Последние романтики

Харрис Рут

Глава тринадцатая

 

 

1

Николь отправилась в Нью-Йорк в начале 1930 года. Рождество, на которое была назначена их свадьба, пришло и ушло, Николь беспокоилась о Киме, об их будущем. В течение многих лет он ей писал, и очень часто. У нее хранились связки его писем – страстных, энергичных, цветистых. Он всегда вкладывал всю свою душу в то, что пишет. Письма, которые он писал ей с тех пор, как по телефону сообщил о смерти отца, отличались от прежних: они были безличными, мертвыми, плоскими. Николь боялась, что его чувства к ней изменились. Она вспомнила, какими напряженными стали их отношения; вспомнила все их споры о беспорядочных привычках Кима; его обвинения в том, что она не понимает его; о том, как она на самом деле мечтала побыть немного без него, одной. Вероятно, он чувствовал то же самое. Тогда. Вероятно, он чувствовал то же самое и сейчас.

Она была потрясена, когда увидела его. Из «Алгонкина» Ким переехал в маленький бедный отель в западной части города на Двадцатых улицах. Он походил на свои письма. Он поблек, устал, движения были тяжелыми и медленными.

– Я сочувствую тебе, – это были ее первые слова. Именно эти слова пришли ей на ум сразу, как она его увидела: они соответствовали обстоятельствам. Вслед за этим ее захлестнула волна тех же чувств, которые она испытывала к Киму с самого начала их знакомства, – они были ничуть не слабее прежних.

– Да, – ответил он тем же ничего не выражающим тоном, каким разговаривал с ней по телефону. – Извини. – Ким вспомнил, что адвокат произнес это же странное в данных обстоятельствах слово. Слезы подкатили к горлу, глаза увлажнились. До сих пор он не позволял себе так расслабляться.

– О, Ким, – сказала Николь, тронутая тем, насколько повлияла на него тяжелая утрата, понимала, что никакими словами не может ему помочь. Помочь может только время. Он откликнулся на ее тепло, на знакомый запах ее духов, он позволил ей обнять и утешить себя. Впервые в жизни Киму понравилось ощущать себя большим ребенком. Он чувствовал ее руки, чувствовал, как она гладила его по голове, что-то тихо напевая, не по-французски, не по-английски, но что-то общее для всех народов. Она осталась с ним на эту ночь, они провели вместе еще три ночи – в маленькой, со скрипящими пружинами, кровати в тусклой комнате. Ему хотелось говорить. И она слушала. Он рассказывал ей о своем отце.

– Так не должно было случиться. Он не должен был этого делать. Я смог бы помочь отцу. Все, что ему нужно было сделать – сказать мне. Мы бы вдвоем выпутались из этого положения. Я так преклонялся перед ним.

Он обманул меня, не дав мне помочь ему. Я ведь мог таким образом начать отдавать свой долг ему, а он обманул меня…

Он не оставил даже записки. Он даже не сказал «прощай». Ни мне. Ни Кимджи. Ни Кристи. Он все время думал о нас, о том, как мы будем чувствовать и переживать…

Почему, почему отец не сказал мне ничего? Почему он все взвалил на себя? Бедный, бедный отец. Как, должно быть, ужасно он себя чувствовал. Униженный, поверженный…

Ким говорил и говорил. Он говорил, изливая злость, вину, печаль, тоску, оплакивая смерть отца в бесконечном потоке слов, потому что слова были инструментом и лучше всего служили ему. На четвертый день он стал чувствовать себя лучше. Он так сказал. Потом он начал вновь говорить. О себе.

– Все пошло прахом. Моя семейная жизнь. Мои дети. Ты знаешь, мне приходится заранее договариваться о том, когда я могу их увидеть. Я должен спрашивать Салли, удобно ли ей это время. Кимджи на прошлой неделе даже не захотел со мной встретиться. Вместо этого он пошел на чей-то день рождения. Меня низвели до того, что я умоляю собственных детей о свидании, обещая им взамен кино, мороженое, цирк. Мой отец мертв, и я сирота. Но не по своей вине. Мои же дети хотят быть сиротами по своему собственному выбору!

Моя работа! Какая работа? Я потерял к ней всякий интерес. Я потерял все навыки. Мне надоело развлекать толпу. Мне больше нечего сказать. Я уже все сказал. Джей говорит, что я должен написать роман о Крахе. Но, черт возьми, кто будет читать о Крахе? Кто захочет об этом писать?

Мне незачем жить. У моего отца была очень правильная мысль. Если бы я был умнее, то выпрыгнул бы из окна тоже. Но эта дыра расположена на втором этаже. Самое худшее, что со мной произойдет – я сломаю ногу.

Наконец, поток слов, изливавшийся в течение нескольких дней, иссяк. Он посмотрел на Николь в предвкушении сочувствия. Уже целую неделю она была рядом.

– Ты отвратителен, – сказала она, используя французское более сильное слово. – Ты так себя жалеешь. Ты так к себе снисходителен и всепрощающ. Но именно такую жизнь ты избрал себе сам. – Она обвела жестом обшарпанную комнатенку, запятнанные обои, протекающий потолок, разбитые венецианские стекла в окнах, грязные занавески. – Ты, стыдивший когда-то меня за мое бедное жилище…

– Я не могу себе позволить ничего иного.

