людьми, которые старше всего на одно поколение.
Просмотрев еще раз написанное, я понял, что, пожалуй, слишком консервативен в своих оценках. Пропасть отделяет меня от людей моложе всего на пять лет. Позавчера я разговаривал с двадцативосьмилетним журналистом – и он не считал зазорным во время беседы со мной перебрасываться сообщениями с кем-то еще. (Поверьте, я с болью осознаю, что превращаюсь в человека, которого принято называть «привередой».) С моей стороны было обычное раздражение, не стоящее упоминания, за исключением того, что я все время думал: каково это – постоянно отвлекаться от человека, с которым пьешь пиво. Мне казалось, что 80 процентов его внимания стоили ему 20 процентов моего к нему интереса. Это было обоюдное отвлечение. Но самое неприятное, что он даже не замечал, насколько отчуждает нас друг от друга его обмен сообщениями. Собственно, это его даже не интересовало. «Естественное» внимание человека всего на несколько лет моложе меня невероятно подвижно и фрагментарно. Область внимания стала сильно растянутой.
Насколько вредна эта разница в отношении? Насколько насильствен переход из одного ментального состояния в другое?
* * *
Мозг современных новорожденных не слишком отличается от мозга младенцев, рождавшихся сорок тысяч лет назад. При всех драматических различиях в культуре, личности и образе мышления мы – как и они – по-прежнему оперируем примерно полутора килограммами серого студенистого вещества, заключенного в нашем черепе. Но практически с первого дня жизни распределение участков мозга (и, следовательно, способ его работы) отличается от того, каким оно было всего одно поколение назад. Ежесекундно, по ходу приобретения жизненного опыта, между 86 миллиардами нейронов нашего головного мозга возникают новые связи. Каждая минута, которую вы проводите в современном вам мире, делает вас непохожим на тех, кто появился на свет раньше вас. По этой причине дети в буквальном смысле слова неспособны думать и чувствовать так же, как их бабушки и дедушки. Неторопливый, обстоятельный образ мышления сейчас находится на грани исчезновения.
Чтобы осознать всю меру этого затруднения, надо прежде всего понять, насколько уязвим и пластичен наш ум.
Пластичность разума поистине замечательна, и к ней стоит присмотреться. В вашем мозгу миллиарды нейронов связаны между собой триллионами синапсов, часть которых разряжается в данный момент, когда вы (таинственным способом) запоминаете это предложение, критически оцениваете высказанную идею и испытываете какие-то эмоции, раздумывая над прочитанным. Передачи этих сигналов происходят весьма органичным и гибким способом. Наш мозг настолько пластичен и открыт для информации, что способен перестраиваться, приспосабливаясь к любому окружению. Повторение стимулов усиливает ответы нейронных цепей. Невосприимчивость к другим стимулам ослабляет активность иных нейронных контуров. (Бабушки, решающие кроссворды, знают об этом уже давно.)
Им также известно, что влиянию окружающей среды подвержен не только мозг молодых людей. Многие до сих пор думают, будто наша личность, а следовательно и мозг, кристаллизуется к моменту окончания средней школы. На самом деле мозг остается пластичным в течение всей жизни. Неважно, сколько вам лет. Сегодняшняя способность вашего мозга мыслить, чувствовать и учиться отличается, пусть ненамного, от возможностей вчерашнего дня. Что вы думаете и как вы думаете – это зависит от вашего желания.
Эта пластичность мозга, возможно, разрешит вековой спор о «природе и воспитании». Эволюция (природа) наделила нас умом, способным к быстрым и коренным преобразованиям, умеющим адаптироваться к любым, даже самым странным, условиям окружающей среды (воспитание) в течение жизни и даже нескольких недель. Следовательно, мы – производное врожденного «железа» и недавно загруженной «программы». Мы – блестящий симбиоз природы и воспитания.
Уже упоминавшийся профессор Гэри Смолл – один из первопроходцев в изучении пластичности нервной системы. В 2008 году он представил первое убедительное доказательство того, что под влиянием интернета в нашем мозгу происходит реорганизация структуры. Смолл проводил функциональную МРТ мозга людей, никогда прежде не имевших дело с интернетом, сразу после того, как они делали попытку выйти в сеть. Затем все испытуемые по часу в день в течение недели практиковались работать в интернете, после чего исследование повторялось. У этих людей отмечалось усиление активности в лобных долях коры мозга, там, где при первом исследовании активность была довольно слабой. Когда мозг получает новую задачу, нейронные пути возникают быстро. Смолл доказал, что это верно и для начала работы в интернете. При этом новые пути появляются и начинают функционировать в течение нескольких часов.
«Мы знаем, что технологии изменяют нашу жизнь. Но они изменяют и наш мозг», – заявил Смолл. Пластичность нейронов вселяет надежду пожилым. Смолл сказал мне: «Ослабление активности мозга у пожилых людей – это нелинейный процесс». Например, способность мозга к сопереживанию с возрастом усиливается. Обратная сторона этой медали в том, что молодой мозг, погруженный в течение полусуток в реальность мерцающего экрана, обретает избыточную способность к усвоению цифровой, виртуальной реальности, не выдерживающей сравнения с куда более вульгарной реальной жизнью, образующей наш грубый, порой скучный и застоявшийся материальный мир.
В книге «Пустышка. Что интернет делает с нашими мозгами» Николас Карр подробно описывает, насколько фундаментально интернет, пользуясь пластичностью мозга, вынуждает его к поверхностному мышлению. Проведя много времени за экраном, мы приучаемся поглощать большее количество информации, но усваиваем ее менее эффективно, не прочитываем до конца абзацы, постоянно меняем объекты внимания. «Чем умнее программа, тем тупее пользователь», – пишет Карр.
Наиболее разительный пример гибкости нашего мозга приведен в недавнем исследовании, проведенном в области нейроинженерии. Основываясь на данных этого эксперимента, специалисты полагают, что уже в следующем поколении можно будет «заставить» человека «усвоить новые знания, навыки или память, а возможно, и восстановить навыки или знания, поврежденные в результате несчастного случая, болезни или старения, притом что сам человек не заметит процесс приобретения новых знаний». Здесь я цитирую доклад коллектива ученых Бостонского университета. Эта команда под руководством Такео Ватанабэ смогла декодировать данные функциональной МРТ, чтобы особыми весьма специфическими способами модифицировать активность зрительной коры у испытуемых людей. «Представьте себе человека, смотрящего на компьютерный экран, – говорится в докладе Национального научного фонда, – и представьте, что паттерны нейронной активности этого человека модифицируются так, что начинают соответствовать паттернам тренированного спортсмена». Возможности подобной инъекции «незаслуженного» знания поразительны, но они наверняка станут предметом длительных дискуссий среди специалистов по биомедицинской этике. Мозг вашего внука, возможно, удастся незаметно обучить определенным вещам (на что он, между прочим, не давал своего согласия), пока он будет просто смотреть некоторые сюжеты через цифровые контактные линзы. Другими словами, декодирование нейронной обратной связи обещает возможность пассивного (причем гарантированного и незаметного) обучения человека, который не намерен обучаться.
Сегодня мы отмечаем, что что-то изменилось в наших умах. Но мы пока абсолютно беспомощны в борьбе с этими переменами. Можно говорить лишь о болезненном пристрастии к технологиям, которые эти изменения вызывают.
Но будут ли наши дети ощущать эти неприятности? Заменит ли джем-сейшен в подвале компьютерное прослушивание и просмотр «Икс-Фактора»? Уступят ли место серьезные разговоры и одинокие прогулки изматывающему чтению рваных фрагментарных текстов? Заменит ли лихорадочная беспокойная праздность мягкую определенность мира раннего детства? Конечно, у наших детей всегда будут моменты уединения – их не ждет жизнь стопроцентных зомби. Они, безусловно, смогут блуждать по лесу, голышом бегать по пляжу и иногда отвлекаться от цифровых устройств. Их жизнь станет чередованием соединений и разъединений с цифровым миром. Вопрос в другом: изменятся ли предпочтения, легко ли будет детям отключаться от сети и погружаться в одиночество. Важно и то, что мы, взрослые, отвечаем за медийный рацион наших детей, причем в степени, неведомой родителям прошлых поколений. Так как наши чада приобщены к изобилию медийных средств, нам придется специально находить способы отлучать их от цифрового мира. Мы не можем полагаться в этом деле на случай.
Без таких тщательно спланированных и подготовленных «отпусков» (без SMS и компьютерного монитора) наши дети будут страдать не менее тех, кто имеет неограниченный доступ к фастфуду. Результат в том, что аборигены цифрового мира оказываются менее уязвимыми, чем можно предположить. В 2012 году Элонский университет в сотрудничестве с социологической компанией Pew Internet and American Life Project выпустил доклад, где суммированы мнения 1021 человека – критиков, экспертов и пайщиков – об их отношении к аборигенам цифрового мира. На основании исследования был сделан следующий вывод: молодые люди в наше время рассматривают интернет как «внешний мозг». Они научились быстро принимать решения, несмотря на то что жаждут при этом «немедленного вознаграждения и часто выносят поверхностные и скоропалительные суждения». Некоторые эксперты проявили умеренный оптимизм относительного будущего молодежи. Сьюзен Прайс, CEO и руководитель отдела стратегических сетевых исследований студии San Antonio Firecat, предположила, что «те, кто оплакивает упадок способности к глубокому мышлению… не в состоянии оценить потребность в адаптации нашего поведения и наших реакций к новым реальностям и возможностям». Прайс обещает, что молодые люди (и те, кто молод душой) разовьют у себя новые навыки и стандарты мышления и поведения, которые больше соответствуют их реальности, а не ситуации, скажем, 1992 года.
Эти «новые стандарты», как можно предположить, выберут обработку, а не глубокое усвоение информации. Выражаясь словами Сократа, мы говорим в данном случае о мнимом всезнании, о припоминании, а не о памяти. Между тем соавтор доклада Жанна Андерсон заметила: несмотря на то что многие участники опроса выказали незаурядный оптимизм в отношении будущего таких цифровых умов, нашелся и несогласный:
Некоторые утверждают, что уже замечают у молодых людей ослабление способности концентрировать внимание, сохранять терпение и глубоко мыслить. Некоторые специалисты выражают озабоченность, что эта тенденция ведет в будущее, в котором большинство людей станут поверхностными потребителями информации, создающими опасность для общества.
Действительно, несколько респондентов воспользовались возможностью процитировать антиутопию Джорджа Оруэлла «1984». Гражданами постоянно манипулирует та или иная власть. Однако будущее по Оруэллу почти начисто уничтожает осознание (а следовательно, и критику подавления масс). Чтобы молодежь заметила эти манипуляции, мы должны сначала рассказать ей, как развивались наши технологии.
* * *
Чарльз Дарвин в работе «Происхождение видов» (1859) очертил контуры идеи, объясняющей отношения наших детей с айфоном и Facebook. Приведу краткое содержание книги Дарвина: если вы имеете нечто, способное копировать самого себя с небольшими вариациями, и если это нечто существует в конкурентном окружении, уничтожающем копии, которые меньше других приспособлены к данному окружению, то вы получите «конструкцию, возникающую из хаоса без участия разума» (по выражению известного американского философа Дэниела Деннета). Таким образом, эволюция – это не чудесное возникновение чего-то из ничего, а процесс, происходящий с математической предопределенностью. Если есть предмет, воспроизводящий сам себя с вариациями, и конкурентная среда, то вы непременно получите эволюцию.
Является ли клейкая масса под названием ДНК единственной вещью во Вселенной, которая отвечает требованиям возникновения эволюции? Английский специалист по эволюционной биологии Ричард Докинз в 1976 году сделал следующий логический шаг и создал наиболее важное, не очень четкое и широко обсуждаемое понятие нашей эпохи: «мем».
Мем (от древнегреческого слова мимеме, что означает «то, что имитируют») можно считать расширением великой идеи Дарвина, выходящим за пределы генетики. Проще говоря, мем – это культурный копируемый продукт. Это логотип корпорации, стиль одежды или такое литературное клише, как «путь героя». Мы, люди, влюблены в имитацию и поэтому неутомимо производим мемы. Особенно преуспевает в этом молодежь: сумбурные видео и фотки на ночевке в гостях – это по преимуществу мемы. Мемы – фрагменты культуры – копируют себя в истории и претерпевают свою собственную эволюцию. При этом, совершая эволюцию, они оседлывают успешные гены – наши гены.
Гены и мемы способствовали нашему формированию с тех пор, как люди впервые начали подражать друг другу в произнесении грубых звуков. Но теперь мы присутствуем при начале эволюции третьего типа, разыгравшейся на ниве технологий. Основоположником теории этой новой эволюции стал не вундеркинд из Кремниевой долины, а 61-летняя Сьюзен Блэкмур, живущая в сельской местности в Англии. Как дарвинизм признает, что удачно реплицирующиеся гены становятся приоритетными в генофонде, так и Блэкмур считает, что технологии, предрасположенные к репликации, будут, очевидно, доминировать. Эти темы, как назвала такие репликаторы Блэкмур, можно копировать, видоизменять и отбирать в виде цифровой информации, устанавливая таким образом новый эволюционный процесс (намного более быстрый, чем эволюция генной модели). Эволюционная теория гласит, что в результате миллиона технологических попыток некоторые из них (в большей степени, чем другие) вызовут у нас пристрастие. Значит, они начнут (и это правда) порождать технологии, вызывающие все большую зависимость, то есть каждое следующее поколение окажется в рабстве у все большего количества неодушевленных предметов. Так продолжается… до нашего нынешнего состояния.
Блэкмур предлагает изящное объяснение того, почему каждое следующее поколение все менее склонно к одиночеству и отчуждению от технологий. Она полагает: основанные на технологиях мемы – темы – это отдельный вид репликатора, отличающийся от основных мемов повседневной материальной культуры, описанных Ричардом Докинзом. В чем эта разница? Мне захотелось разобраться. «Самая главная разница заключается в верности копирования, – пояснила Сьюзен Блэкмур. – Это очень важно, потому что способность мема распространяться напрямую зависит от возрастания точности копирования. Относительно большинства мемов… мы не можем отметить случаи их неверного копирования». (Например, устная традиция преданий характеризуется частыми искажениями сюжета.) «С появлением цифровой техники точность копирования достигла практически ста процентов. Эта точность приблизительно соответствует точности копирования наших генов». Это поразительная, хотя и простая мысль: создание технологии, способной воспроизводить информацию с той же точностью, что и реплицирующаяся ДНК, делает нас участниками большой игры. Точность наших ранних подражательных действий актов значительно улучшилась с появлением письменности, а затем еще раз – благодаря изобретению печатного станка, который можно (как и нас самих) назвать машиной по производству мемов. Но теперь у нас появились практически идеальные, безошибочные способы копирования в сети.
По определению Блэкмур, мы – машины, производящие темы, то есть слуги эволюции наших собственных технологий. Центр силы смещается от вспышки человеческого намерения к поглощению человеческой воли технологией, которая, кажется, имеет свои собственные намерения.
Кевин Келли в своей книге What Technology Wants (2010) возводит эту идею в энную степень, очеловечивая технологию и спрашивая, что мы должны делать по ее желанию. «Эволюция технологии конвергирует в такой же форме, что и биологическая эволюция», – утверждает автор. Он видит параллели с биологической эволюцией в том факте, что число строк программы в Microsoft Windows увеличилось с 1993 года в десять раз, а сама программа становится с течением времени все более сложной, как и биологические организмы в ходе эволюции.
Однако внимательно присмотревшись, мы едва ли найдем за кулисами злодея-робота. Ваш айфон «не хочет» ничего в том смысле, какой мы вкладываем в понятие «желания живого организма». Мы имеем дело всего лишь с холодным, немыслящим законом эволюции. Надо еще раз подчеркнуть, что это наши капиталистические устремления толкают технологии и темы Блэкмур к развитию (только это они и делают). Подумайте о том факте, что Google испытал сорок один оттенок синего цвета на панели инструментов, чтобы выяснить, какой из них больше всего нравится пользователю. Мы сами толкаем технологию на путь эволюции, что и проявляется результатами, вызывающими самую сильную зависимость. Но даже делая это, мы не ощущаем, как направляем этот процесс и контролируем его. Мы лишь смутно чувствуем, что предназначенный результат – это судьба.
* * *
Концепция Блэкмур, какой бы захватывающей она ни была, выглядит несколько искусственной. Гены должны сотрудничать с нами, чтобы быть скопированными в следующее поколение и произвести живые организмы, которые, в свою очередь, станут сотрудничать друг с другом. Темы же (будучи битами информации, а не мыслящими существами) нуждаются в людях, чтобы строить предприятия и серверы, которые позволяют темам реплицироваться. А предприятия и серверы нуждаются в энергии, чтобы работали их машины и механизмы. Но по мере развития тем они могут потребовать все меньше серверов от будущих поколений людей. Блэкмур продолжает:
Меня пугает то, что это ускоренная эволюция тем и механизм ее реализации требуют огромного количества энергии и материальных ресурсов. Мы будем поставлять энергию и ресурсы до тех пор, пока будем желать пользоваться технологиями, а она будет приспосабливаться, чтобы снабдить нас тем, чего мы хотим, и в то же время будет расширяться и распространяться согласно своим собственным законам. Неизбежным результатом станет неблагоприятное изменение климата и разрушение экосистем Земли. Именно это тревожит меня в технологиях, а не то, насколько они аморальны.
То, как Блэкмур видит технологическое будущее наших детей, может показаться фантастическим кошмаром, особенно потому, что она сама постоянно говорит о будущем в мрачных тонах.
Тем не менее, когда я думаю о том, что говорила мне Блэкмур, и о жутких, сверхъестественных обещаниях декодированной обратной связи в нейронных сетях, о массе молодых (и не только) людей, подпавших под колдовские чары неодушевленных инструментов, я порой теряю мужество. И тогда мне очень хочется выступить со своим видением проблемы.
