Где ты теперь?

Харстад Юхан

Gran Turismo [89]

 

 

1

В следующий вторник я одолжил у Палли черный костюм для похорон. Шел дождь. Мне хотелось, чтобы день этот выдался ясным, чтобы по пути в Саксун передо мной предстали преобразившиеся Фареры, непохожие на те, что я знал до этого. Мне хотелось бы сказать, что когда мы залезали в «субару», воздух был каким-то особенным, что ветер стих и, пока мы добирались до Саксуна, вся страна словно затаила дыхание. Но это неправда. День был самым что ни на есть обычным, в такие дни по телевизору, как правило, повторяют старые передачи, и тучи выглядели как всегда. 99,4 % населения день этот ничем не запомнился, кроме, может, тех, у кого был день рождения, кто нашел работу или кого, наоборот, с работы выгнали, тех, кто вернулся домой или уехал наконец из страны, — таким этот день запомнится навсегда, день перемен к лучшему или худшему.

Вторник. Так уж сложилось.

Самый среднестатистический из всех. Парад бесполезных дней.

Проснулся я рано, оделся, позавтракал, читая за завтраком медицинскую энциклопедию, которую нашел у Хавстейна. Я читал о смерти. Раньше смерть меня не особенно занимала, никто из моих близких не умирал, я даже и на похоронах, можно считать, не был. Десять — двенадцать лет назад умерли бабушка с дедушкой, помню, мне было грустно и я скучал по ним. Но в этот раз дела обстоят иначе. И теперь труднее осознать, что София больше не вернется. В отличие от бабушки, любимого, но далекого человека, София заполняла пространство вокруг меня. Закрывая глаза, я вспоминал то ощущение, которое возникло у меня, когда я обнимал ее, сидя в машине на пути из Клаксвика. Ее ребра. Я подумал, что она никогда больше не сядет за обеденный стол, не протянет руку за апельсиновым соком и не нальет его себе в стакан, подперев голову другой рукой. Она уже точно не сядет на мою убранную постель и не собьет одеяло. Она никогда не полетит в Копенгаген, и я подумал, что в самолете теперь всегда будет одно незанятое место, а в автобусах будет не хватать одного пассажира. Никто не ляжет на ее кровать. Никто не будет слушать «Кардиганс». Теперь среди тех, кто согласится выслушать твой рассказ о событиях, произошедших за день, на одного человека меньше. Одним рождественским подарком меньше. Еще одному не удастся тебя разочаровать. А время заставит тебя жить так, словно ее и не существовало.

Я поднялся в комнату Карла. Он сидел на стуле, все еще в пижаме.

— Привет, — сказал я.

— Привет.

— Как ты?

Выпрямившись, он почесал ногу.

— Да ничего, все хорошо.

— Точно?

— Да.

— Хорошо, — сказал я и показал на свой костюм, — наверное, пора одеваться?

— Это точно. Сколько времени?

— Десять минут одиннадцатого, — ответил я.

— А как погода?

Шторы были раздвинуты. Он сидел вполоборота к окну.

— Дождь.

— Так и думал.

— Правда?

— Мне казалось, что сегодня будет дождь. А тебе — нет?

— Не знаю, может быть.

— Ты не видел моего костюма?

— Он висит в ванной, — ответил я.

— Пора бы мне одеваться.

— Это верно.

— Пять минут. Встретимся внизу через пять минут, ладно?

Я сказал, что ладно, и спустился вниз. Палли с Анной сидели в гостиной, а Хавстейн повязывал галстук перед кухонным зеркалом.

— Хочешь, могу помочь, — предложил я.

— Нет, не надо. Спасибо.

Затянув галстук, он взглянул на себя в зеркало. Потом посмотрел на меня:

— Ты уже решил, что именно будешь петь в церкви?

— Да, — ответил я.

Фарерские похороны — это совсем не то же самое, что похороны в Норвегии, где в церкви даже на передних скамьях мало народу, да, может, есть еще кто на задней, где собираются любопытные пенсионеры, а священник лениво перелистывает парочку рукописных проповедей, так что начинает казаться, будто достаточно лишь упомянуть имя и место жительства усопшего. Сплошные формальности, вроде коллективной конфирмации. Ибо тот, кто верит в Меня, будет жить и после смерти. Пусть земля ему будет пухом, а для нас эта утрата невосполнима. Сказав все, что полагается, и похлопывая по гробу, священник называет покойного, которого никогда и в глаза не видал, по имени, говоря, что тот так любил жизнь, у него было столько друзей, она так много не успела сделать. Никому не ведомо, чего угодно Богу, пути Его неисповедимы, словно римские дороги в час пик. Все равно что гадать на кофейной гуще, зыбкие предсказания которой сбываются лишь иногда.

Если кто-то умирает на Фарерах, не нужно дополнительно отпрашиваться с работы.

Люди приходят на похороны, потому что с каждым умершим численность населения уменьшается. Теперь одного из них ты уже точно не встретишь по дороге домой. Не стало человека, который говорил на одном с тобой языке.

Когда все вошли в церковь, там едва хватало места для псалмов.

На похороны Софии пришло больше трехсот человек. Мне подумалось, что это на двести сорок человек больше, чем тех, с кем она при жизни успела хотя бы парой фраз перекинуться. Жители Саксуна и близлежащих деревень. Приезжие из Гьогва, Мюкинеса и Торсхавна. Друзья семьи. Соседи. Друзья соседей. Односельчане. Раньше мы их никогда не встречали. Большинству даже места в церкви не хватило, и им пришлось заглядывать в окна, стоя на улице под дождем. По пути к передней скамье я заметил Софуса и его родителей, хотел помахать ему, но он сидел, уставившись в пол и теребя в руках куртку.

Саксун — одно из прекраснейших мест на Фарерах. В этой маленькой деревеньке старые темные деревянные домики стоят бок о бок с новыми строениями, а по долине протекает речка, которая впадает в озеро Поллур, соединенное Вестманной узким проливом между двумя зелеными холмами. И на все это открывался вид из крошечной церкви, выстроенной на самой вершине холма.

Подъезжая, мы увидели огромную толпу, словно движущийся к церкви ковер из темных зонтиков. Хавстейн снизил скорость, и мы, осторожно лавируя среди людей, проехали вперед и припарковали машину на специально оставленной для нас площадке. Смешавшись с толпой, мы прошли в церковь, заняли места в переднем ряду, и тут я увидел ее, мать Софии. Она сидела справа, вместе с двумя женщинами ее возраста. Я поднялся, подошел к ней, и она сразу же узнала меня.

— Матиас, — сказала она.

— Мне очень жаль, — сказал я и обнял ее. Потом я познакомился с двумя другими женщинами — одна из них оказалась датской тетушкой, а вторая — подругой матери. Обе были не особенно разговорчивы.

— В последнюю ночь она казалась такой маленькой, — сказала мать, — мне хотелось положить ее в чемодан и унести оттуда.

А потом, словно серьезно обдумав это, она добавила:

— Только вот чемодана у меня не было.

Мне хотелось сказать что-нибудь, но я не смог найти слов, я просто стоял вместе с ней и ждал. Людей в церкви прибывало, раздавался тихий скрип скамеек и шарканье. Подойдя к нам, Хавстейн обнял мать Софии.

— Спасибо тебе за все, — сказала она, обводя рукой пространство, — за то, что ты все это организовал.

— Было бы за что, — ответил он.

— Столько цветов. И такие красивые.

— Да, цветы красивые. Я подумал, может, ты как-нибудь заедешь к нам в Гьогв, посмотришь, как она жила, может, что-нибудь из вещей захочешь забрать?

— Было бы замечательно. — Она уткнулась в носовой платок. Потом начала сморкаться, и платок заколыхался. Я стоял между ней и Хавстейном, не зная, куда себя деть.

— Матиас собирается петь, — сообщил Хавстейн.

Она опять взяла меня за руку:

— София говорила, что ты хорошо поешь. А почему ты делаешь это так редко?

— Да особой необходимости нет, — спокойно ответил я.

— Но ты пой, Матиас, не прекращай. Все, кто умеет петь, должны петь. Иначе нельзя.

— Нельзя?

— Нет.

Мы помолчали.

— Она много о тебе рассказывала.

— Вы говорили.

Она опять помолчала.

— Вы скучаете по ней?

И тут я впервые заметил, что Хавстейн не может найтись с ответом, он лишь кивнул, глядя в пустоту, отвернулся и отошел к цветам. Поправив несколько венков и стряхнув с них пыль, он вернулся на нашу скамью и сел.

— Больше, чем нам кажется, — ответил я.

Священник прочитал прекрасную проповедь, кажется, он же работал в больнице, где в восьмидесятых — начале девяностых лежала София. Он говорил об автобусах, и слушать его было приятно. Он сказал, что автобусы всегда уезжают, но некоторые так и не приезжают или следуют не по расписанию, приходят раньше или запаздывают. Он рассказывал, каково это — садиться в случайные автобусы, ездить по неведомым прежде дорогам, и говорил, что приезжаешь в нужное место лишь изредка. Слова его были простыми, и, по-моему, мне понравилось, что он не пытается обрисовать ситуацию сложнее, чем она есть на самом деле. Он не говорил, что София многого не успела. Не говорил, что она многого не видела и не сделала. Он не назвал ее смерть печальной утратой для множества ее друзей. Он сказал, что те немногие, кто был знаком с ней, будут грустить о ней так, как грустят о вымирающих народностях и затопленных морем странах. И тогда мне, кажется, вспомнилась старая песня, по-моему, я подумал, что София была похожа на мячик, самый маленький мячик Господа Бога, который Он потерял, а сейчас, встав на колени, тщетно пытается отыскать. По-моему, именно такие мысли бродили у меня в голове. А может, и нет. Может, я просто сидел и ни о чем не думал.

А потом я пел.

Встав, я вышел вперед и спел.

Важно не то, что именно я пел, а сам факт: я пел, звук кружил по церкви, отдаваясь у нас в головах, а затем сквозь стены, через колокольню и приоткрытые двери выбрался наружу, и люди на улице на мгновение почувствовали тепло. Опустив зонтики, они умолкли, а звук взмыл над их головами и поплыл, словно какой-то невиданный туман, по Саксуну. Я слышал плач, слышал, что люди больше не могут сдерживаться, священник погрузился в свои мысли, Хавстейн обнял Карла, а тот сидел опустив глаза и боялся посмотреть на мать Софии, Анна обняла Палли, который глядел прямо перед собой, и Хавстейн улыбнулся мне. Мать Софии закрыла глаза, и голос мой стал еще громче, так громко я не пел никогда. Мне хотелось, чтобы от звука моего голоса потолочные перекрытия сдвинулись, крыша распахнулась и лодка, висящая на потолке, поплыла. Я старался изо всех сил, следил за мелодией, карабкался к самым высоким звукам, все дальше и дальше погружаясь в песню, мало-помалу я забыл о мелодии. Но органист следовал моему голосу, мы забросили и музыку и текст, оставив лишь звук, который словно окутывал нас теплым шерстяным пледом, на непотопляемых кораблях мы плыли через моря в неведомые страны. Последние ноты я вытягивал, как только мог, и в воцарившейся тишине можно было бы услышать даже бактерию, упавшую на пол.

Сам Бог не прошел бы здесь беззвучно.

А после похорон мы поехали в «Кафе Натюр». Мы вынесли Софию из церкви, опустили гроб в открытую могилу, закопали ее и встали с зонтиками рядом. Хавстейн закурил и начал со всей сердечностью пожимать руки подошедшим, благодаря их за участие. Мы — пятеро оставшихся — побыли там еще немного, смотрели друг на друга и обнимались, а потом священник запер церковь и мы молча направились к машине. Решение я уже принял, хотя и не говорил о нем. Завтра я уеду домой.

Прежде я никогда не пил столько, сколько выпил в тот вечер в «Кафе Натюр». Словно это было самое полезное из всего, что можно сделать. Решение я принял. Натерпелся достаточно. Пора переходить в наступление, пора возвращаться, мне хотелось стать таким, как прежде, хотелось стать новым открытием, которое положит предшественников на лопатки. Я чувствовал необыкновенную уверенность, был убежден, что стоит мне только руку протянуть, и на этот раз у меня все получится. Я, Матиас, открою себя для этого мира, не будет больше самого спокойного и доброго мальчика в классе, вместо него появится настоящий живой человек, и все машины будут при виде него резко сворачивать в стороны и притормаживать, а водители примутся глазеть на него, раскрыв рот. Я возвращаюсь в Ставангер. Может, даже поинтересуюсь у Йорна, нужен ли им в группе новый вокалист. В тот вечер я обмывал каждое новое решение, чистые бокалы закончились, а количество пустых бутылок увеличивалось, голова моя превратилась в мягкую пуховую подушку. Укутав все проблемы мечтами, я отослал их подальше, запечатал их в бутылки и пустил плавать по морю, чтобы их подобрали траулеры и круизники. Уже за полночь я отвел Хавстейна в сторонку и рассказал ему о принятом решении:

— Завтра я уезжаю в Норвегию.

— Так внезапно? А может, лучше чуть-чуть подождать?

— По-моему, мне надо съездить домой. Отец очень просил, — дипломатично ответил я.

— Но ты вернешься?

Я задумался. Думал я долго.

— Да, — ответил я, — к осени.

Мы вернулись за стол, и по настоянию Хавстейна я рассказал о моих намерениях, за столом поднялся ропот, и показалось, что Карл немного расстроился, услышав это. Конечно, он не хотел, чтобы я уезжал прямо сейчас, но возразить не осмеливался. Ясно было, что я все решил, пока остальные целы, надо уезжать. Как раз вовремя для меня.

Той ночью я не вернулся домой, на Фабрику вместе с остальными. Может, виновато стечение обстоятельств, а может, сам Господь снизошел до меня, убрал все препятствия и поставил ту девушку у меня на пути, когда я двинулся к стойке за пивом.

И в поле моего зрения попала девушка, которая что-то говорила.

Звали ее Эйдис.

Я замечал ее здесь и прежде, обычно они с друзьями сидели на первом этаже, за столиком у лестницы. Мы были примерно одного возраста, может, она на пару лет младше. Совсем короткие волосы, тесная джинсовая курточка, которую она никогда не снимала, и презабавно задранный носик. Когда она поворачивалась к барной стойке, сначала высовывался ее носик, будто она сперва принюхивалась к тому, что хотела заказать.

Мы стояли рядом.

Настроение у меня было хорошее. Я смеялся надо всем на свете.

I was deeply unhappy, but I didn’t know it, because I was so happy all the time.

Бар давно закрылся, и, не успев осознать происходящего, я уже сидел на заднем сиденье такси, мчащегося в Коллафьордур, и целовал ее. Не знаю, что на меня нашло в ту ночь, просто казалось, что это самое полезное из всего, что можно было сделать в тот момент.

Поехать к ней домой.

Такси притормозило на обочине. Вокруг, похоже, вообще ничего не было. Открыв дверцу, я выполз наружу, а Эйдис — следом за мной. Ей пришлось тащить меня по тропинке через болотину, где я, несмотря на ее заботу, умудрился поскользнуться, плюхнуться на спину и промокнуть до нитки. Она схватила меня за руку и поставила на ноги, а я все никак не мог понять, зачем ей понадобилось тащить к себе домой эдакого очаровашку, и шлепал по тропинке к ее летнему домику у подножия горы. Мне не хватало близости, и я с радостью принимал все, что попадалось на моем пути.

Эйдис по полгода жила в летнем домике. Электричества там не было, зато был водопровод и газовая плита на кухне. А еще большая гостиная и две спальни. Домик находился в долине, по пути в Стиккид и Лейнар, добраться до него из Сигнабеура на машине можно было за пару минут. Открывающийся оттуда вид был словно вырезан из туристической брошюры. По дороге полз туман, тяжелой пеленой опускался с гор и превращал машины в приближающиеся и удаляющиеся огоньки. Эйдис принесла пледы, захватила из холодильника пару бутылок пива, и мы сели возле дома, у водопада, болтая и прислушиваясь к мычанию коров на поле. Выяснилось, что Эйдис младше меня почти на три года, она училась на садовода-декоратора, и я подумал, что с такой профессией здесь есть где развернуться: этой страной, в которой лишь трава и гравий, еще никто не занимался. Планов у Эйдис было множество, и в ту ночь все эти планы и идеи обрушились на мою голову. Звучало все это неплохо, казалось полезным, ей хотелось, чтобы острова перестали зависеть от Дании, хотелось привлечь на Фареры больше туристов, открыть для них северную природу, мне вдруг почудилось, что она хочет превратить Фареры в Исландию, в лаву и вулканы, Бьорк и Лакснесса. Ее словно мучил комплекс неполноценности, не дававший ей покоя из-за того, что она случайно родилась в неправильном месте, а следовало ей родиться на острове немного западнее. Расплата за то, что родился в стране, частенько не отмеченной на тех картах мира, где вырисованы даже остров Буве, Ян-Майен, Шетландские и Оркнейские острова. Она говорила и говорила, а я послушно выслушивал все, что ей хотелось сказать. И, сидя там, на камне у ручья, я осознал, насколько я влюбился в Фареры, прямо как подросток, со всеми вытекающими травмами. Только там, в тот самый момент, я по-настоящему увидел ситуацию: если США считают себя старшим братом, а большинство других стран понимают, что они — в большей или меньшей степени — братья младшие, то Фареры оказываются воспитанником детского дома, обделенным и забитым, страной, о которой ты вспоминаешь, только натыкаясь на коротенькую статью в газете, и тогда ты думаешь: о, так ты все еще существуешь, что-то с тобой сталось? Я о тебе почти позабыл, но мне тебя все время не хватало… И тебе кажется, что больше ты о них не забудешь, с этого дня все изменится. Однако ты перелистываешь газетную страницу и вновь о них забываешь. Вот о таком я и думал, и мне казалось, что стоит лишь приехать сюда, и ты найдешь все, что искал, что потерял, все пропавшие ключи, нужные телефоны и лотерейные билеты, все свои лучшие заграничные куртки, сбежавших котят и улетевших птиц, всех, кто однажды утром бросил свои дома и уехал, кто ходил вместе с тобой в школу и с кем ты так и не попрощался в последний школьный день, потому что думал, что ничего не изменится и вы по-прежнему останетесь друзьями и будете общаться всю жизнь. Возможно, все это ты нашел бы здесь, в стране утраченного, забытого и потерянного по дороге.

Поднявшись, Эйдис ушла в дом и вернулась оттуда с кассетным магнитофоном. Поставив его на мокрую траву, она нажала на кнопку.

Высокий женский голос и гитарное бренчание.

— Что это? — спросил я.

— Нико. «Chelsea Girl», не узнаешь?

Я покачал головой, музыка была незнакомая.

— Она из Германии. В самом начале выступала вместе с «Вельвет Андерграунд».

— Угу.

Мы послушали Нико, которая снималась у Феллини в «Сладкой жизни», была фотомоделью, записала пару пластинок, Лу Рид написал для нее несколько песен, она дружила с Энди Уорхолом, а потом, в 88-м, в возрасте пятидесяти лет, умерла на Ибице. Пела оно не особенно хорошо, но мне, по большому счету, было все равно. Все так, как и должно быть. I’ve been out walking. I don't do much talking these days. These days I seem to think a lot about things that I forgot to do. And all the times I had a chance to.

Все верно.

Но сейчас не передумаешь, уже поздно.

Поезд ушел. И даже на самолете не успеть.

Начало светать. Заморосил слабый дождик.

«Пошли», — сказала Эйдис. Взяв одной рукой магнитофон, другой она подняла меня и потянула в одну из спален, где стащила с меня одежду и уложила на тесную кровать. Затем она наконец-то сняла с себя джинсовую курточку и, аккуратно сложив ее, положила на стул. Потом она легла рядом, и я судорожно прижался к ней, пытаясь впитать всю человеческую сущность, в страхе, что та может вдруг исчезнуть и я опять очнусь на мокром асфальте неизвестно где. Зарывшись в простыни и утонув в матрасе, я заснул, прислушиваясь к дыханию коров на полях.

Я проснулся первым, и пробуждение было внезапным. Я лежал, прижавшись к стене, одна рука затекла, и с минуту я растирал ее, возвращая к жизни. В комнате было жарко, почти нечем дышать, и мне захотелось немедленно убраться оттуда. Немного подумав, я решил не будить Эйдис. Опершись о прикроватную тумбочку, я привстал и, с нечистой совестью человека-паука нависая над Эйдис, опустил ноги с кровати. Сползая на пол, мне удалось не разбудить ее. Я взял одежду и вышел в коридор, осторожно прикрыв за собой дверь. Быстро одевшись, я взглянул на часы. Половина двенадцатого. Я прошел в гостиную, отыскал на столе ее мобильный телефон и, недолго думая, позвонил Хавстейну — сказать, что уезжаю. Он уже проснулся и собирался куда-то ехать.

— Ты где?

Я объяснил, где я и что со мной произошло. В сокращенном варианте.

— Ну надо же!

— Я уезжаю, — сказал я.

— Домой?

— Да, домой. В Норвегию.

— Ты купил билет?

— Нет.

Мы немного помолчали.

— Я сейчас еду в порт. Хочешь, подброшу тебя до аэропорта?

В этот момент меня начала мучить совесть: ведь я не говорил им, что уезжаю, даже с Эйдис не попрощался, исчез, и все. Да, это у меня хорошо получается. Исчезать.

— Было бы замечательно.

— Тогда я тебя подберу через часок по дороге.

— Спасибо.

— Не за что.

— Хавстейн…

— Что?

Мне хотелось что-то сказать. Но сказал я что-то совершенно другое:

— Мой паспорт лежит у меня в комнате, в ящике. Ты можешь его захватить? И деньги тоже…

— Хорошо.

Закончив разговор, я, поджав хвост, осторожно просочился в дверь, подошел к ручью, возле которого мы сидели вечером, опустился на камень и стал ждать. Через два часа я уже буду лететь домой. Вечером буду в Ставангере. Странно было о таком думать. Время шло, год казался неделей, все происходило так быстро, и так много всего позади, а я и понятия не имел, с чего начать, когда вернусь домой. Я лишь понимал, что пора возвращаться и приводить дела в порядок. Надо бы позвонить Йорну, сказать, что я возвращаюсь, и предложить встретиться. Но его номера я не помнил. Естественно.

За утро туман рассеялся, вокруг виднелись зеленые горы и поля, рассеченные лишь полоской дороги, ведущей к туннелю, в котором исчезали проезжающие машины. Я считал красные машины. За четверть часа никто не приехал. Чувствовал я себя плохо, меня тошнило. Вчера я выпил целый бар. Наклонившись, я опустил голову в ручей и подождал, пока мысли не прояснятся. Сзади донеслось какое-то фырканье. За проволочной оградой у ручья стояла корова, бело-коричневая. Прямо как в рекламе молочного шоколада. Она подошла к ограде, глядя на меня. Я смотрел на корову.

— Доброе утро, — сказал я.

Ничего не выражающий взгляд в ответ.

— Трава по-прежнему зеленая?

Взгляд. Словно расфокусированная камера. Мне стало скучно.

— Му, — сказал я.

Она уперлась в меня светлыми глазами. Долго пялилась. А потом спросила:

— И что ты собираешься теперь делать?

Я уставился на корову.

— Поеду домой, — ответил я.

— Ты правда думаешь, что от этого что-нибудь изменится?

— Не уверен.

— Зачем тогда едешь?

Ответить мне было нечего. Сорвав пучок травы, я протянул его корове. Но она была сытая. Видно, для обеда еще рановато. Дни здесь длинные.

— Ты знаешь База Олдрина? — спросил я.

Корова отвела взгляд. Фыркнула.

— Тебе как кажется, Олдрин был одиноким?

— Почему ты хочешь всегда быть вторым?

— Может, ради свободы.

— Свободы?

— Свободы выбирать, куда ехать и чем заниматься. Не зависеть от того, что твои поступки запомнят. Когда ты была теленком, чего больше всего хотела?

— Стать коровой.

Я медленно кивнул.

— Второго тоже можно расстроить, Матиас. Невидимых не бывает.

Мы уставились друг на друга. Я смотрел в два больших глаза.

— Знай: мы тебя любим. Мы на твоей стороне, Матиас. Знай: ты нужен. Ты знаешь это? Что ты заметный? Что есть люди, которые все бы отдали, только чтобы оказаться рядом с тобой?

Я похлопал корову по морде, корова развернулась и побрела к другой корове, щипля по дороге траву. Я взглянул на часы. Пора уезжать из этой страны.

Через четверть часа возле меня притормозила «субару». Но Хавстейн сидел в машине не один. Все остальные тоже были там. На переднем сиденье сидел Карл, а на заднем — Анна с Палли. Я сел рядом с Анной, и та обняла меня.

— Надо же, — сказал я, радуясь, что они приехали, — психушка в полном составе.

— Даже не надейся улизнуть от нас просто так! — ответила Анна, Хавстейн завел машину, и мы двинулись в сторону Квивика, а потом по туннелю до Ваугара и к аэропорту.

В зале вылетов они прощались со мной, обнимали и давали советы, спрашивали, когда я вернусь, и я немного подумал, а потом ответил, что в октябре. Я точно вернусь в октябре — так я сказал, а затем, попросив их подождать, пошел к стойке покупать билеты. Женщины с белоснежной улыбкой, которую я видел здесь в прошлый раз, не было. Вместо нее сидела пожилая крепко сбитая дама, и сегодня, судя по взгляду, день у нее был неудачный.

— Будьте добры, билет до Осло или Ставангера, — сказал я.

Она посмотрела на меня так, словно за всю неделю глупее ничего не слышала.

— Сегодня нет рейсов в Норвегию, — ответила она.

— Нет так нет. Тогда до Копенгагена.

Вытащив из кармана конверт, я достал деньги. Женщина за стойкой смерила меня взглядом с ног до головы, и показалось, будто она не может решить, достоин ли я лететь в Данию или нет.

— 15.15.

— Рейс в 15.15?

— Да.

— Тогда, пожалуйста, один билет на этот рейс.

— Минуту.

Словно издеваясь, он начала щелкать по клавишам и вглядываться в монитор, будто проверяя, действительно ли на этом рейсе остались свободные места.

— Каким рейсом вы будете возвращаться?

— Пожалуйста, с открытой датой. Пусть мое возвращение будет неожиданным.

Ей это не очень понравилось, она кисло улыбнулась, а может, мне только так показалось. А потом она пробила нужные сведения и цифры.

С билетом в руках я вернулся к остальным, мы взялись за руки, снова обнялись, сказали, что скоро увидимся, что мне пора отдохнуть, — так мы говорили, а я сказал, что им уже пора возвращаться, и Анна пожелала мне счастливого полета, а Хавстейн велел беречь себя и позвонить ему, ну а Карл сказал:

— Ты возвращайся. Не пропадай.