– Пустой треп! – отрезала Николь. Я была бедна и знаю, что это такое. Ты играешь в бедность, надеясь вызвать к себе сочувствие. «Время и холмы» возглавляют список бестселлеров. «Нью-Йорк таймс» сообщает, что твоя книга побила все рекорды – за девяносто дней продано сто тысяч экземпляров. Ты не беден!

– Ты не понимаешь – у моего отца остались долги, я должен их выплатить. Я буду не в ладах со своей совестью, если не сделаю этого. Мне нужно помогать детям. Салли… Я потерял все во время Краха. У Салли дом на Чарльтон-стрит. У меня ничего. Ничего! – Он сделал паузу, чтобы полные драматизма слова произвели должный эффект.

– Ким, ты хочешь говорить о своих проблемах как взрослый, или ты собираешься утонуть в жалости к самому себе? – Николь терпеливо ждала ответа.

– Разве нельзя это сочетать? – Он улыбнулся. Его улыбка, впервые с тех пор, как приехала Николь, была его прежней улыбкой. Умная, озорная, полная очарования.

– Нет, – сказала она.

– Я боялся этого, – сказал он. – Ладно. Давай поговорим. Как взрослые. Но сначала давай выберемся из этой дыры.

«21» было переполнено процветающей, хмельной публикой. Николь читала все, что только можно, об Октябрьском Крахе, и была удивлена, что Америка так быстро излечилась от постигшего ее удара. И так окончательно! Большие магазины «Алтман», «Арнольд Констабл», «Ванамейкер», «Лорд и Тейлор», «Блюмингдейл» и «Гимбел» бойко торговали в рождественские каникулы, набирая дополнительный персонал для торговли. Президент «Мэси» предсказывал увеличение объемов торговли. Афиши кинотеатров сияли именами звезд – Лайонел Бэрримор, Чарли Чаплин, Уоллес Бир, Норма Шерер, Мэри Пикфорд, Мэри Дресслер – люди выстаивали длинные очереди за билетами, невзирая на небывалые холода. Оптимистические заявления секретаря Меллони и президента Гувера нашли отражение в финансовых обзорах, газеты называли происшедшее не иначе как Маленький ажиотаж на бирже 1930 года. Ежедневный объем торговли уже приближался к показателям золотого лета 1929 года. Цены на акции основных компаний выросли и. по крайней мере, уже наполовину достигали уровня, с которого упали в результате паники па бирже.

Но некоторые приметы времени настораживали Николь. Она побывала у Маргарет Берримэн, и они беседовали о моде. Длина юбок пошла вниз с падением цен на бирже и по-прежнему оставалась на этом уровне. Начесы вышли из моды. Современному облику соответствовала гладкая прическа, идеалом женщины стала женщина зрелая, очаровывающая своим опытом. Маргарет отметила, что юбки всегда удлинялись во времена экономических неурядиц и укорачивались в годы процветания. Она добавила, что «женщина» царила во времена экономического застоя, когда нарастало стремление к стабильности и покою. «Девочка» появлялась, когда жизнь налаживалась, когда центр внимания перемещался на достижение удовольствий.

На вечеринках, отметила Николь, никто уже не говорил беспрестанно о сексе, стремясь повергнуть окружающих в шоковое состояние.

Она не слышала терминов «это» или «сексапил» ни разу. Люди разговаривали о политике – о социализме, о коммунизме, о русских пятилетних планах – с видимым интересом. На поверхности Нью-Йорк выглядел по-прежнему – сновали озабоченные толпы, сияли электрические огни, высились небоскребы. Президент был полон оптимизма, цены на бирже поползли вверх. Казалось, что Крах ушел в прошлое с иными вчерашними новостями. Когда же Николь пригляделась повнимательнее, она заметила, что есть причины для беспокойства. Может быть, потому, что она жила в Европе.

Во Франции все было по-иному. Там не было внезапного краха, не было драматического периода, отраженного всеми газетными заголовками, вслед за которыми последовало столь же мгновенное и без видимых потерь выздоровление.

Николь казалось, что такая резкая перемена, резкий переход из одного состояния в другое – явление чисто американское. Возможно, такая гибкость объяснялась молодостью самой страны, не обремененной ни историей, ни традициями.

В Париже драма Краха не была столь насыщена, но последствия ощущались острее. Ювелиры с улицы Де-ля-Пэ потеряли целые состояния, потому что множество заказов были отменены. Предметы искусства и антиквариат переполнили рынок, но их не покупали. Американцы возвращались домой, единственным следом их пребывания становились объявления в «Пари трибюн», предлагавшие на продажу «по дешевой цене» дома в районе Нейи и замки в пригородах. Николь воспринимала Крах прежде всего через положение дел в индустрии моды. В первый же сезон, последовавший за Крахом, ни один крупный американский магазин не прислал своего заказчика. Значительная часть дохода, которую они обеспечивали, исчезла. Давняя традиция французских домов моды предоставлять своим заказчикам кредиты на значительные сроки стоила им значительных убытков. Огромное количество клиентов, прежде вполне платежеспособных, не могли расплатиться за платья и костюмы, которые уже были давно сшиты и даже изношены. Они просто разорились. Кроме того, дополнительной причиной убытков стал и скачущий валютный курс, так как крупные дома моделей уже давно работали на международную клиентуру.

