Аттила

Харт Кристофер

Аттила

.

Великий полководец.

Безжалостный завоеватель.

Человек, объединивший дикие племена кочевников-гуннов в могущественную армию, прошедшую по землям распадавшейся, но все еще сильной Римской империи.

О нем слагали леденящие кровь легенды.

Его называли «бичом Божьим» и Антихристом.

Его жизнь была полна многочисленных загадок — загадок, которые Уильям Нэйпир пытается раскрыть в своей увлекательной исторической эпопее!

 

Пролог

Монастырь святого Северина,

Окрестности Неаполя, 488 г. н. э.

Как говорил мой отец, для того, чтобы стать великим историком, необходимы две вещи: умение писать и материал — о чем писать. Теперь его слова звучат для меня насмешкой. Да, отец, мне есть, о чем писать. Вот только ты сам в такое вряд ли поверил бы.

Я собираюсь поведать удивительную и пугающую историю. В наши смутные времена, когда искусство хрониста сделалось редкостью, я, возможно, являюсь последним человеком на земле, который способен это сделать.

Мое имя — Приск Паниций, и мне почти девяносто лет. Я пережил самую гибельную эпоху в истории Рима, а теперь его дни подошли к концу, и с империей покончено. Тит Ливий писал об Основателях Рима. На мою долю выпало рассказать о его Последних Защитниках — и о Разрушителях. Это повесть для горьких зимних ночей; это повесть об ужасах и зверствах, лишь изредка смягченная спасительными проблесками мужества и благородства. Это во многих отношениях страшная повесть, но я не считаю ее скучной. И хотя я очень стар, а моя рука беспомощно дрожит, пытаясь удержать перо над пергаментом, все же я верю, что мне достанет сил, дабы изложить последние главы сей саги. Может показаться странным, но я убежден, что, стоит поставить точку, и мои часы на этой земле сочтены. Подобно святому Северину, мне ведом день моей смерти.

Святой Северин? Сейчас, когда я пишу эти слова, его хоронят в часовне монастыря, где я доживаю последние дни. Он был проповедником, святым человеком, слугой нищих и жил в провинции Норик, за Альпами, и сыграл весьма неожиданную роль в истории последних дней Рима. Он умер лет шесть назад, но лишь сейчас преданные последователи сумели перенести его бренные останки через высокие альпийские перевалы, на юг через всю Италию, и чудеса сопутствовали каждому шагу их продвижения сюда. Кто я такой, чтобы усомниться в правдивости этих рассказов? Воистину, мы живем в удивительные времена.

Обитель, в которой я поселился, расположена на согретом солнцем побережье близ Неаполя, и за мной здесь ухаживают монахи, чью веру, должен признаться, я отнюдь не разделяю. У этого монастыря, ныне посвященного святому Северину и религии Христа, странная и поучительная история. Некогда здесь находилась роскошная прибрежная вилла Лукулла, одного из величайших героев республиканского Рима, жившего в первом веке до рождения Христа, во времена Цицерона, Цезаря, Помпея и прочих титанов. Лукулла прославляли за его блестящую победу над Митридатом, царем Понтийским; впрочем, эпикурейцы острили, что самая значительная из его заслуг в том, что он привез в Италию вишню.

После смерти владельца вилла много раз переходила из рук в руки, пока, наконец, — по одной из поразительных прихотей, доставлявших столько наслаждения Клио, музе истории, — после вынужденного отречения от престола златовласого шестилетнего Ромула Августула не сделалась резиденцией последнего римского императора.

Сегодня она стала пристанищем для монахов. И вот сейчас они стоят вокруг гроба, в котором покоятся бренные останки их возлюбленного святого Северина, и голоса возносятся к небесам в скорбном, мелодичном напеве, курится фимиам, сверкает священное золото. Именно Северин предсказал остготу Одоакру, что свою судьбу тот найдет на освещенных солнцем землях юга. И не кто иной как Одоакр впоследствии низложил последнего императора, Ромула Августула, распустил Сенат и объявил себя первым варварским правителем Италии.

Вам осталось узнать обо мне совсем немного. Я веду скромную жизнь в своей келье и часто сижу, сгорбившись, в скриптории, в обществе пергамента, пера и накопившихся за восемьдесят лет воспоминаний. Я всего лишь архивариус. Писец. Рассказчик. Когда холодными зимними вечерами люди собираются у очага, они слушают голос сказителя, но не обращают внимания на его лицо. Он для них не существует. Реальны лишь его слова.

Платон утверждал, что в жизни, как и в игре, есть три разновидности людей. Есть герои, вкушающие сладость побед. Есть зрители, которые наблюдают. А есть воры-карманники. Я не герой, что тут скрывать? Но и не вор-карманник.

Солнце садится вдалеке, опускаясь в уставшее Тирренское море, где некогда громадные суда бороздили соленые волны и везли зерно из Северной Африки в Остию, дабы накормить миллионы ртов в Риме.

Кораблей этих больше нет, а вандалы разграбили и увезли с собой в Африку все сокровища, которые не успели забрать готы — даже бесценные диковины иерусалимского храма, те самые, что Тит с ликованием привез в Рим четыре столетия назад. Что сталось с этими сокровищами? С Золотым Ковчегом Завета, в котором, как утверждают, находились заповеди самого Бога? Его давным-давно переплавили на монеты вандалов. И Колонна Траяна осталась без большой бронзовой статуи императора-воина, венчавшей некогда ее вершину, а бронза, расплавленная в прокопченных кузницах, превратилась в ременные пряжки, браслеты и украшения для варварских щитов.

Ныне Рим — лишь тень того, прежнего города, и в конце концов он оказался вовсе не вечным. Он бессмертен не более чем люди, возводившие его, хотя раньше мы верили в обратное и кричали: «Ave, Roma immortalis!», когда в него входила победившая армия или шли игры. Нет, Рим не божество, а всего лишь город, как и любой другой; он подобен старой уставшей женщине, ограбленной, обесчещенной и брошенной, покинутой всеми любовниками, горько всхлипывающей ночами; та же судьба постигла прежде Иерусалим, и Трою, и вечные Фивы. Разграбленный готами, дограбленный вандалами, захваченный остготами… И все же наибольший ущерб Риму причинило племя более ужасное и всё же менее заметное, чем прочие: племя, именуемое гуннами.

В призрачной оболочке нынешнего города среди руин Форума скребутся бродячие, умирающие с голода коты, и сорняки пробиваются из трещин некогда раззолоченных зданий. Скворцы и коршуны гнездятся под карнизами дворцов и вилл, где когда-то вели беседы полководцы и императоры.

Солнце садится, в келье холодно, а я уже очень стар. Ужин мой состоит из маленького пшеничного хлебца и двух-трех глотков вина, разбавленного водой. Христианские монахи, с которыми я живу в этом одиноком монастыре, учат, что иногда хлеб и вино становятся плотью и кровью Господа. Воистину, на свете множество чудес, и даже это может оказаться правдой. Но для меня это просто хлеб и вино, и мне их достаточно.

Я историк и хочу поведать великую и ужасную историю. Сам по себе я ничто, но кажется, что знаю все на свете. Я прочел каждую букву, каждый обрывок хроник и летописей, уцелевших от пережитых мною времен. Я был знаком и говорил с каждым актером на сцене истории во время тех бурных, сотрясавших мир событий. Я был писцом и в Равенне, и в Константинополе, я служил и полководцу Аэцию, и императору Феодосию II. Я всегда был человеком, которому люди доверялись, и хотя сам предпочитал помалкивать, но все же не затыкал уши, если до меня доходили слухи и сплетни, выслушивал очень внимательно самые серьезные и объективные оценки вероятных деяний и сражений, согласный с драматургом Теренцием в том, что «Homo sum; bumani nibil a me alienum putu», Это замечательные слова, и они стали моим девизом, как могут быть девизом любого писателя, имеющего дело с человеческой природой. «Я человек, и ничто человеческое мне не чуждо».

Я видел Вечный Город на Семи Холмах, и благовонный двор Равенны, и золотой божественный град Константина. Я странствовал вверх по течению могучего Дуная, и проходил сквозь Железные Ворота, и отправлялся в самое сердце земли гуннов, и слышал из их собственных уст историю об удивительной юности наводящего ужас вождя; и я выжил, чтобы рассказать об этом. Я стоял на обширных Каталаунских равнинах и видел, как две величайшие в мире армии схлестнулись в кровавой битве, бряцая оружием, окутанные такой яростью, какой не знала больше ни одна эпоха, где решалась судьба мира — судьба столь удивительная, что ее не смогла предвидеть ни одна из сражающихся сторон. Но некоторые мудрые люди знали. Певцы, и пророки, и последний из Тайных Владык: они знали.

Я знавал рабов и солдат, проституток и воров, святых и волшебников, императоров и вождей. Я знал женщину, которая правила Римом, сначала за своего идиота-брата, потом — за своего идиота-сына. Я знал красавицу — дочь императора, предложившую себя в жены вождю варваров. Я знал последнего благороднейшего римлянина, который спас уже потерянную империю и погиб за все свои страдания от кинжала императора. Я знал и его юного свирепого друга, с кем, в беззаботные мальчишеские годы, он играл на широких, продуваемых всеми ветрами равнинах Скифии; друга детства, в зрелом возрасте ставшего его смертельным врагом, который скакал во главе полумиллионного конного войска, затемнявшего небо дождем стрел и разрушавшего все на своем пути, подобно лесному пожару. В конце концов, два друга детства, ставшие старыми, утомленными жизнью мужчинами, сошлись лицом к лицу в боевых порядках на Каталаунских полях. И хотя ни один из них не понимал этого, эту битву они оба обречены были проиграть. Наш благороднейший римлянин потерял все, что любил, но то же самое произошло и с его варваром-врагом, темным братом Ромула, тенью Энея, которого называли Аттилой, владыкой гуннов, но который также с гордостью носил имя, данное ему устрашенными жертвами: Бич Божий.

Да, из этой ярости сражения, где, разрушаясь, гибнет прежний мир, родился мир новый, и он все еще рождается, медленно, чудесным образом, восстает из пепла, как сама надежда. Один мудрец со старческой усталой улыбкой на устах говорил мне когда-то: «Упования могут оказаться ложными, однако ничто не обманывает так сильно, как утрата надежды».

И все это — Бог. Так утверждает мудрейший из поэтов, сумрачный Софокл. Непостижимым образом он описывает нам свет и тьму всего сущего: благородства и отваги, любви и самопожертвования, бессердечия, трусости, жестокости и ужаса. А потом невозмутимо заявляет:

И все это — Бог…

 

Часть первая. Волк во дворце

 

1

Гроза с Востока

Тоскана, начало августа 408 г.

Над выжженными солнцем равнинами у реки Арно занимался яркий рассвет. Вокруг сумрачных стен пограничного города Флоренции измученные остатки варварской армии Радагайса пробудились, чтобы обнаружить, что они больше не окружены безжалостными римскими легионерами. Медленно, неуверенно, ощущая свое поражение, они стали сворачивать лагерь, направляясь к холмам на севере.

На другом холме, к югу, с которого открывался прекрасный вид, с удовлетворением наблюдая за отступающим войском, восседали верхом двое римских офицеров, ослепительные в своих бронзовых нагрудниках и алых плюмажах.

— Мне отдать приказ? — спросил младший.

Полководец Стилихон не отрывал взгляда от разворачивающейся внизу картины.

— Благодарю, трибун, но я сделаю это сам, когда все будет готово.

«Дерзкий щенок, — подумал он, — со своим купленным званием и гладкими, без шрамов, руками и ногами».

Далеко внизу вздымались тучи пыли, частично скрывая из вида большие варварские деревянные повозки, со скрипом выкатывавшиеся из лагеря в северном направлении. Оба римских офицера на холме слышали, как щелкают хлысты из бычьей шкуры, слышали крики людей, пока эта пестрая и никчемная армия вандалов и свевов, предателей-готов, лангобардов и франков начинала долгий путь отступления через альпийские перевалы к своим родовым землям.

Рим еще долго будет оправляться от их нашествия.

Жестокая орда германских воинов Радагайса объединилась исключительно из-за жажды золота, и свирепость их потрясала своей разрушительной силой. Они залили кровью пол-Европы, пройдя от своих родных мест, с холодных балтийских берегов, до просторов Тосканы, и остановились только под стенами Флоренции. Оказавшись там, они взяли в осаду эту надежно укрепленную колонию Рима на берегах Арно.

Великий полководец Стилихон, такой же хладнокровный, как всегда, помчался им навстречу, на север от Рима, с войском, составлявшим всего пятую часть от орды Радагайса — но зато его армия была искусна как в сражениях, так и в осадах.

Как зачастую говорилось, римский солдат на каждый день, проведенный с мечом в руке, провел сотню дней, орудуя лопатой. Никто не рыл траншеи так хорошо, как римский солдат. И очень скоро осаждающие обнаружили, что сами оказались в осаде. Окружившая их армия, пусть и меньше числом, имела доступ к жизненно важным источникам снабжения из округи, к еде и воде, свежим лошадям и даже к новому вооружению.

Окруженная армия, насильственно заключенная в своем лагере под палящим августовским тосканским солнцем, оказалась в обстоятельствах таких же тяжелых, как и сама Флоренция. У попавших в ловушку варваров не было никаких ресурсов, и они медленно начали умирать.

В отчаянии упавшие духом и изможденные германцы бросились на окружавшие их барьеры, но все было тщетно. Кони, ранившие копыта о разбросанные римлянами по запекшейся земле металлические шары с шипами, шарахались в сторону, ржали и сбрасывали своих взбешенных всадников под укрепления, где их быстро отправляли на тот свет стоявшие на валах лучники. Тем, кто пытался атаковать осаждающих пешим порядком, приходилось сначала спускаться в траншеи глубиной в шесть футов, потом подниматься на такую же высоту с противоположной стороны и прорываться через три линии заостренных кольев.

А за кольями их поджидали шеренги римских копейщиков со своими длинными метательными копьями. Неодолимая преграда. Варвары, не убитые там, вернулись к своим шатрам и упали на землю, лишенные сил и впавшие в отчаяние.

Когда Стилихон решил, что Радагайс лишился не менее трети свои сил, он приказал римлянам ночью сняться с лагеря и уйти за холмы. И вот теперь, когда занялся рассвет, озадаченные и измученные северные племена обнаружили, что они свободны и тоже могут уйти — домой.

Однако, пока они собирались и отступали в полной неразберихе, неплохо было бы натравить на них новые войска и посмотреть, что они смогут делать. Стилихону не доставляло большого удовольствия видеть, как погибают люди на поле боя — в отличие от многих других полководцев. Но огромная и недисциплинированная толпа внизу, которую собрал для летней кампании этот причиняющий постоянное беспокойство вождь Радагайс, оставалась угрозой для северных границ Рима, даже потерпев поражение. Завершающая атака новых вспомогательных кавалерийских войск, пусть и легких, определенно не принесет большого вреда.

И когда армия варваров хаотично растеклась по равнине, а ее авангард уже подошел к подножью холмов на севере, полководец Стилихон кивнул.

— Командуй, — приказал он.

Трибун передал сигнал по рядам, и через несколько мгновений Стилихон с некоторым изумлением увидел, что вспомогательные отряды уже пустили коней в галоп.

Не то чтобы он многого от них ожидал. Эти новые воины с востока были невысокими и вооруженными очень легко. Любому оружию они предпочитали свои аккуратные луки и стрелы и даже во время сражения не расставались с арканами — как будто гнались за телками, сонно моргающими глазами. Когда это сражения выигрывались с помощью простой веревки? А воины Радагайса, даже побежденные, никоим образом не могли сойти за сонных телок.

Мало того, что эти всадники были невысокими и легко вооруженными, они к тому же сражались без доспехов, обнаженные по пояс, их тела с бронзовой, задубевшей кожей были окутаны только пылью. Совершенно очевидно, что они не смогут причинить большого вреда отступающей армии, но в любом случае интересно посмотреть на них в действии. Еще ни один римлянин не видел, как они сражаются, хотя всем доводилось слышать, хвастливые и неправдоподобные рассказы об их доблести. Говорили, что на своих косматых степных лошадках передвигаются они очень быстро, так что, вероятно, в будущем их можно будет использовать в императорской курьерской службе… Если удача будет на их стороне, они даже могут умудриться догнать самого Радагайса и взять его в плен. Конечно, это почти невероятно, но почему бы не попытаться?

В любом случае, сообщения об их впечатляющей скорости не были преувеличением.

Всадники с грохотом вырвались из узкой долины на востоке и помчались прямо на колонну отступающих варваров. Неплохая тактика: солнце позади них, бьет прямо в глаза противнику. Стилихон, разумеется, был слишком далеко, чтобы увидеть выражение лиц воинов Радагайса, но если судить по тому, что колонна замедлила движение, люди в ней начали толкаться, в воздухе раздались панические крики, потом тяжелые повозки отчаянно рванули вперед, стремясь скорее достичь безопасных холмов и твердой земли до того, как яростная атака восточных всадников настигнет их, можно было догадаться — они не улыбались.

Грохочущие копыта подняли с сожженной солнцем земли тучи пыли, и Стилихон с трибуном напрягались, пытаясь что-нибудь разглядеть. И тут в воздухе потемнело. Сначала они не поверили своим глазам.

— Это… это то, что я думаю, господин?

Стилихон был потрясен. Это было действительно тем, чем казалось. Сам воздух потемнел от невообразимого урагана стрел.

Он слышал, что эти люди — искусные наездники; слышал, что они ловко управляются со своими непривлекательными луками. Но ничто не подготовило его к такому.

Стрелы обрушивались бесконечным ливнем, как убийственные жалящие насекомые, прямо на колонну Радагайса, и потрясенным германцам пришлось остановиться, потому что дорога впереди оказалась завалена трупами их же людей.

И тогда всадники, ярость атаки которых ничуть не ослабела, хотя они успели преодолеть целую лигу или даже больше по этой твердой, выжженной солнцем земле — к этому времени римская кавалерия уже устала бы и замедлила ход — врезались в охваченную ужасом, оцепеневшую колонну.

Стилихон и его трибун, вцепившись в луки седел, вытягивали шеи и приподнимались в стременах, пытаясь разглядеть происходящее.

— Во имя Света, — пробормотал полководец.

— Вы когда-нибудь видели что-либо похожее? — произнес трибун.

Всадники за несколько мгновений промчались сквозь колонну, потом с невероятной ловкостью повернулись и снова понеслись сквозь нее с другой стороны. Воины Радагайса, невзирая на недели голода и болезней под стенами Флоренции, пытались сформировать некое подобие боевого порядка и отразить атаку. Эти высокие и белокурые копейщики, свирепые и искусные фехтовальщики сражались с жестокостью обреченных. Но свирепость атакующих была страшнее. С того места, где они находились, оба римских командира видели отдельные группы кавалеристов, поворачивающихся и снова нападающих; словно в восторге, безо всяких усилий они убивали беспомощных, топчущихся на месте германцев. Видели они и убийственный результат, которого добивались лассо жителей востока Любого варвара, пытающегося вскочить в седло и ускакать прочь, тут же стаскивала вниз свистящая петля, брошенная с ужасающей, небрежной точностью. Жертва падала, запутавшись в поводьях, и ее тут же убивали там, куда она рухнула.

Стилихон с изумлением наблюдал, как всадники, оказавшиеся еще ближе, все то время, что римская конница еще только вытаскивала бы свои длинные мечи, продолжали стрелять из своих коротких луков. Теперь, когда битва внизу беспорядочно растеклась по равнине, Стилихон видел, почему их боевое искусство так славилось. Он наблюдал за одним всадником: тот наложил стрелу, выстрелил в спину убегавшему германцу, тут же выхватил из колчана другую стрелу, одновременно крутнувшись на голой спине своего коня, наложил стрелу, наклонился вниз под невероятным углом, удерживаясь только силой ног, потом резко выпрямился и пустил вторую стрелу почти в лицо германцу, бегущему к нему, размахивая топором. Стрела пронзила того насквозь и вышла из затылка. Из раны хлынули кровь и мозг. Всадник наложил следующую стрелу и унесся прочь раньше, чем воин упал на землю.

Галопом! Стилихон не верил своим глазам — вся стычка произошла на полном скаку, и не было и намека на то, что всадник замедлит темп скачки.

— Во имя Света! — снова выдохнул он.

Буквально за несколько минут равнина оказалась усеяна мертвыми и умирающими варварами. Восточные всадники наконец-то придержали своих скакунов и перешли на шаг. Они объезжали окровавленную равнину, добивая упавших из луков или пронзая их копьями. Ни один из них не спешился. Пыль начала оседать. Солнце едва поднялось над горизонтом, освещая все вокруг мягким золотым сиянием. Прошло всего несколько минут, как занялся рассвет.

Полководец и трибун посмотрели друг на друга. Ни один не произнес ни слова. Ни один не знал, что сказать. Они пришпорили коней и спустились с холма, чтобы приветствовать свои новые войска.

Под наспех натянутым тентом на краю поля битвы Стилихон неуклюже умостил свое могучее тело на шатающемся походном табурете и приготовился встречать военачальника иноземных всадников. Его зовут Ульдин, «Вождь Ульдин», — поправил он себя.

Наконец он появился, такой же низкорослый и непривлекательный, как лошади и луки своего народа. Но внутри этой невысокой оболочки с кривыми ногами скрывалась та же самая выносливость и неисчерпаемая сила.

Стилихон не встал, но очень любезно кивнул головой.

— Вы сегодня хорошо поработали.

— Так хорошо мы работаем каждый день.

Теперь Ульдин улыбнулся. Его пытливые раскосые глаза сверкнули, но не весельем. Он щелкнул пальцами, и у него за спиной возник один из его воинов.

— Вот, — произнес Ульдин. — Вот он.

Воин шагнул вперед и бросил к ногам Стилихона темный, влажный мешок.

Полководец буркнул что-то и рывком открыл мешок.

За свои тридцать лет воинской службы он повидал достаточно, поэтому отрубленные головы и конечности не могли ввергнуть его в смятение. И все же вид расчлененных останков Радагайса — отрубленные кисти рук, из которых тянулись багровые сухожилия, лицо, заляпанное кровью, и широко раскрытые глаза, уставившиеся на него из темноты мешка — заставил его сердце замереть на мгновенье-другое.

Так вот он, великий германский военачальник, обещавший вырезать два миллиона граждан Рима и повесить каждого сенатора на карнизах Дома Сената. Тот, кто сказал, что оставит трупы сенаторов висеть на карнизах Дома Сената, чтобы вороны начисто склевали с них плоть, и тогда скелеты будут позвякивать на ветру, как костяные колокольчики — этот человек был поэтом.

Что, старина, теперь ты не такой разговорчивый? — подумал Стилихон.

Потом поднял взгляд и произнес:

— Я приказывал взять Радагайса живым.

Ульдин оставался бесстрастным.

— Это не в наших обычаях.

— Нет, это в обычаях римлян.

— Ты что, отдаешь приказы вождю Ульдину, солдат?

Стилихон замялся. Он знал, что дипломатия никогда не была его сильной стороной. Солдаты говорят то, что думают. Дипломаты говорят то, что хотят услышать другие. Но все же он должен попытаться… Кроме того, давить на человека, говорящего о себе в третьем лице, следует осторожно.

Ульдин воспользовался нерешительностью полководца.

— Запомни, — негромко произнес он, поглаживая редкие седые прядки, едва покрывавшие его подбородок, — гунны твои союзники, а не рабы. А союзы, как и хлеб, легко ломаются.

Стилихон кивнул. Он также запомнит на всю оставшуюся жизнь, как сражаются гунны. Да поможет нам Бог, думал он, если они когда-нибудь…

— Когда мы торжественно въедем в Рим, в конце месяца, — пообещал он, — ты и твои воины будете ехать с нами.

Ульдин слегка расслабился.

— Так мы и поступим, — согласился он, повернулся и вышел на солнце.

 

2

Глаз императора

Рим, конец августа 408 г.

Императорский дворец безмолвствовал под звездным летним небом.

Мальчик обливался потом под тонкой простыней, с яростной сосредоточенностью наморщив лоб и стиснув обмотанную веревкой рукоятку своего небольшого, короткого и широкого ножа. Сегодня ночью он выберется из комнаты в тени дворцового внутреннего двора, незамеченным проскользнет мимо ночной стражи и выковырнет глаза императору Рима

Он слышал, как ночные стражники прошли мимо его двери, переговариваясь тихими, скорбными голосами. Он знал, о чем идет речь: о недавнем поражении этих подонков, варварской армии Радагайса. Да, конечно, римское войско разбило их, но только с помощью новых союзников: этого беспощадного, презираемого всеми племени с востока. Без поддержки таких союзников римская армия была слишком слаба и деморализована даже для того, чтобы выйти на поле боя против жалкой фаланги надушенных греков.

Когда стражники прошли и дрожащие оранжевые отблески от их факелов погасли, мальчик выскользнул из-под простыни, вытер пот с лица и прокрался к двери. Она открылась легко, потому что днем он предусмотрительно смазал петли оливковым маслом. Мальчик вышел по внутренний двор. Духота итальянской летней ночи угнетала. Ни собачьего лая в переулках, ни кошачьих воплей на крышах. Этой ночью не слышно было даже отдаленного гула большого города.

Он услышал приближающиеся шаги. Их было двое: побитые жизнью старые солдаты, уволенные из Пограничной Гвардии. Мальчик глубже забился в тень.

Стражники на миг приостановились, один из них расправил согнутые плечи и потянулся. Они стояли в ярком лунном свете между двумя колоннами всего в нескольких футах от мальчика, и силуэты их были такими же черными, как двери, ведущие в смерть. Такими же черными и невидящими, как слепые глаза императора.

— А потом, сказал Радагайс, он набьет Дом Сената соломой и подпалит ее факелом, и не оставит за собой ничего, кроме почерневших камней.

Второй стражник, грубый старый солдат, печально помолчал. Пусть от Сената в наши дни осталась только выхолощенная тень; пусть даже, как знали все до единого, империей на самом деле правил императорский двор и несколько деспотичных закадычных друзей, и не имело никакого значения, чего хочет или не хочет Сенат, все же Дом Сената олицетворял все самое гордое и освященное веками, что только существовало в Риме. И варварское войско, которое могло уничтожить его… Это был бы невыразимый позор.

Но варвары побеждены. Пока. С помощью других варваров.

В тени, за спинами старых солдат, скорчился мальчик с ножом.

Каждый вечер ему приходилось идти этим длинным, пустынным коридором в отдаленном, безмолвном внутреннем дворике дворца на Палатинском Холме, и спину ему сверлил леденящий кровь взгляд первого и величайшего императора. В дальнем конце коридора находилась его скудная крохотная комнатенка — никаких шикарных покоев — с единственным жалким глиняным светильником, словно он был не более, чем раб. Вот как он жил: голая деревянная кровать в келье без окон на задворках дворца, смежной с кухнями. Мальчик, по общему мнению, самый ценный заложник Рима, остро чувствовал свое унижение. В других комнатах дворца жили другие юные заложники из варварских народов: свевов и вандалов, бургундов и гепидов, саксов, алеманов и франков. Но даже они смотрели на него с пренебрежением, как на низшего из низших, и не желали принимать его в свои разговоры или игры. И их презрение еще сильнее распаляло его и без того ожесточенное сердце.

Сегодня он отомстит этим непрощающим глазам императора, отомстит за все эти месяцы оскорблений, глумлений и презрительного смеха римлян. Римляне безумно боялись знамений; их, как и любой другой известный ему народ, терзал суеверный благоговейный страх. Они страшились надуманных предсказаний любой беззубой карги на рынке, каждого несвоевременно родившегося ягненка или жеребенка, каждого предзнаменования, которые их расширенные глаза видели в звездном ветре.

Мальчик верил в Астура, бога своего народа, и в свой нож; а вот римляне, как любой слабый народ, верили, во все. Когда они увидят, что их великий первый император неожиданно ослеп… Вот тогда мальчик посмотрит, что станется с презрительным римским смехом. Он застынет в их белоснежных глотках.

В неразберихе завтрашних празднований и игр он сбежит. Он скоро будет далеко, далеко от этого продажного, разлагающегося города, он пойдет на север в горы. После долгих недель или даже месяцев трудного пути он снова спустится с них, и солнце останется за спиной, а он вернется на широкие, продуваемые ветрами равнины своей возлюбленной степной страны еще до того, как выпадет первый снег. Здесь он всего лишь заложник, и больше ничего: заложник-варвар, заключенный в комнатенку без окон обветшалого Императорского Дворца, в этом несдержанном, затянутом паутиной, тревожном, обреченном городе. Но там, среди своего свирепого, свободного народа, он был принцем царской крови, сыном Мундзука, сына самого вождя Ульдина. Ульдин, в свою очередь, был сыном Торды, сына Беренда, сына Султана, сына Бульчии, сына Болига, сына Замбура, сына Раэля, сына Леванта…

Имена всех древних поколений были навечно выгравированы в его сердце, потому что гунны, как и кельты, ничего не доверяли бумаге или камню, опасаясь, что чужаки или неверующие разузнают их святейшие тайны, среди которых была и эта секретная генеалогия, эти звенья в божественной цепи царей, ведущей назад, к великому герою Таркану, сыну Кэйра, сыну Немброта, сыну Чама, сыну Астура, Владыки Всего, что Летает; того, кто носил на своей голове Корону Гор и разрывал на части тучи своими ужасными когтями, там, в своем королевстве, в синем небе над горами Алтая и занесенного снегами Тянь-Шаня. Того, кто, как буря, пожирал своих врагов; кого восточный народ называет также Шонгаром, родоначальника всей широко распространившейся нации гуннов.

Что знают об этом римляне? Для них все люди за границами империи были варварами, и любопытство римлян исчезало возле приграничных стен.

Здесь, в Риме, к сыну Сыновей Астура относились чуть-чуть лучше, чем к рабу или военному трофею. Он подумал о широких равнинах Скифии, и сердце его заныло от тоски по родине, от желания увидеть черные палатки своего народа и большие табуны коней, медленно бредущих по высокому ковылю. Среди них щипал траву и его любимый белый пони, Чагельган; отличное имя, потому что он на самом деле был быстрым, как молния — чагельган на языке гуннов. Когда он вернется на равнины, сядет верхом на неоседланного коня, без уздечки, держась только ногами и запустив кулаки в густую белую гриву, и они помчатся по степям, и ковыль будет хлестать его по коленям, а ветер — трепать гриву коня и его волосы. Здесь, в этой горькой, чахнущей империи, все ограничено и задушено, каждый клочок земли кому-нибудь принадлежит, на каждой лошади — клеймо, каждый участок прямых дорог замощен и поименован, каждое поле и виноградник обнесены забором — и римляне имеют глупость считать себя свободными! Они давным-давно забыли, что такое свобода.

Но он вновь обретет свободу. Его прощальным даром Риму будут выколотые глаза великого императора — и тогда он бежит. Он понимал, что на его поиски пошлют солдат. Он сознавал свою ценность. Чтобы предотвратить его побег, они пошлют целые армии. Но стоит ему попасть в горы, в глушь — и его не найти; для людских глаз он будет все равно что призрак или тень.

Мальчик не дышал. Он отодвинулся еще глубже в темноту и стал невидимым Этому его научил один из старейшин племени, одинокий и почти всегда молчавший Кадиша. Кадиша много лет странствовал по бесконечным диким просторам Средней Азии, видел много странного, и умел, как говорили в племени, прикинуться горсткой песка в пустыне или одиноким деревом. Кадиша научил мальчика, что нужно делать. Он забился как можно дальше в тень ниши. Голыми плечами он упирался в холодный мрамор фронтона, увенчанный очередной помпезной мраморной статуей какого-то давно умершего героя Рима. Пальцы, вцепившиеся в грубую веревку на рукоятке кинжала, покрылись потом. Он чуял соленый морской запах, пропитавший веревку, влажную от пота.

Мальчик был для своего возраста совсем маленьким, он казался скорее ребенком семи-восьми лет, чем подростком на пороге юности. Над его народом всегда насмехались за невысокий рост. Но что они понимали, эти вырождавшиеся римляне со своими холодными колкостями и чувством превосходства, или длинноногие белокурые готы? Стоит только взглянуть на коней его народа: они мельче, чем любая другая порода в Европе, зато куда более выносливые. Они могут целый час проскакать галопом с всадником на спине и ничуть не устанут.

Мальчик все еще задерживал дыхание. Он закрыл свои раскосые глаза, чтобы они не засверкали в темноте, как кошачьи.

Стражники, стоя в нескольких шагах от него, продолжали беседу.

Да уж, отличные стражники эти двое. Старые, уставшие, почти глухие, готовые в любую минуту упасть. Очень похожи на город, который охраняют. Теперь они разговаривали о народе мальчика и о том, как Рим победил варварскую армию Радагайса только с помощью других варваров. Как Стилихон, великий полководец римских войск, объединился с варварским племенем и завоевал победу; а племя это называется гунны.

Один из стражников фыркнул.

— Наполовину животные, вот они кто. Питаются только сырым мясом, одеваются только в звериные шкуры, а уж их обряды после победы… Думаю, что после триумфа на арене будет страшная грязь, и уж могу тебе точно сказать: никому не захочется стать их военнопленным.

— Да, в этом мире вряд ли есть другая такая мощь, которой стоит бояться, — произнес второй стражник.

— Хм-м, ты сегодня настоящий философ.

Второй стражник посмотрел на залитый лунным светом внутренний дворик и тихо сказал:

— Что ж, завтра, во время триумфа полководца Стилихона, мы их увидим своими глазами.

— Триумфа императора Гонория.

— Ах-ах, прошу прощения, — прозвучал насмешливый ответ. — Да, разумеется, триумфа императора

Наступила тишина, потом один из них произнес:

— Помнишь ту ночь на Рейне?

— Конечно, помню, — ответил второй. — Могу ли я ее забыть? Тогда ты спас мою ничтожную жизнь.

— Только не начинай снова благодарить меня за это.

— Даже и не собирался.

— Во всяком случае, ты бы сделал для меня то же самое.

— Не стоит быть таким уверенным.

Два старых солдата ухмыльнулись друг другу, но ухмылки быстро завяли.

Да, они помнили ту ночь на Рейне. Стоял конец декабря, река замерзла, и орды варваров галопом мчались по залитому лунным светом льду, словно возвращались в свое королевство: вандалы и свевы, аланы, лангобарды, готы, бургунды. Да, они помнили ту ночь — и все ночи, недели и месяцы, последовавшие за ней.

Первый стражник склонил голову, вспоминая.

— В ту ночь я думал, что вижу Рим, охваченный пламенем.

— Неужели история Рима окончена?

Второй пожал плечами.

— История была долгой, — сказал он. — И в последней главе может вспыхнуть величайшая огненная буря. Падение Рима затмит падение Трои, как солнце затмевает пламя свечи.

— Мы займем там свое место, — произнес второй, — и падем смертью такой же славной и героической, как смерть самого Гектора.

Они опять иронически фыркнули, посмеиваясь над собой. Потом один сказал:

— Ну, пойдем дальше, старый троянец.

И оба брата по оружию, теперь низведенные до статуса низших дворцовых стражей, с одеревенелыми старыми суставами, покрытые шрамами, которые до сих пор ныли холодными ночами, медленно побрели по коридору, шлепая сандалиями по мраморным плитам.

Мальчик расслабился, отлепился от холодного мрамора и перевел дыхание. В миг, когда стражи завернули за угол и исчезли из вида, он выскользнул из ниши и, перебегая из тени в тень, помчался в противоположный конец коридора.

Там, в бледном, рассеянном свете луны стояла впечатляющая статуя самого Цезаря Августа: большая мускулистая рука повелительно вытянута, одет он в пластинчатые доспехи полководца четыре столетия назад. Его глаза в лунном свете сверкали, эти нарисованные черным глаза с мистически сверкающими белками. Вокруг основания статуи были выгравированы слова: «PIUS AENEAS». И действительно: разве Цезари — не прямые потомки самого легендарного Основателя Рима?

Завтра на заре Август будет выглядеть совсем по-другому — своим ножом мальчик ослепит этот ледяной взгляд.

Он быстро вскарабкался на пьедестал и, чувствуя себя, будто в странном сне, полез вверх по бронзовой фигуре. Нож он зажал в зубах и, потянувшись вверх, сумел уцепиться за одну огромную руку Августа. Потом обхватил голыми ногами ноги статуи, подтянулся, выпрямился и обхватил рукой шею императора.

И застыл. Стражи возвращались обратно.

Это невозможно. Они всегда делали дюжину кругов по внутренним дворикам, так же регулярно, как совершали свое вращение звезды, в истинно римском стиле, и сейчас они должны были находиться в другом месте — в одном из бесчисленных дворцовых внутренних двориков. В своем нетерпении он, должно быть, обсчитался.

Мальчик оставался неподвижным, как сама статуя, пока стражи шли мимо, угрюмо глядя себе под ноги. Они не заметили его, сжавшегося в комок на великане-императоре, словно злобный демон. И вот они скрылись из вида.

Он отклонился назад, уцепившись за статую ногами и одной рукой, взял в правую руку кинжал и воткнул лезвие под алебастровое правое глазное яблоко Августа. Немного поковырял, и глаз легко выскочил. Мальчик ловко подхватил его — размером с утиное яйцо — рукой, в которой держал нож, и сунул в тунику. Потом воткнул тонкое лезвие под левый глаз и…

— И что, по-твоему, ты делаешь?

Голос был холоднее, чем любая мраморная или бронзовая статуя. Он посмотрел вниз. У подножья статуи стояла молодая женщина лет двадцати, в изумрудно-зеленой столе, перехваченной на талии поясом, со строго, убранными волосами — заплетенными в тугие косы и обернутыми вокруг головы. Волосы у нее были рыжеватого оттенка, а кожа — очень светлой. Женщина была высокая и очень худая с изящным носиком, тонким, резко очерченным ртом, и холодными, зелеными, немигающими, похожими на кошачьи глазами. Ее облик излучал одновременно хрупкость и силу характера. Она вопросительно изогнула бровь, словно ей просто любопытно и даже забавно узнать, чем же занимается мальчик. Но в глазах не было ни веселья, ни обыкновенного любопытства Ее взгляд заставил мальчика представить себе огонь, прожигающий путь сквозь стену льда

— Принцесса Галла Плацидия, — прошептал он. — Я…

Ее не интересовали объяснения.

— Спускайся, — рявкнула она.

Он спустился.

Она посмотрела на изуродованный лик Цезаря Августа

— Он увидел Рим кирпичным, а оставил его мраморным, — тихо произнесла она — А ты… ты увидел его бронзовым, а оставил… изуродованным. Как это характерно. — Она снова кисло посмотрела на мальчика. — Так важно знать своих врагов, тебе не кажется?

Мальчик казался еще меньше, чем он был на самом деле.

Она протянула руку и приказала:

— Другой глаз.

Мальчик нащупал глаз, спрятанный в складках тупики.

— Я… — Он сглотнул. — Когда я проходил мимо, одного глаза уже не было. Я только пытался убедиться, что второй тоже не вывалится.

Он даже не понял, что произошло, когда ударился о стену у себя за спиной. Только с трудом поднявшись на ноги, мальчик почувствовал, что одна сторона лица горит от боли. Синевато-багровые рубцы — синие шрамы татуировки на щеке, навеки врезанные в его плоть матерью, еще когда он лежал в колыбели — горели все сильнее. Он прикоснулся пальцами ко рту и понял, что странное ощущение щекотки на онемевших губах — это струйка крови.

Он крепче сжал в правой руке нож и шагнул вперед. Зубы он тоже яростно стиснул.

Галла даже не вздрогнула.

— Убери это.

Мальчик остановился. Он по-прежнему сжимал нож, но не мог больше сделать ни шага.

Глаза принцессы, одновременно холодные и пылающие — огонь на льду — не отрывались от него.

— С того дня, как ты появился здесь, от тебя одни неприятности, — заговорила она, и голос ее резал, как толедская сталь. — В Риме у тебя были лучшие галльские наставники, чтобы учить тебя риторике, логике, грамматике, математике и астрономии… Они пытались обучить тебя даже греческому! — Она засмеялась. — Какой трогательный оптимизм! Разумеется, ты ничему не научился. Твои манеры за столом — просто позор, ты только и делаешь, что хмуришься и насмехаешься над другими заложниками, равными тебе… варварами. А теперь ты стал еще и разрушителем?

— Радагайс принес бы куда больше вреда, — выпалил мальчик.

На какой-то миг Галла замялась.

— С Радагайсом покончено, — произнесла она. — Что и продемонстрирует нам триумфальная Арка Гонория, когда на следующей неделе ее торжественно откроют на церемонии. На которую ты пойдешь.

Он посмотрел на нее широко распахнутыми глазами.

— Странно, что ее не назвали Аркой Стилихона, правда ведь? В моей стране, когда выиграют сражение…

— Меня не интересует, что происходит в твоей стране. До тех пор, пока это не происходит здесь.

— Но ведь мы теперь союзники, разве нет? Если бы не помощь моего народа, Рим, возможно, уже заполонили бы варвары!

— Придержи язык.

— А уж они бы причинили куда больше вреда, чем это, — Он махнул на изувеченную статую, возвышавшуюся лад ними. — Если бы Радагайс и его воины ворвались в город, они бы набили Сенат соломой и подожгли…

— Я приказала тебе заткнуться! — яростно воскликнула Галла, приближаясь к нему.

— …ее, и ушли бы, и от Рима остались бы только почерневшие булыжники. А потом пришли бы готы, потому что теперь их предводитель — Аларих, а он просто блестящий полководец, который…

Холодная костлявая рука принцессы взлетела вверх, чтобы во второй раз ударить маленького негодяя, а его раскосые, злобные азиатские глаза сверкали, когда он издевался над ней, и тут из дальнего угла внутреннего дворика зазвенел еще один голос

— Галла!

Они услышали шуршанье столы по замощенному полу — к ним направлялась Серена, жена великого полководца Стилихона.

Галла повернулась к ней со все еще поднятой рукой.

— Серена?

Торопливо шагая, Серена сумела изобразить реверанс перед принцессой, но в ее взгляде не было ни покорности, ни смирения.

— Опусти руку.

— Прошу прощения?

— А ты, мальчик, отправляйся в свою комнату.

Он попятился к стене и остановился.

— Ты осмеливаешься приказывать мне?

Серена встретилась взглядом с Галлой, и взгляд ее не дрогнул. Она была ростом ниже принцессы и, вероятно, в два раза старше, но никто не посмел бы отрицать ее красоту. Она просто завила волосы и надела белую шелковую столу, которая оставила открытыми плечи и шею с надетым на нее узким ожерельем из индийских жемчугов. От глаз, темных и блестящих, отходили тоненькие лучики смешливых морщинок, и мало кому из мужчин при дворе хватало сил противиться ее желаниям, высказанным тихим и нежным голосом, когда она обращала к ним свой взгляд и широкую улыбку. Но в гневе ее прекрасные глаза метали пламя. Они метали пламя и сейчас.

— Ты думаешь, это мудро, принцесса Галла, жестоко обращаться с внуком нашего самого ценного союзника?

— Жестоко обращаться, Серена? А что, по-твоему, я должна делать, поймав его за поруганием одной из самых ценных статуй во дворце? — Галла почти незаметно придвинулась к Серене. — Иногда я всерьез думаю, обращаешь ли ты на это хоть какое-то внимание. Можно подумать, что твои симпатии лежат не только на стороне Рима, но и на стороне варваров! Нелепо, я понимаю. Но разумеется, твой муж…

— Достаточно! — вспыхнула Серена.

— Совсем напротив, вовсе недостаточно. Поскольку твой муж и сам нехристианского и варварского происхождения, я — и конечно, многие другие в придворном кругу, хотя тебе, возможно, удобнее не замечать этого — многие из нас начали подозревать, что ты, видимо, с трудом различаешь, что является истинно римским, а что — нет.

Серена язвительно усмехнулась.

— Давно прошли те времена, когда даже императоры родились и выросли в Риме. Адриан был испанцем, как и Траян. Септимий Север был ливийцем…

— Я знаю нашу историю, благодарю, — оборвала ее принцесса. — И в чем суть?

— Суть в том, что ты пытаешься сказать, будто мой муж не истинный римлянин из-за своего происхождения. Да только римлянство больше не имеет никакого отношения к происхождению.

— Ты умышленно искажаешь мою мысль. Я имела в виду, что ты и партия твоего мужа…

— У нас нет никакой «партии».

— …в серьезной опасности — вы готовы забыть самые принципы римской цивилизации.

— Когда я вижу взрослую женщину, бьющую маленького мальчика, я не вижу в этом цивилизации, принцесса, — язвительно заметила Серена. — Не вижу и дипломатии, хотя мальчик — внук нашего самого ценного союзника.

— Конечно, кто-то может и не согласиться с тем, что, поскольку ты просто жена солдата, пусть и странным образом… возвысившегося, твои взгляды не имеют никакого значения. Но я не хочу быть такой немилосердной. Или такой, — тут Галла Плацидия усмехнулась, — самодовольной.

— Ты видишь призраков, принцесса, — парировала Серена. — Ты видишь то, чего не существует. Она отвернулась и положила руку на плечо ждущего мальчика. — Иди в свою комнату, — пробормотала она. — Пойдем.

Они вместе пошли по коридору к комнате мальчика.

Галла Плацидия некоторое время стояла, сжимая и разжимая белые костлявые кулаки. Потом резко повернулась и пошла прочь, ослепленная бешенством, подметая шелковой столой землю. Ей мерещились подозрения, заговоры и зависть, внутренним взором она видела, как они, будто злобные феи, поспешно удирали в темные тени императорских внутренних двориков; зеленые глаза принцессы беспокойно метались из стороны в сторону, но не находили ничего достойного себя.

Серена остановилась на пороге комнаты мальчика и ласково, но решительно, повернула его лицом к себе.

— Нож, — сказала она.

— Я… я его где-то уронил.

— Посмотри на меня. Посмотри на меня.

Он взглянул в проницательные темные глаза и снова уставился в пол.

— Он мне нужен, — несчастным голосом произнес мальчик.

— Нет, не нужен. Отдай его мне.

Очень неохотно мальчик протянул ей нож.

— И обещай мне, что больше не будешь причинять ущерба во дворце.

Он подумал немного — и промолчал.

Серена не отрывала от него темных глаз.

— Поклянись.

Очень медленно мальчик поклялся.

— Я доверяю тебе, — сказала Серена. — Помни об этом. А теперь ложись в постель. — Она ласково подтолкнула его, захлопнула дверь и пошла прочь. — Маленький волчонок, — пробормотала она, и по ее лицу промелькнула тень улыбки.

Один из дворцовых евнухов постучался в комнату Галлы. Она кивком разрешила ему подойти.

Это был сообразительный, язвительный Евтропий. Он принес жизненно важные сведения — Серену и Аттилу видели перед комнатой мальчика, и казалось, что они то ли давали друг другу какое-то обещание, то ли заключали соглашение.

Он ушел, а принцесса вскочила на ноги и беспокойно заметалась по комнате, воображая, что повсюду происходят тайные умыслы и сговоры. Она представляла себе, что гунны вступили в тайные переговоры со Стилихоном, или мальчик каким-то образом передает сообщения от Стилихона и Серены своему кровожадному народу туда, далеко, на дикие равнины Скифии. Или даже своему деду, Ульдину, который — по ее мнению, ошибочно будет принимать участие в завтрашнем триумфе императора, наряду со Стилихоном. Как будто он равный римскому полководцу!

Она видела своего брата, императора Гонория, правителя Западной Европы, вернувшимся во дворец в Милане или скрывающимся в новом дворце в Равенне, в безопасности там, за изобилующими москитами болотами, видела, как он хихикает себе под нос, скармливая первосортную пшеницу своим любимцам — домашней птице. Гонорий, ее брат-идиот, младше сестры на два года: восемнадцатилетний Правитель Мира. «Куриный Император», окрестили его злые языки придворных. Галла Плацидия все это знала, сведения доставляла ей сеть информаторов, да и ее собственные проницательные зеленые глаза видели всех насквозь.

Пусть Гонорий остается в своем новом дворце; может, это и к лучшему, он хотя бы не путается у нее под ногами. Равенна, этот странный город-сон, символически соединенный с остальной Италией только узкой каменной гатью через болота. Равенна, чьи ночи наполнены лягушачьим кваканьем, где, как говорят, вина больше, чем питьевой воды. Пусть император остается там. Он будет в покое и безопасности со своими цыплятами.

Она долго не спала в ту ночь, глядя на Главный внутренний дворик, прислушиваясь к мирному плеску Дельфиньего фонтана и понимая, что сон не придет. Если она сейчас положит на подушку свою гудящую голову, ей приснится грохот десяти тысяч конских копыт, или разрисованные лица варваров, синие от ожогов и шрамов, которыми эти ужасные люди награждают своих детей еще в младенчестве. Ей приснится черный, бесконечный ливень стрел, приснятся беженцы, всхлипывая и спотыкаясь бредущие по разоренной стране, или бегущие укрыться в горы от грядущих гнева и кары. И в своем мучительном сне она будет кричать, и снова видеть церкви и крепости, охваченные пламенем в ночи, как пылающие башни трагического Илиона. Ее худые, костлявые плечи поникли под весом империи в сто миллионов душ. Она сжала тяжелый серебряный крест, висевший у нее на шее, и помолилась Христу и всем Его святым, и снова поняла, что сон не придет.

Она встревожилась бы еще сильнее, если бы увидела странный ритуал, происшедший в голой клетушке мальчика до того, как он, наконец, забрался в постель и уснул.

Он присел на корточки, вытащил из складок туники алебастровый глаз и аккуратно поместил его в пересечение четырех плиток пола, чтобы глаз никуда не укатился. Немного подумав — при этом мальчик и лишенный глазницы глаз мрачно смотрели друг на друга — он сунул руку под кровать и вытащил оттуда камень. Мальчик поднял камень над головой и изо всех сил ударил им по глазу, моментально превратив его в порошок.

Мальчик положил камень, ухватил щепотку алебастрового порошка и отправил его в рот.

И съел его.

 

3

Гуны входят в Рим

Ему снились жалкие сны о детском отмщении. И вот мальчик проснулся. В крохотной келье было темно, но он распахнул ставни, в комнату ворвались слепящие солнечные лучи итальянского лета, и мальчик повеселел. Рабы суетились, таскали кувшины с водой и деревянные доски, на которых лежали сыры, обернутые влажным муслином, солонина и свежие буханки хлеба.

Мальчик выскочил из своей комнатушки и схватил одну из буханок.

— Эй, ты, маленький…

Но мальчик знал, что все в порядке. Это был его любимый раб, Букко, толстый и веселый сицилиец, над головой которого собрались самые ужасные проклятья, да только он не обращал на них никакого внимания.

— Чтоб ты насмерть подавился, малолетний воришка! — проворчал Букко. — Чтоб ты насмерть подавился, а твою печенку расклевали сотни больных голубей!