И я ответил:

— Ну, ясное дело, не пропаду.

И на этом мы разошлись.

Ожидая начала посадки, я купил в туристическом магазине несколько футболок, пару деревянных овец и видеокассету с фильмом про Фареры.

Позвонил домой. Сказал, что прилетаю рейсом из Копенгагена.

А потом объявили посадку.

Я стоял, зажав в руке посадочный талон.

Пассажиров было мало. Когда я сел в самолет, нам велели распределиться по салону, чтобы и тяжесть распределилась равномерно.

Проехавшись по взлетной полосе, мы оторвались от земли и исчезли в тумане, и несколько минут за окном висела сплошная серая пелена, но когда мы поднялись над облаками, я выглянул в окно, и солнце светило так ярко, что только прищурившись я смог увидеть голубое небо над нами, море, море, море со всех сторон, а прямо под нами лежала вся страна, покрытая туманом и дымкой. И там по-прежнему лил дождь.

 

2

Ты помнишь Сергея Крикалева? С 1986 года он был космонавтом на космической станции «Мир». Он вернулся на Землю 25 марта 1992 года, проведя в космосе 311 суток. Крикалев улетел еще в советское время. Когда он вернулся, все изменилось. Советский Союз стал Россией, Ленинград опять стал называться Санкт-Петербургом, а Михаил Горбачев исчез из поля зрения.

То же самое и с моим возвращением в Норвегию. Словно пока меня не было, кто-то поменял местами все кирпичики, перетасовал все карты и придумал какие-то совершенно новые правила.

Я стоял возле багажной ленты в аэропорту и ждал, сам не знаю чего. Багажа у меня не было, во всяком случае, такого, который подлежит проверке. У меня был при себе лишь пакет с купленными в Ваугаре сувенирами, бутылка водки и датские орешки из самолета. Я прошел по зеленому коридору, и на меня никто так и не бросился с победными криками. На меня вообще никто особенно не смотрел.

Когда я вышел, увидел маму и отца. Заметив меня, они просияли, и мне показалось, что с прошлого года они почти не изменились. Может, мама немного похудела, но, возможно, мне только так показалось, потому что пока меня не было, многое в Ставангере изменилось. Здесь не только снесли дома и построили новые гостиницы. Казалось, весь город разобрали по улочкам, а потом вновь собрали, почти как прежде, однако с небольшими изменениями. В моей памяти улицы выглядели немного по-другому. И повсюду были люди. Люди, люди, люди. Машины. И деревья.

Меня обнимали и целовали, потом вывели наружу, посадили в машину и повезли домой, а там заботливо посадили на диван. И вот я сижу на диване, словно ничего и не произошло.

У мамы будто слов не хватало, чтобы сказать, как она рада моему возвращению, и, чтобы лучше выразить свои чувства, она, курсируя между кухней и гостиной, приносила все новые и новые торты, так что я чувствовал себя как в кондитерской. Я послушно съел все, что мне дали, выпил стакан «Соло», налитый мне отцом, и начал пролистывать старые газеты. Я узнал, что примерно в тот день, когда я уехал на Фареры, умер С. Уолтон Лиллехей, спустя сорок лет после того, как он провел первую успешную операцию на сердце. Лишь пару недель назад умер капитан «Аполлона-12», ставший осенью 69-го третьим человеком на Луне. Чарльз Конрад-младший разбился на мотоцикле. Не знаю, может, его отправили обратно, на Луну. А дети — пока меня не было, в Ставангере сотни детей родились! Уровень воды в море превышает подъем почв, вечные, никому не подвластные изменения.

Заглянув мне через плечо, отец поинтересовался, о чем пишут. Неловкая искренняя попытка завязать разговор.

— Умер Эдвард Крейвен Уолкер, — сказал я.

— Кто это?

— Он изобрел парафиновый светильник.

— Парафиновый светильник? — В его голосе даже послышался испуг. — Я совсем позабыл об этом. Где-то лет двадцать назад, верно? У тебя ведь был такой, да?

Ага, был. Когда-то. По-моему, я был одним из первых, у кого в начале семидесятых появился такой светильник. Он тогда назывался астросветильником, я ради него убить был готов.

— Ага, был, — ответил я, — он и сейчас наверняка на чердаке лежит.

Вошла мама. Она принесла кофейник, поставила его на стол и присела рядом с отцом:

— О чем вы говорили?

— О парафиновом светильнике, — хором ответили мы с отцом.

— Ой, я его тут на днях нашла. На чердаке.

Это решило все дело.

Мы поднялись на чердак. Втроем. Немного поискав, мама вспомнила про картонную коробку.

И достала светильник.

Отец отыскал удлинитель.

А я достал бутылку вина.

Потом мы сидели на чердаке, на ящиках с соком, был прекрасный июльский вечер. Мы смотрели, как, мерцая, в лампе нагревается парафин, и пили вино. О такой семье можно только мечтать. Мы разговаривали обо всем, что произошло за год, и когда речь заходила о моем отъезде, меня никто не упрекал. Я рассказывал, как ужасно обрадовался, когда отец приехал ко мне, мама нацепила свою старую купальную шапочку, и мы немного посмеялись над этим, а отец обнял маму и погладил по шапочке, а потом принялся фотографировать нас с мамой. Затем я принес пакет с сувенирами, вручил родителям кассету с фильмом про Фареры, футболки и деревянных овец. А когда родители ушли спать, я остался на чердаке, выпил немного водки и стал смотреть на кипящий парафин. Потушив наконец лампу и забрав бутылку, я спустился вниз, прошел в свою старую комнату с плакатами на стенах и свежим постельным бельем и, забравшись под одеяло, уснул беспокойным сном шестнадцатилетнего мальчишки.

— Тебе больше ничего не нужно? — спросил отец, когда на следующее утро мы складывали мои вещи в машину. И вовсе не удивительно: я положил в багажник ящик со своими старыми книгами про космос и старыми газетами, которые собирался прочитать, коробку с продуктами и кое-что из одежды. То немногое, что я оставил в своей квартире, отец с матерью несколько месяцев назад перевезли сюда и положили на чердаке. По мне, так пусть там и остается.

Кивнув, я ответил, что больше мне ничего не потребуется.

— Так ты приедешь на выходные? — поинтересовалась мама.

— Конечно.

Снова объятия.

Проехав по Сеехюсенсгате, я свернул возле стадиона, где игроки «Викинга» приседали перед тренером, а потом выехал на Мадлавейен, откуда взял курс на юг, к Йерену. Шел дождь. Хорошо вот так проехаться. Сидишь один в машине, слушаешь полузабытые песни по радио и порывы ветра, никогда не попадающие в такт музыке, смотришь, как на пути к Вархаугу и побережью во все стороны убегает земля.

Этот летний домик появился у нас, когда мне было четырнадцать. Дедушка тогда переехал в дом престарелых, и мы стали называть это место «наш летний домик». На самом деле это был обыкновенный дом, и, насколько мне известно, дедушка прожил в нем большую часть своей жизни. Стены впитали бабушкин и дедушкин запах, который никак не удавалось изгнать, запах стариков, которые, сидя в креслах, с удовольствием глядели в окна на валуны, землю, волны и непогоду. А когда дедушка выходил по утрам за газетой, ветер трепал его волосы.

Ветер на Йерене сильный. Сильнее, чем кажется. Прежде чем пойти куда-нибудь, надо сперва твердо решить, куда собрался, а потом нагнуться и двинуться ветру навстречу. Это почти как жить в аэродинамической трубе или пытаться противостоять гравитации. Я представлял, как в ожидании хорошей погоды земледельцы привязывают коров, приколачивают крыши и цепляются за стулья. Когда я был маленьким, мы приезжали сюда каждое лето и мы с дедушкой, поплотнее застегнув дождевики, отправлялись гулять. Ветер дул прямо в лицо, а когда я начинал капризничать и проситься домой, дедушка говорил, что я должен гордиться такой непогодой.

«Почти всем известно, Матиас, что все угри, выловленные в Европе и Америке, родились в Саргассовом море. И почти никому не известно, что все ветра мира рождаются здесь, прямо в этом месте».

В этом я никогда не сомневался. Вроде как не пристало мне сомневаться в том, что говорит дедушка, пусть этим занимается кто-нибудь другой. А потом он, положив мне на голову руку, поворачивал меня против ветра, и мы, словно старые морские волки, двигались к Северной Атлантике, где смотрели, как корабли с удивительным грузом плывут в удивительные места, и дедушка называл меня маленьким Христофором Колумбом, хотя где-то в глубине души он, должно быть, понимал, что ничего особенного мне в жизни не открыть.

Выходя из машины и перетаскивая вещи к двери домика, я сгибался под ветром. Потом я отыскал ключи, открыл дверь и зашел внутрь, впервые за последние десять лет. Воздух был спертым и пыльным, мама с отцом теперь сюда редко приезжали, у них находились другие дела. Отдернув шторы, я распахнул окна, впустив внутрь дождь и свежий воздух. Шторы колыхались, а я начал выкладывать свои вещи на маленький письменный столик, потом поставил на пол ящик с книгами и отнес продукты на кухню. Я раздумывал, не позвонить ли Йорну прямо сейчас. Следовало бы позвонить, сказать, что я вернулся домой, что я по-прежнему старина Матиас, возможно, мы бы встретились, выпили бы по бутылочке пива, я мог бы заехать к нему в Ставангер и мы бы перевели часы на год назад и что-нибудь бы придумали.

Однако звонить я не стал. Я был трусом. Сидя у окна, я собрал с подоконника дохлых летних мух, потом, пересев на диван, просто пялился в стену, затем отыскал в ящике с газетами старый кубик Рубика, собрал три стороны, а еще через полчаса и четвертую собрал. Включил радио. Сообщение для рыбаков. Ненастье на западных банках, всем рекомендуется морская походка. Пытаясь сделать хоть что-нибудь полезное, я сварил кофе, но так и не выпил его. Вытащив из ящика свои старые книги про космос, я сложил их аккуратной стопкой на столе в гостиной и пошел на кухню варить макароны. И тут меня осенило. Не знаю почему, но именно в тот момент я вспомнил о нем.

О Софусе.

Я так и не нашел времени, чтобы приехать к нему в Торсхавн, и писем не писал, как обещал. А вдруг он беспокоился, что со мной что-то случилось? Или возможно, забыв обо мне, нашел новых друзей среди соседей, может, у него и девушка появилась?

Адрес у меня был. В записной книжке, купленной в Клаксвике. Пока варились макароны, я отыскал ручку и бумагу на полке, которую мы с отцом сколотили световой год назад. Сев за кухонным столом, я начал есть и писать одновременно.

Не важно, о чем именно я писал, в основном я рассказывал, почему решил уехать на лето домой, и объяснял, что иногда такое полезно — надо просто вернуться к началу, хотя за это и не платят. Написал — надеюсь, что у него все в порядке и что он нашел новых друзей. И опять обещание. Я пообещал, что вернусь и приеду к нему в гости. Осенью. Возможно, ждать осталось не долго.

В последующие недели я заметил, что отражение в зеркале вновь становится похожим на меня. Раз в неделю, а может, чаще я звонил домой, раз в две недели заезжал, если было удобно. Воскресные ужины. Работал я у Гуннара, который жил по соседству, водил трактор, красил амбар, убирал в хлеву, помогал, когда требовалось. Гуннару было шестьдесят, и это хозяйство досталось ему от родителей, когда ему едва исполнилось двадцать, я запомнил его еще с детства. Я частенько сидел у него на коленях, когда он ездил на тракторе по полям. Трактор был прежний, поэтому в неудачные дни час работы предполагал два часа за починкой. Но это не страшно. Спешить было некуда, картофель давно взошел, клубнику собрали соседские дети, а коровы послушно паслись на поле. Ужинал я обычно с Гуннаром и его женой Эббой. Она рассказывала о сыне, занимавшемся теннисом в Ньюкасле, а я слушал с набитым брокколи ртом и кивал. Не самые интересные рассказы, но почему бы и не послушать, это все равно что радио, аккомпанемент для еды. Гуннар же разговаривал в основном о погоде. А про погоду можно сказать многое. Ведь бывает солнце, а бывает и дождь. Погода может быть плохая и совсем отвратительная, никогда заранее неизвестно. Однако Гуннар всегда был в курсе, он слушал прогнозы и делал отметку в записной книжке, висевшей на стене на веревочке. Гуннар знал погоду за последние сорок пять лет. Четвертое апреля 1958-го? Небольшой дождь и слабый северо-восточный ветер. Тепло. Когда на дороге возле дома останавливалась машина, разговор на несколько секунд обрывался. Вытягивая шеи, они смотрели в окно, а Эбба прищуривалась, пытаясь разглядеть, кто приехал. Выяснив, они продолжали разговор прямо с того места, где остановились, с середины фразы. Это было довольно занятно.

В конце концов Йорн позвонил сам. Произошло это в начале сентября, в пятницу, и когда я услышал его голос, меня тут же начала мучить совесть. Я мог бы поклясться, что он заметил это, как только я сказал «привет», и тут уж Йорн не мог этим не воспользоваться.

— Так ты жив еще, — спокойно сказал он.

— Да, только смеяться больно, — ответил я, пытаясь пошутить. Не вышло.

— И давно ты окопался в Йерене?

Я ожидал, что это будет совершенно по-другому. Сто раз прокручивал в голове наш разговор, каким он мне представлялся. Но Йорн инструкции не следовал.

— Несколько дней назад, — коротко ответил я.

— А может, несколько недель?

— Возможно.

— Я заеду сегодня. Часов в семь.

Я на нашелся что ответить. Йорн положил трубку, и мне оставалось лишь ждать и варить кофе, хотя я знал, что он приедет не кофе пить.

В ожидании я бродил по гостиной. Вот она, возможность исправить ошибки и начать все заново. Я надеялся, что он войдет, сядет на старый стул и польется непринужденный разговор, прямо как до моего отъезда. Я хотел, чтобы ничего не изменилось, как прошлогодняя пыль на подоконнике. Однако все меняется. Горы двигаются, материковые плиты смещаются, а старая дружба ржавеет под дождем.

Когда часы показывали пять с половиной минут восьмого, Йорн указательным пальцем ткнул меня в грудь. По этому жесту я скучал, в надежде, что этим пальцем он будет бесконечно набирать мой номер. Однако в этот раз я не знал, к чему этот жест приведет, и испугался.

Все так хорошо началось. Началось, как и должно было. Язвительный тон, который я услышал по телефону, пропал, и внешне казалось, что все по-прежнему, однако, как только он разулся и зашел в гостиную, я в глубине души понял, что этот разговор может стать последним.

Йорн не спрашивал о Фарерах. Он не просил объяснить, почему меня так долго не было и почему я больше года ему не звонил, и тем не менее я знал, что рано или поздно он об этом заговорит. Мы побеседовали про Йерен, про новый диск «Перклейвы», который довольно хорошо продавался, мы говорили словно с набитым ртом, только вилки с ложкой не хватало, немного повспоминали старые добрые деньки, однако мы не до конца понимали друг друга, будто бродили в потемках, хотя так и должно было быть. Мы оба почувствовали облегчение, когда Йорн предложил съездить в «Чекпойнт», доехать до Ставангера, выпить там по старинке пивка по случаю пятницы, и я ответил: «Ну, ясное дело, давай съездим».

Целый час на машине. Между нами Море Спокойствия.

Когда мы в десятом часу зашли в «Чекпойнт Чарли» на Недре Страндгате, там уже была тьма народу. По пятницам пиво продавали дешевле, народ выползал из нор и прилипал к стульям и барной стойке. Тут собирались все привидения недели. Отыскав маленький столик в самом углу, я уселся за него, а Йорн отправился за пивом. В другом конце зала я, как всегда, заметил пару знакомых лиц. «Чекпойнт» оправдывал свое название. Хочешь знать, что сталось с твоими старыми приятелями, друзьями и одноклассниками? Хочешь узнать поближе продавцов из «Хеннес энд Мауриц», которые выбивают тебе чек и складывают твои покупки в пакет? Тогда ступай в «Чекпойнт».

Я отметился.

Я был на месте.

Среди людей.

Вернулся Йорн с двумя кружками пива, мы сидели за столом и не могли придумать, о чем бы поговорить. Дребезжали колонки, а бармен ставил старые записи «Гарбедж», чьи тексты давно уже были забыты. Народу набивалось все больше и больше, и воздух становился влажным и тяжелым. Постепенно к нам подтянулись друзья Йорна, сперва Роар (он тоже не стал расспрашивать, что со мной произошло), а потом появились остальные, они уселись вокруг, и я оказался зажат между Йорном и бородатым длинноволосым парнем с трондхеймским говором. Я его сразу не узнал, но потом понял, что мы и раньше встречались, зовут его Йорген и он из другой группы, которая ездила с нами на Фареры, «Культа Битс». Говорил Йорген много и быстро, он был одним из самых приятных людей, которых я когда-либо знал. Он сказал, что вчера они и «Перклейва» выступили на Фолкене с таким концертом, что просто улет. Я почти допил третью кружку пива и наконец-то нашел что сказать. Повернувшись к Йорну и перекрикивая «Продиджи», спросил:

— Так вы вчера выступали? На Фолкене?

— А? Что?

— Вы вчера на Фолкене играли? — прокричал я.

— Ага, тебе надо было это видеть, Матиас!

— Ты бы хоть сказал, — произнес я, и только я это сказал, Йорн посмотрел на меня тем взглядом, которого я боялся. Будто он хочет убить меня прямо сейчас, отправить на тот свет и избавить от всех моих мучений или что-то в этом духе. Однако он лишь сказал:

— Ты же все равно не пришел бы, знаешь ведь.

— С чего ты взял? Может, пришел бы? — обиженно спросил я.

— Вот как?

— Что?

— Я думал, тебе плевать.

— Ты о чем это? — Я понимал, что ничего хорошего из этого не выйдет, но поделать ничего не мог.

— Ты знаешь, о чем я. Ты мне больше года не звонил! Чтобы узнать, где ты и что делаешь, мне приходилось звонить твоим родителям! Да на тебя вообще ни хрена нельзя положиться! Ты все время пытаешься улизнуть! Или просто исчезаешь! Зачем тебе все это? Это все из-за Хелле, да? Тебе все еще так хреново? Может, ты прекратишь наконец вести себя как сраный Курт Кобейн? Как она могла оставаться с тобой, если ты все время прячешься?

— Да что на тебя нашло?

— Нет, это на тебя что-то нашло, Матиас! Я тебя не узнаю. Ладно, слушай. Ты говоришь, что выступать с нами не будешь и петь не хочешь, хотя знаешь, что охренительно поешь! Ладно, не хочешь так не хочешь. Но ты-то что делаешь? На пароме до Фарер ты напиваешься как свинья и орешь на весь бар, что хочешь петь, что ты передумал и хочешь стать вокалистом! Я, ясное дело, обрадовался до смерти, черт, я же всегда хотел, чтобы ты с нами пел. И тут я говорю, что если ты выйдешь на сцену и споешь, то мы дадим тебе тысячу крон. Но нет, ты начинаешь торговаться, как сраная примадонна, тысяча крон — это тебе мало, и пять тысяч тоже мало, и десять мало, тебе надо пятнадцать! Мы скидываемся, складываем всю нашу наличку в конверт и отдаем тебе, потому что мне так хочется, чтобы и другие послушали, как ты поешь. Ты выходишь на сцену, поешь, как всегда, потрясающе, лучше голоса я не слышал, а потом ты словно спятил! Ты отказываешься вернуть деньги! Господи, Матиас, там же было пятнадцать тысяч крон, ты думаешь, нам деньги девать некуда? Чтобы просто взять и отдать тебе пятнадцать тысяч? Я же просто пошутил! Тысяча — еще куда ни шло, но не пятнадцать же! Вот черт. И что ты делаешь? Когда Кристофер пытается отобрать у тебя конверт, ты сбегаешь, выскакиваешь на палубу, а когда он бежит за тобой, ты бьешь ему прямо в рожу! Ты вообще знаешь, что он из-за тебя в больницу попал? Ему же всю рожу пришлось зашивать! Он на одно ухо почти оглох!

Конверт с деньгами.

Содранные костяшки.

Хавстейн все знал, верно? Йорн наверняка рассказал ему об этом, когда они встречались в Торсхавне, иначе и быть не могло.

Но мне никто и словом не обмолвился.

Мэрилин Мэнсон на полную громкость. Я не слышу собственные мысли, только отдельные фразы, вылетающие изо рта у Йорна. Я большими глотками пью пиво и веду себя так, словно у меня есть оправдание.

— Rock is deader than dead, — выкрикиваю я в пустоту, но в мелодию не попадаю.

— Поэтому до приезда мы тебя продержали в трюме, а мне пришлось объясняться с Кристофером, рассказывать, что с тобой произошло, чтобы он не заявлял в полицию. Они же на хрен отменили концерт! А ты просто взял и смотался, как только мы приплыли! Звук нам ставил Йорген, а «Культа Битс» вообще отменили выступление, у Кристофера лицо было изуродовано, он не мог петь! Ты в курсе, что мог в тюрьме оказаться? Или в лучшем случае в психушке. Ты в курсе, что у тебя совсем крыша съехала?

— Как у твоего брата? Может, нас бы поместили в одну палату?

— Притормози, понял? — Йорн ткнул меня в грудь указательным пальцем, совсем как в пять минут восьмого.

Но тормоза были сорваны, и мне оставалось только съехать в кювет. Все остальные молчали и делали вид, что не прислушивались к нашему разговору. Казалось, все в баре умолкли, и я подумал, что в настоящий момент ветер развеивает все сказанное и сделанное на протяжении многих лет.

Бармен ставит музыку из «Челюстей», а может, мне просто почудилось, но я встаю и иду в туалет. Я замечаю, что Йорн идет за мной, пытаюсь затеряться в толпе, но попытка смехотворная, он тоже заходит в туалет, я становлюсь к писсуару, расстегиваю ширинку, пытаясь казаться невозмутимым, но не могу выдавить ни капли, механизм отказывается работать. Бармен ставит «Марш Империи» из «Звездных войн» или что-то в этом роде, ухватившись за мою куртку, Йорн оттаскивает меня от писсуара, я подтягиваю штаны, остальные выбегают из туалета, а Йорн прижимает меня к стенке. Перед глазами маячит его указательный палец, но теперь у этого жеста иное значение.

— Ты что, опять смотаться хочешь? — рычит он. — Да ты совсем охренел!

— Мне отлить надо было! Я…

Я отчаянно прокручиваю в голове подходящие фразы, но не нахожу, потому что все идет наперекосяк, мне хочется сказать, что я вообще не помню, что произошло на пароме, что я болен, я болел, но сейчас уже поправляюсь, я вернулся и теперь дела налаживаются. Но сейчас я не уверен, так ли это, я совершенно потерян. Йорн бьет меня в грудь несколько раз, но лишь вполсилы, я оседаю на пол перед ним и бормочу что-то о том, что он неправильно все понял, а потом входят двое охранников и спрашивают, что происходит. Мы качаем головами, и Йорн отвечает «ничего», тем не менее нам никто не верит, нас выталкивают наружу, проводят по коридору и выводят из бара, сажают на ступеньки и советуют освежиться, подышать воздухом, желательно подольше, пару лет.

Полчаса мы сидим молча. Просто сидим рядом, уставившись в землю.

Но не расходимся.

Я не улизну.

Ни хрена.

В конце концов я открываю рот первым. Я говорю:

— Жалко, что я не смог прийти на концерт. В Торсхавне. Я не знаю, что случилось.

— Ты исчез.

— Да. Все могут когда-нибудь исчезнуть.

— Но немногим удается исчезать постоянно. Почему ты не позвонил?

— Я вышел из строя.

— То есть?

— Ты видел когда-нибудь Большую Медведицу?

— А почему ты об этом спрашиваешь?

— Раньше я любил лежать на берегу в Йерене и отыскивать созвездия. Большую Медведицу было найти проще всего. Она сама в глаза бросается. Но если продолжаешь вглядываться, то все остальное тоже становится похожим на Большую Медведицу. И как тогда понять, действительно ли ты отыскал настоящую Большую Медведицу?

— Я не понимаю, к чему ты ведешь.

— Твой брат все еще в Дале?

Он покачал головой:

— Нет, теперь он живет дома. С родителями.

— Ему лучше?

— Он сидит и пялится на стенку. Иногда в течение дня он может смотреть на разные стенки. Но, как правило, этим и ограничивается. А что все-таки ты там делал? На Фарерах?

— Отдыхал.

— Долго ты отдыхал.

— Да. Я опоздал на паром.

— Целый год опаздывал?

— Время летит. Это не пустые слова.

— Говорили, ты попал в больницу.

— Нет, скорее, меня отправили на ремонт. На починку.

— То есть?

— А разве это не очевидно?

— Господи, да что с тобой случилось? У тебя же все в порядке, разве нет?

— Со мной ничего не случилось. Я думал, ты знал.

— Но почему ты мне не звонил? Целый год? Захотел бы — и я бы в гости к тебе приехал. Я бы помог, если бы знал что-нибудь.

— Я почти ничего не помню. Про тот паром. И про первые дни там. Помню только, как сначала лежал под дождем на дороге, а потом пошел против ветра. Нужно всегда идти навстречу ветру, а иначе тебя унесет в море. Потом я встретил Хавстейна.

— Ага. Постой-ка, ведь я встречался с ним в Торсхавне. Он еще сказал, чтобы мы не ждали тебя и уезжали. Что ты приедешь, как только сможешь. Он психиатр, верно?

— Верно.

— Так ты лежал там в больнице?

— В каком-то смысле. Но сам я этого не понимал.

— Почему?

— Я пытался спрятаться. А это было запрещено. Ты был на островах Карибского бассейна?

— Нет. А почему ты спрашиваешь?

— Просто так. Просто интересно. Я бы съездил туда.

— Счастливого пути. Немного погодя я звонил несколько раз твоим родителям, просто узнать, не вернулся ли ты. Они не очень много рассказывали.

— Не нужна мне никакая поддержка, — сказал я.

— Друзья тебе тоже не нужны?

Я не ответил. А он эту тему не продолжал. Мы немного помолчали, и Йорн заговорил о другом.

— Хорошее было время, — тихо сказал он, — я пару месяцев назад прочитал статью про База Олдрина. Там написано было, что перед полетом «Аполлона-11» очень тщательно проверяли, хватит ли Олдрину психической устойчивости, потому что он мог сам захотеть ступить на Луну первым и оттолкнуть Армстронга в самый решающий момент.

— По-моему, он бы такого не сделал.

— А если я точно знаю, что он подумывал об этом?

— Не верю.

— Так и было. Он пару секунд обдумывал, каковы будут последствия.

— Нет.

— В статье его назвали Бизнес Олдрин. И он никуда не исчез. Тебе только так кажется. Он участвует в куче мероприятий, неплохо зарабатывает на книгах, с докладами выступает, и все в таком духе.