Волны разбегались в разные стороны: пошивочные ателье и маленькие фабрички, которые зарабатывали на жизнь тем, что копировали модели Николь Редон и других ведущих модельеров, выходили из игры. Пуговицы, тесьма, кружева, другие отделочные детали выполняли по заказу модельеров разные маленькие ателье. Одни сумели пережить кризис, другие – нет. Николь спасло то, что она совершенно случайно использовала свои акции для покупки дома в Антибе в 1929 году. Кроме того, она бережно экономила свои дивиденды, а не пускала акции в оборот в исключительно выгодные для этого годы. Таким образом у нее образовались накопления. Но «Дом Редон» понес убытки. Николь не знала, чего ждать от будущего. Тем не менее она отложила все свои тревоги о бизнесе и приехала в Нью-Йорк обеспокоенная судьбой Кима и их общим будущим.

– Я не хочу, чтобы ты возвращалась в Париж, – сказал Ким. Они сидели за лучшим столиком в ресторане «21», и все приветствовали Кима, как знаменитость. Весь обед они с Николь проговорили о деньгах. Николь посоветовала продать свои акции прямо сейчас, пока цены на них поднялись, она одобрила его намерение оплатить отцовские долги, но посоветовала делать это в такие сроки, какие будут удобны ему самому. Не было никакой необходимости выплачивать их быстро или все разом – никто этого и не ожидал, как никто не ожидал, что какие-нибудь убытки будут вообще возмещены. Ким внимательно слушал Николь и заметил, что она хорошо разбирается в денежных вопросах. Она ответила ему саркастически, что это качество приобретается благодаря бедной жизни. И является одним из преимуществ бедности.

– Моя проблема в том, что я тоже хочу получить свой кусок от пирога, – сказал Ким. – Я хочу быть рядом с детьми, я хочу быть рядом с тобой. Почему ты не откроешь свое дело здесь, в Нью-Йорке? Ты будешь иметь огромный успех, а мы сможем жить вместе. Мы должны быть вместе.

– Да, конечно, – сказала Николь. Ее пронзила мысль, что до сих пор Ким ни разу не сказал о женитьбе. Она чувствовала: он винит ее за развод, за то, что он отделен от детей. – Идея прекрасная. Начать свой бизнес здесь.

– Хорошо! Отлично! – сказал Ким. – Ты на меня хорошо влияешь. До того как мой отец… как все это случилось, я решил, что у нас с тобой все будет по-другому. Что я сам буду другим. Я решил, что отныне ты будешь занимать первое место в нашей жизни. Раньше я не думал так.

Николь улыбнулась, счастливая от мысли, что наконец Ким начал говорить о ней, о них. Он свободен, разведен. Они могли делать то, что захотят. Они могут быть вместе.

– А ты? Что ты станешь делать, если я открою дело здесь?

– Буду стараться вести себя хорошо!

– Серьезно.

– Может быть, найду себе работу. У меня есть предложение.

– А книги?

Он взглянул на нее:

– Наверное, я буду писать. Когда придет вдохновение. Если оно придет.

– Книги – это твое призвание, – сказала Николь. – Ты можешь зарабатывать себе на жизнь, создавая книги.

– Ты предлагаешь мне писать ради денег? – Ким был потрясен.

– Почему бы и нет?

– Я погублю свой талант. Я уже спорил на эту тему с Эрни, и не один раз. Посмотри, что сделалось со Скоттом, когда он начал писать ради денег. Ничего приличного, кроме «Гэтсби», он не опубликовал – с 1925 года. У Зельды был нервный срыв. Скотт путешествует по свету с бутылкой в руке.

– Ты полагаешь, причина в том, что он начал писать ради денег?

– Эрни так считает.

– Это смешно.

– Никакой уважающий себя писатель не станет писать ради денег.

– Диккенс писал. Теккерей писал. А Бальзак? – спросила Николь. – Я занимаюсь моделированием одежды ради денег. Я не считаю, что мой талант сравним с талантом писателя, но он созрел и отшлифовался благодаря постоянной работе.

– Не знаю, я все же сомневаюсь.

– Ким, я знаю о тебе кое-что, чего ты сам не знаешь.

– Что именно?

– Деньги значат для тебя больше, чем ты думаешь. – Ким попытался перебить ее и возразить, но Николь жестом заставила его замолчать. Она продолжила: – Я помню, как ты ликовал, когда говорил мне о выгодной сделке с Джеем Берлином. Ты весь светился, рассказывая, что получил именно то, на что рассчитывал, – и деньги, и рекламу, и выгодные условия. Тебе все это доставляло истинное удовольствие.

– Коль уж ты упомянула… – начал было он, вспоминая, как обвел Джея вокруг пальца. Именно здесь, за этим столиком, в ресторане «21». Он невольно улыбнулся.

– Никто не заставляет писать тебя всякую чепуху, никто не заставляет тебя идти на сделку с самим собой.