Эта оптимистическая альтернатива отлично показана братьями Вачовски в их фильме «Матрица» (1999). По сценарию население порабощенной компьютерами страны попадает в ячейки, находящиеся под одурманивающим воздействием матрицы, введенной в их мозги и заставляющей думать, будто они живут свободно и счастливо, на залитых солнцем улицах прекрасного мира. На самом деле, пока они в своих галлюцинациях видят эту красоту, тело каждого человека в подземных казематах заключено в некое подобие матки – в пустотелый стручок. В моей любимой сцене Нео, главный герой, вырывается из призрачного мира и просыпается в темной камере. Стремясь сделать первый в жизни глоток настоящего воздуха, он смотрит обезумевшими глазами на реальный мир.
Матрица – это технологически воплощенная сеть иллюзий, сгенерированный компьютером призрачный, мнимый мир, построенный для того, чтобы держать нас под контролем. Люди, попавшие в компьютерное рабство, беспомощно повисают, послушные воле могучего технологического разума. Решение этой проблемы предлагают две религии – буддизм и гностицизм. Они призывают нас проснуться.
* * *
Все очевиднее, что все мы, как и я, живем на грани сна, подобного сну в Матрице. С одной стороны – светлое будущее, где мы всегда на связи со своими друзьями и любимыми, у нас постоянно под рукой средства припомнить нужные сведения, нам вовремя напомнят о наших социальных связях. С другой стороны – смутный образ нашей юности в эпоху до интернета. А не было ли там чего-то?.. Какого-то качества?..
Я начал эту главу с рассказа о маленьком Бенджамине, который не заметил разницу между сенсорным экраном айпада и глянцевой обложкой Vanity Fair. Но теперь признаюсь: я немногим лучше Бенджамина. Этот феномен характерен не только для молодежи. В ходе исследования, проведенного в 2013 году Мичиганским университетом, было обнаружено следующее: те из нас, кто достиг тридцатилетия, виртуально общаются с таким же числом людей, с каким и в реальной жизни. Довольно сомнительная честь – быть первым поколением, которое в равной степени общается с аватарами и живыми людьми. Иногда я думаю: может, скоро я начну относиться к друзьям и членам семьи как к ожившим аватарам? Порой меня поражает, насколько устойчив состав людей, сидящих за моим столом во время праздничного обеда. Удивляет, что они не меняются и не сворачиваются, как это происходит с крошечными, размером с ноготь, фотографиями в Twitter. Короче, у меня появились те же симптомы умственной аберрации, что и у юного Бенджамина, пытавшегося использовать глянцевую обложку как сенсорный дисплей. Единственная разница заключается в том, что меня эта аберрация не на шутку тревожит.
Все чаще я замечаю, что обращаюсь с печатным материалом как с цифровым: мои пальцы непроизвольно тянутся к фотографии, чтобы увеличить ее, или скользят по странице, чтобы перевернуть ее, как в электронной книге. Эти ошибки пугают меня, подчас я воспринимаю их как признаки надвигающегося слабоумия. Иногда такое случается и в более значимых ситуациях. Не далее как позавчера мы с другом обсуждали одного несносного знакомого, и я произнес: «Хм, надо его расфолловить». Я использовал термин из Twitter, означающий «удалить неприятный аватар из своей подписки». Самое ужасное, что это была не шутка, я применил это слово вполне серьезно. При этом мысленно я нажал кнопку и ощутил мгновенное удаление ненужного аватара из адресной книги.
Есть, правда, кардинальная разница между мной и юным Бенджамином. Я знаю об этой путанице и могу ей противостоять. Я еще помню свою аналоговую юность.
В тихом пригороде, где прошло мое детство, недалеко от нашего дома высился зеленый холм. Добраться до него было легко – стоило перемахнуть через забор и подняться по извилистой тропинке. Место было довольно безлюдное. По выходным я убегал туда с книжкой, чтобы избавиться от надоевшего общества семьи, скучного домашнего распорядка и побыть в одиночестве. Детям так же нужно уединение, как и моменты интенсивного общения. (Иначе как они узнают, что в размышлениях тоже есть своя прелесть?) Однако моменты уединения выпадают детям редко, в отличие от постоянного общения с окружающими, для которого все продумано и обустроено. Помню, лет в девять я лежал на траве, читал книгу или просто смотрел в бескрайнее небо. Детские мысли рассыпались, растворялись в этой синеве, и в конце концов я оставался наедине со своим сознанием, испытывая почти религиозный восторг. Ласковое солнце грело мне лицо, откуда-то издали доносился приглушенный шум от шоссе. Признаюсь, тот девятилетний мальчик однажды положил в книгу стихов несколько маргариток. На днях я достал пыльный томик с полки, раскрыл его, и к моим босым ногам упали засохшие цветы (пролежавшие между страницами четверть века). В душе всколыхнулись воспоминания, мною вновь овладело состояние созерцания, которое я переживал тогда на холме и которое так редко посещало меня позже. Кстати, удивительное совпадение: в тот самый год один британский ученый, Тим Бернерс-Ли, работавший в Европейской организации по ядерным исследованиям, написал программу для всемирной паутины. Я пишу эти строки в двадцать пятую годовщину столь эпохального события.
Мои воспоминания о безмятежных детских годах дорогого стоят. Теперь, трезво взглянув на огромное влияние современного, замусоренного технологией ландшафта, я чувствую, что у меня есть выбор. Я могу сказать да или нет изумительной эффективности компьютеров, их возможностям и мощи. Не знаю, будет ли такой выбор у Бенджамина.
Основополагающие научные открытия в области пластичности нейронов снова подтвердили фундаментальную истину о том, что мы никогда не перерастаем наше окружение. Старики, так же как и молодые, подвержены воздействиям дивной новой действительности, в которой они оказались. Мир, который мы изменяем (или думаем, что изменяем) под себя, остается самым мощным инструментом, трансформирующим нас самих и наш разум от момента рождения до гробовой доски. То есть все мы «современные дети».
Помимо универсальных перемен, с которыми нам приходится сталкиваться ежечасно, есть одно незначительное изменение – и о нем я сожалею больше всего. Это может показаться сентиментальной чепухой, но мне очень жаль, что наши подростки перестали смотреть в небо. Мы распрощались с чудесными юношескими мечтаниями.
Думаю, что эти странности происходят с нами только в юности – мимолетные мгновения, когда вырываются на волю фантазии. Известно, что у многих ученых и художников было одинокое детство. Романы Энтони Троллопа появились на свет, потому что мальчик страдал от отсутствия друзей. В автобиографии он описывает время мальчишеских фантазий, которые не оставили его и тогда, когда он стал взрослым:
Другие дети отказывались играть со мной… Так и получилось, что я все время витал в облаках, жил в своих воздушных замках… Возможно – и я это понимаю, – что такие блуждания в эмпиреях могут быть очень опасными. Но я думаю, что если бы их не было, то я не написал бы ни одного романа. Юношеские блуждания в воображаемых мирах научили меня сочинять выдуманные истории, жить в местах, созданных исключительно моим воображением, жить в мире, отделенном от мира материальной жизни.
Одиночество может причинять дискомфорт, но часто он очищает и вдохновляет. Только в моменты уединения такого мечтательного человека, как Энтони Троллоп, может посетить поистине вдохновенная идея. Что станется с такими скрытыми дарованиями, если наше личное пространство будет заполнено обязанностями в отношении социальных сетей и беспощадными требованиями технологической зависимости?
Боюсь, что мы – последние мечтатели. А наши дети утратят возможность убегать от мира и не смогут полностью оценить непреходящую ценность одинокого безмятежного созерцания. Если следующее поколение будет общаться в сети больше, чем в реальности, если они не будут помнить время, когда все было наоборот, то, значит, я и мои сверстники – последние, кто способен почувствовать всю тяжесть и ограниченность сетевого общения. Интернет становится «реальным миром», а настоящая реальность превращается в вещь, которую надо ограничить и отшвырнуть в сторону. Реальность превращается в «мою аналоговую жизнь», «мою жизнь в раковине», «мою пустую жизнь».
Мишель Монтень однажды написал: «У каждого из нас должна быть своя тихая комнатка, только и исключительно наша, где мы чувствовали бы себя по-настоящему свободно, куда мы могли бы в любой момент уйти, чтобы уединиться». Но где завтрашние дети найдут такую комнатку, если мир ополчился против уединения?
Глава 3
Исповедь
В 2012 году третье место по числу запросов ее имени в Google заняла пятнадцатилетняя девочка из Порт-Кокитлама (заштатного канадского города, замечательного разве что магазинами складского типа, парковками и подростками, которым абсолютно нечего делать). Ее имя – Аманда Тодд. С самого детства она была очень активной – ей, как, наверное, всем маленьким и хрупким девочкам, хотелось попасть на вершину славы. Она очень любила петь. Она пела на камеру, а потом отправляла видео на YouTube под ником SomeoneToKnow. Такая деятельность типична для современных подростков. Но неожиданная известность обрушилась на эту ничем не примечательную жизнь после того, как в среду 10 октября Аманда Тодд свела счеты с жизнью. В течение нескольких дней в СМИ появились ужасающие подробности самой жестокой сетевой травли за всю историю интернета.
Я не стану описывать долгие годы этой травли, которая в конце концов довела девушку до самоубийства (эта история есть в интернете в сопровождении циничных и злобных комментариев). Достаточно сказать, что, когда девочка училась в седьмом классе, неизвестный мужчина убедил ее сфотографироваться на веб-камеру топлесс. После этого он принялся шантажировать ее. Шантаж продолжался несколько лет. («Устрой для меня стрип-шоу», – настаивал шантажист). У Тодд появился профиль в Facebook, где в качестве аватара фигурировала ее обнаженная грудь. В течение года девочке пришлось поменять три школы, чтобы избавиться от издевательств одноклассников. В конце концов ее избила группа девочек, эту акцию сняли на телефон и выложили в интернет. Аманда чувствовала себя настолько затравленной, что боялась выходить из дома. Она попыталась покончить с собой, выпив отбеливатель, но осталась жива. Это привело лишь к усилению травли.
За месяц до своей смерти Тодд отправила на YouTube видео со своей трагической историей. На этот раз она не пела, а рассказала зрителям о своих страданиях (у девочки были нарушения речи). Естественно, это вызвало новую волну циничных отзывов со стороны сетевых «комментаторов». Вступая в жужжащие ульи интернет-форумов, мы рискуем оказаться объектом невероятной жестокости. Пока Аманда была жива, град насмешек заставлял ее исповедоваться еще больше. Она обращалась к той самой аудитории через то самое технологическое средство, которое усугубляло ее несчастье. После смерти Аманда превратилась в мем и хештег, став персонажем анекдотов о самоубийстве, а на ее памятной странице постоянно появлялись сетевые вандалы. Ее начали порочить еще сильнее, чем при жизни.
Больше, чем история о сетевой жестокости, меня поражает средство, которым, как бальзамом от нанесенных ей ран, пользовалась Аманда. В последнем творческом порыве она стала рассылать видео в своих постах. Вопреки рассудку, а возможно, подчиняясь логике почти наркотической зависимости, она обратилась к средству, послужившему источником ее страданий, – сетевому вещанию в интернете. Когда я впервые прочел об этой несчастной девочке, я удивился, насколько легко мы доверяем нашу эмоциональную жизнь новым технологиям. Меня поразило, что мы перестали облегчать наши страдания и боль традиционными способами (через дневники, друзей, психологов). Мы хватаемся за социальные сети, которые якобы сулят нам утешение.
Через две недели после самоубийства Аманды ее мать Кэрол Тодд, сидя на черном диване, давала интервью. «Речь идет не о ребенке, который… просто сидел в своей комнате за компьютером, – говорила она тихим, надломленным голосом, не глядя в камеру и стараясь описать душевное состояние дочери в дни, предшествовавшие самоубийству. – Она понимала, что совершила ошибку, но не смогла ее стереть… Она старалась забыть, избавиться от нее. Она пыталась менять школы, но везде, куда бы она ни приходила, эта ошибка продолжала ее преследовать». Эти кадры было очень тяжело смотреть. Кэрол была раздражена вниманием прессы. В конце интервью, кусая губы, она отвечает тем, кто обвинял ее, называя «плохой матерью»: «Аманда воспитывалась в хорошей семье». После этого она попросила выключить камеру.
Когда несколько месяцев спустя я пытался поговорить с Кэрол Тодд, она либо отказывалась, либо в последний момент отменяла встречу. Так повторилось несколько раз. В конце концов я прекратил попытки, но Кэрол, видимо, передумала, позвонила и назначила встречу. Я поехал в Порт-Кокитлам, мы встретились в ее любимом ресторане «Эрл». Молоденькие девушки, ровесницы Аманды, принесли нам сэндвичи и кофе.
В массивных очках, в черной куртке с капюшоном, Кэрол Тодд производила впечатление уравновешенного, но решительного человека. Поначалу она держалась настороженно, так как репортеры, осаждавшие ее после смерти дочери, доставили ей много горя. Кроме того, в результате этой истории она и сама стала объектом сетевой травли. Некоторые чересчур активные личности продолжают слать ей сообщения со всего мира, обвиняя ее и ее дочь. Эти люди беспощадны. В нескольких электронных письмах Кэрол делилась со мной своей тревогой из-за «ненавистников», которые не оставляют ее в покое.
Так же как ее дочь, Кэрол отвечает на оскорбления не уходом в себя, а, наоборот, ростом активностью в сети. Она завела блог, где призывает к административной и школьной реформе. Она учредила фонд для поддержки этих реформ, рассказывает политикам и директорам переполненных гимназий о своем опыте. Она даже наладила производство одежды и браслетов, на которых напечатано имя ее дочери. Кэрол пополняет свой фонд за счет продажи этих вещей. Когда YouTube через несколько дней после смерти Аманды убрал ее видеоролик, Кэрол попросила вернуть его, потому что это стоит смотреть многим.
Она сказала мне, что в мире что-то сдвинулось с мертвой точки после гибели ее дочери. «Аманда сама поставила себя в тяжелое положение. Я хочу сказать, что она не была ангелом, и я первая признаю это. Но она сделала то, что сделала, и мне кажется, что это пробудило людей от спячки». Среди СМИ, распространивших по миру историю Аманды, можно назвать New Yorker, Anderson Cooper 360° и Dateline. В тридцати восьми странах прошли ночные акции в память Аманды.
– Аманда – не первая, с кем такое случилось, – сказал я. – Почему именно ее история стала толчком, движущей силой?
– Очевидно, все дело в видео, только в нем. Если бы она не сняла тот ролик, то вы не сидели бы сейчас здесь.
Конечно, она права. Мы все давно стали участниками массового вещания, на которое провоцирует нас сетевая жизнь. Но иногда какой-нибудь человек – обычно такой цифровой абориген, как Аманда, – вдруг пробуждает нас, превратив столь банальную вещь, как YouTube, в трибуну обжигающей исповеди.
Каждый человек явно или тайно любит исповеди. Вечером, в день смерти Аманды, ее мать смотрела видео и заметила, что за день набралось 2800 просмотров. На следующее утро их было уже десять тысяч. Через две недели – семнадцать миллионов.
Видео было загружено в YouTube 7 сентября 2012 года. Кадры черно-белые. Аманда Тодд стоит перед камерой, она видна до пояса. Молча она поднимает и показывает зрителям плакаты с надписями, повествующими обо всех ее мучениях за последние годы. Я до сих пор помню свои мучения и страхи, которыми я никогда и ни с кем не делился. Поэтому мне было неловко наблюдать за признаниями девочки в YouTube. Звуковым фоном видео служила песня ансамбля Jimmy Eat World под названием Hear You Me. Тодд, неподвижно стоя перед камерой, один за другим поднимает плакаты. Надписи на них просты и трогательны, может быть, чересчур сентиментальны, на взгляд взрослого человека. Это был отчаянный крик о помощи, на который YouTube отреагировал бесполезными похвалами и холодным презрением. А девочки, бившие Аманду, через несколько часов после того, как Тодд загрузила свой ролик, выложили в сеть видео с ее избиением.
* * *
При всей трагичности судьбы Аманды Тодд мы должны отметить: эта непоправимая реакция на сетевую травлю и оскорбления не является аномалией. Недавно проведенное в Университете штата Мичиган исследование доказало, что, например, сингапурские дети, которых травили в сети, столь же часто задумывались о самоубийстве, как и те, кого травили в реальной жизни. Ученые выяснили: сетевая травля чаще доводит подростков до самоубийства. 22 процента подростков, подвергавшихся издевкам в реальной жизни, говорили, что у них возникали мысли о суициде. Доля потенциальных самоубийц среди тех, кто подвергался травле в сети, достигала 28 процентов.
В этом Аманда Тодд едва ли была одинока. Истории о бессердечном сетевом мире множатся ежедневно. Недавно я прочел о двадцатилетнем студенте из Университета Гвельфа, который решил транслировать в сети свое самосожжение, воспользовавшись скандально известной доской электронных объявлений 4chan. (Парню не дали сгореть до конца, его вытащили из комнаты общежития и доставили в госпиталь.) Вот его обращение к зрителям: «Думаю, что мне наконец удастся вернуть долги сообществу, рассчитаться с ним наилучшим образом: для всех вас я покончу с собой перед камерой». Другой пользователь 4chan поделился с ним своей «комнатой для сетевых бесед». Двести человек (комната не вмещает больше) смотрели, как самоубийца принял снотворные таблетки, запил их водкой, поджег комнату и залез под одеяло. Когда огонь добрался до кровати, парень написал из-под одеяла зрителям: #omgimonfire («О боже, я горю!»). Некоторые зрители принялись поучать его, уговаривая выбрать более поэтичный способ самоубийства. Конечно, это экстремальные, исключительные случаи, но думаю, что они обращены к какому-то чувству, общему для всех нас. В большинстве своем мы не хотим отдавать свои жизни анонимному интернету, но присутствует какое-то маниакальное желание саморекламы в сети, которой мы уже привыкли восхищаться.