Сказать мне было нечего. Об этом я слышал впервые.

— И еще есть куклы, сделанные по его образу, он снимается в рекламе для «Эппл», «Джей-Ви-Си», «Нортел Нетворкс», «Мастеркард», парфюма от «Живанши» и других больших компаний. Он много раз участвовал в шоу Давида Леттермана, а еще его голос использовали в «Симпсонах». Он, черт бы его побрал, подписал контракт с четырьмя — ЧЕТЫРЬМЯ — фирмами по продаже автографов, которые берут четыреста долларов за отпечаток его подписи на плохом снимке! А фильм? Ты его видел? «Toy Story», как тебе это? «Buzz Lightyear»! Знаменитость, разве нет? Никуда он не исчез. Совсем наоборот.

Меня словно паралич разбил. Бизнес Олдрин. Сделал свое дело и исчез. Я уставился прямо перед собой, а Йорн продолжал рассказывать, что еще Олдрин сделал и к какому множеству вещей приложил руку. Я начал злиться, а потом просто расстроился. Опустив голову на руки, я закрыл глаза и подумал, что Олдрин это не по своей вине делал, просто такова расплата за мировое внимание. Ясное дело, не получится исчезнуть, если полмира пытается извлечь из тебя пользу, потому что ты второй человек на Луне. Но это ничего не меняло. Он навсегда оставался вторым. А мне надо старательнее прятаться.

Йорн понял, что слишком много сказал. Он закурил и сделал вид, что ничего не произошло.

— Как тебе Ольсок на Фарерах? Довольно забавно, правда? Лучший праздник из всех, которые я видел, полный хаос, Дикий Запад в Атлантике.

— Может быть.

— Ты там не был?

— Я мало где побывал.

— А гринд ловил?

— Нет, но я видел, как ловят, — соврал я, — в последние годы во фьордах стало мало гринд.

И тогда я придумал историю, как однажды в сентябре Хавстейн прибежал на Фабрику и закричал нам с Софией, что во фьорд заплывает гринда. И, начав, я рассказал и про Фабрику, и про Софию, а потом и про Палли с Анной, я обо всем рассказал, только не по порядку, а по ходу дела. Йорн задавал вопросы, я отвечал и рассказывал, что произошло за этот год. Время нарезало вокруг нас круги, из «Чекпойнта» и других баров валил народ, отправляясь домой или на домашние вечеринки, а мы словно вернулись к тому давнему вечеру, когда вместе сидели на гладких скалах. Я боялся упустить что-то, потому что этот наш разговор мог стать последним. Уж не знаю, почему я так думал, однако помню, что боялся.

— Вот черт, — сказал Йорн, когда я наконец рассказал почти все, оформив рассказ как историю о лове гринд, которого не видел.

— Ага. Я верну тебе деньги. Те пятнадцать тысяч.

— Да забудь ты о них.

— Что ты! Ясное дело, я все верну.

— Хорошие были деньки, — повторил он, — правда ведь?

— Ага, — ответил я, — просто замечательные.

Йорн посмотрел на часы. Было поздно. Пора собирать кости и двигать. Поднявшись, мы постояли еще чуть-чуть, немного потерянные и уже в похмелье.

— Ну, увидимся, — сказал он, пожимая мне руку, а потом развернулся и направился к зданию почты.

— Увидимся, — ответил я ему вслед, не двигаясь с места.

— Матиас! — обернулся Йорн, пройдя немного.

— Что?

— Береги себя!

Я поднял в ответ руку, и тогда он опять отвернулся, поднялся по ступенькам к почте, обогнул ее и исчез за домами.

Покачиваясь, я немного постоял в переулке, потом свежий воздух добрался до меня, и я отправился вниз по улице до Вогена, где останавливаются такси. Там я пристроился в хвосте и стал ждать. Не я один хотел домой. Все хотели. Домой. Но мне надо было ехать дальше всего и ждать дольше всех. Руки мои висели плетьми, я покачивался и смотрел на асфальт, как вдруг кто-то хлопнул меня по спине и сунул мне в лицо обкусанную сосиску.

— Во как! — произнесло лицо, которому принадлежала сосиска.

Повернувшись, я увидел Гейра, а с ним еще парочку призраков, которые учились в параллельном классе, когда я почти пятнадцать лет назад ходил в школу в Хетланде. Гейр приобнял меня. Такого объятия не дай бог никому.

— Привет.

— Во как! Чего это он говорит?

— Почти ничего, — ответил я.

— Гляньте-ка, он даже поздороваться не хочет со старыми одноклассниками!

— Я только что сказал «привет».

— Это у тебя шутки такие, что ли?

— Как меня зовут? — спросил я.

— Нет, но мы же бывшие одноклассники, нам надо держаться вместе, и все такое. Ты вообще чем сейчас занимаешься?

Я мог ответить что угодно, все равно что.

Я сказал:

— Мы в разных классах учились.

— Чего? Ну, ясное дело, в разных. Ну, колись, чего делаешь сейчас?

— Служу во французском Иностранном легионе, — ответил я, — я целые деревни вырезал. Ты бы видел как!

Он немного покачался, а потом сообщение дошло до его мозга.

— Во как! Кучу денег получаешь небось?

— Ты помнишь, как меня зовут? Мы же ни разу не разговаривали.

— Да чего ты к этому прицепился?

Потом он задумался. Долго думал. Хорошенькую задачку я ему задал. Он ткнул меня пальцем в грудь:

— Томас? Так? Да? Ну, что скажешь?

— Да, — ответил я, — Томас из Иностранного легиона.

Подъехало такси. Подошла моя очередь. Гейр опять уцепился за меня, обронив последний кусок сосиски, и тот плюхнулся на асфальт.

— Черт! Подожди!

Наклонившись, он поднял остатки сосиски, а потом, хватаясь за мою куртку, опять принял более-менее вертикальное положение.

— Может, подвезете нас с Оддгейром? Тебе куда?

— Далеко отсюда, — ответил я, садясь на заднее сиденье и закрывая дверцу. Водитель развернулся и поехал к гостинице «Атлантика», а я назвал адрес и заулыбался. Сидя на заднем сиденье, я расплывался в улыбке, потому что на этот раз у меня действительно получилось, в целом городе и следа моего не осталось, я превратился в прошлогодний снег, и когда мы проезжали по Мадлавейен и сворачивали на трассу, я взглянул на дом, где, по словам Йорна, жили Хелле и Матс. Я готов был поклясться, что на секунду увидел ее в окне и она выглядела счастливой, помахала мне рукой и я тоже поднял руку, чтобы помахать ей в ответ, но не успел, потому что мы свернули с трассы, и мне надо было следить, правильно ли мы едем.

Может, это был слишком скоропалительный вывод?

Может, я был трусливее тупиков?

Нет, не был. Иногда бывает нужно просто уехать.

Иногда тебе приходится сжигать мосты и плыть по морю.

Только капитаны ради посмертной славы тонут вместе с кораблем.

Я же приготовился сесть в спасательную шлюпку. И вернуться на Фареры. Навсегда.

Покачиваясь, я прошел в гостиную, ухватился за дверной косяк, а потом заполз на диван и застыл, глядя на книги, по-прежнему сложенные аккуратной стопкой на столе. Я положил руку на книгу, лежащую сверху. Автобиография База Олдрина. Зачитанная до дыр.

Базу Олдрину тоже частенько приходилось нелегко. Все катилось по наклонной плоскости, но обрыв был круче, чем казался. Началось все незаметно, беда подкралась сзади, в 66-м, после полета «Джемини-12». Он чувствовал усталость, истощение, у него едва хватило сил доползти до кровати, на которой он пролежал, не вставая, целую неделю. И он сам, и его жена Джоан посчитали это вполне естественным: сказался полет в космос, долгие тренировки, человек вымотался, все происходит так быстро. Ясное дело, это расплата. Но все пройдет, правда же? На самом же деле неясные предупреждающие сигналы шли от его собственных нервных центров, но они были слишком тихими, и их никто не слышал. Встав на ноги, он опять принялся за работу, началась новая программа «Аполлон», люди должны высадиться на Луне до начала семидесятых, времени почти не оставалось, Олдрину сообщили, что он войдет в состав команды «Аполлона-11», и он вновь приступил к тренировкам, вместе с Армстронгом и Коллинзом. Шепотом он сообщил Джоан, что, появись у него выбор, он полетел бы с другой экспедицией, более поздней, тогда ему досталось бы меньше внимания и он больше времени посвятил бы научным исследованиям, но больше он никому такого не говорил. Ни звука. Потому что от полетов еще никто не отказывался, а поступи он так — и двое других астронавтов тоже могут оказаться под подозрением. Поэтому он полетел. На Луну. И обратно. Он увидел, как при их взлете американский флаг, установленный ими в Море Спокойствия, медленно падает и поднимает лунную пыль. А по возвращении их ждет море внимания, все хотят поговорить с ним, поздравить его и расспросить. Ну и как там, на Луне? О чем вы думали? Что чувствовали? Каково это — побывать на Луне? Но их не везде хорошо принимают, студенты в университетах забрасывают астронавтов помидорами, потому что полет на Луну обошелся в двадцать четыре миллиарда долларов, которые можно было потратить на что-то другое, война во Вьетнаме в самом разгаре, в мире царит раздор, но Олдрина с женой сажают в самолет и вместе с Армстронгом, Коллинзом и их супругами везут показывать миру. Грандиозное рекламное турне НАСА, он не хотел участвовать в этом, наоборот, чувствовал давление со стороны НАСА, и от одной мысли о том, что он станет продавцом на службе у американской космонавтики, ему становилось страшно. Тем не менее он едет, успокаивая себя тем, что если будет совсем плохо, он в любой момент сможет отказаться, вернуться к программе «Аполлон» и спрятаться от официоза. Но остановить мировое турне не под силу никому, Олдрину сложно, вокруг слишком много людей, их окружает толпа, внимание сдавливает его, газеты выдают недостоверные и лживые статьи одну за другой, утверждают, будто он подхватил лунную болезнь и принес вирус на одном из лунных камней. Олдрину и Джоан приходится тяжело, но они стараются изо всех сил, улыбаясь, принимают ключи от городов, пожимают руки, произносят речи, врач, сопровождающий турне, выписывает Олдрину успокаивающее, но тревога не исчезает. Дела идут все хуже и хуже, и, похоже, именно в Норвегии тревога вырывается наружу. Единственным скандинавским городом, который они посетили, был Осло. Они отобедали в королевском дворце вместе с древним и умудренным опытом королем Олавом, поучаствовали в параде на улице Карла Юхана, который уличные зрители встретили холодно и без интереса, машинально хлопая в ладоши. Во всяком случае, так ему показалось, и он чувствует себя угнетенным, ведь его родители из Швеции, все должно было быть иначе. На вертолете их отвозят в старый домик в горах, и там Олдрин срывается. Он отказывается от ужина, не встает с постели, и Джоан пытается успокоить его, но безрезультатно. Они пьют виски. Разговаривают о том, почему нельзя вернуть прошлое, ему кажется, что он стал подделкой самого себя и ситуация вот-вот выйдет из-под контроля. Джоан утешает лучше, чем Красный Крест, но все бесполезно, время идет, а мистер и миссис Олдрин сидят в спальне романтического сельского дома в Норвегии и пьянеют от виски, в первый и последний раз за время всего турне. И плачут. Олдрин плачет, он больше так не может, ему хочется домой, хочется навсегда исчезнуть. В ту ночь они засыпают, прижавшись друг к дружке, словно перепуганные дети, боящиеся волков, которые притаились за дверью. Однако турне продолжается, они стараются держаться.

Ведут себя как ни в чем не бывало.

Становится еще тяжелее.

Срыв.

Для него, человека, побывавшего на Луне, все безвозвратно изменилось.

Наступает трудное время. Ужасное время. Призраки подкрадываются ближе, забиваются под одеяло, Олдрин вылезает лишь посмотреть телевизор. Настроение скачет: мгновения эйфории сменяются долгими периодами парализующей депрессии, о которой известно лишь близким, и когда семейный врач сообщает ему, что необходимо срочное вмешательство психиатров, Олдрин решает оплатить лечение из собственного кармана. Он не хочет, чтобы в НАСА узнали об этом. Принимая риталин, он продолжает выступать с докладами, вплоть до того дня, когда сразу после интервью, данного на одном из банкетов, его находят в вестибюле в слезах. И на этом Баз Олдрин остановился. Все остановилось. По утрам он по-прежнему отправляется на работу, твердо решив закончить дела, но лишь усаживается на стул и часами тупо смотрит в окно, а затем, поднявшись, выходит, садится в машину и едет на побережье. Там он подолгу бродит, пока не убеждается, что время уже достаточно позднее и дома все уже легли спать. Только тогда он возвращается, садится перед телевизором и пьет виски. Это повторяется все чаще и чаще, в конце концов так он проводит каждый вечер, отчаяние затягивает его глубже и глубже, он боится спать в темноте, и поэтому ночами не спит, единственная его надежда на то, что он вообще прекратит что-либо чувствовать. Теперь ему плевать, узнают ли в НАСА или нет, он хочет, чтобы ему помогли, прежде чем все станет непоправимым. Психиатр понимает серьезность ситуации и согласен отправить Олдрина в Сан-Антонио. Олдрин сообщает отцу, что сильно болен, но отец отказывается это понимать: он достиг такого успеха, как же можно настолько себя недооценивать. Отец предлагает повременить, не вмешивать в это дело НАСА, не брать больничный, ведь если сохранить хорошую мину, то теперь он сможет работать, где захочет. Тогда Джоан кричит Олдрину-старшему, что откладывать нельзя, потому что Баз болен, и она готова драться с каждым, кто попытается остановить ее. Баз Олдрин сидит рядом, а она рассказывает психиатру, что подумывала о разводе, но теперь, пока Баз болен, об этом и речи быть не может, только если потом, когда они смогут сесть и спокойно все обсудить, но сейчас, когда он болеет, она готова до смерти за него сражаться. Даже несмотря на то, что в доме чувствуется жизнь, только когда его нет. Она говорит, а супруг ее сидит рядом, положив руки на колени, смотрит на ковер и надеется, что кто-нибудь придет и все это прекратит.

А потом, однажды вечером, когда Джоан и врач уже договорились с больницей в Сан-Антонио, она собирает его чемодан, а Олдрин стоит в дверном проеме, не понимая, чем эти люди занимаются и при чем здесь он.

Эдвин Э. Олдрин госпитализирован 28 октября 1971 года, больница Уилфорд-Холл, база военно-воздушных сил в Бруксе. Два раза в день с ним проводят беседы, он принимает успокоительные и антидепрессанты, тиоридазин. Медленно идет на поправку. Врачи спрашивают, думал ли он о самоубийстве, и он бормочет в ответ, что у него не хватило бы сил выбрать способ, потому что перед ними человек, который устанет, даже если попытается поднять колибри, но он медленно идет на поправку, с каждой беседой ему становится лучше. А высоко над ними астронавты бродят по Луне или вертятся на орбите, и оттуда Земля кажется им пустынной, словно на ней нет ни войн, ни домов, ни людей, ни проблем.

Проходит три года со дня его полета на Луну, он лежит в больнице военно-воздушных сил Лэкленд в Сан-Антонио, Техас. Он подходит к окну, видит полнолуние и тогда решает начать все заново. Баз Олдрин стоит у окна в больничной пижаме и разговаривает сам с собой. Ты побывал на Луне. Ты это сделал. Первым. Повторить такое невозможно. Ни тебе, ни кому-то другому. Поэтому отправляйся отсюда к черту и живи той жизнью, какой пожелаешь.

Но путешествие оказывается долгим.

The melancholy of all things done.

Программа «Аполлон» завершена досрочно.

Для НАСА наступают тяжелые времена, и Олдрин увольняется.

Проработав больше двадцати лет в военно-воздушных силах, он увольняется с должности командира техасского подразделения летчиков-испытателей.

И мало-помалу об Олдрине начинают забывать. В людской сутолоке Баз Олдрин становится незаметным.

Он устал. И год от году не легче.

Он пьет. Теряет контроль над собой, ему тяжело.

Дела идут хуже некуда.

Семья тает. Хлопнув дверью, Джоан Арчер уходит.

И все идет не так, как могло бы.

И тем не менее все так, как положено. Все расставлено по своим местам.

Я постоянно пытался найти тот момент, то мгновение, но так и не смог. Свой самый дальний полет он уже совершил, но это ровным счетом ничего не значит. Так ему из этой ловушки не выбраться. С каждой порцией выпивки он надеется, что тело его уменьшится, он станет таким крошечным, что сможет испариться, раствориться в ткани собственного пиджака, однако выпивка наносит ему лишь удар за ударом. Я стараюсь определить, когда именно Базу Олдрину удалось вытащить самого себя за волосы, в какое мгновение он осмелился додумать эту мысль до конца.

Чтобы стать первым, нужны необыкновенные способности, сила воли и удача.

Однако если ты стал вторым, тебе понадобится огромное сердце.

И поэтому ты, Олдрин, тоже воскреснешь из небытия, придет твое время, все наладится, вся жизнь, потому что можно жить счастливо, даже если никто на тебя не смотрит, можно быть талантливым, даже если тебя не помнят. Свое дело ты сделал, ты был большим винтиком, но многие тебя забыли, и поэтому все у тебя мало-помалу наладится. И ты завязываешь с выпивкой, вновь постепенно принимаешься за работу, и все встает на свои места. Ты опять женишься, восстанавливаешься, разрабатываешь замечательные проекты, выступаешь с докладами. Благодаря тебе мы когда-нибудь все слетаем в космос и увидим то, что ты уже однажды видел. Мне кажется, что за это придет праздник и на твою улицу. И когда у калифорнийского побережья ты со своими детьми будешь нырять за кораллами, когда будешь смотреть телевизор или обнимать по вечерам в ванной жену, ты будешь под защитой.

Я продолжал работать у Гуннара, но он тоже заметил, что в мыслях я был уже далеко. Я стал беспокойным. Вообще-то мы договорились, что я проработаю до конца сентября, но когда я попытался обрисовать ситуацию, он быстро понял, к чему я веду. Он искренне надеялся, что я останусь до следующего года, так он сказал. Однако вовсе не собирается меня переубеждать. Мне самому решать, когда уехать. Я начал готовиться. А потом заметил, что вновь скучаю. Но скучал я не по Йорну. И не по Хелле. Я скучал по Хавстейну. По Карлу. По Анне и Палли. Мне не хватало сходства с кем-то. А еще я скучал по Софии.

Мне не давали покоя мысли о Йорне. Каждое утро я решал, что после работы обязательно ему позвоню. Но так и не позвонил.

Потому что больше меня здесь ничего не держало.

В то время я много думал о Йорне, вспоминал, что мы вместе делали, о чем говорили. Славные были деньки, так он сказал. А разве нет? Да, нам было хорошо, я тогда становился взрослее, а Йорн словно тянул меня за волосы сквозь время. Лучшие друзья. Йорн, Роар, Хелле и я. Теперь же казалось, что я уезжал на целый световой год и все изменилось. С таким же успехом я мог слетать в другую галактику. И, вспомнив рассказанное отцом на Фарерах, я внезапно испугался. Я болел и раньше, я заболел вновь. Знал ли об этом Йорн? А Хелле? Может, они постоянно помнили об этом и ухаживали за мной, словно за больным? И сколько это все продолжалось? Только последний год, когда дела разладились, Хелле меня бросила, а Карстен продал магазин? Или с самого моего детства, всю жизнь? Ведь тем вечером, когда мы с отцом сидели и разговаривали, что-то произошло, верно? Что-то изменилось во мне, я не могу вспомнить, каким был прежде. Эта пленка проявке не подлежит. А затем однажды ночью меня охватил ужас. Ужас от всего, что я разрушил. Он переполнял меня, словно овации на крупнейшем футбольном стадионе мира. Вот только в ладоши никто не хлопал. Словно высадка в Нормандии: вокруг пожары, а звуки кажутся громкими и тревожными. Спокойно лежать в постели я не смог и поплелся на веранду, на воздух, на ветер. Мне было паршиво. Как придурок я стоял на веранде и, по-моему, плакал. А может, чуть не плакал. Помню, мне приспичило чем-нибудь заняться: если я вот прямо сейчас сделаю что-то полезное, в мире опять установится равновесие, полюсы вернутся на свои места, а птицы снова обретут способность ориентироваться в пространстве и, когда придет время, полетят на юг. Рванув к побережью, я принялся выкапывать из земли валуны, оттаскивать их к берегу и укладывать квадратом. Изнутри я наполнил квадратное строение песком. Сумеречный садовник, чудо в перьях, я стер руки до крови, наступило утро, до меня доносился шум проплывавших вдали барж. Помню, мне казалось, что главное — закончить до рассвета, потому что тогда ни один корабль не утонет. Захватив в сарае лом и грабли, я нашел в поле три самых больших камня и, выкорчевав их, покатил по пологому склону к берегу. Орудуя ломом и поглядывая на море, на корабли, я поместил камни внутрь квадрата, а граблями вырисовал на песке нужные узоры. Корабли не собирались тонуть, ничего страшного поблизости не наблюдалось, и, успокоившись, я отложил лом с граблями, улегся на песок и заснул прямо посредине единственного в Йерене каменного японского садика. Мне снился Магнуссон в кимоно и Вселенная, снилось, будто я астронавт, я лечу на космическом корабле, не знаю куда, а потом приземляюсь на какой-то не обозначенной на картах планете, а может, это была звезда. Корабль мой мягко опускается на окраине пустынного города, и, выходя из него, я замечаю, что сила притяжения едва действует, я почти лечу к городу, но там нет ни единой живой души, лишь дома и машины, оставленные у обочины. В одном из переулков мне попадается наконец человек, это Питер Мейхью, который сыграл в «Звездных войнах» Чубакку. Под мышкой у него зажат его волосатый костюм, приветствуя меня, он вежливо кивает. Я спрашиваю, не жалко ли ему, ведь никто не в курсе, что это именно он сыграл Чубакку, а его самого все равно не узнают. И тогда он отвечает: «Я никогда не расстраивался по мелочам», — и показывает на какое-то здание вдали. Я иду туда, захожу в ресторан, наливаю себе пива и сажусь. И мне кажется, что здесь, именно здесь, я и могу поселиться.

Проснулся я оттого, что на меня капал дождь, а в ботинки набился песок. Мне было холодно. Я посмотрел наверх. Небо потемнело. А потом надо мной появилось лицо.

— Матиас, ты что тут делаешь? Ты хорошо себя чувствуешь? — На меня обеспокоенно смотрел Гуннар.

— Да, — буркнул я и потер глаза.

— А что тогда ты тут делаешь?

Я разговаривал лежа. Забавная ситуация.

— Хотел тебя чем-то порадовать.

Поднявшись, я отряхнул с одежды мокрый песок.

— И сделал тебе сад.

— Сад?

Я показал на место, где лежал.

— Это японский каменный садик, — объяснил я, — чтобы восстановить гармонию «дзен». За ним почти не надо ухаживать. Все просто и ясно.

— Вот как? — Гуннар выглядел озадаченно.

Взяв грабли, я провел полоски от одного камня к другому, а потом развернул их и нарисовал две маленьких окружности.

— Вот так и ты делай. Тогда в мире все будет гармонично. Меня этому на Фарерах научили.

Похоже, Гуннар мне не очень-то верил, но я протянул ему грабли, и он нехотя провел пару линий.

— Не волнуйся, у тебя скоро получится.

— Ты ведь скоро уезжаешь?

— Да, завтра, — кивнул я. Он отложил грабли:

— Вернешься на Фареры?

— Ага.

Он вроде даже расстроился. Тяжело вздохнул:

— Ну, удачи тебе. Хорошо, что ты приезжал. Возвращайся, когда захочешь. В любой момент.

— Спасибо тебе, — сказал я, направляясь к дому.

— И не забывай тренироваться, — крикнул я уже сверху, кивая в сторону садика, — скоро научишься.

Я вошел в дом и начал укладывать вещи. Немного одежды. Коробка со старыми книгами про места, где никто не жил.

Естественно, Гуннар позвонил маме с папой, и вечером те примчались с обеспокоенными лицами. Усевшись на диване, они со всей серьезностью отказались от кофе, им вообще ничего не надо было, только чтобы я говорил. Ну, я и говорил, сперва нехотя, а потом начал рассказывать более подробно, я излагал идеи, рассказал о том, что произошло между мной и Йорном, о том, как на Фабрике я скучал по ним. И, к большому моему удивлению, они не возражали. Они сказали, что все понимают. Им хотелось бы, чтобы я остался, но они все равно понимают. Они же смогут приехать, там ведь замечательно, сказал отец. Не упомянул я лишь о каменном садике. Пусть это останется между нами — мной и Гуннаром. А тот сам разберется.

Последний вечер. Я уложил вещи в чемодан и рюкзак. Отец позвонил и заказал билеты, мама выгладила рубашки, хотя я сказал, что это не обязательно. Ей тоже хотелось что-то для меня сделать. И она нагрузила меня едой — яблоками, сыром, помидорами, словно ей не верилось, что там, куда я направляюсь, тоже есть магазины. Мы договорились, что они продадут мою машину, а деньги переведут мне на счет. Гуннар выдал мне зарплату наличными. По его словам, глупо было бы впутывать в это казначеев. «И правда глупо», — ответил я. Мама постоянно обнимала меня, совсем как вдень приезда, и я пообещал часто звонить, по меньшей мере раз в неделю. Буду присылать открытки. Если что случится, обязательно сообщать им. Обо всем. И чтобы я берег себя, уж это они все приговаривали. Я обещал, что буду беречь.

На следующее утро я проснулся рано, лучи сентябрьского солнца освещали Йерен, а море было почти совершенно спокойным. Не видно ни лодки. Позавтракал я стоя, а потом, выкинув остатки еды, вышел и заботливо запер дверь. Пройдя немного по дороге, я встал и с улыбкой дождался автобуса, зажав под мышкой ценную коробку с книгами о космонавтике. В Соле я пересел на автобус до аэропорта, зарегистрировал багаж, прошел в зал вылетов и отыскал там рейс до Копенгагена, откуда в 15.15 вылетал самолет до Ваугара. Я отправляюсь на Фареры. И я скажу Хавстейну, что больше не уеду.

 

3

Зал вылетов. Опоздания и стюардессы. Я беспокойно бродил по аэропорту Каструп в Копенгагене, безуспешно пытаясь убить время. Однако времени было слишком много, и минуты давили на меня. Отец побоялся, что я не успею на пересадку, и поэтому теперь мне придется ждать самолета на Фареры почти четыре часа. Прошло сорок пять минут. Время вызвало подкрепление, и по залу вылетов, направляясь ко мне, бодро промаршировала скука. Я молил о пощаде, но за меня никто не заступился, поэтому я в третий раз поплелся в магазин электроники и начал заново осматривать все, что уже видел. Электрическое дежа-вю. Вечные сборники песен, маленькие пылесосы и элегантные дорогие компьютеры размером чуть больше почтовой марки. Но мне все это было не нужно. Да и денег не хватило бы. Вместо этого я купил плеер и кассету по самосовершенствованию всего лишь за 149 крон. С удачной тебя покупкой. По смешной цене. Ну и чем мы теперь займемся, дружок?