– Ты права! – сказал Ким. – Во-первых, я не смогу писать чепуху, моя совесть не позволит мне сделать это. Во-вторых, мои издатели не станут публиковать чепуху, – проговорил он, начиная воодушевляться. Наконец-то он становился похожим на самого себя, подумала Николь, взволнованная тем, что сумела вернуть его из горя. Она улыбнулась, и он улыбнулся ей в ответ, думая, что она самая чудесная женщина в этом зале, самая чудесная женщина во всем городе и во всем мире. Она прекрасна снаружи. Она прекрасна внутри. Как же ему повезло, как ему безумно повезло встретить ее.

– Дорогая… – начал он.

– Да?

– Я был очень эгоистичен. Был занят только своими собственными делами. Ты же вела себя поистине великолепно всю эту неделю. Но ты всегда великолепна, – она хотела поблагодарить его, но Ким продолжил: —Я знаю, до сих пор я не сказал ни слова о нашей женитьбе. – Слезы невольно появились в ее глазах. Он наклонился вперед, тронул ее золотые волосы. – Не потому, что я не хочу на тебе жениться. Я очень хочу. Сейчас больше, чем раньше. – Он сделал паузу, пытаясь побороть в себе поднимающиеся чувства. – Но ты права, говоря, что деньги очень важны для меня. У меня их сейчас нет. И в ближайшее время их не будет. Я не могу просить тебя стать моей женой, если не способен содержать себя. Как же быть? Ты будешь содержать меня? Я не смогу этого вынести. Я не буду мужчиной, если соглашусь на подобное. – Он остановился. На этот раз его тон был серьезен, в нем не было никакой торжественности. Он и сам стал иным. Никакой жалости к себе. Он пришел в себя. – Я хочу на тебе жениться, если ты будешь хотеть меня. Если у меня будут деньги… – Он поправился: – Когда у меня будут деньги, ты выйдешь за меня замуж? Ты будешь этого хотеть?

– Да, – ответила она, – да.

– Я хочу, чтобы ты стала моей. Больше, чем когда бы то ни было.

– Больше, чем когда бы то ни было, – повторила Николь, не отводя от него глаз. Она подумала, что все, находящиеся в этом большом, шумном, прокуренном зале, видели, как она любила Кима.

 

2

Николь вернулась во Францию, обдумывая предложение Кима открыть свое дело в Нью-Йорке. В Париже обстановка становилась тревожной. Нью-Йорк, казалось ей, открывал новые возможности. Она размышляла, сумеет ли в Нью-Йорке найти таких же высококлассных швей, как в Париже, и решила, что есть смысл попытаться разрешить эту проблему. Идея заразила ее. К тому же если она переберется в Нью-Йорк, то окажется рядом с Кимом. Она обсуждала все «за» и «против» с Лалой, с Лео, с Ройсом Берримэном, которые в прошлом помогали ей преодолеть сложности. Весть о том, что Николь Редон всерьез думает переводить свой дом моделей в Нью-Йорк, широко распространилась. Уже через десять дней после возвращения из Америки Ролан Ксавье, ставший председателем Профсоюзной палаты, и министр экономики правительства Франции нанесли ей личный визит.

– «Дом Редон» является представителем крупного бизнеса, – сказал министр, лысый, но очень красивый мужчина. Николь кивнула в знак признательности. Под крышей дома работают пять ателье. Два занимаются пошивом вечерних туалетов и платьев, а три ателье – шьют пальто и очень популярные костюмы. Каждым ателье руководит патрон, отвечавший лично за то, чтобы изделие соответствовало эскизам, выкройкам, и он же проверяет тщательность отделки. У каждого патрона по два помощника, в каждом ателье трудится от десяти до пятнадцати человек. – «Дом Редон», – продолжил министр, при этом его дымчатые глаза оставались совершенно серьезными, – дает работу почти шестистам служащим, включая продавщиц, закройщиков, секретарей, упаковщиков, посыльных, администраторов, ассистентов, учеников и горничных. Косвенно еще около нескольких тысяч человек обязаны своим существованием «Дому Редон». Эти люди работают на фабриках, выпускающих ткани для «Дома», в маленьких ателье, изготавливающих пуговицы, тесьму, ленты, отделку. Масса людей косвенно и прямо заняты в производстве и торговле, так или иначе связанных с парфюмерией «Дома Редон», в настоящее время одной из самых популярных в мире – начиная от сельскохозяйственных рабочих в полях Грасса, выращивающих цветы для эссенций, химиков, производителей флаконов и упаковки, печатников, печатающих ярлыки, водителей грузовиков, доставляющих товар к месту назначения, продавщиц маленьких магазинчиков и огромных магазинов, умоляющих покупателей понюхать хотя бы капельку духов «Николь».

Волны от Краха на Уолл-стрите разошлись по всему миру, – подошел министр к концу своей речи. – Безработица в нашей небольшой стране угрожающе растет. Если вы уедете, тысячи людей останутся без куска хлеба.

– Я понимаю, – ответила Николь, – но есть… другие соображения.

– Николь, министр просит вас еще раз подумать перед тем, как принять окончательное решение, – грубо прервал ее Ролан Ксавье. Она изумленно взглянула на него.

– У меня иные соображения, – начала Николь вновь.

– Николь, все, о чем просит вас министр, – это как следует обдумать свое решение, – резко сказал Ксавье. Он повернулся к министру.