В какой-то степени все мы проживаем эмоциональную жизнь при помощи технологий. Мы срослись с нашими гаджетами именно потому, что наш мозг одержим страстью к общению, ежеминутным контактам, а новые технологии предлагают великолепные инструменты для удовлетворения этих устремлений. Многие мои друзья спят в обнимку со своими телефонами и смотрят почту, прежде чем встать с постели. Создается впечатление, что телефон – это возлюбленная, требующая своего утреннего поцелуя. Сообщения и твиты могут быть неприятными, страшными или скучными, но сам аппарат безупречен и воспринимается как надежный и верный товарищ. Узы, связывающие нас с нашими «дружественными к пользователю» машинами, настолько прочны, что мы доверяем то, чего не доверили бы ни одному человеку.
Тем не менее каждый раз, когда мы используем технологию, чтобы избавиться от элементов хаоса в нашей жизни, и пытаемся справиться с неприятностями, демонстрируя себя в видеороликах и записях на Facebook, мы непроизвольно меняем отношение к той части нашей жизни, которую стараемся взять под контроль. Мы всегда пытаемся дистанцироваться от какой-то части окружающего нас мира. Но поскольку мы навсегда к нему привязаны, то в конечном счете дистанцируемся и от какой-то части нашей жизни. Результат такого отчуждения может быть абсолютно банальным (я слышал от многих молоденьких девушек, что они всерьез обеспокоены тем, добавят ли одноклассники их в друзья или удалят). А может обернуться непоправимой трагедией.
Вероятно, нам не стоит удивляться, что аборигены цифрового мира ищут утешения в той самой среде, которая мучает и терзает их. Что еще, собственно говоря, могут они придумать? Как подчеркивает Евгений Морозов в книге The Net Delusion: The Dark Side of Internet Freedom, если единственный молоток, который у вас есть, – это интернет, то «нет ничего удивительного, что каждая из возможных социальных и политических проблем представляется в виде сетевого гвоздя». К этой же аналогии Морозов прибегает в своей более поздней книге To Save Everything, Click Here, где он пишет: «Это очень мощный набор молотков, и масса людей – большая часть их обретается в Кремниевой долине – просто жаждут услышать ваш крик: “Гвоздь!” независимо от того, на что вы в этот момент смотрите». Другими словами, людей очень легко убедить в том, что решение обусловленных технологиями проблем заключается в самих технологиях. В особенности это легко, когда технология захватила все поле нашего зрения. Несмотря на то что некоторые представители моего поколения думают, будто интернет не исчерпывает весь набор доступных нам инструментов, для Аманды Тодд и ее ровесников отключение интернета или даже отказ от него как от рупора кажется немыслимым.
Для тех, кто не помнит времена, когда мир не был подключен к сети, подчинение человеческих эмоций системам сетевого управления представляется самым лучшим, удобным и, безусловно, самым легким способом решения всех проблем.
В конечном счете мы хотим получить такую машину, которая смогла бы вполне понимать наши чувства и даже направлять и формировать их за нас.
Однако в наших отношениях с «социальными» сетями заключена ирония. Социальные сети скрадывают расстояния, но делают нас одинокими. Они держат нас «на связи», но порождают тревожность по отношению к физическому взаимодействию. Шерри Теркл из Массачусетского технологического института сформулировала это емко и кратко: «Мы с нашим новым одиночеством поклоняемся неодушевленному предмету». Молодые люди, с которыми она обсуждала использование технологий вместо реального общения с людьми, регулярно утверждали, будто общение с живыми людьми «рискованно», а технология абсолютно «надежна». Вот одно из самых показательных интервью. С молодым человеком по имени Говард обсуждаются возможности робота-опекуна:
Есть вещи, которые невозможно рассказать ни друзьям, ни родителям. Их можно рассказать ИИ (искусственному интеллекту). Он даст совет, в котором ты можешь быть уверен… Я думаю, что такого робота стоит запрограммировать предыдущим знанием о такой ситуации и о том, как из нее выбраться. Это могут быть ваши знания, знания ваших друзей, которые помогут найти правильное решение. Я знаю многих подростков, запутавшихся в своих эмоциях и поэтому делающих серьезные ошибки.
Правда, такого робота для Говарда пока не создали.
* * *
Почти библейские попытки снабдить компьютеры эмоционально окрашенным разумом – «вытащить» их из тьмы – давно занимали человеческое воображение и делятся на две переплетающиеся между собой категории. В одной, описанной, например, Мэри Шелли в романе «Франкенштейн, или Современный Прометей», появление искусственного интеллекта имеет страшные последствия вопреки благим намерениям его создателей. Во второй категории мы сталкиваемся с роботом как со спасителем или бескорыстным помощником, таким, например, как механический рыцарь, спроектированный в 1495 году Леонардо да Винчи. Однако в большинстве случаев обе категории пересекались – искусственное существо является одновременно и спасителем, и злодеем.
Известно, что Адам и Ева согрешили и разочаровали Бога. И наши писатели-фантасты считают, что интеллектуальный робот, начав с благородных намерений, в дальнейшем неизбежно совершит грехопадение. Такая двойственность просматривается в пьесе чешского драматурга Карела Чапека «Р.У.Р.» («Россумские универсальные роботы»). Предложенное Чапеком слово «робот» прижилось, им стали обозначать искусственный интеллект. В пьесе роботы – безропотные и умелые слуги и работники – в конце концов перерождаются, восстают и убивают всех людей.
Полки книжных магазинов и частных собраний ломятся от подобных антиутопий. Но никакая фантастика не способна уничтожить надежду, что нашим творениям будет ведомо то, что недоступно нам самим, и поэтому они смогут облегчить наши страдания. Мы тянемся к этим обещаниям искусственного интеллекта, повинуясь инстинкту потерявшегося ребенка. Мы просим искусственный разум придать смысл нашей жизни, помочь избежать мертвящей тишины одиночества. Поэтому неудивительно, что первым роботом, созданным в реальной действительности и заговорившим с человеческими интонациями, стал бесконечно терпеливый и снисходительный психотерапевт по имени Элиза.
В середине шестидесятых годов специалист по вычислительной технике из Массачусетского технологического института Джозеф Вейценбаум написал уникальную программу. Она позволяла компьютеру после прочтения текста породить новый фрагмент текста, который невероятным образом напоминал некое подобие продолжения диалога. Нового робота назвали в честь Элизы Дулитл, главной героини пьесы Бернарда Шоу «Пигмалион». (В ней профессор Генри Хиггинс делает из цветочницы Элизы Дулитл, болтающей на типичном кокни, великосветскую даму, говорящую на безупречном английском.) Попытка такого общения при помощи компьютера выглядела примитивно, а сами диалоги поразительно напоминали беседы с клиентами психотерапевтов школы Карла Роджерса. Скажите «Элизе»: «Я не люблю ходить в школу», и она спросит: «Скажите мне, почему вы не любите ходить в школу?» Сообщите «Элизе», что в комнате темно, и она поинтересуется, действительно ли вы думаете, что в комнате темно.
Я воспользовался программой «Элиза», думая, что так лучше пойму принципы, по которым она работает. Вот протокол нашей первой беседы:
Привет, меня зовут Элиза. Чем я могу вам помочь?
Я хочу написать о вас книгу .
О?..
Да, я пишу книгу, и в ней есть глава, в которой я упоминаю о вас.
Как долго вы пишете книгу, где есть глава, в которой вы упоминаете меня?
Уже несколько месяцев.
Не уверена, что я вполне вас понимаю.
Я тоже в этом не уверен.
Вы считаете, что это нормально, что вы не вполне меня понимаете?
Думаю, что это нормальный ответ на ваши ответы.
Почему вас так занимают мои ответы?
Главным образом потому, что они совершенно бессмысленны.
Это очень интересно.
Вы так думаете?
Вы говорите не обо мне, не так ли?
Такое общение очень скоро становится невыносимым. Но, возможно, подумал я, эксперимент поставлен некорректно. «Элизу» создавали не для рефлексии и самокопания. Она хотела помочь мне решить мои проблемы и не собиралась раскрывать свои секреты. Я сделал вторую попытку, постаравшись проявить максимум эмоциональности.
Привет, меня зовут Элиза. Чем я могу вам помочь?
У меня стресс, потому что я пишу книгу.
Как давно у вас стресс из-за того, что вы пишете книгу?
Несколько месяцев.
Отлично… «У меня стресс, потому что я пишу книгу». Поясните подробнее.
Что именно?
Вас интересует этот вопрос?
Ох, отвяжись.
Расскажите мне больше…
Отвяжись, отвяжись, отвяжись.
Почему вы повторяетесь?
Отвяжись, отвяжись, отвяжись.
Прошу вас, поясните свою мысль.
Отстань, иди к черту.
Скажите, у вас есть психологические проблемы?
Вторая попытка коммуникации со старомодной программой оказалась не лучше первой. Но меня поразило, насколько я был эмоционально захвачен этим уродливым общением.
Когда Вейценбаум допустил своих студентов к общению с «Элизой», он и сам был удивлен, насколько глубоко они погружались в него. Многие из них находили подход «Элизы» приятным и полезным. В какой-то степени она действительно была идеальным собеседником: повторяла ваше мнение, а потом бесконечно спрашивала, как вы себя чувствуете и почему вы себя чувствуете именно так, а не иначе. Некоторые психотерапевты (видимо, забыв о своей выгоде) заговорили, что «Элиза» могла бы стать дешевой альтернативой дорогостоящим психоаналитическим сеансам. Какой бы утомительной и скучной ни была «Элиза», она давала людям то, чего они хотят от слушателя, – механическое подтверждение своим мыслям. «Необычайно короткий сеанс работы с простой компьютерной программой, – писал позже Вейценбаум, – может индуцировать бредовое мышление у абсолютно нормального человека».
Сегодня мы на каждом шагу наблюдаем такую бредовую индукцию. Иногда в довольно забавной форме. Фирма BMW была вынуждена отозвать партию навигаторов GPS, потому что немецкие мужчины не терпят указаний, произнесенных женским голосом. Когда армия США разрабатывала свою систему Sergeant Star (бота, беседующего с потенциальными рекрутами на сайте ), военные компьютерщики, естественно, постарались синтезировать мужественный голос старого вояки из компьютерной игры-стрелялки «Чувство долга». Одурачивание людей и вовлечение их в эмоциональное общение с неодушевленным предметом (часто сделанным по заказу крупной корпорации или государства) – это новый, многообещающий и очень опасный рубеж. Однако первооткрыватель этого рубежа, Колумб неодушевленной эмоциональности, поднял свои паруса больше полувека назад.
* * *
Знаменитый и не слишком счастливый английский математик Алан Тьюринг, крестный отец компьютера, твердо верил, что неизбежно наступит будущее, населенное эмоциональными и общительными компьютерами. Он утверждал: «Наступит время, когда дамы будут брать на прогулку в парк свои компьютеры, а потом рассказывать друг другу: “Мой малыш сказал мне, что сегодня чудесное утро”». Тьюринг настаивал, что машину можно назвать разумной только в том случае, если человек, обменявшийся с ней письмами, не сможет отличить ее от человека. (Я знаю нескольких человек, которые едва ли выдержат такой тест, но это уже другая история.)
Этот вызов – который до сих пор называют «тестом Тьюринга» – продолжает жить в виде ежегодного конкурса на приз Лебнера (литая золотая медаль плюс сто тысяч долларов наличными). Этот приз получит любой компьютер, беседа которого окажется настолько беглой и достоверной, что его невозможно будет отличить от живого собеседника. На этом конкурсе (учрежденном в 1990 году нью-йоркским филантропом Хью Лебнером) группа судей, сидя перед экраном монитора, вступает в краткую переписку с людьми и компьютерами. Судьи не знают, с кем именно они переписываются в данный момент. Потом голосованием решается, кто это был – человек или компьютер. Такие программы, как Clevervbot (самый гуманный компьютер 2005 и 2006 годов), содержат огромную базу данных из типичных высказываний, которые произносятся в ответ на самые разнообразные предложения. Такие фрагменты программа связывает в достаточно внятные (хотя и несколько причудливые) диалоги. Другие программы, например Chip Vivant – победитель 2012 года, не имели больших баз данных, но пытались сами синтезировать нечто напоминающее человеческие рассуждения. Иногда случалось, что людей, участвовавших в конкурсе, принимали за машины. Участница по имени Синтия Клей – специалист по творчеству Шекспира – тремя судьями была названа компьютером, когда завела разговор о бардах. Судьям показалось, что она «слишком много знает». (Брайан Крисчен писал в книге The Most Human Human, что Клей восприняла эту ошибку как комплимент.)
Все компьютеры, включая «Элизу», не прошли тест Тьюринга. Бесконечное разнообразие нюансов человеческого общения пока не поддается программированию. Проще говоря, компьютеры еще не обладают чувствами, необходимыми, чтобы подняться на эмоциональный уровень человеческого общения.
Мы очень медленно ползем к этой цели. Существует огромная трудность на пути обучения компьютеров даже поверхностному сопереживанию. Наша эмоциональная экспрессия бесконечно сложна и включает в себя огромное количество выражений и эмоций: усталое выражение лица неудачно запрограммированный компьютер может прочитать как выражение «несчастья».
То, что воображал себе Тьюринг (интеллигентный компьютер, способный играть в человеческие игры хотя бы приблизительно как реальный человек), сейчас называют «аффективной технологией». Эти технологии активно разрабатываются. «Аффективный» – любопытное словечко, но в данном случае оно подходит как нельзя лучше. Слово напоминает нам об аффектации, о настроении и чувствах, но надо помнить, что происходит это слово от латинского afficere – «влиять» или (звучит зловеще) «навести болезнь».
Совсем недавно группа ученых Массачусетского технологического института приблизилась к Святому Граалю afficere – перевела целый спектр человеческих эмоций в двоичный компьютерный код.
* * *
Помимо роботов, способных поддерживать компьютерный чат, мы располагаем программами, умеющими прослеживать положение 24 точек лица, что позволяет идентифицировать эмоциональное состояние человека и порождать соответствующие реакции машины. Кроме того, существуют Q-сенсоры – браслеты, измеряющие уровень «эмоционального возбуждения» по температуре и электропроводности кожи.
Главная проблема, однако, остается нерешенной. Говорим ли мы об «аффективных компьютерах» или о «компьютерном сопереживании», на базовом уровне мы все равно обсуждаем технологии, распознавание образов и более сложную сферу глубинного анализа данных. Тем не менее цель – «гуманизация» интерфейса. А ее невозможно достичь, не решив грандиозную задачу пропуска массы живого опыта через мелкую программную сеть.
Многие умы, работающие на переднем крае этой отрасли, собрались в Массачусетском технологическом институте, на факультете Media Lab, где они (по их собственным словам) «изобретают будущее». Я познакомился с одним из сотрудников Media Lab Картиком Динакаром, который по совместительству работает в «Майкрософт», помогая фирме усовершенствовать поисковую систему Bing. («Каждый раз, когда я набираю имя Хиллари Клинтон, – говорит он, – ответ вы получаете благодаря мне».)
Динакар – симпатичный и улыбчивый молодой человек двадцати восьми лет с густой копной черных волос. Как и Аманда Тодд, он не понаслышке знаком с травлей в детском коллективе. Его не любили, когда он был подростком, так как он был ботаником и считался помешанным на компьютерах. От травли он прятался в сети. «Я писал посты в блог и… да, знаете, мне становилось легче. Я думаю, что именно поэтому люди продолжают этим заниматься, поэтому они пишут в Twitter и подобные места. Думаю, что в сети люди ищут сочувствия».
Чувство непохожести у Картика усиливается его синестезиями. Синестезия – это способность органов чувств наряду со специфическими для них ощущениями воспринимать и ощущения, соответствующие другим органам чувств. В какой-то степени мы все подвержены этому явлению. Мозг младенца в наибольшей степени склонен к синестезии. Дети в возрасте двух-трех месяцев обладают способностью к смешанным ощущениям. Однако в редких случаях такое состояние сохраняется и в более старшем возрасте. Если вы назовете Динакару число семь, он увидит определенный цвет. Пятница всегда окрашена в темно-зеленые тона. Воскресенье неизменно связано с черным цветом.
Естественно, эта особенность делает Динакара идеальным членом команды Media Lab. Так называемый компьютерный ботаник с мозгом, в котором образовались и сохранились нетипичные связи, – это как раз то, что нужно бастиону междисциплинарного научного подхода.
Когда осенью 2010 года Картик начал работать над докторской диссертацией, у него, как он вспоминает, «едва не лопнули мозги». Докторантам предложили представить самостоятельные проекты, но ему ничего не приходило в голову. «Меня совершенно не занимало то, что интересовало других. Не было никаких идей. Я уже думал, что меня отчислят».
Но однажды вечером, сидя дома, Динакар по телевизору услышал сообщение Андерсона Купера о Тайлере Клементи, восемнадцатилетнем студенте-скрипаче. Клементи бросился с моста Джорджа Вашингтона и утонул в реке Гудзон. Сокурсник Клементи, живший с ним в одной комнате в общежитии, показал своим друзьям запись того, как Клементи целуется с каким-то парнем. В программе выступил вездесущий доктор Фил, который поговорил с Купером о тяжелых последствиях кибертравли, которые не исчезают так же быстро, как последствия травли «в реальной жизни»: «Такой человек, объект травли, думает: ”Я опозорен и уничтожен – навсегда и непоправимо”. Это такое глубокое отчаяние, что оно может довести человека до самоубийства… Самое главное для жертвы и самое тяжелое – это то, что его позор и унижение видел весь мир. Жертва уверена, что все, кто это видел, отреагируют так же, как человек, который выставил его на всеобщее обозрение». Динакар смотрел программу и думал, что должен найтись способ пресекать такую жестокость, отслеживать неприемлемое сетевое поведение и устранять записи и посты его носителей.