Мальчик рассмеялся и побежал прочь.

Букко посмотрел ему вслед и ухмыльнулся.

Маленький варвар. Пусть все во дворце относятся к нему с высокомерным пренебрежением, но, во всяком случае, среди рабов у него есть друзья. Только одна римская супружеская пара обращается с этим мальчиком по-доброму.

***

Иногда по утрам он шел к бочке с водой, стоявшей во внутреннем дворике, и ополаскивал лицо, а иногда не ходил. Сегодня мальчик умываться не пошел.

Именно поэтому Серена, увидев его немного позже, пришла в ужас.

— Что, черт тебя возьми, ты сотворил с лицом? — воскликнула она.

Мальчик озадаченно остановился. Он попытался улыбнуться, но ему стало очень больно.

— О Господи, — вздохнула Серена, взяла его за руку и отвела в другой уголок дворца. Они вошли в холл ее собственных покоев, Серена усадила его за изящный маленький столик, заставленный ощетинившимися щетками и костяными гребнями, горшочками с мазями и бутылочками духов, и показала ему его отражение в полированном медном зеркале.

Пришлось признать, что выглядит он не лучшим образом. Галла Плацидия рассекла ему губу сильнее, чем он предполагал; возможно, она ударила его одним из своих тяжелых золотых перстней с печатками. Ночью рана, вероятно, открылась и начала кровоточить, потом кровь запеклась, и теперь чуть не весь подбородок мальчика был покрыт неприглядной красно-коричневой коркой. Правая щека распухла и побагровела, так что синие шрамы были почти незаметны, а правый глаз — мальчик чувствовал, что с ним что-то не так — опух, почернел и почти закрылся.

— Ну? — спросила она.

Мальчик пожал плечами.

— Думаю, я ударился ночью головой…

Серена внимательно посмотрела на него.

— Галла Плацидия ударила тебя до того, как появилась я?

— Нет, — угрюмо буркнул он.

Она взяла один из маленьких горшочков, стоявших на столе, сняла крышку и вытащила льняную салфетку.

— Будет больно, — предупредила Серена.

Обработав рану, Серена перевязала его распухший, почерневший глаз, наложив на него пропитанную уксусом салфетку.

— Хотя бы до вечера. — Она взглянула на мальчика и снова вздохнула. Ее губы тронула слабая улыбка. — И что с тобой делать?

— Отправить меня домой? — пробормотал он.

Она доброжелательно покачала головой.

— Так уж устроен мир. В лагере твоего деда живет римский мальчик твоих лет, и он тоже тоскует по дому.

— Тупица, — фыркнул мальчик. — Он может ездить верхом на лучших в мире лошадях! И его не заставляют есть рыбу.

— Тебя никто не заставляет есть рыбу.

У мальчика вытянулось лицо.

— Галла Плацидия… — начал он.

— Ладно, ладно, — перебила Серена, похлопала его по руке и сменила тему. Она прикоснулась к повязке легким, как перышко, пальцем. — Вот как ты теперь будешь выглядеть на ступенях дворца во время триумфа императора? — Она поджала губы. — Тебе придется встать позади всех. Хоть разок не привлекай к себе внимание.

Мальчик кивнул, резко вскочил с табурета и, задев, сильно толкнул изящный маленький столик, так что все бесценные горшочки и пузыречки Серены полетели на пол. Он забормотал извинения, неуклюже бухнулся на коленки и помог ей все собрать, потом поднялся на ноги и вышел из комнаты, повинуясь сердитому приказу.

Серена сама стала приводить все в порядок. Она покачивала головой, пытаясь не улыбаться. Этот маленький варвар. Приходится признать: это чистая правда, ему не место во дворце. Это небольшой смерч, свирепая сила природы в действии.

Мальчик помедлил за дверью, потрогав повязку на глазу. Иногда ему нравилось притворяться, что она действительно его мать: его мать, которую он едва помнил и которая в ночь полнолуния вырезала изогнутым бронзовым ножом у него на щеках эти ритуальные синие шрамы, всего через неделю после его рождения, и гордилась своим маленьким сыном, почти не кричавшим от боли. Но его мать давно мертва Он уже не помнил, как она выглядела. И когда мальчик вспоминал о матери, он думал о женщине с темными, блестящими глазами и нежной улыбкой.

Евнух снова пришел к Галле и сообщил, что Аттилу с повязкой на лице видели выходившим из личных покоев Серены.

Галла стиснула зубы.

И настал день триумфа императора.

За стенами прохладных и строгих внутренних двориков дворца гудел переполненный Рим. Это было одно общее выражение благодарности, один общий вздох облегчения. И возможно, с облегчением смешалось смятение. Потому что в Рим входили гунны.

Пели трубы, развевались стяги, ревели толпы на всем пути от Триумфальных Ворот до Марсова Поля. По улицам вели быков, украшенных гирляндами поздних летних цветов, они сонно качали большими головами, не зная, что идут навстречу своей жертвенной смерти. Везде были разношерстные толпы людей, они пили, пели и восторженно кричали. Опытный глаз легко различал среди них мелочных торговцев и жуликов, слепых попрошаек, которые жались к стенам — закутанные в лохмотья хрупкие скелеты, они подергивались и бормотали, обращаюсь с просьбой к прохожим. Хватало и притворных слепцов-нищих, стоявших с протянутыми, слишком упитанными руками. Вот стоит солдат-ветеран на деревянной ноге, а там на потрепанном костыле прыгает солдат-притворщик, подвязав одну (совершенно здоровую) ногу к ягодицам и спрятав ее под рваным плащом. А чуть дальше прохаживаются проститутки в сандалиях на высокой шнуровке, с подошвами, на которых сапожными гвоздями тщательно выбит узор, оставляющий в пыли слова «иди за мной». В этот день воссоединения и чувственных настроений они неплохо заработают. Их большие, обольстительные глаза подведены черным углем и оттенены зеленым малахитом, и все они — поразительные блондинки в искусно сделанных льняных париках, привезенных из Германии. Некоторые стаскивают с себя парики и весело машут ими.

Потому что, хоть это не только праздничное, но и серьезное событие — ведь празднуется ни много ни мало, а спасение Рима — в этот день здесь хватает и обычного мошенничества, и воровства, и проституции, как в любой другой день в этом великом городе. Немногое изменилось за четыре столетия, прошедших со времен Ювенала, или за столетие после того, как Великий Константинополь провозгласил эту империю Христианской Империей; и еще менее того изменилась человеческая натура.

Вот торговец рыбой продает свои «острые рыбные котлетки» — вот уж действительно, сверхострые, лишь бы скрыть, что рыбу выловили в Остии не меньше двух недель назад. Caveat emptor. А вон торговцы фруктами с абрикосами, фигами и гранатами. А вот мошенники и прорицатели, «халдеи-астрологи» с задворок Рима, нацепившие смехотворные мантии, расшитые луной и звездами. Вон хитроглазый молодой сириец с ловкими руками, широкой улыбкой и жульническими игральными костями. А рядом другой, старик, со слезящимися глазами, скрюченный возрастом, грек, как он утверждает, неубедительно рекламирует свое собственное «чудодейственное снадобье» — маслянистую зеленую жидкость в неопрятных стеклянных бутылочках, которую он предлагает прохожим — за деньги, разумеется. За определенное количество монет.

В Риме за определенное количество монет можно купить все: здоровье, счастье, любовь, протяженность ваших дней, благосклонность Бога или богов — все по вашему вкусу.

Деньги могут купить все, даже — как иногда шептали очернители — сам пурпур императора.

На ступенях императорского дворца собралось столько монарших домочадцев, сколько туда поместилось. Из каждой двери, из каждого окна люди приветствовали, и кричали, и махали флагами и тряпками, в точности, как и в самом убогом доме города; они неосторожно свешивались из окон своих покоев на пятом и шестом этажах высоко вздымавшихся insulae.

Первыми в триумфальной процессии шли пожилые сенаторы — они всегда шли впереди императора, пешком в знак своей покорности. Этому никому ненужному клубу миллионеров в старомодных тогах, отороченных пурпуром, толпа аплодировала весьма тускло. Потом под громовые аплодисменты пошли лучшие войска Стилихона, его Первый Легион, почтенный Legio I Italica, появившийся при Нероне и располагавшийся в Бононии. Как и в других легионах, в нем больше не насчитывалось полных пяти тысяч человек, скорее всего две тысячи; и они проводили все больше и больше времени с подвижной полевой армией Стилихона, обороняя границы Рейна и Дуная. Но у Флоренции они показали всем, что по-прежнему остаются лучшими войсками в мире. Остальным легионерам достаточно было роста в пять футов десять дюймов, но чтобы вступить в Legio I Italica, нужно было иметь полных шесть футов роста.

Они гордо промаршировали в безукоризненном строю под развевающимися штандартами с вышитыми орлами, драконами или извивающимися змеями, иногда гневно распрямляющимися под действием ветра. Они несли не мечи, а деревянные дубинки, по обычаю всех триумфов, но все равно выглядели суровыми и беспощадными. Сзади маршировали их центурионы с грозными, как всегда, лицами, зажав в кулаках толстые виноградные дубинки. Потом шел наместник Гераклиан, заместитель Стилихона с быстрыми и неуверенными глазами, всегда завидующий, как поговаривали, своему блестящему командиру. А за ним, на благородном белом жеребце, сам Стилихон. Замечательное, длинное и скорбное лицо; умные глаза; повадки одновременно мягкие и решительные.

А рядом с ним ехала незаурядная личность. А следом — еще пятьдесят или около того незаурядных личностей. До такой степени незаурядных, что в толпе, усыпавшей улицы, воцарилась тишина; казалось, что толпа потеряла голос.

Потому что рядом со Стилихоном, на низкорослой и норовистой гнедой лошадке, так закатившей свирепые глаза, что виднелись одни белки, ехал мужчина из тех, кого римляне до сих пор никогда не видели. Ему было, вероятно, за пятьдесят, но выглядел он крепким, как бычья шкура. У него были необычные раскосые глаза, редкие прядки скудной седой бороденки едва прикрывали подбородок. На нем был заостренный шлем и грубый, потертый кожаный жилет, а сверху он накинул просторный, запыленный плащ из потрепанной конской шкуры. Он ощетинился оружием: с одной стороны меч, с другой — кинжал, за спину закинул красиво выделанный лук и колчан, набитый стрелами. Мрачный, непроницаемый взгляд устремлен вперед, и, несмотря на мелкое телосложение, он излучал силу.

Звали его Ульдин, а сам он называл себя вождем гуннов.

Сразу вслед за ним ехали его соплеменники, его личная охрана; они тоже были одеты в пыльные, неопрятные меха, ощетинились оружием и сидели верхом на низкорослых лошадках с лютыми глазами. Аккуратные маленькие копыта выбивали из мостовой завитки пыли. Распахнувшие рты зеваки чуяли запах кожи, коней и пота: что-то чуждое, звериное, что-то безбрежное и дикое, столь дикие строения; строения таких размеров и пышности, что они с трудом могли постичь это. Даже далекое от упорядоченных улиц Рима.

Некоторые всадники Ульдина стреляли глазами налево и направо, с вызовом встречая взгляды граждан Рима и глядя на них с неменьшим любопытством. Ульдин смотрел только вперед, но его люди не могли удержаться и не глазеть по сторонам и вперед, на монументальные городсксамые убогие дома, населенные беднейшими римлянами, были выше, чем любые творения рук человеческих, виденные этими всадниками за всю жизнь. А еще там высились дворцы патрициев и императоров, величественные триумфальные базилики, окна в которых были из вещества под названием стекло — оно впускало внутрь свет и тепло, но не впускало холод. Непроницаемые куски зеленого и синего льда, не таявшего на солнце — совершенно непостижимая вещь.

Фантастические, перегруженные деталями Бани Диоклетиана и Каракалла, украшенные мрамором всех мыслимых цветов и оттенков: желтый и оранжевый из Ливии, розовый с острова Эвбея, кроваво-красный и сверкающий зеленый из Египта, а еще драгоценный оникс и порфир с Востока. А дальше Пантеон, и Колизей, и Форум Траяна, и Арка Тита, и величественные храмы римских богов, в чьих сокровищницах, по слухам, хранилось золото половины мира…

И все-таки граждане Рима довольно охотно продолжали приветствовать криками всадников-варваров, признавая, хотя и с беспокойством, что Рим был спасен только благодаря союзу с этими чужаками.

Правда, самые франтовые аристократы отворачивали свои изящные носики и прикрывали рты маленькими белыми платочками, надушенными лавандовым маслом. Некоторые держали шелковые зонтики, прошитые золотыми нитями, чтобы защитить бледную кожу от солнца, и, указывая пальцами на всадников-гуннов, шутили, что все ж таки никому не захочется загореть вот так. Эти франты были разодеты в легкие шелковые тоги с вышитыми на них экстравагантными сценами охоты или дикими животными; или, если они хотели продемонстрировать свое благочестие — со сценами мученичества любимого святого. Что могли бы сказать на это суровые прежние герои Рима, как взъярился бы Катон Цензорий, можно только догадываться. Эти эпигоны, эти выродки…

Как гунны оценили их и сам Рим, можно себе представить.

Говорили, что многие патриции не остались в Риме, чтобы посмотреть триумф. Вяло и надменно сказали они, что в городе будет чересчур жарко, что он будет слишком запружен плебсом и — хуже того — всадниками-варварами, и это просто невыносимо. Вонь будет просто омерзительная. И они отправились со своими друзьями на озеро Лукрин, на залив Путеоли, чтобы, обессилев, лежать на своих расписных галерах, потягивая из кубков фалернское вино, охлажденное снегом, который приносят в кувшинах с вершин Везувия рабы. И, развалившись на галерах, слушая, как рабы тихонько наигрывают на струнных инструментах, они опустят свои изящные руки в прохладные воды озера и посмотрят в сторону острова Искья и вздохнут о днях своей молодости. Или о молодости Рима. Или о любых днях, кроме сегодняшних, и о любом другом месте, кроме этого. О чем угодно, лишь бы не об этих тяжелых днях и требовательных временах.

Домочадцы императора смотрели со ступеней дворца. Во главе их толпы стояла уверенная, невыразительная фигура принцессы Галлы, одетая сегодня в тогу ярко-шафранового цвета. Остальные домочадцы как будто сдвинулись от нее на другую сторону, а в самом дальнем уголке, рядом с Сереной, скорчился маленький, свирепо нахмурившийся мальчик.

— Эй, короткозадый! Эй!

Мальчик посмотрел налево и нахмурился еще сильнее. Там стояли двое других заложников, мальчишки-франки, и кричали ему через толпу:

— Давай-давай, проталкивайся вперед! Отсюда ты ничего не увидишь, кроме лодыжек! — И оба высоких, светловолосых мальчика захохотали.

Он уже собрался протолкаться к ним, крепко стиснув зубы, но тут на его плечо легла рука Серены, мягко, но решительно повернув его обратно к разворачивающемуся перед ними представлению.

Полководец Стилихон, мрачный на своем прекрасном белом коне, проезжая мимо них, повернулся и поклонился принцессе Галле, сумев перехватить взгляд жены: они обменялись едва заметными улыбками.

Стилихона отвлек голос Ульдина: тот на рваной, ломаной латыни спросил, кто этот мальчик на ступенях, с перевязанным глазом. Стилихон оглянулся и успел увидеть мальчика до того, как тот скрылся из вида Он повернулся обратно и широко улыбнулся:

— Это Аттила, сын Мундзука, сына…

— Сын моего сына. Я его знаю. — Ульдин тоже широко ухмыльнулся и спросил: — А какие заложники живут взамен у нас?

— Паренек по имени Аэций — того же возраста, что и Аттила, старший сын Гауденция, старшего военачальника кавалерии.

Вождь гуннов искоса бросил на Стилихона взгляд.

— Тот самый Гауденций…?

— Так утверждает молва, — ответил Стилихон. — Но ты и сам знаешь, что такое молва.

Ульдин кивнул.

— А почему у него перевязан глаз? У сына Мундзука?

Стилихон не знал.

— Он постоянно ввязывается в стычки, — пожал он плечами. — Мой маленький волчонок, — тихо добавил он, скорее себе, чем Ульдину. Потом стер любящую улыбку с лица и снова принял вид солдатской суровости, подобающий достоинству полководца на триумфе в Риме.

Где-то среди триумфального шествия ехал и сам император на безукоризненно белой кобыле, украшенной плюмажем: юный Гонорий в пурпурной с золотом тоге. Но его почти никто не заметил. Он не производил впечатления.

Со ступеней Палатинского Холма принцесса Галла внимательно взирала на триумф.

После шествия, после бесконечных речей и панегириков, после торжественной службы благодарения Господу в церкви святого Петра, в Колизее состоялись триумфальные игры.

Двумя поколениями раньше император Феодосии закрыл все языческие храмы и отменил кровавые жертвоприношения, а христиане всеми силами старались положить конец играм: не столько по причине их жестокости, сколько из-за того, что толпа получала от этих представлений слишком много низменного удовольствия; а еще потому, что в дни игр под арками Колизея собиралось так много размалеванных, нарумяненных шлюх — они выпячивали губы, распутно обнажали груди и бедра, и христианин не знал, куда девать глаза. А уж дамы-христианки…

Всего шесть лет назад, в 404 год от Рождества Господа нашего, некий восточный монах по имени Телемах, со сверкающими фанатизмом глазами, кинулся с лестницы на арену в знак протеста против омерзительного представления. Чернь, верная себе, забила его камнями до смерти, потому что они — простонародье — любили свои спортивные состязания и игры. А позже, с типичным для немытой и неграмотной толпы непостоянством, они выли в скорби и раскаянии о том, что натворили. И юный и впечатлительный император Гонорий тотчас издал декрет, с этого времени и впредь упраздняющий игры.

К несчастью, как и многие другие его декреты, этот был почти полностью проигнорирован. Очень скоро игры вновь пробрались на арену, и страсть толпы к крови и зрелищам возродилась. Так что в этот августовский день, всего четыре года спустя, не кто иной, как сам император Гонорий провозгласил триумфальные игры открытыми.

Некоторых преступников заставили одеться, как крестьян, и заколоть друг друга вилами. Мужчину, который изнасиловал собственную дочь, привязали к столбу и натравили на него каледонских охотничьих псов — они сожрали его гениталии, когда он еще был жив. Толпе это особенно понравилось. Произошла долгая и кровавая схватка между огромным лесным бизоном и испанским медведем. В конце концов бизон был убит, а медведя пришлось утащить с арены волоком и, без сомнения, добить где-нибудь в подвалах. Однако сражений гладиаторов больше не происходило, потому что их запретили навеки, как не подобающие христианской империи. Не убивали больше и слонов, потому что Рим четыре долгих столетия грабил и опустошал Африку, и от тех обширных стад, что бродили когда-то между Ливией и Мавританией, ничего не осталось. Говорили, что в поисках слонов теперь требуется отправляться за многие тысячи миль на юг, за Великую Пустыню, в неизведанное сердце Африки — и все понимали, что это невозможно. И свирепых тигров не осталось в горах Армении, и львов с леопардами в горах Греции, где семь столетий назад, еще мальчишкой, на них охотился Александр Великий. Их тоже переловили, посадили в клетки и морем отправили в Рим на игры — и все они исчезли.

 

4

Цицерон и свобода

Вечером, после того, как гунны удалились в свой временный лагерь, разбитый за городскими стенами, в честь императора Гонория и его блистательной победы над армией Радагайса устроили большой пир.

В огромном пиршественном дворцовом зале с колоннадами вокруг длинных столов установили ложа на три сотни гостей, гордых, поздравляющих самих себя.

Приказали явиться всем детям-заложникам: Гегемону и Беремону, двум пухленьким мальчикам-бургундам; высоким, белокурым, остроумным, хохочущим франкам; двоим ленивым принцам-вандалам, Берику и Гензерику; и всем остальным. Аттила, нахмурившись, сидел в середине, но никто из них не осмеливался приблизиться к нему. Даже то, как он держал фруктовый нож, пугало их.

Неподалеку, чтобы подбодрить мальчика, сидели Стилихон и Серена. А наибольшей благосклонностью императора, устроившись куда ближе ко главе стола, чем Стилихон, пользовался наместник Гераклиан — льстец, обаяшка, истинный римлянин древнего происхождения — и совершенно некомпетентный воин. В конце зала, на возвышении из богатого зеленого египетского мрамора, стояли два огромных, ослепительно белых и золотых, ложа, покрытых пурпурной тканью, и на них полулежали имперские брат и сестра — Галла и Гонорий. Гонорий ел очень много, его сестра — очень мало. Их привычки к питию отличались точно так же, демонстрируя их разные характеры.

Еда и вина были великолепны. Из окутанной туманами Британии привезли устрицы, сохраняя их во время перевозки в соленой морской воде; теперь они лежали в небольших ивовых корзинках, все еще прикрытые лоснящимися зелеными морскими водорослями. Подавались превосходные рыбные соусы garum, привезенные из Битинии и Кадиса; изысканнейшие блюда, такие, как павлины, зажаренные в меду, отварные дрозды, верблюжьи ножки и рагу из соловьиных мозгов. Многие гости ворковали над этими сказочными деликатесами, в том числе и дети-заложники, в восторге от привилегии попробовать подобную пищу. Однако мальчик-гунн, грубый и невоспитанный, попробовав паштет из мозгов испанских фламинго на маленьком ломтике мягкого пшеничного хлеба, с отвращением выплюнул его. Стилихон со своего места услышал, как с омерзением отхаркивается мальчик, обернувшись, посмотрел, что случилось, и тут же повернулся обратно, пытаясь подавить улыбку.

Подавали тефтельки из дельфиньего мяса, вепря, отваренного в морской воде, колбаски из кальмаров, и величайшие кулинарные редкости — сыр из оленьего молока, сыр из заячьего молока и даже сыр из кроличьего молока, про который говорили — нет сомнения, в интересах некоторых из гостей позже этой же ночью — что он целителен и препятствует диарее.

Подавали молоки из барабулек на листьях настурции и бараньи яйца, мурену и угрей в сброженном соусе из анчоусов; подавали торт из овечьей плаценты и патиссонов, омлеты из медузы и ломтики копченых журавлей — из птиц, которых ослепляли еще птенцами, чтобы они вырастали жирными. Подавали свиные соски с морским тунцом и пенис зубра в соусе из перца и шелковицы. Подавали жареных гусей, которых последние три месяца жизни насильно кормили фигами, и пряный паштет из печени свиньи, которую утопили в красном вине. А сами вина! И пукинийское, из залива Тергестин, и сладкое маринийское из альбанских гор, и пряное рубиновое кьянти (опасно крепкое), и двенадцатилетнее наментийское, и даже фалернское, из хорошо известного в мире опимианского урожая: как гласила этикетка на горлышке, почти столетней выдержки и, как согласились все, только сейчас достигшее своих лучших качеств.

— Господин? — произнес раб, протягивая бутылку Стилихону.

Полководец помотал головой.

— Воды.

Императорские повара, вся тысяча, превзошли самих себя в старании и мастерстве. Верные римским традициям, они предприняли невероятные усилия, чтобы замаскировать одно блюдо под другое. Смех гостей отражался от расписных позолоченных потолков, когда они понимали, что блюдо, принятое ими за запеченного голубя, залитого медом, на самом деле было сделано целиком из сахара. А каким изысканным воображением нужно обладать, чтобы отварить зайца, пришить на место снятый с него мех и прикрепить к его спине крылья пустельги — заяц стал походить на странного миниатюрного Пегаса!

Весь пир оказался абсолютным триумфом римского вкуса и творчества, и великолепие банкета было одобрено почти всеми. Гости ели и пили в свое удовольствие, и часто отлучались, чтобы опорожнить мочевой пузырь, или жёлудок, или и то, и другое.

За столом происходил обычный обеденный разговор: об ужасно жаркой погоде, о том, как они стремятся в свои маленькие именьица в деревне, как только закончится триумф. В это время года в пятьдесят раз лучше жить в горах Кампании, и, конечно же, детям там особенно хорошо. А неимущие сельские жители могут быть просто очаровательны со своими забавными, безграмотными взглядами и суждениями.

Гости замолкали, чтобы взять еще одну-две лягушачьи лапки с серебряного блюда, чтобы сморщиться и пустить ветры, чтобы ополоснуть пальцы в золотых чашах, в воде, ароматизированной лепестками роз, а потом обтереть их о волосы проходивших мимо рабов.

Пока еще можно подыскать себе очаровательную маленькую виллу с несколькими акрами виноградников и оливковых деревьев, просто-таки совсем дешево. Очень хорошо отзываются о районе вокруг Беневентума, к примеру, этого прелестного старого колониального городка на Via Appia, за Капуей. Немного далековато и примитивно, это правда, и добраться не так просто, как до Капуи, но все равно очаровательно, просто очаровательно. Капую «открыли» довольно давно, и она страдала от того, что называли «переселением неаполитанцев», а вот дальше в горы, рядом с Каудиумом и Беневентумом, все еще можно чувствовать, что находишься в настоящей Италии. Разумеется, Via Appia поддерживают не в таком хорошем состоянии, как раньше — тут они слегка понижали голоса — и добираешься туда очень уставшим. И в местных лавках невозможно раздобыть свежих устриц для званого обеда ни за какие деньги. Приходится «обходиться» тем, что предлагают местные поставщики, иногда это весьма грубая пища: ячменный хлеб, колбаски из конского мяса, фиги — ну, и тому подобное. И все-таки — несколько недель в горах Кампании, на собственной небольшой вилле, может стать таким отдыхом от Рима. Это просто необходимо, честное слово.

Потом поболтали о нелепых ценах на собственность в городе: теперь гоняются даже за жильем на Aventine. Этак скоро люди заявят, что модно жить к западу от реки! Поворчали об экономических переселенцах с севера, особенно о германцах, и о том, что у них нет ни приличных манер, ни чувства закона и порядка, они просто снижают общую атмосферу всего района, если поселяются по соседству. Они ходят в смехотворных штанах, у них куча ребятишек, и пахнет от них странно.

Под конец, когда кувшины с вином и блюда почти опустели, поднялся придворный управитель, стукнул золотым посохом по земле и воззвал к тишине.

— Ваше Божественное Величество, — произнес он, так низко поклонившись императору, что всем показалось, будто у него сейчас сместится спинной диск. — Прекраснейшая принцесса Галла, сенаторы, полководцы, префекты и преторы, судьи, епископы, легаты, квесторы, ликторы, дамы и господа, представляю вам нашего достопочтенного поэта, равного Лукрецию, нет, Вергилию, нет, самому великому Гомеру — дамы и господа: прошу тишины. Клавдий Клавдиан!

Под более чем жалкие аплодисменты поднялся на ноги жирный, потный, смуглый мужчина и обеспокоенно оглядел три сотни гостей.

Одни-двое вежливо улыбнулись ему. Все знали, что сейчас произойдет.

Поэт молил о прощении, умолял о снисхождении, бесконечно кланялся и кивал в сторону императорского возвышения, хотя умудрился ни разу не поднять на него глаза — несомненно, опасаясь, что будет потрясен и ослеплен сиянием Его Императорского Величества. Потом, вытащив из складок тоги угрожающе толстый свиток, — он объявил, на удивление сильным и звучным голосом, что будет рад прочесть собравшемуся обществу короткий панегирик, который набросал этим утром, во хвалу великолепной победе императора над ордами варваров; он попросил слушателей о снисхождении, поскольку времени для работы у него было совсем немного.

Вообще-то все знали, что у Клавдиана всегда есть буквально дюжины панегириков, уже написанных и припрятанных в библиотеке его прелестной виллы на Эсквилине, предназначенных для того, чтобы охватить все мыслимые и немыслимые события, и он вытаскивает их по мере надобности. Но все были слишком вежливы, чтобы заявить об этом вслух. Кроме того, несмотря на ехидные замечания за глаза, Клавдиан очень нравился императору.

Он кашлянул и начал:

О возлюбленный принц, ярче, чем дневное светило, Чьи стрелы в цель летят верней, чем парфянские! Разве моя хвала может сравниться с твоим величественным умом? Как восхвалить твое великолепие и твою красоту? На ложе из золота, на финикийской порфире мать даровала тебе жизнь, И предсказания сулили тебе удачливую судьбу! И Аммон, и Дельфы, так долго немые, нарушили свое молчание, И камень в Кумах — храм неистовой Сивиллы — снова заговорил!

Дородный легат рядом со Стилихоном приподнялся на локте и кисло пробормотал:

— Что-то я такого не припомню.

— По-моему, меня сейчас вырвет, — пробормотал в ответ полководец, — и виноваты в этом будут не их сомнительные британские устрицы.

Оба склонили головы, пытаясь подавить смешок.

Галла на возвышении повернула голову.

Клавдиан продолжал:

Когда в пылу погони ты направлял скакуна среди каменных дубов, И локоны твои струились по ветру, Звери сами падали пред твоими стрелами, И лев был рад получить рану от священной руки принца, Приветствовал твое копье и с гордостью умирал! Когда после псовой охоты ты искал тени лесов И свободно раскидывал члены во сне, Какая любовная страсть начинала пылать в сердцах дриад, Сколько наяд подкрадывалось к тебе на дрожащих ногах, Чтобы украсть незамеченный поцелуй!

Многие гости одобрительно засмеялись, оценив восхитительный образ. Даже сам император хихикнул в кубок с вином. Клавдиан великодушно помолчал, дав императору отсмеяться, и возобновил декламацию, потому что осталось еще много:

Кто, хотя бы и более варвар, чем дикие скифы, И более жесток, чем дикие звери, Увидев рядом с собой твою необыкновенную красоту, Не схватит с готовностью цепи рабства И не предложит служить тебе?

Аттила проверял остроту маленького фруктового ножичка на подушечке большого пальца.

И весь мир преклонится пред тобой, о благороднейший принц! И я предвижу разграбление далекого Вавилона, И Бактрию, склонившуюся перед законом, Испуганную бледность на берегах Ганга — И все пред твоим именем! Потому что перед тобой весь мир преклонит колени; Красное Море подарит тебе драгоценные раковины, Индия — слоновую кость, Панчая — духи, А Китай — рулоны желтого шелка. И весь мир признает твое имя, твою империю. И будет это безгранично, без сроков и пределов!

Аплодисменты длились почти так же долго, как читалась сама поэма.

Чуть позже Галла проходила за ложами, чтобы поговорить с управляющим, и случайно услышала, как один из пьяных и неосмотрительных гостей рассеянно интересовался у соседа, присутствовал ли вообще император на сегодняшнем Триумфе?

— Потому что если он там был, я его точно не заметил, — невнятно бормотал гость. — Я, как и все остальные, глаз не отводил от божественного Стилихона!

Галла остановилась.

Не зная, что их подслушивают, второй гость произнес notto voce:

— Наверное, наше Священное Величество был слишком занят — кормил своих любимых цыпляток.

Они захихикали. Потом один посмотрел вверх и увидел, что принцесса стоит прямо позади них. Теплое вино хлынуло у него обратно из горла.

Галла наклонилась и взяла с блюда жареного жаворонка.

— Молю вас, продолжайте, — улыбнувшись, сказала она и перегрызла ножку птички пополам.

Она поговорила с главным управляющим, тот кивнул и быстро ушел. Возвращаясь на императорское возвышение, Галла заметила, что среди детей-заложников не видно негодника-гунна.

Галла подозвала служителя, который сообщил, что мальчик отпросился в туалет.

— Давно?

— Ну, — начал заикаться служитель, и по его лбу потекла струйка пота, — пожалуй, довольно давно…

— Пойди и приведи его.

Служитель обыскал все уборные, и вверху, и внизу. Аттилы нигде не было. Служитель спустился в свою клетушку на половине рабов, понимая, что его дни во дворце сочтены, и приготовился к самому худшему.

В это время мальчик-гунн украдкой пробирался по Главному внутреннему дворику, в прохладной зеленой тени от Дельфиньего Фонтана.

Во дворец нелегко было пробраться, но и выбраться из него — не легче. Но Аттила продумал свой побег очень тщательно, терпеливо наблюдая за каждым движением дворцовых стражей весь год своего плена: он следил за каждым отпиранием и запиранием ворот, подслушивал каждый пароль. Невзирая на свою природную дикость, он мог быть очень терпеливым, если требовалось. Отец, Мундзук, все время твердил, что терпение — главная добродетель всех кочевых народов. «Ничто не может поторопить солнце», — говаривал он. Постоянно кочующие гунны, без сомнения, хорошо умели ждать, и мальчик тоже обладал терпением и ритмом кочевников. Бесполезно пробиваться сквозь песчаную бурю — но в миг, когда буря кончится, можно воспользоваться своим шансом. Хватай его в свои свирепые руки, ибо он может больше никогда не подвернуться. Римляне походили на людей, пытающихся передвинуть пески в пустыне, как пески Такла Макана, когда дует восточный ветер — только ночью ветер меняется, и весь песок возвращается обратно. Эту работу не завершить никогда.

Мальчик также понял, по каким правилам и как часто меняется дворцовый пароль, и почувствовал только презрение к тому, как это легко. От календ до ид каждого месяца пароль менялся в полдень; от ид до календ следующего месяца он менялся в полночь. Другими словами, достаточно подслушать пароль сразу после полуночи во второй половине каждого месяца, и ты пройдешь в любые ворота дворца до следующей полночи.

Он даже разобрался в криптографической системе, используемой во дворце, и вновь с презрением подумал об их лени и самодовольстве: как греческие купцы, чересчур уверенные в безопасности своих судов в море, даже в штормовой октябрь. Она была основана на криптографической системе, разработанной еще Юлием Цезарем для военных сношений. Может быть, эти нудные часы, которые Аттила проводил со своим проклятым педагогом, Деметрием из Тарса, во время которых в него вбивали начатки римской истории и культуры (чтобы он начал относится к империи с соответствующим уважением и почитанием), может быть, эти уроки все же были не совсем напрасной тратой времени?

В августе буквы В, Г, С, У, Т заменяли буквы А, Б, В, Г, Д — а далее весь алфавит смещался на пять букв, превращаясь в закодированный. В августе «Цезарь» писали как «Цезврь». В следующем месяце первые семь букв алфавита менялись на Е, Н, Т, Я, Б, Р, Ь и «Цезарь» писали «Цнзррь».

Все это мальчик выяснял тайком, подслушивая из коридоров, подбирая обрывки бумаги, обдумывая все увиденное и услышанное в одиночестве, как волк или паук. Как медленно текущая Железная Река в Скифии, в чью честь, как говорили, его и назвали.

И все то время, что он проникал в тайны дворцовой системы кодов, вспыльчивый педагог-грек регулярно бил его за то, что он медленно соображал над книгами.

Кроме умственной подготовки к побегу, Аттила занимался и практической подготовкой — унес фруктовый нож с банкета, накопил мелких медных монет, украл с кухни мешок толокна и запасся пробкой.

Вскоре после того, как настала ночь празднования победы над варварами, Аттила улизнул со своего места у низких столов в банкетном зале и быстро помчался в свою комнатенку, где хранились его сокровища. Потом проскользнул через пустынные внутренние дворики дворца, молясь своему отцу Астуру, чтобы он направлял и охранял его, и вот уже добрался до главных ворот, так сильно дрожа от страха, что едва мог заставить себя говорить.

— Стой! Кто идет?

Он молча подошел ближе.

— Я сказал: стой!

Аттила остановился.

Лунный свет упал на черную кирасу стража и его черный шлем с плюмажем. Это tesserarius — часовой-парольщик. Он уставился на мальчика.

— Назови свое имя.

Аттила заколебался, потом тихонько произнес:

— Цицерон.

Страж удивился.

— Кто дал тебе пароль? — заворчал он.

— Не твое дело, — отрезал мальчик. — И я не обязан называть тебе свое имя. Пароль сегодня Цицерон. Так что дай мне пройти.

Страж еще помялся, стиснув в мясистом кулаке древко копья. Потом неохотно отпустил его и кивком позволил мальчику пройти. Другие стражники стали открывать тяжелые, окованные железом ворота. С неприятной живостью tessarius уже ощутил, как кнут центуриона опускается ему на спину. Но что он мог поделать? Пароль есть пароль.

Мальчик проскользнул мимо него и исчез на улице. Страж посмотрел ему вслед, но уже не смог увидеть.

 

5

Улицы Рима

Аттила в первый раз за этот год вдохнул свежего воздуха. Пусть воздух этого огромного и перенаселенного города совсем не похож на дикий воздух Скифии, все-таки он свеж. А между ним и горячо любимой родиной теперь нет никаких препятствий, кроме нескольких сотен миль.

Он повернул налево от дворца и поспешил вдоль по улице. По левую руку от него тянулся громадный Палатинский дворцовый комплекс, построенный Септимием Севером. Мальчик завернул за угол и направился к затененным аркам великого акведука Нерона и дальше, к темным улицам за ним Все это он продумал давным-давно.

Вниз, к подножью Палатинского холма, еще раз налево, обойти Арку Константина, оставив справа огромную, нависающую массу Колизея. Скользнуть в аллею позади древнего храма Венеры и Рома, потом пройти мимо храма Мира — по римским стандартам очень маленького и незначительного. Мальчик спешил все вперед и вперед, в сторону безымянных и опасных улочек Субурры. Сзади него высились три холма — Квиринал, Виминал и Эсквилин.

После триумфа и игр полуночные улицы беднейшей части города были забиты пьяными, глумящимися над всем на свете людьми. Они, пошатываясь и спотыкаясь, выползали из pervigiles popinae многочисленных городских всегда открытых таверн, или исчезали в дверях одного из публичных домов, ремесло которых обозначалось статуей Гермеса с возбужденным, необычайно большим пенисом, раскрашенным в привлекающий внимание алый цвет.

Чернь распевала песни о величии Рима — и о своем императоре.

Император Гонорий сидел в купальне, Выставив задницу в окно, а член засунув в воду! Его волосы — о! просто прекрасны, Убраны так старательно, А яйца походят на цыплят, И тут является его сестричка…

Время от времени, ради разнообразия, они разражались песнями о превосходстве своей любимой команды колесничих — Синих или Зеленых. Этот немузыкальный рев прерывался только для того, чтобы «певцы» извергли содержимое своих желудков — кислое вино — в уличные канавы.

Наконец сторонники Синих налетели на Зеленых, и началось столпотворение. Но, как значительно сообщают нам историки, люди любят драться, и чтобы драка завязалась, требуется совсем немного. И, разумеется, соперничающая команда колесниц — это вполне достаточный повод для кровопролития.

И в самом деле — разве в блистающей, помешанной на Боге столице на востоке, в Константинополе, не безумствуют ли толпы, не убивают ли друг друга, выбирая священников, как произошло совсем недавно при избрании епископа Евстахия? Или из-за изменений в литургии? Но они там — просто сумасшедший, легко возбудимый, азиатский народ. Уж в Риме-то людям хватает здравого смысла ограничивать свою жестокость спортивными интересами.

В основном Аттила ловко избегал сцен разврата и буйства. Он лишь изредка останавливался, чтобы с молчаливым презрением взглянуть на моральное убожество и безнравственность, составлявшие уязвимое место великого города. И, как всегда, он не мог не сравнивать поведение римских плебеев со своим собственным, спокойным народом там, на бескрайних равнинах — их торжественные пиры, их истинное достоинство, их уверенность в своих силах и исключительное самообладание. К пьянству они относились с отвращением: взрослый человек, который пытается снова превратиться в младенца — или вовсе безумца. А уж ежедневные римские бесплатные подачки этому проворовавшемуся, немытому сброду…

Потому что, впервые услышав, что каждый день римское государство бесплатно кормит любого, кто встанет за едой в очередь, мальчик отнесся к этому с недоверием. Поначалу это был великодушный дар — кусок хлеба, который выдавали только бедным или временно безработным. Но со временем бесплатный хлеб сделался в порядке вещей. А недавно, во времена правления императора Аврелия, ежедневная лепта превратилась в щедрую, соблазнительную раздачу не только хлеба, но и свинины, масла и вина сотням тысяч лишенного стыда сброда. Но всем известно, что в мире не бывает ничего бесплатного. Подачку бросали толпе в обмен на покой. В обмен на их сердца и умы.

Мальчик знал, что его народ, гуннов, никогда не смогли бы тихо совратить и романизировать, как других варваров. Для гуннов, как и для самого мальчика, гунна до глубины души, подобный отказ от самого себя — ежедневная подачка, постыдный отказ от собственной гордости и уверенности в своих силах — превратился бы в источник невыразимого бесчестья и позора. Среди гуннов, наиболее воинственного и гордого народа среди других, невозможность мужчине обеспечить семью мясом собственным трудом была бы невыносимым унижением.

Мальчик скользнул в еще более узкую и темную улочку, где вторые и третьи этажи зданий словно смыкались у него над головой. Он немного зачернил лицо грязью и взъерошил волосы, даже и в лучшие времена не особенно приглаженные. Теперь, став больше походить на тысячи других обычных мальчишек в трущобах Рима, он снова вышел на главную улицу. Мальчик посмотрел на небо и нашел большое созвездие, которое римляне называли Ursa Major — Большая медведица, а его народ — Крылья Астура, Владыки всего, что Летает. Дальше его взор передвинулся на Полярную звезду. Мальчик едва заметно улыбнулся, повернул направо и пошел туда, куда она указывала— на север.

Позади в сточной канаве развалился пьяный старик; он поднял вверх бутыль с дешевым вином и заорал:

— Vivit! ait Mors, Venio! (Жизнь! — воскликнула Смерть. — Я иду!)

В пиршественном зале Галла почувствовала что-то неладное, потому что служитель не вернулся. Она щелкнула пальцами, не сходя с монаршего возвышения, и приказала рабам немедленно проверить комнатенку беспокойного заложника. Кроме того, она отправила двух придворных порасспрашивать часовых у восточных ворот. Когда они вернулись, она задала им единственный короткий вопрос, и, не дожидаясь, когда придворный закончит мямлить ответ, взмахнула рукой и сильно ударила его по щеке. Некоторые гости заметили происходящее и захихикали.

Потом она приказала центуриону тотчас же отправить поисковый отряд и в течение часа отыскать мальчика-гунна. Галла понимала, что как заложник, Аттила был одной из самых надежных гарантий Рима: гунны не нападут, пока он у них.

Побледневший юноша, возлежавший рядом с ней в расшитой золотом мантии из тирийского порфира и в серебряной диадеме, слегка покосившейся, замер между двумя глотками вина и заикаясь, спросил, глядя на нее возбужденными глазами:

— Ч-что случилось? Т-ты на меня рассердилась?

Галла выдавила ласковую улыбку.

— Не на тебя, дорогой мой. На кое-каких неумех, которым доверила важное дело.

— Ка-какое дело? Это опасно?

— Нет, что ты. Раб! — Галла прищелкнула пальцами, и подбежал еще один раб. — Его священному величеству нужно наполнить кубок!

— Я… я… — промямлил священное величество, протягивая кубок. Раб наполнил его до краев. Галла улыбнулась.

Гонорий икнул и неуверенно улыбнулся ей в ответ.

Мальчик услышал хриплый, безумный голос, а завернув за угол, увидел проповедника, стоявшего на ступенях церкви и ругавшего за грехи прохожих, которые издевательски смеялись над ним: мужчины с залитыми вином подолами под руку с легконогими, размалеванными проститутками.

Но не все прохожие смеялись. Не смеялись слепые, и немые, и хромые; не смеялись изгои прокаженные, которые ползли, опираясь на колени и шишковатые, без пальцев кисти рук; не смеялись дети-карманники и босые, оборванные сироты, занимавшиеся проституцией за корочку хлеба. Не смеялись одинокие, безымянные и нелюбимые, чьи презренные, жалкие вопли трогали сердце самого Господа, когда он еще человеком шел по этой земле.

Проповедник был личностью выдающейся, его обнаженные костлявые руки торчали из-под плаща, превратившегося в лохмотья, волосы спутались и были в колтунах, губы пересохли и потрескались, глаза налились кровью, а грязные ногти сильно отросли и походили на медвежьи когти. Он говорил хриплым голосом и судорожно жестикулировал, и некоторые прохожие, даже безнравственно пьяные, чувствовали потребность остановиться и прислушаться к ужасным, пророческим словам. Мальчик остановился и тоже прислушался.

— Горе тебе, о великий Вавилон! — выкрикивал проповедник. — Ибо ты, высокомернейший среди наций и могущественнейший среди империй, как ты пал теперь! Послушайте меня, вы, что идете мимо, погрузившиеся в грязь и зловоние своей порочности! Ибо сказал Господь наш пророку Иезекиилю: «Я приведу злейших из народов, и завладеют домами их, и будут осквернены святыни их. Идет пагуба; будут искать мира и не найдут. А уцелевшие из них убегут и будут на горах, как голуби долин. И дети их оденутся в скорбь, и принцы их будут голодать, как нищие на улицах».

Ибо ты спасся от армий нехристей-варваров, что окружили тебя, о надменный Рим, но не будет твоя безнаказанность длиться вечно! Нет, не вечно; и года не продлится, и одной луны не продлится безнаказанность твоя, ибо говорю я тебе: еще до того, как одна луна прибудет и убудет, налетят на тебя армии с севера, и младенцев твоих разорвут на куски, и десять тысяч ночей Рима станут ночами ужаса!

— Скажи нам что-нибудь, чего мы не знаем! — заорал фигляр из толпы и разразился хохотом.

Пылающие, невыносимые глаза пугала-проповедника уставились на остряка, и тихим голосом он произнес

— О да, и Рим будет смеяться, пока не погибнет.

И таковы были властность и тайна в глазах и голосе проповедника, что остряк замолк, и смех застыл у него на губах.

А проповедник, похожий на огородное пугало, продолжал:

— И через время, и в последние годы Рима, и в последний час мира, когда Господь сотрет все с лица земли, и Христос снова придет к нам в славе Своей, в те последние дни, что наступят раньше, чем умрет хоть один из вас, вы увидите все своими глазами — придет с востока принц ужаса, и назовут его Бич Божий. И его армии сотрут с лица земли ваши храмы и ваши дворцы, и всадники его растопчут копытами детей ваших, и гордыня ваша падет в прах, а над высокомерием вашим они посмеются.

Ибо и до вас были на земле могущественные принцы, и гордо стояли Сидон и Вавилон, Ниневия и Тир. А теперь все они исчезли, и даже развалин от них не осталось. Гнев Господа нашего сдул их прочь, как сдувает песчинки ветер, и их заносчивые дворцы, их башни, кутавшиеся в облака, их дьявольские храмы с алтарями Молоха, залитыми кровью невинных — все, все повержено в прах.

Ибо не устоит то, что от человека, а лишь то, что от Господа нашего. И кровь невинного, и рыдания вдовы, и слезы сироты взывают к небесам о справедливости! И сейчас, когда говорю я с вами, святой Иеремия сидит в своей келье в Вифлееме и бьет себя камнем в грудь за грехи человечества! И сердце его рыдает, ибо стены наши сверкают золотом, и потолки, и резные капители надменных наших колонн, а Христос ежедневно умирает у наших порогов, нагой и голодный, приняв облик Своих бедняков. Ибо человек жесток в сердце своем с младенчества и насмехается над учением Иисуса Христа. Но Господу отвратительно видеть то зло, что произросло на земле. И Он соберет детей Своих рядом с Собой: кротких и мягких; тех, кто сеет мир, Тех, кто любит согласие, тех, кто ненавидит несправедливость, тех, кто благочестив в сердце своем. А надменные империи будут сметены в геенну огненную, откуда и в вечности не слышно будет ни единого звука, кроме воплей грешников!

Проповедник продолжал вещать. Он будет проповедовать до зари и даже дольше, пока голос его не охрипнем, окончательно и он не сможет больше произнести ни звука. Но мальчик, наклонив голову, повернулся и стал проталкиваться в темные улицы.

Там он пустился бежать. Он не мог объяснить, в чем дело, но его вдруг охватил то ли страх, то ли омерзение, и тогда он помчался, очертя голову, и ему казалось, что он должен бежать всю ночь напролет и весь следующий день, и лишь тогда будет в безопасности.

Он бежал сквозь тесную, пьяную толпу, и вдруг с размаху врезался в громадного, широкоплечего детину, похожего сложением на быка. От мужчины разило вином. Мальчик отшатнулся и собрался бежать дальше.

— Эй, смотри, куда идешь, маленький язычник! — взревел мужчина.

— Сам смотри.

Мужчина остановился, пошатнулся и затуманенным взглядом уставился на мальчика.

— Что ты сказал?

Аттила тоже остановился и, не мигая, уставился на мужчину.

— Я сказал: сам смотри. — Нащупав под туникой рукоятку украденного ножа, он добавил: — Ты пьян, а я — нет.

Мужчина повернулся и широко расставил ноги. Теперь он не казался таким пьяным, словно возможность стычки, пусть даже и с этим щенком, рожденным в сточной канаве, моментально протрезвила его.

В мерцающем свете факелов, под холщовым навесом, готовились зарезать, а потом насадить на вертел и зажарить козла. Вокруг столпились люди, нащупывая монеты и пошатываясь. Не каждый день Рим праздновал победу над варварами, и чернь весьма решительно собиралась продолжать пирушки и попойки, распевая и прелюбодействуя до зари.

Козел сопротивлялся, раздавалось жалобное меканье. Потом воцарилась тишина, и в темную пыль хлынула его кровь. А толпа уже приготовилась полюбоваться на драку.

— Сделай его, Борас! — подначивали зеваки.

Борас шагнул вперед, попал сандалией в лужу козлиной крови, посмотрел вниз и снова вскинул вверх взбешенный взгляд, словно и в этом был виноват маленький язычник.

— Посмотри, что из-за тебя случилось, — сказал он негромко, голосом, полным злобы.

Аттила равнодушно посмотрел.

— Ты бы все равно в это вляпался, — отозвался он, — ты здоровый, но неуклюжий.

— Ах вот как! — взревел мужчина, надвигаясь на мальчика. — Ну ты сейчас и получишь…

— Только посмей прикоснуться ко мне. Ты что, не знаешь, кто я такой?

Мужчина так удивился, а толпе так понравился наглый ответ этого тощего, нахмуренного оборванца с лицом, покрытым коркой грязи, что все они замерли, дожидаясь объяснений.

Мужчина скрестил на груди руки и качнулся на пятках.

— О, простите меня, простите. Да смилостивится Господь над моей грешной душой. А кто же вы такой, молю, ответьте?

Мальчик понимал, что должен молчать, что не должен ничего говорить, что должен оставаться никем; что должен как можно быстрее улизнуть в тень и снова стать уличным пострелом, таким же, как тысячи безымянных других, живших, как крысы, в городских переулках. Но гордость переполняла его.