– Да. мадемуазель Редон, месье Ксавье совершенно прав, – подтвердил министр, чья сила воли была очевидна, хотя манеры его оставались мягкими. – В это тяжелое время правительство Франции обращается к вам с просьбой.

– Я понимаю, – начала Николь, – но…

– Мадемуазель Редон еще раз обдумает свое решение, – вновь вмешался Ксавье. – Она как следует обдумает свое решение. – Он повернулся к Николь – в его глазах Николь прочитала предостережение.

– Да, конечно, – сказала она, понимая всю серьезность положения. – Я не намеревалась делать неожиданные шаги.

– Хорошо! Хорошо! – сказал министр. – Мы переживаем решающий момент в жизни Франции. В жизни Европы. Я знаю, вы понимаете это.

Они обменялись рукопожатиями. Посетители удалились, оставив Николь в зловещем недоумении. В тот же вечер Ксавье вернулся, уже один.

– Я думаю, вы не до конца осознали всю серьезность положения, – сказал он. – Господин министр очень деликатен. Можете не сомневаться, но в случае необходимости французское правительство вмешается и вынудит вас остаться. Поэтому лучше сделать то же самое по доброй воле.

– Значит, за просьбой стоит угроза? – спросила Николь. Она колебалась, размышляя о Киме, желая его, как и прежде, как всегда. Разве она не имеет права распоряжаться сама собой? Не может быть счастлива так, как она этого хочет? Разве она не заслужила этого?

– Вы говорите, что правительство может вынудить меня остаться?

Ксавье кивнул:

– Вы должны правильно все понять, Николь. Вы давно уже перестали быть владелицей маленького магазинчика в Биаритце, который обслуживает лишь местную клиентуру. Вы возглавляете большую фирму в отрасли, являющейся одной из ведущих во Франции. Ваша ответственность выросла пропорционально величине и значению «Дома Редон». Вы, ваши желания, ваши пристрастия, ваше счастье не являются больше исключительно вашим личным делом.

– Я понимаю, – сказала Николь. – Она почувствовала себя очень несчастной, ощущая, как несправедлива была к ней жизнь. Ей приходилось выбирать между ответственностью и личным счастьем. Николь же была всегда не только очень ответственна, но она всегда была истинной патриоткой своей страны.

– Конечно, я останусь, – сказала она. И добавила тоном, истинный смысл которого остался скрытым от Ксавье: – Переезд в Нью-Йорк был лишь замыслом…

 

3

Роман «Время и холмы» пробудил интерес ко всему африканскому: женщины хотели иметь шубы из леопардовых шкур; гостиные стали похожи на комнаты охотничьих трофеев; в моду вошли украшения из слоновой кости; в школах появились курсы, посвященные природе Африки; юноши мечтали о том, чтобы стать белыми охотниками, благородными африканскими воинами, отправляющимися на очередное сафари в обществе красивых и изысканных женщин.

Сенсацией стала фотография Кима над поверженным львом, с винтовкой в руке, с выражением подлинного триумфа на красивом загорелом лице. Фотография была напечатана на обратной стороне обложки его книги. Книготорговцы, проверяя в конце дня полки своих магазинов, не раз обнаруживали, что у многих экземпляров последняя страница книги оторвана. Джей Берлин в шутку утверждал: «Двадцатый век» заработал бы больше денег, продавая саму фотографию, а не книгу. Фотография стала еще одним кирпичиком в легенде о Киме.

Весной 1930 года Ким подписал контракт с «Двадцатым веком» на еще один африканский роман, «Равнины Серенгети». В основу опять лягут многочисленные истории, слышанные им от Найджела, часть из которых он уже использовал в романе «Время и холмы». Ким писал ради денег. К его собственному удивлению, второй роман он писал легко, уже не изнуряя себя, а качество отвечало изысканному вкусу самого Кима.

Он надеялся, что Николь закроет «Дом Редон» во Франции и вернется в Нью-Йорк. Он надеялся, что их разлука будет недолгой и временной. Ему недоставало ее, как недоставало бы части самого себя – руки или ноги. От дикого оптимизма он переходил к черному отчаянию: ему вдруг начинало казаться, что он ее уже никогда не увидит. В первый год их разлуки Ким обнаружил, что для него, как и для Николь, работа была подобна наркотику. Он работал день напролет в офисе, снятом в здании на Западной Сорок четвертой улице недалеко от «Алгонкина», в котором он и жил в то время. Ким писал роман и постоянно думал о Николь. Он живо представлял ее за работой: вот она разрезала и закалывала ткань, отходя на шаг, чтобы получше рассмотреть полученный результат, нос ее начинал блестеть, очки, которые она одевала для работы, сползли на нос, волосы путались, вся она была поглощена своим делом. Никогда еще Ким не ощущал такой близости с Николь, как сейчас, во время написания романа. Он писал и переписывал, читал и перечитывал, оттачивая стиль, находя верные слова.

Профессиональная жизнь Кима в начале тридцатых годов наладилась, но его личная жизнь была пуста и скучна. Он жил в гостинице, постоянно повторяя про себя, что разлука с Николь временна, что нет поэтому смысла искать постоянное жилище в Нью-Йорке. Но чем больше он скучал без Николь, чем больше желал ее, тем невозможнее становилась их встреча.