Ты когда-нибудь задавался вопросом о смысле собственной жизни? Задумывался ли ты, зачем живешь? И что будешь делать дальше? Чувствовал ли ты себя обиженным? Недооцененным? Ничтожным? Эта кассета поможет тебе понять, что ты ценен, у тебя тоже есть цель и путь. Перед тобой открыто множество возможностей. Мир принадлежит тебе. Для начала громко скажи: каждый день на земле — хороший день. Вдохни. Выдохни. Повтори.

Я прослушал кассету четыре раза перед вылетом и еще пару раз в самолете, пока мы не опустились сквозь слой облаков и не приземлились в тумане Ваугара. К тому моменту я уже выучил одну сторону наизусть. Я вдыхал. Выдыхал. Повторял. Когда автобус вынырнул из подводного туннеля на Стреймое, мне казалось, что каждый день на земле и впрямь хороший. Это была неплохая кассета. Легко запомнить. Я сидел в автобусе до Торсхавна, глядел в окно, и мне было хорошо. Мне было необыкновенно хорошо, и я думал, что больше меня ничто не сможет вывести из равновесия. Дождь на стекле. Дворники на лобовом окне пробивали нам путь сквозь дождь и вели нас по размытому зеленому пейзажу. Несколько пассажиров беседовали вполголоса. Молчаливые горы. Я вернулся и больше не уеду.

В половине пятого я вышел из автобуса у причала в Торсхавне. В лицо мне дул ветер, а в животе заскреблось ожидание. Лил проливной дождь, и я промок насквозь, еще не успев выйти за пределы порта. Но это был добрый дождь, снисходительный и многообещающий, он не мог сделать мне ничего плохого. Пока я тащил рюкзак и ящик до «Сити Бургера», мне вдруг подумалось, что кто-то взял огромный моток липкой ленты и неаккуратно приклеил небо к земле и от этого над Торсхавном повис туман. Может, когда Бог учился в первом классе, ему дали такое домашнее задание, самое сложное. В «Сити Бургере» я взял гавайский бургер и «Веселую Колу». По вкусу напоминало бумагу и пластмассу, все правильно. Мне кажется, тогда я был счастлив, как раз в тот момент, когда, дошагав до автобусной остановки на улице Нильс Винтерсгета, ждал автобуса до Гьогва. Я думал, как хорошо опять вернуться на Фареры, и мне не хотелось очутиться ни в каком другом месте, хотелось быть здесь, в Торсхавне, с его разбегающимися на север и юг дорогами, горами, гравием, людьми, лодками во фьордах и водой, которая лилась на голову мне и другим местным жителям. В стране, название которой пишут маленькими буквами, где дни, как и в других местах, бывают удачными и совсем безнадежными, но большинство вполне приемлемо. Стоя на остановке, я думал, что мне следовало приехать сюда раньше, много лет назад, чтобы все вокруг — улицы, здания — стало частью меня и я с закрытыми глазами мог бы пройти от паромного терминала на Какагета мимо гостиницы «Хафниа» и книжного магазина Х. Н. Якобсен до «Кафе Натюр», а оттуда — до кинотеатра «Гавань» или вниз, до булочной Франца Ресторфа на перекрестке Сверрисгета и Торсгета, и дальше, до киоска «Стейнатун», где мы, оставаясь по выходным на ночь в порту, покупали еду. Я бы с завязанными глазами мог отправиться из Торсхавна на север и дойти через горы до Коллафьордура, переплыть через залив до Эйстуроя и Морскранеса, забрался бы на Слеттафьелль и Рейдалстиндур, а потом, сориентировавшись, направился бы к Фуннингуру и Гьогву, прямо до дома. Я стоял на остановке и ждал автобуса, который вот-вот должен был появиться. И в тот момент меня стоило бы сфотографировать (да-да, на «Кодак»), а снимок кому-нибудь отослать.

Но вспышек не было.

Только капли дождя блестели.

Ну и ладно.

Я выбрал долгую дорогу, по которой ездят молоковозы, вышел на Ойрарбакки, а там битый час прождал следующего автобуса у заправки «Шелл». Мы с другими пассажирами шаркали по гравию, поглядывали на часы и были похожи на брошенных детей. Мои показывали половину восьмого. На них уже больше года половина восьмого, а я так и не удосужился купить новые. Но время у меня было. Когда наконец подъехал автобус, мы быстро и деловито разбежались по разным его концам, не помахав друг другу и не обменявшись телефонами. Я задумался, как часто на этой самой остановке стояла София в ожидании какого-нибудь автобуса, ей было все равно какого. Я почти различал ее следы на асфальте. Здесь стоило бы памятную табличку поставить.

Когда мы поворачивали к Гьогву, я едва смог усидеть на месте и вышел из автобуса первым (и предпоследним). За мной сошел старый рыбак, с которым я вежливо поздоровался, хотя он меня не узнал. Отделявшие меня от Фабрики сто с небольшим метров я пробежал, репетируя про себя первую фразу и представляя их изумленные лица, когда я войду в гостиную. Я приехал почти на месяц раньше ожидаемого и представлял, как скажу, что больше никогда не уеду. Нет, только не этот парень. Я собираюсь остаться. Ясное дело.

Однако дверь оказалась заперта. Когда я позвонил, мне не открыли. Не было никакого встречающего комитета и нарастающих оваций, никто не бросился мне на шею, не было признаний, что по мне скучали. Ничегошеньки. На минуту меня охватил ужас, уже испытанный в Йерене, я дергал за ручку, но дверь не поддавалась, она была крепче крепких. Я обошел дом, но все окна оказались закрыты, и мне оставалось лишь ждать, пока кто-нибудь не вернется. Присев у двери на коробку с книгами, я вытащил еще один свитер и шапку, оделся потеплее и, положив на колени рюкзак, изо всех сил съежился, чтобы на меня меньше капало. Но у меня плохо получилось: текло на меня отовсюду, вода просачивалась сквозь одежду, я мерз и жалел сам себя. Я говорил, что мне следовало позвонить заранее и предупредить о приезде, как сделал бы любой нормальный человек, а я вместо этого решил сыграть в чертика из табакерки. Сложность заключалась лишь в том, что открывать табакерку было некому.

По-моему, я задремал, и я точно промок до костей, когда возле Фабрики наконец остановилась машина. Дверцы открылись, и они вышли, все вместе. Я сливался с дождем, и сначала они меня не заметили. Я поднялся, и они, резко остановившись, уставились на меня так, словно глазам своим не могли поверить.

— Матиас? — удивилась Анна. Она подошла поближе. Я стоял на месте.

— Господи, ты что здесь делаешь? — Теперь они все подошли и окружили меня. Должно быть, я выглядел насквозь мокрым. Эдакий взъерошенный тупик, сбитый с толку погодой.

— Мне было скучно, — ответил я, — вот я и приехал раньше. Сюрприз.

— И давно ты здесь сидишь? — спросил Хавстейн.

Да, наверное, не один час. Я до нитки промок.

— Не очень, — ответил я, — а сколько времени?

Без четверти двенадцать. Просидел я тут долго. Это было ясно каждому.

— Где вы были?

Карл посмотрел на меня:

— В кино ездили. Мы же не знали, что ты приедешь.

Мы еще пару секунд помолчали, а потом наша встреча стала больше походить на тот прием, которого я ожидал. Начались объятия, появилась радость от моего возвращения. Настроение у всех улучшилось, они принялись шептать друг дружке, что я, должно быть, добирался сюда вплавь.

— Пойдем, хоть переоденешься! — приказал Хавстейн, и я пошел за ним, а следом за мной — все остальные. Карл нес мой рюкзак. Поднявшись к себе в комнату, я стянул мокрую холодную одежду. В рюкзак тоже просочилась вода, поэтому я одолжил одежду у Хавстейна, но брюки оказались слишком короткими, а рубашка была мне велика. Ну вылитый Чарли Чаплин. Когда я спустился в гостиную, вид мой всех развеселил, Карл открыл бутылку вина, а Анна подошла к музыкальному центру и включила музыку. Я огляделся. Все они здесь. Палли. Карл. Анна. Хавстейн. Но что-то было не так. Найди одно отличие. Не было Софии, и, если присмотреться, по лицам остальных было заметно, что им тоже ее не хватает. Именно в тот момент я осознал всю оглушительность этой пустоты, словно тысяча собак вдруг перестали лаять. И я понял, насколько важно мое возвращение, потому что Фабрика изменилась, ее словно наизнанку вывернули. Мебель и люди — все вроде на своих местах, как и прежде, однако все целиком было совсем непохоже на то место, которое я увидел, появившись здесь в первый раз. Мы словно ждали, что дверь вдруг откроется, кто-то войдет и скажет: «Привет, а вот и я». В тот вечер, за смехом, рассказами, обсуждением наших планов и идей, крылось осознание того, что мы бы всем пожертвовали, все бы отдали, лишь бы София могла вот так вернуться. И если бы это было в моих силах, я повернул бы вспять ветры, нагнал бы туману и вызвал бури. Я бы изменил полярность земли, чтобы компасы вышли из строя. Но все устроено совсем по-другому. Ты ничего не можешь сделать. Потому что Земля прочно висит в вакууме и тебе ее не сдвинуть ни на сантиметр. Тебе остается лишь ждать в надежде, что тебе рано или поздно полегчает, через пару недель, месяцев, через год, но однажды обязательно полегчает. Придет день, и ты опустишь плечи, начнешь ровнее дышать, пульс замедлится, ты поднимешься со стула и перестанешь слепо и равнодушно смотреть перед собой. Ты опять сможешь ходить, шаг за шагом, ты подойдешь к двери, откроешь ее, выйдешь к солнцу или под дождь, однако идти тебе придется осторожно, потому что, пока тебя не было, мир немного изменился, и совсем не так, как тебе бы хотелось. Однако ты заново, метр за метром, учишься ходить, и в один прекрасный день движение налажено и ты опять переходишь дорогу на зеленый свет, у тебя появляются новые ценности, ты начинаешь заботиться о ком-то еще, лето сменяет зиму, время летит, и ты стараешься поспеть за ним, дождь превращается в снег, а тот вновь тает. Ты решаешься наконец выбросить старые газеты, скопившиеся в подвале, ты вытаскиваешь на улицу мешки, битком набитые газетами, и тут-то ты понимаешь, что не можешь определить, о чем именно ты скучаешь сильнее — о людях, которых больше нет, или о чувстве надежности, которое ты тогда испытывал. Ты улыбаешься, и улыбка твоя сперва робкая, потому что ты понимаешь, что эти два понятия невозможно разорвать, все остальное может быть бессвязным, но дорогие тебе вещи всегда связаны и ты по-прежнему здесь.

Карл разлил вино по бокалам. Мы выпили. Хавстейн пил «Веселую Колу» и произносил тосты. Анна танцевала под незнакомую музыку, а Палли расспрашивал меня про Ставангер. Я рассказал, как работал на ферме, как встретился с Йорном. Сказал, что встреча наша не особо удалась, но этого можно было ожидать, ничего удивительного, что все прошло именно так. Как постелешь, так и поспишь.

— Главное, не заснуть навсегда, — сказал Карл.

— Верно, — согласился Хавстейн.

— Я больше не уеду, — сообщил я.

Хавстейн посмотрел на меня в упор:

— То есть?

— В Ставангере мне больше нечего делать. Я остаюсь с вами. На неопределенный срок.

— Ты уверен? Ты сюда переехать хочешь? — спросил Карл.

— А разве есть на свете место лучше?

— Может, и нет.

Все остальные ничего не сказали. В комнате воцарилось молчание, лишь музыка играла. Присев на диван рядом с Палли, Анна понемногу отпивала из бокала, отводя глаза.

— Что-то случилось? — спросил я.

Хавстейн провел рукой по лицу и скрестил руки на груди. Я знал, что это плохой знак.

— Сегодня мы ездили в Торсхавн на встречу, — сказал он.

— И что?

— Нас закрывают.

— То есть?

— Мы попали под сокращение. Фабрику закрывают. Здесь слишком мало народу. А может, она слишком далеко от Торсхавна. И, согласно документам, те, кто тут живет, уже достаточно здоровы и могут прожить самостоятельно. Я так и не понял, чем конкретно это вызвано.

У меня по спине пробежал холодок, я почувствовал тошноту, дыхание начало сбиваться, меня зазнобило.

— А что же будет с нами? — прохрипел я.

— С нами? Ну, не знаю. Анна с Палли получат отступные, им выделят жилье, они будут посещать курсы дополнительной подготовки. Карлу либо придется обращаться за разрешением на проживание, либо уехать из страны. Ты больше не получишь права на работу от регионального управления, и тебе надо будет возобновлять разрешение на работу. С этим я тебе помогу. Эту проблему мы решим, вот увидишь.

— А ты?

Хавстейн пожал плечами. По стеклам стучал дождь.

— Не знаю. Скорее всего, переведут на новое место.

— Когда?

— Через семь месяцев. Двери закроются первого апреля следующего года.

— Черт…

— Да уж.

— И что нам делать?

— Ты о чем?

— Но, господи, мы же не можем согласиться! Мы должны сказать, что так не пойдет! Что они не могут просто взять и закрыть Фабрику! Нам же некуда идти!

Все остальные молчали, они это уже обсудили.

— Матиас, поезд ушел. Решение уже принято. Нам просто-напросто надо найти себе другое применение, только и всего. — А потом он добавил: — Тебе следовало позвонить перед приездом.

Та ночь должна была быть иной. Но все пошло наперекосяк. Открывая все новые и новые бутылки, мы заранее справляли поминки. Планы на будущее умерли, остался лишь крутой обрыв, Кьераг, и мне пришлось постараться, чтобы отогнать страх. Анна поставила старые записи Чарли Паркера, настроение у всех немного улучшилось, забыв о проблемах, мы беседовали о делах, которые шли как надо. Опьянев, мы принялись танцевать, поменяв пластинки, Анна прибавила звук, так что мне приходилось кричать, чтобы меня услышали. Я кричал: все в конце концов наладится, а Анна делала музыку еще громче, тогда я заорал, что все пройдет, все будет хорошо, а Анна включила звук на максимальную громкость, и я прокричал: я так рад, что нашел вас, но из-за «Бич Бойз» меня никто не услышал. Кто-то схватил меня и закружил, закрыв глаза, я танцевал, следуя лишь своему собственному ритму, а музыка словно вгрызалась в стены, застывала, обволакивая комнату и успокаивая нас. Помню, я подумал тогда (подумал, но так и не прокричал): «God only knows what I’d be without you», а потом песня закончилась, и началась «I know there’s an answer». Оступившись, я свалил лампу, дошагал до дивана и, перевалившись через спинку, рухнул на него. Открыв глаза, я увидел перед собой улыбающееся лицо Хавстейна.

— Вставай, поедем прогуляемся.

— Сейчас? — переспросил я, засмеявшись. Мне было не до прогулок. — А может, отложить до завтра или до следующей недели?

— Нет, вставай же, тебе понравится.

— Вот уж не уверен.

— Зато я уверен.

— Ладно.

По указанию Хавстейна мы тепло оделись и вышли с Фабрики. Он довел нас до машины и распихал по сиденьям, словно тряпичных кукол. Опустив окно, я высунул голову наружу, а Хавстейн завел машину, и мы направились к выезду из Гьогва.

— Куда… куда мы едем? — спросила Анна. Она все смеялась и никак не могла остановиться.

— Сейчас же полтретьего ночи, — сердито пробурчал Палли. Карл задремал на переднем сиденье, голова его болталась из стороны в сторону. Мы повернули на Фуннингур.

— Подождите, сейчас все увидите.

— Я хочу домой, — ныл Палли, — ты не можешь сперва завезти меня домой? Я сейчас не настроен на экскус… эксу… на поездку.

— Палли, тебе свежий воздух только на пользу пойдет. Отпускается без рецепта. И совершенно без побочных эффектов.

Палли в ответ что-то промычал себе под нос и уставился в окно. Хавстейн посмотрел на часы.

— Черт, — сказал он, — время поджимает.

— Ты о чем? — попытался узнать я.

— Подожди — увидишь.

Хавстейн надавил на педаль, и мы рванули по пустынным дорогам к Стреймою, а когда проехали по мосту, он свернул на какие-то маленькие объездные дорожки, и, вцепившись в спинку переднего сиденья, я подумал, что если мы сейчас разобьемся, от нас даже зубов не останется. Но Хавстейн не дал нам разбиться. По бесконечным холмам мы мчались на юг. Далеко впереди я разглядел Скелингсфьялл, и тогда понял, зачем он повез нас сюда.

— Мы сейчас наверх полезем, да?

Подъехав к Скелингуру, Хавстейн подыскивал подходящее место для стоянки.

— Да, мы полезем наверх. Разве не здорово?

Хавстейн быстро шел впереди, а мы, топая по кочкам, изо всех сил старались не отставать. Кочки оказались острыми, идти было тяжело, но мы шли, с каждым пройденным метром открывавшийся вид становился все красивее. Дождик прекратился, а ветер начал понемногу разгонять тучи, было вовсе не так холодно, как я боялся, одна из последних теплых ночей, бабье лето на Фарерах. Схватив за руку Карла, который плелся позади, я потянул его за собой, а Анна шла следом за Палли. Теперь перед нами показались все острова, отсюда можно было разглядеть почти всю страну целиком. Начинало светать, и мы из последних сил рванули вверх по тропинке. Становилось жарко, мы сняли верхнюю одежду, повязали куртки на пояс и принялись подталкивать идущих впереди. Хавстейн крикнул, что осталось совсем чуть-чуть, и даже Палли прибавил шагу, потому что тоже понял, куда мы идем. Эта ночь — одно из самых ярких событий, мы дошли до вершины Скелингсфьялл в два раза быстрее, чем обычно, словно пауки, ползущие по пологим горным склонам. И только мы добрались до верха, из-за далекого атлантического горизонта робко показалось солнце. Лучи его упали на окружавший нас мир и дотянулись до самого Торсхавна, согрели горные склоны, постепенно накрыли всю страну и добрались до нас. Прижавшись друг к другу, мы сидели, облокотившись на камень, слепило солнце, и я помню, как мы смеялись, помню, как кричали, прямо на самой вершине. Помню, что кричать нас заставила красота, мы изо всех сил карабкались туда, чтобы это увидеть, страну, в которой мы жили, и страна эта была красивой, в ней рождались и в ней умирали, но в первую очередь мы кричали потому, что понимали: скоро все закончится. Через шесть с небольшим месяцев все мы разбредемся в разные стороны навсегда, конечно, мы сможем встречаться, но никогда не станем прежними, не будем вместе возвращаться домой, не будем просыпаться под одной крышей закрытой фабрики в Гьогве, где теперь почти никто не живет, почти никого не осталось. Эти крики я помню, крики радости и горя, улетающие в пустоту. Крики горя — из-за денег, доверенных идиотам политикам и принадлежащих стране, которую на министерской бумаге постоянно делили, словно леденцы, из-за предприятий, которые попадали под сокращение, и людей, брошенных на произвол судьбы без работы, без денег, без планов и без будущего, забытых, выброшенных, вычеркнутых из жизни и отданных на растерзание ветру. Тем, кому сейчас несладко, остается только ждать лучших времен, а ведь следующего поезда, автобуса или лодки можно не дождаться, все это говорится лишь ради утешения тех, кто не успел уехать и вынужден начинать все сначала и возвращаться туда, где больше никто не живет. Мы умолкли, а солнце осветило наши лица и сделало их добрыми. Не знаю, может, причиной тому стало взошедшее над горами солнце, а может, значимость и незначительность всего земного, но именно тем утром я внезапно понял, что мы должны сделать. Наклонившись к Хавстейну, я сказал: «Мы поплывем в Карибское море».

— Мы улизнем, — сказал я, — сбежим. Мы построим лодку. Корабль. И уплывем.

Сперва он лишь рассмеялся. Однако, когда он понял, насколько я серьезен, улыбка исчезла.

— Это не так-то просто.

— Будь что будет.

— А не проще полететь?

— Нет.

Это будет корабль. Мы должны его построить. Не знаю, почему я так настаивал, но это казалось мне важным. Может, потому, что мне хотелось, чтобы мы сами это сделали. Осознать, что наши собственные руки могут что-то создать. Последний шаг.

— Но, Матиас, что нам там делать?

— То же, что и здесь. Работать.

— Кем?

— Кем угодно.

Остальные тоже заговорили, и я изо всех сил пытался убедить их в том, что это не просто хороший план, а что другого у нас нет. Сначала они воспринимали эту идею с сомнением, однако мне помог мой оптимизм: его огромный цветной фломастер раскрасил континенты и море, вырисовывая яркие картины и вычерчивая планы размером с футбольное поле. Другого решения я не видел.

— Мы же не в чужую страну поедем. Хавстейн как свои пять пальцев знает Карибское море. Да мы же все читали путеводитель. По многу раз. Мы знаем, куда направляемся. Нам осталось только море переплыть и к берегу причалить. Нас здесь не держит ничего. Только семь месяцев осталось. Может, это наша единственная возможность сделать что-то важное.

Все закивали головами.

— Палли!

— Что?

— Ты же говорил, что всегда хотел построить корабль, верно?

— Ну, не всегда, я просто…

— А ты, Хавстейн, — продолжал я, — ты же двадцать лет этого ждал. Пришло время отправиться в путь.

И хотя никто не произнес этого вслух, все мы знали, что путешествие наше будет больше похоже на эвакуацию. Нам потребуется добрый попутный ветер.

И нам потребуются деньги.

Вновь начался проливной дождик, мы спустились вниз и поехали домой, отсыпаться, в то утро я чувствовал небывалую легкость, мне казалось, что у нас все получится, все хорошо, все на свете взаимосвязано и один-единственный раз в жизни я действительно решил проблему и не сорвался. У нас был план — пусть дурацкий, но зато план. Вялая жизнь, установившаяся на Фабрике после смерти Софии, должна прекратиться. Пора заполнить пустоту действием. Нам нужно работать. Нам нужно многое сделать.

Когда мы вышли из машины возле Фабрики, я отвел Хавстейна в сторону.

— Когда ты разговаривал с Йорном… в тот раз… он рассказывал о… ну… о том, что случилось на пароме? О том, что я… что я наделал?

— Рассказывал. Ты много чего натворил, так ведь?

— Почему ты мне ничего не сказал? Ты же знал, что я ничего не помню.

— Да. И от этого твое состояние улучшилось бы?

— Да. Наверное. Нет, совсем не обязательно.

— Вот именно.

Войдя на Фабрику, мы разбрелись по комнатам, но лег я не сразу. Я вытащил намокшую одежду и убрал самые сухие вещи в шкаф, а остальное развесил на стульях. И тут я вспомнил про них. Книги! Коробка с книгами про космос по-прежнему стояла на улице, под дождем, я же забыл взять их с собой, когда мы заходили! Сердце тяжело заколотилось, я сбежал по лестнице и выбежал наружу, но когда я попытался приподнять коробку, она развалилась, и разбухшие от воды книги упали в слякоть. Опустившись на колени, я принялся лихорадочно подбирать их, пытаясь стереть грязь рукавом рубашки, но страницы слиплись, а многие книги почти развалились, бумага разрывалась у меня в руках, страницы отрывались от старых потертых переплетов и летели в лужи на асфальте. Спасать уже было нечего. Присев на корточки, я смотрел на останки своих книг, которые начал собирать в десятилетнем возрасте: книга 1969 года о полете на Луну, биография База Олдрина, книги о Луне, о Марсе, о Вселенной и далеких уголках, куда никогда не ступит нога человека, звездный атлас, космос, книги о Юпитере и туманности Андромеды, о кометах, сателлитах и метеоритах, которые в любой момент могут свалиться нам на головы и положить конец всему веселью. Я ничего не в силах был поделать. Ни с метеоритами, ни с водой. Осторожно собрав остатки книг и разорванные странички, я подобрал развалившуюся коробку и выкинул все это в урну возле входа, а потом вернулся в дом, тихо поднялся к себе в комнату, залез под одеяло и уснул без снов.

 

4

Наступила осень. Последняя осень на Фарерах. Та осень словно усилила всеобщую болезнь. Не знаю, может, воздух был недостаточно здоровым. Медленно, но верно мы вернулись к старым привычкам, заболеваниям и внезапным приступам. Хавстейн возобновил лечение Палли и Анны нейролептиками в виде пищевых добавок. Хорошо, что мы решили уехать.

Мы начали строить корабль, и, пока несуществующие деревья сбрасывали листья, Карл рассказал, как он очутился в желтой спасательной лодке, а спустя три недели приплыл к Гьогву. В ту осень мы экономили каждую крону и старались расходовать поменьше. Когда умерла бабушка Палли, мы с Карлом переехали в ее дом на Торсгета в Торсхавне и для начала выбили возмещение за якобы вынужденные поездки из Торсхавна до Гьогва, а потом принялись выискивать лазейки в законах, правилах и предписаниях. Мы обводили администрацию, решившую нас закрыть, вокруг пальца, закручивали бумажные мельницы и получали за это деньги. Не совсем понимая, как у нас все выходит, мы получали то, что требовали. В ту осень мы работали словно муравьи, так что почти забыли о своих болезнях, мы стали тружениками слабоумия на постоянной работе. У нас не было времени, не было возможности передумать, не было другого выхода. Маленький снежок, робко пущенный мной с вершины горы пару недель назад, разросся до огромного снежного кома и теперь со всей мощью катился вперед и мог раздавить всех, кто попытался бы его остановить.

Корабль или жизнь.

Ведь мы же просто видим мир под другим углом? Разве не так Хавстейн охарактеризовал нас, когда я однажды спросил, какова причина наших болезней? А для людей с иным видением мира открываются возможности, каких у тебя никогда не будет. Привилегия душевнобольного, который не ведает, что творит. Мы как-то обсуждали это. Что наши идеи и действия не измеришь общей меркой. Что мы самые странные из Божьих творений. В хорошие дни мы всегда в это верили. И нам можно было придумать что угодно — даже за самую идиотскую идею нас не арестуют. Ведь если тебе бесчисленное количество раз говорят, что ты не осознаешь реальность, а общечеловеческие ценности смешиваются у тебя в голове с ценностями придуманного тобой мира, тогда ты волей-неволей начинаешь таким же образом воспринимать каждую твою мысль. Вот поэтому идея переплыть море на собственноручно построенном корабле тоже оказалась возможной. Меня за такое не осудишь. И под замок не запрешь. Нельзя же обозвать меня в лицо психом. Или идиотом. Меня придется выслушать. И тебе не определить, мои это мысли или так говорит моя болезнь. Делай то, чего от тебя ожидают. И мы проделывали такое на протяжении многих лет. Наверное, именно поэтому наша идея построить корабль никому не показалась безнадежной. Пара дней у нас ушла на обсуждение, и Хавстейн тактично отвергал самые безумные предложения, как, например, последовать примеру Хейердала и смастерить лодку из тростника или сконструировать подводную лодку и, словно капитан Немо, доплыть до островов под водой, а там вынырнуть на поверхность. Мы планировали, делали наброски и высчитывали, так что калькуляторы раскалялись докрасна, а затем пришли наконец к выводу, что должны успеть. Однажды Хавстейн собрал нас на кухне и, усадив вокруг стола, торжественно произнес: Ладно. Поднять топсель!