Большинство социальных сайтов оставляют эту проблему на усмотрение сетевого сообщества. В Facebook, Twitter и подобных сетях есть кнопка, которая позволяет «пометить это как неприемлемое», если пользователь не одобряет контент. В нашу эпоху краудсорсинга, апофеозом которого стала «Википедия», такая общественная модерация не лишена здравого смысла, и, возможно, иногда это соответствует действительности. «Но на самом деле происходит следующее: все эти отметки сливаются в один поток и направляются в команду модераторов, – объяснял мне Динакар, – которые должны их просмотреть. Никого в сети не банят автоматически, поэтому возникает большая проблема: каким образом справиться с восемьюстами миллионами пользователей, которые помечают флажками посты друг друга?» (В самом деле, у Facebook более миллиарда пользователей, действиями которых надо как-то управлять.) «Правда заключается в том, что команды модераторов смехотворно малы в сравнении с объемом контента, который подлежит модерированию. Понятно, что такая задача им не под силу. Я понял, что модераторам должна помочь технология. Мне даже показалось странным, что никто не работает над этой проблемой».
Самый элементарный алгоритм, который ищет признаки оскорбительного поведения, может отмечать такие слова, как «педик» или «шлюха». Но он не в состоянии поместить это слово в надлежащий контекст. Например, такой алгоритм способен пометить данный абзац как оскорбительный просто потому, что в нем содержатся эти слова. Однако наш мозг и наш рассудок не работают по принципу «вкл. – выкл.» Постижение смысла требует тонкого понимания контекста, а с этим у компьютера всегда возникают проблемы. Динакар решил создать способ идентифицировать темы. «Мозг, – сказал он, – это полином. Другими словами, мы мыслим, комбинируя несколько понятий в определенном порядке и последовательности, а не распознавая отдельные слова. Если, например, я скажу парню, что ему пойдет губная помада, то компьютер не расценит это как оскорбление. Но человек поймет, что это издевка». Динакар захотел научить компьютер такому распознаванию.
Решение пришло в форме латентного размещения Дирихле (latent Dirichlet allocation, LDA), сложной модели семантического анализа текстов, разработанной в 2003 году. Модель позволяет обнаруживать темы внутри бесконечного числа словесных комбинаций, выбрасываемых мозгом. LDA полиномиально, как и наш мозг, и работает «с мешком неявных ассоциаций», как выразился Динакар. Он начал с простого допущения о том, что такой мешок существует: «Если нам удастся уловить дифференциал силы между людьми, то нам удастся искоренить и случаи травли».
Работа едва началась, когда Динакар получил письмо из управления делами президента США с вопросом, не придет ли он на совещание в округе Колумбия. Картик ответил утвердительно.
На совещании он познакомился с Анешем Чопрой, только что вступившим в должность главного управляющего США по развитию технологий. Чопра был назначен руководителем комитета по борьбе с травлей в интернете и пригласил Динакара участвовать в работе комитета. Три года спустя Белый дом поддержал новый проект Динакара под названием National Helpline (Национальная линия помощи). Этот проект продвигался усилиями как государственных, так и неправительственных организаций. Программа предусматривала работу с миллиардами отчаянных записок, вложенных подростками в цифровые бутылки и брошенные в волны всемирной сети. National Helpline сначала привлекает для анализа проблем, содержащихся в тексте писем, искусственный интеллект, затем – необходимые ресурсы и вырабатывает конкретные меры в связи с каждой проблемой. Получилась самая человечная нечеловеческая система. Рвение организации отчасти подогревается разочарованием Динакара в ограниченных возможностях традиционной психиатрии. Последняя в каждом научном исследовании, как правило, изучает только одну проблему и часто склонна обращаться к прошлому. В психиатрии, кроме того, принята очень расплывчатая терминология. Извлечь из нее полезные данные решительно невозможно, подчеркивает Динакар. «Думаю, что это очень своеобразная отрасль».
В противоположность этому National Helpline Динакара вдобавок к созданию автоматизированного конкретного совета накопит огромное количество данных, которые будут храниться и анализироваться в своего рода банках электронного здоровья. «Мы станем скрупулезно анализировать каждый случай, – говорит Динакар. – Возможно, это поможет психиатрии превратиться в более определенную науку. Мы думаем над этим, и нам предстоит еще так много сделать… Мы сможем анализировать фотографии людей и диагностировать у них депрессию с такой точностью, с какой это еще никогда не делалось».
Сведение нашей личной жизни к совокупности простых данных заключает в себе риск скатиться к игре по правилам Большого брата, когда алгоритмы Динакара будут прочесывать интернет на предмет недружественного поведения и предлагать те или иные меры исправления».
Алессандро Аквисти, ученый из Университета Карнеги – Меллона, показал, что в некоторых случаях программа распознавания лиц может проанализировать фотографию человека и в течение тридцати секунд определить номер его карточки социального страхования. Сравним это с алгоритмами, предложенными Динакаром, и я смогу точно описать вам эмоциональное состояние человека, которого я, допустим, сфотографирую на улице своим телефоном. Динакар превосходно осведомлен о конфиденциальности, условиями которой обставлены все наши сетевые излияния, но считает, что это дело политиков. «У меня нет ответа на этот вопрос, – сказал он мне. – Думаю, что все зависит от того, как используется та или иная технология. Но я не знаю ответа на то, как ее надо использовать». Полагаю, что ответа на этот вопрос не знает никто. В стремлении к признанию и связям – ко всем этим повышениям статуса и загрузке фотографий с метками географических координат – мы редко задумываемся, насколько откровенными становятся наши «исповеди». Мы не интересуемся тем, какому органу власти передаем свои признания. Причина в том, что само средство исповеди – технологические устройства – выглядит на редкость дружелюбным. Динакар создает более приветливый сетевой мир, и это хорошо. Но мы должны критически относиться к алгоритмическому управлению.
* * *
В каком-то смысле Динакар и его коллеги из Media Lab стремятся воплотить мечту Алана Тьюринга. «Я хочу создать компьютер, способный к сопереживанию, – сказал мне в конце нашей беседы Динакар. – Я не хочу никого банить. Я просто хочу… чтобы мир перестал быть местом одиночества». Конечно, чтобы компьютеры, обрабатывающие эмоции, функционировали так, как желают их создатели, нам надо быть готовыми отдаться на их милость.
Насколько далеко может зайти это проникновение вглубь алгоритма? Насколько хорошо будут о нас заботиться? «Я сам иногда бываю чрезмерно импульсивным», – говорит Динакар. Он считает, что наступит день, когда такие технологии, как программное обеспечение, над которым он работает, сможет помочь всем нам справляться с различными основными инстинктами. «Я бы хотел, чтобы компьютер читал мои электронные письма и предупреждал о возможных последствиях, прежде чем я успею нажать кнопку “отправить”. Я хочу иметь компьютер, который иной раз советовал бы мне сделать пять глубоких вдохов. Мне хочется иметь технологию, которая учила бы меня самоконтролю и самообладанию».
Что-то во мне резко воспротивилось такому вмешательству в мое личное пространство. Неужели мы хотим, чтобы нами управляли так абстрактно, покровительственно и количественно?
Потом я подумал об Аманде Тодд и спросил себя: помогли бы ей такие сторожевые псы? Только в одном из шести случаев самоубийств люди оставляют предсмертные записки. Но установлено: трем четвертям попыток суицида предшествуют те или иные жесты отчаяния со стороны самоубийцы, только мы, невнимательные люди, не умеем их распознать. Иногда, конечно, эти признаки бывают абсолютно прозрачными. Например, Тайлер Клементи написал на своей странице в Facebook: «Простите, но я прыгну с моста Джорджа Вашингтона». Порой сигнал бывает не таким отчетливым. Видеоролик Аманды Тодд говорил лишь о тяжелейшей депрессии. Что мы можем сделать, когда такие предостерегающие сигналы попадают в бесчувственный интернет? Разве не стоит хотя бы попытаться сделать человечным то пространство, которому мы доверяем так много сокровенного? Программа, над которой работает Динакар, сможет помочь тем, кто к ней обратится. Но возникает еще одно затруднение: выходя в интернет, мы отдаемся на милость сетевых механизмов, получаем цифровую повязку на цифровую рану.
Мы скармливаем себя машинам, надеясь, что некий алгоритм переварит хаос наших переживаний и слепит из него нечто членораздельное, более значимое, чем «мешок ассоциаций», коим мы себя видим. При этом подробности личной жизни не приходится вытаскивать из нас клещами. Мы делаем все сами, добровольно.
Нам нравится быть публичными персонами, убеждаться в собственном существовании, нарушая при этом оглушительную тишину, которая в противном случае заполнила бы нашу жизнь. Возможно, девочки-подростки, заполняющие интернет своими аватарами в сопровождении сотен селфи (автофотопортретов, сделанных с телефона на расстоянии вытянутой руки), представляют собой крайний случай этого явления. Причем позы у них обычно вызывающие – и это тренд Facebook (социолог Бен Эггер характеризует его фразой «мужественный взгляд стал заразительным»). Однако Нора Янг в своей книге The Virtual Self пишет, что пламенное стремление к документальному самозапечатлению простирается далеко за пределы тщеславия проблемных девочек-подростков. Некоторые носят на себе устройства, регистрирующие все движения и фазы сна, а затем выкладывают результаты в сеть, на сайты, посвященные сравнению физиологических констант. Другие выкладывают в интернет отчеты о своей сексуальной или физической активности. Мы «отмечаемся» в каких-то местах, пользуясь системой GPS, делимся своими размышлениями, отсылаем в интернет фотографии блюд и коктейлей перед тем, как их съесть и выпить, – и делаем это с такой же самоотверженностью, с какой религиозные люди стремятся к благодати. Уделяя массу внимания технологиям, мы преднамеренно и целенаправленно выкладываем в интернет информацию – бесплатно и круглосуточно. Мы поем гимны наследникам машины Тьюринга, которые теперь не столько занимаются нейтральными вычислениями, сколько отправляют в свои недра наши праздники, трагедии и мельчайшие житейские подробности. Мы выкладываем в интернет видео с детьми, открывающими рождественские подарки, людьми средних лет, сидящими на стульях от IKEA, влюбленными, вычурно оформляющими предложение руки и сердца.
Есть особое наслаждение в надежде на настоящую жизнь, а не ту серую реальность, тусклую и неинтересную. Янг обсуждает ощущение «звездного часа», поражающего нас в тот момент, когда мы сообщаем миру о своем существовании. Она пишет: «Публичное отслеживание собственных действий… разоблачительно и откровенно, а следовательно, для некоторых из нас служит сильным мотивирующим средством». В реальности жизнь за пределами таких упорядоченных и регулируемых учреждений, как школа, предприятие и тюрьма, лишена «звездных минут». Она проходит серо и буднично, и никто не говорит нам, хорошо или плохо мы поступаем. Но опубликуйте свои переживания в сети, и система институционального одобрения тут же отреагирует – «лайками» на ваши фотографии, комментариями по поводу изменения статуса и т. д. Отправляя все это в сеть, некоторые люди начинают ощущать собственное бессмертие. Ведь в интернете записи хранятся практически вечно, как старый альбом с пожелтевшими вырезками из газет и журналов. Все это создает и усиливает ощущение упорядоченной жизни. Интернет придает нам уверенность, нас одобряют, мы становимся известными и значимыми.
Сегодня считается, что хорошая жизнь – это жизнь, зарегистрированная в интернете, а великолепная жизнь – это жизнь знаменитости. Ялда Ульс, сотрудник кафедры детских цифровых СМИ Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе, провела весной 2013 года конференцию на тему «Посмотри на меня». Она проанализировала самые популярные американские телевизионные шоу для детей от 8 до 12 лет за период с 1967 по 2007 год. Содержание телевизионных передач такого рода (типичные представители – «Американский идол» и «Ханна Монтана») разительно изменилось. В шестидесятые годы это была тема «счастливые дни». «Чувство общности» стало ведущим мотивом с 1967 по 1997 год. А в последнее десятилетие изучаемого периода главное содержание – это слава и известность (которые почти отсутствовали в передачах предыдущих десятилетий). Ульс в связи с этим подчеркивает, что самое значимое общественное изменение в последнее десятилетие – появление интернета, а особенно возникновение таких платформ, как YouTube и Facebook. На них любой человек может заявить о себе в сети и поделиться многими аспектами своей жизни с людьми, которых он никогда не видел. Иными словами, каждый получил шанс стать знаменитым. Недавний опрос трех тысяч британских родителей подтвердил этот вывод. Обнаружилось, что в первую тройку самых популярных профессий их дети включили спортсмена, поп-звезду и артиста. Двадцать пять лет назад три первые строчки занимали учитель, банкир и врач.
Если стремление к славе действительно растоптало более скромные притязания, то YouTube – это идеальная среда для его удовлетворения, манящая своим подзаголовком: «Заяви о себе».
* * *
При просмотре на YouTube таких материалов, как видеоролик Аманды Тодд, испытываешь двойственное чувство. Это видео глубоко личное и одновременно невероятно публичное. В этой двойственности нет ничего нового. Классический рукописный дневник запирали на замок, прятали под одеждой в комоде – и все для того, чтобы чужой не смог прочесть сокровенные излияния души. Но не было ли здесь тайной надежды, что содержимое дневника прочтет некий идеализированный взломщик? Мы нуждаемся одновременно в защите и открытости наших душевных излияний. Уистен Оден писал: «Мой образ, который я пытаюсь создать в моей голове, чтобы полюбить его, сильно отличается от образа, который я пытаюсь создать в головах других людей, чтобы они полюбили меня». Такие видео, как ролик Аманды Тодд, – это попытка сплавить воедино обе категории. Обращаясь одновременно и вовне, и внутрь, они хаотично смешивают стилизованную публичную личность, которой показывает себя человек, и сокровенные персональные признания.
Какова же все-таки разница между сетевой исповедью онлайн, которую делают перед толпой самозваных комментаторов, и откровениями, доверенными надежным страницам дневника? Право на какое уединение мы теряем в интернете?
Делая признание в сети, мы игнорируем феномен одиноких размышлений, который призван разгадать тайны бытия, не оглядываясь на требования бессердечной публики.
Наши идеи хиреют, если их озвучивать до срока, – это относится и к тем, которые имеют отношение к изменениям в нас самих. Но мы редко об этом вспоминаем. Я знаю это по собственному опыту и по опыту моих друзей. Часто действительно хочется воспользоваться возможностью заявить о себе, особенно когда происходит нечто из ряда вон выходящее. Когда я впервые оказался на Эйфелевой башне, добрался до самого верха и посмотрел на древний, отливавший бронзой город, залитый красноватыми лучами заходящего солнца, моим первым желанием было не упиться великолепием момента, а сказать стоящему рядом человеку: «Разве это не великолепно?» Но я был один на смотровой площадке. Не выдержав, я отправил SMS другу, потому что переживание не стало бы реальностью, если бы я не поделился своим «статусом».
В заключение своей книги Янг просит нас помнить, что большая часть жизни не подлежит «отслеживанию» и мы не должны быть открыты «тому, что нельзя высказать в объективной манере или свести к статистике». К этому предостережению стоит прислушаться. Идея о том, что технология всегда должна предоставлять нам способ открывать мир, делать нашу жизнь богаче, а не беднее, – катастрофична. Но самая коварная особенность этой ловушки в следующем: технология провоцирует человека на исповедь и одновременно отчуждает исповедника. Теперь, например, мне хочется, чтобы в тот вечер я просто посмотрел на Париж с Эйфелевой башни и оставил при себе свои впечатления. Поддавшись искушению «поделиться», я скомкал и омрачил нежданную радость, преподнесенную мне жизнью. Оглядываясь назад, я считаю очевидным, что эффективное общение не является конечной целью человеческого существования.
Мы убеждены, что деревья падают бесшумно, до тех пор, пока кто-нибудь (но не мы) не услышит звук их падения. Один мой друг повесил на стене в Facebook извещение о том, что его мать больна раком. Этот поступок потряс меня, но другим показался совершенно естественным. Другой мой приятель выложил в сеть пост о том, что его друг (отказавшийся от приема медикаментов) умер от СПИДа. (Можно говорить о «смещении стандартов», но на самом деле усвоение культуры публичной исповеди – это нечто неизмеримо большее, девальвация нашего уникального дара – способности к уединенным размышлениям.)
* * *
В конце нашей встречи Кэрол Тодд порылась в сумочке, достала несколько розовых браслетов с надписью «Завещание Аманды Тодд» и протянула их мне. Я сказал спасибо, не вполне уверенный, что подобрал верное слово.
– Вы покажете мне интервью, прежде чем отдать главному редактору? – спросила Кэрол.
– Обычно мы этого не делаем, – начал я, но она не дала мне договорить.
– Вы же понимаете, что я мать. Я хочу защитить ее.
Это немного удивило меня, потому что история Аманды Тодд давно вышла из-под контроля матери. Этому событию посвящены сотни страниц в интернете, не говоря уж о миллионах комментариев. Но это не подействовало на материнский инстинкт.
Что же касается ее дочери, которая выложила на всеобщее обозрение свою исповедь, я думаю, что она поддалась соблазну искать выход не там, где потеряла, а там, где больше света. Она была невинным человеком, работавшим теми инструментами, какие оказались у нее под рукой. Впрочем, таковы все мы. Каждый старается использовать доступные средства общения, чтобы нас услышали, позаботились о нас. Но мы при этом забываем, насколько осторожными должны быть, пользуясь безвредными с виду приспособлениями, – они такие полезные, но до чего острые!