— Я Аттила, сын Мундзука, — начал он, — сына Ульдина, сына Торда, сына Берена…

Толпа захохотала, и его тонкий, надменный, недрогнувший голосок утонул в этом хохоте. Мальчик продолжал перечислять свою генеалогию, но его никто не слышал. Толпа гикала и улюлюкала в пьяном восторге, хлопала в ладоши, к ней присоединялись все новые горожане. Противник Аттилы только поощрял их к этому, потому что он медленно обходил мальчика по кругу, словно разглядывал странное невысокое существо со всех возможных сторон. Он скрестил загорелые руки на груди, недоуменно наморщил лоб и, наконец, заухмылялся толпе заговорщической улыбкой.

— …сына Астура, Владыки Всего, что Летает, — закончил мальчик, ни разу не запнувшись, и голос его дрожал от гнева.

Толпа постепенно замолкала.

— И кто они все такие, Аттила, сын Муд-Сука? — спросил Борас, взмахнув рукой и очень низко наклонившись. Зеваки снова захохотали. — Что-то все это похоже на клички, которые и коню-то не дашь.

Новый взрыв хохота.

— Ты ведь произошел не от лошади, нет? — спросил Борас — Ты не очень-то похож… хотя по правде сказать… если подумать хорошенько, так воняет от тебя, как от коня.

Дрожащая рука мальчика крепко сжала рукоятку ножа. Он не шевельнулся, хотя настоятельный голос в голове кричал: «Беги сейчас же! Протолкайся сквозь эту глумящуюся толпу и беги, как ветер, и никогда, ни за что не оборачивайся! Или тебя найдут. Тебя будут искать и обязательно найдут!»

Но он не шевельнулся, и в нем, как лава, кипели гордость и гнев. Толпа снова замолчала, предвкушая дальнейшее развлечение.

— Я королевской крови, — негромко произнес Аттила, — и направляюсь на свою родину, там, за горами. А теперь дай мне пройти.

— Мальчишка пьян! — заорал кто-то из зевак.

— Скорее, рехнулся, — отозвалась какая-то старуха. — Безумен, как барсук, получивший солнечный удар. Натравите-ка на него собак.

— В Цирк его! — пробормотал еще кто-то, повернулся, и его вырвало на ноги соседа. Началась потасовка, но в основном внимание людей было приковано к странному, безумному мальчишке, думавшему, что он король.

Быкоподобный противник сумел подойти так близко к Аттиле только потому, что кто-то из толпы запустил мальчику в лицо пригоршню грязи. Аттила в бешенстве повернул голову, чтобы посмотреть, кто это сделал, стирая грязь с лица и со все еще распухшего глаза, разбитого Галлой всего лишь вчера вечером.

И вот тут-то, с поразительной скоростью, на него упала тень громадного противника. Прежде, чем Аттила успел шевельнуться, Борас схватил его в медвежьи объятья и поднял высоко над головой. Толпа в восторге завопила, а Борас сильно тряхнул мальчика.

— Твое величество! — орал он. — Твое священное величество, о Аттила, сын Муд-Сука, сына Уддера, сына Турды, сына Жополиза, позволь мне поднять тебя над человечьим стадом, чтобы ты мог свысока обозреть свое великое королевство! И позволь мне… ах, увы мне, увы! Я уронил твоё величество прямо в ужасную лужу крови! О горе мне, о, прости меня!

Аттила лежал в небольшом болотце из пыли и козлиной крови, а толпа, все увеличивающаяся в размерах, глумилась над ним и хохотала в пьяном заразительном восторге. Из близлежащих таверн высыпали зеваки, воздух, казалось, загустел от пыли, винных паров и издевательского смеха.

Мальчик с черной, мрачной ненавистью посмотрел вверх и вокруг, на их лоснящиеся, красные от хмеля лица. И в сердце своем он проклял весь Рим.

Борас разгуливал по кольцу, образованному зеваками, как кипрский борец, поигрывая бицепсами и широко ухмыляясь. Он не заметил, как мальчик поднялся на ноги: с волосами, вымазанными кровью, с перемазанным лицом; когда-то белая туника разорвалась на спине и была густо испачкана темнеющей кровью. Он не заметил, как мальчик сунул руку в заляпанную кровью тунику и вытащил острый нож с рукояткой, обмотанной веревкой. Он не заметил, что мальчик уже у него за спиной.

Но он почувствовал острую, мучительную боль в спине, и резко повернулся — мальчик стоял прямо перед ним, держа нож в правой руке и откинув для равновесия левую.

Смех замер. Улыбки на всех лицах застыли. Неожиданно все переменилось. Подобного не должно было случиться.

Мужчина уставился на мальчика, скорее удивленно, чем гневно. Ему было больно. Сама ночь замолчала и наполнилась страхом.

— Эй, ты… — слабо произнес он и прижал руку к ране — это же почки. — Борас повернулся. — Ты…

Он, шатнувшись, шагнул к мальчику, но безуспешно. Тот с легкостью отскочил. Борас протянул к нему окровавленную руку, скорее умоляя, чем угрожая.

Аттила остановился и посмотрел на него. Потом обернулся и сказал толпе, негромко, не повышая голоса, пристально всматриваясь в каждое перепуганное лицо:

— Если вы сейчас же не дадите мне пройти, я убью вас всех.

На этот раз его слова услышали.

Толпа — человек пятьдесят, а то и все сто — казалось, испытывала общее потрясение. Как ни нелепо прозвучала угроза мальчика, что-то в блеске его чужих, раскосых глаз на варварском, изуродованном шрамами лице, что-то в его твердой, недрогнувшей руке, в которой он держал фруктовый нож с коротким лезвием, медленно поворачиваясь и указывая острием на каждого по очереди, заставило их замолкнуть. В нем было что-то такое, говорили они позже…

Проникшись спокойной, безжалостной угрозой, толпа действительно начала расступаться, как расступилось море по команде Моисея. И нет никаких сомнений в том, хоть это и кажется невероятным, что в тот миг мальчик действительно ушел бы от них, оставив своего громадного противника на коленях в пыли, словно поверженного ангелом: как Иаков у ручья Иавок, вслепую сражавшийся с невидимым противником, не зная, что это сам Господь.

Но к этому времени шум привлек внимание городских стражей, и когда сердитая, ошеломленная толпа начала расступаться перед мальчиком, в полуночном воздухе раздался совсем другой голос:

— Прочь с дороги, эй, там, прочь с дороги! Пошевеливайтесь, пьяное отродье, прочь с моей дороги!

Ощутив новую опасность, мальчик резко повернулся и снова вытащил нож.

Толпа расступилась, и перед ним возник вовсе не пьяный уличный задира. Перед ним стоял высокий сероглазый офицер в кольчуге, какие носили пограничные легионы, с рваным шрамом на подбородке и насмешливой улыбкой на губах. За его спиной стояла еще дюжина солдат.

Офицер с удивлением обнаружил, что причиной гвалта был всего лишь маленький, грязный, заляпанный кровью мальчишка.

На мгновенье мальчик вытянул руку с ножом в сторону солдат — всех двенадцати сразу.

Офицер взглянул на крепкого, коротко подстриженного мужчину рядом с собой.

— Что ты об этом думаешь, центурион?

Центурион ухмыльнулся.

— Надо признать, что у мальчишки мужества хватает.

Офицер снова посмотрел на мальчика, спокойно положив руку на рукоятку меча. Он не вытащил его, а глаза его, несмотря на улыбку, оставались холодны, как лед.

— Брось это, сынок, — негромко произнес он.

Аттила несколько мгновений мерялся с ним взглядами, потом вздохнул и бросил нож.

Офицер повернулся к своим людям.

— Опс, Крейтс, свяжите ему руки за спиной.

Все еще стоя на коленях в пыли, Борас увидел, что мальчика связали, и расслабился. Ноги у него задрожали, он протянул вперед руки и упал, и остался лежать в грязи. Голова его подергивалась. Он перекатился набок. Он ощущал во рту горький, металлический привкус, а спина неожиданно похолодела. Он ничего не понимал. Веки почему-то опускались, руки и ноги болели и дрожали. Борас начал молиться. Сердце его колотилось о ребра — нет, трепетало, как пойманная в клетку птичка. Он уставился на звезды над головой и стал молиться всем богам, которых мог припомнить. Перед глазами все расплывалось, и ему казалось, что вокруг каждой звезды появился сияющий нимб. Он молился Митрасу, и Юпитеру, и Изиде, и Христу, и даже самим звездам. Звезды безмолвно смотрели на него.

— А ты, — приказал трибун Борасу, — отправляйся домой, к жене. Эту рану нужно зашить.

Борас не шевельнулся. Один из солдат опустился перед упавшим на колени и прижал пальцы к его шее. Потом поднялся на ноги.

— Он мертв.

— Ах ты маленький… — заревел кто-то в толпе. — Да я тебя…

Два солдата перекрыли ему путь скрещенными копьями, а третий сильно ткнул под ребра, и он отступил назад. Но настроение толпы уже резко изменилось, став агрессивным.

— Ты, свинья, убийца! — завизжала старуха.

— Перерезать его грязную шею!

— Вздернуть его! Посмотрите на него — это же дьяволенок, посмотрите ему в глаза! Он убьет нас всех, только позвольте ему!

Женщины в толпе начали креститься. Мужчина сжал в руке голубоватый камень, висевший у него на шее от дурного глаза.

Офицер посмотрел на пленника.

— Да ты знаменитость, — пробормотал он.

Мальчик взглянул на него так свирепо, что даже офицер на мгновенье пришел в замешательство. Потом пришел в себя и потребовал назвать свое имя.

Мальчик не обратил на него никакого внимания.

— Я спросил тебя, — повторил офицер, наклоняясь ниже, — как тебя зовут?

Но мальчик по-прежнему не обращал на него внимания.

Из разгневанной толпы чей-то голос прокричал:

— Он говорил, что его зовут Атталус или что-то в этом роде!

Только сейчас офицер заметил синие шрамы на щеках мальчика; в свете факелов они выглядели жутковато.

— Не может… — тихо начал он и повернулся к своим людям. — Парни, мне кажется, мы кое-что сможем заработать. — И снова обернулся к мальчику. — Раздевайся.

Мальчик не шевельнулся.

Офицер кивнул, один из солдат шагнул вперед, схватился за то, что осталось от изорванной туники мальчика, и сорвал ее.

Толпа ахнула Они в жизни не видели ничего подобного.

Вся спина мальчика была разрисована фантастическими узорами и завитушками, рубцами и шрамами; некоторые из них были сделаны иголкой и синими чернилами, другие — жестоко вырезаны ножом, а потом сшиты конским волосом, чтобы рубцы остались рельефными и четкими. Так делали гунны. И он не Атталус. Аттила.

Беглец…

Принцесса Галла Плацидия будет неимоверно рада его поимке. Похоже, она странным образом одержима мальчиком.

— Отлично, парни, — заключил офицер. — А вы все, — сказал он, повысив голос, — разойдитесь. Или мы вас заставим — а это больно.

Толпа угрюмо и неохотно стала расходиться. Кто-то подошел к Борасу и закрыл его лицо куском ткани. Офицер спросил, знает ли он этого человека. Мужчина кивнул.

— Значит, ты и позаботишься о трупе, — сказал офицер и повернулся к солдатам. — Так, — рявкнул он. — Назад к Палатину. И быстро!

— Маленький совет, — приветливо сказал офицер мальчику с крепко связанными за спиной руками, пока они поднимались на холм. — В следующий раз, когда будешь в бегах, постарайся не привлекать к себе столько внимания, убивая кого-нибудь.

Мальчик ничего не ответил.

— Тебе повезло, что мы оказались рядом. Они бы разорвали тебя пополам.

Тут мальчик заговорил.

— Они бы даже не подошли ко мне.

Офицер ухмыльнулся. Помолчав немного, он поинтересовался:

— А этот мужчина, которого ты уложил?

— Самооборона.

Офицер кивнул. Это и так было достаточно ясно.

— Я не собирался его убивать, — выпалил мальчик.

Офицер с некоторым удивлением заметил, что в глазах мальчика блестят слезы — не такой уж он крепкий орешек, каким пытается казаться.

Офицер еще раз кивнул.

— Все в порядке, сынок. Такое случается. Ты отлично оборонялся.

Мальчик попытался вытереть нос связанной рукой, но у него ничего не получилось. Если он начнет шмыгать носом, офицер услышит, а этого ему не хотелось.

Они повернули налево, на Vicus Longus, и вышли на долгий подъем к Палатину. Им пришлось снова проходить мимо похожего на огородное пугало проповедника, и мальчик взглянул на него с испугом, даже с ужасом.

— Псих, — бросил трибун.

— Ты христианин? — спросил мальчик.

Трибун ухмыльнулся.

— Мы теперь все христиане, сынок. Много это нам помогло.

Наконец пьяные толпы на улицах начали рассеиваться. Они все шли, и тут увидели центурию пограничных войск. Те с любопытством смотрели на странного, маленького, с торчащими волосами, полуголого связанного пленника.

— Я бы тебя развязал, если б знал, что ты не попытаешься снова сбежать, — значительно мягче сказал офицер.

— Обязательно попытаюсь.

— В этом я не сомневаюсь.

— И у меня получится.

— Тоже возможно.

Мальчик посмотрел на офицера, и они, кажется, едва заметно улыбнулись друг другу.

— Так ты что… хотел добраться до дома?

Мальчик не ответил. Вместо этого он неожиданно задал вопрос:

— А сам ты откуда?

— Ну, — сказал офицер, — отец мой тоже был солдатом, а он родом из Галлии. А я служил в Legio II Augusto, в Британии, в Карлеоне. Вряд ли ты о нем слышал.

— Слышал, — отозвался мальчик. — Это на западе провинции, пограничная крепость для защиты от силурийских племен.

Офицер удивленно рассмеялся.

— Откуда, во имя света, тебе это известно?

Мальчик не ответил на вопрос.

— А что ты делал в Британии?

Офицер вдруг засомневался — а стоит ли столько болтать? Что-то в этом мальчишке есть такое… необычное.

— Ну, моя мать из кельтов. Отец женился на ней там, так что я, надо полагать, полукровка. Но мы все кельты под римскими шкурами — во всяком случае, нам нравится так думать. Мы — я и мои парни — до недавнего времени там и служили. А потом…

— А потом император отозвал британские легионы домой? Потому что Рим попал в беду?

Придержи коней, — небрежно бросил офицер. — Рим не мой дом. Мой дом — Британия. Да и все равно, с Римом еще не покончено. Нам уже приходилось иметь дело с племенами похуже готов. Помнишь Брения и его галлов? Они разграбили сам Рим. А Ганнибал? А кимвры?

— Так почему же Палатинские гвардейцы не защитили Рим? Их там, в лагере, тридцать тысяч!

— Клянусь яйцами Юпитера, ты и вправду все знаешь! Тогда тебе известно, что мы, пограничные войска, думаем о Палатинских гвардейцах здесь, в Риме. Немного… размякли, скажем так. Слишком много теплых купален и слишком мало настоящих сражений.

— А в Британии все еще сражаются?

— Теперь все больше и больше, — уныло признался офицер. — Пикты все время устраивают вылазки на севере, а еще есть пираты-саксы по всему восточному и южному побережьям А от нашего наместника на Саксонском берегу толку не больше, чем от дырявого ведерка. Так что да, в Британии тоже забот хватает. Но теперь, — тут он заговорил с нетипичной для него нерешительностью, — им… им просто придется позаботиться о себе самим.

Мальчик обдумал услышанное, а потом спросил:

— А какая она, Британия? Твоя страна?

— Моя страна? — Голос офицера потеплел. — Моя страна прекрасна.

— Моя тоже, — сказал мальчик.

— Расскажи мне о ней.

И весь оставшийся путь они с любовью, в подробностях, описывали друг другу свои страны.

Мальчику понравилось то, что он узнал о Британии: много места, хорошая охота и никакой замысловатой кулинарии.

— Ну что ж, — сказал офицер, глядя, как его люди развязывают мальчика и передают его дворцовой страже, — В следующий раз не забудь: придержи свои гордость и гнев. Терпение — это великая военная добродетель.

Мальчик слабо улыбнулся.

— Пожмем руки, — предложил офицер.

Они пожали друг другу руки. Потом офицер рявкнул приказ, и его люди выстроились в шеренгу.

— Так, парни, наша ночная стража почти завершилась. Через два дня мы отправляемся в Павию, под начало полководца Стилихона. Так что, пока есть время, попробуйте самых знаменитых римских шлюх!

Услышав такую замечательную новость, все солдаты вскинули кулаки вверх и заорали «ура!». Потом повернулись и ушли в ночь. Мальчик долго смотрел им вслед.

Его отмыли и сопроводили назад в комнатенку, а за дверью поставили постоянного часового. Мальчик лег и провалился в неглубокий, прерывистый сон.

 

6

Меч и пророчество

Жарким утром он метался в беспокойной дреме, и тут его разбудили негромкие голоса у постели. Аттила открыл глаза.

Возле кровати стояла Серена, а за ее спиной — сам полководец Стилихон.

— Ну, мой маленький волчонок, — улыбнулся полководец, — какую головную боль ты устроил всей империи.

Аттила ничего не сказал и не улыбнулся в ответ.

Серена наклонилась и положила прохладную руку ему на лоб.

— Глупый мальчик, — произнесла она.

Он хотел посмотреть на нее сердито, но не смог. У нее такие нежные глаза.

— Держи, — сказал Стилихон, бросив что-то на кровать. — Это тебе. Только пообещай, что больше не будешь пытаться убежать. — Теперь он говорил сурово, по-солдатски. — Обещаешь?

Аттила посмотрел на небольшой сверток, снова взглянул вверх, встретился взглядом с полководцем и кивнул.

Стилихон поверил.

— Откроешь, когда мы уйдем.

Серена наклонилась, поцеловала его, кивнула мужу и вышла.

Стилихон немного помялся, потом сел на небольшой деревянный табурет, довольно неуклюже для человека с такой солдатской выправкой. Он умостил локти на коленях, положил подбородок на сжатые кулаки и долго и внимательно рассматривал мальчика. Тот терпеливо ждал.

— Завтра я уезжаю на север, в Павию, — произнес Стилихон. — Серена останется здесь, во дворце. — Он еще немного помолчал, потом добавил: — Войска готов под началом Алариха перегруппируются. Ты о нем слышал?

Аттила кивнул.

— Но ведь он тоже христианин?

— Христианин. Он пообещал — если будет грабить Рим, не тронет ни камня, ни плитки из христианских строений. — Стилихон улыбнулся. — Хоть что-то. Скоро готские армии вообще ничего не будут грабить, тем более Рим. Но… — и великий полководец вздохнул. — Мы живем в трудные времена.

Аттила опустил взгляд. Он чувствовал неясную вину.

Стилихон пытался подыскать правильные слова. Каким-то образом он чувствовал — все, что он скажет сейчас мальчику, имеет очень большое значение. Почти как… как будто он никогда больше его не увидит. Как говорится в тех древних «Сивиллиных книгах»…

Он выкинул из головы все мысли о навязчивых книгах и заговорил медленно и осторожно, как мог бы говорить с Галлой:

— Трудные времена. Странные времена. — Тяжело посмотрел на мальчика и сказал очень просто: — Делай то, что правильно, Аттила.

Мальчик вздрогнул. Эти слова удивили его.

Стилихон продолжал, глядя прямо в глаза мальчику:

— Я всегда служил Риму, хотя в моих жилах течет кровь варваров. Но с другой стороны, все мы когда-то были варварами. Чем был сам великий Рим во времена до Нунны, и Ромула, и Древних Владык? Так, деревня на холме.

Мальчик неуверенно улыбнулся. Он не привык к тому, чтобы полководец так рассуждал.

— Что, кроме Рима, существует, чтобы сдержать этот кровавый поток? Чтобы продолжить… историю? Без Рима мир опять превратится в место, заросшее темными лесами, полное колдовства, легенд и привидений, рогатых воинов, человеческих жертвоприношений и ужасных саксонских пиратов… Без Рима мир опять превратится в мир без истории. Ты понимаешь, о чем я говорю, мальчик?

Аттила неуверенно кивнул. Они смотрели друг другу в глаза. Мальчик опустил взгляд первым.

— Кто-то говорил мне, — нерешительно начал он, — кто-то говорил, что все римляне — лицемеры, и они ничем не лучше других. Они все толкуют о варварах, приносящих человеческие жертвы, и о том, как все это отвратительно, и как им нужен римский закон, и цивилизация, и все такое — но что такое римские арены, как не одно огромное человеческое жертвоприношение?

— Кто тебе это сказал? — нахмурился полководец.

Аттила замотал головой.

Стилихон даже не стал пытаться вытягивать имя из этого маленького мула. Он вздохнул и произнес:

— Мы веками жили в борьбе, мы, римляне. Мы не мягкий народ. Нет совершенного общества; суди общество по его идеалам. Мы создали законы, мы установили пределы. Гладиаторов больше нет — ты знаешь об этом. Христианская вера рассказала нам о чувстве вины — это, вероятно, неплохо. Теперь на арене казнят только преступников и военнопленных, и они этого заслуживают. И хозяин больше не властен над жизнью и смертью своих рабов. За их убийство его могут далее привлечь к суду. Столетия борьбы — и все действительно меняется к лучшему. Ты можешь сказать то же самое про жизнь и законы в землях варваров?

Аттила молчал.

Возможно, это бесполезно. Стилихон немного подумал и снова заговорил, тоном, который мальчик не понял;

— Пророчества исполняются. — Он говорил тихо, с глубокой печалью. — И в наши дни двенадцать столетий, предсказанных Риму, окончатся. Мы можем уничтожить все следы пророчеств — мы даже можем сжечь «Сивиллины книги», как приказали сильные мира сего. Но сами пророчества останутся. Убеждения — это сила, истинная сила. Армия, которая верит во что-то, всегда разобьет армию, которая ни во что не верит, и не имеет значения, насколько велик перевес сил. Но во что верим мы? Верим ли мы все еще в Рим? Или мы верим в те древние, непреклонные Книги, которые утверждают, что Риму предназначены двенадцать сотен лет? — Он покачал головой. — Я бы их все сжег, и дело с концом.

Воцарилась тишина.

— Но это не может быть концом всего. Не может все это быть напрасно. Не может! — Голос Стилихона возвысился до страдальческого крика, он сильно стиснул кулаки. — Эти двенадцать долгих столетий мук и жертв не могут потеряться во времени, как сухие листья на ветру. Боги не могут быть так жестоки. Что-то должно выжить.

Он понизил голос.

— Прости, я… я говорю довольно бестолково. — Он сжал губы, но не выдержал и заговорил снова. — Верующие, те, кто защищает то, что в сердце своем считают верным, всегда восторжествуют. Я видел небольшой, уставший отряд окровавленных, измученных сражениями солдат, окруженных врагами, численностью в десять, в двадцать раз превосходящих их. Но те солдаты были преданы друг другу. Они верили в себя, и друг в друга, и в своего бога. Я видел отряд всего в шестьдесят человек, пехотинцев, защищенных лишь легкими доспехами, вооруженных всего лишь щитами, копьями да мечами — ни дротиков, ни метательных снарядов, ни артиллерии, ни кавалерии, ни лучников, ни даже времени, чтобы установить шесты и раскидать заградительные шары с шипами. И все же я видел, как они, сцепившись щитами, сцепившись копьями, устояли против тысячи верховых воинов, и ушли с поля битвы окровавленные, но не покорившиеся. Непобежденные. — Стилихон кивнул. — Я это знаю, потому что был одним из них.

Армия, которая верит в свое дело, всегда победит армию неверящих дикарей, тех, что верят лишь в пламя и меч. Помни об этом, Аттила.

Полководец встал и снова вернулся к своим отчужденным манерам

— Ты должен во что-то верить. Поэтому верь в правое дело.

Он шагнул к двери и в последний раз оглянулся. Потом кивнул в сторону свертка на кровати.

— Можешь открыть его сейчас.

Дверь за ним закрылась.

Мальчик развернул сверток и увидел завернутый в тонкую промасленную льняную ткань меч необыкновенной красоты. Он был длиной с его руку, с золотым орнаментом на рукоятке и обоюдоострым лезвием, отлично наточенным.

Он был из превосходной стали и очень старым — gladius hispaniensis или испанский меч, чудесно изогнутой, опасной формы: лезвие сначала было выпуклым, потом сужалось, а острие было исключительно длинным. Никакой щит, никакие доспехи не устоят против прямого удара из-под руки таким мечом. Аттила снова завернул его в защитную промасленную ткань, положил под подушку и начал грезить наяву.

В конце концов он встал и вышел во внутренний дворик. Как оказалось, остальные дети-заложники уже слышали о его побеге. Они были в восторге. Гегемон, жирный мальчик-бургунд с вечно сонными глазами, подошел к нему вразвалочку в саду, где они играли под тутовыми деревьями, и спросил, правда ли это.

Аттила насторожился. Эти неуклюжие, плохо соображающие германские дети уже не раз задавали ему вопросы. Правда ли, что гунны мажутся жиром вместо того, чтобы одеваться, и никогда не моются? Правда ли, что гунны едят только мясо, а пьют только сброженное кобылье молоко? Правда ли, что гунны — потомки ведьм, которых выгнали из христианских земель и которые совокуплялись с демонами ветров и пустынь? «Да, — серьезно отвечал он всегда, — это чистая правда».

Гегемон дал понять Аттиле, что теперь он может присоединиться к их шайке. «Хоть ты и гунн».

Но мальчик продолжал держаться в стороне, гордо и отчужденно, как всегда.

Он немного понаблюдал за германскими детьми, которые играли в солдат и громко кричали среди розовых кустов под жарким итальянским солнцем, и отвернулся от них.

Вечером к нему явился совсем другой посетитель. Аттила уже засыпал, когда раздался стук в дверь. Впрочем, это был просто знак приличия, потому что дверь тут же распахнулась, и в комнату вошел высокий, худощавый Евмолпий, один из главных дворцовых евнухов.

Он остановился у изножья кровати мальчика

— Сообщение от Серены, — холодно произнес Евмолпий. — Не смей больше с ней разговаривать. И с полководцем Стилихоном тоже, если вам когда-нибудь доведется встретиться.

Аттила уставился на евнуха.

— Что ты хочешь сказать?

Евмолпий неприятно усмехнулся.

— Прошу прощения, видимо, ты еще слишком плохо знаешь латынь, чтобы понять даже такой простой приказ. Повторяю: ты больше никогда не должен разговаривать с Сереной. Никогда в жизни.

— По чьему распоряжению? — спросил мальчик, приподнимаясь на локте.

— По личному распоряжению Серены, — пожал плечами Евмолпий. И добавил для собственного удовольствия: — Она говорит, что считает твое общество… безвкусным.

Он зашел слишком далеко.

В комнате на долю секунды повисла оглушающая тишина, потом Аттила пронзительно закричал:

— Ты лжешь! — выскочил из кровати и налетел на остолбеневшего евнуха, стиснув зубы и молотя его кулаками.

Часовой, услышав вопли евнуха, ворвался в комнату, оторвал разъяренного мальчика от воющего Евмолпия и швырнул на пол. Потом повернулся к евнуху, лежавшему поперек кровати, и присвистнул.

— Клянусь медными яйцами Юпитера, — выдохнул он.

Евнух выглядел так, словно его терзал каледонский охотничий пес.

— Нечего стоять там и ругаться, — пробормотал Евмолпий сквозь кровь, льющуюся из его разбитого рта, и прижал трясущуюся руку к горлу, куда мальчик сильно укусил его. — Позови лекаря.

Этой ночью, впервые, Аттилу заперли на замок, а у двери поставили трех часовых.

Он все равно не мог уснуть. Сердце его бешено колотилось, переполненное черной яростью; которая не даст ему спать долгие годы.

На следующее утро Стилихона неожиданно вызвали в Палату Императорской Аудиенции, как раз перед отбытием в Павию.

Явившись туда, он увидел, что на троне сидит не император, а принцесса Галла Плацидия. Гонорий уже успел уехать в свой безопасный и надежный дворец среди болот Равенны.

Галла была ослепительна в своей мантии, золотой и — что особенно скандально — с императорским пурпуром. По обеим сторонам ее чересчур разукрашенного мраморного трона (из чистейшего каррарского мрамора) стояли оба самых верных дворцовых евнуха — сам Евмолпий и Олимпий.

Стилихон старался особенно не вглядываться, но даже с того места, где он стоял — низко и довольно далеко, как смиренный проситель у самого подножья ступеней, ведущих на возвышение — он видел, что у Евмолпия на щеке несколько швов, а шея почему-то замотана льняной тканью. В добавление ко всему, и Евмолпий, и Олимпий были… накрашены. Они подвели глаза углем, как шлюхи с дальних улочек Субурры, или восточные деспоты, или египетские фараоны у тех древних, притесняемых народов, что верили, будто их правитель — бог.

Как думаем мы сейчас про наших императоров, промелькнуло в голове у Стилихона.

Когда мужчина у власти начинает краситься, наступает время тревожиться. А евнухи Галлы обладали очень большой властью. Стилихон поклонился и стал ждать.

Наконец Галла обратила на него внимание.

— Ты был в храме и уничтожил последние Книги?

— Да, ваше величество.

— Языческим предрассудкам не место в христианской империи вроде нашей. Ты согласен со мной?

Стилихон слегка наклонил голову.

— Мы встретимся с епископом Рима и ведущими священниками, — продолжала Галла. — Мы четко объясним им, что пора положить конец подобным пессимистическим предрассудкам прошлого. Рим теперь — христианская империя и находится под защитой Бога. Все эти древние свитки — не более, чем бредовые речи старой ведьмы из пещеры.

Воцарилась неловкая тишина. Галла обожала неловкие паузы. Они подтверждали ее власть. В Палате Императорской Аудиенции никто не имел права говорить, пока к нему не обратятся с Императорского Трона.

Что сказал бы в этом случае Цицерон? — кисло подумал Стилихон. Этот великий оратор? Несмотря на все свои напыщенность и эгоизм — последний великий голос Свободного Рима. Тот, кто умер за свои ораторские таланты, чьи отрубленные голову и кисти рук доставили в мешке Марку Антонию, этому вечно вдрызг пьяному распутнику и хвастуну. Его жена Фульвия — нынче состоявшая в третьем браке — выхватила голову Цицерона из мешка и плюнула на нее, потом вытащила изо рта его язык и проткнула своей шпилькой. Прекрасный пример для подражания всем римским женщинам

Стилихон ждал, думая о своем.

Наконец Галла произнесла:

— Напомни мне, Стилихон, как звали того вождя варваров, что разбил три легиона Публия Квинтилия Вария в лесу Тевтобург, во время выдающегося во всех других отношениях правления императора Августа?

— Действительно выдающегося, — отозвался полководец, — поскольку во время правления Августа родился Христос.

Галла медленно закрыла глаза и снова их открыла.

Стилихон настороженно смотрел на нее.

— Его звали Арминий, ваше величество. Это латинский вариант его настоящего имени, Герман, что значит — «человек войны». Войска называли его Герман-германец.

— Арминий, — кивнула Галла. Разумеется, она и сама это знала. — Двадцать тысяч солдат вместе с семьями и слугами вырезаны за два или три дня в темных лесах Германии. Должно быть, это было ужасно. Самая страшная катастрофа, когда-либо приключавшаяся с римскими армиями.

Стилихон находился в нерешительности, пытаясь понять, что она задумала. Но это невозможно — с тем же успехом можно пытаться угадать, когда змея укусит в следующий раз.

— Самая страшная, — согласился он. — Во всяком случае, после Ганнибала и Канн, когда шестьдесят тысяч человек погибли в одном…

Галла не интересовалась военно-историческими воспоминаниями Стилихона.

— Этого Арминия воспитали — воспитали и обучили — в самом Риме, верно?

— Да, ваше величество.

— Как и другого врага Рима, Югурту из Нумидии?

— Насколько мне известно, так, ваше величество.

— А тебе не кажется, что Арминий, как и Югурта, находясь с ранних лет в Риме и наблюдая за муштрой солдат на Марсовом Поле, сумел понять своего будущего противника и то, как он действует? И поэтому, когда он напал на них в том ужасном, лишенном солнца лесу в темном сердце Германии, он обладал огромным преимуществом? Благодаря тому, чему научился в столице врага мальчишкой?

Вот теперь Стилихон понял, в чем заключается ее игра, и в глубине души испугался за волчонка.

Он заговорил очень медленно:

— Думаю, это маловероятно, ваше величество. В конце концов…

Галла вскинула руку вверх. Она рке сказала все, что хотела.

— Ты можешь идти.

Стилихон, не мигая, выдержал тяжелый взгляд Галлы гораздо дольше, чем это считалось вежливым. А потом, вопреки этикету Палатина, повернулся спиной к монаршему присутствию и вышел, не поклонившись.

Галла напряглась от гнева, вцепившись в подлокотники трона, белая и холодная, как чистейший каррарский мрамор.

 

7

Беседы с британцем

Тем вечером полководец Стилихон сидел в своей белой полотняной палатке, на краю войскового лагеря за пределами города Фалерия, у реки Тибр, и думал. Это долгий дневной переход из Рима, но полководец всегда сурово обращался с армией.

Он перечислял в уме очередность предстоящих ему дел. Прежде всего он должен встретиться на поле боя с армией Алариха и разгромить ее. Во дворце шептались, что ему следовало бы более основательно отнестись к войску Радагайса.

С Аларихом легко не будет. Варвары уже давно сражаются не как варвары. Они сражаются, как римляне. В старые добрые времена тактика варваров на поле боя, будь то готы, вандалы, пикты, франки или маркоманы, была почти одинаковой. Выглядело это так:

1. Собраться на поле боя всем вместе. Женщин и детей посадить в повозки и оставить на краю поля, чтобы они могли полюбоваться представлением.

2. Лупить оружием по щитам и выкрикивать оскорбления противнику. Особенно сильно оскорблять размеры их гениталий.

3. А потом…. В атааааааааааааку!

Орда варваров в двадцать-тридцать тысяч хвастунов плотными рядами кидалась на ощетинившийся оружием римский легион численностью тысяч в шесть, не больше, зато умеющих действовать, как единый безжалостный отряд, и орду рубили на кусочки. Все мужчины, плененные или раненые, обезглавливались прямо на поле боя. Женщин и детей продавали в рабство. Конец рассказа.

Но теперь… теперь они сражались отрядом, в рядах и шеренгах. Они поворачивались, размыкали и смыкали ряды с легкостью хорошо обученного римского легиона. И были чертовски хорошими наездниками. Нет, легко им не будет. Но все равно это нужно сделать в первую очередь. Власть Алариха необходимо уничтожить. Если можно будет снова призвать Ульдина и его гуннов — отлично. Если нет — римлянам придется выстоять в одиночку.

Потом нужно вернуться в Рим, в это гадючье гнездо, и… и… И что? В сознании звучали негромкие, умоляющие голоса ближайших друзей, которые настаивали, что он должен сам сесть на трон. «Ради Рима», — говорили они, — «и ради того, чтобы у нас появилось толковое правительство. Подними свои легионы и приходи в Рим. Народ признает тебя».

А еще есть тяжкий груз — тонкий свиток, который до сих пор лежит у него в кошеле. И знание, что, попади он в плохие руки…

Стилихон поднял глаза. Теперь ему прислуживал декурион из Палатинской гвардии, дворцовый солдат благородного происхождения в блестящих черных кожаных нагрудниках. И единственная кровь на его оружии — это кровь тех, кого он казнил в камерах дворца после нескольких часов пыток. Стилихон кисло посмотрел на него.

— Господин? — вкрадчиво начал декурион.

— Ты уволен, — отрезал полководец. — Пришли мне солдата из пограничных отрядов.

Гвардеец побледнел.

— Со всем моим уважением, господин, мне трудно представить себе, что у солдата-пограничника есть надлежащие манеры и знание придворного этикета, чтобы удовлет…

Ярость полководца ударила Палатинского гвардейца в грудь, как выстрел из баллисты. Он отшатнулся, выбежал из палатки и поспешил выполнить приказ, а вслед ему летела ядреная брань полководца.

Через несколько минут в палатку поскреблись, и полководец приказал входить. Он некоторое время продолжал чтение.

Депеши из Галлии… Читать их нелегко.

Наконец он поднял глаза и увидел перед собой высокого сероглазого офицера с рваным шрамом на подбородке.

Стилихон посмотрел на него своим самым свирепым взглядом.

— Как ты заработал шрам, солдат?

Тот даже глазом не моргнул.

— Споткнулся о собаку, полководец.

Стилихон с головы до пят смерил его взглядом, вопросительно вскинув брови.

— Повтори.

— Споткнулся о собаку, полководец. В закоулках Иски Думнонии. Напился пьян, как скунс британским медом, полководец. Треснулся башкой о каменную поилку для скота.

Стилихон подавил улыбку, отодвинул походный табурет и подошел к офицеру. Тот продолжал смотреть прямо перед собой, не моргая. Стилихон, такой же высокий, как и пограничник, встал в самое раздражающее положение — сбоку от офицера, но так, чтобы тот не мог его видеть. Любимый способ любого декуриона запугивать солдат во время муштры.

— Ты немного неуклюжий, солдат?

— Чертовски неуклюжий, полководец.

Стилихон придвинулся совсем близко и шепнул бойцу на ухо:

— Другие солдаты придумали бы что-нибудь более… мужественное. К примеру — это был удар боевого топора, нанесенный гигантом-рейнцем, который едва не снес тебе голову. Или чертовски большой двуручный меч франка — но ты сумел вовремя увернуться, поэтому он только чиркнул тебя по подбородку. У тебя что, нет воображения, солдат?

— Никакого, полководец. — Пограничник еще выше вздернул подбородок. — И память паршивая. Поэтому я вынужден всегда говорить только правду.

Стилихон отступил назад и ухмыльнулся. Ему нравилось то, что он видит и слышит. Он вернулся за стол и махнул на полотняный стул перед собой.

— Садись, солдат.

— Благодарю, полководец.

— Чашу вина?

— Нет, благодарю, полководец. В моем возрасте после него трудно заснуть.

— Сколько ж тебе лет?

— Двадцать пять, полководец.

— Гм. Хотел бы я снова стать двадцатипятилетним. В моем возрасте я от вина сразу засыпаю. — Однако Стилихон все же налил себе разбавленного водой вина и тоже сел. — И сколько человек под твоим началом?

— Всего восемьдесят, полководец.

— Офицер, у которого в подчинении восемьдесят человек? А где твой центурион?

Пограничник ухмыльнулся, вспомнив своего центуриона

— Еще жив, полководец. Шрамов на нем больше, чем на разделочной доске мясника, но он все еще очень и очень жив. Но понимаете, полководец, это полный бардак. Простите меня за выражение, но нам просто… просто недостаточно… — Он умолк, понимая, что его следующие слова можно расценить, как предательство. Но Стилихон его опередил.

— Знаю я, знаю, — устало произнес он. — Людей не хватает. Все это я уже слышал. — Он наклонился вперед, провел рукой по лицу и задумался. Потом снова заговорил: — Ты британец?

— Да.

— Женат?

— Да, полководец.

— Значит, когда ты выступил из… где вы стояли?

— В Иске, полководец. Это Думнония.

Стилихон серьезно кивнул.

— Знаю. Говорят, девушки там хорошенькие, темноглазые.

— Совершенно верно, полководец. На одной из них я и женился.

— Значит, ты выступил из Иски, чтобы вернуться в Италию по императорскому приказу и любой ценой защищать Рим, а жену оставил там?

— Да, полководец. И двоих детей.

— И двоих детей, — повторил Стилихон. — Жестокий приказ. Скучаешь по ним?

— Чертовски, полководец. Я… — Он замялся. — Надеюсь, в один прекрасный день я смогу вернуться. Когда все будет кончено.

— Британия теперь за нашими границами, солдат. Ты понимаешь это?

— Да, полководец. Но ведь еще ничего не кончилось.

— Хмм. — Стилихон пригладил седую щетину на макушке. — А ведь среди вас много дезертиров.

Пограничнику стало стыдно.

— Да, полководец.

— Хмм. Значит, ты пошел в армию в… восемнадцать?

— Да, полководец.

— И тебе служить еще тринадцать лет. Это долгий срок без жены и детей. И для жены долгий срок без мужа. Если ты понимаешь, что я имею в виду.

— Я не самодовольный дурак, полководец.

— Вспомни императора Клавдия. Он всего на несколько дней отлучился в Остию, а его жена тут же вышла замуж за Гая Сильвия.

— Мой жена не Мессалина, полководец.

— Нет, нет, — поспешно сказал Стилихон. — А ты — не Клавдий, я уверен, а простой смертный, как и все мы. — Он ухмыльнулся. — Знаешь, каковы были последние слова божественного Клавдия, если верить Сенеке? — Пограничник помотал головой. — Боги, кажется, я обосрался!

Пограничник усмехнулся, а Стилихон продолжал уже серьезно:

— Когда ты уволишься, ферму в Британии за хорошую службу не получишь. Уже нет. Может, в Галлии еще и получишь. А может, и нет.

Пограничник промолчал.

Полководец вздохнул и снова ощутил на своих плечах тяжелое бремя — бремя ответственности, да к нему еще бремя трагической преданности отличного офицера. А ведь таких, как он — тех, что не дезертирует с последней позиции — еще тысячи и тысячи.

— Ладно, солдат. Давай сыграем партию в шашки.

Умеешь играть в шашки?

— Плохо, полководец.

— И я тоже. Вот и отлично. Это значит, что партия не затянется, и мы сможем скоро пойти спать.

Как и предсказывал полководец, партия продлилась всего несколько минут. Пограничник выиграл.

— Как же, плохо он играет, — проворчал Стилихон и потянулся. — Ладно, солдат, можешь идти. Побудка на заре.

— Есть, полководец.

Стилихон еще долго сидел, глядя на разбросанные шашки. Он слышал, как воют у реки волки, довольно близко — они спускаются с холмов, чтобы напиться или залечь в засаду на жертву, которая придет на водопой. Слышал, как в ответ воют псы в лагере, взывая к своим родственникам там, в дикой глуши. Так люди, запертые в безопасных городах, тоже тоскуют о необузданной дикой природе. Они устают от цивилизации и ее жестких требований, от ее запретов, и тоскуют о старых лесных тропах, и страшатся новой, темной эпохи.

Стилихон потянулся за вином, но вовремя остановился. Свобода приходит, когда научишься говорить «нет». Заснул он за столом.

После нескольких дней похода на Павию Стилихон понял, что ему по-настоящему нравится его новый помощник, этот британский командир, все больше и больше, пока они бок о бок скакали верхом по дороге. Его звали Люций.

— А мою лошадь, — сказал Люций, наклонившись и потрепав длинную, серую, могучую холку, зовут Туга Вин.

Полководец смерил его ироническим взглядом.

— Ты дал имя лошади?

Люций кивнул.

— Эта самая лучшая серая кобыла из табунов обширной коневодческой местности Ицени. И куда я — туда и она.

Полководец покачал головой. Надо же — любитель лошадей!

— А что ты думаешь о Палатинской гвардии, солдат? — спросил он. — Как пограничник?

— Прошу прощения, полководец, но, говоря напрямик, я лучше промолчу.

— Х-мм, — пробормотал Стилихон. — Лично я считаю их кучкой напыщенных педерастов.

Люций ухмыльнулся, но ничего не сказал.

— Сегодня ты ужинаешь со мной, солдат. Только мы вдвоем. Мне нужно кое-что с тобой обсудить.

— Полководец?

— Сегодня ночью, солдат. В двенадцатом часу.

Они отлично пообедали, и Стилихон настоял, чтобы Люций выпил кубок вина.

— Я не специалист по винам, — подчеркнул он, — но это опимианское очень недурно, тебе не кажется? Виноград растет прямо над заливом, и считается, что он вбирает в себя морскую соль. — Полководец сделал глоток, посмаковал его во рту и проглотил. Честно говоря, ничего подобного я не чувствую, просто так утверждают спесивые знатоки вин в Риме.

Люцию нравился Стилихон.

Они поговорили об армии, о вторжениях варваров, о римском государстве. Об уязвимости Африки, о ее бескрайних пшеничных полях. О загадочной натуре гуннов.

— И все же они могут стать нашим спасением, — произнес Стилихон.

— Или… — отозвался Люций, но не докончил мысль.

— Х-мм, — хмыкнул полководец. — Лично я бы даже приплатил, лишь бы продолжать дружить с ними. И хорошенько заботился бы о наших заложниках-гуннах.

Он налил еще по кубку вина. Люций не отказался. Через минуту Стилихон спросил:

— Ты веришь в пророчества, солдат?

— Ну-у, — медленно начал Люций, — я, конечно, не философ, но думаю, что верю. Полагаю, как большинство людей.

— Вот именно! — Стилихон стукнул кулаком по столу, а глаза его заблестели.

— В той части Британии, где я живу, полководец… Не знаю, стоит ли об этом говорить сейчас, ведь все мы теперь христиане, а Юлий Цезарь их не особенно любил…

Стилихон нахмурился.

— Кого, христиан?

— Нет, полководец, druithynn и bandruithynn — святых мужчин и женщин Британии, жрецов нашей исконной религии.

— Ах да, друидов. Цезарь терпеть не мог их и ту власть, которой они обладали. В основном поэтому он и стер их с лица земли, насколько я понимаю, там, на острове Мон?

— Он многих убил, полководец. Но некоторые сумели бежать к своей родне в Гибернию.

— А-а, Гиберния. Никогда не мог раскусить эту вашу Гибернию. Они там все сумасшедшие, правда?

Люций улыбнулся и ответил загадочно:

— Ну, скажем так: они никогда не прокладывают прямых дорог. Но после резни на Моне она стала родным домом для druithynn на следующие четыре сотни лет.

— А теперь?..

— А теперь они возвращаются в Британию. Несмотря на то, что все мы стали христианами, даже в Гибернии, druitbynn возвращаются. И многие люди, особенно сельские жители, по-прежнему придерживаются старых религий.

Стилихон кивнул.

— Можешь не рассказывать. То же самое происходит среди холмов и в деревнях даже в цивилизованной Италии. Скажу тебе больше, солдат: обычные деревенские сатурналии заставляют думать, что ночь в борделе Субурры — это просто обед с девственницами-весталками.

— В Думнонии, полководец, в моей деревне, супружеские узы так же священны, как среди самых суровых христиан на Востоке. Но это не повсеместно в Британии, особенно во время больших празднеств кельтского года — ну, вроде ваших сатурналий. В Думнонии зимой мы до сих пор празднуем Самхейн, а еще есть Белтейн…

— И тогда мужья должны хорошенько следить за женами, а?

Люций поморщился.

— А что касается молодежи, еще не связанной супружеством…

Оба замолчали, задумавшись об обнаженных юных кельтских девах, но одновременно опомнились и вернулись к действительности.

— С чего мы вообще об этом заговорили? — пробурчал полководец.

— Пророчества, полководец.

— Ах да! — Стилихон опять наполнил кубки.

— И я хотел сказать, — продолжал Люций, — что пророчества среди druithynn очень сильны, только их никто не записывает. Считается, что в пророчествах очень много mana — это священная сила, а если их записать, то прочесть сможет любой.

Стилихон кивнул, впившись в Люция взглядом своих карих глаз, пылающих на длинном печальном лице. Потом, не отводя взгляда, он протянул руку, взял со стола свиток и встряхнул его. Оттуда выпал еще один потрепанный свиток, Стилихон развернул его и разложил на столе. От времени тот стал коричневым, а края были обожжены.

— Всего две недели назад, — очень медленно и очень тихо заговорил полководец, — по приказу принцессы Галлы Плацидии я пошел в храм Юпитера Капитолийского, теперь, разумеется, ставшего местом христианского поклонения. Я взял там «Сивиллины Книги» и сжег их. Пепел я, как сухую листву, развеял с Тарпейской Скалы; А когда оглянулся, то обнаружил, что один обрывок упал с жаровни и уцелел. Тут появился один из священников, вовсе не тот человек, которого я когда-либо уважал за его духовный пыл или ум. Жирный старый сенатор Мажорий. В прежние дни он был одним из quindecemvires — одним из Пятнадцати, кто охранял «Сивиллины Книги» ценой собственной жизни. Но когда Феодосии навсегда закрыл языческие храмы, Мажорий очень быстро сообразил, с какой стороны намазан маслом его кусок хлеба, и внезапно превратился в одного из самых горластых и пылких христиан. Поэтому, как говорится, ему даже не пришлось покидать храм. Вроде святого квартиросъемщика, от которого новый домовладелец — христианский Бог — не смог бы избавиться, даже если б захотел.

Оба прыснули.

— Да, так вот, жгу я последнюю из Книг, и тут вперевалочку подходит Мажорий и поднимает с пола этот обрывок пергамента. Посмотрел на него, сунул мне в руку и говорит, что это, мол, самое последнее из Сивиллиных пророчеств и что я должен его сберечь. Почему, он не знает, но так должно быть. И таинственно добавил: «У Бога тысяча и одно имя».

Ну, начать с того, что я вообще неохотно жег эти Книги. Галла заявила, что они — порочное языческое суеверие, что они могут подорвать моральное состояние римских граждан своими бесконечными предсказания гибели и разрушений. И вот, к собственному удивлению — ты же понимаешь, я не из тех людей, на кого могут повлиять жирные старые сенаторы, указывая, что мне делать…

— Понимаю, полководец.

— Но все-таки я сделал именно так, как велел старый жирный жрец, и сохранил последний обрывок пергамента. А теперь беспокоюсь, потому что не знаю, что с ним делать дальше. Не знаю, много ли у меня осталось времени.

— Полководец, вы кажетесь мне вполне крепким человеком.

Стилихон имел в виду совсем не это, но не стал возражать. Он подтолкнул пергамент к Люцию.

— Я хочу, чтобы его взял ты. И охранял ценой собственной жизни.

Люций нахмурился.

— Почему? Почему я?

— Считай, что это предчувствие. Я прожил всю жизнь, прислушиваясь к своим предчувствиям Жена говорит, что это женский дар, но я его всегда принимал с благодарностью. И обычно я не ошибаюсь. Предчувствия подсказывают нам то, чего не подскажет никто и ничто. Держи. Он твой.

Люций посмотрел на свиток. Там были две колонки стихов, написанные древним храмовым почерком, чернилами, пожелтевшими от времени. Одни строчки были написаны длинным, напыщенным гекзаметром, другие — короткие, обычные рифмованные загадки, похожие на рифмы народов-варваров, и это его удивило.

— Прочти одну, — попросил Стилихон. Люций подвинул к себе свечу и прочел своим низким, звучным голосом:

— Один с империей, один с мечом, один с сыном, один со словом.

Полководец кивнул.

— А теперь прочти последние гекзаметры.

Люций прочитал:

— Когда Ромул взобрался на скалу, его брат Рем задержался внизу. Мертвец увидел шесть, царь — двенадцать; и книга Рима закрыта.

Он опять поднял взгляд:

— Это… это пророчество, которое отвело Риму двенадцать столетий?

— А в наше время… — начал Стилихон. Он широко развел руки: — В твоих руках — последнее пророчество Сивиллы Кумской, после чего она навечно исчезла из нашей истории. Все эти стихи относятся к концу Рима. Они трудные и невразумительные, как все стихи Сивиллы, и говорят, что, кто бы ни пытался объяснить их, только запутается. И все-таки я передаю их тебе.