С того дня все завертелось еще быстрее, мы крутились словно белки в колесе и работали в два раза больше прежнего. С усердием роясь в карманах, мы выкладывали на стол все, что зарабатывали, и я помню, как однажды, съездив в Торсхавн и сходив там в банк, Карл вернулся с улыбкой. Мы сидели на кухне, углубившись в расчеты, и тогда он положил передо мной какую-то бумагу.

— Для корабля, — сказал он, — у меня… у меня были кое-какие сбережения. Мы можем взять их. Если захотите.

Я посмотрел на бумагу. И не поверил собственным глазам.

Сбережения Карла составляли 142 000 долларов. Как раз половину того, что нам нужно.

Вокруг стола воцарилось молчание.

— Что это? — спросил я. — Здесь же почти миллион!

— Где ты их взял? — резко спросила Анна, буравя Карла глазами.

— Я работал фотографом. Несколько лет назад, — коротко ответил он, пожав плечами.

Все промолчали. Карл протянул бумагу Хавстейну, тот нехотя взял ее и, изучив, отложил и вздохнул:

— Карл, это большая сумма. Действительно большая.

— Знаю. Но зато моя предыдущая лодка обошлась мне дешево, — сказал Карл, пытаясь улыбнуться, — хочу на этот раз плыть с комфортом.

— Ты уверен?

Карл кивнул:

— Да, абсолютно.

— Ладно.

Сначала мы молчали. Нас охватило внутреннее согревающее ликование. Потом появились улыбки и слезы на глазах. Мы улыбались. Таких улыбок раньше не было. Мы кричали и бросались на шею Карлу, нашему рождественскому гному, пришедшему в октябре. Мы построим корабль. Во что бы то ни стало. Мы были готовы к эвакуации.

Дальше мы действовали по плану.

Благодаря деньгам Карла мы раздобыли корпус для корабля. С инструкцией в одной руке и инструментами в другой в огромном подвале сварочно-литейной мастерской в Торсхавне мы соорудили корабль длиной сорок футов. Бывало, вокруг работы разгорались нешуточные споры, но в конце концов мы всегда приходили к согласию, и когда у нас что-то не получалось, работали сообща. Потом мы взяли на вооружение метод бутерброда и, смазав корпус клеящим средством, заглаживали и накладывали слой за слоем полиэстер, отвердитель и стекловолокно, стекловолокно, отвердитель и полиэстер, а затем вновь разглаживали, повторяя одни и те же движения бесчисленное количество раз, завершив изоляционной плиткой и дополнительным слоем стекловолокна, полиэстера и отвердителя. И еще один слой стекловолокна на дно — для укрепления. В те дни головы наши были забиты стекловолокном, а по ночам нам снился полиэстер. Положив корпус на другой бок, мы начали все заново, повторяя каждое движение, однако теперь дело двигалось быстрее, мы уже знали, что при готовности стекловолокно меняет цвет и из белого становится прозрачным, знали, что пузырьки нужно разглаживать и что при работе в помещении должно быть восемнадцать градусов. Мы тренировались и учились на собственных ошибках, но деньги заканчивались, и нам пришлось работать быстрее, без промахов и со всей осторожностью. Отвердитель, прослойка, надводный борт, левый борт и правый борт, ошибись мы сейчас — и у нас не хватит денег, чтобы исправить ошибку. Высчитав центр тяжести, мы залили киль свинцом, но наши расчеты оказались не совсем верными, и когда мы пригласили местных моряков на проверку, было уже поздно. Войдя в мастерскую, они искренне посмеялись над нами, сообщив, что корабль у нас получился перекошенный, он все время будет немного крениться в одну сторону. Однако какой-никакой, а корабль мы построили, отвечали мы. И мы занялись отливкой палубы, которую потом прикрепили к корпусу. А потом деньги закончились и появилась неуверенность, которая с каждым днем росла, а вместе с ней смутная тревога: вдруг корабль не поплывет, вдруг он перевернется и уйдет под воду, как «Александр Л. Кьелланд» двадцать лет назад? Но нам оставалось только надеяться на лучшее и убеждать себя, что все будет хорошо и мы доплывем.

Мы с Карлом начали ездить туда-сюда из безмолвного Гьогва, где мы проводили выходные, в Торсхавн. Я вернулся к старой работе по насаждению лесов на Фарерах. Я снова работал вместе с вечными оптимистами Херлуфом и Йоугваном, а Карл нашел работу в порту, разгружал приходящие суда. Ему удалось быстро организовать перевозку, и вскоре за совершенно смешную плату нам привезли с материка все, что требовалось для корабля. После работы я обычно выбирался в город, проходил по сумеречной Эйстари Рингвегур мимо стадиона, где шли тренировки, прислушивался к шуршанию шаров для боулинга, доносившемуся из клуба напротив, спускался по Видарлундин, обсаженной деревьями, мимо художественного музея, заходил в торговый центр, делал покупки и направлялся с пакетами в центр. Помню, мне казалось, за прошедшее время в городе появилось больше растительности, тут и там виднелись сады с огромными деревьями, а на углах улиц выросли кусты. Я подумал, что, наверное, если постараться и насажать побольше, может, они и приживутся, надо лишь сажать, создать пустыню наоборот, чтобы больше было маленьких рощиц, которыми тут так гордились, что даже наносили на карту города. Однако я осознавал: эти деревья еще живы только благодаря строениям, защищающим их от брызг морской воды, которые приносил сюда ветер, и что наша победа над непогодой будет недолговечной. Можно все склоны усадить деревьями, но с каждым новым деревом будет умирать посаженное раньше, и поэтому когда тебе будет казаться, что острова превратились в лес, ты обернешься и увидишь, что из всех посаженных тобой деревьев уцелела лишь парочка. Но я не сдавался. Я снова и снова бросал семена возле уже выросших деревьев, возрождая чувство жизни, а зарплата моя, которую переводили на счет Хавстейна, день ото дня росла.

Я помню, как однажды субботним утром в конце октября Карл сидел на диване бабушки Палли, смотрел в пустоту и тут раздался телефонный звонок. Медленно поднявшись, Карл вышел в коридор и снял трубку. Мне слышно было, как он произнес: да, вот как, а ты уверен? А потом он сказал: хорошо. Вернувшись в гостиную, он произнес одно-единственное слово: гринды.

В ту же самую секунду я вскочил и уставился на него:

— Где?

Карл моргнул.

— Залив Сандаугерди, — ответил он.

Я разволновался. Я не понимал.

— Где это?

— Десять минут отсюда. Пешком.

Помню, как мы бежали. Что было сил мы мчались по Нильс Финсенсгета и свернули к Сандагерди, во рту появился привкус крови, но этой крови далеко до той, что уже плещется там, в заливе. Мы бежим и кричим что-то, не слыша друг друга, но нам все равно, это не важно, и я помню стук наших ботинок по асфальту, помню людей, мимо которых мы проносимся, и толпу любопытных на берегу. Прорвавшись вперед, мы с Карлом чуть было не свалились прямо в воду, где аккуратные фарерцы забивали сотни гринд. Несколько часов назад по всему городу зазвонили мобильники, и народ, побросав свои дела, ринулся к фьорду, куда, по слухам, зашло целых пять стад китов, — бери — не хочу, реши только, на что они тебе. И все, побросав работу, уселись по машинам и, включив радио, помчались на берег. Гринды вошли в залив, вокруг китов поменьше выстроились по шестьдесят — семьдесят лодочек, заманили их на мель, и некоторые из рыбаков начали выпрыгивать в воду, а навстречу им брели те, кто стоял на берегу. В руках у них снасти — багор с толстой веревкой, нацелившись, они вонзают его в ближайшую гринду, разрывая ей ноздри — так дело пойдет быстрее. Вокруг кровь, просто море крови, ботинки и асфальт становятся алыми, вся бухта превращается в алое пятно, багры опытных фарерцев пронзают сотни гринд. С непривычки мне все кажется диким и беспорядочным, однако Хавстейн рассказывал нам про лов гринд, я пытаюсь сосредоточиться и вспомнить то, о чем он говорил. По его словам, здесь нет никакой спешки, действия эти отрабатывались веками, в заливе почти миллион гринд, но китобои не убьют больше положенного, они следуют правилам и предписаниям, устаревшие снасти уже давно никто не использует, лишь у немногих есть разрешение на забой кита, все это мало чем отличается от обычной рыбалки, может, только крови больше, и это вовсе не для развлечения, люди так добывают пропитание, ничего не выбрасывая, а высушенное сало дети едят как лакомство. Так сказал Хавстейн. Пытаясь осознать это, я тяну Карла за собой в толпу, пару минут мы стоим в растерянности, а двух-трехметровые киты плывут к берегу, бьют хвостами по воде, переворачивают лодочки с людьми, пытающимися ухватиться за китовые плавники, — стокилограммовые киты против крошечных людей. Я стою и смотрю на народ в ледяной воде и могу только догадываться, почему они, просидев там столько, еще не окоченели насмерть, но потом вдруг замечаю, что люди засовывают руки в раны китов и их согревает тепло убитых животных. Я внезапно осознаю, что вокруг меня совсем тихо, вовсе не так, как я себе представлял. Мне казалось, что забой гринд сопровождается шумом и ором, но никто не кричит, и у меня такое чувство, будто звук выключили и оставили лишь изображение, только изредка люди с берега дают советы тем, кто в воде. Среди зрителей есть и матери с детьми, те серьезно наблюдают за работой отцов, никто не смеется и не кричит, я пытаюсь пробудить в себе уважение к происходящему и начинаю осознавать торжественность момента, торжественность смерти этих величественных животных, а может, просто потрясение сказывается. Я вижу, как люди в комбинезонах записывают имена китобоев, эти записи пригодятся при разделе туш, когда мясо будут делить по давно забытым правилам, и тому, кто обнаружил китовые стада, достанется целая гринда, по-разному заплатят и тем, кто был в лодках, и тем, кто вытаскивал забитых китов на берег, Хавстейн об этом рассказывал, только я почти все позабыл. Гринд пронумеруют, а потом все китобои получат свою долю мяса и кожи, вот только я не помню, в каких единицах все это измеряется. Здесь этого добра много, хватит на всех, остатки разошлют по всем больницам, всем желающим, а магазинам придется заплатить за товар. Я тащу Карла к кромке воды, и тут кто-то окликает нас, просит схватиться за мокрую веревку — другой ее конец привязан к багру, который один из фарерцев уже воткнул в кита. Схватившись за веревку, мы по сигналу изо всех сил начинаем тянуть ее, мы тянем ее ввосьмером, ноги наши погружаются во влажный песок, мы вытягиваем кита на берег, потом переходим к другой веревке и снова тянем, вытаскиваем их по очереди на берег, и я не могу понять, нравится ли мне это, однако я тяну, делаю то, о чем меня просят, а потом человек в синем комбинезоне подходит ко мне и, узнав наши имена, записывает их в блокнот и просит зайти завтра с утра на бойню, пораньше, часов в семь, и тогда, по его словам, нам дадут столько китового мяса, что до следующего года хватит. В замешательстве я успеваю только поблагодарить его, а он уходит дальше, я смотрю на побледневшего Карла, который уже ухватился за очередную веревку, Карл смотрит прямо на меня и произносит:

— Пойдем отсюда.

— Что?

— Пойдем отсюда. Сейчас же!

Когда мы, мокрые и промерзшие до костей, приехали домой, было уже темно. Мы молча переоделись и опять уселись в машину. Сидя за рулем, Карл невидящим взглядом смотрел вперед, а я, расположившись рядом, включил обогреватель.

— Ты как себя чувствуешь? — спросил я.

— Туннель до Коллафьордура перекрыт, — коротко ответил он, — там до одиннадцати часов дорожные работы. Нам придется ехать через Ойгьярвегур.

— Через горы?

— Да.

Темнота на Фарерах. Я уже рассказывал тебе о ней? Нет? Не говорил, что такая темнота — самая темная в мире? За пределами города ни одного фонаря. По вечерам мало машин. Выключи фары — и ты собственную руку не сможешь разглядеть, даже если поднесешь ее вплотную к глазам и будешь чувствовать ее тепло. Ничего не видно. И нет на свете мест темнее, чем Ойгьярвегур субботним октябрьским вечером, когда льет дождь, а на дороге туман. Стекла запотевают, а вьющаяся по крутым холмам дорога не огорожена. Вот по той дороге мы и поехали. По самой долгой дороге в мире.

Проехав по кольцевой развязке Нордари, мы свернули на Ойгьярвегур, и сначала Карл висел на хвосте у машины, ехавшей впереди, но потом та прибавила скорости и исчезла за холмом. Карл молча сбавил газ и, наклонившись, пытался сквозь автомобильные дворники и туман разглядеть асфальт. Прежде, до начала девяностых, когда туннеля между Калдабаксботнур и Коллафьордуром еще не было, попасть в Торсхавн можно было только через Ойгьярвегур. Сейчас по нему не многие ездили. Во всяком случае, по вечерам. Ясным летним днем лучше дороги не найдешь: катишь себе по ровному асфальту по краю обрыва и любуешься Коллафьордуром и Калдбаком, однако проехаться тут осенью — все равно что вести машину с мешком на голове, да еще и завязав в придачу глаза. В дальнем свете фар отражались маленькие отметки на краю трассы, и самым разумным было держаться середины, надеясь на то, что никто не поедет навстречу.

Мы почти доехали до каменоломни, но тут дождь полил с такой силой, что Карлу пришлось съехать в сторону и остановиться, дожидаясь, пока ливень не закончится. Остановив машину у края дороги, возле большой камнедробилки, Карл выключил двигатель, так что теперь мы сидели в кромешной тьме и прислушивались к ударам огромных капель, изо всех сил пытающихся пробить обшивку. Я не видел его и почти не слышал из-за оглушительных ударов капель. Однако я знал. Случилось что-то серьезное. Он плачет.

— Карл, — окликнул я, — что случилось?

Дождь усиливался.

Лило как из ведра.

— Я больше не могу, — сказал он, — я просто больше не могу.

Уровень воды в море растет.

Нас всех смоет.

Больше я сказать ничего не успел, потому что он сорвался — он кричал что было силы, прямо в темноту, я слышал, как руки его принялись крушить все что ни попадя, как кулаки бились о металлическую обшивку и оставляли на ней вмятины, как ноги с необузданной силой вдавливают педали в пол, наклонившись, мне на мгновение удалось удержать его, но, оттолкнув меня, он прохрипел, чтобы я оставил его в покое. Отодвинувшись, я сжался в комок, а Карл что было мочи колотил кулаками по панели инструментов, и я услышал, как разлетелся пластмассовый экранчик спидометра, а потом вновь воцарилась тишина. И в тот момент я испугался по-настоящему. Меня вновь охватила тревога, в тот момент я понял, что все мы неуправляемы, а Хавстейна здесь нет. Возможно, мы навсегда останемся неуправляемыми, потому что однажды мы уже слетели с катушек и с Карлом тоже что-то случилось, только никто из нас не знал, что именно, хотя мы — София, Анна, Палли и я — много раз говорили об этом. У нас было столько догадок, но все они в большей или меньшей степени были плодом нашей фантазии. Нам казалось, что мы узнаем симптомы. Позже Хавстейн упоминал о СПС. Синдроме посттравматического стресса. Практически единственные достоверные сведения. Однако мы и понятия не имели ни что стало первопричиной, ни каких ситуаций Карлу следует избегать, ни какие действия могут привести к кризису. Нам не разрешалось читать книги по психиатрии. Было такое строгое правило. Поэтому я просто ждал, не зная, чего именно. Может, что погода улучшится. Осторожно подняв руку, я включил в салоне свет. Карл смотрел прямо на меня, и в его глазах я увидел страх, неприкрытый ужас, задыхаясь, он бормотал что-то настолько невнятное, что все словари мира не помогли бы расшифровать его слова.

— Карл, — сказал я, осторожно протягивая к нему руку.

— Не трогай меня, — выкрикнул он, — черт возьми!

— Нет-нет, не буду. — Я быстро убрал руку. Опустив окно, я впустил в салон свежий воздух. В окно закапал холодный дождь, и у нас изо рта повалил пар. Вот так мы и сидели молча в темноте, пока Карл понемногу не начал приходить в себя.

— Не надо было мне сегодня ходить к заливу, — наконец сказал он, — лучше б дома сидел.

Я кивнул.

Я молчал.

Долго.

Мимо проехали две машины, и свет от их фар на секунду прорезал темноту.

Мы сидели.

А потом я решился.

Сейчас или никогда.

Попытка не пытка.

— Я почти ничего не знаю. Что с тобой случилось? Я ведь помочь хочу.

— Ничем уже не поможешь.

— Ну пожалуйста.

— Тебе и правда так хочется это знать?

— Правда.

Сперва он смотрел на меня так, будто и понятия не имел, о чем я. Повернувшись, Карл взял с заднего сиденья бутылку воды и, отхлебнув из нее, положил на колени. Затем он опять посмотрел на меня, но на этот раз взгляд был иным — легким, спокойным. А потом он наконец рассказал всю свою историю, кадр за кадром, то, о чем не знал, возможно, даже Хавстейн.

— All right, — он немного помолчал, — я задам тебе, Матиас, два вопроса. И я знаю, что оба ответа будут отрицательными.

— Ну?

— Ты знаешь, кто такой Билл Хаглунд?

— Нет.

— Ты слыхал про Пилицу?

Я задумался:

— Нет.

— Так я и думал.

— А что?

— Работа у Билла Хаглунда была такая тяжелая, что тебе и не представить. И к тому же у него не хватало ни времени, ни нужного оборудования. И тем не менее он гордился своей работой и делал все, что было в его силах. Но об этом я расскажу позже. Начну с другого, иначе ничего не выйдет. Началось все в Огайо. Я родом из Колумбуса, Огайо. Я профессиональный фотограф и работал в разных крупных и мелких газетах в США. Потом пять лет проработал независимым фотографом в Чечне, Руанде и в Боснии-Герцеговине. За то время я сделал около двенадцати тысяч снимков. Опубликованы были лишь немногие из них, ни одна газета не хотела такое печатать. Позднее многие из них использовались как доказательства в судебных разбирательствах, возбужденных ООН. Ладно, углубляться не будем. Осенью 1992-го я приехал в Боснию-Герцеговину, я был аккредитованным американским фотографом. С сентября по февраль 1993-го я, как и большинство журналистов, жил в Сараево, в гостинице «Холидей Инн». Журналисты старались держаться вместе и обмениваться сведениями. В те годы в Боснии очень многое происходило, и тебя не покидало чувство, будто ты оказался не в нужном месте не в нужное время. Складывалось ощущение, что тебя специально заставляют потерянно бродить среди всего этого бардака, ни черта не понимая. Во всяком случае, именно так мне казалось, и из-за этого я решил уехать из Сараево и отказаться от поручений ООН или Красного Креста, решавших, где я должен находиться. Я поехал в Сребреницу. Ты слышал про это место?

— Краем уха.

— Сребреница была боснийским анклавом, мусульманским городом на сербской территории. Я приехал туда в конце февраля 1993-го, когда про происходящее там уже начали расползаться слухи. Довольно печальные. Сребреница была засыпана снегом, и местному населению не хватало медикаментов, еды, оборудования, дома были разрушены, и люди жили прямо на улице, в снегу. Помню, я познакомился там с врачом из Всемирной организации здравоохранения, и тот сказал, что каждый день гибло двадцать-тридцать человек, необходимо было немедленно эвакуировать тысячи женщин и детей. А в апреле Совет Безопасности, просто чтобы потрепать языками, объявил Сребреницу, Тузлу, Горажде и Сараево так называемыми «Safe Areas». Естественно, ничего не вышло. ООН прислала 170 канадских солдат, которым разрешалось открывать стрельбу, лишь если на них нападут. Так они там и просидели несколько лет, пока весь город не отправился к чертям. Я прожил в Сребренице несколько месяцев, а потом уехал в Руанду. А затем — в Чечню, в Грозный, но об этом рассказывать не буду. Сам прочитаешь. Если захочешь. Ну, я вообще-то не собирался возвращаться в Боснию, мне казалось, у меня уже предостаточно никому не нужных снимков, но однажды утром, это было в марте 95-го, мне позвонил мой друг из Би-би-си. И процитировал Радована Караджича, что он сказал о дальнейшей участи Сребреницы: «Создайте невыносимое положение, чтобы всеобщая неуверенность убила всякую надежду на дальнейшее существование или жизнь в Сребренице». Таковы были планы сербов. А в ночь на 6 июня 1995 года начались бомбардировки. Я пробыл там больше месяца, жил в брошенном доме на окраине города. Канадских солдат ООН сменили нидерландские, а сербские танки стреляли прямо по наблюдательным пунктам в той части города, которая называлась Поточари, по центральной части Сребреницы, по всему городу. А какой шум, Матиас! Он был хуже всего. На город в любой момент мог пролиться настоящий дождь из разрывных гранат. Знаешь, прежде чем упасть, они издают какой-то жуткий визг. Адский звук. А сколько трупов я видел! Помню, однажды во время бомбежки я бежал за какой-то семьей, не знаю куда, я просто бежал следом за ними, и взрыва я не услышал, только вдруг увидел, что женщине в затылок попали две гранаты, они словно стерли ее лицо, в сотые доли секунды оно просто исчезло, споткнувшись, я упал рядом с ней, а ее муж бежал, не останавливаясь, подталкивая детей. Я попытался оттащить ее к краю дороги, не знаю зачем, ведь она уже была мертва, но, может, мне казалось, что ее удастся спасти, но ее прямо у меня в руках буквально на клочки разорвало. Выпустив из рук ее тело, я побежал дальше, к центру, где располагалась база ООН, туда уже рвались тысячи перепуганных людей, и в конце концов нидерландцам пришлось приоткрыть ворота и впустить людей в убежище.

— И все уместились?

— Нет, не все. Людей было много. Слишком много. Людской поток был бесконечным, и за пару дней вокруг базы собрались около двадцати тысяч человек. Сребреница капитулировала, и в город вошла сербская пехота. Нидерландцы отчаянно просили о воздушном подкреплении, но его не было, не знаю, кто именно отказал — может, Клинтон, а может, Ширак, не знаю. А когда наконец начались бомбардировки, было уже поздно. Бомбить было некого. И только после этого людей стали эвакуировать. Сербы усилили атаку и вынудили ООН подписать соглашение, от которого те не могли отказаться. По этому соглашению женщин и детей сажали в автобусы и вывозили в Тузлу, а всем мужчинам в возрасте от 15 до 70 пришлось остаться при поддержке беспомощных представителей ООН. По словам генерала Младича, все боснийские мужчины-мусульмане были потенциальными военными преступниками, поэтому на свободу их выпускали только после допросов. Рюкзаки, чемоданы, документы — целые горы этого добра оставались в Сребренице, а автобусы с женщинами и детьми уезжали в Тузлу. Однако перед допросом, который должен был состояться в городке Братунач, из анклава исчезли четыре тысячи мужчин. Как в воду канули. Но никто не может исчезнуть просто так. Массовые убийства мужчин, находившихся в Сребренице, начались 13 июля, а когда шесть дней спустя все опять стихло, с лица земли исчезли уже более семи тысяч боснийцев-мусульман. Судья Международного военного трибунала назвал это «злом, отметившим мрачнейшие страницы истории». Вот так я и познакомился с Уильямом Д. Хаглундом.

Дождь прекратился.

К нам подъехала машина. Притормозила. Я смотрел на Карла. Он — на меня. Развернувшись, машина остановилась впереди, и свет от фар брызнул нам в глаза. Выйдя из машины, водитель направился в нашу сторону. Он крикнул что-то по-фарерски, но я не все понял.

— Простите, вы говорите по-датски? — крикнул я в ответ.

Он подошел вплотную к нашей машине:

— Вам помочь?

Да, помощь нам бы не помешала. Но он явно имел в виду другую помощь.

— Нет, спасибо, мы просто решили немного отдохнуть, — ответил я смущенно и немного напуганно, — мы скоро уже поедем. — Заулыбавшись, он протянул руку. Кивнув, мы пожали друг другу руки. Да когда же, наконец, все это закончится!

— Хорошо. А то я уж подумал, что с вами что-то случилось. Я просто хотел убедиться, что все в порядке. — Он пару секунд рассматривал нас, будто не доверяя своим собственным словам. — Наверное, туристы?

— Да, — соврал я, сделав вид, что смущен.

— Осторожнее тут, на дороге. В темноте по ней опасно ездить. Обратно поезжайте другим путем.

— Спасибо за предупреждение, — сказал я.

— Не за что.

Мужчина вернулся к своей машине, и мы слышали, как они разговаривают о чем-то с пассажиром и смеются, показывая в нашу сторону. Потом он завел мотор и скрылся за холмом.

Я беспокойно поднял стекло.

— Может, поедем домой, — нерешительно предложил я, — к Хавстейну.

— Знаешь, Матиас, существуют Богом забытые места, — продолжал Карл, будто не заметил всего, что произошло за минуту до этого, — так же как и забытые люди. Сейчас почти никто не помнит о Сребренице, почти никто и слыхом не слыхал о Горажде и никто не знает, что на самом деле случилось в Вышеграде, на мосту над Дриной. В таких местах живут люди, которых забыли, так ничего и не узнав. Там живут те, о ком никогда не говорили и не слышали. Сама жизнь продолжается без них. Вот это и есть ничья земля. Там не живут бывшие знаменитости и нет никаких астронавтов, о которых забыли, потому что они состарились. Там живут лишь те, о чьем существовании ты даже не подозреваешь. И вот на этой ничьей земле в начале лета 1996-го я познакомился с Уильямом Д. Хаглундом. Билл работал судебно-медицинским экспертом, которого Военный трибунал направил в Боснию. Он руководил раскопками братской могилы в Церске и еще в полудюжине мест. И тут он напал на след пропавших жителей Сребреницы. Я встретил его как раз после того, как он вернулся с раскопок в Руанде, и поверь мне, Матиас, человека лучше я не встречал, и мне больно сознавать, что те немногие, кто его знал, надругались над его работой, когда он, закончив наконец раскопки, вернулся к жене и детям в Сиэтл.