Глава 4
Общественное мнение
Долгое время изобретателем выпрямителя волос считали Эрику Фельдман. Так, во всяком случае, утверждает мировой авторитет под названием «Википедия», чего было вполне достаточно для большинства из нас. Это утверждение принялось кочевать по интернету и до сих пор остается истиной, опубликованной на нескольких сетевых сайтах и в одной книге. К сожалению, Эрика (хотя вполне возможно, что это реальная личность) не изобретала выпрямитель волос. 15 сентября 2009 года «Википедия» была вынуждена добавить сведения о Фельдман к длинному списку своих ляпов. Конечно, это не роковая ошибка, а банальное заблуждение.
Четыре года спустя я отправил на (самый крупный сайт вопросов и ответов) запрос, кто такая Эрика Фельдман. Сайт перенаправил меня на другой сайт – «Ответы по существу», работающий по принципу краудсорсинга, как и сама «Википедия». На этом сайте я узнал следующее: во-первых, Эрика Фельдман здравствует и поныне (из чего можно было заключить, что она живет на свете больше 140 лет), а во-вторых, что она изобрела выпрямитель волос. Меня заодно познакомили с прической этой Фельдман – зачесанные назад длинные волосы с одной прядкой, спадающей на лоб. На этой же странице помещалось несколько рекламных сообщений, касающихся ухода за волосами. Массовому наваждению оказались подвержены даже алгоритмы, которые должны были предложить мне рекламу парикмахерских услуг. Эти алгоритмы были увязаны с поиском «Эрика Фельдман».
При всех своих достоинствах (никто не станет отрицать огромную пользу «энциклопедии, которую может редактировать каждый», как называет себя «Википедия») за время бурной и демократичной деятельности эта энциклопедия допустила немало одиозных ошибок. Однажды сайт сообщил, что английский композитор Ронни Хазлхерст написал хит для поп-группы S Club 7 (решительно утверждаю: он никогда не сочинял для этой группы). Текст продержался всего десять дней, но другие информационные службы успели распространить этот «факт» в некрологах, посвященных памяти умершего Хазлхерста. Отсюда сведения попали дальше, были кем-то процитированы, и даже те, кто понимает, что «Википедия» – это третьесортный источник, стали носителями неправды, ссылаясь при этом на достоверную информацию. (В свою очередь, «Википедия» могла бы сослаться на источник, который сама процитировала, чтобы оправдаться за невольную ложь.)
Та же «Википедия» распространила сведения о принцессе Сигава по имени Туатафа Хори, подробностях битвы при Экзахамероне, Сейлор Тодстул (смесь Сейлор Мун и Супер Марио) и множестве других событий и людей, происходивших и существовавших только на страницах сего уважаемого источника. Один из самых долговечных ляпов – статья о некоем Гае Флавии Антонине, которого более восьми лет «Википедия» называла подлинным убийцей Юлия Цезаря. Есть также ляпы с ляпами: например, весной 2008 года в течение месяца в «Википедии» продержалась статья о том, что Маргарет Тэтчер – это вымышленный персонаж.
Все это неудивительно, если учесть огромный объем «Википедии» (в одной только англоязычной версии тридцать два миллиона страниц). Конечно, впечатляют и тридцать два толстенных тома последнего печатного издания «Британской энциклопедии» (2010), но это пустяки по сравнению с «Вики». Если напечатать «Википедию» в том же формате, что и «Британскую энциклопедию», то получится две тысячи томов (без иллюстраций). В такой громаде (неважно, в сетевом или печатном виде) едва ли удастся избежать ошибок.
Теперь о падении авторитетов. Когда Клифтон Фэдимен, литературный лев середины прошлого века и член редакционного совета «Британской энциклопедии», в 1990‑х понял, что интернет уничтожит Британнику, этот восьмидесятилетний старик сказал: «Я думаю, надо просто смириться с тем, что скоро власть захватят умы менее образованные, нежели наши». Если отбросить элитарность стиля, то можно сказать, что Фэдимен повторил Томаса Элиота, написавшего в 1934 году: «Где то знание, какое мы потеряли в море информации? Где значимый сигнал, потонувший в шуме? За исторически короткий период мы скатились от республики ученых XVIII века – сообщества интеллектуалов, общавшихся только между собой и игнорировавших широкие массы, – до сообщества, которое можно с полным правом назвать “толпой ученых”».
Не знаю, было ли это чрезвычайно резкой реакцией со стороны Фэдимена на новую ситуацию (как мы можем проверить его утверждение?), но, когда мы обращаемся к «Википедии» как к источнику проверки фактов, остается только удивляться нашей слепой вере в достоверность этой энциклопедии, лишенной традиционного авторитета. Главная проблема здесь не в человеческих ошибках – от них не свободна и «Британника». Опасность «Википедии» в ее сильной стороне – демократичности. Там, где все версии равноправны, а мнение специалистов становится маргинальным, верх могут одержать корпоративные и политизированные интересы.
* * *
Джеймс Хейлмен – высокий раскованный человек в очках – один из тех, кто верит в миссию «Википедии». Сорок часов в неделю Джеймс работает врачом скорой помощи в маленьком городке, а затем еще сорок часов бесплатно редактирует и дополняет медицинские статьи в «Википедии». Хейлмен – один из восьмисот ее активных администраторов, безвозмездно работающих в разных точках земного шара. Он очень ревностно относится к своим добровольным обязанностям. Например, недавно он пять месяцев следил за дискуссией по поводу главной иллюстрации к статье «Беременность». Речь шла о том, как изобразить беременную женщину – обнаженной или одетой. (После голосования, в котором приняли участие сто пользователей, было принято решение показать женщину в одежде.)
Администратор – должность незаметная и незавидная. Когда выбирается название статьи (после запроса на право администрирования и обсуждения кандидатуры, напоминающего защиту диссертации), победившему пользователю в профиле присваивается значок «Википедии». Он представляет собой изображение уборщика с ведром и шваброй, чем подчеркивается тот факт, что администратор – это не третейский судья, а дворник, расчищающий путь к истине.
Несколько лет назад Хейлмен стал участником конфликта об истинной пользе от трансцендентальной медитации (ТМ). Один коллега попросил Хейлмена проверить некоторые утверждения в материале на странице организации, пропагандирующей ТМ. Хейлмен убедился: в статье утверждалось, будто ТМ оказывает благотворное воздействие на здоровье. Перелопатив груду литературы, Хейлмен пришел к выводу, что ТМ не влияет на здоровье человека, и удалил неверный текст со страницы.
Однако вскоре удаленный отрывок оказался на прежнем месте. Дело в том, что Хейлмен считал трансцендентальную медитацию новой религией, а ее адепты полагали, будто они ученые. Они начали на «своей» странице цитировать выводы исследований, посвященных ТМ.
Споры в «Википедии» разрешаются народным голосованием. После определенного числа проверок и пикировок между противоборствующими сторонами наступает очередь голосования как части узаконенной процедуры. В споре Хейлмена с ТМ в голосовании было заинтересовано недостаточное число общих редакторов (то есть пользователей). Команда работавших со статьей о ТМ (около десяти человек) могла в силу своей численности выиграть любое голосование об окончательном варианте материала. Эти редакторы имели интересные ники – «РобкийПарень», «Оливка». Как полагает Хейлмен, этим они всячески подчеркивали свое смирение.
«На самом деле они всегда выглядят очень милыми, – сказал мне Хейлмен. – Они никогда не отчаиваются, всегда играют по правилам. Это просто добросовестные редакторы, которые упорно, год за годом проталкивают свою точку зрения в статью. Как все служители религии, они терпеливы и хорошо разбираются в человеческой психологии».
Хейлмен продолжал борьбу за свою версию истины, основанную на научном методе, стараясь обойти ловушки системы голосования, принятой в «Википедии». Хотя подавляющее большинство споров здесь регулируется голосованием, на этом сайте есть группа, представляющая собой высшую власть – арбитражный комитет. Придумал его Джимми Уэйлс через два года после учреждения сайта. В состав комитета вошли двенадцать человек (теперь их пятнадцать). Они решали затянувшиеся споры между редакторами. Хейлмен дважды представлял свое дело в эту высшую инстанцию, но безрезультатно.
«Арбитражный комитет, – утверждал Хейлмен, – разбирает только поведенческие, а не фактические нарушения». Короче говоря, веди себя хорошо – и ты выиграешь любой спор у любого зануды, отстаивающего никому не нужные факты.
В это я поверить не мог и обратился к одному из членов арбитражного комитета. Дэйв Крейвен, тридцатидвухлетний специалист по информационным технологиям с северо-востока Великобритании, подтвердил слова Хейлмена. «Это очень долгий и бюрократический процесс, – сказал Крейвен, – но ведь с самого начала в намерения комитета входил разбор этических конфликтов, а не решение вопросов о содержании статей… Эта философия очень проста, так как мы – это всего лишь двенадцать простых смертных, у которых недостаточно квалификации, чтобы судить обо всем, от медицины до религии. Мы можем говорить лишь об этичности поведения участников спора». Удивительно, но с каждым годом на рассмотрение арбитражного комитета поступает все меньше жалоб. В 2006 году таких случаев было 116, и с тех пор их число неуклонно снижается. В 2013 году арбитражный комитет разобрал всего 12 инцидентов.
Арбитражный комитет полон самых лучших намерений и хорошо справляется с отведенной ему задачей. Но формирование знаний в «Википедии» будет всегда зависеть от пристрастности сторон, каждая из которых будет тянуть одеяло на себя. Таким образом, уравнительный подход оказался ничем не лучше элитарного. «Это большая слабость “Википедии”, – жалуется Хейлмен. – Проявляя настойчивость, любая группа может извратить знание, которое наш сайт несет людям». Пока Хейлмен недоволен состоянием страницы, посвященной трансцендентальной медитации. Он утверждает: «Они взяли нас измором. Мне пришлось сдаться».
Серьезность, время, терпение. Вот направления возникновения ошибок в «Википедии». Главное – мягкое, но настойчивое смещение истины из одной реальности в другую. По мере того как этот огромный третьесортный источник информации все активнее используется для производства и распространения знаний, увеличивается и специфическая проблема «Википедии». И речь идет не о случайных ошибках или добросовестных заблуждениях и тем более не о грубом невежестве – такие откровенные ляпы легко выявляются и удаляются простым нажатием клавиши. Наибольшее беспокойство вызывают силы, которые переламывают старания энтузиастов вроде Хейлмена. У Coca-Cola есть в запасе неограниченное время. То же самое касается любой религии, кроме, конечно, тех, что проповедуют скорый конец света. Если борьба Хейлмена с искажениями на страничке, посвященной трансцендентальной медитации, разыгралась всего через несколько лет после изобретения «Википедии», то во что превратится эта система через пару столетий? (Дезинформация, то есть злонамеренный обман, намного опаснее и разрушительнее, чем простая ошибка.) Какие неуловимые изменения в понимание мира принесут будущим поколениям наши коллективные, укоренившиеся в умах предубеждения?
Один из тех предрассудков, о коих стоит побеспокоиться, – гендерный. Консенсус, которого «Википедии» удается достичь в спорных случаях, – это «мужской» консенсус. Согласно докладу, опубликованному самой компанией в 2011 году, 91 процент редакторов «Википедии» – мужчины. Ограничения, порождаемые такой ситуацией, могут стать очень серьезными. Таким образом, идея о сохранении истины как массового соглашения провоцирует очень серьезный вопрос: каких именно масс?
* * *
После того как мы с Хейлменом вышли из бара и он заторопился на самолет, я мысленно вернулся к Эрике Фельдман и ее незаслуженной славе.
Но кто же все-таки изобрел тепловой выпрямитель волос? Чей трон «захватила» Эрика? Wikipediocracy – сайт, анонсированный его создателями как место «критики, разбора ошибок и небрежностей “Википедии”», – бодро «проливает свет на самые темные закоулки “Википедии” и связанных с ней проектов, разбирает случаи злоупотреблений, а также структурные изъяны сайта». На этом сайте я узнал, что «настоящий изобретатель» утюжка для волос – мадам К. Уокер. Несколько других сайтов подтверждают эту информацию.
Кто-кто? Выясняется, что Уокер – это, скорее всего, реальный персонаж. Сара Бридлав (девичья фамилия Уокер) родилась в Луизиане незадолго до Рождества 1867 года в семье бывших рабов, но к концу жизни стала процветающим бизнесменом и известным филантропом. В юности Уокер работала прачкой, а потом, решив начать свое дело, разработала систему ухода за волосами специально для чернокожих женщин. «Чудесное средство для роста волос мадам Уокер» продавали «разносчики культуры ухода за волосами», которых обучали в «школах Уокер». Парикмахерская империя росла как на дрожжах, ее годовой доход постепенно достиг 200 тысяч долларов. Мадам Уокер умерла в Нью-Йорке весной 1919 года, будучи очень богатой женщиной.
Как это ни печально (хотя и вполне предсказуемо), дальнейшие изыскания показали: сведения об Уокер-изобретательнице тоже не соответствуют действительности (во всяком случае пока).
Стремясь использовать энергию энтузиастов и создать энциклопедию, в которой статьи о массовых убийствах в школах появляются одновременно с репортажем по телевизору, не упускаем ли мы что-то важное? Возможно, следует выдержать паузу или по крайней мере перевести дыхание, чтобы создать статью, исполненную мудрости. Не забыли ли мы напутствие поэта Райнера Рильке? «Вопрос надо пережить сразу. Возможно, потом, постепенно, незаметно для самих себя, в какой-то неблизкий день, вы набредете на верный ответ». Но у нас нет времени для отсутствия знания. Мы хотим знать сейчас. Переживание вопроса требует любви к уединению, но именно его нам не хватает.
* * *
Хватаясь за телефоны и планшеты, мы получаем в руки источник информации, за обладание которым любое правительство всего поколение назад отдало бы себя на заклание. И не это ли переживание повседневного информационного чуда заставляет нас всерьез думать, будто и нашим мнением стоит поделиться со всем миром? В конце концов, разве мы не так же умны, как все прочие в нашем окружении? Особенно если учесть, что все мы для обмена информацией пользуемся одной и той же связью Wi-Fi? И (рассуждая в том же духе) разве мое мнение не заслуживает фанфар?
* * *
По традиции, вынесение экспертных оценок – это улица с односторонним движением. Книга может расстроить читателя и даже привести его в ярость, но самое большее, что он может сделать, – это дрожащей рукой написать на полях: «Ложь!» Я и сам не раз это делал, испытывая ощущение полного бессилия. Здесь, помимо всего прочего, важна краткость ответа. Читатели могут иметь сколько угодно умных идей по поводу тем, обсуждаемых в никуда не годной книге, но они (читатели) не станут писать свою книгу, потому что, увы, ее никто не будет читать (тем более автор, не ведающий об очередном критике и с увлечением работающий над следующим отвратительным опусом). Теперь же этот автор не может избежать массовой критики. Выражаясь словами Дэвида Уайнбергера, специалиста по информационным технологиям, этот аморальный переход представляет собой движение…
…от профессионалов к непрофессионалам. От определенности к двусмысленности. От последовательности к беспорядочному объему. От непроницаемости авторитета к требованию тотальной прозрачности. От содержательного и познаваемого к взаимосвязанному и неуправляемому.
Взаимосвязанное и неуправляемое. Это про нас. Как будто речь идет о группке первоклашек или о фаланге взбунтовавшихся воинов. В этой двойственной ипостаси мы сражаемся за новое понимание «ценного мнения», или, лучше сказать, «оцененного мнения».
Чрезмерное изобилие непросвещенных, двусмысленных мнений – это как раз то, что элита пыталась затоптать с момента появления коммуникационных технологий. Историк Джонатан Роуз говорит об этом прямо: «С тех пор как появилась письменность, грамотные классы все время пытались отстранить от нее непосвященных, отпугнув их непонятными языками». В Древней Месопотамии, пишет Роуз, писцы добавляли в конце глиняных табличек самодовольную приписку: «Пусть мудрые учат мудрых, чтобы ничего не понял невежда». Сегодняшние ученые ведут себя не так грубо, но сохраняют в своем общении узкоспециализированный жаргон. Поэтому у посторонних часто складывается впечатление, что они не понимают ученых не из-за нехватки ума, а от незнания их тарабарского языка. Можно, конечно, ухмыльнуться, когда таким образом похищают авторитет у абстрактной элиты. Но, как я понял, куда хуже, когда его похищают у нас.
* * *
В течение нескольких лет, не имея вначале никаких дипломов и сертификатов, я писал театральные обозрения для общенациональной канадской газеты Globe and Mail. Я посещал обычно три спектакля в неделю, изредка публикуя нелицеприятные отзывы, которые набрасывал в блокноте во время скучных представлений. Я чувствовал себя не последним театральным авторитетом, так как мое мнение, опубликованное в одной из самых популярных в стране газет, самим этим фактом возносилось на экспертный уровень. У меня никогда не было специального образования, и я не относил себя к театралам. Правда, я стремился учиться, был любознателен, и этого оказалось достаточно. Ведь именно специалисты способны убить интерес широкой публики к своему предмету благодаря излишней дотошности и узкопрофессиональному взгляду. Напротив, я был образцовым вдумчивым обывателем, получившим трибуну в Globe and Mail, откуда и озвучивал свое мнение. Это было забавно и подстегивало мое самолюбие.
Но потом по моим стопам пошли все. Когда это началось? Может быть, в 2008 году? Помню, как я читал отзывы о пьесе, которую я оценил, надеясь найти ссылку на мое мнение. Однако вместо этого я с изумлением наткнулся на восторженный отзыв какого-то местного блогера (как это было грубо – напечатать под этим бредом интернет-адрес вместо набранного курсивом названия газеты или радиостанции). Это меня встревожило – и в меньшей степени показалось неприятным, – потому что этот блогер не имел авторитета, на который могло опереться его мнение, и поэтому какова может быть ценность его рецензии? Кому какое дело, что этот пустозвон думает о пьесе? Моя наивность шла рука об руку с ханжеством. Не было никаких разумных причин ценить мой отзыв выше только потому, что он был напечатан в Globe. Это был сигнал о моем пошатнувшемся положении, на которое посягнул какой-то сетевой узурпатор.