Депрессия усугублялась, и «Дом Редон» все больше привязывал к себе Николь. Подрастали дети Кима, увеличивалась его зависимость от «Двадцатого века», – Нью-Йорк все больше привязывал к себе Кима.

Свой отпуск в конце года он с Николь провел на Кубе – они как бы выпали из времени, были романтичны, чувственны и снисходительны друг к другу. Они потеряли счет дням, ночам, отдаваясь целиком своему желанию, своей близости. Когда же все закончилось, стало казаться, что это был сон. Николь оставалась для него недостижимым идеалом, а Ким оставался для нее неосязаемой мечтой.

Все последующие годы, стоило им лишь договориться о встрече: в Швейцарии – в феврале, в Париже – в апреле, в Нью-Йорке – осенью, – что-нибудь непременно мешало. Сами события как будто вступали против них в заговор и не давали им встретиться: у Кима продолжались денежные проблемы по мере того, как усугублялась Депрессия в Америке – закрывались книжные магазины и падал спрос на книги; служащие «Дома Редон» выдвигали требования и грозили забастовкой по примеру рабочих всей Европы; рекламная поездка у Кима, поездка на шелкопрядильные фабрики Николь отложились: полиомиелит, грозивший инвалидностью Кимджи, и серьезная травма Жанны-Мари.

Ким был бесконечно одинок, а письма и телефонные звонки, которыми они обменивались с Николь, лишь усугубляли пронзительную заброшенность его существования. В Париже люди зависели от Николь, а в Нью-Йорке люди зависели от Кима; когда 1931 год перешел в 1932, по-прежнему мрачный год и удлинились очереди за хлебом, а на окраинах больших городов и на тротуарах Пятой авеню появились продавцы яблок, одиночество стало для Кима непреходящей внутренней болью. От сознания, что у него постоянный доход и слава, в то время как у многих миллионов людей нет ни работы, ни еды, ни даже теплого места для сна, Кима охватывало отчаяние. Когда он сравнивал свой жребий и испытания, выпавшие на долю этих людей, Ким обвинял себя в эгоизме, в том, что всегда предается только своим личным переживаниям, и на место внутренней боли приходило глубокое внутреннее оцепенение, от которого, казалось, никогда не оправиться. И каждый раз, когда подобное состояние проходило, он изумлялся, что способность воспринимать мир вновь вернулась к нему.

 

4

Он встретил ее случайно, однажды вечером, в «Манхэттен сторк клаб».

Хойнинген Хуэн находился в Нью-Йорке проездом в Аризону, где собирался фотографировать новые модели для «Харперс базар». Какой-то американский издатель заказал ему коллекцию его потрясающих фотографий, и он нанял Илону Вандерпоэль в качестве своего агента. Как-то он пригласил Илону пойти вместе с ним в кафе, где собираются издатели модных журналов, которые вызвались показать ему город.

Немного позже десяти Ким Хендрикс вошел в «Сторк клаб» в компании Джея Берлина с женой, Маргарет Берримэн с мужем и Ройса, занимавшегося в Вашингтоне какой-то работой, связанной с новой экономической политикой и агентствами по ликвидации неграмотности. Эс. Ай. Брэйс, перешедший работать на радио СБЭС и все еще пытавшийся заманить Кима на должность ведущего программы новостей, тоже был с ними. Шерман Биллингсли поставил столик «Двадцатого века» рядом со столиком «Харперс базар», места эти были удобны.

Едва Ким вошел в кафе, все головы повернулись в его сторону – он пользовался известностью не только как автор популярных книг, но и благодаря известной фотографии Николь; он стал знаменитостью из знаменитостей, его узнавали в лицо. Илона улыбнулась ему и поздоровалась, когда он проходил мимо ее столика. Ким резко остановился и изумленно на нее уставился. Она была удивлена и польщена таким вниманием и ждала, что он тоже поприветствует ее. Но он присмотрелся внимательней, и на его лице появилось выражение разочарования. Илона поняла, что ее, вероятно, приняли за кого-то еще. Еще бы, с той поры, как они беседовали в «Алгонкине», прошло несколько лет, подумала Илона. В течение вечера, не в силах справиться с собой, она украдкой смотрела, как Ким пил шампанское, болтал, смеялся, танцевал с женой Джея и Маргарет Берримэн. Илона знала, что Ким был один. Она знала, что он недавно развелся, и жалела, что сразу не нашла для него подходящего слова, чего-нибудь, что напомнило бы их знакомство и возбудило бы в нем желание узнать ее получше. Но ни одного подходящего слова, ни одной уместной фразы не пришло ей в голову.

Вдруг шум, смех, позвякивание льда в бокалах – все это стихло. По залу пробежал шепот. Только что прибыла Франческа Ла Монт с принцем Абдулом Саудом.