— В каком смысле?

— В начале нашего знакомства Билл относился к себе с порядочной долей иронии, может, он был немного странноват, но, во всяком случае, он оценивал свою работу очень придирчиво. Остальные носили униформу ООН — синие комбинезоны, Билл же обязательно надевал на раскопки рубашку, галстук и необычную коричневую широкополую шляпу. К выкопанным телам он относился с уважением и частенько обращался к трупам: «господа». Начиная работу с захоронениями в Боснии, он осознавал, насколько дорога каждая минута. Лето в Боснии короткое, и раскопки можно проводить только с начала апреля по октябрь. Ему к тому же надо было учитывать, что трупы лежат не ровно, не по порядку, как в древних захоронениях, а просто свалены в глубокие ямы. Помню, каждое утро он часами стоял над могилой и просто смотрел внутрь, будто собирая в уме головоломку и пытаясь определить, где чья рука или, скажем, нога, потому что само тело могло лежать намного глубже и если потянуть слишком сильно, рука оторвется.

— Жутко, наверное, было на такое смотреть?

— Ужасно, Матиас. А звук — когда вытаскивали трупы, тот звук я никогда не забуду, когда тела вытягивали на поверхность, мокрая земля издавала как будто глубокий влажный вздох. В Церске было захоронено сто пятьдесят человек. Но это было еще не самое худшее.

— Не самое?

— Нет. После раскопок в Церске мы переключились на захоронение возле футбольного стадиона в Новой Касабе, и там я заметил, что Билл начал уставать. Месяцы уходили на то, чтобы перевезти необходимое для раскопок оборудование. Военный трибунал в Боснии, который попросил провести раскопки, позабыл о финансировании проекта, а в ООН тоже не хотели выделять средства. В самом начале у них ничего не было — ни морга, ни морозильных установок, ни экскаваторов, ни рентгена, ни мешков, ни лопат, даже доехать было не на чем, потому что машин и тех вначале не было. Всего там работали девяносто человек: патологоанатомы, радиологи, археологи, антропологи, прочие специалисты со всего земного шара. Где только они не пытались раздобыть оборудование! На старых военных базах, через друзей и знакомых, им пришлось использовать все свои связи и даже платить из собственного кармана! В конце концов на помощь пришла та организация, в которой работал Билл, «Врачи за права человека». Америка медлила с финансированием, и они оплатили раскопки. «Норвежская народная помощь» выделила несколько натренированных на поиск мин собак, которые обезвреживали могилы перед раскопками. Большинство захоронений находилось на сербской территории, и Хаглунд со своими коллегами боялся, что могилы могут уничтожить, чтобы скрыть следы преступления. Понимаешь, Матиас, для этого одной гранаты хватило бы. Билл попытался убедить НАТО и ООН в том, что по ночам могилы нужно охранять, но тем вмешиваться не хотелось, и они отказались. Они лишь организовали сопровождение на места захоронений и охрану для производивших раскопки. Закончилось все тем, что Билл и некоторые другие специалисты, чтобы вынудить солдат НАТО оставаться у могил, сами ночевали по очереди на местах раскопок. В конце концов я присоединился к ним. Мне казалось, так будет даже проще — не придется мотаться туда каждый день. Я спал прямо в поле, вместе с патологоанатомами и судмедэкспертами, а ночи там были потрясающие! Тебе стоило бы на это посмотреть! Такого ясного звездного ночного неба я нигде не видел. С наступлением темноты я забывал, где нахожусь, слушая лишь журчание ручейка, пение птиц на огромных деревьях и в полудреме вдыхая теплый воздух. Однако Биллу приходилось все труднее и труднее. Просыпаясь раньше других, он сразу принимался за работу, а работали они по двенадцать часов в сутки. Сперва в месте предполагаемого захоронения вбивались скобы, потом их вынимали и нюхали — выяснить можно было только таким образом. А по мере раскопок каждый труп регистрировали, измеряли и помечали маленьким красным флажком. Постепенно таких флажков становилось все больше. Слишком много. Билл показывал их мне и объяснял, как этих людей убивали, связав руки за спиной. Солдатами они не были, отнюдь. Одежда на них была обычная, на некоторых кроссовки, «Адидас», «Левис». Я заметил, что Билла это все тоже угнетало. Он стал более резким, на вопросы отвечал коротко и грубо, выкрикивал приказы, терял терпение и легко выходил из себя. За каждым извлеченным телом тянулась целая цепочка других, и конца этому видно не было. Билл обещал присутствовать и при раскопках захоронений в Хорватии, поэтому ему пришлось постоянно переезжать с места на место, за 250 километров. А тут вдобавок еще и начальник временного морга в Тузле уехал в Штаты, и Билл вынужден был взять его работу на себя. Разрываясь между тремя местами, Билл спал в машине, просто останавливался у обочины, засыпал на пару часов, а потом ехал дальше. За двадцать лет работы ему полагался недельный отпуск, который Билл планировал провести вместе с женой, но он ограничился тремя днями, говорили, что он засыпает прямо во время интервью, и каждый раз, когда я смотрел на него, я замечал, что круги под глазами увеличиваются, а характер портится. А время поджимало.

— Черт.

— Дела шли хуже и хуже. В середине осени начались дожди. Мы принялись за раскопки братской могилы в Пилице, где, по предположениям, было зарыто около тысячи трупов. Для Военного трибунала это захоронение было самым важным. Но дождь превратил могилу в самый настоящий бассейн, и перед тем, как начать работу, приходилось каждое утро сперва откачивать воду. Ничего отвратительнее я не видел, даже фотографировать не мог. Вода разрушила почти все, передо мной был бассейн, наполненный полуразложившимися трупами. Как-то раз в одну из последних ночей мы с Биллом дежурили у могилы. Проснулся я тогда оттого, что за шумом дождя мне послышался какой-то звук. Встав, я выбрался из палатки, но ночь была такой темной, что на расстоянии метра я уже не мог ничего разглядеть. Отыскав рядом с Биллом фонарик и пистолет, я захватил их с собой. Я услышал собачий лай и понял, что собаки, они… ну… подобрались к могиле… и они… господи… я увидел, как они… и я решил просто отогнать ту собаку от могилы, чтобы она ничего не испортила, я подошел могиле, медленно, шаг за шагом, а из-за ливня я даже земли под ногами разглядеть не мог и пытался ориентироваться по запаху, я подошел к самому краю и включил фонарик, но ничего не увидел, собака исчезла, может, спряталась, а может, убежала домой, я развернулся, и тут она прыгнула на меня сзади, я оступился, ноги заскользили, я перевернулся и полетел в могилу…

Замолчав, Карл уставился прямо перед собой. Я хотел похлопать его по плечу, но он резко дернулся, и я убрал руку.

— Карл, может, не надо, может, мы…

— И я закричал, раньше я так никогда не кричал, я закрыл глаза и начал звать Билла, я не мог смотреть на это, но человек видит, он чувствует даже с закрытыми глазами, не дай бог никому такое пережить, мне казалось, что я словно увязаю в зыбучих песках, меня затягивает все глубже и глубже, я барахтаюсь, машу руками, но пальцы мои нащупывают лишь гнилую мокрую плоть, а запах был такой, что тебе и в страшном сне не приснится, я зову Билла, и мне кажется, он прибежал лишь вечность спустя. Он прибежал прямо в пижаме, схватил меня за руку и вытащил наверх. Он жутко рассердился, я попытался объяснить, что произошло, но он рвал и метал. Я решил, что с меня достаточно, и на следующее утро вернулся в Сараево, поселился в гостинице и несколько дней пытался отмыться, целую неделю отсыпался, а потом улетел в Лондон. Тогда я принял решение, что никогда больше не сделаю ни одного снимка.

Карл замолчал. Не проронив больше ни слова, закрыв лицо руками, он плакал. Помочь ему я не мог, поэтому мне оставалось только дождаться, когда он немного успокоится, пересесть на его место и доехать до Коллафьордура, а оттуда добраться долгой дорогой до дома. Мы приехали на Фабрику около девяти вечера, почти на полтора часа позже обычного. Постукивая по часам, к нам вышел Хавстейн. Он, похоже, сердился. Я едва успел выйти из машины, а он уже стоял рядом со мной.

— Где это вы болтались? — спросил он. Я посмотрел на Карла: тот стоял с потерянным видом, уставившись вперед невидящим взглядом.

— Двигатель отказал, — ответил я, — неисправность в машине. И пришлось ехать по Ойгьярвегуру.

— Это еще почему?

— Дорожные работы в туннеле.

— И у вас вдобавок двигатель отказал?

— Да, но мы его исправили. Нашли в багажнике пусковые провода и поймали на дороге машину.

Хавстейн недоверчиво посмотрел на меня. Мне это не понравилось.

— В этой машине нет пусковых проводов.

— Надо же. Да уж, тогда понятно, почему мы так долго возились, — ответил я, попытавшись улыбнуться.

Усмехнувшись, Хавстейн перевел разговор на другую тему:

— Забой гринд сегодня видели?

Рассказывать я побоялся.

— Нет. Проворонили.

— Ну-ну. Пошли. Ужин вас уже полтора часа дожидается. — Хавстейн махнул рукой, пропуская нас в дом, и пробурчал что-то о доверии, но я не расслышал, что именно.

Тем вечером мы ужинали в одиночестве, остальные давно уже поели, но так нам было даже лучше. На разговоры как-то не тянуло, и когда все по очереди ушли спать, мы с Карлом не возражали. Мы продолжали сидеть на диване. Все было в порядке — почти.

— Тебе лучше?

Карл несколько раз кивнул:

— Да. Спасибо. Ты же не сказал ничего Хавстейну? — Он вдруг испытующе посмотрел на меня. — И ты никому не скажешь ни слова о том, что я тебе сегодня рассказал, ясно? Никому!

Мне было ясно.

— А что ты сам рассказывал Хавстейну?

— Ничего. То есть я сказал, что прожил год в Боснии. Что ничего особенного там не произошло, просто у меня нервы слабые. И что у меня брак распался.

— Это правда?

— Да. У меня и дети есть.

А затем Карл продолжил рассказ с того места, на котором остановился на Ойгьярвегуре, но теперь он говорил спокойнее. На этот раз он подробнее рассказал про Билла Хаглунда. В октябре 96-го года, откопав за год 1200 человек, Билл вернулся домой, в Сиэтл. Он уложился в сроки, указанные Военным трибуналом, однако спустя неделю по возвращении в Штаты ему сообщили об отстранении от должности в связи с результатами его работы в Боснии. Начали поступать жалобы на его стиль руководства, на то, что захоронения находились без присмотра, части тел регистрировались неверно и тому подобное. Естественно, Хаглунд рассердился, оскорбился и расстроился, оно и понятно, ведь он совершил невозможное — пять массовых захоронений за три месяца, без помощи и оборудования! В конце концов с него сняли все обвинения и сказали, что на его месте любой поступил бы так же, но все равно было неприятно. Потом Карл опять принялся рассказывать о себе: он переехал в Лондон, просто так, чтобы пожить в цивилизованной стране, и там, в гостиничном баре в Кенсингтоне, познакомился со Стиной. Она была исландской актрисой в Национальном театре Рейкьявика и приехала в Лондон за неделю до их встречи, потому что получила маленькую роль в английском фильме. Ради нее Карл остался в Лондоне еще на три недели, а когда ей пришла пора возвращаться, она, скорее просто в шутку, предложила ему поехать с ней в Исландию, и Карл согласился. Его никто нигде не ждал, он был предоставлен самому себе, газеты и Военный трибунал хорошо платили за боснийские фотографии, и он подумал, что ему будет полезно уехать подальше от Боснии и Руанды. У Стины была маленькая квартирка на окраине Рейкьявика, в которой они и ютились несколько месяцев. Квартирка была совсем крошечной, может, поэтому Стина быстро забеременела. Когда выяснилось, что у них будут близнецы, они, продав квартиру, переехали в дом в Акранесе. Стина по-прежнему ездила на работу в Рейкьявик, а Карл стал чем-то вроде домохозяйки: сидел дома, чинил, убирался, наводил порядок, и ему это нравилась, спокойное было время. В июле того же года, когда она была на шестом месяце, они сыграли в Рейкьявике пышную семейную свадьбу, а когда в октябре родились близнецы, в доме воцарилась настоящая семейная идиллия. Сидя дома, Карл занимался детьми. В это время у него начались проблемы со сном. Ему все чаще стали сниться кошмары, и сознание начало давать сбои. Воспоминания о Боснии, Чечне и Руанде превратились в однородную массу, и отвлечься от них стало невозможно. У него появился страх за детей. Когда они играли в песочнице, ему казалось, что в песке зарыт труп, что он даже видит кроссовки и чувствует запах разложения. В конце концов он запретил детям играть в песочнице. Вместе с этим у Карла усилились головные боли, мигрени, его мучило чувство, что детям с ним плохо, что они начинают беспокоиться и испытывать неуверенность. Рассказать обо всем Стине он не осмеливался, он сказал лишь, что работал фотографом, но утаил, где именно. Спрашивала она нечасто, и он каждый раз рассказывал об Америке, о своей жизни до отъезда в Европу. Но постепенно она поняла: что-то не так, хотя что именно — оставалось для нее загадкой. Карл становился все более и более странным, и это стало невыносимым. Она начала бояться оставлять детей с ним наедине и устроила их в детский садик, но это не помогло. Депрессия пускала все более и более глубокие корни, Карл стал неразговорчивым и спал целыми днями. Грань между явью и сном медленно стиралась. И вот в один из таких дней, в начале декабря, когда Рейкьявик и Акранес уже украсили к Рождеству, Карл проснулся, позавтракал, оделся потеплее и вышел на улицу. Доехав на автобусе до Рейкьявика, он пересел на другой, который шел до аэропорта в Кефлавике. Оттуда он долетел до Эгилстадира, а потом, снова пересев на автобус, отправился в порт в Сейдисфьордире. С наступлением темноты он пробрался на борт большого корабля. Осторожно опустив на воду спасательную шлюпку, спрыгнул в нее. Потянул за стропы, и конусовидная шлюпка тут же надулась. Сам он не до конца понимал, что делает, это был не сон и не бодрствование, и единственная крутившаяся в голове мысль заставляла Карла бежать, прочь, немедленно, пока он не сломал жизни собственным детям, прочь от трупов, зарытых в песочнице, которые в любой момент могут выбраться наружу и рассказать Стине все его тайны. Схватив весло, он выводит шлюпку в море, гребет до изнеможения, а затем падает на дно и засыпает. И впервые за несколько месяцев он спит всю ночь, его не мучают кошмары, не тревожат резкие звуки и звенящая головная боль. Утром Карл в волнении просыпается, в голове у него прояснилось, и он обнаруживает, что плывет по Атлантике в резиновой шлюпке. Сперва у него перехватило дыхание, и его обуял страх. Испугавшись до смерти, он плотнее залепил надувное отверстие. Шлюпку несло по волнам, и несколько суток ему пришлось довольствоваться несколькими квадратными метрами резины. Он не знал, где находится и куда плывет, но когда здравый смысл возобладал над страхом, Карл предположил, что вскоре его подхватит Гольфстрим и рано или поздно он причалит где-нибудь в Норвегии или Англии. Главное, продержаться. Дни идут своим чередом, он учится управлять шлюпкой, находит в бортовом кармане небольшой запас пресной воды, рыболовные снасти, сигнальные огни, крем от солнечных ожогов и карту моря. Ему удается открыть шлюз на дне, и теперь он может отрегулировать уровень воды в шлюпке и ослабить качку. Ему удается выжить. А дни идут. И впервые после возвращения из Боснии он сожалеет, что у него нет фотоаппарата и он не может фотографировать из шлюпки. Однако фотоаппарата нет, а провоевав неделю против встречной волны, он понимает, что его относит назад, запасы питьевой воды заканчиваются, несколько дней не удается поймать ни одной рыбины, да и шлюпка повредилась: ее начало сильно кренить набок, должно быть, где-то протечка, однако выяснить, где именно, Карл не может. Задраив шлюпку, он ждет, ждет, почти двое суток, а когда вновь набирается смелости и выглядывает наружу, обнаруживает, что вокруг темно, а вдали виднеется берег, он видит землю. Карл убежден, что это Норвегия, он впервые за несколько недель хватается за весло и яростно гребет к берегу. Случилось это в канун Нового года, шлюпка все глубже оседает в воду, она дала течь, это становится очевидно, Карл гребет изо всех сил, но встречную волну преодолеть не может, течением его относит все дальше от берега. Ему кажется, что на берегу люди, может, просто почудилось? Но нет, там действительно люди — в тот самый момент они пускают новогоднюю ракету, Карл отмечает, что сердце забилось быстрее, ведь на берегу и правда люди, он хватает сигнальную ракету, и над морем вспыхивает красная точка, и он понимает, что те, на берегу, тоже его заметили. Он гребет к берегу, но волны вновь отбрасывают его назад, шлюпка наполняется водой, она медленно тонет, и тут он видит, как двое садятся в старую деревянную лодку и плывут к нему, он кричит от счастья, но то ли из-за ветра с дождем, то ли потому, что силы его на исходе, его никто не слышит. Деревянная лодка приближается, поэтому он начинает собирать пожитки, а в следующий момент он уже сидит на большой кухне и поздравляет нас с Новым годом.

Вот и вся его история. Всё. Больше мы об этом никогда не говорили. Карл лишь повторил, что сказал за несколько часов до этого — я никому не должен ничего рассказывать. Я искренне пообещал ему это, хотя сгорал от любопытства: мне так и хотелось спросить, зачем он соврал Хавстейну. И еще мне хотелось спросить о Софии — почему он казался таким хладнокровным, когда она умерла, может, из-за того, что пережил прежде? Я даже было рот открыл, но не спросил. Потому что мне уже достаточно рассказали.

Пришел ноябрь, он принес все, что и полагается. Узнав историю Карла, я стал лучше его понимать, словно теперь он начал вписываться в действительность. В какой-то степени мне было легче от понимания, что его болезнь серьезнее моей, будто я мог теперь заботиться о нем, а может, мне просто так казалось — возможно, он, живя со мной под одной крышей в доме на Торсгета, воспринимал меня так же. Мы начали лучше понимать друг друга, и каждый изо всех сил старался не растревожить другого. При Карле я никогда не упоминал о забое гринд, старался, чтобы он не наткнулся на фильмы или передачи о войне, если где-то проводились дорожные работы и асфальт бурили пневматическим буром, я заранее предупреждал Карла, чтобы он, внезапно услышав звук, не испугался. На ночь я включал ему свет. Чаще всего ужин тоже готовил я, стараясь, чтобы он ел как можно меньше жирного. Карл же в свою очередь старался облегчить жизнь мне. Он разрешал мне постоянно слушать альбомы «Кардиганс», которые достались мне от Софии, поэтому до самого вечера звуки шведской поп-музыки наполняли гостиную, а я сидел, прижавшись к колонкам, и, словно опытный археолог, пытался в музыке отыскать ее следы. Когда соседи принялись жаловаться, Карл купил мне наушники, так что я мог слушать музыку на полную громкость и никому не мешал. Еще Карл старался, как мог, подбадривать меня и говорил, что моя работа на Хвитансвегуре действительно важна, что корабль мы вот-вот достроим и что мне не из-за чего волноваться. Он напоминал мне звонить раз в неделю, по четвергам, в четверть восьмого, отцу и маме, и я звонил и говорил, что у меня все хорошо, жизнь продолжается. Про корабль я им ничего не сказал.

Жизнь в Торсхавне была не такой, как в Гьогве. Город напоминал мне Ставангер, севший после стирки в три раза. По вечерам после работы мы с Карлом стали ходить куда-нибудь, проводили много времени в «Кафе Натюр», где выпивали литры кофе или пива и где нас уже знали все официанты. Мы играли в боулинг или ходили в кино на Тингхусвегуре, нам, по большому счету, было все равно, какой фильм смотреть. Забредая на Нильс Финсенсгета, мы иногда заходили в «Манхэттен», если Карлу хотелось послушать живую музыку, а бывало, доезжали до «Бургер Кинга» рядом с торговым центром. Скучать нам не приходилось. Вообще. И еще мы разговаривали, и разговоры наши были похожи на бесконечные романы, которые начинались рано утром, продолжались, когда мы возвращались с работы, и тянулись до ночи, а потом будто застывали в ожидании следующего дня. Мы разговаривали о том, что, как нам казалось, должно произойти, о выздоровлении и о корабле, о том, что мы будем делать и куда поплывем. Сперва я считал, что Карл боится вновь выходить в море, но теперь казалось, что нет, сам он ничего не говорил, а я не спрашивал. В любом случае останавливаться было уже поздно. Первого апреля мы отправимся в путь, взяв курс, как мы вместе решили, на Гренаду или Тобаго, мы пойдем по следам Колумба и тогда не наследим сами. Мы научились правильно расходовать деньги, но нам все равно приходилось торопиться. Оставалось поставить корабль на воду, продолжать работу, и в конце концов все получится.

А потом выпал снег. Всего за пару ночей столько снега нападало! Перво-наперво за две недели до Рождества, в одну снежную субботу, перекрыли дорогу до Гьогва, и мы на три дня оказались отрезанными от мира. Мы бродили вокруг Фабрики и, в ожидании лучших времен, лепили снеговиков, а когда дорогу наконец расчистили, к нам пробился почтальон, с письмом для меня. Я принес его на кухню и нетерпеливо разорвал конверт, недоумевая, кто же это додумался написать мне письмо. Я быстро пробежал его глазами.

Оно было от Софуса!

Получив письмо от меня, Софус написал мне из Торсхавна ответ на шести страницах и отослал его в Норвегию, в Йерен, откуда его переслали сюда. Свернувшись калачиком на диване, я читал письмо все утро, читал про жизнь в Торсхавне, про школу, про Оулуву, которая по-прежнему жила в Копенгагене и с которой Софус уже долго не общался, но у него, да будет мне известно, появилось множество других знакомых, в этом он преуспел, и еще недавно совсем рядом с их домом был забой гринд, написал он. И я подумал, что ведь тоже ходил туда, но тебя не видел, может, потому что не искал, а почему же я не попытался тебя найти? И тут мне в голову пришла мысль: тут нужен сюрприз!

Съезжу-ка я перед Рождеством в гости.

Счастливого Рождества и мира в доме.

Сев в машину, мы с Карлом помчались по холмам, покрытым проседающим снегом, и уже через полтора часа были в Торсхавне. Софус жил почти в самом конце Ландавегура, но мы с первой попытки отыскали его дом, позвонили и с нетерпением ждали, когда Оули откроет дверь.

— Матиас! — воскликнул он.

— С Рождеством!

— А ты не рановато поздравляешь? — Он высунулся наружу, словно пытаясь по погоде определить, какое сегодня число.

— Лучше перестраховаться, — ответил я, — Рождество всегда приходит неожиданно.

— Это верно.

Оули опять замолчал. Я воспользовался этим.

— А это Карл, — сказал я, и Карл с Оули пожали руки, — он приехал отовсюду.

— Вот как? — спросил Оули, а потом, обращаясь к Карлу, уточнил: — Правда, что ли?

— Карл говорит только по-английски. Вообще-то он изначально из Америки.

Тогда Оули заговорил на английском и вновь представился. На этот раз у него получилось лучше.

— Но вы давайте. Заходите. Сельма терпеть не может сквозняки.

— Кто ж их любит? — сказал я, и мы прошли вслед за Оули в прихожую, а потом в гостиную. Я заметил, что, переехав в новый дом, они обставили его так же, как было в Гьогве. Наверное, они перед отъездом перефотографировали все в их старом жилище. Я снова почувствовал себя дома. Усадив нас на диван, Оули позвал жену и сына, и сперва на втором этаже послышалась какая-то возня, а потом они бегом спустились по лестнице в гостиную, Сельма крепко обняла меня, познакомилась с Карлом и вышла на кухню сварить кофе, а затем ко мне подбежал Софус:

— Матиас!

— Привет!

Софус тоже крепко обнял меня. Не знаю, ожидал ли я такого.

— Я получил твое письмо, — сказал я.

— И я тоже твое получил.

— Я же обещал.

— Угу.

— Ну как, Матиас, — послышался с кухни голос Сельмы, — съездил в Норвегию?

— Да, — крикнул я в ответ, — но потом все равно вернулся. Здесь же самое лучшее место в мире.

Она не ответила, может, не расслышала.

— Почему ты так редко заходишь? — поинтересовался Софус.

— По-моему, я тебе больше не нужен, ты же стал совсем взрослым. Ты теперь ходишь в настоящую школу, и у тебя наверняка полно друзей. А может, у тебя и девушка есть?

— Ну уж нет!

— Ой, прекрати, Софус, — сказал Оули, — это же неправда.

— Нету у меня никакой девушки!

— А как же Анника?

— Анника очень хорошая.

— А кто такая Анника?

— Она мой друг!

Но мы настаивали на своем, ему, похоже, только этого и надо было. Анника была все равно что девушка, если учесть психологию двенадцатилетних. Софус рассказал, что она учится в параллельном классе, живет на Персконугета и играет в футбол лучше его. У нее очень длинные волосы, два брата, оранжевый велосипед с трехголосым звонком и целая куча дисков. А это много значит. Я перевел все это Карлу, и тот воодушевленно закивал.

— Похоже, ты сейчас самый счастливый человек в Торсхавне, — сказал Карл, — с такой-то… подругой.

Я перевел его слова Софусу.

— Но она мне все равно никакая не девушка.

— Ну, ясное дело, нет, — в один голос ответили мы с Карлом, каждый на своем языке. Будь с ней добр, Софус, подумалось мне, не забывай ее даже через десять лет, встречайся с ней так же часто, как сейчас, не прячься от людей, а то потеряешь их, одного за другим, и больше не вернешь.

Сельма принесла кофе. Мы выпили его. Налили еще. Опять выпили.

— Ну, Матиас, ты теперь постоянно живешь в Гьогве, да? Софус говорит, ты деревья сажаешь. Ты молодец. Нам как раз это и нужно.

— Фабрика закрывается.

— Ты о чем это?

— На Фарерах слишком мало сумасшедших, поэтому дело не идет, и государство решило прикрыть лавочку.

— О нет!

— О да.

— Да ведь из Гьогва и так почти все уехали!

Улица счастья, тебя больше нет, Целый квартал — он исчез тебе вслед. Больше не слышно здесь смеха и пенья, В небо бетонные рвутся строенья. [99]

— О чем эта песня? — спросил Карл.

— Улица счастья. Happy street. Старая песня, — ответил я, — the times they are a-changing.

— Это точно.

— Да, для Хавстейна это был удар.

— Ты о чем это? — спросила Сельма.