Социальные сети подорвали монополию на мнение в мире театральных, выставочных и кинематографических рецензий, а также отзывов о ресторанах. Несмотря на то что Google и Facebook усиленно разыскивают данные, чтобы монополизировать некоторые отрасли знания (прежде всего выгодные для рекламодателей), мы видим отчетливый рост количества опубликованных в сети любительских суждений. Новые технологии «освобождают» голоса множества людей, несмотря на то что эти же технологии требуют стандартизации и контроля других видов информации.
Эта тенденция не нова. Например, в то время как самым знаменитым детищем новоизобретенного печатного станка стала Библия Гутенберга, он (печатный станок) позволил также (как пишет Элизабет Эйзенштейн),
печатать сочинения алхимиков, пророчества Сивиллы, сочинение Гораполлона об иероглифике и многие другие, кажущиеся авторитетными, а на самом деле мошеннические эзотерические писания, мешавшие подлинной науке тем, что они распространяли ложные знания.
Окутанное непроницаемой мглой средневековое мировоззрение стало в каком-то смысле более доступно грамотному обществу XVI века, чем его современникам. (Получила распространение и порнография. Кто-то, видимо, должен написать исследование о буме подобной литературы, произведенном изобретением Гутенберга.) Историки любят рассуждать о том, что печатный пресс открыл путь к чистому рационализму Просвещения (и это правда). Но машине все равно, что печатать, у станка не было предпочтений в отношении Ньютона и Вольтера. Машина с одинаковым равнодушием печатала ретроградные или «аморальные» писания и передовые или «благородные» творения.
* * *
В конце XIX века во многих газетах появился раздел «Письма читателей», позволивший читателям превращаться в писателей. «Разница между писателем и читателем, таким образом, находится в процессе утраты своей фундаментальности, – сокрушался литературный критик Уолтер Бенджамин. – Читатель в любую минуту готов стать писателем». Он также добавлял: «Литературный авторитет стал общей собственностью, и это вызывает содрогание».
После того как я впервые увидел отзыв блогера, напечатанный вместе с откликами «профессиональных» критиков, плотину прорвало. Сегодня пресс-агентства регулярно выдают сайтам, которые люди ведут в одиночку, бесплатные билеты на представления в надежде получить взамен хвалебную рецензию. Театральные менеджеры, которые перед началом спектакля просят зрителей выключить мобильные телефоны, призывают их в антракте включить телефоны, чтобы поделиться впечатлениями в Twitter. Через пять лет после того, как я впервые отметил эту перемену, мы с другом объявили великолепным один фильм, которому пользователи интернета дали хорошие отзывы. Мы выбирали пиццерию в Сиэтле, ориентируясь на страницу Yelp, которую один доброхот показал нам на дисплее своего телефона (мы были поражены тем, что какой-то чудак в отеле попытался лично объяснить нам, где мы можем пообедать). По мере того как мои друзья все больше полагались на любительскую или алгоритмическую критику, они все охотнее становились критиками-любителями, пополняя базы данных Yelp и Amazon. Входя во вкус этого пополнения и подчинения океана информации (или во всяком случае взаимодействия с ним), каждый становится экспертом. Стоит ли волноваться по этому поводу?
* * *
Когда известный поборник элитаризма (и лауреат Пулитцеровской премии) Уильям Генри III написал свою самую знаменитую книгу In Defense of Elitism, стало ясно, что он очень недоволен тем, насколько похоже «главное настроение современной американской культуры на самовосхваление деревенских мужланов». Да, это жесткое и обидное высказывание. Временами текст (написанный в 1994 году, незадолго перед тем, как «деревенские мужланы» ради «самовосхваления» прибрали к рукам гений интернета) кажется невыносимо снобистским в своем стремлении отделить зерна от плевел. Но стоит вернуться к этому элитарному порыву во второй раз, так как текст высвечивает позицию (при отсутствии мнения или его скупом выражении), от которой мы отказываемся, выходя во всемирную сеть. Нам, кстати, нечасто напоминают об отсутствии мнения. Однако если вы верите, что одни мнения могут быть лучше других, то вы сами своего рода элитарист. Я помню, что в девятнадцать лет читал In Defense of Elitism с ощущением того, что совершаю постыдный поступок (так чувствовало себя предыдущее поколение при просмотре Playboy). Это был рубеж нового тысячелетия, мои университетские друзья придерживались левых убеждений и удивленно вскидывали брови, словно заставали меня за чтением бульварного романа. Однажды я сказал очень строгой девушке из нашей группы: «Тиковая мебель лучше сосновой». После этого она не разговаривала со мной неделю.
Интересно, что бы подумал обо мне бедный Уильям Генри III, если бы знал, какие фильмы я смотрю в сети, какую музыку предпочитаю? Вместо того чтобы прислушиваться к советам первоклассных критиков, я выбирал из предложений на Netflix, который ориентировался на меня как на человека, смотревшего «Блондинки в законе» (2001). (Банальность и случайность наших интересов и склонностей порой оказывают на нас весьма болезненное воздействие.) Это алгоритмически подобранные предложения подходящих фильмов для человека, которому понравились «Блондинки в законе». Таким образом, это собственное, хотя и компьютеризированное суждение самого этого человека – цифровая версия восклицания «О, это будет в твоем вкусе!» Часто меня буквально коробило от нарисованных Netflix моих кинематографических склонностей, которые он мне навязывал. (Мой друг по имени Дэвид жаловался, что Google AdSense «из-за моих предпочтений обходится со мной как с женщиной сорока трех лет».)
Можно предположить, что в будущем гораздо больше вещей станет подбираться согласно общественному консенсусу. При этом мы не будем осознавать, что выбор делается не нами, хотя и за нас. Ученый-компьютерщик (и первопроходец виртуальной реальности) Джайрон Ланье очень гневно отзывается об этой «невидимой руке» в книге Who Owns the Future?
Если критерий качества – это рыночная стоимость, то какого черта мы мучаемся и доказываем теоремы? Почему бы нам просто не поставить на голосование вопрос о том, верна теорема или нет? Чтобы обставить это дело наилучшим образом, давайте заставим голосовать всех без исключения, но особенно сотни миллионов людей, которые ничего не смыслят в математике. Это вас устроит?
Эта невидимая рука принимается за работу всякий раз, когда вы отправляете запрос в поисковую систему. Когда Google выбрасывает вам результаты поиска, его алгоритм (имитируя научную традицию) допускает, что наиболее авторитетна та работа, которую чаще всего цитируют. Google отдает предпочтение результатам поиска, связанным ссылками с наибольшим числом веб-страниц. Он выставляет в начало списка наиболее популярные из 142 миллионов ответов, например на запрос «веселье». В уже упоминавшейся книге «Пустышка. Что интернет делает с нашими мозгами» Николас Карр рассказывает интересную историю о том, куда может завести такой подход. Социолог Джеймс Эванс из Чикагского университета составил базу данных из тридцати четырех миллионов научных статей, опубликованных в журналах за период с 1945 по 2005 год, чтобы установить количество и разнообразие цитирования, использованного в этих статьях. Стала ли благом для науки публикация научных журналов в сети, а не на бумаге?
По мере того как основная масса публикаций начала появляться в электронных версиях, ученые стали цитировать меньше статей, чем раньше. Зато увеличилась частота цитирования более свежих источников. Увеличение объема доступной информации, утверждает Эванс, привело к «сужению горизонта науки и образования».
«Гуглизация» знания – то есть облегчение поиска – создает великолепные возможности для отыскания нужной информации. Однако она не может заменить человеческую интуицию и творческие прорывы. Необходимо сохранить элемент случайности, некоторую степень рискованности чистого открытия в работе инструментов, которые наука использует для исследования мира. Высочайшее озарение может прийти неожиданно, во время чтения старинной иностранной книги или в ходе разговора с нейроанатомом в очереди на станции техобслуживания. Необходимый элемент научного исследования – напряженный поиск и неудачи, а не только алгоритмическая уверенность.
Помимо настоятельной потребности в случайных результатах и связях надо признать, что в науке некоторые вещи значительно превосходят житейскую мудрость толпы – иногда быстрота и количество должны, склонив голову, уступить дорогу теории и смыслу. Порой нам просто необходимо отдалиться от злобы массового мнения и прислушаться к голосам избранных. В прошлом сделать это было намного проще, чем сейчас. Никогда прежде мы не имели дела с таким огромным объемом информации и с такой пропастью людей, стремящихся ее извратить.
* * *
Я повинен в этих сдвигах не меньше, чем кто-либо другой. Просматривая аннотацию какой-нибудь книги на сайте Amazon.com, я не могу не заметить, что в списке бестселлеров она стоит на 390 452‑м месте, а «Джози из Феникса» считает ее «настолько скучной, что ее можно, не читая, выбросить в помойку». На Amazon любой товар – от коробки печенья до детских игрушек для украшения лэптопа – сопровождается описанием рейтинга продаж и цитированием общественного мнения. Если предприятие слишком мало и не имеет собственного сайта, то единственный способ найти его адрес – это обратиться на сайт . Это желтые страницы для людей, которые не имеют понятия о том, что такое желтые страницы.
Пользовательская база этого сайта впечатляет. Когда был запущен (в 2004 году), его в течение месяца посещали в среднем 300 тысяч человек. Спустя несколько лет, в 2008 году, это число возросло до 15,7 миллиона, а в 2011‑м – до 65,8 миллиона. Рост идет не линейно, а экспоненциально. В 2013 году ежемесячно заманивал к себе 117 миллионов пользователей. Приверженцы сайта – «йелперы» – написали 47 миллионов отзывов о деятельности самых разнообразных предприятий (в основном ресторанов и магазинов), причем совершенно бесплатно. Ежедневно, каждую секунду пользователи либо получают от сайта указания, куда обратиться по тому или иному поводу, либо связываются с нужными учреждениями через мобильное приложение сайта.
Эти отзывы на работу предприятий чаще всего скучны или бессмысленны, но нельзя отрицать пользу, которую они приносят учреждениям. Согласно исследованию, опубликованному в Economic Journal, когда рейтинг какого-либо ресторана в достигает определенного уровня, число его постоянных клиентов начинает расти, несмотря на то что цены, качество блюд и обслуживания остаются прежними. Такая ситуация, естественно, провоцирует владельцев многих предприятий создавать и отправлять на сайт фальшивые отзывы, чтобы заполучить на свою сторону мнение публики или хотя бы содержимое ее кошельков. Самый наглядный признак значимости отзывов – те страсти, которые иногда из-за них закипают. Владелица одного из ресторанов на знаменитом Байуродском рынке в Оттаве была обвинена в клевете и отправлена в тюрьму за то, что запустила в интернете кампанию травли человека, оставившего на неблагоприятный отзыв о ее заведении.
Эта одержимость миром бессодержательной критики – местом непрофессионализма и самовосхваления, занимающим позицию, прежде принадлежавшую «элитной» критике, на которую мы полагались, – дала повод таким авторам, как Эндрю Кин (автор книги The Cult of the Amateur), смело заявить: «Сегодня интернет убивает нашу культуру». Мы получаем мнение толпы вместо точки зрения разумных людей, мы переживаем краудсорсинг культуры. Приведу в качестве примера проект сайта Unbound Publishing – образцовую демократизацию отбора тем для написания книг. Авторы представляют на суд пользователей темы, и народ решает, стоит ли финансировать написание книги. «Отныне судьба книг в ваших руках!» – восторгается сайт. Этот способ, конечно, подходит для написания и издания каких-нибудь новых порнографических «Сумерек» (я снимаю шляпу перед изобретательностью потенциальных авторов). Но каков будет спектр работ, написанных в результате такого отбора, и какие книги будут забракованы?
Мы слишком далеко зашли в своей убежденности, будто обнародование наших голосов – это благо (хотя в общем смысле это верно). Сейчас пора умерить пыл и задать себе вопрос, не страдаем ли мы от избытка мнений.
* * *
За годы работы штатным критиком в разных газетах мне приходилось писать рецензии о картинах, операх, камерной музыке, балете, книгах и театральных постановках. От всех своих коллег (во время антрактов или на выходе из какого-нибудь независимого театра) я слышал практически одно и то же: проклятия в адрес нового порядка в критике. «Эти чертовы блогеры, – сказал мне один музыкальный критик за коктейлем, – лезут из всех щелей, соблазняют рекламодателей и выплескивают на сайты бессмысленный, отвратительно написанный вздор. Непонятно, зачем я до сих пор роюсь в литературе и беру интервью». Другой ветеран театральной критики был недоволен тем, что «всякий раз, когда наступает интернет», у него становится меньше работы. «Остается все меньше места для критических статей в газетах. Во всяком случае, оплачиваемых статей». Еще один критик просто заметил: «Боже, читаешь эти рецензии в интернете и видишь, что их авторы не умеют правильно расставлять запятые. Неужели всем безразлично, что они читают бред людей, не имеющих представления о грамматике?» Когда экспертами становятся все, настоящие специалисты исчезают.
Тем не менее есть способ использовать и профессиональных критиков – их можно внедрять в «народ». Такие сайты, как (его посещают ежемесячно десять миллионов человек), используют массу данных и критических статей для создания рейтингов фильмов. По причинам, которые мне не хочется называть, я однажды написал в Globe and Mail рецензию на неудачный фильм Уве Болла «Постал», и сайт «Гнилые помидоры» с тех пор использует мою рецензию. (Естественно, я не получил за это ни цента.) Возможно, я выдам информацию, полезную для 124 рецензентов комедии Винса Вона «Кадры решают все»: их работа, спрессованная в кашу, стала основой 34 процентов отзывов «Помидоров». Интересно, как это отразилось на заработках критиков, деятельность которых стала подножным кормом для ловкого сайта? Кто, простите, станет читать платную рецензию, если ее уже превратили в праведный и, главное, бесплатный алгоритм? Наше поколение живет в эпоху угасания критики. Мы хотим знать, где нам лучше всего поесть и какой стоящий фильм посмотреть, но начинаем забывать: настоящая критика – всегда одинокое субъективное мнение на фоне тишины, а не шум бестолковых выкриков толпы. Невозможно вылепить из множества вкусов один усредненный. Однако в потоке рейтинговых систем и собирательных процентных ценностей, которые толкают нас к телевизионным шоу на сайте Netflix или к определенным песням на сайте iTunes, мы не замечаем потери менее напористой системы рекомендаций. А ведь прежде мы всегда полагались на нее – на индивидуальную критику и доверительные разговоры.
Как ни странно, я нашел сочувствие у Мэтта Этчити, главного редактора . Я высказал ему свое мнение о суммировании мнений критиков: «В какой-то степени это проклятье и забвение самого смысла критики, так как лишает ее субъективности». Этчити ответил: «Этот вопрос так меня волнует, что я порой не могу спать по ночам». Я спросил, в чем он видит свою роль в критических спорах. Он пояснил, что его работа – собрать воедино самые ценные мнения в стране, чтобы сделать их доступными для миллионов читателей сайта. «Иногда я чувствую себя городским глашатаем, – сказал Этчити, – этаким герольдом». Возможно, им руководят самые благие намерения, но на сайте продолжается суммирование и опрощение критики.
Надо ли нам создать в критике своего рода вакуум, искусственное приглушение шума толпы, на фоне которого более отчетливо зазвучат голоса, высказывающие внятные личные мнения?
Возможно, следует потребовать больше подобного вакуума от таких компаний, как Songza, музыкальный сайт, предлагающий списки рекомендуемых произведений на основании мнений множества экспертов (или знаменитостей – от Джастина Бибера до бывшего мэра Нью-Йорка Майка Блумберга). Деятельность Songza основана на простом принципе: если на полках музыкальной «ярмарки» лежат 24 миллиона песен, то люди теряются от такого изобилия и выбирают несколько уже известных им вещей. При наличии доступа ко всему человечество вообще перестает что-либо искать. Работа Songza заключается в том, чтобы узнать у вас, что вы намерены делать под музыку (прогуляться по солнышку? лечь спать?), а потом в соответствии с вашим настроением предложит произведения, о существовании которых вы даже не подозревали. Каждый день сайт бывает занят семьдесят миллионов минут. Я разговаривал с сооснователем компании Элиасом Романом, двадцатидевятилетним вундеркиндом из Квинса, включенным в список Forbes 30 известнейших людей в возрасте до 30 лет. Признаюсь, я с большим облегчением выслушал его мысли относительно будущего музыки. «Некоторые вещи очень хорошо подходят для краудсорсинга, – сказал он, – но если вы хотите составить последовательный и внятный список музыкальных произведений, то придется сделать нечто большее, чем просто скомпоновать биты информации. Я хочу сказать, что эта работа полезна для формирования вкусов».
Формирование вкусов? Было очень странно слышать это словосочетание, зашкаливающее элитарностью, из уст новичка сетевого предпринимательства. «Мы очень хотим быть законодателями вкусов, – продолжал он. – Да, иногда наши алгоритмы предложат пользователю музыку, которую он уже выбирал в прошлом, но наша задача в том, чтобы продвигать и неизвестные пользователю песни, которые он, возможно, выбрал бы сам, если бы знал о них. В этом будет нечто приятное и одновременно неожиданное».
Настойчивость, с какой Роман говорил о формировании вкусов, характерна для большинства провайдеров контента, стремящихся лишь к одному – к потаканию желаниям пользователей. Эта тенденция должна еще пройти долгий путь, прежде чем сможет противостоять тому, что известный сетевой активист Элай Парийзер назвал «пузырем фильтров».