— Мне? Но почему?

— Я чувствую — не знаю, почему — что эти последние и самые ужасные стихи не должны быть уничтожены, что их необходимо увезти далеко, далеко от Рима, за его границы. Потому что каким-то неясным способом, никем не предсказанным, они могут спасти Рим. Или душу Рима, если не получится спасти памятники, храмы и дворцы.

Стилихон страстно наклонился вперед, глаза его снова запылали.

— Выполни свой долг, забери их с собой в Британию.

— Но мне служить еще целых тринадцать лет!

— Поедешь, когда поедешь, — рассеянно отмахнулся Стилихон. — Они, конечно, бремя, но ты их запомни. Галла их боится, и Церковь их боится, а я думаю, что напрасно. Потому что они — очень могущественная вещь, если их правильно использовать, и могут спасти Рим, хотя я не могу предсказать, как именно. Книги никогда не ошибались — их просто неверно толковали. — Полководец сел на место и внезапно стал выглядеть старым и уставшим. Он провел рукой по лбу. — Я не смог уничтожить эту последнюю Книгу. Мне кажется, что тот, кто сжигает книги, в конце концов будет сжигать людей.

Оба они еще немного посидели в мрачном молчании. В лагере стояла тишина. Ухала сова, и сквозь тихую, безветренную звук был слышен очень хорошо. А в палатке два встревоженных солдата словно ощущали ветер столетий, прикоснувшийся к ним, как призрак. Они чувствовали себя маленькими и незначительными и обремененными чем-то таким огромным, что не в силах были постичь. Близился конец, это они понимали, но не такой конец, который может ясно разглядеть смертный. И это пугало больше всего.

Люций видел мысленным взором женщину в длинном белом одеянии. Она незряче шла сквозь густой морской туман на край утеса, похожего на зеленый, открытый всем ветрам мыс Пен Глас, над горячо любимой долиной Думнония, которую он называл родным домом. Ему хотелось громко крикнуть, но он оставался немым и беспомощным и видел, как женщина шла в величавой задумчивости прямо на опасный край — к черным клыкастым скалам далеко внизу. И он подумал, что эта женщина— Клио, сама муза истории.

— У тебя бывают видения, — раздался резкий голос полководца. Люций с трудом вернулся к действительности. — Необычно для солдата.

— Мой… мой народ в Британии часто становился fill, barda — поэтами и провидцами, так же часто, как и солдатами, — попытался Люций превратить все в шутку. — Вы же знаете, какой репутацией обладаем мы, кельты.

Стилихон никак не откликнулся на шутку.

— Я хочу от тебя еще кое-чего.

— Да, полководец?

— Завтра я отправляю тебя назад, в Рим.

— Но, полководец, Палатинская гвардия не желает, чтобы пограничники находились в пределах городских кварталов. Потому-то меня и моих парней и отправили с вами в Павию, не в обиду вам будь сказано. И мы к этому готовы — биться с готами и все такое. Я не думаю…

— А римские шлюхи не замучили твоих парней, солдат?

Люций ухмыльнулся.

— Парни уже говорили, что немного притомились, это верно, полководец. Говорили, что после Рима возвращение обратно на границу с пиктами будет казаться отпуском.

— Ну, граница с пиктами оставлена навсегда, — хмуро сказал Стилихон. — Но границ пока еще хватает. Нужно удержать Рейн и Дунай.

— Да, полководец.

— Как бы там ни было, я отлично знаю, что между Палатинской гвардией и пограничными войсками, вернувшимися в Рим, существует напряжение. Но таков мой приказ, а я, о чем необходимо время от времени напоминать Палатинской гвардии, являюсь военачальником всех римских вооруженных сил. Поэтому не обращай внимания на этих ублюдков. Ты и твоя центурия завтра возвращаетесь в Рим. Я хочу, чтобы вы присмотрели там кое за кем.

— Да, полководец?

— Среди заложников есть один, кто действительно имеет значение — по совершенно очевидным причинам. Мальчик-гунн по имени Аттила.

Люций осклабился.

— Я его знаю.

Стилихон удивился.

— Да?

— Именно мой отряд вернул его обратно в ту ночь, когда он разгадал пароль и сбежал из Палатина.

Стилихон тяжелым взглядом уставился на Люция.

— Я уверен, это не просто совпадение, — негромко произнес он. — Что ж, как ты уже наверняка догадался, в этом мальчике есть что-то особенное. Уж не знаю, что именно.

— У него на плече сидит орел, — пошутил Люций. — Это такая старая пословица.

— Что-то в этом роде, — сказал полководец как будто самому себе. — Орел — или буревестник. — Потом более оживленно добавил: — В общем, я хочу, чтобы ты за ним присматривал. Разумеется, больше никаких попыток побега. Но приглядывай за ним и в другом смысле. Нам действительно нельзя пока обгадиться перед его дедом, Ульдином.

Люций кивнул.

— Мальчишка тоскует по дому, я понимаю, но не хочу, чтобы он опять пустился в бега по городским улицам. Это слишком опасно, особенно учитывая его страсть к дракам. Но если все переменится… обстоятельства… и ты почувствуешь, что ему опасней оставаться в Риме, чем бежать… Ты понимаешь, о чем я?

— Да, полководец.

— Гунны… гунны нам не враги. Они не строители империй, поэтому у них нет причин разрушать империи. Они не боятся разрушения своей собственной родины, но и не желают уничтожать чужие, как сказал про них один философ. Да, собственно, как можно уничтожить их родину? Это не город и не страна. Это просто земля. Как можно уничтожить леса и равнины Скифии? Они не хотят завладеть Римом. Они хотят свободы, широких открытых равнин, пастбищ для своих коней и скота, хорошей охоты. Они не завидуют тому, что есть у римлян. Они не хотят устраивать себе резиденцию в Палатине или отдыхать в банях Каракалла, где болтается толпа смазливых бездельников-греков, готовых умастить тебя маслом и чем только не ублажить. И они никогда, никогда не обратятся в христианство. Они сохранят свою религию и свои привычки.

— И они довольно неплохие воины.

— Довольно неплохие? — задумчиво повторил Стилихон. — Я видел, как они налетели на армию Радагайса — а те были вовсе не мальчишки-школьники — и уничтожили ее, как будто зарезали отару овец. Да поможет нам Бог, если они когда-нибудь пожелают…

Повисла тяжелая тишина.

— Я понял вас, полководец.

— А мальчишка-заложник — часть всего этого. Поэтому стереги его как следует и смотри, чтобы никто не причинил ему вреда. Мне нравится этот мальчик.

Люций кивнул.

— Даю вам слово.

 

8

О, Кассандра

На следующий день, когда Аттила, наконец-то, освободился от уроков — Ливий, вечно Ливий и Блистательные Основатели Рима — он кинулся в кухню и уселся на свое место за большим, грязным столом, где обычно ужинали дети-заложники. Он пришел первым. Но — весьма необычно — едва он сел, как Букко, большой, толстый раб-сицилиец принес ему миску супа и хлеб на деревянном подносе.

Аттила проглотил все в один момент: Ливий всегда нагонял на него голод. Не успел суп кончиться, как Букко снова наполнил миску. Это озадачило мальчика — что такого он сделал, если к нему относятся просто-таки по-королевски? Но, взглянув на Букко, он заметил, что раб смотрит на него очень печально. Почти… с жалостью.

— Букко?

— Да, маленький господин?

Аттила повел рукой.

— А где все? Гегемон, и Бегемонд, и остальные?

Букко заерзал и опустил взгляд. Потом все же произнес, почти шепотом:

— Их нету, господин.

Мальчик похолодел

— Нету? Ты хочешь сказать, что…

— Их освободили, господин, была общая амнистия с Аларихом и его союзниками.

Аттила выронил кусок хлеба.

— А меня почему не освободили? Разве армию готов разбили не с помощью моего народа? Под командованием моего собственного деда?

Букко выглядел очень несчастным.

Мальчик уже выскочил из-за стола и метнулся к двери.

— Так вот как с нами расплатился Рим! — заорал он, распахнул дверь и замер на месте. Сразу за дверью стоял дородный дворцовый страж, перекрыв проход своим копьем. На его лице сияла широкая ухмылка.

Аттила вернулся и снова сел за стол. Что-то шло совершенно не так. Он очень хотел поговорить со своими единственными друзьями в Риме, Сереной и Стилихоном.

— Доешь хлеб, — сказал Букко.

— Сам ешь, жирное сицилийское дерьмо! — пронзительно завопил Аттила, схватил кусок хлеба и швырнул его в Букко. Это был отличный удар, он попал прямо в толстую щеку раба. Но тот просто наклонился, немного неуклюже из-за своей толщины, поднял хлеб с пола, отряхнул его и снова положил перед мальчиком.

— Не суп, — сказал он. — Хлеб.

Аттила уставился на раба. Что-то мелькнуло в глазах Букко… настойчивость.

Мальчик осторожно разломил кусок пополам. В нем лежала бумажка.

Букко вернулся к плите, что-то насвистывая с фальшивой веселостью.

Аттила вытащил записку. В ней говорилось: «Подожди в кухне. Когда часовой у двери сменится, тотчас же приходи в мою комнату. Второй часовой позволит. Смотри, чтобы тебя не заметили. Поспеши. С.»

Аттила поступил так, как ему велели. Первый раз в жизни.

После того, как в главном дворе пробил колокол, он выждал несколько минут и вышел из кухонной двери. За ней стоял новый часовой, сжимая копье. Он не шевельнулся, словно мальчик был невидимкой. Аттила вернулся в кухню. Букко убирал его миску. Мальчик порывисто кинулся к нему и обнял толстяка за необъятную талию. Букко удивленно посмотрел на него.

И мальчик убежал.

Перед дверью Серены тоже стоял часовой и тоже вел себя так, будто мальчик был невидимкой.

Аттила вошел.

Серена сидела на невысокой кушетке спиной к нему. Заслышав его шаги, она повернулась, и Аттила со смятением увидел, что ее лицо залито слезами. Серена, всегда такая собранная и горделивая! При виде мальчика ее большие, влажные глаза вновь наполнились слезами.

— Аттила, — воскликнула она, протянув к нему руку.

— Что случилось? — спросил мальчик и понял, что его голос дрожит от страха.

Она на мгновенье обняла его и тут же отпустила.

— Опасность, — сказала она. — Ты должен бежать.

Сегодня, если можешь. — И замялась.

— Скажи, в чем дело?

Серена покачала головой. Выглядела она встревоженной, смущенной и неуверенной и пыталась подыскать нужные слова.

— Где Стилихон? — спросил мальчик.

— В Павии, — коротко ответила она.

— Они сказали, — выпалил Аттила, — они сказали — Евмолпий сказал — что ты приказала мне никогда больше не разговаривать с тобой! Он сказал — ты сама так захотела.

— Он солгал.

— Я знаю. Я… я его ударил.

Серена улыбнулась сквозь слезы.

— Знаю, что ударил. Весь дворец знает. И многие ликуют. — Она глубоко вздохнула — Иди сюда, сядь рядом. Времени совсем мало.

Аттила сел.

Она снова вздохнула, немного подумала и заговорила:

— Ты слышал про «Сивиллины Книги»?

— Книги пророчеств? — Он кивнул. — Среди моего народа пророчествами священные стихи, и всякое такое никогда не записывают. Они слишком драгоценны, и доверяют их только памяти святых людей.

— Ах, — вздохнула Серена. — По-моему, у кельтов тоже. Если бы так было и в Риме. — Она внимательно вгляделась в его лицо и продолжила: — Среди последних и самых великих «Сивиллиных Книг» есть пророчество о том, что Рим будет существовать двенадцать столетий. Когда Ромул основал город, он посмотрел в небо и увидел двенадцать грифов, круживших вокруг семи холмов, и понял, что они символизируют двенадцать столетий, во время которых боги позволят Риму триумфально править всем миром. Но город был основан Ромулом в — ты хорошо учишь Ливия?

— Да, — устало отозвался мальчик. — За семьсот пятьдесят три года до Рождества Христова. — Тут он нахмурился и начал подсчитывать на пальцах. Потом потрясенно посмотрел на Серену.

— Да, — печально подтвердила она. — Это грядет. Это произойдет скоро — если в это верить. Или так: если в это верить, это скоро произойдет. — Она втянула в себя воздух. — Я знаю, знаю, в эти дни все говорят загадками. Прости меня. Прин… скажем, императорской властью Стилихону велели уничтожить Книги и не оставить от них никаких следов. «Иначе люди будут продолжать верить», — сказали ему. Но… буря грядет. И многое из того, что было драгоценным и прекрасным, что казалось людям чудом, будет уничтожено и навсегда исчезнет.

Мальчик понял не все, о чем она говорила. Зато хорошо понял, что должен уходить прямо сейчас. Рим перестал быть для него безопасным.

— Куда мне идти?

Она улыбнулась и погладила его по щеке.

— Туда, куда ты всегда хотел уйти, маленький волчонок. Домой. — И встала. — Тот меч, что полководец Стилихон дал тебе…

— Он у меня, — ответил мальчик. — Надежно спрятан.

— Разумеется, надежно, — откликнулась Серена. — А у Стилихона есть еще один дар. Господь велел ему действовать мудро. Последнее, самое грозное пророчество… О, Кассандра, почему мы, сыновья и дочери Трои, не слушали?..

Похоже, она разговаривала сама с собой и, опять погрузившись в загадки Сивиллы, впала в беспокойство и бормотала тихонько, шаря глазами по полу.

— Мы думали, что пророчество обещало конец света, но ошибались. Мы все время истолковывали его неверно. Оно предсказывало не конец света, а только конец Рима.

Она в последний раз сжала руку Аттилы, глядя ему прямо в глаза своими встревоженными, темными, ищущими глазами, словно пытаясь сообщить ему что-то, что невозможно выразить словами, что было старше, чем возраст мира

— Все мы будем уничтожены, и все мы вернемся, — сказала она — Давным-давно меня учил этому один святой человек, а я не хотела ему верить. Зато верю теперь. Его звали Гамалиэль — Певец Солнца, Добытчик Огня, последний из Тайных владык. Где теперь его голос и мудрость? — Рука ее упала, а взгляд сделался далеким.

Наконец озадаченный мальчик спросил:

— А как я убегу?

— Сегодня ночью, — ответила Серена.

Внезапно где-то в дальней части дворца раздались неистовые вопли. Серена вздрогнула, и Аттила к своему немалому смятению заметил, что она дрожит от страха. Серена повернулась к нему.

— Уходи, — сказала она. — Часовой у твоей двери — верный человек. Оставайся в своей комнате. В назначенный час он отопрет твою дверь и проводит тебя к… к выходу из дворца. Оттуда ты дойдешь до Церкви Магдалины, а оттуда тебя выведет из города монах по имени Евстахий, и ты получишь свободу — а может быть, и лошадь.

— Лошадь!

Серена улыбнулась и снова прикоснулась к нему.

— Скачи, как ветер, маленький волчонок.

— Как осенний ветер в степи, когда на Восточном небосклоне восходит Альдеберан, помчусь я, — пробормотал Аттила — И как бледные листья горных берез, когда гонит их осенний ветер, помчусь я.

— А нам говорят, что у варваров нет поэзии! — улыбнулась Серена, но улыбка тут же увяла — Укради все, что тебе нужно. Ни с кем не разговаривай. Никому не сообщай, как тебя зовут!

Она отвернулась, чтобы мальчик не увидел ее слез.

— А теперь уходи, — повторила Серена.

Аттила шагнул к ней, как в мольбе протянув руки.

— Но… Но я…

Серена не оглянулась.

— Я сказала — уходи! — выкрикнула она

Мальчик вздрогнул, отшатнулся, потому повернулся и побежал. В глазах его блестели слезы.

* * *

Он вернулся в свою комнату, освещенную факелами, и увидел, что двое гвардейцев переворошили его постель, обыскали комод с бельем и теперь перебирали каждую его вещь. Он вбежал в комнату, но они едва удостоили его взглядом.

— Выйди, — буркнул один.

Аттила вышел и скользнул в коридор, ведущий к статуе Августа — его «загадочным образом» исчезнувший глаз уже заменили другим. Он пошарил за статуей; все на месте — его меч, подарок Стилихона, спрятанный в таком месте, где им вряд ли придет в голову искать.

За спиной послышались шаги.

Евмолпий. Он поднял изящно выщипанную бровь.

— Какие свеженькие разрушения ты намерен учинить сейчас, крысеныш?

Не говоря ни слова, Аттила вытащил сверток из-за статуи, развернул промасленную ткань и повертел мечом перед глазами евнуха.

— Что, красивый? — спросил он.

— Дай сюда.

Мальчик улыбнулся и помотал головой.

У евнуха неожиданно сделался опасный вид.

— Я сказал — дай сюда.

Аттила вскинул глаза, резко поднял меч на уровень плеча, согнул руку, чтобы нанести удар, и направил длинное, смертоносное лезвие прямо в грудь мучителя.

— Если он тебе так нужен, возьми.

Евмолпий посмотрел на него долгим, тяжелым взглядом, внезапно шагнул в сторону и попытался схватить мальчика сбоку. Но Аттила был быстрее. Он нырнул под вытянутую руку евнуха, повернулся на цыпочках и снова направил на него меч.

— Так-так, — тихо произнес Евмолпий. — И кто же — какой изменник — дал такому крысенышу, как ты, такой чудесный подарок?

Вопреки всем ожиданиям евнуха, Аттила неожиданно сделал выпад, испуганный Евмолпий шагнул назад, споткнулся о постамент статуи Августа и упал. С трудом поднимаясь на ноги, утратив все самообладание, он яростно ругал мальчика. Задержавшись еще на мгновенье, чтобы отряхнуть свой ослепительный позолоченный далматик после прикосновения варвара, Евмолпий, как разъяренная гадюка, прошипел по-гречески что-то нечленораздельное и ушел.

— Между прочим, порез у тебя нехороший, — крикнул вслед мальчик. — Вокруг глотки.

Он осторожно завернул меч и спрятал его в складках туники.

Упав, Евмолпий уронил лист бумаги. Когда он исчез за поворотом, мальчик поднял листок. Текст оказался зашифрованным. Он вернулся в комнату. Гвардейцы впустили его, заперли дверь снаружи и задвинули засов. Он рухнул на кровать и попытался разгадать шифр. Аттила любил шифры, но этот оказался сложным. Вскоре усталые глаза закрылись, и он уснул.

Но и во сне он продолжал трудиться над шифром. Он понимал, что это почему-то важно. Аттила видел сам себя как бы на расстоянии, в полумраке, напрягая зрение из-за гаснущей масляной лампы. Из одного из дальних внутренних двориков раздался странный, высокий крик, словно птичий.

Ему снилось, что он вскочил с постели и помчался в Палату Императорской Аудиенции. Там на раскрашенном деревянном троне сидела принцесса Галла Плацидия, окруженная детьми, что показалось ему странным — ведь у нее детей не было. Да и кто бы, как сплетничали в задних комнатах дворца, захотел на ней жениться?

«Галла и муж, — издевались они. — Девственница и страдалец».

Ее брат, Гонорий, сидел у ног принцессы и играл детским волчком. Принцесса гладила козленка, лежавшего у нее на коленях, и улыбалась. Козленок тоже улыбался. Рядом с ней стоял Стилихон. На лице у него было озадаченное выражение. Он прижал руку к спине и издал глухой, протяжный стон. Аттила в ужасе увидел, что у полководца из спины торчит большой нож с золотым орнаментом на рукоятке. «Я должен идти домой, к жене», — сказал Стилихон. Принцесса гладила козленка, смотрела на Аттилу и улыбалась. Он проснулся онемевшим от скорби и услышал крик. Он лежал в холодном поту и прислушивался изо всех сил. Может, это был вовсе и не крик. Может, это тот самый преданный гвардеец стучался в дверь, а может, и сам монах Евстахий. Но тут в ночи снова зазвенел крик, похожий на крик экзотических птиц в императорском птичнике, и мальчик понял, что происходит нечто ужасное. В глубине души он уже знал, что не будет ни преданного гвардейца, ни доброго монаха по имени Евстахий. Он остался один.

В коридоре раздались отчаянные вопли, потом звуки потасовки, потом, как от невыносимой боли, взревел мужчина. Потом бегущие шаги, хлопанье дверей, потом стало слышно, как трещит и ломается дерево. Аттила в испуге вцепился в кровать — так человек, уносимый черной ночью в океан, вцепляется в деревяшку. Мальчик не мог пошевелиться. В любой момент сюда могут ворваться гвардейцы с мечами наготове и пронзить его этими стальными лезвиями, пригвоздив к соломенному тюфяку. Но никто не пришел. Аттила заставил себя отпустить кровать и потряс головой, чтобы очистить ее от ночного кошмара Он встал и замотался в тонкий шерстяной плащ, хотя ночь была теплой. Потом взял меч и подошел к двери. Аттила обеими руками вцепился в рукоятку, поднял меч высоко над головой и с размаху вонзил его в тяжелую дубовую дверь. Он был исполнен решимости пробить в ней дыру, и неважно, сколько времени это займет. Но после первого же удара дверь зловеще отворилась. Часовых за ней не было.

Он дернул меч и с усилием освободил его. Как в тумане, он почувствовал в воздухе несомненный медный запах, даже вкус, крови, И ощутил, буквально волосами на затылке, что весь дворец укрыт облаком страха. Ночь окуталась безмолвным ужасом.

Мальчик побежал. Он пробежал мимо человека, обмякшего в дверях, остановился и вернулся к нему. Спереди грубая туника мужчины была темной и мокрой. Букко, толстый раб-сицилиец, его друг. Аттила опустился на колени и положил руку на щеку Букко. Она была холодной, как влажная глина. Аттила слегка шевельнул голову Букко, она неуклюже упала набок, и на шее открылась рваная зияющая рана. Мальчика едва не вырвало, он вскочил на ноги и кинулся прочь. За что Букко? За что простого раба?

Теперь сквозь туман страха до него стало доходить окружающее. Вокруг никого не было. Даже в этот поздний час во внутренних двориках должны находиться часовые, работать ночные рабы, aquarii должны носить ведра с водой, священники и дьяконы, служащие императорской семье, должны направляться на утреннюю службу в холодную, наполненную запахом ладана часовню. Но вокруг никого не было. Казалось, что дворец внезапно опустел — и все-таки издалека в жарком ночном воздухе доносились звуки.

Он снова услышал птичий крик, только теперь точно знал, что это кричит не птица, а женщина. Завернув за угол, во внутренний дворик, он едва на наткнулся на женщину, стоявшую у небольшого фонтана. Он никогда не видел ее раньше. Она была вся в белом, как жрица, но на протянутых к нему руках лежал мертвый котенок, рот был открыт в безмолвном крике, а глаза смотрели невидяще. Бессмыслица какая-то. Мальчик, спотыкаясь, попятился от нее. Безумство — ему вдруг захотелось расхохотаться. Все это настолько бессмысленно, что походит на ночной кошмар, но все это было реальным, пожалуй, чересчур реальным. Он совсем не спит.

Аттила услышал приближающийся топот, потом топот затих, потом захлопали двери и послышалось лязганье цепей, которые тянут по мраморному полу. Мальчик подошел к тюку лохмотьев, сваленному в углу, но тут тюк зашевелился и из него появилась окровавленная человеческая рука. Аттила побежал дальше.

Он услышал, как в городе зазвенели церковные колокола, и опять это было бессмыслицей. Казалось, что они предупреждают о каком-то зловещем, кровавом событии. Ему казалось, что звук раздается из-под земли, из царства хаоса и древних ночей. На этот раз он бежал по дворцу не тайком, как волк. Он бежал, прижав к груди руку и чувствуя под ней стальную тяжесть меча. Этой ночью меч ему понадобится.

Его как будто никто не замечал.

Мимо прошли два солдата, волоча под руки какого-то мужчину. Они именно волокли его, потому что ноги у него были сломаны. Он был одет в униформу высшего командира. Лицо у него распухло и покрылось запеченной кровью, так что мальчик не узнал его. Только зубы белели на темном лице, а губы растянулись в кошмарной улыбке.

Мальчик пошел дальше, по бесконечным пустынным коридорам, сквозь огромные залы дворца, отчаянно стремясь добраться до покоев Серены раньше, чем это сделает кто-нибудь другой. В одном из просторных залов дворца он увидел, что красивая мозаика бога Бахуса, украшавшая пол, разбита, как будто безумцем: лицо бога буквально уничтожено, превратилось в мозаичные осколки. Словно взбесившийся сумасшедший схватил тяжелую медную лампу и напал на Бахуса, как на живое существо. Полнейшая бессмыслица. Повсюду в воздухе висел резкий запах крови, слышались отдаленные вопли, чувствовался запах масляного дыма там, где проходили со своими кровавыми заданиями солдаты с зажженным факелом в одной руке и обнаженным мечом в другой. Кого-то из них хорошо наградят за ночную работу. Опять послышались приближающиеся шаги, снова в ночи раздались крики.

Мальчик помчался дальше и, наконец, добежал до дверей в покои Серены. Он заколотил в дверь. Серена услышала его голос, распахнула дверь, и Аттила кинулся к ней. Он обнял ее за талию и спрятал лицо в складках ее белой столы.

— Мой милый… — сказала Серена.

— Что это? Что происходит?

— Ты должен уйти. Ты должен уйти прямо сейчас. В темноте и неразберихе ты должен попытаться…

Аттила посмотрел на нее. Глаза у нее сверкали от слез.

Отчужденность и церемонность исчезли.

— Я обещал полководцу Стилихону, что никогда больше не буду пытаться бежать.

— О, мой дорогой, мой милый, эту клятву ты больше не обязан выполнять. — Она погладила его по голове. — Ни к чему выполнять клятву, данную тому, кто уже мертв.

Мальчик громко вскрикнул, и этот крик едва не разорвал ей сердце.

Где-то рядом разбилась ваза или бутыль. Раздался звук, словно по полу волоклись чьи-то ноги в сандалиях.

— Этого не может быть! — кричал мальчик.

Серена покачала головой. Это конец. Они обнялись и зарыдали вместе.

— Они сказали, что мой муж — предатель; он и его окружение.

— Кто «они»? Но он знал. Куриный Император и его сестра с ледяными глазами.

— Мой дорогой, ты должен бежать.

Но Аттила уже вытащил свой меч, и тут в комнату вошли двое солдат. Аттила шагнул к ним.

— Аттила, — раздался голос Серены у него за спиной.

Он оглянулся. Еще двое солдат уже стояли по обеим сторонам Серены, обнажив мечи.

Он отвернулся. Перед ним стояла цепь из шести или восьми солдат Палатинской Гвардии, блистательных в своих черных шлемах и кирасах. Они широко улыбались.

— Где Стилихон? — требовательно спросил Аттила.

Солдаты остановились. Их optio нахмурился.

— Этот предатель? А тебе какое дело, маленький негодяй? — Он подумал. — Надеюсь, его голова уже торчит на пике на городских стенах Павии.

— А мой сын? — спросила Серена. — Евхарий?

На этот раз даже optio не смог посмотреть ей прямо в глаза Уставившись в пол, он буркнул:

— Спит вместе с отцом.

Серена прислонилась к стене, пытаясь вдохнуть.

Мальчик вытянул руку с мечом. Его рука немного дрожала, но он не боялся и не отрывал от них решительного взгляда.

В обычной ситуации optio просто подошел бы к такому мальчишке, дал бы ему подзатыльник и вырвал меч. Но в глазах этого было что-то такое…

Он подал знак своим людям. Почти небрежно двое из них с цепью в руках шагнули к мальчику и перебросили цепь поперек груди Аттилы. Прежде, чем он успел что-то сообразить, они обошли его кругом, крест-накрест, и вернулись обратно; его руки оказались плотно пришпилены к телу. Он стоял беспомощный, как связанная курица на рынке.

— А теперь, — произнес optio, — брось меч, как пай-девочка.

Аттила непристойно обозвал его мать.

— Пожалуйста, — тихо произнесла Серена из дальнего угла комнаты.

Optio кивнул солдатам, державшим цепь. Они дернули, как в перетягивании каната, как будто мальчик был просто узлом в середине. Цепь резко натянулась, и Аттила охнул от боли. Меч выскользнул из его руки и, брякнув, упал на пол. Солдаты обернули вокруг него остаток цепи и потащили его прочь.

Следом вели Серену с приставленным к ее спине острием меча.

Аттила обернулся, и она что-то сказала. Слишком тихо, чтобы он мог расслышать ее слова, но он и так знал, что она говорит. И ее увели.

Его затолкали в камеру, черную, как безлунная ночь, сырую, как подземная пещера. Пока его заталкивали туда, он умудрился впиться зубами в мускулистую руку и вырвать кусок плоти. Аттила выплюнул его на гвардейца. Тот взревел от боли и ярости и швырнул мальчика о каменную стену так, что в глазах у того засверкали красные искры. Обмотанный цепью, Аттила рухнул на зловонный пол в углу камеры, уронил голову на грудь и потерял сознание. Очнувшись, он не смог ничего разглядеть. Из дальней камеры слышался женский голос, почти безумный от ужаса. Женщина кричала:

— Нет, нет, нет!

Но Аттила знал, что это не она. Они оба мертвы. Его единственные друзья, те, кого он любил… В голове болезненно пульсировала кровь, и он всхлипнул от боли. Что еще хуже, цепь сдавливала руки, и это было мучительно.

Но ярость перевешивала боль. Он так отчетливо видел их обоих в темноте камеры! Стилихон со своим длинным, скорбным лицом. Его скрипучий голос и слова «мой маленький волчонок». И она: ее большие темные глаза, ее нежная улыбка. Такой он увидел ее в последний раз.

«Мой милый…»

— Мой народ придет, — тихо произнес Аттила вслух, несмотря на боль. — Они не будут терпеть это оскорбление. — А потом громко, так, что тюремщик в дальнем конце коридора услышал и нахмурился: — Гунны придут.

 

9

Пусть польет дождь и утопит огни

Такова была ночь, когда полководца Стилихона и все его окружение беспощадно уничтожили. Императорский двор выдвинул официальную версию, согласно которой Стилихон тайно сговаривался с варварскими племенами, возможно, с самими гуннами, чтобы свергнуть Гонория и всю его семью и посадить на трон своего сына, Евхария. Но в это поверили немногие, потому что все знали, что Стилихон — человек благородный. И я тоже не думаю, что у него было сердце предателя. Я думаю, что Гонорий, подстрекаемый своей сестрой Галлой Плацидией, а также непорядочными и своекорыстными придворными вроде Евмолпия, Олимпия и других, увидел в Стилихоне соперника, которого любил народ.

В лагере у Павии великий полководец, столько раз бывший спасителем Рима на самых разных полях сражений, мог поднять оружие против небольшого отряда солдат под началом трусливого наместника Гераклиона, пришедшего той ночью арестовать его, потому что большая часть армии, несомненно, сражалась бы и погибла за него. Они были преданы Стилихону, а не императору. Но Стилихон не мог поднять оружие против своей горячо любимой родины, пусть даже родина хотела его убить. Он из Павии отправился в Равенну, где искал убежища в тамошней церкви. Наместник Гераклион окружил церковь, выманил Стилихона наружу лживыми обещаниями свободного прохода и, как только тот оказался в его лапах, бесстыдно обезглавил его, не сходя с места, по строгому, но тайному приказу самого императора.

Рим всегда убивал своих верных слуг, своих самых мужественных сыновей; во всяком случае, иногда так кажется.

Вместе со Стилихоном император убил также младшего сына Стилихона, Евхария; префектов-преторианцев Италии и Галлии; двух армейских военачальников, преданных Стилихону; квестора Бонавентура; императорского казначея и многих других, чьи имена забыла история, но не сердца, любившие их.

После этой резни придворные-подхалимы, что раньше пели хвалу Стилихону, внезапно прозрели, признали, что их ввели в заблуждение с самого начала, и начали пламенно доказывать, что он действительно был самым гнусным и злобным из предателей.

Многих друзей Стилихона подвергли ужасным пыткам, чтобы вынудить их признаться в измене. Все без исключения сошли в могилу молча, благородно подтвердив своей смертью дружбу со Стилихоном при жизни.

Жену Стилихона, Серену, тоже убили, задушили в подвале шелковым шнуром. была солнечной страны, за холодной темной рекой, которую должна была пересечь. Говорят, что она была спокойна до самого конца и молилась Христу о душах тех, кто ее убьет. Говорят, что она умерла в странной безмятежности, так подходившей ее имени. Словно она уже видела своего возлюбленного супруга, ждущего ее там, на берегах вечно

А войска Стилихона отказались верить, что их командир был предателем, так что единственным и немедленным результатом страшной резни было то, что тридцать тысяч воинов, яростно негодуя из-за поступков императорского двора в Риме, тотчас же присоединились к армии Алариха и готов, после чего Аларих, чувствуя, что империя опять разваливается на кусочки, вновь обратил свой взор на Рим.

При дворе Рима поселилась мучительная ненависть. Поселилось гнетущее принуждение, унизительная лесть и обнаженный страх, пробивающийся сквозь призрачные улыбки.

Аттила не улыбался. Он оставался пленником, хотя ему сохранили жизнь — лучшую гарантию того, что гунны не нападут на Рим.

Гонорий проводил все больше и больше времени в Равенне со своими цыплятами.

Галла Плацидия проводила все больше и больше времени в Риме, раздавая приказы.

А мальчик-гунн проводил все больше и больше времени в своей плохо освещенной клетушке, один, прижав кулаки к ушам или к глазам — выдавливая из них красные искры. Он разрывался между своими обещаниями, данными Стилихону, понимая, чего полководец от него хотел, и знанием того, что произошло с самим Стилихоном. Этот самый преданный слуга. «Делай то, что правильно, Аттила».

Но прошел еще год, а гунны так и не пришли.

Хотя мальчик постоянно оставался под строгой охраной, его занятия возобновились, режим немного ослаб, и даже комнату ему выделили чуть побольше.

Появлялись и исчезали другие дети-заложники, в зависимости от того, какие соглашения были достигнуты с германскими племенами, угрожавшими границам империи. Но Аттила не сходился с ними. Он презирал их всех.

Особенно он презирал двух принцев-вандалов, Берика и Гензерика, которые очень охотно и основательно романизировались. Их отпустили обратно к своему народу, но они с удовольствием вернулись в Рим для какой-то дипломатической сделки.

Они были на несколько лет старше Аттилы, может, шестнадцати и восемнадцати лет, и очень уверенные в своем превосходстве, изысканности и вульгарном остроумии. Как-то раз Аттила услышал, что они отпустили циничную шутку о гибели Стилихона и Серены. Он обернулся к ним и, пригвоздив их к месту своим взглядом, который уже в этом возрасте сделался просто угрожающим, сказал, что, если он еще раз услышит от них что-нибудь подобное, то позаботится о том, чтобы оба они еще до сумерек были мертвы. Братья переглянулись и расхохотались над этой скандальной угрозой. Но их выдала тревога в глазах; и больше они никогда не упоминали убитого полководца и его жену рядом с мальчиком.

Однако принцы вандалов, вероятно, под давлением более высокопоставленных придворных, постоянно пытались убедить Аттилу расслабиться и насладиться теми удовольствиями, которые предлагал Рим. Потому что хорошо известно, что вандалы — самые пассивные из всех народов.

— Там, в черных палатках твоего народа, есть у вас теплые купальни, изысканные вина, шелковая одежда, вкусная еда, которыми мы наслаждаемся здесь? — насмешливо спрашивал Гензерик.

А Берик добавлял:

— Я еще никогда не видел гунна в шелковой одежде, а ты, Гензерик?

— Никогда, — бормотал Гензерик, поглаживая свой шелковый плащ. — В шутовских пыльных кожаных штанах и, по-моему, в кроличьем мехе, но в шелках? Нет.

И насмешливо усмехались, глядя на ощетинившегося мальчика.

Аттила с презрением отвергал все их попытки сблизиться. Братья, как и все остальные дети-заложники, казались ему блаженными дурачками, ничего не знавшими о мире — в точности, как жирный, лоснящийся скот на пастбище: пасутся и нежатся на теплом летнем солнышке, даже не подозревая, что скоро придет зима и их попечители в мгновенье ока превратятся в их убийц.

Он держался еще более обособленно, чем раньше, а одного его взгляда исподлобья обычно хватало, чтобы даже самые крепкие соперники отступили.

Остальные дети кичились своим умением говорить по-латински и по-гречески, плененные тем, что считали высшей культурой своих хозяев. Они цитировали друг другу Горация и Вергилия или изящные куплеты Сафо; они прикрывали глаза и вздыхали, потому что весь мир восхищался расслабленными эстетами из Байи и Помпеи. Аттила продолжал усердно, с мрачной решимостью изучать латынь и историю Рима, хотя к своему педагогу-греку, бедному, навязанному ему Деметрию из Тарса, относился с презрением.

Он узнал о великих победах Сципиона Африканского, Цезаря в Галлии, Фабия Кунктатора (Фабия Медлителя), который победил карфагенян, уклонившись от открытого сражения, но втянув их в длительную партизанскую войну.

— Вот так мой народ завоюет Рим, — заявил Аттила, — терпением и хитростью.

Деметрий разозлился.

— Прекрати…

— Но ведь все эти великие римские герои побеждали другие народы и так блистательно расширили границы Рима? — уточнил мальчик. — Значит, войны и завоевания — это всегда замечательно?

Педагог, как всегда, попался.

— Только в том случае, если победитель является частью высшего закона и культуры, — осторожно сказал он. — Как Рим по сравнению с неотесанными племенами за его пределами. Разумеется, если бы Рим не был превосходящей культурой, провидение никогда не позволило ему сделаться такой великой империей.

Мальчик на мгновенье задумался, потом улыбнулся.

— Философия назовет это порочным кругом, — заметил он. — Ас точки зрения логики это и вовсе ничего не стоит.

Деметрий потерял дар речи, а мальчик засмеялся.

Когда-то Рим был великим. Это мальчик понял и нехотя признал. Когда он читал о Регуле, или Горации, или Муции Сцеволе — обо всех этих сильных, суровых, безжалостных героях древнего Рима, в его жилах вскипала кровь. Глядя на горделивые городские строения, он тоже признавал их величие. Но все это было давным-давно, в другом мире. Теперь все пришло в упадок: фрукт сгнил, осталась лишь оболочка. Римляне сбились с пути и даже не знают об этом.

Что касается варварских народов, которые Рим продолжал укрощать и чьего расположения искал, они теряли свои варварские добродетели, не приобретая при этом взамен ничего из старинных римских доблестей: ни силы духа, ни стойкости, ни самодисциплины, ни воинской дерзости. Они не учились гордиться собой, своей нацией и племенем, не учились смиряться перед богами, что является отличительной чертой истинной мудрости: гордое и даже радостное приятие любой судьбы, которую определили тебе боги, и неважно, насколько ужасной может оказаться эта судьба.

Вместо всего этого принцев-вандалов, или свевов, или бургундов совращали, учили их проводить свои дни в праздности, в вялом потакании своим слабостям, как Берик и Гензерик. А когда их отпускали и они возвращались к своему народу, то брали с собой поваров, придворных танцовщиков и массажистов, портных, музыкантов и поэтов, и устраивали в своих варварских домах неуклюжее и нелепое подражание римским обычаям. Они привозили с собой даже личных парикмахеров.

Однажды придворный парикмахер попытался подобраться к лохматой макушке Аттилы, но очень пожалел об этом.

Во всяком случае, готы были сделаны из более стойкого материала. И во время небольших столкновений между гуннами и высокими германскими всадниками с могучими копьями из ясеня и темно-коричневыми плюмажами, раскачивающимися на ветру, было видно, что репутация их заслужена. Но многие, очень многие племена варваров были уничтожены — не боевым оружием, а купальнями, вином и шелком.

Аттилу тошнило от надушенного императорского двора Рима, хотя он видел, что этот двор начинает рассыпаться. Внутри, среди широких залов с колоннадами, среди мрамора и золота, малахита и порфира, император и императрица и их лебезящие придворные могли наряжаться в парчу, тяжелую от рубинов и изумрудов, нанизывать на белые руки золотые браслеты, нацеплять на высокие прически жемчужные диадемы и скользить в зловещей тишине сквозь клубы фимиама под мозаиками, восхваляющими их. Но мальчик-варвар, маленький волчонок, видел своими немигающими желтыми глазами трещины в величественных зданиях и покинутые храмы, видел, сколько продуваемых сквозняками, нежилых комнат во дворце. Он видел, что люди начинают голодать, хотя богатые римляне по-прежнему ходили в шелках. Аттила презирал шелковые наряды даже на женщинах — разве не Элагабал, чудовищный мальчик-император Гелиогабал, первым в Риме начал носить одеяния из чистого шелка? Через три кошмарных года его безумных жестокостей народ восстал и убил его. А теперь они подражают ему, и не только в одежде, но и в алчности и порочности. Так казалось Аттиле. Эстеты даже рассказывали истории об изящных шутках Элагабала и ностальгически вспоминали о том, как он умерщвлял гостей на своих пирушках: они задыхались в тучах падающих лепестков роз. Гости ловили ртом воздух и, умоляя о милосердии, испускали дух, погребенные под цветами. Император смотрел на это и смеялся. Теперь эстеты тоже смеялись.

И мальчик тосковал о берегах широкого коричневого Дуная, о горах Харвад, о бескрайних равнинах. Он тосковал о простом кобыльем молоке и мясе, питая отвращение к богатым новинкам, к нелепым придуманным деликатесам, которыми питались римляне. Он тосковал по волчьему вою на горных перевалах, по черным войлочным палаткам своего народа, по большому монаршему шатру своего деда, Ульдина, укрытому шкурами зверей и украшенному вырезанными из дерева и раскрашенными конскими головами.

Он наблюдал и ждал. Терпение всегда считалось высшей добродетелью его народа. «Терпение — это кочевник», — говорили они.

Наступит час, и гунны придут.

Однажды он шел в кухню, чтобы пообедать, и тут к нему привязался один из управляющих.

— Сегодя ты обедаешь в личных покоях принца Берика и принца Гензерика, — промурлыкал он.

Мальчик нахмурился.

— Ну уж нет.

— По распоряжению принцессы Галлы Плацидии, — холодно ответил управляющий, не глядя на мальчика.

Аттила на мгновенье задумался, потом его горделивые плечи слегка опустились, и он позволил отвести себя в личные покои братьев-вандалов. Управляющий постучал, вялый голос ответил:

— Войдите.

Управляющий открыл дверь и втолкнул Атгилу внутрь.

Так, подумал Аттила, осматриваясь. Значит, вот что получаешь, если ведешь себя хорошо. Вот как Рим соблазняет своих врагов.

Дверь за ним захлопнулась.

Он стоял в большой комнате с колоннадой по трем стенам. Хотя на улице было еще совсем светло и длинный летний вечер еще не кончился, здесь уже задернули занавеси, и комната освещалась искусственно. Кроме того, похоже, что работает отопление под полом — в это время года! Аттила уже задыхался. Особенно потому, что чересчур жаркий воздух комнаты благоухал ароматом розового масла.

Пол был искусно украшен мозаиками и черным мрамором, в комнате стоял полумрак; она освещалась не дымящими глиняными масляными светильниками, а множеством превосходнейших, очень дорогих кремового цвета свечей из пчелиного воска, установленных в серебряном канделябре прямо у него над головой. В дальнем конце комнаты, в тусклом свете виднелись еще одни распахнутые двери. Оттуда раздавался смех, пронзительные вскрики и хихиканье.

В центре комнаты, вокруг низкого прямоугольного стола, уставленного изысканными блюдами из редчайшей рыбы и мяса, превосходными винами и экзотическими восточными фруктами, стояли три ложа. Да, эти принцы вандалов действительно привилегированные особы. Такие изысканные блюда доставлены, должно быть, прямо из императорских кухонь.

Гензерика не было видно, а Берик сидел, точнее, лежал, на одном из лож; к нему прильнула совершенно пьяная блондинка с высокой прической. На принце-вандале был белый шелковый халат, подпоясанный золотым кушаком, глаза он подвел углем, уже начавшим растекаться, и надел на оба запястья золотые браслеты. Берик перекатился по ложу и глупо улыбнулся мальчику, подняв кубок и рыгнув.

— Друг, — провозгласил он, — партнер по питию, распутник, я салютую тебе.

Из темной двери в соседнюю комнату опять раздались взвизгиванья и хихиканье. Берик обернулся в сторону шума, потом снова повернулся к мальчику и лучезарно улыбнулся ему. Он похлопал по соседнему ложу.

— Садись сюда. Сегодня у тебя особая ночь.

Аттила подошел и сел. В горле у него отчаянно пересохло, но он не хотел здесь ничего пить. Он представил себе прохладные горные потоки, в каплях которых отражалось солнце. И медленно текущие степные реки, цапель в камышах, с бесконечным терпением поджидающих добычу…

Полненькая рабыня, потупив взор, внесла большой кувшин вина. Берик протянул ей кубок. Она стала наливать вино, но у нее так тряслись руки, что немного пролилось на принца.

Берик уставился на нее.

— Ты, тупая вонючая сука, — очень тихо и невнятно произнес он.

Блондинка захихикала над его остроумием, а Берик продолжал:

— И к тому же уродливая. Иисусе, да глядя на такое лицо, даже в голову не придет хотя бы перепихнуться с ней, уж не говоря о женитьбе. — Блондинка просто зашлась от смеха, а Берик повернулся и добавил, обращаясь к Аттиле: — Даже если учесть, что мои запросы снижены вином, я ни под каким видом не прикоснусь к ней, а ты? — Он посмотрел на дрожавшую девчонку-рабыню: — Даже за все зерно Африки.

Девушка не поднимала головы. Аттиле она уродливой не показалась. У нее было круглое нежное личико и перепуганные глаза.

— Что ты здесь стоишь? — возмутился Берик, неожиданно повысив голос — Убирайся!

Она испуганно вздрогнула, но тут вмешался Аттила.

— Я… можно мне тоже глоток вина?

Он взял со стола кубок и протянул ей. Девушка, подошла к нему — руки у нее очень сильно тряслись — и стала наливать вино как можно осторожней. Она налила совсем немного, но Аттила кивнул ей и сказал:

— Хватит. Спасибо.

Он поднял глаза, чтобы улыбнуться, но девушка уже удирала, как испуганный зверек.

— Рабам не говорят «спасибо», ты, педераст, — заявил Берик. — Как крестьянин какой-то! Иисус! — И снова громко отрыгнул. — Пью с полудня. — Тут его рот перекосило. — Кажется, меня сейчас вырвет. — Он отхаркнул, наклонился и сплюнул на пол, потом снова сел и поморщился. — Фу. Мне нужно в купальню.

— Пойдем в купальню со мной, малыш, — предложила блондинка.

Берик ухмыльнулся, запустил руку ей под тунику и начал гладить грудь. Она застонала.

Аттила от стыда уставился в пол.

Берик поднял вверх свой кубок и выкрикнул:

— Usque ad mortem bibendum! Будем пить до самой смерти! — он выглядел очень довольным собой и тем, что знает это латинское изречение. Потом набрал полный рот красного вина, приблизил губы к обнаженной груди девушки и вылил вино на ее гладкую белую кожу. Блондинка ахнула, будто в экстазе

Аттила, не отрывая глаз от пола, сделал глоток вина. Ему никогда не нравился этот вкус, не понравился он и сейчас Еда тоже, хотя он проголодался, В центре стола стоял жареный лебедь, фаршированный жареным павлином, фаршированным жареным фазаном, фаршированным жареной куропаткой, фаршированной тремя или четырьмя крохотными жареными жаворонками, лежавшими в самой середине, словно в маленьком гнездышке. Это произведение искусства было безжалостно изрублено братьями на куски, но они не съели ни кусочка.

Почему ему приказали ужинать здесь? Аттила не понимал. Может, предполагалось, что его соблазнят или что-нибудь в этом роде? Он, соображая, кинул взгляд на большие серебряные ножи, лежавшие на блюде с жареным лебедем, и отвернулся.

— Поешь чего-нибудь, — посоветовал Берик. — Тогда не напьешься вусмерть слишком быстро. И должно же тебя чем-нибудь рвать, если придется — а судя по тому, какая намечается пирушка, это случится обязательно. Скоро придут эти педики — братцы-бургунды, а уж они в себя заливают так, что диву даешься. Нет ничего хуже, чем блевать одним вином. Иисус. — Он провел рукой по очень потному лбу. — Я как-то странно себя чувствую, — пожаловался он.

— О, привет, голубчик, — протянул другой голос из дальнего конца комнаты. Старший братец, Гензерик. Он вырядился в темно-красный халат с искусно вышитыми золотыми нитками охотничьими сценами, и очень высоко подпоясался. На шее у него болтался большой серебряный крест — вандалы очень гордились тем, что они христиане, считая эту религию знаком истинной цивилизации и Romanitas. Вокруг головы Гензерик обмотал что-то вроде жемчужного ожерелья, а худой, вялой рукой он обнимал хихикавшую девушку, которая посмотрела на Аттилу из-под опущенных ресниц.

— О, — тихо произнесла она, — только глянь на эти шрамы. Это так по-варварски! — Она говорила так, словно шрамы возбуждали ее.

Девушка была лет восемнадцати-девятнадцати, с большими синими глазами и очень длинными, прямыми черными волосами. Она накрасилась ярко-красной помадой, как уличные проститутки, жирно подвела глаза темным углем, а белую тунику с разрезами на бедрах спустила с плеча, обнажив округлость груди.

Гензерик отпустил девушку и плюхнулся на ложе.

— Яйца господни, — сказал он, — я готов. — Откинул голову назад, уставился на потолок, вздохнул и пробормотал себе под нос куплет из Мартиала:

— Balnea, vina, Venus corrumpunt corpora nostra Sed vitam faciunt, balnea, vina, Venus, что означает: «Красотки, купальни, вино, как говорят, развращают нас. Но они делают жизнь такой сладкой — вино, купальни и красотки»…

Потом поднял голову и ухмыльнулся Аттиле:

— Это Лоллия, — сказал он. — Лоллия — Аттила. Может, за вечер вы познакомитесь получше. — И подмигнул через плечо Аттилы. Берик захохотал и рыгнул.

Лоллия подошла к блондинке и начала целовать ее в губы. Девушка пьяно отозвалась, их языки переплелись. Они погладили друг друга по парикам и начали негромко театрально стонать. Оба вандала смотрели на это и ухмылялись.

Аттила не отрывал глаз от ножей.

Тут Лоллия оторвалась от блондинки, и он почувствовал, что она подошла к нему сзади. Девушка остановилась, возможно, беззвучно посмеиваясь, и закрыла ему ладонями глаза. Ладони были влажными от пота, но Аттила чувствовал запах ее духов. Потом он ощутил ее волосы на своей щеке, они его легонько щекотали, ее губы затеребили мочку уха мальчика, кончик языка двигался взад-вперед. Он вырвался и уставился в пол, щеки его полыхали от стыда.