— Ну, он же все это затеял, верно? Это же он придумал основать на Фабрике реабилитационный центр, его отец вложил в это дело деньги, а сам Хавстейн изо всех сил старался, чтобы центр заработал, он перестраивал, доделывал, ты только представь, если бы у тебя отняли то, что ты своими руками создал, это нелегко перенести.

— Не стоит так верить рассказам, Матиас.

— То есть?

— Все не так, как кажется.

— ?..

— Хавстейну нелегко пришлось, — вздохнула Сельма, — это долгая история.

— Вот как?

Опустив голову, Оули молчал, ему этот разговор явно не нравился. Сельма откашлялась.

— Ну, он… у него… знаешь, было время, когда говорили, что он запил. Насколько я понимаю, это семейное, и началась эта история очень давно, — она смутилась, — нет, знаешь, спроси лучше у него самого. Я не хочу, чтобы ты об этом узнал от меня.

— То есть все неправда? Это не он с отцом открыл Фабрику?

— Матиас, я… — Сельма умолкла. Она отвела глаза и явно жалела, что заговорила об этом. В разговор вновь вступил Оули, он сменил тему, принялся расспрашивать о наших планах, а то, что меня интересовало, осталось покрыто мраком, но Оули с Сельмой словно заперли двери и окна, не оставив ни единой лазейки, а переубеждать их не было никакого смысла.

Я неохотно сменил тему и рассказал Оули с Сельмой о наших дальнейших планах, мол, не хотим мы, чтобы нас раскидало в разные стороны, поэтому решили уплыть. Рассказал про Карибское море и про корабль, про то, что корпус уже отлит, в феврале появится такелаж, а первого апреля мы отправимся в путь. Главное — накопить денег на лодку и успеть ее достроить. И еще чтобы никто не узнал об этом.

Софус расстроился, и Сельма попыталась его успокоить.

— Так ты опять уедешь? — спросил он.

— Да, Софус, похоже на то.

— А надолго?

— Ну, пожалуй. Довольно надолго.

Оули взглянул на нас с Карлом. По-моему, он тоже загрустил. Почти.

— Может, вам как-то помочь?

Так у нас появилось еще три пары рук. Сельма шила наволочки, а потом они на пару с Анной сели на телефон и занялись заказами: постельное белье, раковины, мебель, да бог знает что еще. Оули же задействовал всевозможные связи и каждый вечер сам начал появляться в мастерской, куда брал с собой и Софуса. Вместе они смотрелись довольно забавно: одетый в застиранный синий рабочий комбинезон Оули со столярным поясом, а с ним Софус в абсолютно таком же комбинезоне с подвернутыми брючинами и маленьким столярным пояском. Иногда вместе с Софусом приходила Анника, усевшись на ящик из-под пива, она наблюдала, как Софус работает. Замечая на себе ее взгляд, он принимался трудиться особо рьяно и, закручивая гайки, налегал на них со всей силой. И с каждым днем остов все больше походил на корабль.

В то Рождество я не поехал в Ставангер. Особого смысла не было. Дорога в оба конца казалась необычайно долгой. Вместо этого Хавстейн решил пригласить наших друзей и родственников на Фабрику. Но мои родители не приехали. Я им об этом не сказал. Как не рассказал и про наши планы отправиться в Карибское море, не то чтобы специально умалчивал, просто так получилось.

Мама с отцом подарили мне книгу про выращивание растений в условиях Арктики. Не знаю уж, почему именно такую и где они ее раздобыли, но книга оказалось интересной, хотя я жил не в Гренландии и не на Аляске. Помимо этого они прислали мне бесчисленное количество шерстяных носков и красивый теплый свитер. Бабушка связала мне шапку, но из-за легкого бабушкиного маразма шапка была ядовито-розовой, примерно метровой длины и настолько широкой, что налезала на наши с Хавстейном головы одновременно. Однако шапка оказалась теплой, и, в конце концов, главное же — не подарок.

Однажды январским вечером мы с Карлом шли по Сверрисгета к «Манхеттену», и тут меня кто-то окликнул. Оклик был грубым, и меня задело.

— Матиас! Стой!

Я резко остановился. Обернувшись, Карл посмотрел на меня и рассмеялся:

— Ты, кажется, вляпался.

— Знаешь, ты иди, я догоню.

— Ты что о себе думаешь?! — Голос приближался, но приятнее не становился. Обернувшись, я увидел, что позади стоит Эйдис. В последний раз мы виделись летом, в том домике, в ночь перед моим отъездом.

— Привет.

— Привет? Получше ничего не придумаешь? Ты что это вытворяешь, а?

— Почти ничего.

— Да ты совсем чокнутый!

— Правда?

— Да!

— Извини.

— Извини? Ты просто взял и исчез! Тебя что, не учили, что бросать девушек по утрам — непорядочно? Или может, на тот урок ты опоздал?

— На том уроке меня не было по уважительной причине. Я был на похоронах.

— Ты чего несешь?

— Я опаздывал, у меня был самолет. Отсюда редко летают самолеты в Норвегию.

— Ты же мог предупредить!

— Извини.

— Матиас, ты нравишься мне. Очень нравишься.

За осень и зиму ее волосы стали еще короче. От них одно название осталось. На ней была старая джинсовая курточка, и носик тоже не изменился. Я все раздумывал, стала ли она ниже, или это я вырос. Но не спросил.

— Понимаешь, я так хотела узнать тебя получше! — Нет, я не понимал. Но по-моему, слышать это мне было приятно. Я начал замерзать. Шел снег, и снежинки падали мне на куртку. Мне подумалось, что если мы простоим тут достаточно долго, то нас совсем занесет снегом и понадобятся поисковые собаки, чтобы нас откопать.

Поэтому я сказал: «Иди ко мне». Крепко обняв Эйдис, я прижимал ее к себе и думал, что мне, наверное, надо сейчас нагнуться, набрать снега, слепить снежок и забросить его на крышу. А может, не надо? И тут она поцеловала меня, решительно и крепко, я был прощен, снег перестал падать, поисковые собаки спрятались в конуру, а мы пошли к «Манхеттену» и зашли внутрь как раз в тот момент, когда группа начала играть.

После этого Эйдис обосновалась в нашем жилище на Торсгета, несколько раз в неделю она ночевала у меня, а иногда я заходил к ней на Вардагета, в ее новую квартиру. К огромной радости Хавстейна, она приезжала на выходные в Гьогв, Хавстейн говорил, что гордиться мной, он так рад, что мне вновь хватило смелости найти близкого человека. Он хлопал меня по плечу и старался всячески мне угодить, я объяснял Эйдис, что мы особенные, что мы не совсем нормальные, однако Эйдис воспринимала все это на удивление спокойно, и на какой-то момент меня охватил страх: а вдруг это уже стало очевидным, вдруг у нас уже на лбу написано, что нас нельзя оставлять без присмотра и что с каждым днем положение наше лишь ухудшается? И что единственное возможная для нас участь — это смыться отсюда, да поскорее?

Рассказывать Эйдис о нашей поездке мне не хотелось, я сказал, что корабль — лишь хобби, просто чтобы найти выход энергии, и запретил остальным говорить о том, что истинное предназначение корабля — эвакуация. Выходило это у нас плохо: собираясь вместе, мы только и говорили, что о корабле, поэтому, когда мы закрыли эту тему, нам оставалось лишь бормотать что-то невнятное о погоде, фарерских традициях, рыболовстве, распределении датских государственных субсидий, обсуждать красоту местных тупиков и Оулавсекан, то есть все то, что мы уже сто раз обсудили. Поэтому однажды вечером, ложась спать, я с облегчением заметил, что Эйдис и не собирается засыпать, а хочет о чем-то поговорить.

— Почему ты ничего не сказал? Почему никто из вас ничего мне не рассказал?

Я сделал вид, что не понял:

— Ты о чем?

— Матиас, я знаю, что через пару месяцев ваш центр в Гьогве закроют.

— Откуда?

— Откуда? Ты это серьезно? Господи, да все знают, ты что, газет, что ли, не читаешь?

— Нет, — ответил я, и меня передернуло. Газет я не читал. И почти не смотрел телевизор. Так же как Палли, Анна и Карл. Я знал, что Хавстейн читал газеты, следил за новостями, но он никогда не пересказывал нам, что пишут.

— В газетах и по телевизору это очень бурно обсуждается. Очень многие против того, чтобы вас закрыли. Ты правда об этом не знал?

— Правда.

— И чем ты собирался заниматься? Когда вам придет конец?

Я задумался, что ответить, но Эйдис меня опередила:

— Только на этот раз не исчезай, Матиас, ладно? Обещай, что предупредишь меня заранее.

— Я исчезну первого апреля, — сказал я, — два месяца осталось.

— Куда?

— В Гренаду. Или в Тобаго.

— Где это?

— В Карибском море. Туда надо плыть на корабле. Это довольно далеко.

Она, похоже, расстроилась, сжалась в комочек, и мне пришлось вытаскивать ее из-под простыней. И тут я выложил все про корабль, который почти достроен, и о том, что первого апреля рано утром мы незаметно исчезнем и никто нас больше не увидит.

— Иисусе Христосе! — вырвалось у нее, когда я закончил рассказ.

— Ну, что ты, он тут ни при чем.

— Кто?

— Иисус Христос.

— Ты совсем безумный!

— Знаю.

Прошло секунды четыре, прежде чем она спросила:

— А можно мне с вами?

— Ты серьезно? — изумленно спросил я.

— Мне здесь почти нечего делать. Да и Фарерам от меня пора отдохнуть. К тому же и о тебе надо подумать.

— Обо мне?

— По-моему, тебе это только на пользу пойдет.

— Отдых?

— Нет, что я поеду с тобой.

— Правда?

— Всем нужно, чтобы о них заботились.

— Даже тем, кто почти не показывается на люди?

Она энергично закивала.

— Что знал я, полагая, что смогу пройти весь путь в одиночестве?

— Чего-о?

— Почитай Роберта Крили.

— Думаешь, стоит?

— Угу.

Улыбнувшись, Эйдис накрыла меня одеялом, и то, что произошло со мной потом, даже и не объяснишь сразу, меня будто озарило: все, что я решил до этого, неправильно. Уткнувшись лицом в одеяло, прислушиваясь к смеху и крикам Эйдис, которая вскарабкалась на меня, я осознал вдруг, что больше всего на свете мне хочется, чтобы она поехала с нами, и я вдруг испугался того, что сам не додумался ее спросить. Эйдис. Которая появилась ниоткуда, так что я и понять-то ничего не успел. Я даже не думал об этом. Тем не менее она сейчас здесь. И именно здесь, в розовой комнате в Торсхавне, весной 2001 года, впервые за пятнадцать лет, любовь накрыла меня, Матиаса, с головой.

— Ну, так можно мне с вами? — снова спросила она.

— Можно. Но тебе надо сперва доказать, что ты чокнутая. А то не получишь спасательный жилет.

— Летом я живу в доме без электричества. Еще я всю зиму, когда жила в Финляндии, проходила в легких кроссовках. К тому же на Фарерах больше нет девушек с такими короткими волосами. Вот, потрогай.

Я провел рукой по ее голове.

— Психически нормальные на Фарерах не стригутся так коротко.

— Нет?

— Когда дует ветер, очень холодно.

— Ага, знаю. Чокнутая.

Вот так мы и взяли с собой Эйдис. Она переехала к нам с Карлом. Через месяц, в середине февраля, к нам присоединились Хавстейн, Анна и Палли. Чтобы быть поближе к кораблю и продолжать работу ежедневно. Мы потихоньку начали перевозить с Фабрики в Торсхавн вещи, которые решили взять с собой. Их было довольно мало: книги, одежда, чемоданы, магнитофон и диски. И вдруг в один прекрасный день Хавстейн попросил нас с Карлом арендовать грузовик и подъехать в Гьогв. И вот, стоя в его кабинете, мы пялились на двенадцать огромных шкафов с архивами.

— Ты это серьезно? — спросил Карл.

— Ты действительно хочешь все это взять с собой?

— Да.

— Хавстейн, — начал я, — они весят тонну. По меньшей мере. Да мы же сразу ко дну пойдем.

— Нет. Мы возьмем их с собой.

Карл бодро подошел к одному из шкафов и попытался сдвинуть его. Шкаф оказался тяжелым. Тяжелым, как сто чертей.

— Ни хрена, — сказал я, — ничего не выйдет. Забудь о них.

— Либо мы берем их с собой, либо никуда не едем.

— Они слишком тяжелые.

— Может, взять только бумаги, а сами шкафы оставить? — предложил Карл.

— Все равно тяжело получается, — упорствовал я, — ну на что они тебе? Там ты тоже собираешься клинику открывать? Может, расскажешь, на черта тебе полторы тонны мертвого груза на борту?

— Это никого не касается, — Хавстейн тяжело посмотрел на меня, — и по-моему, тебе это известно.

— Но…

— Ребята, вы о чем это?

Карл посмотрел на меня. Я посмотрел на него. Мы посмотрели на Хавстейна.

— Можно тебя на минутку? — Мы с Хавстейном вышли в коридор. — Слушай, они, во-первых, весят больше тонны, а во-вторых, ты еще и размеры учти! Они же не поместятся на корабле! Ну зачем тебе все эти бумажки? Объясни, будь так добр, если уж ты считаешь, что я всенепременно должен погрузить их на борт!

— Не такие уж они и тяжелые, — пытался возразить Хавстейн, — я все рассчитал.

— Почему ты не можешь мне по-человечески ответить, а?

— Это вас не касается.

— Ты хочешь погрузить это на наш корабль. Это нас еще как касается!

— Каждый может найти свое объяснение.

— Знаю. И каково же твое объяснение?

— Матиас, позволь задать тебе один вопрос. Почему ты стал садовником?

— Нет, это я задам тебе вопрос, Хавстейн: почему ты стал психиатром? А? Почему бы тебе просто не рассказать мне правду?

— Ты о чем это?

— Тебе небось казалось, что это такая хорошая профессия, верно? Что все будут тебя уважать? Но все обернулось совсем иначе, так?

— Я вообще не понимаю, о чем ты…

— Так что пошло не так, а? У тебя ведь были какие-то проблемы, верно? Это еще в Дании началось? Ведь это оттуда жизнь твою отправили курьерской почтой прямо к черту? Ты что, издевался над пациентами? Может, ты обманом тянул с них деньги, заставляя их лечиться, когда на то не было необходимости? Или нарушил клятву о неразглашении? Или может, просто-напросто перестал являться на работу трезвым? Так было, я угадал? Ты запил и не мог успокоиться, пока не допьешь до дна, только дна этого не было видно, всегда ведь можно сбегать в магазин за добавкой, можно сходить в бар или…

— Да о чем ты, я…

— И это вовсе не ты придумал открыть на Фабрике реабилитационный центр, так? И отец твой не вкладывал в его постройку никаких денег! Идея эта принадлежала государству, и государство это тебя самого отправило на реабилитацию, подальше от людей, потому что ты спятил еще в Копенгагене и никому не хотелось, чтобы невменяемый шастал по городской больнице, а в Гьогве от тебя не было никакого вреда. Почему только тебя не уволили? Почему они не отпустили тебя на все четыре стороны, а вместо этого разрешили руководить Фабрикой? Может, ты был опасен? Может, на совести у тебя какой-то проступок?

— Мой дед…

— Итак, ты бросил пить, ты завязал и переехал сюда, в ссылку, и к тебе потянулись больные. Они приезжали и уезжали, но никто ничего не заметил, никто не понял, что ты так и не поправился до конца, что ты лечишь не по книгам, а по настроению. Потом ты вообще перестал лечить, ты же боялся, что, выздоровев, они уедут и бросят тебя, верно? Ты просто боишься остаться в одиночестве. Но ты скрываешь это ото всех: от тех, кто здесь живет, и от тех, кто платит тебе за ведение архивов, а архивы твои день ото дня растут. Впрочем, об архивах тоже никто не знает, кроме нас — мы-то видели все эти записи, но нам тоже мало чего известно, потому что ты напускаешь такую таинственность, и правильно, потому что вести такие записи — это же незаконно, да? Тебя же в тюрьму можно упечь за такое, это же секретные документы, неужели тебе не ясно, что это ты выжил из ума, Хавстейн, разум твой покинул тебя много лет назад!

Я словно выплевывал слова прямо ему в лицо, выплескивая накопившееся разочарование от того, что он лгал нам, или даже хуже — не только лгал, а скрывал правду, заставляя нас наивно полагать, что все его поступки не случайны, а являются частью продуманного плана. Я чуть не плакал от злости: мне казалось, что не удерживай он здесь Софию, разреши он ей уехать в Торсхавн или Копенгаген, она была бы сейчас жива. Однако я быстро понял, что она вряд ли выжила бы в одиночестве, и как только такая мысль пришла мне в голову, я замолчал, просто безмолвно уставившись на него. Реакции Хавстейна я предугадать я не мог.

— Все сказал?

— Да.

— Хорошо. Теперь постарайся забыть про все эти глупости.

— Ну, это если только ты поможешь.

— Кто тебе это наговорил?

— Ты же знаешь, что я тебе не скажу.

Тишина. Словно после взрыва. У меня звенело в ушах, я слышал, как Карл деликатно покашливает за дверью кабинета. Решив не обращать на него внимания, я посмотрел на Хавстейна. Посмотрел выжидающе. Бежали секунды.

— Ладно. Хорошо. Я стал психиатром благодаря деду, — начал он, — да будет тебе известно, дед мой был представителем легтинга, и ему принадлежало множество фабрик и рыболовных судов на Фарерах. Он платил зарплату сотне рыбаков, а то и больше. К концу тридцатых годов дед был одним из богатейших людей в Торсхавне. Относились к нему хорошо, он был справедлив и щедр с работниками, выделял им деньги на жилье и несколько раз в году устраивал большие праздники, куда приглашались и их семьи. Однако пришла война, которая нарушила его спокойствие, как и многих других. На Фарерах высадились англичане, пытавшиеся, подобно датчанам, уберечь североатлантические судоходные маршруты и спасти острова от лап немцев. Деду приходилось жить в постоянном страхе за своих рыбаков и лодки, из-за которого он все чаще запрещал им выходить в море, боясь, что их потопят, что они напорются на мину, что их заденет подводная лодка или что в море им грозит какая-нибудь другая опасность. Ему казалось, что лучше выждать на берегу, а иначе немцы непременно увидят фарерские лодки и осознают всю важность маленьких островов. Поэтому рыбаки сидели по домам, и страна словно вымерла, дед же старался облегчить своим работникам жизнь и обеспечить им безбедное существование. Тем не менее деньги начали иссякать, дед понял, что обеднел, и вот тут-то дело приняло серьезный оборот. Тогда он кое-что придумал.

Хавстейн рассказывал осторожно, будто боясь, что воспоминания нарушат ход повествования и он собьется. Пока он рассказывал, я, кажется, все больше смотрел на его руки, прислушиваясь к рассказу лишь вполуха, и начинал раздражаться из-за того, что он, похоже, не собирался давать мне внятных объяснений. Я взглянул на дверь в комнату Софии. Она была заперта. В замочной скважине торчал обломок ключа. А Хавстейн все рассказывал.

— Деду стукнуло в голову, что пришла пора вложить деньги в железные дороги. Железная дорога — вот что нужно стране, она облегчит и ускорит перевозки, превратит Фареры в индустриальную державу и придет на смену рыболовству. Железные дороги на Фарерах! На крошечных островках, сплошь покрытых горами! Ведь в этой стране от самой северной точки до самой южной едва будет десять миль?!

Хавстейн словно задавал этот вопрос мне, будто ждал от меня подтверждения того, что дед был идиотом и безнадежным фантазером. Однако я его горячности не поддержал, я просто молча ждал продолжения и более удобного момента, чтобы прервать рассказ о жизни дедушки.

— Ну так вот. Сперва ему никто не поверил, и дед ограничивался словами. Однако когда стало ясно, что говорит он всерьез, люди забеспокоились. Но остановить его было невозможно: он заказал чертежи и написал прошение на патент. Ему отказали, но он не сдавался, продолжая выбирать подходящие типы шпал, и осенью 1942-го, когда в Торсхавн приехали строители, притащившие с собой тонны оборудования, и первые сто двадцать метров рельсов у Блауберга были уложены, дед принялся расхаживать по городу с торжествующим видом победителя. Его пытались вразумить, однако он лишь сердился: пришло время железных дорог, вы что, не понимаете? Но кроме деда так никто не считал, поэтому его отвезли в больницу, где он спустя двенадцать лет умер и откуда не выходил даже на прогулки. Дед стал самым знаменитым сумасшедшим на Фарерах. Дети, приезжающие в больницу, непременно хотели посмотреть на него: выстраиваясь под его окном, они надеялись хоть одним глазком взглянуть на прославленного психа. О нем ходили легенды, поговаривали, что он всегда был чокнутым, что он плевать хотел на все свои фабрики, лодки и рыбаков. Но это все неправда, дед спятил, только когда началась эта история с железной дорогой. И тут уж помочь ему было нельзя. Его лечили все усерднее и усерднее, а он сходил с ума окончательно. Его негласно выгнали из легтинга, который во время войны, когда страна отделилась от Дании, расширился и взял на себя законодательную функцию. Война закончилась, а дед лежал на больничной койке. Наступила весна 48-го, и Фареры стали независимой самоуправляемой частью Дании, а дед по-прежнему лежал в больнице. Так он и пролежал там до самой смерти, оставив после себя лишь слухи. Слухи живут дольше всего, и после смерти деда бабушке пришлось трудно. Она и дети старались жить совсем незаметно, тихо поселившись в Торсхавне, отец нашел работу на рыболовецком судне, а его сестры стали заниматься шитьем или устроились на рыбообрабатывающие фабрики. К сожалению, несчастье наложило на семью тяжелый отпечаток, и когда много лет спустя отец впал в депрессию, его на три месяца отправили в Швейцарию лечиться, тихо, чтобы никто не узнал. Однако шила в мешке не утаишь и в самый неподходящий момент оно обязательно вылезет, поэтому с самого моего рождения за мной внимательно следили, были в постоянном страхе за мое душевное состояние. Но я рос нормальным. Здоровым, как огурчик. А когда я сказал родителям, что хочу заниматься психиатрией, они чуть не запрыгали от радости. Отцу казалось, что так я положу конец кружившимся вокруг нашей семьи слухам. Ему казалось, что так мы начнем все сначала, вроде как возьмем быка за рога. Самого его избрали представителем Государственного управления, где у него со временем даже появились хорошие друзья.

Дольше я сдерживаться не мог. Я сказал:

— Мы, кажется, говорили про твой архив, нет?

Именно так и сказал, хотя его история уже заинтересовала меня и я начал невольно прислушиваться к его словам, просто чтобы узнать, чем же все закончится. И где-то в глубине души я боялся, что, оскорбившись, он тут же прервет рассказ. Однако мои слова Хавстейна не остановили. История набирала обороты, ему непременно хотелось ее закончить.

— Нет, тебя вовсе не архив интересовал. Тебя все интересовало, Матиас. Подожди немного, сейчас все узнаешь. Потерпи. В этой истории все в какой-то степени взаимосвязано. Так вот, я отправился в Копенгаген изучать психиатрию, начал работать, и у меня неплохо получалось, отец забрасывал меня письмами, спрашивая, как дела. Ответы мои всегда были одинаковыми: «все в порядке, дела идут хорошо», и долгое время так оно и было, точнее, до марта 1979-го, когда в моем кабинете появился ХХХХХХХХХХ. В тот день жизнь моя оборвалась. Всего за пару минут привычная для меня жизнь перевернулась. Это я понял сразу же. Взяв на несколько дней отпуск, я решил немного передохнуть: мне сообщили, что одна из моих пациенток, о которой я очень беспокоился, покончила с собой. Произошло это через несколько дней после того, как я порекомендовал выписать ее из больницы. Так вот, я сидел перед горой документов, когда этот человек вдруг вошел в кабинет. В тот день он не был записан на прием. Он пришел на двое суток раньше. Тем не менее он пришел. До этого в течение двух месяцев он приходил на прием раз в неделю. Его мучила бессонница и внезапная тревога, а в последнее время такое случалось все чаше. Я объяснил этому человеку, что, по моему мнению, с ним происходило, и попросил его делать записи о приступах, их длительности, симптомах и мерах пресечения. Он принимал таблетки. Я был убежден, что мы движемся в правильном направлении. И вот он сидит в моем кабинете в неурочное время. Говорить он не хотел. К тому же ему не хотелось, чтобы говорил я. Когда я пытался открыть рот, он предостерегающе протягивал руку, останавливая меня. Мы просто сидели молча. Прошло десять минут. Пятнадцать минут, двадцать. Я взглянул на часы. В приемной меня дожидались больные, я представлял, как они беспокойно ерзают на стульях, на стенах за ними висят веселенькие пейзажи в мягких светлых тонах, а сами пациенты недоумевают, почему я не выхожу и никого не вызываю. В конце концов мне надоело дожидаться, пока он заговорит, я медленно встал и, обойдя стол, подошел к нему. Положил руку ему на плечо, и в тот самый момент произошло это. Я даже не успел понять, что случилось. Он опередил меня. Опустив руку в карман, ХХХХХХХХХХ вытащил пистолет и всего за несколько мгновений засунул дуло себе в рот и спустил курок. Прямо в моем кабинете. Знаю, это странно — но выстрела я не слышал. Помню лишь, как он упал и голова его со стуком ударилась об пол. Тело его лежало на полу, а я молча стоял рядом, продолжалось это всего несколько секунд — потом в кабинет вбежала медсестра. Она так и окаменела, разинув рот и опустив руки. Это мне больше всего запомнилось. Ее руки, повисшие плетьми. Я спокойно подошел к столу, взял куртку и, пройдя мимо медсестры, вышел в приемную, даже не глядя на пациентов, молча вышел из больницы и исчез на много дней. Я не позвонил, никого не предупредил и не сказался больным. Днем я бродил по Копенгагену, а вечера просиживал в ресторанах или барах, пытаясь понять, зачем он это сделал как раз в тот момент, когда я дотронулся до него. Я думал, что не подойди я к нему — он был бы жив, мне достаточно было сидеть за столом и не класть руку ему на плечо. Почти неделю спустя я вернулся на работу. Никто не расспрашивал, куда я пропал, никто меня не ругал за прогулы, беседуя со мной, все так и излучали сочувствие, заламывали руки и склоняли головы, голоса их были тихими, а слова — добрыми. У меня появилась привычка выпивать после работы пива или чего-нибудь покрепче: выпивка должна была удерживать меня от постоянных раздумий, почему вдруг двое моих пациентов один за другим наложили на себя руки, ведь оба, как мне казалось, уже выздоравливали. Выпивка не помогала, и я стал бояться ходить на работу. Боялся, что подобное повторится. Я просил, чтобы больные, заходя ко мне в кабинет, снимали куртки, и больше следил за их руками, чем за тем, что они говорили. Под конец страх настолько усилился, что по утрам, еще до начала приема, я успевал выпить изрядную порцию спиртного. Так продолжаться больше не могло. Не могло. Я брал больничные, надолго. Заперев двери, сидел дома и разговаривал только с Марией — я тебе о ней рассказывал. Тогда мы жили вместе, и она видела, что дела мои идут все хуже и хуже. Она предлагала, чтобы я сам обратился к психиатру, но мне этого не хотелось: хорошо же это будет выглядеть — один психиатр лечится у другого, и думать нечего! Отца это известие сломает, надо же такому случиться как раз в тот момент, когда ему казалось, что фамильная честь восстановлена! К декабрю я был измотан настолько, что дни были словно затянуты пеленой, я будто бродил в тумане, однако я потихоньку вновь принялся за работу. И вот в один из таких дней я зашел в книжный магазин и купил «Путеводитель Филдинга по островам Карибского бассейна». После этого Мария ушла от меня, и в начале января 81-го я позвонил отцу и сказал, что у меня неприятности. Отец тут же примчался в Копенгаген. Несколько месяцев, пока я пытался прийти в себя и собраться с мыслями, он прожил вместе со мной. Это отец настоял на моем возвращении на Фареры, когда дела у меня пошли на лад. Тем летом я вернулся. Я по большей части сидел дома, изредка подменяя кого-нибудь в больнице. И вот однажды ко мне пришел отец, который кое-что для меня придумал. Государственное управление решило учредить два реабилитационных центра для больных, которые уже выписались, но еще не готовы к самостоятельной жизни, или тех, кто настолько привык к больнице, что был не в состоянии жить отдельно. Не хочу ли я взять на себя управление такими организациями? По мнению отца, он мог бы оказать мне содействие: отзывы о моей работе в Копенгагене были на удивление хорошими. Отцу казалось, что такая работа пойдет мне на пользу, постепенно втянувшись, я успокоюсь и ко мне вернется уверенность. Уж не знаю, кто его волновал больше — я или больные. И я согласился. Принялся за работу. И вот тут появились личные дела, архив. Эта мысль пришла мне в голову летом 1983-го, вечером, я только что закончил сеанс групповой терапии, и тут меня осенило: мне показалось, что существуют связи, о которых мы и не догадывались, вроде кубика Рубика для психиатров, нужно лишь понять принцип их действия, и тогда мы сможем лучше лечить людей. Заботиться о них.