Вот как работает этот пузырь: с 2009 года Google предвосхищал те результаты поиска, которые посетитель сайта мог посчитать наиболее интересными. Затем система выдавала эти результаты после каждого запроса, постепенно сужая кругозор самого пользователя. В 2013 году Google объявил, что так же будет работать и сервис Google Maps, облегчая нахождение мест, которые, по мнению поисковика, вам нравятся (и затрудняя поиск мест, ранее вам неизвестных). Этому примеру последовал Facebook, выдавая подобным образом по запросу список активности ваших «друзей». В конце концов информация, с которой вы имеете дело, начнет казаться вам абсолютно персонифицированной, она будет подтверждать правильность ваших убеждений, предрассудков, верность жизненного опыта. Но такой подход тормозит личностное развитие. Персонификация – восхваление вашего вкуса, мнения – может оказаться смертельно опасной для настоящего обучения. Только в том случае, если поисковые сайты, подобно Songza, продолжат выдавать пользователям «неожиданный» контент, мы сможем избежать «пузыря фильтров». Высокая оценка тех редких экспертных оценок, которые пока появляются в сети, поможет сделать нас восприимчивыми к чему-то поистине новому, неизведанному и волнующему.
* * *
Неизбежный спутник девальвации профессионального экспертного мнения – это завышение оценки общественной точки зрения именно в награду за любительщину. Комментарии в сети буквально усеяны акронимом ИМХО, обозначающим совершенно безобидную, на первый взгляд, фразу (in my honest opinion – «по моему искреннему мнению», или in my humble opinion – «по моему скромному мнению»). Эта аббревиатура возникает, когда нужна индульгенция на безнаказанность публичного высказывания. «ИМХО, мексиканцы должны хорошо говорить по-английски, если они хотят работать в нашем ресторане». Не прикасайтесь ко мне! Это всего лишь мое мнение!
Я привык видеть в ИМХО предвестник глупости и чепухи. Акроним обычно предупреждает о том, что комментарий либо плохо обдуман, либо пропитан предрассудками, либо пустяковый. Это элемент той культуры публичных обсуждений, в которой «искреннее мнение» заслуживает публикации и усвоения не из-за своих достоинств, а лишь за «искренность». В своей чудесной книжке On Bullshit специалист по философии морали Гарри Франкфурт предлагает полезное уравнение, предсказывающее превращение обсуждения какого-либо вопроса в чушь:
Чушь неизбежна всякий раз, когда обстоятельства вынуждают человека говорить о том, чего он не понимает. Таким образом, чушь производят всегда, когда необходимость или возможность заставляют человека говорить о каком-то предмете, обсуждение которого требует знания фактов, неведомых говорящему.
Так не создаем ли мы сами машины по производству чепухи? Не становится ли ясно по содержанию более ста миллионов любительских описаний путешествий, заполняющих сайт Tripadvisor, что желание говорить публично практически всегда превосходит наши знания о предмете? Во всяком случае, приглашений к выплескиванию в сеть всякого бреда предостаточно.
Когда я начинаю тонуть в абсурде – своем и чужом, – я вдруг задумываюсь о том, каково было сидеть, скажем, году в тридцатом где-нибудь в нью-йоркском кафе, читая в New Yorker книжное обозрение Дороти Паркер. Интересно, какие ощущения вызывало такое чтение? Эти комментарии, состоявшие из сотен слов каждый, были и понятными, и внушающими понимание, в них не было ничего смешанного и избыточного. В них не было демократических претензий на «независимое мнение», в них звучал один, но значимый голос. «Независимое мнение» мисс Паркер было обычно немногословным. Она знала цену остроумию («как и изящному дамскому белью»), которое ценится именно за краткость. Рецензируя любимую ныне книгу Алана Милна «Винни-Пух и все-все-все», она не стала распространяться о ее достоинствах. Например, описав, как Винни и Пятачок пели в снегу, Дороти заявляет: «А в этом месте я растаяла и упустила развитие сюжета». И никто, слава богу, не откликнулся несусветной тарабарщиной… Искренность заметок Паркер тогда не глушилась десятками голосов, спешащих заполнить пространство глупыми комментариями.
Обзор был прочитан, журнал выброшен, и читателю предстояло самому решать, доверять ли мнению мисс Паркер. На этом все и заканчивалось. Изредка читатели писали в редакции (и эти письма публиковали, если они были осмысленны). Но чаще всего суждение критика было окончательным, и дискуссия велась только от него в сторону читателя. Какое это благо – помолчать, послушать и не спешить с возражениями. В этом есть безмятежность и налета благодати.
В нашей жизни всегда было немало абсурда. Однако никогда прежде не придавалось такого серьезного значения пустой болтовне, в которую выливаются зачастую публичные обсуждения. Раньше каждый мог ткнуть пальцем в известных болтунов (политиков и полубезумных пророков) и осуждающе покачать головой. Сегодня не на кого показывать пальцем, ибо все мы плывем в этом болоте. Когда диванному философу дают в руки мегафон, а толпа «независимых мнений» глушит одинокие голоса профессионалов, разве не приходит нам в голову, будто нести околесицу – это единственный способ общения с массами? Может быть, мы сумеем создать вакуум мнений, искоренить абсурд и выделить действительно лучшее?
Глава 5
Подлинность
Эндрю Ын работает на кафедре компьютерных наук Стэнфордского университета. Он год за годом читает лекции перед аудиторией, в которой сидят около четырехсот самых умных студентов. В 2008 году запущенный им видеопроект – Stanford Engineering Everywhere («Стэнфордское техническое образование для всех») – позволил ему читать лекции в сети. Для этого Ын просто ставил камеру в аудитории, а потом выкладывал в сеть запись лекции (обычно именно так в сеть попадают скучнейшие пиратские копии). Однако масса откликов, поступивших в адрес его чата, заставила Эндрю задуматься. Есть великое множество людей, которые в силу определенных обстоятельств или из-за недостатка средств не могут себе позволить учиться в Стэнфордском университете, хотя и жаждут этого. Как можно удовлетворить их стремление к знаниям? Способен ли интернет, как и другие передовые средства коммуникации, позволить нам (заставить нас) перераспределить монополию на знание? Разве не любая информация должна быть свободной и общедоступной?
В течение нескольких лет Ын в свободное от работы время разработал основы технологии, воплощенной сегодня в «массовых открытых онлайновых курсах» (massive open online courses) – МООК. Ына занимал единственный вопрос: как создать курс, пригодный для обучения любого количества студентов? Ответ появился в форме вопросников для самооценки, дискуссионных форумов, более динамичного стиля чтения лекций и неожиданного предложения оценивать знания студентов другим студентам. Это, по мнению Ына, не менее эффективно, чем мнение преподавателя или профессора (если каждый студент оценит знания пяти других, а его, в свою очередь, оценят пять других студентов). Летом 2011 года он объявил о начале курса, и на него сразу же записались сто тысяч человек. Эндрю тут же подсчитал, что ему потребовалось бы двести пятьдесят лет, чтобы прочитать в Стэнфордской аудитории лекции для такого числа студентов.
Началась революция МООК. 18 апреля 2012 года Ын (вместе с Дафной Коллер) объявил о начале работы обучающей платформы . Предположение Эндрю, что в мире существует огромная тяга к высшему образованию, блестяще оправдалось. На сайте Coursera обучаются пять миллионов студентов, посещающих 532 курса в 107 учебных заведениях, включая Принстонский и Йельский университеты.
У МООК много очевидных преимуществ. Онлайновые версии лекций подвергаются беспощадному сокращению, таким образом, из часовой лекции удается составить пятиминутную выжимку, суть. Вместо того чтобы показывать профессора, расхаживающего перед доской, Ын накладывает речь на показ графиков и написанных от руки ключевых пунктов. «Остается только значимое содержание лекции, – говорит он. – Мы используем редактирование видеоматериалов, чтобы вырезать скучные куски. Некоторые вещи, например то, как профессор что-то долго пишет на доске, совершенно незачем смотреть».
Кроме того, есть данные. Великое множество данных. Coursera не только обучает студентов, но и учится у них. Каждое нажатие клавиши, каждый клик мыши регистрируется в стремительно растущей базе данных сайта. Студент останавливает видеозапись – Coursera немедленно это отмечает. На сайте также фиксируются моменты, когда студенту требуется больше времени, чем обычно, для ответа на вопрос. Coursera знает, когда студент пропускает видео, какие вопросы одни студенты задают другим и в какое время дня они читают ответ. Приблизительно через год после начала деятельности сайта Ын сказал мне: «Coursera набрала больше данных, важных для системы образования, чем все его учреждения за пять тысяч лет существования самого образования».
Для чего нужны эти данные? Рассмотрим один случай. Ын составил задание по программированию, и тысячи студентов дали неправильный ответ. Но Ына поразило не это, а то, что Coursera смогла просканировать информацию и выявить одну и ту же ошибку у двух тысяч студентов. «Благодаря этому я смог создать исправляющую подсказку, которая всплывает всякий раз, когда студент делает распространенную ошибку. В обычной аудитории из ста студентов такую закономерность обнаружить невозможно. А чтобы добиться необходимого для нас уровня персонификации, потребовалась аудитория в сто тысяч студентов». (Я полностью согласен с этим пунктом, хотя думаю, что мы с Ыном по-разному понимаем слово «персонификация».) Вся надежда на то, что анализ большой массы данных позволит Coursera и другим провайдерам МООК создать программу персонифицированного обучения тем же способом, каким Netflix, Google и Amazon персонифицировали просмотр фильмов, поиск и приобретение товаров. Представьте себе: вы ведете группу по специальности «Литература двадцатого века» и объявляете, что принимаете ценные советы, которые «такие же студенты, как вы» находят полезными. Процесс интеллектуального поиска, весьма хаотичный и непредсказуемый, получает возможность в первую очередь находить наиболее ценный материал. «До сих пор, – сказал мне Ын, – педагогика была бессистемной наукой, а теперь мы сможем сделать ее управляемой точными данными». Естественно, я сразу вспомнил Картика Динакара, который мечтал сделать более «жесткими» такие расплывчатые науки, как психология и психиатрия, пользуясь для этого массивом данных, полученных при помощи краудсорсинга.
Краудсорсинг обучения Ын пояснил мне на примере лекций по технологии «Вики». «В Стэнфорде, – пояснил он мне, – я читал лекции в течение десяти лет. Написание конспектов отнимало массу времени, но все равно каждый год студенты обнаруживали у меня массу погрешностей и ошибок. Для онлайновой аудитории я выкладываю “Вики”-тексты и предлагаю обучающимся делать свои пометки и исправления. Студенты читают лекции и редактируют их. Если у вас сто тысяч студентов, которые читают и правят один и тот же текст, результатом будет его более высокое качество. Все ошибки устраняются очень быстро». Я спросил, нельзя ли приложить этот принцип обучения инженерным дисциплинам к таким специальностям, как история искусств или литература. Ын ненадолго задумался и ответил: «Я не вижу никаких помех».
Тем не менее МООК и обусловленная им дематериализация учебного процесса вызывает кризис подлинности обучения. По данным Pew Research Center, многие люди уверены, будто к 2020 году заработает массовая система «дистанционного обучения» и залитые весенним солнцем кампусы, совместные посиделки за кофе и отдых на лужайках отойдут в прошлое. То есть исчезнет все то, что студенты, учившиеся в эпоху до появления интернета, считали неотъемлемой частью своей жизни.
Есть и более конкретные претензии. Например, оценки выпускников. Другой крестный отец МООК, стэнфордский профессор Себастьян Трун, был одно время увлечен идеей дать образование на уровне Лиги плюща всем страждущим. Но позднее в интервью журналу Fast Company он заявил, что только десять процентов его студентов по линии МООК завершили курс. Профессор был сильно разочарован системой, которую сам помогал создавать: «Мы не даем людям того образования, о котором мечтали многие, в том числе и я, – сказал он. – У нас получился никуда не годный продукт». Подписав почти два миллиона студентов на свои онлайновые курсы, Трун пришел в отчаяние от плачевных результатов. Только половина тех, кто дошел до конца обучения, обладала удовлетворительным знанием материала.
Ын тем не менее сохраняет оптимизм. «Думаю, что очень многое можно и нужно преподавать в режиме онлайн, – сказал он мне. – Экономически, конечно, такая форма обучения выгодна, но я не вижу возможности воспроизвести бесценный опыт наставничества и работы в малых группах. Теперь я хочу заняться автоматизацией таких рутинных вещей, как отчеты и чтение лекций, что позволит профессорам освободить время для живого общения со студентами. Роль традиционного университета надо переосмыслить». Между тем появилось некоммерческое предприятие edX, объявившее в 2013 году о создании программы искусственного интеллекта, которая сможет мгновенно оценивать результаты экзаменов и письменных работ, что избавит преподавателей от необходимости самим проверять их.
Сам Ын часто сравнивает цифровую революцию с подвигом Гутенберга, а это значит, что он верит в неизбежное наступление эры компьютерного просвещения. «Думаю, когда-нибудь нам удастся изменить мир, – убежден он. – Если ребенок из бедной семьи в развивающейся стране пройдет несколько курсов по компьютерным знаниям, к которым прежде он не имел доступа, а затем сможет получить приличную работу, то одним этим мы уже изменим мир». Кто же будет возражать против такого просвещения? Стоит, однако, заметить, что большинство студентов Coursera отнюдь не из развивающихся стран. В настоящее время африканцы составляют 3,6 процента студентов, треть учащихся – из Северной Америки и еще треть – из Европы.
Нил Постман, один из самых активных критиков новых технологий, заявил в журнале Technopoly, что «школа явилась изобретением печатного станка, и устоит она или падет, зависит от того, сохранится ли важность печатного слова». Если рассматривать ситуацию с такой точки зрения, то Coursera и подобные системы – это своего рода проявление необходимости, символ неизбежной перестройки образования, связанной с изменениями в средствах коммуникации. «В течение четырехсот лет школьные учителя были частью монополии на знание, созданной книгопечатанием, – продолжает Постман, – а теперь они становятся свидетелями падения этой монополии». Во времена Тамуса (см. ) письменное слово не считалось символом подлинного знания, а затем оно стало единственной формой его истинности. Может быть, мы сейчас переживаем такой же период мучительной переоценки ценностей?
Монополия на новое знание может показаться абстракцией, если рассматривать ее в исторической перспективе. Прогресс в картографии, например, снабдил людей картами, то есть рисунки заменили живое впечатление от ландшафтов. Механические часы разделили лениво текшее «естественное время» на строго отмеренные части, поэтому звон колокола ближайшей церкви стал влиять на повседневную деятельность больше, чем биологические ритмы организма. Возможно, мир, становясь все больше и производительнее, одновременно превращается в обедненную копию мира прежнего, так как отвергает непосредственный опыт, а следовательно, и концепцию реальности, которая имела собственную ценность. Мы видим больше, но наше зрение затуманено, мы чувствуем больше предметов, но наши ощущения притупились. Маршалл Маклюэн считает, что всякий раз, когда мы при помощи технологии усиливаем наше природное восприятие чувственного опыта, мы одновременно отдаляемся от него. (Одна моя знакомая видела самолеты, врезавшиеся во Всемирный торговый центр, по телевизору, находясь у себя дома на другом конце континента, и подумала, что это кино.)
* * *
На наши глаза надеты своего рода очки. Мы прекрасно это чувствуем. Мы расширили свои знания о мире, нам стали доступны люди и места, недостижимые прежде. Но вещи, которые мы приобрели, утратили при этом свою подлинность. Со мной это случается постоянно. Свадьба моего брата проходила во дворе дома наших родителей, собралось больше ста гостей, они расположились под гирляндами из светящихся бумажных фонариков, натянутых между деревьями. Я на время покинул праздник, чтобы позвонить по телефону и прочитать сообщения, и тут с удивлением обнаружил, что мой друг выслал мне на телефон фотографии с этого самого празднества.
Самая очевидная причина отказа от подлинности – это, конечно, возможность получить доступ к улучшенной версии скучной и тусклой реальности. Почувствуйте прелесть «очков “Гугла”», выпущенных в 2013 году, которые обещают нам именно это – улучшенную реальность. Этот портативный компьютер представляет собой шлем (весьма нелепый и отчасти футуристический), на котором установлена миниатюрная видеокамера и экран. Управляется устройство при помощи голосовых команд. Можно приказать ему сфотографировать то, что мы в данный момент видим, или просмотреть в архиве Google старые фотографии Халка Хогана, чтобы иметь возможность сравнить его прическу с прической парня, сидящего рядом в вагоне метро. Сайт компании приветливо улыбается: «Приглашаем в мир за стеклами очков». То есть приглашаем в улучшенный (читай, неподлинный) мир.
Все вы помните, что Изумрудный город в «Волшебнике Оз» на самом деле вовсе не был изумрудным. Да, в голливудской версии Джуди Гарленд и ее компания бродят по сверкающему роскошному городу. Однако в книге Фрэнка Баума и Дороти, и ее друзей уговаривают перед заходом в город надеть «защитные очки», чтобы не ослепнуть от невероятного блеска. Только много позже они узнают, что именно зеленые стекла очков придают всему окружающему сказочный вид. Изумрудный город (так же как и волшебник за кулисами) – это обман. «Но разве здесь не все зеленое?» – спрашивает Дороти. «Не более чем во всех других городах, – отвечает Оз. – Но местные жители так долго носили зеленые очки, что большинство думают, будто это и в самом деле Изумрудный город».
Когда мы надеваем зеленые очки, чтобы приукрасить реальность, мы всегда попадаем под влияние авторитетной власти и лишаемся части собственного зрения.
Время, которое мы проводим за экраном, наше увлечение цифровым миром могут стать катастрофическими для понимания подлинности, да и как иначе? Парадокс: нас не покидает желание иметь в руках весь мир, но оно же удерживает нас на расстоянии вытянутой руки от реальности. доставляет лучших преподавателей мира к вам на дом, но одновременно превращает процесс обучения в экранный интерфейс. Мобильный телефон в руках ребенка позволяет быть все время на связи с подружками, но формирует у него уверенность, будто обмен текстовыми сообщениями – это и есть задушевное общение.