— А, наш малыш стесняется! — заорал Гензерик.

— Только не говори мне, что ты никогда… — удивился Берик.

Аттила мечтал встать и уйти. Он мечтал убежать. Но что-то его удерживало.

Лоллия плюхнулась на ложе рядом с ним и положила голову ему на плечо. Она вздохнула, потянулась, и разрезы на тунике обнажили ее ноги до самых бедер. Такие голые и коричневые. Ногти на ногах она накрасила тем же цветом, что и губы, а ее сандалии были просто переплетением изящных полосок из мягкой посеребренной кожи, зашнурованных почти до колен, и от этого ноги казались особенно обнаженными. Мальчик старался отодвинуться в сторону, но не мог. Она взяла со стола кубок с вином, отпила немного, потом поднесла кубок к его губам, заставила его тоже сделать глоток и засмеялась, когда вино потекло у мальчика по подбородку. Она поставила кубок, повернулась к Аттиле и слизнула вино у него с подбородка.

— Клянусь титьками Юноны, ты ей нравишься, парень, — протянул Гензерик.

Руки Лоллии уже гладили его голые колени, потихоньку поднимаясь все выше. Он резко вырвался и наклонился вперед.

— Ах, наш малыш стесняется! — опять сказал Гензерик, глядя на них полуприкрытыми, покрасневшими глазами.

— Ага, — тихо повторила Лоллия. Она погладила Аттилу по голове, потом провела кончиками пальцев вниз по его шее. Он почувствовал приятный трепет в спине, а кожа покрылась мурашками. Аттила представил себе прохладные горные потоки, в каплях которых отражалось…

Он снова оттолкнул ее. Лоллия сердито засопела.

— Может, ты предпочитаешь что-нибудь другое, то, что любят гунны? — промычал Берик, тупо глядя на него.

Аттила уставился на него яростным взглядом

— И что это? — заинтересовалась Лоллия.

— Лошадь! — выкрикнул Берик.

Все трое — Лоллия и оба брата — сочли это смешным до истерики. Блондинка к этому времени заснула. Из уголка рта у нее вытекала розоватая слюна и капал на тонкий шелк, покрывавший ложе.

Берик сильно ткнул ее в бок.

— А ну, просыпайся, тупая шлюха, мы платим тебе не за то, чтобы ты тут спала!

Но девушка не проснулась.

— Ты ничего не знаешь про гуннов! — прошипел Аттила, кровь у которого кипела от бешенства, но его никто не слушал.

— Сначала они связывают кобыле задние ноги, чтобы она не лягалась! — орал Берик.

— А, так вот как вы это делаете? — хохотала Лоллия. — Нужно запомнить на будущее. Только на прошлой неделе в конюшне я была вся в синяках!

— Потом они перекатывают ее на спину, — веселился

Гензерик, — и готово — эти смешные желтые человечки так и наяривают между огромными бедрами своей любимой кобылы, как Купидон, имеющий свою мамочку Венеру.

— Чистая правда — я видел рисунки, — заявил Берик.

Они чуть не задохнулись от смеха.

Когда веселье поутихло, Берик рухнул на ложе. Лоллия снова повернулась к разгневанному мальчику и начала нашептывать ему на ухо всякие глупости. Он стиснул кулаки, но сумел удержаться и не ударить ее. А через некоторое время, против своей железной воли, он снова расслабился. Ее теплые пальцы заскользили по его бедрам, забрались под подол туники. И на этот раз, хотя он ненавидел ее — бешено ненавидел их всех! — он не смог пошевелиться, только закрыл глаза. От вина сердце его колотилось все быстрее и быстрее, словно он бежал. Он чувствовал, что не может двинуться. Потом он понял, куда легла ее мягкая рука, и ахнул.

— Задница Ганимеда, — произнес Берик, — думаю, он ей действительно нравится.

Мальчик закрыл глаза.

— Кстати о Ганимеде и его восхитительной… Ну, ты знаешь о чем, — сказал Гензерик.

Аттила открыл глаза, увидел, как братья обменялись похотливыми взглядами, и Гензерик кивнул в сторону дальней темной комнаты.

— Точно, — загоготал Берик, пошатываясь, поднялся на ноги и осушил кубок. — Держитесь, мальчики! Я и-иду!

Через несколько минут Лоллия взяла Аттилу за руку и заставила встать на ноги.

— Пойдем и мы туда, — пробормотала она.

Смущенный, возбужденный, испуганный, он позволил ей увлечь себя к темной комнате.

— Но… но… Разве… Я хочу сказать, ведь Берик уже…

Но девушка глянула на него из-под длинных черных ресниц и порочно улыбнулась.

— Чем больше — тем веселее, — сказала она.

Они уже подошли к двери дальней комнаты. Сначала Аттила не смог ничего разглядеть из-за полумрака. Он чувствовал руку Лоллии у себя на талии, она повернулась к нему, и он ощутил на щеке ее теплое дыхание.

— Ты видишь то, что вижу я? — мурлыкнула она. — Ты видишь, какие порочные вещи там происходят? Бьюсь об заклад, тебе нравится наблюдать. Я знаю, что тебе нравится.

Он еще сильнее возбудился. Потому что теперь видел, что в комнате нет ничего, кроме огромной кровати, а на кровати двигались смутно различимые фигуры. Глаза постепенно привыкли к темноте, и теперь Аттила видел, что на кровати лежат еще две девушки, обе обнаженные, издают негромкие стоны и по очереди целуют Берика, который уже успел раздеться.

Берик тоже по очереди целовал обнаженных девиц, а под ним Аттила увидел еще одну фигуру. И тут с ужасом понял, что четвертая фигура — это мальчик.

Он лежал, уткнувшись лицом в кровать, и на нем была только золотая цепь на талии и жемчужные браслеты на щиколотках. Как девушка. Как беспомощная девушка-рабыня, которую наряжает похотливый хозяин. Мальчик на кровати поднял голову и посмотрел на него из-под мерзкого дешевого парика с льняными кудряшками. Они заставили его надеть это, чтобы он походил на Ганимеда, и теперь Аттила увидел, какой он юный…

— Нет! — закричал Аттила и бешено рванулся в сторону от Лоллии.

— Милый, — сказала она, позабыв о чувственном мурлыканье, — что…

— Прочь от меня!

Он кинулся к двери, но тут Гензерик вскочил на ноги, истерически хохоча, и встал в проеме, перекрыв выход.

— Ах, малышу это не нравится? Малыш еще слишком маленький?

Аттила остановился перед ним, яростно сверкая глазами.

— Выпусти меня.

Гензерик печально покачал головой.

— Не разрешено. По приказу самой принцессы Галлы.

— Принцесса Галла не приказывала вот этого, — прошипел мальчик, ткнув пальцем в темную комнату.

Принц-вандал сардонически поднял бровь.

— Это факт? — И снова загоготал. — Это гребаный факт?

За спиной Аттилы визгливо захохотала Лоллия.

— Я всегда считал, — произнес Гензерик, снова вернувшись к своей вялой манере разговаривать, — что главная сила принцессы в том, что она так замечательно понимает человеческую природу. Тебе так не кажется, мой дорогой?

Лоллия уже стояла рядом с Гензериком, и он обнял ее. Они снова начали целоваться, прямо перед мальчиком, искоса наблюдая за ним и улыбаясь между поцелуями.

— Вы омерзительны, — спокойно сказал Аттила. — Вы просто рабы римлян. Вы просто мартышки в клетке.

Гензерик оторвался от Лоллии и ухмыльнулся.

— Ага, а почему бы и нет… Зато посмотри, что нам дается взамен. Какая клетка! Какие партнеры! Особенно вот эта — моя возлюбленная Ливия…

— Лоллия, — поправила его Лоллия.

— Ну, Лоллия, извини, — протянул Гензерик, снова привлекая ее к себе, запуская руку ей под тунику и лаская голые ягодицы. — Это маленькая шлюха с самыми восхитительно грязными мыслями, о какой ты и не мечтал. Поверь мне, она действительно может научить тебя такому, чего ты себе и представить не можешь.

Медленно и лениво они снова начали целоваться.

Но резко прекратили, потому что Аттила наклонил голову вниз и со всего размаха врезался в живот Гензерика. Тот с шумом выпустил воздух из легких и, задыхаясь, упал на бок.

Лоллия негромко вскрикнула. Потом попыталась схватить мальчика за волосы, но для нее он был слишком быстрым и слишком трезвым. Он нырнул ей под руку, распахнул тяжелые дубовые двери покоев и помчался во внутренний дворик.

Последнее, что Аттила услышал, когда летел в сторону своей маленькой, тихой, освещенной масляным светильником комнатенки — как Лоллия грязно ругалась, а Гензерик блевал на мраморный пол.

Он остановился у фонтана, где раб ополаскивал кувшин. Длинный летний день почти перешел в сумерки. Шел шестнадцатый час после рассвета.

— Чашу, — выдохнул мальчик.

Раб покачал головой.

Тогда мальчик выхватил у него кувшин и припал к нему. Это, конечно, не прохладный горный поток, но по крайней мере это вода, и она его успокоила. Он сунул кувшин в руки раба и вытер рот.

— Страшно, правда? — прошептал раб.

В обычных обстоятельствах рабам строго запрещалось обращаться к кому-либо первым, но обстоятельства были далеко не обычными.

Аттила нахмурился.

— Я не испуган, — надменно сказал он. — Просто это омерзительно.

Теперь нахмурился раб.

Аттила махнул в сторону покоев принцев.

— Некоторые из заложников, с которыми я якобы должен сойтись, — пояснил он. — Мразь.

Раб позволил себе едва заметную уклончивую улыбку.

— А почему, собственно, я должен быть испуган?

Глаза раба расширились.

— Вы хотите сказать, что еще не слышали?

— Не слышал, что?

— Про Алариха.

— А что с Аларихом? — Аттиле захотелось хорошенько тряхнуть раба. — Рассказывай.

Раб глубоко втянул в себя воздух.

— Он направляется к Риму. Во главе ста тысяч воинов.

Услышав эту новость, странный мальчик-гунн отнюдь не испугался. Совсем наоборот — к великому удивлению раба, на лице мальчика медленно расплылась широкая улыбка.

— Как Радагайс, — пробормотал он.

— С той разницей, что Аларих — это не Радагайс, — прошептал раб. — Все говорят, что он великий вождь, а его люди полностью ему преданы. Кроме того, кто в Риме будет командовать его войсками, теперь, когда… вы-знаете-кто мертв?

Аттила кивнул. Он взял кувшин, сделал еще один большой глоток и вернул его рабу.

— Спасибо, — сказал он. — Несомненно, рабов благодарить не положено, но все равно спасибо.

И странный мальчик-гунн пошел в свою комнату, а раб готов был поклясться, что слышал, как тот насвистывает.

Весь прочий Рим трусливо съежился от страха. Во дворце в Равенне началась настоящая паника. Люди бежали прочь, как цыплята, учуявшие лисицу. Ибо полководец Стилихон недавно убит, и не меньше тридцати тысяч его людей после этого присоединились к Алариху и его жестоколиким готам, и кто теперь будет спасать Рим? Говорят, наместник Гераклиан. Но Гераклиан — это куда меньше, чем Стилихон; а Аларих — куда больше, чем Радагайс.

— Этот дурак император Гонорий, — шептались в тенистых внутренних двориках дворца. — Он своей левой рукой отрубил себе правую.

По всему Риму, и по Равенне, и по всей Италии, от равнин реки По и цизальпинской Галлии до холмистых городов Калабрии, и на золотых холмах Сицилии разлетался страх и надвигалась неминуемая паника.

За исключением одной маленькой, тихой комнатенки, которая освещалась дешевыми, коптящими масляными светильниками.

Мальчик лет тринадцати-четырнадцати, слишком маленький для своего возраста, со щеками, на которых выделялись странные синие шрамы, стоял в этой комнатке на коленях и молился.

Он молился богу гуннов: обнаженному мечу, воткнутому в землю, образуя крест, похожий на крест христиан, только из твердой стали. Он молился своему отцу Астуру, Владыке Всего, что Летает, от имени убитого полководца Стилихона и его жены Серены. Он стискивал зубы, и сжимал челюсти, и молил о мести убийцам, и, вспоминая их, снова плакал.

А еще он молился, чтобы пришли готы и сделали ту работу, которую гунны так позорно провалили. Хоть они и враги гуннов с незапамятных времен, пусть готы придут и сравняют Рим с землей в красном ветре степей.

Пусть Тибр пенится от крови римлян.

Пусть здания рушатся, как сломанные кости.

Пусть все рушится. Пусть все будет уничтожено.

А когда его сравняют с землей, пусть землю утрамбуют сотни тысяч копыт коней варваров. И не оставят ни единого торчащего камня. Ничего, лишь семь голых бесплодных холмов у красной от крови реки там, где некогда стоял великий Рим. И ничего на этих холмах, лишь одна гробница под бесконечным небом. Гробница убитого полководца и его возлюбленной убитой супруги.

Сквозь слезы он снова услышал ее вздох: «Мой дорогой…»

Мальчик закрыл глаза и стал молиться Чакгхе, богу-коню равнин, и kotii ruh, духам-демонам ветра, и kurta ruh, волкам-духам святых Алтайских гор, и Духу Отцу Вечного Синего Неба.

…О Господь, я молю, пусть сегодня польет дождь и утопит все огни.

Пусть сегодня польет дождь…

 

Часть вторая. Бегство и падение

 

1

Об аримаспах, грифонах, гуннах и прочих чудесах неведомых земель скифов

А в это время далеко, в Китае, волновались племена…

Говорят, что северную границу Китайской Империи защищает большая стена, больше, чем любая из стен, которые пересекают север Британии, чтобы отражать нападения раскрашенных синим цветом людей из просторов Каледонии. Но чего только не рассказывают, а историк должен оставаться благоразумным, прежде, чем поверить во что-то и записать это. Не сам ли Геродот записал, что где-то в сторону Китая, на бесконечных диких пустошах Скифии, живет племя под названием аримаспы, и у каждого из них есть только один глаз? И то, что где-то в тех же местах обитают грифоны, которые охраняют огромные сокровищницы с золотом? Что есть племя, которое называется педасиане, и если этому народу грозит опасность, то их жрицы отращивают себе густые бороды?

Более того, нам рассказывают, что у гор, разделяющих Скифию пополам с востока на запад, живут аргиппейны, и питаются они ничем иным, как только вишневым соком, и пьют его, лакая из небольших мисок, как коты. У них нет никакого оружия, ибо они очень мирный народ. Все остальные племена Скифии считают их священным народом и никогда не причиняют им вреда. Хотел бы я встретить таких людей, да боюсь, что все это детские сказки, как и стерегущие золото грифоны, и не существует в мире племени, не знающего, что такое война или скорбное оружие войны.

А еще дальше на север от этих мифических миролюбцев, сообщают нам историки, в воздухе полно перьев; а еще севернее живут люди, которые шесть месяцев спят, а шесть месяцев бодрствуют, ибо так и создан год: половина его — ночь, половина — день. Но это просто нелепо. А среди людей, что зовутся исседонянами, говорит нам сам Геродот, женщины обладают совершенно одинаковыми правами с мужчинами — а это даже нелепей, чем люди, питающиеся одним вишневым соком! Ни одно общество, практикующее подобное помешательство, долго не протянет.

Я-то, конечно, не верю в такие мифы и сказки, и очень удивлен, что Геродот, называвший себя историком, утруждался записыванием подобных сумасбродных небылиц. Но не только Геродот, Отец Истории (Отец Лжи, как называют его некоторые остроумцы), записывал подобное. В бессмертной эпопее «Путешествие Аргоса» Аполлония Родосского разве не читаем мы о странных моссиноики, которые населяют отдаленную территорию Священной Горы в Малой Азии? Все, что остальные народы делают публично, эти делают наедине, а все, что остальные делают наедине, эти делают открыто. Но, разумеется, Аполлоний — поэт, а, как сказал Платон, все поэты — лжецы. Аполлоний выудил свою историю из «Анабазиса» Ксенофонта, чьи рассказы о моссиноики еще более диковинны. Он рассказывает, что они пользуются дельфиньим жиром, как греки — оливковым маслом; что их светлая кожа целиком покрыта прекрасными татуировками, изображающими яркие разноцветные цветы; что если они смеются прилюдно, значит, им очень стыдно, а обычно они идут к себе домой, чтобы там посмеяться втихомолку; и танцуют они точно так же, только наедине с собой, как безумцы. И едят они только в полном уединении, потому что считают, что вкладывание пищи в отверстие на лице совершенно омерзительно. А с другой стороны, эти люди шиворот-навыворот свободно испражняются прямо на улицах, безо всякого стеснения; а самое постыдное — это то, что они не видят ничего плохого в наслаждении сексуальными контактами со своими женами или даже, как древние этруски, с чужими женами, сладострастно и публично. Как говорит Аполлоний, словно свиньи в поле — они ложатся на землю для беспорядочных половых сношений и ничуть не смущаются присутствием зевак. Вот и подумаешь, не разгулялось ли у родосского поэта воображение и не обменял ли он вдохновение муз на вдохновение распутного ребенка…

Но, несмотря на все эти очевидные нелепости, мне открывается более глубокая истина, и я слышу мудрый старческий голос. Гамалиэль, кого я тоже имел удовольствие знать, говаривал, что все, во что человек когда-либо где-либо верил, обучает нас Пусть сказки об охраняющих золото грифонах не рассказывают нам правду о таинственных, не отмеченных на карте просторах Центральной Азии, зато они могут многое поведать о верованиях и сердцах людей.

Так говаривал Гамалиэль, и его глаза поблескивали лукавством и восторгом. Эти глаза видели столько чудес и ужасов, но они все равно сияют светом жизни. Эти древние, сверкающие глаза. Гамалиэль, Добытчик Огня, Певец Солнца, последний из Скрытых Владык — он странствовал так далеко и прожил так долго, и все равно вкладывал всю свою веру в таинственные слова, которые так любил: Все есть Бог.

Но я отвлекся. Позже я поведаю истории Гамалиэля. И право же, в свое время я введу в эту историю и самого себя, Приска Панийского — не в силу пошлой нескромности, а, скорее, потому, что на короткое время я действительно занял свое место на подмостках мира и принял участие в великой и ужасной драме истории. Но до этого еще много лет. А мы пока остаемся в детстве Аттилы и следим, как формировался его непокорный, железный, имеющий важнейшее значение характер. Мы остаемся в темных, бурных годах начала пятого столетия от Рождества Христова. Мрачные годы. Одни говорили, что они пройдут, другие — что станет еще хуже. Но немногие, очень немногие, мудрые, те, кто видит дальше, чем любой оптимист или пессимист, предсказывали, что грядущие годы будут и к лучшему, и к худшему, ибо в запутанном клубке истории — работе самого Господа, Который Любит Истории, очень часто трудно отделить одно от другого.

Я повторюсь: далеко, в Китае, волновались племена.

На обширных, бескрайних равнинах Центральной Азии начались дожди. Южные пустыни двинулись на север, а осеннее обновление сожженной солнцем травы перед началом дождей с каждым годом происходило все позже и позже.

И кочевники, видя на юге только безжизненную пустыню; на севере — темные, непроходимые леса Скифии; на востоке — только великую Китайскую империю и ее громадную, непреодолимую стену, были вынуждены двинуться в единственном возможном направлении — на запад, на теплые, плодородные земли Европы с ее умеренным климатом. В сторону Средиземноморья: море в центре мира и его древние, цвета львиной шкуры мысы, дремлющие на солнце.

Так началось великое переселение народов, длившееся веками и до сих пор не прекратившееся. А среди них двигалось самое дикое и опасное племя — гунны.

Они пришли с востока, с пересохшими от пыли глотками, с опаленными ветром глазами, устремленными к западному горизонту. Они скакали верхом на низкорослых, крепких лошадках с большими нескладными головами и гнали перед собой отары овец и стада исхудавшего, умирающего от голода скота.

Они несли луки и стрелы. Стрелы их не отличались от стрел других народов. Стрела — это всего лишь оперенное древко с заостренным железным наконечником.

А вот их луки изменили мир. Их луки были оружием страха, стреляющим очень далеко, с такими армии противника никогда еще не сталкивались.

Они были сделаны из нескольких видов материалов, а не просто из куска дерева, и на первый взгляд особого впечатления не производили: каких-то три фута длиной и походили на кусок хорошо отполированного рога какого-нибудь животного. Но стоило изогнуть его в руках или о бедро, и становилось понятно, что в них заключены необыкновенные сила и могущество. То, как эти луки изготовлялись, было строжайшей тайной, передаваемой через поколения. Основные элементы — рог, дерево, сухожилия и клей, сваренный из жил животных или из определенного вида рыб. Несравненные лучники-гунны за долгие поколения поняли, что рог сопротивляется сжатию, поэтому согнутый лук быстро принимает первоначальную форму, а определенные сухожилия — в особенности ахилловы сухожилия антилопы — сопротивляются растяжению. И лучники гунны стали приклеивать рог внутрь своих деревянных луков, а сухожилия антилопы — снаружи. Звучит так просто, но потребовались долгие годы, пока они довели свое искусство до совершенства. А когда это произошло, их луки превратились в оружие ошеломляющей силы. Говорят, что всякий раз, как воин-гунн натягивает тетиву и выпускает стрелу, он прилагает усилие, равное подтягиванию вверх на ветке дерева на одной руке, а на самом деле — и вовсе на трех пальцах.

Если вы вдумаетесь в то, что во время битвы воин-гунн выпускает за минуту до пятнадцати стрел, причем мчится он весь опор, как вихрь, сквозь ряды злополучной вражеской пехоты, вы поймете, каким крепким телосложением и прочностью обладают эти свирепые люди. Прочностью, во всех отношениях равной самому закаленному римскому легионеру с суровым лицом, в железном шлеме, да впридачу дополнительной скоростью и дерзостью. Ничего удивительного, что остальные чужеземные племена боялись их, как демонов ада. Даже готы, самое могучее племя из всех германских народов, обладающее львиными сердцами, испытывают к гуннам завистливое уважение.

Луки, которыми пользуются римлянами, стреляют на почтенное расстояние в триста пятьдесят ярдов или около того. Лук гунна посылает стрелу более, чем на пятьсот ярдов — на немыслимые полмили! Когда это впервые увидели в сражении, этому просто не могли поверить. Враги говорили, что гунны — не люди, а, должно быть, адские отпрыски колдунов и ведьм пустыни. Но в конце концов оказалось, что они люди, как и все прочие.

Стрела вылетает из лука гунна с ошеломляющей силой, поэтому через две сотни ярдов, когда римские стрелы в основном уже опускаются и падают в траву, стрела гунна все еще может без напряжения пробить деревянную доску толщиной в дюйм. Когда приходится сражаться против гуннов, от доспехов мало толка. Даже закаленная сталь становится просто мертвым грузом против этих ужасных, изогнутых луков и свистящих стрел.

Кроме того, воин-гунн демонстрирует потрясающее искусство верховой езды. Он может скакать во весь опор, каждые четыре-пять секунд выпуская свои смертоносные стрелы. При такой скорости практически невозможно поразить его в ответ, а сила и выносливость его крепкой низкорослой лошадки таковы, что она может нести на себе всадника и скакать при этом галопом целый час. Благородные испанские и каппадокийские лошади империи или же красивые, своевольные армянские и парфянские кони выдохлись бы за четверть этого времени.

Оказавшись рядом с врагом, воин-гунн может соскользнуть с чепрака и съехать на бок своему коню, удерживаясь только бедрами, и при этом по-прежнему скакать галопом и стрелять. Он может наклониться так низко, что будет стрелять из-под шеи лошади, пользусь ее телом, как прикрытием. Так стоит ли удивляться тому, что каждое племя по всей Скифии боялось гуннов? Или тому, что к этому времени каждая империя в Европе и Азии тоже начала их бояться?

Таковы были эти люди, которые пересекали великие равнины в своих крытых шкурами повозках, и их женщины и дети были такими же крепкими, как и мужчины. Повозки шли колонной, растянувшись назад так далеко, что невозможно было охватить их взглядом, рассыпавшись по безводной степи, и колеса этих скрипучих деревянных повозок поднимали пыль, рдеющую в лучах заходящею солнца. Чтобы пересечь вброд большие реки этой страны, могли уйти недели: когда они заходили глубоко в воду, над ревом скота поднимались песни кочевых погонщиков, фыркали лошади, под огромными деревянными колесами расплескивалась вода, визжали женщины, орали мужчины и возбужденно смеялись дети.

Племя продвигалось на запад, где столкнулось — и сражалось со всей своей свирепостью и безрассудством — с племенем, шедшим впереди. Они не делали различий между солдатом и штатским. Когда наступал час битвы, они ставили повозки в круг, чтобы спрятать женщин и детей внутри, каждый мужчина брал лук и копье и садился верхом на свою лошадку; сражались все. Каждый мужчина был воином — как в гражданской армии в Риме много лет назад, в дни его республиканского величия.

Но не надо думать, что эти племена занимали территории в том смысле, в каком захватывал территории и строил империю Рим. У этих народов не было ни границ, ни империй — они были кочевниками и поклонялись самой зеллле, как своему наследственному дому. Хотя одну группу гуннов — черных гуннов, народа Аттилы, несущих основной ужас остальным племенам — видели раньше на северных и восточных берегах Дуная, в Транс-Паннонии, с тех самых пор, как Баламир привел их в Европу за три или четыре поколения до Ульдина, время от времени они просто исчезали из вида. Потом даже богатые пастбища в займищах Дуная истощились, и гунны снова перекочевали на восток, перейдя через Харвадские горы, — которые римляне называли Карпатскими, — и спустившись на равнины самой Скифии. Многие из них смотрели назад, на восток, даже когда находились западнее Харвадских гор, где все еще живут многие их братья-гунны. И хотя они с жадностью вглядываются в мрамор и золото империй Средиземноморья, их мысли и мечты по-прежнему стремятся к открытым степям Азии — своему истинному дому. И летом, когда дни в году удлиняются, многие гунны из Паннонии, если не сражаются в это время со своими соседями, устремляются на охоту назад, на пустынные и безлюдные просторы Азии — только их они понимают и любят.

А там они многие месяцы живут в седле, опьяненные безграничной свободой и беззаконием этих необузданных земель. Или, скажем, единственный их закон — это закон лука, и аркана, и копья. Они скачут по широким равнинам, спускаются в долины и переходят через горы по узким перевалам в узкие, бессолнечные теснины у рек во время полного, белого паводка. Они охотятся на диких зверей, презирая жалкую, оседлую жизнь, которой живут люди в мире закона и цивилизации. Они охотятся на медведя и волка, на рысь, леопарда и зубра. Когда наступает зима, и мех диких животных становится густым от холода, они охотятся на горностая, бобра и норку. Они возвращаются, и сани потрескивают на полозьях из дерева и кости, потому что с верхом завалены мехами, богатыми, лоснящимися шкурами, искрящимися от скифских морозов. Эти меха они продают хитроглазым купцам в греческих торговых городах на берегах Эвксинского моря, в Танаисе, Херсонесе и Офиузе. Или еще дальше на запад, на рынках на Дунае и на ярмарке Маргуса.

На ярмарке Маргуса все и начнется. Там, где начнется конец всего.

 

2

В горы

Мальчика грубо разбудил один из палатинских гвардейцев. В руке он держал факел. На улице все еще было темно.

— Вставай и одевайся. Мы отправляемся на рассвете.

— Отправляемся? Куда это?

— В Равенну.

Всего через несколько минут он уже сидел рядом с Олимпием, одним из главных дворцовых евнухов, в высоткой, чрезмерно разукрашенной либурнийской карете, катившей по темным и безмолвным улицам Рима. Похоже, Олимпий здорово не хотел, считая это личным оскорблением, все путешествие провести рядом с полудиким гунном, и настоял на том, чтобы Аттилу как следует обыскали прежде, чем он согласится сесть рядом с мальчиком. А что вы думаете — у маленького варвара запросто может оказаться кинжал или что-нибудь в этом роде! Солдаты исподтишка переглянулись — удар ножиком в громадные мясистые телеса Олимпия вряд ли оказался бы фатальным. Мальчика должным образом обыскали и заявили, что он чист. Теперь Олимпий сидел рядом с Аттилой, время от времени прижимал к губам небольшой шелковый лоскут, пропитанный розмариновым маслом, чтобы оградить себя от омерзительных, болезнетворных испарений, которые наверняка исходили от мальчишки, и не желал ни слова ему сказать. Аттила этому радовался. Он не мог придумать, о чем бы ему захотелось поговорить с Олимпием.

Да и вообще, он вовсе не стремился ехать в одной карете с евнухом. В отличие от тощего и вечно голодного Евмолпия, но в полном соответствии с большинством тех, кого еще в детстве лишили семяносных частей организма, Олимпий был чрезвычайно жирным. При отсутствии других телесных удовольствий еда сделалась для него очень важной.

Свободные складки темно-синего шелка не особенно скрывали массивное туловище. Скорее они производили террасоподобный эффект, как в знаменитых садах императора Адриана в Тиволи: каждая терраса подпиралась все более и более толстой складкой жира. Соответственно евнух сильно потел. По его пухлым щекам струился пот и смешивался с белой свинцовой пудрой, которую он так старательно нанес утром на лицо, и уже не имело значения, исходят от мальчика-варвара болезнетворные испарения или нет.

Очень скоро от самого евнуха стали исходить испарения совсем другого сорта. Мальчик прижался носом к окну и понадеялся, что до Равенны не очень далеко.

С обеих сторон кареты ехали конные гвардейцы. Предыдущие попытки мальчика бежать не забылись, и шансов ему не оставили.

Длинная и неповоротливая колонна выползла из дворцовых ворот и направилась через весь город на север, по большой Фламиниевой Дороге. Обычно каретам не разрешалось ездить днем в городской черте, когда-то сам Юлий Цезарь издал этот закон. Но этот случай был особым.

Непосредственно за Аттилой ехали в еще одной разукрашенной и непрактичной карете Берик и Гензерик. Оба мучались похмельем, и от каждого покачивания кареты на широких кожаных ремнях их начинало тошнить. Они жевали фенхель, но это мало помогало. Около Фламиниевых Ворот Берик высунулся из окна кареты, и его вырвало.

В голове колонны ехал отряд Пограничной Гвардии, около восьмидесяти человек. Дороги в те дни были плохими, а леса — опасными, особенно после того, как пересечешь реку Нера по большому Мосту Августа и начнешь медленно подниматься в горы Мартанис. Но никакая разбойничья шайка, даже самая отчаявшаяся, не осмелится напасть на отряд хорошо обученных солдат.

Они выехали из Фламиниевых Ворот, и их число еще увеличилось за счет нового отряда из Палатинского лагеря: около пятидесяти гвардейцев в черных доспехах тотчас же заняли почетное положение в голове колонны, отправив пограничных гвардейцев в арьергард. Впереди всех ехал сам наместник Гераклиан. Казалось, что он с радостью оставляет Рим, чтобы оказаться в безопасности в окруженной болотами Равенне.

Галла Плацидия осталась в Риме.

Ее советчики просто умоляли ее. Евмолпий считал, что королевское присутствие в колонне необходимо, чтобы поддерживать порядок.

Она сухо, невесело рассмеялась:

— Я остаюсь здесь. И ты тоже.

Евмолпий заметно побледнел. Говорили, что готы не отличаются нежностью по отношению к плененным евнухам.

Перед тем, как отправиться с колонной, наместник Гераклиан сказал принцессе, что она должна бежать в Равенну, единственную безопасную гавань во всей Италии.

— Равенна — это итальянский Константинополь, — говорил он, — единственный город, который мы легко Сможем защитить. Рим всегда был уязвим для нападений. Вспомните Бренния и галлов.

— Вспомни Ганнибала, — огрызнулась Галла. — И не смей читать мне нотации, наместник Гераклиан. Может, я и вполовину младше тебя, но уже давно не ученица. Что ты скажешь про оставшуюся Палатинскую гвардию? Их больше тридцати тысяч, разве нет? С каких это пор армия в составе пяти римских легионов должна бояться шайки варваров, пусть даже многочисленной? Сколько легионов было у Цезаря, когда он завоевал Галлию? Или у Божественного Клавдия, когда он завоевал целый остров Британия?

— Ваше священное величество…

— Говори.

Гераклиан покачал головой.

— В Палатинской гвардии действительно тридцать тысяч человек… но у Алариха их больше сотни тысяч. И готы выиграли много сражений, от Скифии до Нарбонской Галлии и до самого подножья Пиренеев. Это нация великих воинов, ваше величество. Уже много Палатинских гвардейцев ушли в Равенну, а некоторые — на юг.

Галла презрительно фыркнула.

— Ушли в Равенну? Ты хотел сказать — бежали. — Она подбоченилась и снова смерила его взглядом. — Надо полагать, ты тоже уходишь в Равенну?

Гераклиан начал заикаться.

— Я… мне… я необходим, ваше величество, чтобы командовать колонной.

— Мне казалось, что любой младший командир пограничной гвардии без труда сумеет направить колонну в Равенну?

Гераклиан вспыхнул и ничего не ответил.

— Так, — произнесла Галла. — Палатинцы оказались настолько же преданными империи, как предшествующая им преторианская гвардия. А мы знаем, чем они кончили, правда, наместник Гераклиан?

Да, он это знал. Они кончили тем, что безжалостно убили императора Пертинакса и продали империю за пятьдесят миллионов кусков серебра. Ее купил богатый делец, некто Дидий Юлиан, который быстренько объявил себя императором. Он продержался у власти всего-навсего шестьдесят шесть дней, и тоже был убит — обезглавлен, как обычный преступник, в купальне.

— Пусть все бегут, — сказала принцесса. — Галла Плацидия не побежит.

Она говорила с самообладанием и таким величайшим чувством собственного достоинства, каких можно ожидать от императрицы, которая царствовала полжизни. И Гераклиану снова пришлось напомнить себе, что эта высокая, костлявая, бледнокожая женщина в длинном, жестком далматике и сверкающей тиаре — всего лишь девчонка двадцати одного года. Однако ей хватало воли и присутствия духа на дюжину Цезарей.

— Что произойдет, когда появится Аларих? — спросил он.

— Это ты мне расскажешь, — отрезала Галла. Ее ледяной взгляд пронзал наместника насквозь. — Теперь, после смерти твоего бывшего соратника, предателя Стилихона, ты — военачальник всей армии, разве нет? Я ожидала, что у командира будет куда больше решительности и смелости, чем проявляешь ты, наместник Гераклиан.

Ее голос сочился презрением. Гераклиан на миг прикрыл глаза. Он ощущал, как в нем вскипает холодная ярость. Как он ненавидел эту женщину! И как он ее боялся. Он попытался скрыть свои чувства, но она их уже заметила. Ее глаза казались ему иглами.

Галла усмехнулась.

— Ну?

Это она приказала убить Стилихона, в бешенстве думал Гераклиан. Я только выполнял приказ. А теперь я командую западной армией, а она пытается переложить на меня всю вину. Это несправедливо. Все ускользает прочь…

— Когда придет Аларих, — заговорил Гераклиан, пытаясь сдержать дрожь в голосе и потерпев неудачу, — вас возьмут в плен. И увезут из Рима в цепях.

— Нет, — возразила Галла. — Скорее, варварские орды увидят, как умеет умирать принцесса Рима.

Гераклиан встал и поклонился.

— Мне пора, — сказал он. — Я должен присоединиться к колонне. Прежде всего я предан…

— Императору, — улыбнулась Галла. — Да, разумеется. Ubi imperator, ibi Roma. Где император, там и Рим.

Гераклиан снова поклонился.

— Ваше величество, — произнес он, повернулся и вышел из комнаты.

Галла смотрела, как он уходит, с бесстрастным лицом.

Потом позвала Евмолпия.

— Ваше величество?

— Вели служанкам приготовить мне ванну.

— Да, ваше величество.

Что ж, подумала она, по такому случаю Галла Плацидия должна выглядеть исключительно хорошо.

Кроме того, она позвала писца и написала письмо, которое следовало немедленно отправить вслед наместнику Гераклиану.

Огромная колонна вытекала из города, но не было радостных возгласов от толпы, собравшейся по обеим сторонам дороги. Совсем наоборот — за отступавшей колонной следили с угрюмым осуждением, даже с откровенной враждебностью. Совершенно неожиданно великий триумф Гонория над готами, казалось, случившийся всего за несколько дней до этого, хотя на самом деле все произошло год назад — и торжественное заявление на

Триумфальной Арке, что варвары, враги Рима, уничтожены навеки — стал казаться лживым. Некоторые зеваки выкрикивали оскорбления и даже швыряли комья грязи в проезжавшие мимо кареты, но тут гвардейцы Палатина надвинулись на них, обнажив мечи, и те кинулись прочь. Большинство граждан Рима не могли бежать в Равенну. Им оставалось просто сидеть и ждать, когда придут готы.

Вдоль всей Via Flaminia располагались огромные кладбища с гигантскими гробницами из известняка, витиевато украшенными смесью христианских и языческих символов, рыбами, птицами, крестами и ракушками. Между гробницами высились темные, скорбные тени кипарисов. Аттила смотрел на них и размышлял. Римляне по обычаю хоронили своих мертвых за городской чертой. Хоронить кого-нибудь в черте города — плохая примета, считали они. Исключением был великий император Траян, завоеватель Дакии, единственной римской территории за Дунаем.

Когда он внезапно скончался во время похода, прах императора-солдата, наперекор его предсмертному пожеланию, привезли обратно в город и захоронили в помещении под громадной колонной, носившей его имя; вырезанные на ней барельефы предлагали выразительные свидетельства его побед над Дакией. Но многие говорили, что подобное погребение его смертных останков идет вразрез со всеми обычаями. И с того момента, целых три столетия назад, после высшего расцвета императоров из династии Антонинов — Адриана, Траяна и философа Марка Аврелия, когда Римская Империя охватывала значительную часть земного шара и наиболее цивилизованную часть человечества, с того момента, говорили некоторые, империя начала сокращаться; тогда и начался ее долгий и медленный упадок. А теперь к городу подходила армия из сотни тысяч голубоглазых всадников-готов, они уже были в Италии…

Мальчик жаждал увидеть, как Аларих въезжает в гордый Рим, хотя готы и были старинными врагами его племени. Но у него были и другие планы. Когда Фламинийская Дорога поднимется вверх, в горы…

День позднего лета был душным, в воздухе тучами вились комары. Они садились на лица кавалеристов, те раздраженно отмахивались и сдвигали на затылок шлемы, чтобы вытереть пот со лба.

Вокруг разворачивались огороды, снабжавшие бесконечные потребности Рима, а дальше шли обширные именья и виллы в долинах Тибра Высушенные солнцем сосновые шишки хрустели под колесами карет, стручки ракитника негромко взрывались на удушающей августовской жаре, из высокой травы доносилось стрекотанье разнежившихся на солнце цикад.

Олимпий потребовал задернуть на окнах красные занавески, чтобы хоть немного защититься от жары, и в карете стало сумрачно, как в церкви. Мальчик задремал. В лихорадочной дреме он видел Стилихона и Серену, один раз он даже проснулся, поверив, что они все еще живы. Вспомнив, он почувствовал, что память жжет его плоть, как солнечный ожог, а глаза ослепли от скорби. Он зажмурился и постарался снова найти убежище во сне. Ему снился Тибир, бог огня, и Отитсир, бог солнца. Ему снилась родина.

Карета остановилась. Аттила вздрогнул, отдернул занавеску и высунулся в окно. Олимпий попытался помешать ему, но мальчик не обратил на него внимания. Воздух был жарким, душным и зловещим Откуда-то издалека, от головы колонны, раздавались крики. Потом из арьергарда в голову колонны галопом промчался пограничный гвардеец. Когда он возвращался обратно, Олимпий окликнул его, и в это время колонна снова медленно двинулась вперед.

— Эй, послушай!

Кавалерист осадил коня, подтянув сжатые кулаки к груди. Мускулы у него на руках вздулись. Он повернул коня к карете и пустил его шагом, заметив с кислым видом, что внутри сидит жирный дворцовый евнух. Кавалерист молча смотрел на дорогу и на далекий горизонт с угрюмым выражением лица — плохой признак.

— Солдат! Как тебя зовут?

Солдат искоса посмотрел на евнуха и буркнул:

— Центурион. Центурион Марко.

— Марк?

— Нет, — медленно произнес солдат, словно разговаривал с особенно тупым ребенком. — Мар-ко.

«Марко, ну надо же! — сердито подумал Олимпий. — Это даже не на латыни. Это по-варварски.»

— Ну, Марко, что там такое произошло?

— Неприятности впереди на дороге.

— Что, разбойники?

Марко негодующе фыркнул.

— Разбойники, клянусь моей задницей! Прошу прощения. Но я думаю, мы бы справились с несколькими разбойниками, вам так не кажется? Нет. Большие неприятности, очень большие. — Он откашлялся и сплюнул. Некоторое время ехали молча.

— Ну, говори же, что там, — произнес Олимпий раздраженным от нетерпения и страха голосом.

— Да дело вот в чем. Вот мы, направляемся на север по Фламинийской Дороге. — Он показал рукой. — А вот Аларих, направляется на юг по Фламинийской Дороге. И мне почему-то кажется, что дорога недостаточно широкая, чтобы нам с ним разъехаться.

Олимпий прижал к губам свою пухлую белую ручку, и Аттила мог бы поклясться, что он приглушенно вскрикнул.

Мальчик перегнулся через дрожащего евнуха и спросил;

— Но ведь Аларих стоит лагерем в Цизальпинской Галдии?

Центурион всмотрелся внутрь кареты и в некотором удивлении отдернул голову, разглядев мальчика.

— Ты отлично осведомлен, — пробормотал он. — Ты тот самый гунн, да? Отпрыск Ульдина?

Аттила кивнул.

— Он отец моего отца.

Центурион пожал плечами.

— Он стоял там. Аларих всего месяц назад был за

Альпами, а сейчас идет на юг. Их всадников неуклюжими не назовешь. Полагаю, что завтра в сумерки он уже будет у ворот Рима. — Он расправил плечи и сурово сжал губы. — Ну, что будет — то будет. Наше дело — сначала добраться до Равенны. Так что мы собираемся повернуть на восток.

Мальчик изо всех сил постарался не выдать своего восторга.

— В горы? — спросил он.

— В горы, — кивнул Марко.

— В горы! — воскликнул Олимпий.

Мальчик вытянул шею и посмотрел на небо: тяжелое, потемневшее и разбухшее, оно предвещало яростный летний ливень. Готовые пролиться дождем тучи свисали с небес, словно гигантские серые брюха, которые вот-вот лопнут.

Аттила пришлепнул комара на скользкой от пота руке.

— Вот-вот будет гроза, — сказал он.

Центурион посмотрел не на небо, а вперед, на север, вдоль дороги, на горизонт.

— Похоже, ты не шутишь, — проворчал он и крикнул: — Хей! — Потом пришпорил свою гнедую кобылу, повернулся и галопом поскакал в аръергард встревоженной колонны.

Так-так, думал Аттила, устраиваясь поудобнее на роскошном мягком сиденье и почти забыв об Олимпии. Гроза. Все лучше и лучше. Мы направляемся в горы.

Мальчик любил горы. В горах молено спрятаться.

В первую ночь они разбили простой походный лагерь около Фламиниевой Дороги, а на следующую — у Falerii Veteres. В полдень третьего дня они пересекли мост Августа через Неру и почти сразу же повернули на восток, оставив позади широкие равнины Тибра и начав подниматься по узкой дороге в Сабинские горы, по направлению к городу Терни. Дорога сделалась ухабистой, а после Терни они свернули на проселочную дорогу, скорее, тропу через холмы, и колонна могла двигаться только медленным шагом. С такой скоростью они вряд ли могли покрыть больше пятнадцати миль в день, даже используя каждый светлый летний час, а этого они себе позволить не могли, потому что им приходилось разбивать лагерь и принимать меры безопасности, раз уж они не ночевали в укрепленных городах. И все-таки, догадывался мальчик, этот путь считается наименее рискованным, потому что меньше всего можно предположить, что императорская колонна выберет его.

— Где Галла? — спросил Аттила.

— Принцесса Галла Плацидия, о который ты, как я полагаю, справляешься в таком необычайно фамильярном стиле, — едко отозвался Олимпий, — осталась в Риме.

— И что с ней сделают готы?

Олимпий ханжески перекрестился, закатил свои опухшие глаза к крыше кареты и произнес:

— Ничего сверх уготованного ей Господом.

Потом нагнулся и отдернул бархатные занавески, чтобы впустить немного прохладного горного воздуха.

На склонах холмов паслись овцы и ягнята, кое-где встречались пастухи. Один остановился прямо на дороге, глазея на приближавшуюся колонну, и стоял там, пока гвардейцы не прогнали его прочь.

— Разумеется, хорошо известно, — начал Олимпий, не замечая, слушает его мальчик или нет. В сущности, он заговорил только для того, чтобы немного успокоить нервы, которые к этому времени совсем разгулялись со всеми этими солдатами, горами и готами. — Разумеется, хорошо известно, что пастухи здесь, в холмах, совершенные животные. Они не принимают ванну с момента крещения и до самых похорон. Да их и крестят-то редко. — Он с сомнением выглянул в окно и посмотрел на выжженную солнцем землю, зажав в жирной, белой, ухоженной руке носовой платок. — Они, наверное, до сих пор поклоняются козам, во всяком случае, большинство из них. — Олимпий снова устроился на сиденье. — Мошенники и разбойники, так говорят в Риме про обитателей Сабинских гор. А то и еще вульгарнее — «овцеложцы». Понятно, что имеется в виду. Да что там, еще совсем недавно Сабинские крестьяне были печально знамениты тем, что стригли волосы не только на голове, но и на лобке, причем публично. На рыночной площади, на глазах у собственных и чужих жен! Они так же чувствуют стыд, как животные, за которыми ухаживают.

Мальчик прыснул, и Олимпий сердито посмотрел на него.

Словно в доказательство словам евнуха, чуть дальше колонна миновала еще одного пастуха, который стоял и глазел на них так, словно они были первыми человеческими существами, увиденными им за долгие месяцы. Может, так оно и было. Он стоял совершенно голый, накинув на плечи овечью шкуру. Его темно-коричневая кожа пересохла и потрескалась под солнцем пустыни, ноги деформировались от недоедания в детстве или несчастного случая в зрелом возрасте, а глаза налились кровью и были дикими. Мальчик вспомнил эклоги Вергилия, вбитые в него греком. Вот вам и романтика пастушьей жизни. Олимпий что-то недовольно забурчал.

Мальчик ухмыльнулся.

Ох, уж эти итальянские варвары…

Он посмотрел назад и увидел, что пастух потрусил к зарослям кустарника, вывел из-за них изнуренного мула, взгромоздился на него и, повернув к долине, всего лишь раз оглянулся на императорскую колонну. Потом довольно жестоко лягнул мула и скрылся за горным выступом

Аттила выпрямился и задумался.

Они взбирались все выше и выше в горы, по каменистому ущелью, которое зимой, вероятно, превращалось в речку с крутыми берегами. Колючий кустарник цеплялся за осыпающиеся склоны, в жарком летнем воздухе громко стрекотали цикады. Тишина и одиночество здесь, наверху, подавляли. Казалось, что они уже очень далеко от Рима.

Мальчик не выдержал. Внимательно осмотрев крутые каменистые берега по обеим сторонам, он пробормотал:

— Отличное место для засады.

— О! — содрогнулся Олимпий. — О, не говори так!

— Ну, тут ведь не угадаешь, — произнес проклятый мальчишка, получая невыразимое удовольствие.

— В любом случае, этот солдат, Марк, сказал, что мы можем не бояться разбойников, — очень быстро и тревожно заговорил евнух. — В конце-то концов, ведь нас охраняет колонна хорошо вооруженных профессиональных солдат.

— А как насчет шайки бывших гладиаторов? — поинтересовался мальчишка. — Не гладиаторов-рабов. Я имею в виду профессионалов. Говорят, многие из них стали разбойниками, теперь-то, когда у них отняли работу на арене. Из них получится отличная засада, точно?

— Не будь смешным, — сказал евнух. — Ты, должно быть, наслушался глупых баек от рабов. — Он снова прижал платок к лицу, промокнув капельку пота, повисшую на кончике его носа луковкой. — Гладиаторы, ну надо же! — запыхтел он.

Однако мальчик был прав. Он всегда прислушивался к рассказам рабов и считал, что это отличный источник сведений. Он любил сведения. Они давали власть.

Император Гонорий отменил игры в 404 году, после самоотверженного протеста монаха Телемаха. В это же время он закрыл школы гладиаторов. К несчастью, ни самому Гонорию, ни его советникам не пришло в голову, что безработный гладиатор, как и безработный солдат, очень и очень опасен. А пять тысяч профессиональных гладиаторов, неожиданно оставшихся без работы, это величайшая опасность.

После хорошо оплачиваемой кровавой резни на арене казалось маловероятным, что эти мужчины спокойно сядут и превратятся в добрых горожан, пойдут работать водоносами, начнут рисовать фрески, станут торговать фигами или делать что-нибудь в этом роде. Некоторые пошли в армию, но остальные были для этого слишком старыми.

Армии требовались молодые люди в возрасте до двадцати одного года, здоровые, послушные и легко обучаемые. После стольких лет личного риска гладиаторы, несмотря на всю их прочность и предрасположенность к исключительной жестокости, считались плохим материалом для того, чтобы стать солдатами. Самых привлекательных внешне расхватали состоятельные римские дамы, как «личных помощников» и «носильщиков», а в одном случае, вызвавшем много веселья среди городских сатириков и в литературных салонах, как ornatrix или «парикмахера».

Слово изначально было женского рода, но теперь его так забавно применили к мужчинам-парикмахерам, в последнее время вошедшим в моду. В основном ими становились, конечно же, евнухи, или мужчины, которых интересовали только мальчики. Поэтому, заслышав о гладиаторе-парикмахере, сатирики заострили свои гусиные перья.

И вскоре по Риму начали гулять небольшие пасквили на тему о том, как странно, что ornatrix должен посещать свою хозяйку в ее личных покоях только после того, как он полностью обнажится, умастит себя маслом и энергично позанимается в спортивном зале со своим membrum virile.

Но улыбки на их лишенных естественности лицах увяли, когда они поняли, что основная часть гладиаторов подалась в горы, чтобы стать разбойниками.

— Вспомните Спартака! — предупреждали пессимисты.

— Да, и посмотрите, что с ним случилось, — возражали оптимисты. — Распяли вместе со всеми его людьми вдоль Аппиевой Дороги.

— Да, — напоминали пессимисты, — но только после того, как они уничтожили два римских легиона.

— А, — отмахивались оптимисты, — да, конечно…

Вот почему Олимпий так разволновался, когда проклятый мальчишка-варвар предположил, что на них могут напасть из засады. Как отлично понимал евнух, такое вполне могло произойти.