— То есть?

— Подожди. Ладно, существуют два вида психических заболеваний…

— Какие?

— Предсказуемые и непредсказуемые. Пожалуйста, не перебивай.

— Извини.

— Ладно, ничего. В конце осени я связался с бывшими коллегами из больницы в Торсхавне, позвонил психиатрам в Королевскую больницу в Копенгагене, объяснил, что мне нужно, постепенно убеждая их, пока они не поверили мне и не начали тщательно переписывать все личные дела, скопившиеся за много лет в больничных архивах. Потребовались деньги, много времени и кропотливой работы, ото всех скрывали, что в строго охраняемых больничных подвалах остались лишь рукописные и четко выверенные копии, оригиналы же отправлялись сюда, ко мне, и мой архив постоянно пополнялся новыми делами. Пока у меня не оказались все личные дела больных Дании и Фарер с 1900 до 2000 года, где два последних дела — это твое и Карла.

— Так теперь у тебя все дела?

— Ничего подобного.

Следующую фразу Хавстейн произнес улыбаясь, торжественно, выделяя каждое слово, словно он наконец завершил важнейший труд всей своей жизни:

— Только предсказуемый тип.

Я не знал, что сказать. А потом спросил:

— И как… то есть… ты что-нибудь выяснил?

На минуту воцарилось молчание, Хавстейн надолго задумался, будто решая, надо ли мне это знать, или ему проще развернуться и уйти. Однако затем он улыбнулся — той улыбки мне никогда не забыть — и, наклонившись ко мне, прошептал на ухо несколько фраз. Я понимал, о чем он говорит, ведь я и сам всегда знал об этом. Я слушал, уши мои будто впитывали его слова, а когда он закончил, я молча вышел к Карлу, нетерпеливо ожидающему в кабинете.

— Мы возьмем архив с собой, — сказал я.

— Ты серьезно?

— Да, серьезно.

— Ну если ты считаешь, что так надо, ладно. А можно поинтересоваться почему?

— This is a need to know basis only.

— And I don’t need to know, right?

— Верно.

Архивные шкафы отвезли в порт, где их поставили на складе вместе с другими необходимыми в поездке вещами, и я никому не сказал ни слова о том, что в куче бумаг недостает одного-единственного личного дела, принадлежавшего безымянной больной, влюбленной в автобусы и самостоятельно выписавшейся из жизни. Последний месяц у нас ушел на завершение строительства, большую часть мебели, усердно выбранной Анной, Палли и Эйдис и прикрученной в каютах, мы отвинтили, чтобы не перегружать судно, освобождая место для архива, мы избавились от лишних предметов, мы взвешивали и высчитывали килограммы, пока наконец не убедились, что перегрузки не будет. Оставили мы лишь туалеты и камбуз. Мы вытащили записи из шкафчиков, завернули в полиэтилен и уложили на дно вроде покрытия. Вывезенный с Фабрики старый диван мы поставили на палубе, среди груд личных дел, выглядело это довольно убого, но нам нравилось. Сверху на записи мы положили еще три тонких матраса, чтобы уберечь бумаги от воды и чтобы те, кто несет палубную вахту, могли прилечь. Да и если нам всем вдруг придется одновременно оказаться на палубе, мы хоть присесть сможем. К нашему сожалению, на кормовое машинное отделение денег не хватило, но, как оказалось, оно и к лучшему: пустое помещение стало складом для запасов воды и продуктов, а у одного парня из Клаксвика мы купили подержанный подвесной мотор, так что в затишье мы сможем заводить двигатель и избежим проблем, отчаливая из порта. Потом мы вновь отлаживали и снова красили и грунтовали, работая круглые сутки, по очереди, мы с Карлом сменяли друг дружку по ночам. Мы ушли с работы, поэтому днем могли спать, а к десяти вечера отправлялись в порт вместе с Эйдис, Хавстейном или Оули, которые тоже чередовались. И вот той ночью, когда корпус корабля вытащили из мастерской и начали оснастку мачты, — той ночью я осознал всю серьезность нашего дела, по-моему, именно тогда до меня дошло, что мы покидаем Фареры навсегда и не собираемся возвращаться. Тогда ко мне опять вернулась бессонница. Заснуть я не мог, вставал и сидел в гостиной на первом этаже, прислушиваясь к похрапыванию остальных. По ночам я начинал действовать машинально, мозг отключался, а днем вешал паруса, сгибаясь под тяжестью всех этих тросов и ваеров, я запутывался в них и злился, на мои крики о помощи прибегал Карл, я несколько раз прерывал работу, а через полчаса опять принимался за дело, Эйдис изо всех сил старалась мне помочь, но все без толку, хотя ее вины в этом не было. Позже она начала во время работы держаться от меня подальше, и мы виделись, лишь когда я к шести утра возвращался домой. Я ничего ей не рассказывал, укорять ее было не в чем, а сказать, что все скоро закончится, я не мог, ведь я и сам не был в этом уверен. Почему со мной творится такое, я не понимал, может, из-за страха, что мы не успеем доделать корабль вовремя? Я удвоил старания, отправляясь работать в десять вечера и возвращаясь домой в одиночестве к двум часам дня, доползал до постели и засыпал. Хавстейн опять смотрел на меня с тем же беспокойством, что и два года назад, но из-за усталости он и сам не знал, как мне помочь. Хотя вслух об этом не говорили, было ясно, что именно Хавстейн взял на себя ответственность за постройку судна, а кроме того, мы же отправлялись в Карибское море только благодаря ему, поэтому если ожидания наши не оправдаются и жизнь не станет проще и понятней, то и виноват тоже будет он.

Один из последних мартовских дней. Вернувшись к двум часам домой, я разбудил растрепанную Эйдис, свернувшуюся под одеялом.

— Нам сегодня надо съездить в Саксун, — сказал я.

Зевнув, она посмотрела на часы:

— Ты же только что вернулся?

Я кивнул.

— Матиас, тебе нужно выспаться. Ты совсем измотался. Ты и меня вымотал, разве не ясно?

— Мы вот-вот закончим корабль. Может, уже завтра.

— А в Саксуне мы чего забыли?

— Мне надо отвезти туда подарок.

— У тебя что, знакомые там?

— Вроде того.

Вздохнув, она протерла глаза и обняла меня.

— Ладно, Матиас, хорошо. Дай мне полчасика, я поеду с тобой.

— Я тебя внизу подожду.

Я прикрыл за собой дверь и, спускаясь по лестнице, натолкнулся на Хавстейна, который как раз собирался пойти спать. В этом доме никто больше не ориентировался во времени.

— Я положил ее на полочку, рядом с телефоном. Это очень мило с твоей стороны, Матиас.

— Спасибо.

Спустившись вниз и одевшись, я взял сверток и вышел к машине, где просидел полчаса в ожидании Эйдис.

Через тридцать пять минут меня разбудила Эйдис, она сама села за руль, а я, усевшись рядом и закрыв глаза, успел лишь заметить, как мы тронулись с места и, выехав по узким улочкам на Хойвиксвегур, покатили на север.

Где-то между Хаксвиком и Саксуном меня разбудили солнечные лучи. Открыв глаза, я увидел, что Эйдис мчится на скорости сто десять в час и вроде как скучает.

— С добрым утром, — сказала она.

— Что-то ты разогналась, — промычал я, потуже затягивая ремень безопасности.

— Ты не хочешь рассказать, зачем тебе приспичило туда ехать? И непременно сегодня?

— Мне надо отдать книгу.

— Книгу?

— Ага.

— Whatever.

Возле маленькой белой церкви с поросшей травой крышей я попросил Эйдис притормозить. Идиллия. Каким и должен быть один из последних дней в этой стране. Совсем как в последнюю неделю каникул перед новым учебным годом — помнишь? Помнишь, каким ясным был воздух? И небо почти без туч. Достав из машины сверток, я попросил Эйдис подержать его, а сам открыл багажник и вынул оттуда лопату. Открыв ворота, я вошел на церковное кладбище. Эйдис шла следом.

— Ты что, хочешь выкопать покойника? Так, что ли?

— Я не буду никого выкапывать. Я буду закапывать.

Мы подошли к плите над могилой Софии и остановились.

— Матиас, мне это все не нравится. Очень не нравится.

— Все в порядке.

— Ты ее знал?

— Да, знал. Но, как оказалось, совсем плохо знал.

Склонившись над плитой, Эйдис вгляделась в надпись:

— Она умерла совсем молодой. Что с ней произошло?

— Ее сбил автобус.

— Мне жаль, Матиас.

— Ничего. Она очень любила автобусы. Могло и что похуже случиться.

Воткнув лопату в землю, я с силой копнул несколько раз, отбрасывая землю в сторону и озираясь, ведь местные жители вполне могут подумать, что я тут занимаюсь осквернением могил.

— Давай сверток, — быстро сказал я.

Эйдис протянула мне сверток, я развернул бумагу и вытащил «Путеводитель Филдинга по островам Карибского бассейна и Багамам». Это Хавстейн предложил отвезти книгу сюда, тогда мы будто забирали с собой и Софию. Я положил книгу в ямку — со всеми отметками, подчеркиваниями, вклеенными листочками и сведениями, на сбор которых ушел не один год. Мне даже было немного не по себе, хотя в глубине души я понимал, что совершаю благой поступок. Вроде как подвожу черту. Я уложил сверху землю и утрамбовал ее лопатой.

— Это чтобы она вроде как знала, куда мы уезжаем?

— Это Хавстейн попросил.

— Думаешь, она найдет нас? То есть по книге?

Я улыбнулся: вот уж не знаю, сработает ли это.

— Ну, может, она заблудится и очутится на Багамах. Она иногда бывала слегка рассеянной.

Мы посмеялись, но смех был каким-то картонным, ненастоящим.

Оставив лопату в машине, мы спустились вниз, к маленькому озеру Поллур. Было время отлива, обнажившего песчаный берег, мы шагали к заливу Вестманн, а я рассказывал Эйдис о Филдинге с его Карибским бассейном и о Софии, которую я, сам того не осознавая, так сильно любил.

На обратном пути я опять заснул прямо в машине, успев лишь почувствовать, как Эйдис похлопывает меня по голове, будто маленького ребенка, поздно вернувшегося домой. Я не помню, как приехал домой, не помню, чтобы я разговаривал с кем-то или делал что-то особенное, а когда я окончательно проснулся, уже наступил наш последний вечер на Фарерах. В дверном проеме стоит Палли, он прямо-таки подпрыгивает от воодушевления. Они с Хавстейном разговаривают о корабле, и Хавстейн говорит, что судно готово и нам пора собираться, потому что на следующее утро мы пораньше отправимся в путь. Он говорит, что пора вставать, мы через пару часов собираемся в «Кафе Натюр», корабль готов, разве не чудесно, мы отправляемся в Карибское море, они уже спускают судно на воду, Анна привязывает веревку к бутылке шампанского, которую всего через полчаса мы разобьем о борт корабля и окрестим судно, а мне надо вставать и одеваться, а потом я вдруг замечаю, что они куда-то пропали и я стою в одиночестве на холодном полу. Вещи мои уже давно собраны, на дворе последний мартовский вечер, а завтра в это время нас тут уже не будет.

Мы окрестили корабль. Спустили его на воду, и он держался на плаву. Поставив его на якорь, мы отправились в «Кафе Натюр». Настроение у всех было приподнятое, но я чувствовал такую усталость, что с трудом держался на ногах, реальное и воображаемое начали медленно перемешиваться, и чем усерднее я пытался взять себя в руки, тем дальше меня уносило от действительности. Таким этот вечер мне и запомнился: я сижу за столиком прямо посреди кафе, суббота, поэтому ступить негде, я сижу, ухватившись за пивную кружку, все бодры, ведь через пару часов мы отчалим. Эйдис уходит попрощаться с друзьями, она им уже рассказала, что мы уезжаем, родителям она тоже сообщила, поэтому теперь всем известно, что мы отправляемся в путь. Родственники Хавстейна, Анны и Палли тоже знают, один я соврал: пообещал позвонить домой, но так и не позвонил, мне кажется, что лучше будет, если я позвоню, когда мы доберемся, так я думал. А посреди всей этой суматохи, полускрытая за головами и спинами, выступает какая-то группа. Играют они громко, разговаривать почти невозможно, поэтому мы по большей части просто улыбаемся друг другу, то есть мне кажется, что я улыбаюсь, но я не уверен. Может, я просто сижу разинув рот. Поднеся к губам кружку, я пью, по-моему, я пьян, озираясь, я вижу, как Карл закуривает. Поймав мой взгляд, он поднимает большой палец, одновременно затягиваясь, и я думаю: вот он, один из самых лучших друзей, каких только можно придумать, хорошо, если у него все наладится. Потом я смотрю на Хавстейна, который не смог меня вылечить, хотя и пытался изо всех сил, я смотрю на Анну, которая со дня смерти Софии ходила сама не своя и тем не менее работала круглосуточно месяцы напролет ради нашей поездки. Смотрю на Палли, который уже скучает по Фарерам, как, впрочем, и я. Я понимаю, зачем он осматривается: он хочет запечатлеть в памяти эту комнату, это место, запомнить каждую мелочь. Мне тоже стоило бы так сделать, но у меня как будто пленка закончилась, пленка в моей голове засвечена, и тут я замечаю, что поднимаюсь из-за стола. Опершись о столешницу, я наклоняюсь к Хавстейну, тяну к нему руки, а он что-то говорит мне, но я не улавливаю смысла и лишь фыркаю в ответ. Отдать швартовы! — и вот я, расталкивая толпу, уже направляюсь к бару, раз-два! — и вот я уже по ту сторону стойки, отсюда мне моих друзей не видно и не слышно, однако я знаю — они там. Я сталкиваюсь лицом к лицу с вокалистом незнакомой мне группы, стою я совсем рядом с микрофоном и даже собственных мыслей не слышу, если у меня вообще есть хоть какие-то мысли. В перерыве между песнями я наклоняюсь к вокалисту, пол качается, я хватаюсь за певца и валюсь на пол прямо возле ударной установки. Со всех сторон ноги в ботинках, а на грязном скользком полу, всего в сантиметре от меня, лежит микрофон, выпавший из рук вокалиста. Я хватаю микрофон и начинаю что-то выкрикивать. Мой голос разносится по кафе, и на мгновение я вновь слышу собственные мысли. А потом закрываю глаза и начинаю петь. Я пою первое, что приходит в голову, не знаю только, откуда оно приходит, сперва это просто слова. Группа ждет — то ли когда я уберусь со сцены, то ли когда поймаю мелодию, вокалист смотрит на меня — сердито или растерянно, скорее последнее. Я спрашиваю его, готов ли он к моему удару, но ответить он не может, и я начинаю петь. Не знаю почему, но это «Forever Young», я пою ее, хотя сам вечно жить не хочу, ни за что — так я кричу. Кто хочет жить вечно? Я пою без сопровождения, слова я помню, хотя уже лет двадцать не слышал этой песни, именно поэтому я и пою ее, а не что-то другое. Я слышу, что где-то позади, далеко позади меня, группа начала подыгрывать, ведь эту песню они знают. Словно тринадцатилетний мальчишка, я лежу на полу и пою песню «Альфавилль», и я не хочу жить вечно, но останься я здесь, на Фарерах, так и получится, в этой влажной стране я буду летать от звезды к звезде, а дождь будет лить и горы будут все зеленее с каждым днем, и мне кажется, будто моим словам верят. В кафе воцаряется тишина, и теперь слышно только песню. Проползая по полу, она поднимается вверх, пробирается сквозь толпу, оставляя позади локти, головы и пивные кружки, голос мой крепчает — таким сильным он еще никогда не был, — и я замечаю, как посетители вдруг застывают и забывают обо всем на свете, бармены оставляют краны открытыми и пиво течет рекой, стекает по барной стойке на пол и течет ко мне. Я залит водой или пивом, не знаю точно, кто-то пытается оттащить меня, но уходить я не хочу, мне вообще не хочется двигаться, ни на метр, группа прекращает играть, однако я все лежу, не поднимаюсь, тогда вокалист пытается вырвать у меня микрофон, а группа начинает играть «Мою любимую игру», я крепко держу микрофон, ведь теперь я могу перейти к «Кардиганс», а их репертуар я знаю наизусть, хотя группа об этом и не подозревает. Схватив вокалиста за ноги, я рывком тяну его вниз, и он мешком валится рядом со мной, он больше не сердится, на лице его изумление, я кричу ему что-то, но не знаю, что именно. Он говорит что-то про караоке, хотя мне ясно, что он, тыча микрофоном мне в лицо, вовсе не приглашает меня спеть вместе. Я начинаю бормотать текст «Моей любимой игры», встаю на ноги, и слова начинают литься, а группа со всем усердием пытается за ними поспеть. Я стараюсь изо всех сил, так что потолок дрожит и стена трясется от моего голоса, я перестаю слышать себя, однако точно помню, как петь, ведь эту песню я назубок знаю. Пение мое становится все громче и громче, я вспоминаю о книге, вчера или когда-то еще закопанной на могиле Софии, мне и диски ее тоже надо было там похоронить, но сейчас уже поздно, уже не получится, мы же скоро уплываем и навряд ли вернемся. Какая-то часть меня уезжать не хочет, мне кажется, что Фареры — лучшее из всего, что со мной приключилось, я вспоминаю морское побережье в Гьогве, дом на Торсгета и горы. Горы мне никак нельзя забывать, как и всех живущих здесь людей, о чьем существовании я даже не подозревал. Не хочу уезжать, хочу остаться, но остаться никак нельзя, я — словно гринда, пойманная в Хвалвике или Мидвагуре. Не хочу уезжать, хочу ездить по этим дорогам, ночью — по горам, а утром — сквозь густой туман, я же почти выучил фарерский, я хочу остаться со своими новыми знакомыми, но вместо этого я должен уехать, всего через пару часов мы погрузим на корабль оставшиеся ящики, и мне кажется, это я навсегда запомню, я никогда вас не забуду, хотя вы обо мне уже забыли. Я машу рукой группе, чтобы они сыграли еще раз. Теперь они послушно выполняют мои указания, вокалист сидит на полу возле меня, а я еще раз пою первый куплет. Я пытаюсь петь громче, если это возможно, ведь опера не окончена, пока не спела толстая певица, а она еще даже не доехала до «Кафе Натюр», поэтому я продолжаю, пою все быстрее и быстрее, оконное стекло трескается, ножки стульев подламываются, не выдерживая собственной тяжести, и я умолкаю. Гитарист вновь проигрывает тему, но его почти никто не слышит, теперь гремят овации, и я вижу, что Хавстейн с Карлом стоят на столе, радости на их лицах нет, они не смеются, они обеспокоены, по крайней мере, мне так кажется, а потом я падаю из окна, опускаюсь на асфальт и звуки исчезают.

Головная боль. Словно крушение Римской империи. Лежа на палубе, я смотрел на свинцово-серое небо. Корабль качался на воде, а мимо меня вперевалку шагал Палли, перетаскивал ящики с продуктами, которые Анна потом опускала в трюм. Карл закреплял на корме спасательную шлюпку, а Хавстейн что-то быстро говорил по мобильнику, до меня доносились лишь обрывки, наверное, из-за птиц, бесцеремонно гомонивших над нами. По небу, догоняя друг дружку, неровным рядом плыли тучи, а по другую сторону залива пассажиры поднимались на паром «Смирил Лайн». Может, светило солнце, а может, шел дождь — мне оставалось лишь догадываться. А потом надо мной склонилась чья-то фигура, отбросив тень на мое лицо.

— Ну как, проснулся? — спросила Эйдис. — Мы вот-вот отчалим.

— Что произошло?

— Ты сделался буйным, Матиас. Начал драться. Им пришлось тебя вышвырнуть. Но мы тебя не бросили. Похоже, тебя какое-то время туда пускать не будут. Но ты прекрасно поешь. Лучше всех.

Я пробормотал в ответ что-то невразумительное. Она поцеловала меня, и я умолк.

— Держи, — сказала она, бросив мне на колени зеленый дождевик, — Хавстейн хочет, чтобы мы все их надели, когда будем отчаливать.

Она ушла, и чайки улетели. Приподнявшись, я огляделся в поисках Хавстейна, но его нигде не было видно, он, похоже, спустился в трюм, и в тот самый момент я понял, что, не появись я в тот день на Фарерах, ничего этого не случилось бы. Властям не было бы никакого дела до Гьогва, где Хавстейн селил чужаков в пустые фабричные комнаты, чтобы просто заполнить пространство, а может, и свою душу. Фабрику не закрыли бы. Карл наверняка погиб бы в море, а София осталась в живых и, возможно, когда-нибудь уехала бы в Копенгаген. Йорн не потерял бы друга, я не потерял бы опору в жизни, не построив корабль, мы не втянули бы Эйдис в эту гигантскую авантюру, нас бы не заметили и не увидели. Только и всего. А пока я с ними, все будет идти кувырком. Ничего не изменится. И я ничего не могу с этим поделать.

Я поразмыслил, как мне поступить.

Мысли проносились в голове со скоростью света.

Словно глядя на себя со стороны, я поднялся. Встал.

Отбросил дождевик.

И побежал.

Я видел, как несусь к трапу, прыгаю на причал, пробегаю мимо недоумевающего Софуса, который, однако, выглядел расстроенно. Я бежал по причалу и слышал крик Хавстейна, крик Карла, крик Эйдис, но слов я не разбирал, просто бежал. Так быстро я еще никогда не бегал. С парома «Смирил Лайн» раздался гудок, и я помчался к парому, вещей при мне не было, я бежал что было сил, не отрывая взгляда от парома, не оборачиваясь, мимо портовых контейнеров, мимо парковочной площадки, и с каждым шагом во мне росла уверенность, я понимал, что поступаю правильно. Я успел, добежав до пассажирского отсека в последний момент, когда двери уже закрылись и контролер ушел. Со всей силы забарабанив в дверь, я увидел, что в иллюминаторе показалось чье-то лицо, а потом контролер вежливо меня впустил. Проскочив мимо него, я выбежал на палубу, глядя, как паром, отчаливая и разогревая двигатель, берет курс на Шетландские острова и Берген, а корабль наш, стоявший по другую сторону гавани, становится все меньше и меньше, хотя я все еще различал фигуру Хавстейна у штурвала, Карла на носу, Эйдис, Палли, Анны и фарерцев — на берегу. А потом корабль отчалил, я видел, как ветер надувает его парус. И он берет курс на запад. Развернувшись, я спустился в бар, сел на стул и принялся ждать, когда начнется выступление какой-нибудь группы. А может, я ничего и не ждал.

Однако все было по-другому.

Я этого не сделал.

Не в этот раз.

Я не улизну — хотя бы раз в жизни.

И речи быть не может.

С этого момента я в ответе за тех, кто рядом.

Поднявшись на ноги, я подтянул комбинезон с магнолией, застегнул молнию и надел поверх него зеленый дождевик. В этих дождевиках мы были одинаковыми, словно водоросли. Так оно и должно было быть — коли мы решили плыть по морю, то мы и есть зеленые новички, сухопутные крысы, ну, может, за исключением Карла, который на этот раз тоже говорил, что надо лишь найти течение, а уж оно рано или поздно вынесет нас куда следует. Только и всего, так он говорил, но на всякий случай захватил морские карты, компас, гироскоп, ОВЧ, ГЛС и еще бог знает что. Ко всему этому прилагалась целая куча инструкций, а времени у нас будет предостаточно, поэтому можно начитаться вдоволь. Мы остались один на один с ветром — довольно однобокие отношения. А потом пришли они. Всего за пару минут до отправления. Софус, Оули и Сельма. Они пришли убедиться, что у нас все в порядке, что у нас есть все, что нужно. Так оно и было: все на своем месте. Когда Хавстейн с Палли отдали швартовы, корабль заскользил мимо гигантского парома «Норрена», а я мертвой хваткой вцепился в Эйдис, Оули с семейством плыли за нами в новенькой деревянной лодке, и лишь там, где волны вырастают и начинается настоящее море, они развернулись и отправились к берегу. Софус принялся бить в судовой колокол, так что гром разнесся по всему городу. Пытаясь понять, что это за шум, люди на мгновение останавливались, бросали все свои дела и поворачивали головы. А может, мне просто так кажется, может, на самом деле никто и не видел, как мы плывем. Мы исчезли так же неслышно и незаметно, как появились, и уже спустя пару часов, когда я, смертельно напуганный, шагал по палубе, помогая Палли и Карлу ставить паруса, Фареры превратились в крохотную загогулину на морской карте, а мы пропали.