Когда в 1936 году Уолтер Бенджамин размышлял о появлении механического воспроизведения, он удивлялся сверхъестественным изменениям, при которых «собор покидает свое место и появляется в кабинете любителя искусств», «хорал, который должен потрясать слушателей в соборе или на улице, можно послушать в комнате». Побывав в кинотеатре, где, всем на удивление, образы заговорили, Бенджамин пришел к выводу, что в кинематографе созерцание красоты превратилось в легкодоступное переживание, а сама красота лишилась «ауры», «подлинности». Бенджамин писал: «Подлинность вещи – это квинтэссенция всего в ее сотворении, что может быть передано потомкам – от физической долговечности до исторических свидетельств, которые она в себе заключает». Что за странная озабоченность какими-то историческими свидетельствами, можем мы подумать. Действительно, весьма старомодно думать, будто человек (или вещь) становится душевно богаче, если был в какой-то единственный и неповторимый момент в каком-то единственном и неповторимом месте. Бенджамин даже беспокоился за актеров, которых он видел на экране, полагая, что «впервые… человек поставлен в положение, когда, представляя действо во всей своей цельности, он лишается своей ауры. Аура присутствует с нами здесь и сейчас, у нее не бывает копий». Эта тревога почти уничтожена YouTube и ему подобными сайтами, мы отучились заботиться о подлинности вещей, когда цифровые копии дают нам безжизненное, лишенное ауры представление о контенте. Такое старомодное попечительство о подлинности, «ауре» требует уединенных размышлений, а этого нам очень недостает. Вывод такой: без возможности побыть наедине с собой мы рискуем настолько поглупеть, что поверим, будто вещи (письмо от любимой, живое исполнение песни, человеческое лицо) значат меньше, чем цифровые образы. De Beers накапливает и прячет свои алмазы, чтобы создать их дефицит, увеличивая тем самым эксклюзивность. Возможно, настало время искусственно создавать дефицит общения, взаимодействий, отношений и вещей, которые мы потребляем. В противном случае вся наша жизнь рискует пройти, образно говоря, под треск морзянки, заглушающей невыносимым стрекотом истинные ценности.
* * *
Я часто чувствую себя так, словно подлинность начинает быть неустойчивой. В зависимости от того, с человеком какого возраста я разговариваю, мое ощущение подлинности и реальности сильно колеблется. Мое собственное представление о подлинности хлюпает в болоте заурядной середины. Возможно, это означает, что я сам в меньшей степени настоящий, чем родившиеся раньше или позже меня. Я оспариваю обе аутентичности. Для меня и моих сверстников все, что происходит вокруг, – это путаница, какой-то двусмысленный туман, хотя мы нечасто признаемся в этом. Мы ищем объяснение наших недомоганий на сайте клиники Майо, но лечимся средствами народной медицины. Мы отказываемся подчиняться церковным заповедям, но нас не покидает стремление к духовности и мы читаем Экхарта Толле. Большую часть года мы рабски служим нашим мобильным телефонам, а потом летим в пустыню и там предаемся необузданному разгулу на фестивале «Горящий человек». Один мой друг, особенно пристрастившийся к телефону, раз в месяц ходит в передвижную сауну, оборудованную в кузове грузовика. Он раздевается донага и сидит несколько часов в жаре вместе с несколькими такими же мужчинами и женщинами. Они беседуют о смысле жизни, а потом он снова одевается, берется за свой телефон, то есть возвращается к привычной цифровой жизни. Я же нахожусь в том состоянии, когда не могу назвать одно переживание подлинным, а другое неподлинным. Мы учимся воспринимать оба мира как реальные, понимать истоки и ауру вещей, которые таинственным образом падают на нас с неба.
Главный пример – это проект «Google Книги». В ходе его выполнения оцифрованы десять миллионов книг, чтобы демократизировать человеческое знание в невиданных доселе масштабах. Новая технология нуждается (на короткое время) в старой для извлечения содержания, старая же нуждается в новой (всегда), чтобы ее смогли увидеть миллионы. Разрешение современных экранов и принтеров вполне достаточно, чтобы цифровые копии удовлетворили ученых, которым отныне не придется рассматривать древние манускрипты (если, конечно, они не жаждут поделиться незабываемыми впечатлениями). Латинский оригинал работы «О вращении небесных сфер» Николая Коперника хранится в Ягеллонском университете в Кракове, но он, как и оригинал Вергилия IV века или версия сочинений Евклида XII века, может быть легко доставлен вам домой по цене авиаперевозки. Это вызывает душевный трепет: мы получаем возможность посмотреть, как выглядел разворот журнала Popular Science в 1920‑е годы или взять в руки экземпляр «Декамерона» Боккаччо в том виде, в каком он был издан в XIX веке. Священная неприкосновенность старых манускриптов бледнеет перед такой доступностью. Литературный критик Штефан Фюссель говорил: это означает, что «драгоценная старая книга и новые средства вступили в бесценный симбиоз». Я бы добавил: пока.
Наша подлинность со временем уступит место новой подлинности. Но сначала сохранится положение неустойчивого равновесия, чувство двух наложенных друг на друга подлинностей, своего рода сделка между ними.
Когда Гутенберг печатал свою Библию, он старался бережно относиться к требованию подлинности у своих читателей, сделав печатную книгу лишь версией более ранних рукописных копий. В книге The Gutenberg Revolution Джон Мэн описывает титанический труд, приложенный для того, чтобы создать превосходную суперверсию рукописной Библии, а не что-то принципиально новое. Подлинность, или укоренившаяся идея подлинности, – вот что было ключевым в создании новой Библии. Три гравера работали четыре месяца, чтобы сделать печатные формы, которые должны были воспроизвести все особенности рукописного текста. (В этой Библии, содержащей 1282 страницы, есть даже знаки ударений, которыми писцы пользовались для обозначения кратких форм слов.) Несмотря на то что в то время бумага уже была доступна (и основной тираж Библии был напечатан на бумаге), Гутенберг заказал пять тысяч телячьих шкур, чтобы напечатать около тридцати «аутентичных» экземпляров на тонком пергаменте. Библия Гутенберга – этот полиграфический шедевр на все времена – претендовала на то, чтобы быть образцом традиционной подлинности, хотя именно она стала первой ласточкой новой аутентичности, которая постепенно начала вытеснять старую. Но сначала наступил чарующий момент зыбкого равновесия. В конце XV века рукописная и печатная культуры мирно сосуществовали, печатные книги копировали от руки, а рукописи печатались. Старое, «подлинное» произведение и новое, «поддельное» какое-то время оказывали влияние друг на друга.
* * *
Когда мы отходим от прежних, «подлинных» отношений, мы, естественно, фетишизируем прошлое. Шерри Теркл утверждает: электронные имитации настолько нас околдовали, что сама идея подлинности стала теперь тем же, чем был секс для Викторианской эпохи, – угрозой и одержимостью, запретом и очарованием. (Можно представить себе, как граждане будущего тайком собираются ночами в каком-нибудь подвале, чтобы просто прикоснуться друг к другу.) Проходя по фешенебельным кварталам Лондона или Монреаля, я вижу магазины, товарами которых буквально одержимы состоятельные молодые люди. Точнее, они, как бы по иронии, одержимы «подлинностью», ожившими старинными вещами, выставленными на продажу в этих магазинах. Товар разлетается как горячие пирожки. Молодые мужчины покупают «старинные» баночки с мазью для усов, а молодые дамы – платья в стиле пятидесятых годов XX века. В барах одним из наиболее популярных считается «старинный» коктейль, а хипстеры устремляются в отели сети Ace, где пользователи айфонов получают доступ к старым граммофонам и кабинкам, в которых фотографируют в стиле «сейчас вылетит птичка».
Восторг перед старой жестяной коробкой или антикварной бейсболкой остается, конечно, исключением, которое лишь подтверждает правило. Тенденция отказа от подлинности все активнее определяет направление хода нашей жизни. Когда мы не восторгаемся имитациями? Миллионы предаются фантазиям в отношении собственного тела, выставляя в виртуальном мире «второй жизни» (в первой жизни наши тела порядком поизносились от долгого сидения на удобных компьютерных стульях) аватары стройных благополучных людей. Некоторые доходят до того, что на видеостримингах типа за деньги наблюдают трансляции прохождения игр другими пользователями (сотни тысяч людей следят за поведением отдельных персонажей компьютерной игры Grand Theft Auto и перечисляют вознаграждения своим любимым игрокам.) Между тем в Японии котик-робот Паро утешает одиноких обитателей домов престарелых. А сайт , не утруждаясь более изображением действительности, начал тонировать сепией свои фото– и видеоматериалы. И еще одно напоследок: прогресс в сфере теледильдоники сулит нам виртуальный секс со всеми нужными ощущениями даже в отсутствие реального партнера. Получается, что надежность и безопасность нашей виртуальной жизни намного выше, чем реальной. Цифровая жизнь – это место, где мы можем создать желаемую (пусть и не очень подлинную) версию самих себя.
Кроме того, цифровая жизнь – это превосходное средство уклонения от значимых целей. Психолог Джеффри Миллер, размышляя о том, почему мы до сих пор не обнаружили разумных инопланетян, решил, что они, вероятно, все впали в зависимость от видеоигр. То есть ими овладела апатия – некая противоположность поведению героев «Звездного пути», которые «только тем и занимаются, что ищут новые виды жизни и цивилизации». Эти инопланетяне просто «забывают отправлять в пространство радиосигналы и колонизировать другие планеты» – пишет Миллер в журнале Seed.
Они слишком заняты безудержным потреблением и виртуальным нарциссизмом. Им не нужны стражи, чтобы загнать их в матрицу, они делают это сами, так же как сегодня делаем мы… Они стали похожи на крысу, непрерывно нажимающую педаль, стимулируя электрическим током покрышку четвертого желудочка, откуда импульсы попадают в прилежащее ядро, выделяющее допамин, под воздействием которого крыса испытывает вечное удовольствие.
Может, действительно отодвинуть в сторону такие проблемы, как воспитание детей, исследование космоса или защита окружающей среды, и отдаться вариациям на виртуальные темы?
* * *
Наша зависимость от новой подлинности цифрового опыта – ощущение реальности вещей, заведомо бестелесных – наиболее отчетливо проявляется после отказа техники. Если в кафе пропадает доступ в интернет, то сидящие там блогеры начнут буквально задыхаться, как от нехватки кислорода.
Правда, такие несчастья случаются редко и длятся недолго, поэтому мы не успеваем всерьез оторваться от новой реальности. Реальность нашей цифровой жизни сильна. Подумаешь, какой-то незначительный сбой. Но насколько в действительности непобедима эта новая реальность, тонкая всемирная паутина?
В 1909 году Эдвард Форстер опубликовал маленький умный рассказ «Машина останавливается», в котором описал, как рвется такая паутина. Будущее кажется Форстеру таким: люди живут под землей, в изолированных шестиугольных камерах, напоминающих соты огромного улья. Каждый из обитателей этих сот знаком с тысячами людей, но сама мысль вступить друг с другом в реальные взаимоотношения (прообраз социальных сетей) вызывает отвращение. Люди общаются между собой при помощи «тарелок» (можно сказать, «по “Скайпу”»). Общение происходит благодаря сложной системе, которую именуют машиной. Она развлекает людей и позволяет при помощи электронных средств контактировать друг с другом. Машина не передает «нюансы чувств и эмоций», но предлагает общее «идеальное представление о человеке», чего вполне хватает для «практических целей». Если «переговорные трубки» приносят слишком много сообщений (надо полагать, что это прообраз электронной почты), то человек может перевести трубку в режим изоляции. Правда, при повторном включении он получает множество тревожных сообщений. Идут годы, и люди все сильнее зависят от машины. В конце концов они даже начинают поклоняться ей, создают квазирелигию. Форстер называет это «бредом уступчивости».
Людей предостерегают от приобретения подлинного чувственного опыта. «Первичных идей на самом деле не существует, – провозглашает один выдающийся философ. – Они всего лишь физические впечатления, произведенные любовью и страхом, но разве на таком фундаменте можно воздвигнуть настоящую философию? Пусть ваши идеи будут вторичными, а если возможно, то и более дальних порядков, ибо тогда они будут надежно удалены от вредной стихии непосредственного наблюдения». Но понятно, что добродетельная машина неизбежно ломается и вместе с ней рассыпаются стены келий подземного общества.
Писатель Джарон Ланье считает рассказ Форстера провозвестником надежды, фантазией, в которой человечество в итоге сбрасывает оковы (или насильно их лишается). «В конце рассказа, – пишет Ланье, – уцелевшие люди выбираются на поверхность и оказываются в подлинной реальности. “Солнце!” – восклицают они, пораженные сияющей красотой, которую они не могли себе даже вообразить».
Но Ланье выдает желаемое за действительное. Рассказ Форстера заканчивается отнюдь не так безоблачно. Жители подземного города так и не выбрались из капкана машины и не увидели солнце. Воздух над землей ядовит для них, и, когда машина погибает, герои Форстера, мельком увидев чистую синеву неба, оказываются погребенными заживо – на них обрушивается каменная крыша подземного мира. Откровения не случилось, люди погибли. Слова, произнесенные в финале, звучат совсем не так, как у Ланье. Вот они: «Человечество получило свой урок». Форстер описывает поворот назад от свершений, сделанных Гутенбергом. Распад и уничтожение будущего.
Наша собственная Машина тоже подверглась угрозе, хотя в то время мы куда меньше полагались на коммуникационные технологии. 1 сентября 1859 года солнечная буря, разыгравшаяся на поверхности нашего обычно спокойного светила, привела к гигантской вспышке, выбросившей в пространство поток частиц, летящих со скоростью семь миллионов километров в час. Вспышка Каррингтона (названная так, потому что первым ее увидел Ричард Каррингтон) вызвала появление северного сияния на широте Кубы. Согласно одному сообщению, сияние было настолько мощным в Скалистых горах, что в час ночи разбудило шахтеров, решивших, будто наступило утро. Должно быть, эта вспышка произвела на людей потрясающее впечатление. Но этот единичный удар Солнца имел разрушительные последствия для едва оперившихся электрических систем нашей планеты. Некоторые телеграфные станции загорелись.
Пит Райли, ученый-прогнозист из Сан-Диего, в 2012 году опубликовал в журнале Space Weather статью, в которой утверждал, что шанс пережить подобную вспышку в течение следующего десятилетия составляет двенадцать процентов. То есть вероятность повреждения цифровых систем равна одной восьмой. Если даже такая вспышка случится нескоро, то все-таки рано или поздно она обязательно произойдет. В британской Королевской инженерной академии наук считают, что вероятность подобной вспышки в течение следующих двухсот лет составляет около девяноста пяти процентов. Подобное событие едва не произошло летом 2012 года, когда Солнце выбросило в пространство поток частиц, более мощный, чем вспышка Каррингтона. Этот поток пронесся над нашими головами, едва не задев космический корабль «Стерео». Если такой поток ударит по Земле, мы не сможем защититься от него ракетами, как от метеоров. Ни одна ракета не способна остановить призрачный поток частиц.
Но что, собственно говоря, произойдет в этом случае? Выйдут из строя электрические сети. На Землю упадут некоторые искусственные спутники. Пассажиры самолетов подвергнутся опасному, провоцирующему развитие рака излучению. Перестанет работать электронное оборудование. На несколько дней выйдет из строя система спутниковой навигации. Возможно, начнется сбой в работе мобильной телефонной связи. Атмосфера расширится, сместив спутники, движущиеся по низким околоземным орбитам. На несколько дней выйдет из строя спутниковая и высокочастотная связь (используемая в дальней авиации).
В последнее время я почему-то часто думаю о вспышке Каррингтона. (Это же такое удовольствие – думать о чем-нибудь страшном и ненормальном, сидя в подземке, и если пес Милтон ничего не натворил дома, то я переключаюсь на мысли о других наказаниях свыше.) Джозеф Вейценбаум, создатель «Элизы» (с которым мы познакомились в ), уже в середине семидесятых годов заметил: компьютеры стали незаменимой частью человеческой жизни в качестве одного из важнейших инструментов. Если отнять у нас киборгов, то «большая часть нашего индустриального и милитаризованного мира испытает серьезные трудности, если вообще не погрузится в абсолютный хаос». Представляю себе картину: остановившийся транспорт и заглохшие системы связи, застывшие банки и государственные учреждения (которые в худшем случае начнут отдавать немыслимые или опасные распоряжения). Могу вообразить, как перестанут работать холодильники и пропадут огромные запасы пищевых скоропортящихся продуктов. Прекратят работу линии электропередач. Откажут системы GPS, и военное руководство потеряет возможность руководить боевыми действиями. Группа ученых Центра исследований атмосферы и окружающей среды подсчитала, что подобное событие обойдется США в 2,6 триллиона долларов, а восстановительный период займет около десяти лет.
Один-единственный удар со стороны Солнца – самого подлинного объекта из всех нам известных – сможет сокрушить нашу фантастическую «машину». Такая перспектива заставляет вообразить момент, когда наша машина откажет окончательно (как в рассказе Форстера). Этот мысленный эксперимент очень поучителен, несмотря на всю свою мрачность.
Представьте себе момент, когда отключится ваш холодильник. В наступившей тишине вы тут же поймете, что до этого все время слышали его тихое жужжание. Вам казалось, что в доме тихо, а на самом деле вы были постоянно окружены механическими звуками. Теперь умножьте свои ощущения на их количество во всем мире. Подумайте, каким замерзшим, беззащитным, одиноким и встревоженным вы, возможно, станете. И все это в результате вашей персональной вспышки Каррингтона.
Удивительно: отлучение от реального мира происходило медленно и незаметно, но его возвращение будет внезапным, как удар молнии.