Хотя в основном бандитские шайки в Сабинских горах не считались большой угрозой. Они действовали трусливо, нападали на одинокие уединенные фермы или на богатых купцов, достаточно глупых, чтобы путешествовать без приличного воинского сопровождения.

Кем бы они ни были, казалось невероятным, что у них достанет безрассудства напасть на императорскую колонну с таким сопровождением, даже здесь, в этих отдаленных холмах.

 

3

Первая кровь

Первая стрела угодила Марко в руку около плеча.

— Проклятье! — взревел он. Стрела насквозь пробила ему трицепс Он приказал своему optio отломить древко и вытолкнуть головку с другой стороны. Сам он яростно вцепился зубами в кожаную уздечку и прокусил ее. Еще одна стрела просвистела у него над головой, пока optio пытался наложить тугой жгут. Галопом подлетел сероглазый британский солдат Люций.

— Первая кровь, центурион! — весело воскликнул он. — Отлично!

— Да, но к несчастью, это моя кровь.

Еще одна стрела, не долетев, покатилась по жесткой земле под ногами у лошади. Люций, прищурившись, огляделся. В безмолвном воздухе не было слышно ничего, кроме стрекота цикад, и видно лишь синее небо над головой. Ни облачка пыли, ни шороха.

— На нас устроил засаду… кто? Одинокий мальчишка лет шести? Что, во имя Света, здесь происходит?

Марко покачал головой.

— Представления не имею. Самая немощная засада, в которую я попадал.

Колонна остановилась, хотя они находились в узком ущелье. Стрел больше не было. Никаких поводов для паники.

— Когда кровь остановится… — начал Люций.

— Уже остановилась. — Марко потрогал жгут. — Тугой, как у девственницы…

— Отлично, центурион. У меня сообщение.

Отправляйся к палатинцам в авангард и спроси наместника Гераклиана — с уважением — чего он от нас хочет.

Марко вернулся быстро.

— Он говорит, что ты соображаешь лучше, чем он.

Люций уставился на центуриона.

— Он хочет, чтобы я отдавал приказы?

— Похоже на то. Он еще хочет, чтобы ты вместе с пограничной гвардией перебрался в голову колонны.

— Господи Иисусе! — Люций отвернулся. — Полководец Гераклиан, — произнес он себе под нос, — ты просто бесполезная куча навоза. — И повернулся обратно. — Хорошо, центурион, мы едем вперед. В конце ущелья, когда доберемся вон до тех бархатных дубов — видишь их? — ты, я и первый эскадрон резко поворачиваемся, едем налево и смотрим, что там можно увидеть. Как тебе такой план?

— Здорово сложный, но может, что и получится.

— Отлично, наглый ублюдок. Вперед.

Тронувшись с места, Марко подал безмолвный сигнал первому отряду из восьми кавалеристов, чтобы они приготовились отделиться от колонны и подняться вверх по левому склону.

В нужный момент они так и поступили, и Люцию не пришлось отдавать ни единого слова команды. Кони, напрягаясь, поднимались на крутой откос; с опущенными головами, раздувающимися ноздрями, они с трудом добрались до верха. Кавалеристы натянули поводья, остановились и огляделись.

Ничего. Ни единого облачка пыли.

— Что за чертовщина происходит, командир?

Люций, прищурившись, смотрел на равнину. Наконец он тихо произнес:

— Какая бандитская шайка, центурион, предпримет пробное, разведывательное нападение, чтобы проверить силы выбранной мишени? Даже не залп, просто несколько хорошо нацеленных стрел, а потом у них хватит дисциплины, чтобы отступить и исчезнуть до того, как враг сумеет ответить?

— Я что-то таких не знаю.

Люций снова всмотрелся в подернутый дымкой горизонт почти зажмуренными глазами.

— Гладиаторы? — предположил молодой кавалерист, Кариций, широко распахнув глаза в мальчишеском возбуждении и трепете. — Ставшие разбойниками?

— Гладиаторы, — пренебрежительно фыркнул Опс, египетянин-decunon с бычьей шеей, лет сорока. Он уже собирался в отставку, но по-прежнему был крепким, как и любой другой в легионе. По-настоящему его звали Опорсенес, но ему больше подходило имя Опс. — Вот только не надо мне про проклятых гладиаторов. Гладиаторы, детка, это актеришки с мечами в руках. Они просто чертовы знаменитости-убийцы, вот что это такое.

Как и любой другой солдат, Опс испытывал к гладиаторам, как к работающим, так и безработным, только презрение. Секс-символы, которым переплачивали, педики паршивые, показушные драчуны, такие и пяти минут не продержатся в настоящем сражении, где помогает остаться в живых только настоящая взаимная преданность и доверие между тобой и другими. Это тебе не размахивать мечом перед орущей толпой.

— Отлично, парни, — сказал Люций, поворачивая коня. — Назад в колонну и смотреть в оба. Еще ничего не кончилось.

— Да что ж такое происходит? — прошептал Олимпий, когда колонна снова потащилась вперед. — На нас ведь не могли напасть, нет?

— Похоже, что уже напали, — ответил маленький варвар, поудобнее устраиваясь на сиденье. — Я бы сказал, здорово дисциплинированное нападение.

Страх Олимпия перешел в презрительную насмешку.

— О, так ты у нас еще и военный эксперт, вот оно что? Несомненно, хорошо знакомый с военными трактатами Энея Тацита, Фронтиния и Вегеция?

Мальчик смерил евнуха взглядом и бесстрастно кивнул.

— Да, я их все прочитал. И еще тот, анонимный, De re militari, который учит, как можно плыть на судне с помощью бычьей тяги. Интересная идея. Особенно хороша для нападения в верховьях реки. Ты об этом знаешь? Евнух хватал ртом воздух, как умирающая кефаль.

Аттила улыбнулся и закрыл глаза.

— Они скоро опять нападут, — пообещал он. — Тебе лучше помолиться.

Они выбрались из ущелья и оказались на высоком, бесплодном плато. Идеальном для молниеносного нападения на медленную, неповоротливую колонну. Но лазутчики, которых выслал Люций — Гераклиан почему-то до этого не додумался — не сообщали ни о каких признаках жизни, кроме ящериц и цикад. А земля была слишком твердой и каменистой, и на ней не могло остаться заметных следов.

Они пересекли плато в напряженном молчании: пограничные гвардейцы в авангарде, Палатинские — в хвосте колонны. Опять начали спускаться к широкому естественному амфитеатру, поросшему травой. Дорога заворачивала вокруг подножья холма. Местность слева резко поднималась, а справа так же резко опускалась.

Люций приказал остановиться.

Ни звука, лишь ветер шелестит в сухой траве,

Опс что-то проворчал. Люций велел ему замолчать,

Он вспоминал тот день, когда Ганнибал перерезал римлян у озера Тразимене, напав на них из засады. Колонна римлян не смогла развернуться в боевой порядок, прижатая к берегу озера. Он думал, какое здесь отличное место для подобной засады. Слева крутой подъем, справа еще более крутой спуск. На этом склоне они ни под каким видом не смогут выстроиться в хороший боевой порядок.

Тут Марко сказал:

— Приближаются кони. Оттуда, из-за вершины.

— Пастухи? — предположил Люций. — С козами?

— Нет, лошади. С всадниками.

Они прислушались. Люций ничего не слышал. Напряжение сделалось непереносимым. Желание солдата начать битву, как хорошо знал Люций, часто приводило к слишком ранней атаке.

Нет ничего хуже, чем дожидаться противника, особенно невидимого и многочисленного.

Но Марко не был новичком. Он снова кивнул.

— Приближаются.

— Как ты их слышишь? — удивился Люций.

— Я не слышу. А наши кони — да.

Он не ошибался. Их лошади уже нервничали, унюхав пот и страх своих всадников. Но ветер принес с собой еще что-то. Они прядали ушами, а ноздри их раздувались, пытаясь уловить запах приближающихся сородичей.

Люций наклонился и заговорил прямо в дергающееся ухо своей прекрасной серой кобылы:

— Что случилось, Туга Бан? Нас ждут неприятности? — И выпрямился, не обращая внимания на скептический взгляд центуриона. — Думаю, ты прав, — Люций прищурился, оглядывая склон слева. Потом сделал знак Марко, чтобы тот дал команду всем спешиться. — И Палатинской гвардии тоже — если военачальник Гераклиан не против. Так что давай туда и вели всем пошевелить толстыми задницами.

— Мы не поскачем вниз?

— С нашей-то скоростью? С этими проклятыми перегруженными каретами? — Люций покачал головой. — Если мы останемся в седлах, нас порубят на кусочки. — Он соскользнул на землю и прикоснулся к эфесу меча. — Придется сражаться. — Он снова вгляделся в крутой склон и в дрожащее марево над ним. — И где эти паршивые разбойники с большой дороги?

Марко промолчал. Они оба отлично знали, где сейчас бандиты.

И оба отлично знали, почему стая грачей в дубраве под ними с карканьем поднялась в воздух и полетела прочь из долины. Грачи очень умные птицы. Они не улетают, если к ним приближаются лошади, овцы или козы. Зато улетают, если приближаются люди, и умеют отличите человека с луком от человека без оружия. Если грачи улетают — жди беды.

Марко вытащил меч и потрогал лезвие.

Люций выстроил их в две линии слева от колонны, лицом к подъему.

— Высокая горка, — пробормотал Марко.

— Это точно, — согласился Люций. — Надеюсь, ты

делал зарядку?

Марко отхаркался и сплюнул.

— Да-да.

Но он понимал, что Люций прав. Надо признать, этот офицер обычно всегда прав. Командир Люций — отличный парень. В подобной ситуации, если на них должны напасть сверху — а сейчас произойдет именно это — самое лучшее, что можно сделать (так чаще всего и бывает во время войны): ошеломить противника, то есть контратаковать вверх, в гору.

Марко поднял глаза — вот и они. Он негромко свистнул. Конратака в гору, с куда меньшим количеством людей. Боже праведный!

На уступе прямо над ними стояло не меньше четырехсот человек, наложив стрелы на тетивы. Одетые пестро, многие вообще голые по пояс. Из доспехов — не больше, чем кожаные нагрудники. Они стояли там небритые, оборванные, с дикими глазами. Но оружие у них было серьезное. Кроме луков и стрел — щиты, копья, а у некоторых еще и тяжелые пики. Пикником тут и не пахнет. Они стояли в строгом боевом порядке и бесстрастно смотрели вниз, на злосчастную колонну, ожидая приказа

Потом вперед шагнула одинокая фигура в белом и швырнула вниз мешок. Подпрыгивая на камнях, он раскрылся, и оттуда выкатились две отрубленные головы. Одна ударилась о колеса кареты и остановилась. Вторая покатилась вниз с обрыва. Разбойники.

Ждать дальше бессмысленно. Люций дал команду, и они бросились в атаку.

Мышцы на ногах горели и дрожали от напряжения, когда он взбирался вверх по откосу впереди своих людей. Они кричали, но Люций слышал, как, перекрывая этот рев, стрела за стрелой с тошнотворной частотой глухо вонзается в человеческую грудь. На таком близком расстоянии от доспехов не было никакого толка, а раны были смертельными. Уже пятеро выбыли из строя… десять… двадцать… А их всего-то восемьдесят, да еще пятьдесят палатинцев на левом фланге. И вот он уже в пяти ярдах от линии лучников и видит изумление в их взглядах. Их предводитель все еще не дал команды отступить или вытащить мечи, и они все еще стояли, обремененные луками, с удивлением видя, как быстро солдаты взлетели по крутому откосу вверх. Люций посмотрел на бандита, возвышавшегося над ним, и успел разглядеть налившиеся кровью глаза, запекшиеся от палящего солнца губы, ввалившиеся щеки и трясущиеся руки. Эти люди не в самой лучшей форме, в отличие от его людей.

И они сшиблись с врагом. Люций шагнул наверх и столкнул «своего» бандита с уступа. Снова шагнул вперед и взмахнул мечом. Вздрогнув, лучник попытался отразить удар — какая нелепость! — своим луком, но прочная сталь погрузилась в его кишки по самую рукоятку. Люций резко повернул меч и потянул его, и человек упал, давясь собственной кровью, а из рваной раны в животе вываливались наружу внутренности. Сзади к нему подбежал другой, вытаскивая меч, но он не успел. Люций стремительно поднял меч, прикрыв щитом грудь и живот, и воткнул острие в глотку противнику. Лезвие заскрежетало, ударившись в шейные позвонки, и Люций, поворачивая и вытаскивая меч, почувствовал, как они раздвигаются. Руку залило кровью. Человек безжизненно обвис, и Люций яростно толкнул труп щитом на того, кто подбегал следом.

То же самое происходило вдоль всей линии. На левом фланге молчаливые палатинцы методично превращали в фарш своих недокормленных противников. Следовало отдать им должное: когда дошло до дела, они оказались весьма крепкими солдатами.

Хотя во время подъема они потеряли, пожалуй, не меньше четверти своих людей, сейчас все сражались в смертельном, плотном боевом строю, как умели только римские солдаты, подставляя противнику сплошную стену щитов и сверкающих лезвий. И потрепанной шайке разбойников приходилось биться с твердой сталью.

Марко сражался справа от Люция. Хотя покрытый боевыми шрамами центурион никогда не позволил бы себе ни единого слова жалобы, Люций видел, что рана в его левой руке снова начала кровоточить. Марко старался удержать щит этой рукой, нанося удары правой, но левая рука быстро слабела, щит дрожал и опускался все ниже и ниже. В любой момент враг мог заметить это и нацелиться в горло или в легкие. Люций ничего не сказал, просто постарался прикрыть Марко, оказавшись немного впереди центуриона и прикрывая его слева. Они всегда составляли хорошую команду.

Чуть дальше вдоль линии пошатнулся и упал юный Каприций. Бородатый, похожий на нищего попрошайку мерзавец поднял у него над головой свое короткое копье, готовый вонзить его в шею юноши. Люций повернулся туда, но он уже не успевал. И тут, когда копье уже опускалось, Опс, крепко сбитый египтянин, кинулся вперед, подняв вверх щит и почти закрыв собой мальчика. Копье, разумеется, пробило щит насквозь, и судя по реву Опса, попало ему в руку. Но Каприций, хоть и был на волосок от смерти, остался жив. Он вскочил на ноги и вонзил свой меч в бок противнику, который все еще пытался выдернуть копье из щита Опса. Люций ощутил комок в горле. Все-таки под его началом служат отличные ребята. Будь он проклят, если позволит себе потерять еще кого-то. Он продолжал сражаться с безмолвной яростью.

Бандиты отступали по всей линии. И — какая глупость — они оставили своих коней тут же, рядом. Теперь они отступали прямо на ржавших, перепуганных лошадей, пытаясь пройти мимо них, под ними, даже над ними, некоторые прыгали в седла и хаотически мчались прочь. Линия солдат по-прежнему теснила их. Внезапно Люций заметил мужчину, швырнувшего вниз мешок с отрубленными головами.

Схватившись за поводья, он пытался повернуть свою лошадь, чтобы сесть на нее верхом.

Люций подтолкнул Марко:

— За мной!

Отошел назад и помчался вдоль линии налево, догоняя предводителя разбойников. Марко мчался за ним по пятам и орал во всю глотку. Люций ухмыльнулся. Это Марко, как он есть. На самом деле Марко кричал, потому что раненая рука пылала от боли.

Они добежали до вожака в тот миг, когда тот уже вскочил на лошадь и дернул поводья, поворачивая направо. Марко не тянул время даром. Он прыгнул вперед и вонзил меч в шею лошади. Из сонной артерии с невероятной силой хлынула кровь прямо в лица обоим. Вожак снова дернул поводья, пытаясь удержать умирающее животное, но тщетно.

Несчастная лошадь затопталась по кругу, ее большое сердце толчками гнало кровь, которая хлестала из зияющей раны на шее, задние ноги подогнулись, и животное рухнуло на землю.

Предводитель бандитов выкатился из-под нее и поднялся на ноги, но тут же снова упал на пыльную землю от пинка грубого, подбитого гвоздями башмака Марко. Тот решительно прижал острие меча к затылку бандита и, задыхаясь, стал ждать, что скажет Люций.

Стычка уже закончилась. Около двухсот мертвых бандитов лежали на земле. Раненых добивали. Оставшиеся в живых улепетывали через плато к дубраве. Кое-кто пытался их догнать, но было очень жарко, и сражение все равно завершилось победой римлян.

Люций избавил умирающую лошадь от мучений, вонзив меч за ее дергающееся ухо, в мозг. Он всегда жалел коней. Потом подошел и приказал предводителю встать на ноги.

Пленник выглядел пыльным и истощенным, но в его глазах полыхнули остатки гордости. Одет он был тоже странновато, в длинное белое подобие мантии, грязное, с оборванным подолом. Никаких доспехов, никаких щитков — никаких опознавательных знаков.

— Ну, — выдохнул Люций, помотав головой и поморгав, чтобы стряхнуть с глаз лошадиную кровь, — твое имя?

Мужчина опустил голову.

— Ты хорошо вымуштрован. Неплохая попытка засады.

Мужчина взглянул на него, и в его глазах загорелась ненависть.

Люций кое-что заметил. Вожак прятал левую руку. Люций схватил его за руку и вытянул ее. На указательном пальце блеснуло кольцо с печаткой.

Люций остро взглянул на него.

— Так ты был солдатом? Солдат, ставший бандитом, а? Что, однажды рассердился, потому что тебе не заплатили за несколько месяцев? Или начал капризничать? Значит, ты повернул оружие против Рима, который тебя кормил, которому ты всем обязан, и предпочел жить в лесу, как дикий зверь?

Бандит отвернулся, сплюнул и снова посмотрел на Люция, в глазах его по-прежнему полыхала странная ненависть.

— Я служил Стилихону, — ответил он.

Люций медленно кивнул и очень тихо произнес:

— Я тоже служил Стилихону. И мне нравится думать, что я по-прежнему ему служу.

Они долго смотрели друг другу в глаза.

— Что ж, — сказал, наконец, Люций и отпустил грязную руку вожака. — Достаточно.

— Вздернуть их?

Люций устало отвернулся.

— Вздерни.

Захватили живьем только восьмерых бандитов, включая вожака. Они послужат примером для других.

Раненых добили прямо там, где они упали. А эту восьмерку повели через плато к опушке леса.

В начале небольшого ущелья, ведшего с плато, стояла старая, потрепанная сосна. Пленников подвели к ней и раздели догола. Люди Люция перекинули веревки через прочные нижние ветви и надели петли на шеи пленникам, приготовившись подтянуть их вверх и повесить, и тут подъехал наместник Гераклиан и начал командовать.

— Думаю, тут нужен особый урок, — заявил он.

Люций отвернулся. Он не имел ни малейшего желания любоваться «работой» палатинцев. Но Марко заставил себя смотреть.

Палатинские гвардейцы связали пленникам руки за спиной, заставили их встать на колени и начали жестоко пороть плетьми из завязанных узлами кожаных шнуров. С особой жестокостью они пороли вожака, но он, как и все его соратники-разбойники, не издал ни звука. После порки вожака пинком швырнули на землю и крепко связали ему щиколотки. Между голенями ему пропустили веревку, обмотали ее вокруг лодыжек, другой конец веревки перебросили через нижнюю ветвь дерева и вздернули его вверх ногами. Один из гвардейцев взобрался на дерево и вогнал вожаку в скрещенные лодыжки девятидюймовый железный гвоздь, прибив его к стволу дерева. Так его и оставили, в сознании, дрожащего от боли и страданий, но безмолвного. Из пробитых щиколоток по его спине струилась кровь, капая на землю с его волос и кончика носа.

Марко знал, что самое страшное в таком перевернутом распятии. Девятидюймовый гвоздь, пробивший кости, это ужасно, но он не убивает. Нет, страшнее всего то, что ты перевернут вверх ногами, не в состоянии шевельнуться, и ждешь смерти. Это займет дня три, может, и больше. Бандиты оказались в тени сосны, поэтому от жажды они умрут не скоро. Кровь прихлынет к их головам и там и останется. Уже через час у них начнутся такие страшные головные боли, что и представить себе невозможно. Через день губы и языки у них распухнут и побагровеют, а белки глаз сделаются пурпурно-красными, как спелые сливы. Случалось, что глазные яблоки у людей лопались, не выдержав давления. Но и это не убьет их. Они умрут от кровоизлияния в мозг или от обезвоживания. А если этого не произойдет, дня через три они умрут от мучительного удушья, не в состоянии шевельнуть грудной клеткой, чтобы вдохнуть. И умрут они с благодарностью. Если им повезет, воронье не доберется до них, пока они не умрут. Эти стервятники, с сильными черными клювами и яркими, неулыбчивыми глазами. Но если не повезет, они учуют распятых издалека, прилетят, начнут терзать перевернутую грудь, выклюют глаза — деликатесное лакомство — пока те еще будут живы, или начнут отрывать мягкую плоть с губ. Нет никакого смысла закрывать глаза: они просто начнут с век, отрывая их осторожно, как шелк. Ничего удивительного, что ворон считают за бродячие души проклятых.

Гвардейцы Палатина по очереди прибили вверх ногами всех восьмерых бандитов к скрипучей, залитой кровью ветви старой сосны. Мученики стонали, некоторые умоляли не делать этого, но все оказалось бесполезно. У гвардейцев не было на них времени, зато было много презрения.

— Ну, ну, дамочка, кончай хныкать, — весело сказал один, забивая очередной девятидюймовый гвоздь. — Скоро будешь в Гадесе с деревянным мечом в заднице.

Люций сел верхом и посмотрел через долину на юг, в сторону Рима. Он понимал, что это отребье не заслужило ничего лучшего. Самое справедливое наказание для преступников. Но все же никто не мог заставить его наслаждаться этим.

Потом они проехали назад через плато, спустились к ждущим в колонне каретам, и высокое дерево с омерзительным украшением из живых, но умирающих людей, осталось позади.

Некоторые солдаты притащили с опушки леса охапки хвороста и сложили погребальный костер, чтобы сжечь трупы. Вонь с поля битвы уже сделалась невыносимой: кровь, пот и содержимое разрубленных кишок перемешались с жарким воздухом. Люди прикрывали лица, когда волокли трупы бандитов к костру. Тела горели медленно, шипели, как жарящееся мясо, высоко в воздух поднимался столб масляного дыма.

— Сигнал предупреждения, — одобрительно сказал Гераклиан, — всем остальным шайкам грабителей в этой местности.

Растопленный человеческий жир сочился из костра и затекал в растрескавшуюся землю. Люций приказал перенести погибших римлян на повозки и отвезти их в долину. Наверху слишком твердая земля, чтобы рыть в ней могилы. Внизу, где почва мягкая, им можно устроить достойные похороны, как подобает каждому, погибшему за Рим.

Они потеряли четверть своих сил. Люций принял правильное решение атаковать. Но это победа далась тяжело.

Еще больше солдат были ранены. Тех, кто мог выжить, перебинтовали товарищи и помогли сесть верхом.

Вот лежит один со стрелой, застрявшей глубоко в легких, и кровь, пузырясь, вытекала из него вместе с жизнью. Каприций, юный рекрут, всего восемнадцати лет. Даже упрямый героизм Опса не смог его спасти.

Рядом с юношей лежал сам Опс. Тот удар копьем сквозь щит тяжело ранил его в руку. Копье задело артерию, и крепкий египтянин потерял очень много крови. Он прижимал руку к груди, а его вторая рука, покрытая запекшейся кровью, была ржаво-коричневого цвета. Лицо у него стало пепельно-бледное, а дыхание — поверхностное и неровное.

— Вперед, солдат, давай-ка мы тебя починим, — сказал Люций.

Опс не обратил на него внимания. Он смотрел на Каприция.

Люций знал, что они были не только друзьями, но и любовниками. Такое случалось часто. Соратники смеялись над такими, давали им издевательские клички, вроде Минций Флавиан, если заставали их вместе в постели, но при этом большинство из них время от времени выбирали себе дружка. Опс мог умереть за юношу, и похоже, что именно это с ним и происходило. А они не могли позволить себе терять таких солдат, во всяком случае, не сейчас. Люций отвернулся и тихонько выругался. Не выругайся он, мог бы и заплакать. Марко опустился рядом с Каприцием на колени. Почему такое всегда случается с самыми молодыми?

— Сядь, мальчик, — ласково попросил Марко. — Нужно снять с тебя нагрудник, чтобы перевязать тебя.

Эта нежность, с которой солдаты заботились друг о друге после сражений. Люций все слышал, но не мог посмотреть.

Увидев, как погиб великий Гектор, рассказывает Гомер, даже бог Аполлон закричал на Олимпийцев: «Как жестокосерды вы, о боги! Вы живете ради жестокости!»

И Люций вспомнил старую песню:

Жестока воля Господня, И печаль моя все растет, И буду я плакать, любовь моя, Ибо войны не прекратятся никогда.

Каприций посмотрел на центуриона влажными полузакрытыми глазами и покачал головой:

— Подожди немного, — прошептал он. На его губах пузырилась кровь. — Совсем чуть-чуть.

Марко подождал. Остальные стояли вокруг, склонив головы. Через несколько минут Марко встал и сделал знак. Тело Каприция нежно положили на повозку рядом с павшими соратниками.

Возвращаясь в колонну, Люций посмотрел на Олимпия, сильно потевшего в полумраке богато украшенной кареты.

— Где, черт побери, мальчик?

— Я за мальчишку не отвечаю, — огрызнулся евнух. — Он ушел.

Кровь застыла у Люция в жилах.

— Ушел?

— Да здесь я! — раздался из-за его спины веселый голос. Люций обернулся и увидел Аттилу, скользившего вниз с покрытого травой откоса.

— Где, черт бы тебя побрал, ты был все это время? — возмутился Люций.

Мальчик остановился возле дверцы кареты, прикрыл рукой от солнца глаза и посмотрел вверх, на Люция, сидевшего верхом на своей огромной лошади.

— Наблюдал. — Он по-волчьи усмехнулся. — Учился.

Люций не был настроен шутить.

— Садись в карету, — скомандовал он, пришпорил свою Туга Бин, и колонна двинулась в путь.

Этой ночью они разбили лагерь в долине, после того, как похоронили своих мертвецов. Они вырыли по периметру большой ров, соорудили насыпь и ограждение. Оборонительный лагерь в самом сердце Италии! Странные настали времена.

Люди измучились, но все равно пришлось выставить ночных часовых, которые менялись каждые два часа. Люций и Марко несли вместе с ними первую стражу, хотя их глаза закрывались от усталости. Как только их стража окончилась, они вместе со своими людьми спустились к реке и выкупались перед тем, как уснуть. Они смыли запекшуюся кровь с рук, лиц и туник, потом набрали полные легкие воздуха и окунулись с головой под воду, просидев там столько, сколько смогли выдержать, и вынырнув на поверхность, благодарно хватая ртом воздух. Было темно. Никто из них не разговаривал, а река омывала их прохладной водой, очищая. Они зачерпывали полные пригоршни чистой, холодной воды, и выливали их себе на головы, словно совершали помазание. Они молились всем богам: и Христу, и Митре, и Марсу Ультору, и Юпитеру. Они поднимали глаза к небесам и видели там кружение звезд: Дракона, свернувшегося кольцом вокруг Полярной звезды, созвездие Орла и созвездие Щита, медленно скользящие к западному горизонту; серп луны, повернутый рогами вверх, как корона Дианы-охотницы; охотника Ориона, которого она жестоко убила, медленно поднимающегося к рассвету.

Люций подумал о жене, о том, что она видит те же самые звезды. Орион тает на небосклоне, когда она выходит из дома, чтобы собрать в белый передник свежие яйца, и солнце поднимается над ласковой долиной Думнонии. Его дети, Кадок и маленькая Эйлса, выгоняют во двор курочек ореховыми прутьями и без умолку болтают друг с другом, а их большие карие глаза остаются серьезными и внимательными. Он улыбнулся в темноту и почувствовал, как сильно бьется сердце. Он видел чистый, тоненький ручеек, бегущий по долине к серому Кельтскому морю; холмы и роскошные луга, на которых пасется упитанный белый скот; и высокие горные хребты, поросшие древними дубравами. Та страна ничего не знает о войнах и убийствах. Его жена и дети никогда не видели обнаженного в гневе меча, не говоря уже об отталкивающих последствиях сражения. Так и должно быть, и это правильно. Но теперь он боялся за будущее той страны, там, за пределами ослабевшего Рима, наслушавшись рассказов о жестоких пиратах-саксах, постоянно приближавшихся… Он должен быть там, с ними. Он так боялся за них.

Перед тем, как покинуть Иска Думнориум, чтобы подняться на стоявшие на якоре в устье реки суда, ждущие последние несколько потрепанных центурий из когда-то могучего Legio II Augusta, он заключил жену в объятия, и они поклялись друг другу, что каждый вечер и каждое утро, где бы ни оказались, они будут смотреть на луну и звезды, и их любовь помчится с ночным ветром над бескрайними равнинами, горами и пустынями, что разделяют их. Какие бы страны ни пролегали между ними, им светит одна и та же луна, одно и то же солнце. Люций смотрел на лунный серп и молился, рассказывая в молитве о своей глубокой тоске.

Потом солдаты вернулись в лагерь и, завернувшись в одеяла, уснули, как новорожденные.

 

4

Лес

На следующее утро Люций опять искупался в реке и увидел сверкающую вспышку пчелоеда, мелькающего над широким лугом. Он перекрестился и пробормотал молитву. Если пчелы к удаче, то что означает пчелоед?

Он вернулся в лагерь и увидел быстро скачущего верхом императорского гонца. Люций подошел, чтобы поинтересоваться, что за донесение тот привез, но всадник невыразительно ответил:

— Это только для наместника Гераклиана.

Люций пожал плечами, позволил тому спешиться и войти в палатку Гераклиана.

Через несколько минут гонец вышел из палатки, вскочил в седло и умчался прочь.

Гераклиан сообщил Люцию, что с этого дня Палатинская гвардия будет постоянно держаться в авангарде.

Они позавтракали грудинкой и сухарями, свернули лагерь и тронулись в путь. Пришлось снова подниматься вверх из долины. Они ехали по грубым, сожженным солнцем, пустынным равнинам, где лишь изредка встречались ракитник или кермесоносный дуб, воздух опьянял ароматами можжевельника и дикого тимьяна. По этой выжженной пустоши они ехали до второй половины дня. На юге собирались грозовые тучи, но гроза так и не разразилась. Даже здесь, в горах, воздух был жарким и душным. Потом начался медленный спуск, и дорога привела их в густой сосновый лес.

В лесу было темно и гнетуще, вернулась внушающая ужас, тяжелая атмосфера, что преследовала их в день, когда они покинули Рим. Несомненно, вот-вот должна была разразиться гроза. А в темноте леса тяжесть и безмолвие нависшего летнего дня казалась еще более зловещей. Лошади испугались, начали вращать глазами, сверкать белками и нервно прядать ушами, их ноздри раздувались, чуя опасность, а из-за густых, темных деревьев, стоявших, как злобные часовые, по обеим сторонам дороги, ничего не было видно.

Люций заметил, что Марко внимательно вглядывается в лес слева от дороги. Он проследил за направлением взгляда.

— Что там, центурион?

Марко покачал головой.

— Ничего.

Они снова замолчали.

Наместник Гераклион, едущий с Палатинской гвардией во главе колонны, поймал себя на том, что думает о Барии и о его легионах в темном лесу Тевтобурга, хотя сам находился в самом сердце Италии. Италия перестала быть безопасной. Еще он думал о Стилихоне.

Иногда ему очень не хватало общества и неиссякаемого оптимизма этого человека, убитого героя Рима, который его всегда возмущал и чьим убийством он руководил. Хуже всего то, что Гераклиан понимал — сам он человек очень слабый. А еще он понимал, что это самое ужасное ощущение для мужчины. Быть гребцом на галерах, быть распятым, стать «развлечением» во время представления с дикими зверями — все это ничто в сравнении с пыткой ежеутреннего пробуждения и понимания, что дух твой под панцирем сверкающей бронзы и алых красок слаб и робок. Гераклиан сильнее сжал поводья и поехал дальше.

Темные сосновые деревья почти соприкасались верхушками у них над головами, и те лоскутки неба, что все-таки виднелись между ветвями, были тяжелыми и серыми, как щиты. Стало так темно, что они с трудом различали тропу, и вдруг все осветилось — разветвленная молния ударила в лес в опасной близости к дороге. Буквально через мгновение громыхнул гром, показав, что молния едва не ударила в саму колонну. Лошади заржали, начали вставать на дыбы, всадники с дикими криками осаживали их.

В скрипучей либернианской карете, позолоченные украшения и кармазинные занавески которой среди этого зловещего и сурового ландшафта казались особенно нелепыми, Олимпий, охнув от страха, когда сверкнула молния, схватил Аттилу за руку. Мальчик аккуратно высвободился.

— Но наверное здесь, под высокими деревьями, мы в безопасности? — пролепетал, заикаясь, Олимпий.

Это прозвучало так, словно он обидчиво жаловался богам, устроившим эту грозу, на молнию и на то, как все обернулось. Знак глубочайшей тупости… И Аттила улыбнулся.

Олимпий не понимал этого мальчика-гунна. Он улыбался часто — эдаким волчьим оскалом, но в его улыбке не было счастья. Он был полон гнева, даже ненависти. Он улыбался, как маленький божок, наблюдающий за жертвоприношением.

Наместник Гераклион подал знак, что колонна должна двигаться дальше, и они угрюмо повиновались.

Опытные солдаты, такие, как Марко и Люций, опустили копья и сняли железные шлемы — уж лучше промокнуть. И стоило пожалеть знаменосца в такую грозу. Он не смел опустить знамя, даже ради собственной безопасности. Бедный парень превратился в живую мишень для молнии.

Поднялся холодный ветер, начал терзать ветви прямо у них над головами, трепать их плащи. А потом пошел дождь. Большие холодные капли падали на головы и плечи и барабанили по крышам карет, в которых сидели немногочисленные везунчики. После первых шумных капель дождь хлынул потоком, и солдаты в голове колонны с трудом различали дорогу из-за сплошной пелены воды. Гензерик и Берик, наконец, проснулись. Олимпий неистово крестился, да и по всей колонне солдаты и командиры то и дело осеняли себя крестом во имя Иисуса или обещали жертвы Митрасу и Юпитеру, если благополучно доберутся до Равенны. Многие давали обещания и клятвы всем троим богам. Чего беречь залог, если ставка одна?

Дождь все хлестал, волосы прилипли к головам, красные шерстяные плащи — к плечам, лошадиные гривы — к холкам, со всех струилась холодная горная вода. На пересохшей летней дороге, сначала твердой, как бетон, а потом размокшей и превратившейся в желтую, липкую грязь, быстро образовались лужи. И люди, и кони склоняли головы в знак повиновения, и страха, и усталости перед превосходящей силой грозы и богов грозы, но продолжали двигаться вперед. Один Аттила высунулся в окно кареты и, ухмыляясь, смотрел на дождь.

— Сядь в карету, мальчик, — бранился Олимпий. — Задерни занавески.

Но Аттила не обращал на него ни малейшего внимания.

Все остальные в колонне ощущали этот ливень, как беснующееся животное, угрожавшее уничтожить их единым взмахом ослепительно белых рогов. Но Аттила чувствовал, что гроза пронизывает его насквозь, что он — ее часть, что она не причинит ему вреда. Все остальные, съежившись в своих личных вселенных, чувствовали себя перед этой грозой такими маленькими, утратившими силу, испуганными, приниженными. А мальчик чувствовал себя сильнее, крепче, могущественнее: единым целым с громом, единым целым со вселенной. И глядя на него, ощущая часть этой истины, чувствуя что-то противоестественное, Олимпий зажмурился и опять перекрестился.

Аттила ухмылялся дождю и черному, залитому водой лесу, так плотно окружавшему их. Когда еще одна ужасная молния ударила в деревья рядом с дорогой, и одна из сосен рухнула на землю в окружении искр, дыма и пламени, и кони во всей колонне начали метаться во все стороны, закатывая глаза и прижав уши, так что пришлось с трудом сдерживать их, натягивая поводья, и каждый второй в колонне осенил себя крестом, беззвучно шепча отчаянную молитву, Аттила в исступленном восторге вглядывался в лес, смотрел на хаос темных, разъяренных небес и шептал:

— Астур, отец мой… Владыка Гроз…

И тут молния ударила в карету Берика и Гензерика.

Молнии непредсказуемы, и эта не тронула саму карету, но кожаные ремни, что поддерживали ее, лопнули, и вся громоздкая махина выгнулась по центру и опустилась на оси.

Задняя ось с громким треском сломалась. Перепуганные лошади заржали, встали на дыбы и попытались вырваться из постромок, но остались безжалостно прикованы к сломанной карете. Возница хлестнул их кнутом, и они нервно повиновались.

Колонна медленно остановилась. Двое верховых гвардейцев, ехавших по обеим сторонам кареты Олимпия, повернули назад, чтобы выяснить величину повреждений. Они быстро пришли к выводу, что сломанную карету нужно вытолкать с дороги в лес, а обоим принцам-вандалам придется пересесть в другую карету.

В этот миг Аттила обернулся и увидел, что Олимпий наклонился вперед и как-то странно сгорбился, а из его необъятного брюха торчит подрагивающее древко стрелы. Евнух, прижав руки к животу рядом со стрелой, бормотал:

— Меня подстрелили! — Он посмотрел на мальчика и повторил: — Меня совершенно ужасно подстрелили!

— Похоже на то, — согласился Аттила.

Большая часть стрелы оставалась снаружи, и мальчик уже сообразил, что в животе евнуха застрял дюйм или два, включая головку. Учитывая объемы Олимпия, рана будет совсем небольшая. Он бросил на евнуха короткий сострадательный взгляд и снова высунулся наружу. И точно, рядом с окном, в позолоченной стенке кареты, торчала еще одна стрела. Пока Аттила рассматривал ее, из темного леса и дождя беззвучно посыпались еще стрелы, как сверхъестественные посланцы из другого мира. Очевидно, тетивы невидимого противника еще не успели отсыреть. Одна стрела попала в ногу лошади; другая пробила глотку солдата, он упал на коня, вцепившись в его холку и заливая промокшую гриву кровью.

— Нападение! — закричал молодой optio. — Слева! Второй эскадрон, ко мне!

Восемь кавалеристов начали прокладывать себе путь в густоту леса, срубая мечами низко растущие сосновые ветви.

Вдоль колонны на полном скаку промчался Люций и яростно осадил Туга Бин, чьи передние копыта продолжали скользить вперед по желтой грязи. Люций, несомненно, давно заметил летящие стрелы.

— Спешивайтесь, вы, чертовы тупицы! взревел он. — Оставьте лошадей, воспользуйтесь своими паршивыми ногами! На нас напали и справа, и слева, если вы, конечно, этого еще ни хрена не заметили! А вы, парни, скиньте эту проклятую штуку с дороги — сейчас же!

Солдаты повиновались немедленно. Упряжь отрезали от поврежденной кареты, и кавалеристы, подоспевшие сзади, повели их прочь. В кожаное седло Люция, рядом с бедром, ударилась стрела, он протянул руку, не глядя, схватил ее и презрительно откинул в сторону, продолжая выкрикивать команды. Наместник Гераклиан и его гвардейцы во главе колонны не подавали признаков жизни.

Сломанную карету приподняли и столкнули с дороги, она тяжело ударилась о ствол высокой сосны и замерла.

— Вы, педики! — заорал Люций на испуганных принцев-вандалов. — Пересаживайтесь в карету перед вами!

Берик и Гензерик, съежившись под плащами, потрусили вперед, к следующей карете.

Люций резко повернул лошадь и вгляделся в дождь.

— Иисус, что за насмешка! Это же просто бандиты, ради Христа! Любители хреновы!

— Опять нападение! — проорал Марко, резко осаживая коня, — Я, черт возьми, просто поверить не могу!

— Я тоже! — крикнул в ответ Люций.

— Остатки той шайки?

Люций помотал головой.

— Это не бывшие солдаты. Они стреляют с обеих сторон.

Стрелы продолжали ударяться в щиты и стенки карет, но оба командира не обращали на них внимания.

— Можно подумать, — заговорил Люций, — что кто-то не хочет, чтобы мы добрались до Равенны.

— А наместник Гераклиан… — начал Марко.

Люций приподнялся в седле и вытянул шею, пытаясь разглядеть, происходят ли в голове колонны какие-нибудь решительные действия. Потом опустился в седло и раздраженно произнес: — Клянусь яйцами Юпитера! Те, кто на нас напал, это, выражаясь армейским языком, кучка хреновых любителей. А мы мечемся, как муравьи на муравейнике! — Он снова сердито повернул лошадь и продолжил отдавать приказы.

— Так. Опс, берешь двадцать человек, и паршивыми ножками пробираетесь вон к тем деревьям и убиваете бандитов. А ты, солдат Дерьмо-вместо-мозгов, приказываешь спешиться еще двум эскадронам и делаешь то же самое справа. И когда я досчитаю до десяти, чтоб ни одной больше стрелы из леса не вылетело! Грубоватого вида солдат и два эскадрона быстро спешились.

— А ну, дамочки, вперед! — весело скомандовал он. — Повеселимся в лесочке! Найдете кого живого — вырвите у него кишки и повесьте их на ближайшем дереве.

Они исчезли за деревьями, и оттуда почти сразу же раздались громкие вопли. Скоро еще от одной разбойничьей шайки ничего не останется.

Люций вернулся назад, к Олимпию и Аттиле.

— Что, опять бандиты? — завыл Олимпий. — Опять бывшие гладиаторы?

— Да-да, как же, — буркнул Люций. — Я прямо весь дрожу. Любители хреновы, вот кто. — Он сердито посмотрел на евнуха и Аттилу. — Вымуштрованные солдаты нападают на двигающуюся колонну только с одной стороны. Хреновы любители нападают одновременно с двух сторон. — Он сплюнул. — Как вы думаете, в чем тут дело?

Олимпий простонал, что представления не имеет. Мальчик немного подумал и произнес:

— Потому что можно попасть в своих?

— Послушайте, добрый человек, — негодующе взвыл Олимпий, который не мог поверить своим ушам. Они тут беседуют о военной тактике, а у него в животе застряла самая настоящая стрела, и он по-настоящему истекает кровью! — Послушайте, добрый человек! Я ранен!

Люций рывком открыл дверь кареты и нагнулся.

— В кишки? Поднимите-ка одежду.

— Я просто не могу позволить подобного…

Люций нагнулся еще ниже и аккуратно разрезал одежду евнуха кончиком меча. Стрела застряла в складках жира евнуха не больше, чем на полдюйма, и под кожей хорошо были видны очертания наконечника.

— Отлично, — сказал он. — Дышите поверхностно, чтобы стрела не продвинулась глубже. И стисните зубы.

— Прошу прощения?

— Я сказал, — повторил Люций, протянув руку, зажав стрелу в кулаке и резко дернув; издав неприятный хлюпающий звук, наконечник выскочил из брюха евнуха, и кровь потекла довольно сильно, — стисните зубы. Впрочем, уже поздно. Я ее вытащил. Прижмите чем-нибудь ранку, а когда мы выберемся отсюда, перевяжем вас

Но Олимпий лишился чувств.

Люций взглянул на Аттилу.

— Похоже, тебе придется поработать.

— Шутишь?

Командир покачал головой.

— Пока он не очухается. У жирных задниц вроде этого и кровь ленивая. Она скоро свернется. А пока прижми ему рану рукой. — Он ткнул мальчика в плечо. — Противная работа, я понимаю, но кто-то должен это сделать.

И исчез под дождем, во весь голос выкрикивая команды, чтобы снова построить колонну.

Аттила уставился на лежавшего без сознания евнуха (из дырки у него в брюхе текла кровь) и немного подумал. Потом оторвал широкую полосу шелка от бесценного синего наряда Олимпия, пропустил ему под спину, мокрую от пота, и завязал на животе. Но шелк очень быстро пропитался кровью, так что Аттиле пришлось сделать прокладку из своего собственного льняного рукава, хотя он считал, что жирная задница этого не заслуживает. Он еще сильнее разорвал одежду евнуха и плотно привязал получившуюся повязку шелковым бинтом. Немного понаблюдал. Белый лен впитал какое-то количество крови, но из-под него ничего не вытекало.

Аттила удовлетворенно отряхнул руки.

Тут евнух застонал и очнулся.

Мальчик на это совсем не рассчитывал.

Он слышал, как кричат под проливным дождем солдаты, слышал отдаленный рокот грома и понимал, что настал его шанс. Ладони у него вспотели, а сердце бешено колотилось в костлявой груди, но вовсе не от страха. Аттила краем глаза посмотрел на Олимпия, но евнух, похоже, забыл о нем, прижав руки к животу и тревожно выглядывая в окно. Аттила едва не принес ему извинения, но решил, что это будет нечестно. Мальчик вскочил на ноги, вцепился в лысую голову Олимпия и начал бить ее о деревянную стенку кареты.

К несчастью для евнуха, у Аттилы не хватило силы, чтобы ударить его до потери сознания. Но Олимпий почувствовал, что по затылку течет кровь, и его затошнило, голова у него закружилась, перед глазами заплясали зеленые пятна, и он с трудом прохрипел:

— Умоляю тебя, не убивай меня, кто бы ты ни был. Я щедро вознагражу тебя. Весь этот сброд — полное ничтожество, просто солдаты и рабы, но я человек богатый, у меня высокое положение в Риме…

Он упал на сиденье, хватая ртом воздух. Когда дверца кареты открылась, он сидел, зажмурившись, и только услышал, что гроза шумит сильнее, чем до этого. Потом он расслышал, как дверца болтается туда-сюда под напором ветра, и понял, что мальчик убежал.

Один из кавалеристов увидел бегущего к деревьям мальчика и тотчас же закричал:

— Побег!

Люций резко обернулся и издал крик отчаяния.

— Этот увертливый… Так, Марко, нападающих мы вычистили, все в порядке. Придержи несколько человек, чтобы допросить. Маленький принц далеко по такой погоде не уйдет. — Он вытер со лба пот и дождевые капли. — Скачи вперед, сообщи наместнику Гераклиону. Скажи ему — я имею в виду, предложи ему — чтобы он возглавлял колонну. Мы догоним их позже.

— У них это получится отлично, я уверен, — язвительно произнес Марко. — Палатинской гвардии не досталось ни одного удара.

Люций уставился на него.

— Что ты хочешь сказать?

— Ничего. Простому тупоголовому солдату вроде меня не пристало делать выводы. Я просто докладываю о фактах: странно, но ни единая стрела не полетела в сторону Палатинских гвардейцев или наместника Гераклиона. Все приберегли для нас.

Они внимательно посмотрели друг на друга. Не было в мире человека, которому Люций доверял бы больше, чем своему центуриону. Они спасали жизни друг друга чаще, чем можно было сосчитать.

— Что происходит, Марко? — спросил Люций. — Почему на нас охотятся?

— На нас ли? — уточнил Марко. — Или на тех, кого мы охраняем?

Люций нахмурился и тряхнул головой.

— Езжай вперед, центурион.

— Слушаюсь!

Люций махнул рукой эскадрону из восьми человек, давая знак следовать за ним. Он рассчитывал вернуться через пару минут, замотав маленького ублюдка корабельными канатами, если возникнет такая необходимость.

Колонна снова мучительно медленно тронулась в путь, а девять всадников нырнули в чернильную глубину соснового леса.

Гроза была яростной и короткой, как все летние грозы, и уже начинала стихать. Небо над головой светлело, хотя в сумраке соснового леса кавалеристы все еще толком не видели, куда идут. С деревьев капало, но с неба уже не хлестало. Каждые несколько секунд кавалеристы останавливались и прислушивались, а также изучали следы. На влажной, покрытой хвойными иголками земле след мальчика был слабым, но заметным.

— Как он собирается от нас скрыться? На дерево влезет? — пошутил один из солдат.

— Тихо! — приказал Люций. — Ни звука.

Поехали дальше.

Через несколько минут деревья поредели, и между темными стволами они увидели солнечный свет, прорвавшийся сквозь тучи и освещавший голые холмы впереди.

Они выехали на опушку, и даже эти закаленные солдаты, где только не служившие — от Стены до песков Африки, от диких гор Испании до заросших тростником берегов Евфрата — остановились и в благоговении уставились на открывшийся перед ними вид. Внизу расстилалась прекрасная долина, зеленая от виноградников и оливковых рощ. Чуть дальше высились древние известняковые холмы, серо-золотые под солнечными лучами, а на них паслись овцы и стояли небольшие фермы. А за ними поднимались ввысь горы, даже сейчас покрытые снегом; они купались в необыкновенном искрящемся свете, который отражался от последних грозовых туч и сверкал на обширном небосклоне. А над дальними холмами дугой изгибалась огромная радуга; ее воздвиг там отец Юпитер после великого потопа, во время которого спаслись только Девкалион и его жена Пирра.

И здесь, в сердце Италии, возникало чувство необузданности и опасности, как и на диких просторах за Стеной.

Люди и лошади, подсыхая на солнце, курились паром. Тут один молодой кавалерист резко вскинул руку:

— Вон он идет.

Люций посмотрел на него испепеляющим взглядом.

— Отличная работа, Сальций. Я смотрю на него уже пять минут.

Юноша со стыдом опустил голову, остальные захохотали.

— Все равно молодец, — сказал кто-то еще.

Остальные что-то согласно пробормотали.

— Будь у него хоть капля мозгов, спрятался бы в лесу, — заметил Сальций.

— Много ты понимаешь, — возразили ему. — Это же гунн. Он стремится на открытое пространство. Для него даже лес — тюрьма.

— Ну, считайте, что мы его поймали.

Остальные закивали.

— Это верно.

Люций прищурился, пытаясь как следует разглядеть далекую фигурку.

— Так это мальчик-гунн? Я-то считал, что сбежал один из принцев-вандалов. Вы имеете в виду того, которого зовут Аттилой?

Солдат немного растерялся от такой резкой реакции Люция.

— Да, командир.

— Тот, который всегда убегает, — добавил кто-то.

Светло-серые глаза Люция с непроницаемым выражением смотрели на долину. Далеко внизу маленькая фигурка мальчика отчаянно бежала через поля, между рядами виноградников. Он то и дело оборачивался на девятерых всадников на холме у опушки леса. Аттила понимал, что они хорошо его видят, и им некуда спешить. Какие шансы у мальчишки против девятерых кавалеристов?

— Ну, давайте, ублюдки! — гневно закричал он высоким, пронзительным голосом, согнувшись пополам, схватившись за грудь и задыхаясь. — Давайте, идите сюда, хватайте меня! — Он выпрямился и сделал непристойный жест рукой. — Чего ждете?

Его тонкий голос разносился по всей долине.

Услышали его и кавалеристы и ухмыльнулись друг другу против воли.