Франческа Ла Монт была интересной платиновой блондинкой. Она отвергла все без исключения предложения Голливуда, сулившие ей бессмертную славу и толпы обожателей. Но Голливуд, не обескураженный отказом, явил миру Джин Хорлоу. Однако Франческа была первой и оставалась первой. Ее волосы отливали бледной платиной, а ее кожа была тоньше тончайшего фарфора – она говорила журналистам, что моется в материнском молоке. Франческа всегда бывала одета в белое и украшала себя лишь бриллиантами, которые ей дарили любовники. У нее был белоснежный «роллс-ройс», отделанный внутри белой кожей и платиной. За рулем сидел шофер в белой форме с платиновыми пуговицами. Белая накидка из горностая защищала мисс Ла Монт от сквозняков, рядом с ней восседала величественная белоснежная борзая, в этом окружении мисс Ла Монт позволяла перевозить себя из будуара в ночной клуб или на рандеву.

Мисс Ла Монт утверждала, что она – француженка, и по секрету сообщала, что ее отец не кто иной, как последний претендент на французский престол. Поговаривали, однако, что она родом из Бруклина, а кое-кто уверял, что она начинала портовой шлюхой в Марселе. Известность ей принесли ее любовники, в числе которых были Чарли Чаплин и Рудольфо Валентино. Мисс Ла Монт была знойная, вызывающая, темпераментная, требовательная, испорченная и страстная, недоступная для всех желающих. Однажды она расцарапала лицо Валентино, остановив съемки фильма. Простой обошелся студии в полмиллиона долларов. В другой раз она сожгла бесценное манто, подаренное очередным любовником, только потому, что своей жене он подарил точно такое же. Франческа и в любви проявляла экстравагантность: матрас на ее кровати был набит свежими лепестками гардений, поэтому, когда она предавалась любви, любовное ложе источало божественный аромат. Однажды после ссоры она приползла к дому своего возлюбленного на четвереньках. Ее ладони и колени были содраны до мяса, она просила у него прощения у всех на глазах.

То, что она пришла в сопровождении принца Абдула, не мешало ей именно в это время крутить бурный роман с одним из известнейших латиноамериканских плейбоев – Пепе Доминго. Пепе был неотразим для женщин всех возрастов. Он обладал врожденным изяществом и был великолепным танцором. Казалось, что источник опасности находился непосредственно под его элегантным, выполненным по заказу, костюмом. Пепе обожал скорость, чувственные опыты и все то прекрасное, что предлагала жизнь. Больше всего он любил деньги, и его мужское достоинство и гордость ничуть не страдали оттого, что женщины, появлявшиеся в его жизни, бывали женщинами исключительно богатыми, с удовольствием оплачивавшими все его экстравагантные наклонности. Свой талант Пепе проявлял в будуаре. Как говорили женщины, знавшие его, он был в состоянии «продолжать всегда». Кроме того, негритянская кровь, которая текла в его жилах, окрашивала его член в изумительный коричнево-сиреневый цвет, и это резко увеличивало его привлекательность.

Неутомимый Пепе шесть недель не отрывался от Франчески, но вдруг на одном из коктейлей она познакомилась с принцем Абдулом. Принц Абдул получил образование в Херроу и Оксфорде, он носил тюрбан с рубином величиной с куриное яйцо, на нем был костюм с Сэвайл Роу, темный оттенок его кожи прекрасно оттенял бледность Франчески. Одним словом, он являл собой образ современного паши. Их влечение возникло мгновенно и было взаимным. С коктейля Франческа и принц отбыли вдвоем, бедняга Пепе был брошен. Игорь Трубецкой, ведущий колонки светских сплетен в популярной газете, сразу зарезервировал первую полосу в завтрашний номер и отправил фоторепортера по следу. В результате в газете появилась фотография Абдула и Франчески, выходивших из ее великолепного «роллс-ройса» у парадного подъезда ее дома на Парк-авеню.

Редакция Пепе добавила материала для хорошей статьи. Пепе подбил Франческе глаз, испортив таким образом ее белоснежный образ, и тем образумил ее. Франческа поведала Игорю, а он – своим читателям, что, конечно, принц Абдул – истинный джентльмен, но только Пепе может заставить задрожать землю. Однако уже несколько дней спустя принц Абдул преподнес Франческе бриллиантовые серьги, которые переливающимся каскадом спадали от мочек ее ушей до плеч. После этого, очевидно, Франческа сразу забыла о смещении пластов земной коры, и ее с Абдулом видели везде. «Везде» в то время и в трех кругах означало «Сторк клаб», и «Эль Марокко».

Илона как завороженная наблюдала вместе с остальными присутствующими, как Франческа и Абдул вплыли в темный, прокуренный зал и уселись за столик, приготовленный для двоих, в серебряном ведерке их уже поджидало охлажденное шампанское – Шерман Биллингсли знал цену рекламы для своего бизнеса. Франческа сияла, понимая, что стала центром всеобщего внимания. Она начала пощипывать Абдула за ухо, что-то ему нашептывая.

Когда публика пришла в себя и все пошло своим чередом, появился третий герой драмы – прибыл Доминго. Все замерли в ожидании.

Он оттолкнул официанта и перешагнул через бархатный канат, отделявший вход в зал. Потом он отборными французскими и испанскими словами (испанский он знал лучше английского) наградил Франческу и Абдула, взял «Моэ и Шандон» и начал пить прямо из горлышка. Он шатался, потому что уже успел изрядно где-то накачаться, но, обретя равновесие, ринулся к столику Франчески, намереваясь поколотить Абдула.