— Надо отдать ему должное, — признал кто-то.

Люций повернулся к своим людям,

— Возвращайтесь к колонне.

Помощник выглядел озадаченным.

— Почему?

— Один человек вполне в состоянии справиться с этой козявкой. Возвращайтесь к колонне и доложите наместнику Гераклиану, что я приведу мальчишку. Немного обиженные солдаты повернули коней и снова въехали в лес. Люций пришпорил лошадь и начал спускаться в омытую дождем, залитую солнцем долину. Оставив позади самый каменистый и крутой откос, он пустил Туга Бин в галоп, через влажный от дождя луг, покрытый поздними летними цветами и готовый к сенокосу, потом помчался через виноградники к тому месту, где видел мальчика. Он смотрел вперед, но к тому времени, как добрался до этого места, мальчик поднырнул под лозы и оказался на следующем ряду. Взбешенному Люцию пришлось проскакать до конца ряда и вернуться назад по следующему, но мальчик опять успел поднырнуть под лозы. Люций осадил тяжело дышащую лошадь и задумался. Он нагнулся, сорвал тяжелую, сочную рубиновую гроздь ягод. Всходил Арктур. Скоро наступит время сбора урожая.

Некоторое время Люций с удовольствием жевал виноград, потом произнес самым скучным голосом:

— Ты же понимаешь, что все равно никуда не денешься.

Наступило молчание. Мальчик решал, стоит ли выдавать себя ответом. Но, как и подумал Люций, он был слишком гордым и безрассудным.

— Но тебе меня не поймать.

Он еще не закончил говорить, как Люций соскользнул с лошади и осторожно пошел вдоль ряда, ведя животное под уздцы.

— Я могу велеть людям поджечь виноградник.

— Твои люди вернулись к колонне, — парировал мальчик.

Люций невольно усмехнулся. Военная сообразительность мальчика весьма впечатляла.

— Как ты собираешься добраться куда-нибудь самостоятельно? — спросил он. — В горах зима наступает рано. У тебя нет ни денег, ни оружия…

— Выживу! — весело отозвался мальчик. Похоже, он тоже чавкал непреодолимо спелым, сочным виноградом. — Бывало и хуже!

— Ты представляешь, что такое Альпы в октябре или ноябре? Ты ведь пойдешь в Паннонию через них, верно?

Мальчик не ответил. Он удивился, что Люций так точно просчитал его планы. Откуда он знает, что Аттила собирается на север, домой?

Тем временем Люций поставил лошадь в конце ряда, так, чтобы голова виднелась с одной стороны, а хвост — с другой. Туловище скрывалось за лозами. Аттила повернулся, увидел лошадиную морду в конце ряда, поверил в очевидное и нырнул в следующий ряд виноградника. Он лежал на мокрой траве, под темно-зелеными виноградными листьями и тяжелыми гроздьями. Люций подкрался к нему на цыпочках. Мальчик не шевелился. Он надкусил еще одну ягоду, и сладкий сок брызнул ему в рот. Главное, приглядывать за лошадью…

Тут он ощутил прикосновение холодной стали к затылку и понял, что все кончилось. Сердце его упало словно прямо на траву, и он выплюнул остатки сладкой виноградной мякоти. Его тошнило.

— Встань на ноги, сынок, — произнес Люций. Голос его звучал на удивление ласково.

Аттила опустил голову.

— Да пошел ты, — ответил он.

Люций не сдвинулся с места.

— Я сказал, встань на ноги. Я не собираюсь тебя убивать. Ты же самый ценный заложник Рима.

Мальчик прищурился.

— Пошел в задницу.

Что-то в его голосе подсказало Люцию, что тот действительно не сойдет с места, как бы он ему не угрожал. Поэтому командир вытянул руку, схватил мальчика за загривок и силой поставил его на колени. Тот стоял в угрюмом молчании, глядя на виноградные листья перед глазами. Вокруг его лица сердито жужжала поздняя сытая оса, она даже села ему на волосы, но Аттила не шевельнулся, чтобы прогнать ее.

И тут Люций сделал нечто очень странное и совершенно не военное. Он спрятал меч в ножны, сел рядом с мальчиком на мокрую траву, скрестив ноги, сорвал большую гроздь сияющего винограда и начал его уплетать, словно других забот у него не было. Мальчик посмотрел на него, и в его взгляде что-то промелькнуло.

— II Легион «Августа», Иска-Думониорура. А твой отец был галл.

Люций едва не подавился виноградом.

— Кровь Христова, парень! Вот это память!

Аттила не улыбнулся. Точно, это он. Высокий сероглазый командир с рваным шрамом на подбородке, арестовавший его тогда на улице после драки на ножах. Мальчик смотрел пристально, но не на Люция. На воображаемый образ.

— А ты Аттила, так?

Мальчик что-то буркнул.

— Меня зовут Люций.

— По мне так девчачье имя.

— Возможно, но это не так, ясно?

Мальчик пожал плечами.

Люций подавил поднимающийся гнев.

— По-кельтски это Люк. Или можешь называть меня Киддвмтарт, если тебе так больше нравится. Это мое настоящее кельтское имя.

— А что оно значит?

— Волк в тумане.

— Хм-м, — задумчиво протянул мальчик, разрезав ногтем травинку. — Во всяком случае, звучит лучше, чем Люций. Вроде как имя гуннов.

— А что значит Аттила?

— Не скажу.

— Почему не скажешь?

Мальчик посмотрел на Люция, или Киддвмтарта, или как там его зовут.

— У моего народа имена священны. Мы не говорим наших истинных имен всякому старому чужестранцу. И уж точно не говорим, что они означают.

— Иисус, да ты просто хитрый мошенник. А моя жена утверждает, что это я хитрый.

Мальчик посмотрел на него с удивлением.

— Так ты женат?

— Солдатам можно жениться, — ответил Люций, улыбнувшись. — Хотя некоторые говорят, что не успеешь жениться — начинаешь чахнуть; теряешь жизненные и мужские соки и всякое такое.

Мальчик рвал травинку на мелкие кусочки.

— Я полагаю, по-твоему только тупицы женятся? — продолжал Люций. — А ты не думал, что я настолько тупой, чтобы на веки вечные приковать себя к женщине.

Что-то в этом роде Аттила и подумал, верно.

— А, — тихо произнес Люций, глядя на запад, на холмы. — Ты просто не видел мою жену.

Теперь мальчик смутился, и его щеки ярко запылали, несмотря на бронзовую кожу.

Люций рассмеялся вслух.

— Еще поймешь. Пройдет несколько лет, и попадешь в рабство, как и все мы.

Черта с два, подумал Аттила, уставившись на свои грязные ноги. Девчонки! Он снова вспомнил тех хихикающих, полуодетых девушек в покоях принцев-вандалов, и то, как они возбудили его против воли. И испугался, что предсказание Люция уже исполняется.

— У меня есть сын твоих лет, — продолжал Люций. — Сын, и дочка помладше.

— У моего народа на вопрос, есть ли у него дети, мужчина вроде тебя ответил бы: один сын и одно несчастье.

Люций что-то пробурчал.

— Как его зовут? Твоего сына?

— Кадок, — ответил Люций. — Британское имя.

— Он похож на меня?

Люций представил себе карие мечтательные глаза своего сына, представил, как он неторопливо идет по залитым солнцем лугам Думнонии вместе со своей маленькой сестренкой Эйлсой. Он сжимает в грязной руке игрушечный лук и стрелу, пытается охотиться на белок и мышей-полевок или говорит сестренке названия цветов и объясняет, которые из них можно есть.

— Не особенно, — признался он.

— Почему это?

Люций рассмеялся.

— Он нежнее тебя.

Мальчик издал гортанный звук и сорвал еще пучок травы. Похоже, этот Кадок — тоже несчастье.

— Что ж, — произнес Люций, поднялся на ноги и встал над мальчиком. Он пошарил под плащом и вытащил короткий меч с широким лезвием из тех, что используют для ближнего короткого боя. Взял меч за лезвие и протянул его мальчику рукояткой вперед.

У Аттилы открылся рот.

— Это забрали у тебя вместе со свободой, — сказал Люций. — Пришло время вернуть его тебе.

— Это… это… — заикался мальчик. — Его подарил мне Стилихон. Всего за несколько ночей до того, как…

— Я знаю. И Стилихона я знал.

— Ты…? Я хочу сказать, ты…

— Стилихон был хорошим человеком, — произнес Люций. — И однажды я дал ему определенное обещание.

Их глаза встретились. Потом Аттила протянул руку и взял драгоценный для него меч. Лезвие было таким же острым, как и раньше.

— Ты ухаживал за ним, — сказал мальчик.

Люций ответил не сразу. Он расстегнул свой ремень с ножнами.

— Надеюсь, ты тоже будешь, — сказал он, протягивая ремень мальчику. — Не знаю, зачем Стилихон сделал тебе такой подарок. Мне он тоже сделал подарок. — И рассеянно улыбнулся. — И легче, и тяжелее, чем тебе. Я его не понимаю, не больше, чем ты, но для него это что-то означало. Поэтому и для меня это много значит.

Мальчик сражался с ремнем, пока Люций не велел ему повернуться и не застегнул его сам. Ремень оказался слишком свободным, поэтому Люцию пришлось показать, как можно укоротить его, чтобы он сидел плотно. Аттила сунул меч в ножны, поднял взгляд и кивнул.

— Хорошо, — сказал он.

Люций улыбнулся.

— Во время странствий будь осторожен, — сказал он.

Аттила уставился на него.

— Что ты имеешь в виду?

Люций нетерпеливо махнул рукой в сторону холмов.

— Тебе пора идти, парень.

— Ты отпускаешь меня?

Люций вздохнул.

— А я думал, ты соображаешь быстрее. Да, я отпускаю тебя.

— Почему?

Люций замялся.

— Так ты будешь в большей безопасности. Без колонны.

— Но ты… Разве у тебя не будет неприятностей?

Римлянин сделал вид, что не услышал вопроса.

— Старайся по возможности, путешествовать ночью.

Луна только начинает расти, но она поможет тебе, когда будет полной. Люди в деревнях нормальные, но не забывай, что все пастухи немного бандиты. Да еще они могут заинтересоваться тобой и по-другому — если ты понимаешь, о чем я. Несколько… гм… экзотично. Поэтому держись от них подальше — я бы так и поступил. И не вытаскивай меч, если в этом нет необходимости. Прячь его под плащом. Старайся выглядеть нищим, а еще лучше — сумасшедшим. Никто не будет грабить безумца.

Мальчик кивнул.

— Пожмем руки? — спросил Люций,

Гунн протянул ему пятерню.

— Руку, в которой держат меч, дурень.

— О, извини.

Мальчик протянул правую руку, и они обменялись рукопожатием.

— Иначе откуда я знаю, что ты не ударишь меня мечом во время рукопожатия? Ты ведь не друг Риму, правда?

Аттила ухмыльнулся.

— Правда, — сказал Люций. — А теперь вали отсюда. И больше я тебя видеть никогда не хочу.

— И я тоже, — ответил мальчик. Снова улыбнулся высокому командиру, в последний раз, прикрыв рукой глаза от солнца. Потом повернулся и потрусил по рядам виноградника в поле. Еще раз обернулся и крикнул:

— Будь я на твоем месте, я бы вернулся в Британию! С Римом покончено!

— Да, да! — крикнул в ответ Люций, махнув ему рукой. — Будь осторожен!

Мальчик пробежал через луг, поднялся на холм, на вершине обернулся, в последний раз помахал рукой и исчез.

Люций вернулся к лошади, сел верхом и поехал к лесу.

 

5

CLOACA MAXIMA

Ну? — спросил Марко.

Люций поравнялся с ним.

— Он ушел.

Марко кивнул.

— Я так и думал.

— Выбили что-нибудь из пленников?

— Полководец Гераклиан приказал нам отпустить их.

Сказал, они не стоят того, чтобы рисковать головой.

— В самом деле?

— Да. Но одно мы все-таки выяснили: они хорошо говорят на латыни. Просто отлично говорят.

Люций нахмурился.

— А почему бы и нет?

— Видишь ли, они готы.

Люций резко осадил лошадь.

— Они что?

— Отряд готов.

Люций уставился в пространство между дергающихся ушей Туга Бин. Бессмыслица какая-то.

— А где Гераклиан сейчас?

Марко хмыкнул.

— Он и все палатинцы посадили остальных заложников верхом на коней и отправились вперед. По сути, они уже далеко. А мы по непонятной причине остались здесь, с каретами.

— А жирный евнух?

— Тоже с ними.

— Что, верхом? Да как?..

— И не спрашивай. Не самое приятное зрелище.

— Но они пока считают, что Аттила с нами?

— Пока да.

Люций пришпорил лошадь, и они какое-то время ехали в задумчивом молчании.

Потом Марко сказал:

— Можно спросить?

Люций кивнул.

— Тебе не кажется, что кто-то очень не хочет, чтобы мы добрались до Равенны?

Люций тряхнул головой.

— Я уже не понимаю, что мне кажется. Я не понимаю, что за чертовщина здесь происходит, но точно знаю одно: я очень рад, что я простой тупоголовый солдат, а не паршивый политик.

Центурион ухмыльнулся.

Когда стало совершенно очевидно, что палатинскую гвардию им уже не догнать, Люций послал двух солдат вперед за подкреплением. Они должны были как можно скорее домчаться до основной дороги и императорской cursus станции, и оттуда потребовать подкрепления. Если потребуется — из Равенны.

— Думаешь, на нас опять нападут? — спокойно поинтересовался Марко.

— Не думаю, а знаю. И ты тоже, — ответил Люций, оглядывая уменьшившуюся колонну: сорок кавалеристов, несколько раненых и две громоздкие дибернианские кареты. — По правде говоря, мы попали в серьезную беду. — Он повернулся к Марко. — Но держи это у себя под шлемом

Они проехали еще с полчаса, и тут колонна дернулась и остановилась. На большой ветке, перекинутой поперек дороги, были повешены оба кавалериста. Их раздели догола и содрали с них кожу. Одному отрубили правую кисть и засунули ему в рот, непристойно распластав пальцы по освежеванному окровавленному лицу. Второму в рот запихнули его же собственные гениталии.

— Снимите их, — негромко приказал Люций.

Обоих завернули в одеяла и похоронили у дороги.

Люций обратился к охваченным ужасом людям, стараясь изо всех сил, чтобы голос и глаза не выдавали его собственный ужас. Он сказал, что они оказались в глубочайшем дерьме. Он сказал, что они по самые глаза окунулись в Cloaca Maxima — в великую помойку. Он сказал, что у него нет ни единой догадки о происходящем, сказал, что они могут вовсе не выжить, а не то что добраться до Равенны. Но они должны держаться вместе — только тогда у них остается какой-то шанс.

— Не бежать! — сказал он. — Мы бывали и в худших переделках.

Люди хорошо знали своего командира. Они сделали суровые лица, подняли щиты, приготовили копья, и колонна с обновленной решимостью тронулась в путь.

Аттила уже украл мула.

Он пробрался на небольшую ферму, и утки подняли отчаянный шум. Но никто не вышел. Дряхлый, облепленный мухами мул угрюмо стоял в тени каменного амбара, привязанный к забору. Аттила отвязал старую истлевшую веревку и повел животное со двора так тихо, как мог. Булыжники были густо усыпаны соломой, поэтому мальчика и мула было почти не слышно.

В амбаре было небольшое окошко, изнутри раздавались какие-то звуки. Несмотря на риск, Аттила поддался искушению, поставил мула у стены амбара и взобрался ему на спину, чтобы заглянуть в окошко. Вливавшееся в открытую дверь амбара солнце освещало происходившее внутри.

В сене дергался вверх-вниз пожилой мужчина в одной рубашке, а под ним на спине лежала молодая девушка, тоже раздетая. Должно быть, между ними было лет тридцать разницы в возрасте. Может, отец и дочь. В тех отдаленных сельских местах подобное было обычным, как солнечный свет — надо же как-то проводить долгие и ленивые летние дни. Похоже, девушке нравилось то, чем они занимаются, если судить по тому, как она дергалась под мужчиной, по тому, как подгибались кончики ее пальцев ног, по лицу, залитому потом и по ее негромкому аханью. Мальчик ощущал под ногами тепло мула, а по его животу и еще ниже разливалось жаркое томление. С пересохшими губами, недоумевая, он соскользнул с дряхлого и ко всему равнодушного мула и тихо повел его прочь со двора. Вместо поводьев он обмотал холку мула истлевшей веревкой, взгромоздился на его колючую, грязную спину, встав на забор и поехал прочь.

Он спустился в долину, проехал по широкой пустоши, но лугам, заросшим высокой травой и пестрым от последних цветов этого года — ромашек, маргариток, золотытячника, тысячелистника и пиретрума.

Он должен был их почувствовать; он должен был хотя бы обратить внимание на то, что подсказывали ему чувства. Но он был далеко от колонны и наконец свободен, и ничто больше не разделяло его и далекую, любимую родину — так казалось Аттиле. И он сделался беспечным, беззаботным, безрассудным. Он даже посвистывал. Он должен был заметить, как прядает ушами его угрюмый мул. Он должен был услышать, как приглушенно гремят котелки и сковородки, должен был учуять дым и безошибочный запах лагеря, полного людей и лошадей. Но Аттила ехал через луг, болтая ногами, едва придерживая веревку и насвистывая, как мальчишка — каковым он, в сущности, и был. И только добравшись до опушки рощи, он увидел прямо перед собой лагерь — и человек двести солдат. Палатки, костры, кони, привязанные к колышкам. А между ними лежало не больше сотни ярдов.

Один из солдат поднял голову от костра и замер. Он поднялся на ноги и всмотрелся внимательнее. Потом повернулся к приятелям, отдыхавшим у палатки.

— Эй, гляньте-ка туда!

Они глянули и увидели на дальнем краю луга взъерошенного мальчишку с характерными раскосыми глазами и синими шрамами и татуировками на щеках. Все моментально вскочили на ноги.

— Ягненочек идет прямо в пасть льву!

Они ухмылялись.

Потом увидели, что мальчик повернул своего дряхлого мула и нахлестывает его, заставляя бежать так быстро, как только возможно, и мигом вскочили в седла.

Далеко он не уйдет. Но потерять его второй раз они не хотели.

Люций тревожился все сильнее с каждой пройденной лигой, хотя не показывал этого своим людям. Солнце садилось, а они все еще не разбили лагерь.

Местность была неподходящей. Они пробрались сквозь густой лес и вышли на плоское, но каменистое плато, с трех сторон окруженное темным лесом, а с четвертой круто обрывавшееся в долину. Неподходящее место для безопасного лагеря, но иначе придется возвращаться в лес.

Быстро темнело, а люди совершенно выбились из сил. Впрочем, сам Люций тоже.

Пройдя половину плато, он поднял руку, призывая всех остановиться, потому что взгляд его зацепился за что-то за деревьями, может, в полмиле от них. Марко остановился рядом.

— Видишь что-нибудь?

— Нет.

Они поглядели еще немного и уже собрались двигаться дальше, как вдруг из тени деревьев появилась довольно странная фигура и затрусила к ним. Не очень быстро, но видно было, что всадник торопился, как мог. Верхом на дряхлом, грязном муле сидел мальчик, вцепившись в костлявую спину животного и болтаясь, как тряпичная кукла. Он держался за мула с остервенелой решимостью и безостановочно колотил его пятками в тощие бока.

— Даже если очень захотеть, этого малого с мула не стряхнешь, — проворчал за спиной у Люция Опс. — Все равно что сирийский триппер, вот что.

Мальчик приближался, и теперь они различали страх в его глазах. Наконец он добрался до них и, задыхаясь, остановился. Мул под ним тяжело дышал, словно собирался испустить дух прямо на месте. Мальчик резко обернулся и посмотрел на деревья, но ничего не увидел. Тогда он неуклюже съехал с мула на землю.

— Так быстро вернулся? — спросил Люций. — Что случилось?

Мальчик выпрямился. Лицо его было потным и грязным.

— Они идут сюда.

— Кто?

Аттила покачал головой.

— Не знаю. Только им нужен я.

— Ты?

— Не знаю, зачем.

— Я тоже, — проворчал Опс.

— Заткнись, декурион, — велел Марко. — Руку-то тебе уже зашили?

Опс заерзал в седле.

— Скоро зашьют, командир.

Марко покачал головой. В центурии постоянно шутили, что Опс, готовый с радостью встретиться лицом к лицу с целой шеренгой воющих пиктов и даже не моргнуть при этом, ужасно боится иголок.

Марко опять повернулся к Аттиле.

Прикрывая рукой глаза от лучей заходящего солнца, мальчик смотрел в мрачные лица римских офицеров в высоких шлемах с алыми плюмажами.

— Я думал, что смогу перегнать их, но…

Люций покачал головой, улыбнувшись такому предположению. Этот мул не смог бы перегнать даже хромую черепаху.

— Никаких шансов. В любом случае они бы тебя выследили.

Мальчик опустил взгляд,

— Прошу прощения, — прошептал он.

Ответил ему Марко, наклонившись к мальчику и едва ли не впервые в жизни смягчив свой медвежий рык:

— За что, парень? Мы за тебя отвечаем, и любая шайка мародерских варваров, извини, конечно, желающая наложить на тебя свои лапы, должна будет явиться сюда и забрать тебя. Причем без нашего позволения. Это понятно?

Мальчик кивнул.

— Понятно.

Марко распрямился.

— Так. Сколько их?

Мальчик, наконец-то, перевел дыхание.

— Две сотни? А коней, причем свеженьких, пожалуй, в два раза больше.

И опять Люций восхитился военной смекалкой мальчика. Но положение казалось безнадежным. Готам потребуется всего несколько минут, чтобы вскочить в седла, нацепить доспехи и пуститься в погоню. Он повернулся к Марко.

— Знаю, знаю, — тут же сказал центурион.

Люций обернулся и взревел:

— Центурия, спешиться! Ранцы снять, лопаты вынуть, кирки приготовить! Есть работа.

Даже после восьми лет службы он не переставал восхищаться скоростью и выносливостью своих людей. Они очень быстро выкопали кольцевую траншею, достаточно глубокую, чтобы спрятать в ней коня и всадника, и соорудили крепостной вал из земли и камней. Оставили только один узкий проход, рассчитанный на одинокого всадника. Измученные, вспотевшие, покрытые коркой грязи, с горящими от усталости мышцами, они лопатами плашмя прихлопывали вал, чтобы он держался крепче, и устанавливали наверху грубый, но действенный частокол. Никто не жаловался. Никто не сбавил темп. Никто не сделал ни глотка воды прежде, чем работа была окончена. Даже Опс со своей раненой рукой и все еще бледным от потери крови лицом трудился так же старательно, как и остальные. Даже тощий юнец Сальций работал с желанием. И Марко. Люций смотрел на них и думал о двух сотнях готов, скачущих к ним. И теперь всем придется пожертвовать жизнью ради этого непостижимого мальчишки. Но у них есть дело, и ни один из них не будет уклоняться от его выполнения. Он знал их так хорошо. И не променял бы свою центурию — то, что от нее осталось — ни на какой отряд в мире.

Люций то и дело смотрел на лес, но нападающих все не было. Что их так задержало?

— Используйте и кареты, — произнес рядом чей-то голос.

Люций обернулся. Мальчик.

Люций нахмурился.

— Обычно я не прислушиваюсь к тактическим советам от двенадцатилетних мальчишек, но…

— Четырнадцатилетних,

— Какая разница!

Люций задумался, а потом распорядился втащить обе кареты в оборонительный круг.

Мальчик снова вмешался.

— Набок. Переверни их.

Люций зарычал:

— Ты испытываешь мое терпение, мальчишка.

Но Аттила был невозмутим.

— Оставь их так, как есть, и врагу нет ничего проще, как подобраться к ним под прикрытием, накинуть аркан, прицепить его к паре лошадок и вытащить кареты на их же собственных колесах. И твое кольцо разорвано. Поверни их набок, и тогда никто не стронет их с места.

Люций фыркнул:

— Это не по-римски.

Мальчик ухмыльнулся.

— Конечно, это способ гуннов. А, да, когда будешь переворачивать, не забудь повернуть колеса внутрь круга, чтобы по ним не смогли взобраться наверх!

И Люций, рявкая, отдал еще несколько приказов, так что скоро обе огромные позолоченные кареты привязали к лошадям Со скрипом, ругательствами и проклятиями, а потом — жутким грохотом, их перевернули, и они рухнули в пыль. Люцию пришлось признать, что из них получился очень подходящий дополнительный барьер на целую треть кольца. А поскольку для защиты периметра у них оставалось всего сорок человек, любая дополнительная подмога была кстати. Коней и украденного мальчиком рахитичного мула ввели с круг сквозь оставленный проход и привязали в центре, а потом закрыли проход кольями. Люций что-то прошептал на ухо Туга Бин, и она опустила голову и заснула.

В оборонительном круге воцарилась тишина.

Они собрали достаточно хвороста, чтобы разжечь два небольших костерка, и сели вокруг них, скрестив ноги, глядя на оранжевые языки пламени, жуя сухари и запивая их экономными глотками воды. Совсем немного еды, но это все, что у них осталось. Никому не хотелось покидать круг, чтобы немного поохотиться в сумерках. Солнце уже почти закатилось за горизонт, и темнота быстро заливала мир. Маленькие летние птички в лесу уснули, и скот внизу, в долине, тоже замолкал.

Люций и Марко стояли бок о бок на земляном валу, пытаясь рассмотреть что-нибудь в лесу.

— Вот они, — тихо произнес Марко.

— Ты их видишь?

— Увидел какую-то вспышку. Они наблюдают и выжидают.

— Почему они не напали раньше? Просто сидели и смотрели, как мы строим заграждение.

Марко буркнул:

— Вот такие они.

— Так что, ждать ночного нападения?

— Обычно темнота помогают обороняющимся, и сумерки тоже. Может, потому они и выжидают?

— Значит, атакуют на заре?

— Мне так кажется.

И тут кровь в жилах Люция похолодела. Последние солнечные лучи косо падали на каменистое плато, а лес в гаснущем свете казался черным. И из этого леса выезжали всадники-готы. Но это еще не нападение. Это парламентеры.

Их было трое. Они ехали на высоких, горячих конях, каждый держал в правой руке длинное копье, на котором сразу за наконечником трепыхался стяг. У них не было щитов, но отполированные стальные нагрудные пластины отражали последние солнечные лучи, а высокие конические шлемы с плюмажем из конских хвостов делали их еще выше.

Оба офицера подумали: против двух сотен вот таких?

У нас нет шансов. Но оба тактично промолчали.

Трое всадников бесстрашно подъехали к оборонительному кольцу, и один из них кивнул Люцию:

— Ты командир?

— Да, — бесстрастно ответил Люций.

Конь предводителя, сухопарый мускулистый вороной жеребец, весело приплясывал, ретивый и полный огня. Повадка выдавала в нем испанские или берберийские крови, хотя обычно готы использовали косматых, выносливых равнинных лошадей. Военный предводитель снова заговорил на отличной латыни:

— Отдайте нам мальчика-гунна, и все остальные могут спокойно уходить. Начнете сопротивляться — ни один из вас не доживет до завтрашнего заката.

Люций повернулся к Марко. Марко подозвал Опса, и тот, шаркая, отошел от костра.

— Слышал, декурион?

— Слышал.

— Что говорят солдаты?

Крейтс, крепкий невысокий грек, лекарь центурии, сидевший, скрестив ноги, у костра и точивший кинжал об оселок, ответил за всех:

— Скажи, чтоб катился ко всем чертям.

Люций ухмыльнулся и повернулся к готу:

— Ответ такой: катитесь ко всем чертям.

Всадник остался невозмутимым и спокойно произнес

— Вы об этом пожалеете.

Люций не отрывал взгляда от глаз врага.

— Может быть. А может быть, и нет.

Трое высоких всадников повернули коней и направились к лесу.

Люций подсел к своим людям. Аттила сидел рядом.

Грек Крейтс что-то рисовал кинжалом в пыли. Он заговорил, и его обычно язвительный голос был полон недоумения:

— Готы не сдирают с живых людей кожу. Из всех варварских народов у них самое высокое понятие о чести. Они не вырезают деревни под корень и не приносят человеческих жертвоприношений. — Он тряхнул головой.

Люций взглянул на Аттилу, но тот сидел молча, с непроницаемым взглядом.

Марко, служивший раньше на Дунае и неплохо знавший готов, согласно кивнул.

— Один из наших парней, когда я служил с Legio X Gemina в Норике… Помнится, тогда высокие, красавцы-всадники с длинными светлыми волосами вышибли из нас семь разных видов дерьма…

Остальные громко захохотали.

— В общем, один из наших парней попал в лапы к готам, когда охотился за рекой. И вернулся обратно живым. Но знаете, что случилось?

Все с интересом придвинулись поближе, временно позабыв о завтрашней угрозе. Марко умел рассказывать.

— У этого парня, молодого optio, вообще не было здравого смысла. Зато он прочитал полно книжек, и даже сидя в лагере у реки, он вечно толковал о поэзии и философии и всяком таком. Остальные пока набивали брюхо чечевичной похлебкой да пердели на него время от времени, а он знай себе болтает. Ну и вот, пошел он в одиночку на охоту, уточку ему захотелось, потому что чечевица на его кишки паршиво действовала, ну, его и готы и сцапали. И вот они встали вокруг него кольцом на свой манер и направили копья ему на глотку. А он нам как-то рассказывал, что читал про греческого философа, которому угрожал казнью какой-то тиран, не помню, как его звали. И вот этот греческий философ, в истинно философском стиле, давай насмехаться над тираном: «Как замечательно, должно быть, обладать такой же властью, как ядовитый паук».

Тиран, правда, его все равно казнил. Но надо признать, что философ отправился в ад с определенным шиком.

— Да, и вот эти готы окружили нашего парня, и стоит он там один-одинешенек. И предводитель говорит, что, дескать, он забрел в его королевство, и наказанием за это будет смерть. А этот книжный червь, весь из себя гордый, сидит верхом и давай вслед за философом: «Как замечательно, должно быть, обладать такой же властью, как ядовитый паук». Прямо им в глаза. Наступила мертвая тишина, все двадцать всадников вытаращились на этого нахала, так надерзившего вождю, а потом — будь я проклят! — как начнут хохотать! Они так хохотали, что чуть с коней не попадали. Потом вождь поднимает копье, и остальные тоже, и подъезжает к молодому полоумному optio, и хлопает его по спине, и требует, чтобы тот поехал к их палаткам и напился там с ними какого-то сомнительного готического меда. Что он должным образом и выполняет, потому что выбора большого у него все равно нет. На следующее утро ему кажется, что он всю ночь бился головой о стенку, но зато он и этот отряд стали на всю жизнь кровными братьями.

Марко помолчал, а потом добавил уже серьезно:

— Смысл в том, что вот такой народ эти готы. Они воины, и они придерживаются старинного германского героического кодекса. Понимаете? Они не сдирают с пленников живьем шкуру, как и сказал наш малыш-грек, и они не вырезают целые деревни женщин и детей. И я не говорю, что они не делают этого, потому что мягкосердечные. Просто они, как подобает воинам, обнажают мечи только против достойного противника — другими словами, против мужчины с мечом в руке. И вы никогда не услышите о зверствах готов, как это случается с другими племенами.

Наступило неловкое молчание. Солдаты старались не смотреть на Аттилу. Но он оставался бесстрастным и, глядя в оранжевые языки пламени, ловил каждое сказанное слово.

Люций поднялся.

— Ладно, дамочки. Хватит болтать. Пора немного поспать. Рассвет наступит через несколько часов, а день завтра будет долгим и трудным.

Марко и Люций еще немного постояли на земляном валу, вглядываясь в безмолвную тьму.

— Как по-твоему, центурион, у нас есть шансы?

Марко глубоко вздохнул, но ответил неожиданно уклончиво:

— Я знаю о готах еще кое-что. Когда они атакуют, то кричат «Вперед к гибели и концу света!». Так кто сражается лучше — человек со здоровым страхом смерти или человек, который вовсе не боится смерти?

Люций задумался.

— Я даже знаю стихи готов, — добавил Марко.

— Ты никогда не перестанешь удивлять меня, центурион.

Марко немного подумал, а потом заговорил тихим гортанным голосом, произнося германские слова:

— Hige seed Ye beardra, Heorte Ye cenre, Mod sceal Ye meara, pe uns mahteig lytlad.

— И что это значит?

— Это значит: «Сердце должно быть суровей, воля должна быть сильнее, битва должна быть свирепей, если силы наши ослабевают». Вот она, старинная героическая душа гота.

— Очень героическая, верно.

Марко выпрямился.

— Хотя посмотри на нас. Посмотри, с чем нам приходится сталкиваться — и сейчас, и в трудные грядущие годы. Может, ты хочешь мне сказать, что есть другой, более правильный способ относиться к миру? К тому миру, каким он стал?

Люций молчал долго, а потом ответил:

— Нет. Ты прав.

Оба смотрели в непроницаемую тьму и молчали. Им казалось, что все слова и стремления, любовь и преданность, доблесть и жертвы могут исчезнуть, их поглотит эта бездонная тьма, и из ее глубин не появится ничто, кроме еще более глубокой тьмы.

По их спинам пробежала дрожь — рядом с ними заговорил чей-то голос:

— Мать наша земля, там, на березе! Темно-янтарная бабочка, что дала нам жизнь! Когда мы поем над бескрайними равнинами, и скачем, унося наши жизни — тени в степи, она приходит, в плюмаже из белого конского хвоста, одетая для жертвоприношения, мать наша земля.

Люций обернулся, но он уже понял, кто это.

Мальчик-гунн стоял у него за спиной, накинув на плечи одеяло, и его зубы сверкали в темноте.

— Но разумеется, — сказал мальчик, — у гуннов нет поэзии. Это общеизвестный факт. Они самые варварские из всех народов. Люди, что рождаются на дымящемся щите, люди, что выпускают стрелы в поисках богов.

Он еще немного посмотрел на них и молча удалился в середину лагеря, лег на землю и закрыл глаза.

Марко покачал головой, глядя на него.

— Этот мальчик…

— Знаю, — ответил Люций, — В нем что-то есть, правда? Что-то особенное.

Марко кивнул.

— Готы тоже это знают. Почему они выжидают? За что мы сражаемся? За кого мы сражаемся?

— Будь я проклят, если знаю. — Люций положил руку на плечо Марко. — Пошли, центурион. Нам тоже необходимо поспать.

Марко поморщился.

— Да уж. Завтра будет длинный день.

 

7

Одетая для жертвоприношения

Они вышли из леса на востоке с восходом солнца, зная, что противник будет ослеплен этим же солнцем Их полосатые, зубчатые, разноцветные стяги гордо развевались на высоких копьях из ясеня. Их длинные щиты в форме ромбов были украшены самыми разными геральдическими символами и всеми животными-тотемами, которые населяли свирепое воображение этого воинственного народа и их безграничные северные леса. На щитах были отчеканены из варварской бронзы медведи и волки, вепри и огромные, косматые европейские бизоны, и каждый заключен в круг. Длинные плюмажи из светлого конского волоса свисали с высоких четырехгранных шлемов, а наводящие ужас длинные мечи в ножнах сверкали на боку. Они сидели в седлах высокие и гордые, и кони высоко поднимали передние ноги и грызли бронзовые удила.

Они ехали в строгом боевом порядке — никакой беспорядочной атаки с завываниями. Не доехав примерно двести ярдов, вне досягаемости стрел, они натянули поводья и остановились.

Их предводитель выехал из рядов. Это был тот же военный вождь, что разговаривал вчера с Люцием. Под шлем он надел бронзовую маску и выглядел металлическим и бесстрастным, как бог-олимпиец. Даже на его коне было забрало — чеканная бронзовая маска.

И снова он сказал, что они не ссорились с римлянами. Им нужен только мальчик-гунн. А Люций снова ответил, что мальчик находится под их покровительством, и они его не отдадут.

Предводитель готов кивнул и вернулся в ряд.

Солдаты внутри своего непрочного оборонительного кольца стиснули зубы, крепче сжали копья и воинственно вздернули подбородки. Они переглядывались молча, потому что любые слова были недостаточны.

Эти мужчины вместе пили, вместе сражались, вместе ходили до шлюхам по всей империи. Они под ливнем стрел стояли спина к спине, подняв свои щиты, или отражали налеты пиратов Аттакоти из Ирландии, или грабили побережья Силурии и Думнонии, угоняя оттуда рабов. Они бились с франками на Рейне и с вандалами в Испании, с маркомманами на Дунае, и у каждого были шрамы на теле — и шрамы на сердце по товарищам, погибшим у них на руках.

Готы спешились. Они собирались сражаться пешими.

Люций и Марко переглянулись: это тоже необычно. Они построились в три ровные шеренги, охватив две трети круга. Двигались они спокойно, без суеты. Две сотни? — подумал Люций. Больше похоже на две с половиной, если не все три.

Опс наклонился, сплюнул и пробормотал что-то непристойное про варваров. Юный Сальций стоял мертвенно-бледный. Крейтс слегка подтолкнул его локтем.

— Все в порядке, парень?

— Да.

Трудно было сказать что-нибудь более утешительное.

— Просто не могу дождаться, когда мы начнем, — произнес юноша чересчур быстро.

Крейтс сумел язвительно усмехнуться.

— Я тоже.

Это последний раз, когда восьмая центурия, первая когорта Legio II Augusta будет сражаться вместе. Это их последняя битва. Они это понимали. Это их последнее сражение. По причинам, которые они не могли постичь, именно здесь для них все закончится. Маленькое войско готов привело их к мертвой точке здесь, в мирном сердце Италии, и потребовало, чтобы они выдали им одного из своих заложников — всего лишь мальчика, да к тому же варвара! Нет, в этом нет никакого смысла. Но им придется сражаться — а потом, вероятно, готы все равно заберут мальчика. Но за это им придется заплатить своей кровью.

Нет, не этого они ожидали. Не будет долгой и счастливой отставки, какую они себе представляли после двадцати лет верной службы в легионе. Отставки на славной ферме на юге Британии, с пухленькой молодой розовощекой женой, круглобедрой и улыбчивой. Или — теперь, когда Британию у них отобрали — где-нибудь в Галлии или на богатых виноградниках Мозеля.

А они оказались здесь, потому что оказались здесь, а приказ есть приказ. Как бы там ни было, будь они прокляты, если согласятся выполнять требования готов. Значит, пусть будет, что будет. Получилось так, что они не доживут до отставки; и не узнают, что такое подагра, или артрит, или паралич, или старческая нетвердая походка, и их не пригнет к земле, к холодной могиле, горб. Они умрут здесь, с мечом в руке. Не так уж и плохо. Все люди однажды умрут.

Лишь военный предводитель готов остался в седле. Он обернулся и посмотрел на маленький, угрюмый кружок: римских легионеров. Потом посмотрел назад, чтобы поприветствовать своего отца — солнце, медленно взбирающегося на восточную часть небосклона. А потом перевел взгляд на шеренги своих людей. Резко опустил руку — и они побежали.

— Приготовить луки, — ровным голосом скомандовал Люций.

Вверх поднялись сорок луков.

Воины-готы уже в полутора сотнях ярдов. В сотне. Приближаются.

— Целься, — сказал Люций, подняв spatha.

Они были уже в полусотне ярдов и бежали во всю прыть, понимая, что скоро полетят стрелы.

— Огонь!

Град стрел посыпался на приближающихся воинов. Они находили свои цели, погружаясь в грудь и ноги. Несколько человек упали на колени, сжав древки, еще несколько, споткнувшись, упали в полный рост, мешая товарищам, бегущим сзади.

Много стрел отскочило от тяжелых щитов и сверкающих шлемов, какие-то просто недолетели и упали на землю. Основная масса воинов продолжала бежать вперед.

— Огонь!

Времени хватило еще на один залп, и Люций приказал взяться за оружие. Луки отбросили в сторону, солдаты взяли щиты, мечи и копья и подняли их над траншеей. Люций почувствовал, что рядом кто-то стоит. Он вздрогнул. Опять мальчик. Он разделся до пояса и от самой макушки перемазал себя грязью. Его раскосые глаза сверкали на черном лице, как у дикого животного. Он собрал растрепанные волосы высоко на макушке, как принято у гуннов, и завязал заплетенными травинками. Так он казался немного выше. Но, хоть они был невысоким, его торс в татуировках был крепким и мускулистым, а бицепсы выпирали. Он обеими руками держал свой короткий меч.

— Ну-ка быстро в центр, к лошадям, — коротко приказал Люций.

Мальчик помотал головой.

— Вы сражаетесь за меня. А я буду сражаться за вас.

И тут же исчез, промчавшись через оборонительное кольцо и взлетев на укрепление с противоположной стороны.

Готы уже были рядом.

Без траншеи и заграждения битва завершилась бы за несколько минут. Но каждому воину-готу, независимо от роста, приходилось сражаться снизу вверх, ударять копьем вверх, а легионеры беспощадно кололи своим оружием сверху вниз.

Люций и Марко сражались, как всегда, бок о бок, прикрывая друг друга и быстро перемещаясь, чтобы закрыть бреши. Гот поставил одну ногу на заграждение, тут Марко с ревом ринулся на него и ударил ногой в грудь. Гот опрокинулся в ров, Марко нагнулся и всадил копье в обнажившийся живот. Еще один воин обрушился на заграждение и взмахнул длинным мечом. Центурион охнул, извернулся, и меч на волосок не задел его. Люций схватил воина, ударил его головой о заграждение и перерезал ему глотку. Труп покатился в траншею.

Ров постепенно наполнялся трупами, но воины все подходили, шагали по трупам своих павших товарищей и приближались к заграждению почти на его уровне. Гротескно, но действенно. Некоторые воины крестились, наступая на мертвецов, и Люцию пришлось напомнить себе, что теперь, по слухам, готы тоже стали христианами.

Он оглянулся и увидел юнца Сальция, тот, свалившись с вала, сидел теперь в пыли, скрестив ноги, как школьник, и держался за живот. Люций слышал, как рядом ревет Опс, схватив за глотки сразу двоих воинов и ударяя их головами о поднятое колено. Потом он презрительно скинул их в ров.

Аттила взбирался на заграждение с той стороны. Люций закричал, чтобы он спустился, и тут увидел, что происходит. Воины перекинули через земляной вал веревку с крюком и теперь передавали веревку назад, чтобы ее прицепили к коням, дернули и прорвали заграждение. Но в тот самый миг, как веревку зацепили, Аттила наклонился и одним взмахом меча перерезал ее. Он двигался быстро, как вихрь: вырвал крюк из расщепленного дерева и яростно швырнул его в голову готу, пытавшемуся щитом сбить мальчика с ног, Аттила опередил гота, голова у воина закружилась, он потерял сознание и рухнул на заостренные колья. На этот раз заграждение было спасено.

Потом, к своему ужасу, Люций увидел, как мальчик, по-прежнему двигаясь быстрее, чем это вообще возможно, три раза подряд ударил мечом в шею лежавшего без сознания воина, ногой сшиб с него шлем, ухватил в кулак прядь волос и четвертым ударом срубил ему голову. Аттила издал сверхъестественный торжествующий вопль, резко крутнулся на месте и швырнул отрубленную голову в группу воинов-готов, толпившихся за острыми кольями. Окровавленная голова с непристойно болтающимся позвонком завертелась в воздухе, расплескивая серую мягкую массу и красную кровь на лица пораженных ужасом воинов. Мальчик снова завыл, обнажив зубы, как дикий зверь, и вскинув вверх меч. Его лицо и грудь блестели, испачканные землей, потом и кровью, и на какой-то миг полдюжины готов замерли, глядя на эту фигуру из ночных кошмаров. Потом взяли себя в руки и двинулись вперед, а мальчик низко наклонился, увернувшись от неуклюжего взмаха длинного меча, и вонзил собственное лезвие глубоко в кишки атакующего. Он тут же выдернул меч, и поток крови окатил его с ног до головы, а умирающий упал прямо на него. Аттила вывернулся и наискось полоснул мечом следующего воина. Еще один труп упал в пыль.

Да, мальчик вырос с той ночи в Субурре два года назад, когда он заколол пьяного противника, потом проливал слезы раскаяния. В ярости той битвы он нашел свое призвание, и голос совести утонул в крови других людей.

Все вокруг Люция — кучка людей, так превосходимых численно — неистово сражались, и битва была беспощадной, беспорядочной и хаотичной. Пока заграждения не прорвали. Но его люди быстро выбивались из сил. А военный предводитель готов с нехарактерным для них самообладанием посылал своих воинов отдельными шеренгами. Когда начинала уставать одна, они просто отходили и их место занимала следующая. Потом они уступали место третьей и так далее. Никому из них не приходилось сражаться насмерть. Никому даже не приходилось по-настоящему устать. Но для людей Люция подобной передышки не было. Несколько уже пали, еще больше были ранены, и все-таки каждый, кто еще мог стоять на ногах и удерживать меч, продолжал биться. Он видел, что Крейтсу перевязали левую руку — вместо кисти у него остался окровавленный обрубок. Но он сражался.

Вдруг Люций почувствовал маслянистый запах дыма, перекрывший густой запах крови. Лучники готов начали стрелять зажженными стрелами, и те попадали в оборонительный круг. Рискованная стратегия, потому что они могли попасть в своих. Но стрелы летели безошибочно, на некоторые из них были намотаны горящие тряпки, смоченные в смоле, и скоро обе огромные либернианские кареты, составлявшие жизненно важную часть обороны римлян, были охвачены пламенем. Еще больше стрел попало в центр круга, где стояли лошади римлян. Лошади взбрыкивали, вставали на дыбы, с дикими глазами рвались с привязи. Готы пытались устроить их массовое бегство.

Одному коню стрела попала в глаз. Он кричал просто ужасно. Люций и раньше слышал, как кричат кони на полях сражений, и эти крики всегда рвали ему сердце. Агонизирующее животное сорвалось с привязи, встало на дыбы, запрокинув назад большую голову на красивой мускулистой шее, передние ноги беспомощно молотили воздух. Его голосовые связки напрягались и рвались от этого жуткого крика, который поднимался, казалось, из самой его глубины. Стрела торчала из правого глаза, и пронзительные крики животного словно обращались прямо к небесам в отчаянном протесте — ведь никто и никогда не должен испытывать подобные муки на этой земле. Люций подбежал к коню, несмотря на то, что то взвился на дыбы, и когда скакун с грохотом опустился на землю, изо всей силы, держа меч двумя руками, вонзил его в сонную артерию животного, сразу под челюстью. Горячим потоком хлынула кровь, и конь умер раньше, чем ударился о землю.

Но теперь надежды не осталось. Стрелы, как жестокий дождь, сыпались на спины и холки несчастных животных, и они в панике срывались с привязи. Туга Бин была где-то в середине. Люций помчался к восточному краю круга, пытаясь не обращать внимания на лошадиные крики, наполнявшие воздух. Он с диким ревом ворвался в схватку, оттеснил группу готов и начал выдирать из земли колья заграждения. Рядом оказался Опс, и Люций прокричал, чтобы тот делал то же самое. Вскоре они сделали брешь в собственной обороне в пять-шесть футов шириной. Люций вернулся к мечущимся, охваченным паникой лошадям, и погнал их в сторону бреши. Несчастные животные протолкались сквозь брешь и поскакали через поле битвы, украденный мальчиком мул на негнущихся ногах последовал за ними. Они прорвали шеренгу готов, ударив нескольких из них копытами. Готы сомкнули ряды, взяли свои пики и стали втыкать их длинные стальные наконечники в бегущих коней. Люций отвернулся. Он не знал, что хуже — убийство людей или убийство лошадей.

Они с Опсом воткнули колья на место, закрыв брешь. Натиск готов на время прервался из за панического бегства коней, но это ненадолго. Люди устало привалились к деревянному заграждению. Их губы пересохли и потрескались от жажды, глотки стали грубыми, как акулья кожа, от постоянных криков — но вода кончилась. Опс был с головы до пояса залит кровью, непонятно, чьей.

Люцию казалось, что у него горят все мышцы, и он боялся, что не сможет собраться с силами и поднять меч. Руки неудержимо дрожали от напряжения, глаза жгло от пота и грязи, и перед ними все расплывалось. Он уже давно отбросил тяжелый щит.

Люций понимал, что они смогут выдержать только одну атаку. Следующая их прикончит.

И атака началась.

Люди с трудом в последний раз поднялись на ноги, не жалуясь, не удивляясь, молча, слишком измученные, чтобы издавать боевые кличи. Они сражались с поразительной жестокостью, со всей яростью отчаяния мужчин, понимающих, что погибнут. В таком состоянии человек может получить рану, которая в нормальных обстоятельствах сбила бы его наземь, и все-таки продолжать бой. И снова атака готов разбилась о римские копья и мечи, как ни мало их осталось, и снова готов остановили у заграждения, и враги опять мрачно обменивались ударами, наносили раны и получали раны, и не было пощады ни с одной из сторон. И снова, к облегчению изнуренных солдат, готы отступили, чтобы перегруппироваться. Это отступление было медленным, с запинками, потому что на земле громоздились окоченелые трупы. Убитый воин-гот сидел на земле перед заграждением, где нашел свою смерть. Его отрубленная голова валялась рядом в пыли. Другой лежал, разрубленный пополам, и его внутренности тянулись на много ярдов — их растащили копытами мчавшиеся кони. В воздухе висел тяжелый запах крови и разорванных внутренностей людей и лошадей.

Зловещая тишина упала на поле боя, когда пыль между двумя противоборствующими военными отрядами улеглась.

К своему отчаянию, Люций увидел, что, хотя многие готы пали, многие остались живы. Они снова построились в три линии, загибающиеся с левого и правого флангов. Скоро они нападут, и на этот раз восторжествуют. Эта победа достанется им дорогой ценой, но все же это будет победа. И все ради странного мальчика с блестящими глазами из степей Скифии, который даже сейчас, к отвращению Люция, неспешно брел по периметру заграждения, насвистывая и снимая скальпы.

Военный предводитель готов по-прежнему сидел верхом на своем вороном коне, далеко на правом фланге своих рядов. Он обозревал хаос поля сражения с очевидной безмятежностью.

Люций огляделся. Крейтс, стоя на коленях в пыли, баюкал обрубок руки. Люций окликнул его, и гибкий умный грек медленно поднял на него лицо с открытым, как у дурачка, ртом — весь его острый, язвительный ум словно вытек вместе с кровью. А потом, как в ночном кошмаре, не отрывая глаз от командира, Крейтс завалился набок и умер.