Ким мгновенно вскочил на ноги. Встав между Пепе и Абдулом, Ким заломил Пепе руку и попросил принца отойти в сторону. Женщины завизжали от волнения; Франческа, на мгновение испугавшись, уже пришла в себя, предвидя, как в утренних газетах будут расписывать инцидент в «Сторк клабс». Участие в нем Пепе с его ураганным латинским темпераментом и такой знаменитости, как Ким Хендрикс, освежит газетные сообщения об отношениях Франческа – Абдул – Пепе, за которыми, затаив дыхание, следили журналисты из «Мирро», «Ньюс», «Джорнал Америкэн», «Хералд трибюн». Она сложила свой ротик в соответствующее моменту выражение испуга и шока, чтобы фотографам было легче работать. Последние появились откуда ни возьмись.

– Затихни, – сказал Ким Пепе, все еще держа его за руку и удивляясь его силе.

– Дорогой! – воскликнула Франческа. Ни один из участников сцены не понял, кому адресовано это обращение.

– Сука! – заорал Пепе, не давая оснований для двусмысленного толкования. – Сука! – Он наконец вспомнил английское слово, которое так долго искал.

– Пожалуйста, давайте вести себя по-джентльменски, – сказал Абдул, смущенный тем, что его любовные дела становятся достоянием публики.

– Пепе, будь хорошим мальчиком и иди домой, – обратился Ким к Пепе по-испански. – Я попросил его уйти, – перевел он Франческе на английский. – Я сделал правильно?

– Я не хочу его больше видеть никогда в жизни! – выкрикнула Франческа. – Никогда!

Ким проводил Пепе до двери, подождал, пока швейцар остановит такси, и очень нежно усадил Пепе в машину, надеясь, что он будет в состоянии сообщить свой адрес.

– Позаботьтесь о моем друге, – сказал Ким водителю, вручая тому пять долларов. – У него была тяжелая ночь.

Когда Ким вернулся за свой столик, ночной клуб все еще жужжал, как растревоженный улей. Биллингсли послал им еще одну бутылку «Моэ» в знак признательности, Ким угостил всех своих соседей. Первое, что сказала ему Илона, когда он подал ей бокал холодного пенящегося шампанского, было: «Вы меня не помните?»

 

5

На следующий день газеты вышли с фотографиями Кима и описанием его героического вторжения в треугольник Пепе – Франческа – Абдул. Появление в этой интригующей истории нового персонажа способствовало тому, что еще сотни тысяч экземпляров газет были распроданы в одночасье. Миллионы читателей газет, не прочитавших ни строчки из написанного Кимом, теперь знали его – он стал знаменит, потому что уже был знаменит. Легенда обрастала новыми подробностями.

– Я тебя сразу заметил, – говорил Ким на следующий вечер за ужином. – Ты мне кого-то напомнила.

– Я это поняла. С кем же ты меня спутал? – спросила она с любопытством.

– Когда-нибудь я тебе расскажу. Но не сейчас, – сказал Ким. – Я чувствую себя виноватым, что сразу не узнал тебя. Все, что я могу сказать – я тебя никогда больше не забуду, – он вложил в эти слова отработанные интонации очарованного человека.

В тот вечер Илона рассказала Киму о себе больше, чем она рассказывала кому бы то ни было за всю свою жизнь. О своем детстве зимой в Чарльстоне и летом на ферме в Вирджинии; о помолвке, которую она расторгла, потому что решила ехать в Нью-Йорк делать карьеру; о том, как отец через своих друзей и приятелей своих друзей сумел найти ей работу в Нью-Йорке; о том, как она любила этот город и как всегда мечтала жить в нем. Ей понравилось больше, чем это было заметно, когда Ким сказал, что она настоящая нью-йоркская женщина, умная, уравновешенная, изысканная, красивая.

– Но ни в коем случае не исправляй свой акцент и не потеряй сама себя, – предупредил ее Ким. – В Нью-Йорке тысячи изысканных женщин. Но только одна Илона Вандерпоэль из Чарльстона. Если ты потеряешь себя, ты потеряешь все…

Ким все чаще встречался с Илоной. Она смягчала его одиночество, которое все больше и больше истощало его; она была нетребовательна и успокаивала его одним своим присутствием; Ким был рад, что встретил ее. Чувства Илоны, однако, были значительно глубже. Она считала Кима очень и очень известным человеком, который нес бремя своей славы легко и скромно. Он был художником, но не примадонной, как многие из тех сложных и ненасытных клиентов, которых ей приходилось утешать и задабривать. Он был не таким богатым, как большинство из мужчин, которых знала Илона, но значительно более щедрым, более занятым, чем все ее знакомые, но всегда готовым посвятить ей свое время. Скоро они стали любовниками. Илона предполагала, что их близость повлечет за собой определенные обязательства.

Ким только что завершил «Равнины Серенгети» и сразу же начал следующую книгу – «Воспоминания о счастливом времени» – повесть о послевоенном времени, чье действие разворачивается в Нью-Йорке и Париже. Единственные обязательства, которые Ким признавал, были его обязательства перед литературой и перед Николь.

Если вы сумеете спеть такую песню, которая заставит людей забыть о Депрессии, я награжу вас медалью.
Президент Гувер при награждении Руди Вали