Юный Сальций, тоже мертвый, лежал рядом. Копье проткнуло его насквозь и вонзилось глубоко в землю. А возле него лежал Опс — Invictus, Опс Непобедимый от Каледонии до Египта, от Сирии до берегов Дуная. А теперь он был побежден, здесь, в самом сердце Италии, и стрелы торчали из его живота-кургана, как колючки дикобраза. Марко сидел сгорбившись, покрытый желтой грязью с головы до ног, словно после какого-то непристойного миропомазания, и прижимал руки к ребрам. Нет, только не Марко… В панике Люций окликнул его по имени. Марко поднял на него глаза и снова уставился в землю. Он ничего не сказал. Потом, медленно, с трудом, он поднялся на ноги, все еще прижимая одну руку к ребрам, и встал рядом с Люцием. Марко так легко не сдастся. Только эти двое еще держались на ногах. Они — и мальчик. Мальчик, причина всего этого кровавого кошмара, тоже стоял на ногах. Его ничто не уничтожит. Обнаженный до пояса, с мечом в руках, со связанными на макушке волосами, украшенными косичкой из конского волоса, заляпанный толстым слоем грязи, смешанной с кровью и потом — и это не его кровь, Люций не сомневался, что не пролилось ни единой капли дикой крови мальчика. Мальчик невозмутимо посмотрел на Люция поверх заваленного трупами заграждения, быстро провел мечом по остаткам своей грязной, разодранной туники, все еще свисавшей с ремня, «украшенном» окровавленными скальпами. И ухмыльнулся.

Заграждение было проломано в трех местах, от карет осталась кучка пепла. Их было всего трое — и сотня всадников уже готова была лишить их жизни. Они покойники. А мальчик ухмылялся.

Люций посмотрел на ряды мужчин там, на плато.

— О боги, — шепнул он с горьким упреком. — О боги.

Военный предводитель готов в последний раз поднял руку в латной рукавице.

Сейчас это произойдет. Дальние, еще не принимавшие участия в бою воины взлетали на своих коней. Ходячие раненые перемещались в тень и прохладу опушки леса, но остальные поскачут вперед. Теперь они будут сражаться верхом. Они просто пришпорят коней и вырежут остатки этой беспокойной центурии.

И вот они приближаются.

Марко, стоявший рядом, посмотрел вверх.

— В иной мир, друг, — сказал он.

— В иной мир.

Всадники даже не сочли нужным перейти на галоп. Когда до заграждения осталось не больше двадцати ярдов, военный вождь снова поднял руку, и они остановились.

— Что за чертову игру они затеяли? — прорычал Марко. — Ну же, ублюдки, вперед! — заорал он.

Ряды высоких всадников верхом на конях не шелохнулись.

Предводитель выехал вперед, в точности, как предыдущим вечером — много жизней и смертей назад. Он остановился около заграждения, искусно повернул свое длинное копье и воткнул его в землю перед собой. Меч оставался в ножнах. Он на мгновенье опустил голову в шлеме, а когда поднял ее, Люций с изумлением заметил в его глаза слезы.

Он говорил тихо, но они расслышали каждое слово.

— Битва окончена. Мальчик ваш. Мы не будем больше сражаться с такими отважными воинами. Мы приветствуем вас, братья.

И, как один, всадники подняли вверх свои правые руки — без оружия.

Потом они повернулись и умчались прочь. Улеглась пыль, поднятая грохочущими копытами, и на плато воцарилась тишина.

Как в тумане, Люций бродил по полю битвы. Марко шел рядом.

Через какое-то время Марко сказал:

— Тут кто-то живой.

Люций подошел. Воин был тяжело ранен, в пробитой груди пузырилась кровь. Марко наклонился и сорвал с воина шлем. У него были коротко постриженные темные волосы и глаза…

— Я никогда не видел гота с карими глазами,

Скрипучим от жажды голосом тот попросил воды, но Марко ответил, что воды нет. И заговорил на языке готов:

— Hva pata wairpan?

Воин закрыл глаза и приготовился умереть.

— Прочь от него! — зарычал Марко на невидимого бессмертного неприятеля, скользившего над полем боя в своих длинных черных одеждах. — Еще минуту! — Грубо тряхнул умирающего и снова спросил: — Hva pata wairpan? Кто ты?

Веки умирающего затрепетали, и он простонал:

— Я не понимаю. Говори по-латыни.

Ошеломленный Марко повиновался.

Солдат выдохнул:

— Батавская кавалерия, вторая ала, иностранные войска, база на Дунае.

— Не готы?

Солдат едва заметно усмехнулся.

— Не готы.

— Но почему? Кто вас послал?

— Мы ждали приказа… Мальчик…

Но сознание умирающего солдата уже померкло, и внутренним зрением он видел лишь свет впереди и протянутые ему навстречу руки жены, стоявшей на освещенном солнцем лугу за рекой.

Голова его упала на плечо, и дыхание остановилось.

Марко аккуратно положил его на землю. Его враг. Его римский брат по оружию.

Оба офицера ощутили рядом чье-то присутствие. Мальчик стоял позади.

— Они были римлянами, — сказал он.

Люций покачал головой.

— Это римляне, — настаивал Аттила. — Их послали убить меня.

— Это батавы, чужеземцы, — пробормотал Люций.

— Одно и то же.

— Я понял это по тому, как они сражались, — произнес Марко. — Все было неправильно.

Он посмотрел на своего товарища офицера. Никогда еще Марко не видел, чтобы он так пал духом. На глазах у Люция всю его верную, любимую центурию за два кровавых часа стерли с лица земли — по непостижимому, вероломному приказу Рима. Люций так низко опустил голову, словно ее увенчала свинцовая корона.

Марко чувствовал то же самое. Но в любом случае для них здесь больше ничего не осталось. И идти им тоже некуда И он сказал:

— Вношу предложение. Никто не ожидал такого сопротивления — да и вообще сопротивления. Будем считать, что мальчика-гунна у нас отобрали. Мы с тобой отправляемся в Равенну и докладываем, что военный отряд готов схватил мальчика. И его никто больше не увидит. — Марко покосился на Аттилу. — Извини, сынок, но я сомневаюсь, что тебе предложили бы горячую ванну и теплые одеяла. — Он снова обернулся к Люцию. — До Ульдина дойдет слух, что его внук взят в плен и, вероятно, убит, готами. Такого оскорбления не стерпит ни один вождь гуннов.

Люций хранил зловещее молчание.

Зато мальчик пришел в восторг.

— И он нападет на готскую армию Алариха? Нападет сзади, как они собираются напасть на Рим?

Люций покачал головой и тяжело вздохнул.

— Как я уже говорил, — очень тихо произнес он, — я рад, что я всего лишь немой тупоголовый солдат, а не политик.

Он говорил невыразимо устало. Кроме того, он уже понял, что им не следовало вести подобного разговора в присутствии мальчика.

Но Аттила услышал и понял. Его раскосые львиные глаза горели.

— Я знаю, кто отдал приказ, — негромко сказал он. — Я понимаю.

Марко попытался выпрямиться, но слабо застонал и упал на колени, хватая руками пустоту.

Люций тут же оказался рядом:

— Марко?

Марко неуклюже повернулся и сел, уронив голову.

Ему казалось, что в его до сих пор такой могучей шее не осталось сил.

— Марко, только не ты!

— Пора, друг, — ответил центурион. — Сегодня час пробил для многих из нас.

Дело было в его ране. Он не обращал на нее внимания, как и всегда не обращал внимания на раны.

— Или они исчезнут, — говаривал он, — или ты.

До сих пор верх брал он. Но на этот раз все было по-другому…

Все его тело похолодело, конечности задрожали.

Люций выкрикнул его имя и приказал ему встать.

— Встань на ноги, солдат! — Ему казалось, что он может даже ударить Марко.

— Еще несколько минут, офицер, — попросил Марко. Прощай, тепло. Привет, холодная вечность. Он уже ничего не видел. — Да сохранят тебя боги, — прошептал он. — Было здорово служить с тобой.

И он перекатился набок и скорчился на земле, мягко улыбаясь. Это большое, мускулистое, покрытое боевыми шрамами тело свернулось калачиком, как младенец в утробе матери.

Что в начале, то и в конце. Теперь он дышал почти беззвучно, прижав руки к животу, а из-под туники сочилась кровь. Люций стоял над ним, горько ощущая потерю, потеряв дар речи от гнева. Марко перестал дышать. Кровь перестала сочиться…

Аттила отвернулся, удивляясь самому себе — он не мог этого видеть, не мог этого слышать. И он пошел по полю боя на поиски мула.

Люций с воем упал на колени, вцепившись в широкие плечи центуриона Он поднял его тело, положил поседевшую голову себе на колени и зарыдал.

Через несколько минут Аттила вернулся. Он вел за истлевшую веревку мула. Люций все еще стоял на коленях рядом с центурионом.

Мальчик немного постоял возле него, а потом тихо сказал:

— Я ухожу.

Люций кивнул.

Мальчик немного помялся, потом добавил:

— Я уже говорил — с Римом покончено. Ты должен вернуться в Британию.

Люций не ответил. Он не знал, что сказать. И внезапно почувствовал, что латинские слова — язык Рима — застрянут у него в горле, как рыбья кость.

— На родину, — настойчиво сказал мальчик.

Люций кивнул. Его родина Земля его сердца. И произнес на языке своего народа:

— Mae hiraeth arnath britan. Мое сердце тоскует по Британии.

Мальчик не знал языка кельтов, но этого и не требовалось. Он понял каждое слово, так страстно говорил Люций.

И все-таки Аттила не уходил. А потом сказал:

— Я обязан тебе жизнью. Я этого не забуду.

И тогда Люций обернулся.

— Не забудь, — негромко проговорил он. — В грядущие годы.

Он смотрел, как мальчик забирается на мула, не выказывая ни малейших следов усталости, словно утренняя отчаянная битва была для него не больше, чем прогулка по лугу.

— Будь осторожен, юноша.

Аттила кивнул

— Я выживу.

По лицу Люция скользнул призрак улыбки.

— В этом я не сомневаюсь.

Мальчик лягнул костлявые бока мула, и тот, пошатываясь, побрел через плато, на север. И скрылся за деревьями.

Люций долго смотрел ему вслед.

 

8

Долгий путь домой

Среди жары и безмолвия, отмахиваясь от жужжащих прожорливых мух, одинокий римский солдат рубил в окружающем лесу хворост и сваливал его в кучу в центре заградительного кольца. На хворост он сложил колья заграждения, устроив таким образом погребальный костер, и отнес на него тела погибших. Подняв двадцатый труп, он понял, что больше не в силах сделать что-нибудь в этот день, и заснул полуобморочным сном без всяких сновидений. На следующий день, несмотря на мучительную боль в каждой клеточке тела и души, он устроил на погребальном костре остальные тела. Последним лег центурион.

Люций поджег хворост и стал смотреть, как горит костер, а солнце в это время садилось на западе. Над Римом.

Он углубился в лес. Но за ним присматривал какой-то неизвестный бог. Бог, который и благословляет, и проклинает одновременно.

Через какое-то время Люций заметил среди деревьев белую тень. Он вышел на прогалину, наполненную последними косыми солнечными лучами, падавшими из-за деревьев, и там, в этом прекрасном свете, стояла Туга Бин, щипавшая сладкую темную траву. Она все еще была оседлана, и Люций похолодел, когда заметил вонзившуюся в седло стрелу.

Он подошел и дал раненой лошади ткнуться носом в руку. Он очень осторожно приподнял седло, и сердце его запело, потому что, к своему несказанному облегчению, он увидел, что стрела всего лишь пробила кожу седла.

Туга Бин в своей невинности не получила даже царапины! И это было справедливо. Какое отношение эта ласковая серая кобыла имеет к людским жестокости и вероломству?

Он положил руку на ее широкую, крепкую спину, прижался щекой к шкуре и нетвердым голосом вознес благодарности; потом не выдержал и снова разрыдался. Туга Бин оглянулась на этот эмоциональный взрыв с некоторым удивлением и положила ему на руку свою влажную морду. Потом отвернулась и снова стала щипать сладкую, прохладную траву. Слишком уж она была вкусная, чтобы не воспользоваться случаем.

Помолившись, Люций снял седло, сломал стрелу, выдернул шипастый железный наконечник и забросил его подальше в заросли. Он снова оседлал лошадь, подтянул подпругу, перекинул назад поводья, взлетел в седло, потрепал длинную серую шею Туга Бин и ласково, но решительно оторвал ее от травы. Она сердито фыркнула, но Люций сжал ее бока и заставил двинуться вперед.

— Ты и я, девочка моя, — пробормотал он, — На закат.

К следующему полудню, под палящим солнцем, Люцию пришлось еще раз обнажить меч.

Он ехал по узкой тропинке, мимо рощи каменных сосен, и тут перед ним возникли трое. В первый миг они удивились так же сильно, как и он, но тут же лениво улыбнулись один другому и перегородили тропинку.

— Неплохая лошадка, — медленно протянул один, прищурившись и ухмыльнувшись.

— Неплохая, — согласился Люций. — И направляется туда, куда и я.

— Клянусь гигантскими золотыми яйцами Юпитера — ты не ошибся?

— Нет.

— Ну-ну.

— Вот у нас лошадок нет, — вступил второй, придвигаясь ближе к Люцию.

Туга Бин тряхнула длинной серой гривой.

— Я заметил, — отозвался Люций.

Все трое очень загорели, а зубы у них совсем сгнили. Третий медленно вытянул кинжал и, ухмыляясь, провел им по своим длинным, сальным волосам.

Люций по очереди посмотрел каждому в глаза и сказал:

— У меня нет на это никакого желания. Прочь с моей дороги.

Второй бандит отступил на шаг и тоже вытащил кинжал из-под туники.

Тот, что стоял ближе всех, угодливо склонил голову, не двигаясь с места.

— Всенепременно, ваша светлость. Сразу же, как только избавим вас от этой славной бронзовой кирасы. И от шлема, и от меча, и от щита, и от кинжальчика. А, и, конечно же, от лошадки, и от всего прилагающегося к ней снаряжения. — Он ухмыльнулся беззубым ртом и вытащил длинный меч из ножен, болтавшихся за спиной. — А уж тогда мы уберемся прочь с вашей…

Он так и не закончил фразу. Люций в мгновенье ока выдернул из ножен кавалерийский spatba, заставил Туга Бин сделать пару шагов вперед и взмахнул им в воздухе, с усталой раздраженностью повторив:

— Оставьте меня в покое.

Блестящее лезвие меча полоснуло бандита по горлу, он качнулся вперед и упал на крестец лошади Люция. Голова болталась на шее, удерживаясь лишь лоскутом кожи такой искусный удар он нанес. Кровь, хлынув, залила серые бока Туга Бин. Потом труп соскользнул с лошади и рухнул в пыль.

Люций даже не пришпорил Туга Бин, чтобы заставить ее перейти на рысь. Она шла шагом, а оставшиеся бандиты смотрели ему вслед, и он знал, что они не осмелятся наброситься на него.

И он ехал вперед весь этот жаркий день. Он ничего не чувствовал, разве что кровь бандита, запекшуюся коркой на его обнаженной правой руке. Он даже не остановился, чтобы умыться или почистить меч перед тем, как убрать его в ножны, или протереть бока Туга Бин. Его больше ничего не волновало.

Небо было залито кровью, и кровь эта не была невинной. Опустились серые сумерки, а он все ехал на запад. Туга Бин озадаченно замедлила шаг, когда наступила ночь, но всадник не собирался останавливаться, и она легкой иноходью пошла дальше. За его спиной взошла луна, похолодало, несмотря на позднее лето — все же они находились в Аппенинских горах. Один, только один раз они услышали волчий зов на высоких горных перевалах, ведущих на север. По холке кобылы пробежала дрожь — дрожь первобытного, инстинктивного страха. Но они ехали дальше.

Они поднялись по тропинке вверх и там, залитый лунным светом, на скале стоял человек. Он стоял безмолвно в ореоле бледного лунного света, как мифическое существо. Офицер с разбитым сердцем осадил лошадь и остановился. Он был готов к любому ужасу и откровению, что могли возникнуть из тьмы этого мира — или того.

Всадник и человек на скале смотрели друг на друга, а лунный свет заливал их и эту пустынную горную дорогу, и единственным звуком было медленное, глубокое дыхание лошади. Человек на скале был одет в длинное облачение из грубой шерсти, может быть, серое, может быть, коричневое — оттенки были неразличимы в сером лунном свете. Облачение было подвязано на поясе веревкой, а капюшон он снял, обнажив голову. У него были длинные растрепанные волосы, а всклокоченная борода доходила едва не до талии. Он держал в руках длинный посох, увенчанный простым аскетичным деревянным крестом. Глаза его в лунном свете сверкали, не отрываясь от глаз офицера с разбитым сердцем, но тот выдерживал этот взгляд, не дрогнув. Человек — или отшельник, или безумец — не шевелился. Лишь тяжелый подол его потрепанного одеяния иногда слегка колыхался под дуновением ветерка, но тут же успокаивался. Тень этого безмолвного посланца с его посохом и крестом падала на горную дорогу, ломаная и рваная из-за усыпавших землю камней, но все же вполне узнаваемая — человек, держащий крест. Ноги его так же твердо упирались в землю, как и посох.

Казалось, что прошло много времени в безмолвной ночи, а двое мужчин, двое беженцев из людского мира, глубоко заглядывали в души друг друга и ничего не говорили. Наконец неподвижность нарушилась, хотя и не молчание. Старик на скале поднял костлявую руку и прикоснулся кончиками пальцев сначала к сердцу, потом к губам, а потом ко лбу. Затем он вытянул руку, так что она оказалась над головой солдата, и начертал в воздухе невидимый крест. Рука его упала, и солдат и старик — или отшельник — опять стали смотреть друг на друга, не произнося ни слова. И вот офицер отвернулся, посмотрел на лежавшую впереди, омытую лунным светом дорогу, несильно сжал бока Туга Бин и тронулся с места.

Этой ночью он почувствовал, что невыразимо устал, словно бы за какой-то час постарел на десять, а то и двадцать лет. На следующую ночь он уснул в своей окровавленной одежде, завернувшись в лошадиную попону, под кряхтящим каменным дубом. Звезды мерцали сквозь крону дерева, а во рту ощущался вкус пыли, предательства и крови.

Проснулся он перед рассветом, когда последние звезды таяли на небосклоне, и спустился к реке, чтобы умыться. Он разделся догола и вошел в ледяную горную воду по пояс, потом нырнул с головой и вынырнул, задыхаясь и тряся черными кудрями, с которых текло, протирая глаза и набирая полный рот чистейшей воды.

Он закрыл глаза и простер руки к чистому, раннему утреннему солнцу, еще оранжевому на горизонте, и мысленно поднялся к небесным вратам, и стал молить Изиду, и Митраса, и Христа, и всех невозмутимых богов, чтобы они смыли с него кровь. Он не открывал глаз, словно боялся, что если откроет их и снова взглянет на смертный мир, то увидит, что стоит в реке, воды которой навеки окрасились в ржавый цвет, оскверненные грязью, и предательством, и кровью.

Он снова и снова погружался в ледяную воду, тер руки и лицо, плечи и грудь до тех пор, пока они не покраснели от холода.

И тогда он вышел на берег, взял за поводья Туга Бин и завел ее в ледяную воду. Она тоненько заржала, когда вода омыла ей живот, сердито запрокинула голову и обнажила зубы. Но он держал ее крепко и заводил все глубже, пока чистая горная вода не покрыла ее спину и не омыла ее, сделав снова чистой и серой. Они вернулись на берег как могли, отряхнули с себя воду, чтобы обсушиться. Люций оделся, оседлал Туга Бин и сел на нее верхом. Он пристегнул ремень с ножнами и передвинул меч на правый бок. А потом задумался.

Через какое-то время, медленно, словно в полусне, точно не в состоянии поверить в собственный поступок, он снова соскользнул с лошади. Отстегнул ремень и подошел к берегу. Взял ремень, раскрутил его над головой и швырнул вместе с ножнами и мечом на глубину. Он утонул немедленно. Люций поднял щит за край, обитый сыромятной кожей, и отправил его вслед за мечом. То же самое проделал он с бронзовой кирасой и дорогим шлемом. Потом повернулся, выдернул копье из земли и высоко метнул его. Копье со свистом рассекло воздух, тихо нырнуло в глубокую, темную воду и утонуло. Оставшись в сандалиях, белой льняной тунике и кожаной куртке, Люций снова сел верхом на Туга Бин и начал спускаться вниз с горного склона.

Примерно в это же время, несколькими милями севернее, Аттила проснулся под тем же утренним солнцем. Он сел, потер глаза, посмотрел на свежий утренний мир, сверкающий от росы, как лезвие меча, и улыбнулся. Потом лениво поднялся на ноги и осмотрелся.

Рядом, на опушке, на теплом, обращенном к югу склоне, стояла ферма. Аттила привязал мула к дереву и беззвучно подкрался к постройкам. Ставни были нараспашку, из сумрачной комнаты доносился сочный мужской храп. Аттила тихо вошел в невысокое помещение, служившее амбаром, и терпеливо подождал, пока глаза привыкнут к темноте. И удовлетворенно ухмыльнулся. На колышке на противоположной стене висела длинная прочная веревка, а в углу стояла алебарда с прочным на вид изогнутым железным наконечником.

Мальчик завязал веревку скользящим узлом и удовлетворенно кивнул. Это отлично подойдет. Он перекинул ее через голову и левое плечо, чтобы она не мешала выдернуть меч правой рукой. На противоположную сторону ремня прицепил нож для обрезки деревьев. Прихватил плоский точильный камень, лежавший на скамье, и мешок из дерюги. Потом поднял алебарду, довольно ухмыльнувшись, когда ощутил ее вес, вышел наружу и снова уселся на мула, положил алебарду на правое плечо и начал спускаться вниз по горному склону.

Там, в горах, они не знали, что происходит в большом мире. Но стоило Люцию спуститься на равнины, на богатые фермерские земли в долине Тибра, он увидел, какое опустошение произвели готы — настоящие готы — в своем праведном гневе.

Ферма за фермой были выжжены до основания. Золотые поля спелой кукурузы, готовые к сбору урожая, были втоптаны в грязь сотнями тысяч лошадиных копыт. Фруктовые сады вырублены и сожжены, скот зарезан либо забран готами и угнан прочь.

Местность осиротела. Люди бежали. Он видел лишь бродячих собак, визжащих среди сожженных домов, ворон и коршунов, круживших над ними и пожирающих трупы коров и овец.

Приближаясь к Риму, он видел редкие группки людей у обочин дороги. Целая семья, скучившаяся около единственной тележки, посмотрела на него расширенными, пустыми глазами. Ему казалось, что сердце его сейчас разорвется от жалости, но что он мог поделать?

И вот он увидел город на семи холмах и огромное войско готов, раскинувшееся лагерем вокруг. Как и все варварские народы, готы не делали различий между солдатами и штатскими.

Если они выступали, то выступали всем племенем: мужчины, женщины, дети — все вместе в своих крытых повозках. А когда разбивали лагерь, то делали это, как многочисленная нация — вот как сейчас, на всех полях вокруг Рима.

Город с миллионным населением окружила и словно спрятала темная тень сотен тысяч готов. Рим голодал. Люций сел и хорошенько подумал. А потом тронулся дальше.

Армия готов была непобедима. В Италии не осталось римских сил, что осмелились бы столкнуться с ними. И между ними и сияющими сокровищами Рима оставались только стены и ворота самого города

Аларих, проницательный христианский вождь народа готов, несколько дней назад отправил к императорскому двору и Сенату Рима гонцов, подчеркнуто сокрушаясь о смерти своего благородного противника, полководца Стилихона, и требуя четыре тысячи фунтов золота за то, что он уйдет из Италии.

Сенат ответил с нелепым презрением. «Вам не победить нас, — заявили они. — Мы значительно превосходим вас числом».

Аларих послал им лаконичное сообщение в стиле, так любимом когда-то спартанцами, а теперь — грубыми германскими народами. «Чем гуще сено, — гласило оно, — тем легче сенокос».

И повысил требования. Теперь он хотел все золото города, и все серебро, и всех рабов варварского происхождения. Требования были вопиющими, и сенаторы так и заявили. «Что же останется нам?» — негодующе спрашивали они.

И снова ответ был краток: «Ваши жизни».

Но все-таки, хотя никто не мог противостоять в открытом бою Алариху и его всадникам, вождь варваров понимал, что у него нет умения держать осаду. Рим мог удерживаться месяцами, а осаждающие, как это часто происходило, вскоре окажутся в той же ловушке, будут страдать от голода и болезней, как и осажденные. И поэтому Аларих увел своих людей от стен Рима и направился в Остию, римский порт, куда приходили из Африки и Египта большие суда, груженые зерном. Он разграбил Остию, и оставил ее разоренной, и сжег большие зернохранилища, и утопил в гавани огромные неуклюжие суда. И Рим начал голодать.

Аларих вернулся к стенам Рима и стал дожидаться неминуемой капитуляции, которая должна была скоро последовать.

Высокий светловолосый воин оперся на свое копье возле палатки и прикрыл ладонью глаза от солнца. Через поля ехал человек, без доспехов, без оружия, на прекрасной серой лошади. Из-под копыт лошади, изящно ступавшей по земле в сторону лагеря готов, вылетали небольшие струйки пыли.

Люций не смотрел ни направо, ни налево. Он ощущал у себя над головой знак, сделанный лунной ночью в горах отшельником на скале. Сердце его было таким же твердым, как и руки. Он ехал мимо первых войлочных палаток готов в сторону Рима.

Все больше и больше копейщиков выходили из своих палаток, чтобы посмотреть на него. Некоторые окликали его рассерженно, некоторые растерянно, кто-то смеялся.

— У тебя к нам сообщение, незнакомец?

— Что у тебя за дело?

— Отвечай!

Люций ехал через лагерь. Возле палаток у костров сидели, скрестив ноги, жены воинов, помешивали варево в котелках или кормили грудью младенцев. В грязи бегали ребятишки, некоторые останавливались и смотрели на странного чужака верхом на серой кобыле. Один малыш едва не попал под копыта Туга Бин, и Люций натянул поводья, чтобы не задеть его, а потом тронулся дальше. И пот ему перегородили путь четверо всадников, направивших на него свои копья.

— Hva pat waetraeth?

Он остановился перед ними. Они смотрели на него спокойно, без опаски, копья держали свободно, но уверенно. Их синие глаза не дрогнут. Это не бандиты, которых можно прогнать взмахом меча. Да и меч он выбросил.

— Вы говорите на латыни?

Всадник справа кивнул.

— Немного. — Он провел рукой по губам. — Достаточно, чтобы велеть тебе убираться.

Люций покачал головой.

— Я не уйду. У меня дело в Риме.

Всадник усмехнулся.

— У нас тоже.

Второй всадник, на норовистом коне, с горящими от дерзости римлянина глазами, сильно дернул поводья и сердито произнес:

— Tha sainusai metbtana, tha!

Всадник справа, со спокойной улыбкой, но твердыми и решительными глазами, наклонился вперед. Он положил мускулистые руки с надетыми на них бронзовыми браслетами на луку седла и небрежно бросил:

— Мой друг Видуза начинает сердиться. Он говорит, ты должен уйти. Или…

— Я не вооружен.

— Значит, мы сдернем тебя с лошади и вышибем тебе зубы. Но ты не проедешь в Рим через наш лагерь без…

— Я проеду в Рим, — ответил Люций спокойным, недрогнувшим голосом. — У меня там дело, которое невозможно отложить.

Раздался бешеный грохот копыт, и по спине Люция прошла дрожь в ожидании холодного укуса меча или стрелы. Но ничего не произошло. Рядом с ним остановился еще один воин. Судя по тому, что первая четверка отступила и стала поглядывать уважительно, Люций решил, что новоприбывший из знати. Он глянул влево. Незнакомец был обнажен по пояс. Когда он натянул поводья, мускулы на руках взбугрились. Волосы его были длинными и светлыми, а глаза колко смотрели на Люция. При нем не было никаких признаков высокого положения, но сама атмосфера власти и могущества угадывалась безошибочно. Он рявкнул на четверых воинов, и они робко отвечали ему, опустив копья. Новоприбывший перенес все внимание на Люция. По-латински он говорил примитивно, но понятно.

— Ты римлянин? Отвечай!

— Был.

Тот нахмурился. Его конь приплясывал в пыли. Воин так свирепо дернул поводья, что голова коня повернулась и едва не ткнулась в ногу, но пляски прекратились.

— Был? — прохрипел он. Его низкий голос звучал хрипло, но властно. — Разве мужчина может менять племя? Разве римлянин может перестать быть римлянином? Разве гот может стать саксом или франком? Разве мужчина может обесчестить отца и мать, или свой народ? Отвечай.

— Меня зовут Люций, — ответил он. — Я из Британии.

— Британия, — повторил пришелец. — Там дожди.

— Иногда.

— Часто. Всегда. Но трава зеленая. Отвечай.

Люций кивнул.

— Трава зеленая.

Воин неожиданно ухмыльнулся из-под густых усов и махнул рукой на стены Рима.

— После того, как Рим сгорит, — заявил он, — мы придем в Британию. Наши кони будут пастись на зеленой траве.

Люций мотнул головой.

— Трава в Британии — для моего народа. Наша земля.

Ухмылка воина исчезла так же внезапно, как появилась.

Он подъехал вплотную к Люцию и внимательно уставился на него.

— Ты не боишься, Бывший Римлянин?

Люций снова мотнул головой.

— Не боюсь.

— Почему не боишься? Мы убьем тебя. Отвечай.

Люций вспомнил слова греческого философа: «Как замечательно, должно быть, обладать такой же властью, как ядовитый паук». Но Люций был не из тех, кто заимствует чужие слова. Он сказал свои, простые и правдивые:

— Я не боюсь, потому что я не враг вам. Вы не убьете меня. Я проеду в Рим. У меня там дело. Потом я поплыву домой, в Британию.

— Где зеленая трава?

— Где зеленая трава.

Воин еще немного посмотрел в глаза Люцию. Люций не моргал и не отводил взгляда.

— Ты странный, Бывший Римлянин, — сказал, наконец, гот.

— В этом я не сомневаюсь, — ответил Люций.

Тогда воин отъехал в сторону, обвел рукой своих людей и заорал на них на языке готов. Они расступились, и Люций проехал между ними.

Несколько сотен ярдов отделяло периметр лагеря готов от стен Рима, на достаточном расстоянии от выстрела с обеих сторон. Люций въехал в тень Porta Salaria и прокричал, что желает въехать. Никто не задал ни одного вопроса, и дверь в тяжелых дубовых воротах открылась почти без промедления. Он спешился и прошел внутрь, ведя за собой Туга Бин. Сначала он удивился, почему все прошло так легко, но увидел часового у ворот, и недоумение исчезло. Часовой умирал от голода. Глаза его ввалились и покраснели, а волосы выпадали пучками. Вокруг рта засохла слюна, а губы усохли и съежились. В таком состоянии человек не может нормально соображать. Город находился в отчаянном положении.

Люций вел лошадь вдоль улиц. Вокруг стояло зловоние от голодающих, немытых и, что всего ужаснее, непогребенных тел. Он видел людей, сбившихся в кучки на углах улиц или в тени потемневших переулков, некоторые вытягивали костлявые руки, умоляя о милостыне. Он остановился всего лишь раз, когда наткнулся на тело ребенка лет четырех-пяти, закутанное в лохмотья. Лицо казалось пергаментным, глаза закатились, мухи уже сидели на ввалившихся губах и расслоившемся носе. Этому ребенку столько же лет, сколько и его собственному…

Он скорбно склонил голову и понял, что не может идти дальше. Он отпустил Туга Бин, наклонился и поднял мертвое тельце. Он закрыл ему личико — невозможно было определить, мальчик это или девочка — и положил легкое, как перышко, тельце на обочину, смахнув мух и прикрыв искаженное, пепельное личико углом изодранного плаща. Этого недостаточно, этого всегда недостаточно, но это все, что он мог сделать. И они с Туга Бин пошли дальше.

В целом городе стояла зловещая тишина, разве только иногда доносился долгий, едва слышный вздох, словно город приготовился к смерти. Трупы лежали повсюду, и над ними вились тучи мух. Еще стоял август, и в такую жару Болезнь скоро объявится, наступая на пятки своему возлюбленному жениху, Голоду, чтобы добавить бедствия Риму.

Люций и Туга Бин с полчаса шли по оголодавшим, призрачным улицам. Собравшиеся группки умирающих начинали волноваться и о чем-то говорить, когда они проходили мимо, глядя сверкающими, безумными глазами на упитанные бока Туга Бин. Люций потрепал ее по носу.

И наконец они добрались до Палатинского Холма, до ворот императорского дворца. Часовые здесь, похоже, питались лучше. Он потребовал впустить его, сказав, что пришел от наместника Гераклиана, от колонны, ушедшей в начале месяца в Равенну, и назвал верный пароль. Ждать пришлось долго, но его все же впустили. Он настоял на аудиенции у принцессы Галлы Плацидии, сказав, что у него для нее тайное сообщение от самого наместника Гераклиана. Велели подождать, и он прождал два часа. Он ждал до вечера. Но потом ему сообщили, что принцесса Галла примет его.

— Присмотри за моей лошадью, — крикнул Люций через плечо. — Пока я за ней не вернусь.

Они дали слово.

Четверо вооруженных гвардейцев провели его в Палату Императорских Аудиенций, и там, на королевском великолепии трона из отборного каррарского мрамора, сидела принцесса Галла Плацидия. Рядом с ней стоял евнух Евмолпий.

Принцесса перевела на Люция свои светлые глаза, долго смотрела, потом произнесла:

— Значит, Гераклиан в Равенне, в безопасности.

— Да. Вместе со своей любимой палатинской гвардией. — Солдат говорил странным, язвительным тоном

— Обращайся к Трону «ваша светлость», — прошипел Евмолпий.

Люций повернулся и твердо посмотрел на него. Потом снова обернулся и с той же твердостью взглянул на принцессу, не добавив ни слова.

Галла была поражена, но не выдала этого. Принцесса не смеет показывать свои чувства, потому что это слабость; она не имеет права повышать голос и должна всегда ходить одинаково величавой походкой, словно держит на голове кубок с водой.

Кроме того, возможно, что этот грязный, растрепанный, босоногий солдат, чье зловонное присутствие она должна терпеть ради связи с этим глупцом Гераклианом, получил солнечный удар, или ослаб от голода или еще чего-нибудь. Неважно. Один раз дворцовым этикетом можно пренебречь. Она хотела знать только одно:

— А остальная колонна?

— Погибли.

Она кивнула.

— А мальчик-гунн?

— Кроме мальчика. Он теперь свободен.

Она улыбнулась.

— Как ты это выразил.

Люций кивнул

— Должно быть, сейчас он довольно далеко на пути к своему народу.

Галла растерялась.

— Ты хочешь сказать… к своим предкам?

— Нет, я имею в виду его народ. Там, на равнинах Скифии. Это достаточно понятно?

— Ваша светлость! — вскричал Евмолпий, подхватывая свои юбки и выбегая на середину палаты. — Его наглость возмутительна! Ты должен отречься — он повернулся к ненормальному солдату, осмелившемуся обратиться к Императорскому Трону таким манером, — ты должен отречься… — Не совсем понимая, от чего именно должен отречься солдат, евнух сердито вскинул руку.

— Ударь меня, — спокойно сказал солдат, — и я сломаю тебе шею.

— О! — завопил Евмолпий, пятясь. — Ваша светлость! Стража!

Но принцесса Галла махнула гвардейцам, отсылая их прочь.

— Принесите этому человеку вина.

— Мне не нужно твое вино, — сказал солдат. — Меня от него вырвет.

Лицо Галлы в первый раз дрогнуло: на нем отразились сразу и неуверенность, и гнев. Она заговорила все с тем же колебанием:

— Что ты должен сообщить мне, солдат?

Люций смотрел на нее, не мигая.

— И если сатана сатану изгоняет, — произнес он, — то как же устоит царство его? Ибо он разделился сам с собою. Евангелие от Матфея, глава двенадцатая, стих двадцать шестой.

Евмолпий вернулся к своей госпоже, и они оба уставились на странного, обезумевшего от солнца солдата.

Наконец Галла снова заговорила. Ее кожа и светло-рыжие волосы казались сегодня бледнее, чем обычно.

— Ты говоришь мне, что мальчик убежал?

— Мальчик убежал. Гераклиан и палатинская гвардия добрались до Равенны. А остаток моей центурии — всей моей центурии — стерт с лица земли. Отрядом батавской конницы с базы на Дунае, переодетым в готов. — Все это время Люций не отрывал взгляда от Галлы, а голос его от гнева делался все громче. — У меня нет для тебя сообщений от этого подонка Гераклиана, да сгниет он в аду. Я пришел сюда только для того, чтобы задать тебе вопрос. Один простой вопрос, на который, надеюсь, ты дашь мне прямой ответ. Правда ли, что все это отвратительное дело — эта резня — было просто…

— Ваша светлость! — завопил Евмолпий, который больше не мог сдерживаться. — Это неслыханно? Ты, немытый хулиган, не смей задавать вопросов ее императорскому величеству, и ты не смеешь…

Люций сделал два шага к Евмолцию.

— Заткни свое дерьмо, — велел он. — Я хочу услышать ответ от того, кто отдал приказ, а не от вонючего евнуха.

— Стража! — завопил Евмолпий. — Арестовать этого человека!

На этот раз принцесса была так потрясена, что не остановила их. Двое дюжих дворцовых гвардейцев больно заломили Люцию руки за спину, но, похоже, тот даже не заметил этого. Он не отрывал взгляда от белого, как фарфор, лица Галлы.

— Если ты не ответишь, — говорил он, пока его волокли прочь от трона, — я решу, что мою центурию уничтожили по твоему приказу, как часть заговора, а мальчик-гунн послужил наживкой. Я прав?

Галла ничего не ответила, но ее нижняя губа дрожала, и она стиснула белый кулачок ладонью другой руки.

— Я прав? — проревел Люций, и его голос оглушающим эхом отразился от стен палаты. И опять он ничего не услышал в ответ. На троне молчали, пораженные ужасом.

— Тогда я буду молить Господа, чтобы ты понесла за это наказание, — сказал Люций, опять тихим, но очень ясным голосом. — И чтобы род Гонория вымер.

Это было для Галлы чересчур. Она вскочила на ноги, утратив все королевское достоинство и величавость, и отчаянно закричала:

— Уберите его отсюда! Выпороть его — и казнить в течение часа! — И Люция выволокли из комнаты.

— Так, значит, гунны не придут? — проблеял Евмолпий, когда дерзкого солдата увели.

Галла, все еще дрожа, села на место.

— Если этот безумец сказал правду, гунны не придут.

План провалился.

— И что нам теперь делать, ваша светлость?

Галла злобно нахмурилась.

— Придется вести переговоры с готами. Завтра же, на заре.

— А как же мальчишка? Мы ведь не знаем, что ему на самом деле известно. И если он доберется до Скифии — маловероятно, я понимаю, но если — и все расскажет, мы обретем смертельного врага в лице гуннов. Галла метнула в Евмолпия такой взгляд, что тот съежился.

— Убей его, — сказала она. — Разошли приказы.

Прочешите всю Италию и всю Паннонию, до самых берегов Дуная. Он должен исчезнуть. Он не должен уйти. От этого зависит судьба Рима. Найди его. И убей его.

После десяти плетей сыромятным хлыстом с узлами по его спине струилась кровь. После тридцати плетей плоть на спине стала отслаиваться лентами, и он потерял сознание. К тому времени, как порку закончили, сквозь плоть белели ребра.

Он не увидел появления в его камере двух офицеров-палатинцев и не услышал их приглушенного разговора с тюремными часовыми. Он не слышал, как они говорили:

— …из колонны Гераклиана… единственный уцелевший… Боже праведный… не из нашего отряда, чтобы задавать ему вопросы… это будет преступлением… никто никогда не узнает.

Потом те же двое гвардейцев, что привязывали его и пороли плетьми, ухаживали за ним все три дня, что он без движения пролежал на животе. Он попытался поговорить с ними, но они велели ему молчать. Они сказали, что знают, кто он такой, и что его не казнят. Он пробормотал, что за неповиновение им самим грозит смерть. Они пожали плечами.

Они зашили ему раны там, где для этого осталось достаточно кожи, и обмывали его каждый час, днем и ночью. Иногда офицеры из Палатинской Гвардии заходили в его камеру и осматривали его, не говоря ни единого слова. Потом офицеры уходили. Их тоже могли приговорить за это к смерти.

Гвардейцы перевязывали его тонкими льняными бинтами и делали ему припарки из антисептических трав, таких, как чеснок и норичник, известных тем, что они предотвращают проникновение в открытую рану ядовитых испарений из зараженного воздуха, и тогда плоть даже молодых и здоровых превращается в вонючую массу, подобную сгнившему фрукту.

Он был сильным. На третий день он настоял на том, чтобы сесть, но после этого некоторые швы разошлись и снова начали кровоточить. Они отругали его, и сказали, что он тупоголовый дурень, и снова уложили его, и поменяли повязки, и снова зашили раны, и положили новые припарки из трав.

Он лежал на животе и жаловался, что ему это надоело.

Они ворчали и не слушались.

Прошла еще неделя, и он понял, что действительно может встать. И он стоял, качаясь, в промозглой камере, чтобы доказать это.

— Но никаких путешествий! — сказали ему.

— Прочь с дороги, — ответил он.

— Нет, — сказали они. — Мы не желаем, чтобы наши труды пошли насмарку. Ты еще не окреп. Тебе нужна еще хотя бы неделя.

Он предложил более крупному из них побороться на локтях, чтобы доказать, что вполне окреп. Они отказались. Он начал спорить. Он спорил больше получаса, и в конце концов им показалось, что это они страдают от истощения.

И тогда они устало покачали головами и открыли двери камеры.

— И мою лошадь, — потребовал он. — Туга Бин.

Оба часовых тревожно переглянулись и посмотрели на него.

— Ты это серьезно?

— Да.

Они покачали головами.

— Ты привел лошадь в умирающий от голода город и надеешься увести ее отсюда? Ты уже достаточно пожил на свете, чтобы не рассчитывать на это, со всем нашим уважением, офицер.

Люций уставился на них.

— Часовые у ворот дали слово.

Они пожали плечами.

— Слова, слова… — сказал один.

— Когда скуднеет еда, скуднеет и дружба, — добавил второй.

Люций еще немного посмотрел на них. Потом отвернулся, и они увидели, как он с трудом поднимается по узкой лестнице. Вдруг он остановился и негромко окликнул:

— Спасибо вам обоим за все. Я ваш должник.

— Сумасшедший, — откликнулись они. — Уноси ноги.

 

9

Еще не все рухнуло

Стояла ночь. Он прислонился к стене и попытался усилием воли успокоить гул крови в голове. Он глухо застонал и потерся лбом о раскрошившуюся древнюю стену. Вокруг стояло зловоние, в куче тряпок рядом с ним что-то булькало, но он даже не оглянулся.

Надежды могут лгать, но ничто не обманывает так сильно, как отчаяние. Отчаяние — вот самая подлая трусость.

Он с усилием выпрямился, ощущая, как натягиваются швы, набрал полную грудь зловонного воздуха, оторвался от стены и пошел.

В соседнем переулке он наклонился, закрыв нос рукой, и потянул за тюк лохмотьев. Оттуда выкатился истощенный труп с открытыми глазами, почти лысый череп глухо и страшно стучал по земле, словно стал полым от голода Он снова сильно встряхнул тряпки, из них в писком выбежала крыса. Они уже выели живот у трупа.

Он натянул черный, вонючий саван себе на плечи, наполовину закрыв лицо, и еще одну тряпку повязал вокруг головы, как пират, и нетвердой походкой направился к восточным воротам Палатина.

Часовой увидел, как он подходит.

— Ответ «нет»! — прокричал он. — Убирайся!

Люций подошел ближе.

— Сделаешь еще шаг, и я всажу тебе меч в кишки!

— Поделитесь корочкой с несчастным голодающим горожанином, — прохрипел Люций, и собственный голос показался ему самому надтреснувшим и отвратительным.

— Ты меня слышал. Убирайся.

— Кусочек хлеба или немного конского мяса?

Часовой не ответил.

Попрошайка немного выпрямился, и часовой посмотрел на него настороженно, но с любопытством.

— Сколько тебе платят, солдат?

Солдат принял оборонительный вид.

— Ты и сам знаешь. Нам не платили шесть месяцев.

Но по крайней мере мы все еще…

— А жена и дети есть?

— И жена, и ребенок. Хотя в эти дни и это излишество.

— Разве они не голодают?

— Послушай, я тебе уже сказал — я не собираюсь спорить с тобой…

— А сколько ты мог бы получить за упитанную серую кобылу в твоей конюшне, если продать ее на мясо? Упитанная серая кобыла, отъевшая брюхо на сочной летней траве, с атласными боками, лоснящимися на солнце?

— Попрошайка выпрямился в полный рост. — Ответь мне, солдат.

Часовой нахмурился.

— Ты знаешь, что бы я мог за нее получить. Все, чего, черт возьми, захочу, и еще немного. Но откуда…

— А сколько ты получил за мою кобылу? — Грязный саван соскользнул с плеч попрошайки, он сдернул тряпку с головы, и часовой узнал его. — Сколько ты получил за мою Туга Бин?

Люций был без оружия, но он с угрожающим видом шагнул вперед, и часовой попятился. Он проскользнул за ворота и захлопнул дверь.

— Ты ублюдок, — негромко сказал Люций. — Вероломный ублюдок. И пусть все то золото, что ты получил, принесет тебе только горе.

Он повернулся и пошел вдоль по Via Palatina, залитой лунным светом, безлюдной, оголодавшей, уже населенной призраками своего былого величия.

Он прошел не больше сотни ярдов, когда услышал крик от караульной будки. Люций заколебался, не зная, стоит ли оборачиваться. Все-таки обернувшись, он увидел стоявшего в конце улицы человека, а рядом с ним стояла серая кобыла, уже оседланная и взнузданная.

Человек держал ее за поводья. Кобыла вскинула голову и негромко заржала. Люций содрогнулся от наплыва эмоций. Он поспешно вернулся обратно и протянул руку, в которую ткнулся лошадиный нос. Кобыла от счастья прядала ушами.

Люций посмотрел на часового.

— Ну ты и дурак. Мог бы получить за нее годовое жалованье золотом.

Часовой пожал плечами.

— Может, да, а может, и нет. — И уставился в землю. — Золото за год — и всю жизнь плохо спать.

Люций крепко пожал ему руку.

— Спасибо, — сказал он с таким порывом, что часовой вздрогнул — Спасибо тебе.

И он ступил на каменный столбик у стены, схватился за переднюю и заднюю луку седла и осторожно сел на широкую спину Туга Бин. Еще раз кивнул часовому и тронулся с места.

Еще не все лгут; еще не все рухнуло. Может быть, великий Рим и падет, но падет не все.

— Будь осторожней, слышишь? — крикнул вслед часовой. — Мы живем в очень странное время.

Так и есть, подумал Люций. Так и есть.

Он добрался до западных ворот города, проехал под лунными лучами сквозь лагерь готов, и сидел так прямо и уверенно, что те, кто бросал ему вызов раньше, не решились сделать это сейчас, видя его безмолвие. Кто-то сказал, что это призрак. Никто не осмелился остановить его мечом или копьем.

Он ехал вдоль берегов широкого Тибра и видел сытых летучих мышей, скользивших в темноте над поверхностью воды в погоне за мошками и комарами, и думал, что теперь летучие мыши питаются лучше, чем люди. Наверняка боги наказывают Рим. Он ехал в сторону порта Остии. На заре он остановился, чтобы искупаться в реке, но передумав, снова сел верхом и поехал дальше, пропотевший и уставший. Как можно очиститься в реке, где плавают умершие от голода?

Солнце поднималось над большими каменными складами и громадными причалами Остии, но многие из них теперь лежали в руинах, почерневшие от рук захватчиков-готов. В гавани на спокойной воде еще были видны мачты и затонувшие останки огромных африканских кораблей с зерном. Людей было мало. Те, что попадались на пути, смотрели на него с опаской и ни о чем не спрашивали. Там, где раньше в течение столетий восход солнца видел, как на работу в порт прибывали тысячи рабочих, сейчас шли лишь несколько человек. Корабельные плотники и шипчандлеры, конопатчики, парусные мастера и чинильщики сетей исчезли. И купцов и торговцев, тех, кто прибывал сюда со всего Средиземноморья и привозил драгоценный мрамор и порфир с востока для домов и монументов Рима, и египетские лен и хлопок, и фрукты и пряности из Леванта — их тоже не было. Куда исчезли сотни разных языков, на которых пререкались из-за цен — с раннего утра начинался здесь многоязычный галдеж? Где все матросы с лихтеров и стивидоры, толкавшие деревянные бочки, разгружавшие судно за судном от шелков и льнов, мешков с зерном, слитков серебра и олова? И тяжелые связки мехов, и баррели бесценного балтийского янтаря, и рабы из Британии, и огромные поджарые охотничьи псы из Каледонии, рвущиеся с кожаных поводков, борзые и волкодавы с зубами, как из слоновой кости, и глазами, как из балтийского янтаря?

Все это исчезло. Остия грелась под теплым и неизменным солнцем — призрак самое себя. Огромные пристанные краны с гранитными блоками и громадными дубовыми балками стояли безмолвные, почерневшие от огня, некоторые до сих пор дымились, как скорбные, угасающие драконы. Лишь редкие крики одиноких желтоногих чаек нарушали тишину.

На дальней стороне одной из мелких гаваней Люций заметил небольшое грузовое судно прямой парусной оснастки, с красным, вылинявшим от солнца и соли парусом. Он объехал булыжную стену гавани и увидел троих мужчин, грузящих на него закупоренные амфоры и ящики с фруктами. Очевидно, готы не любили сушеные абрикосы. Однако все остальное, хранившееся на складах, они уничтожили или разграбили, погрузили в свои большие повозки и увезли.

— Куда вы направляетесь? — окликнул он матросов. Они не обратили на него внимания. Люций окликнул еще раз, погромче.

Один из них поставил амфору в деревянную стойку.

— Да уж не туда, куда тебе хочется, — ответил он.

— Скажи.

— Галлия, — сказал он. — В порт Гессориак.

— Возьмите меня. Возьмите меня на север и отвезите на побережье Британии, в порт Дубрис, или Леманис, а лучше всего — в Новиомагнус

— Деньги есть?

— Ни монетки.

Матрос ухмыльнулся приятелям: вот наглец! И помотал головой:

— Уйди с дороги. Нам еще полно всего загрузить до отплытия, и неохота пересекать Бискайский залив в сентябрьские шторма.

Люций спешился и прежде, чем они смогли его остановить, поднял на правое плечо тяжелую амфору с вином и пошел по деревянному трапу на борт. Это стоило ему таких мучений, что моряки просто не могли себе представить.

Еще незажившие раны на спине разошлись и начали заново кровоточить. Однако он не издал ни звука, не подал вида. Поставил амфору на стойку и вернулся за следующей.

Моряки переглянулись и пожали плечами.

Они думали, что будут грузиться целое утро, но благодаря помощи и силе незнакомца справились уже к пятому часу.

Капитан, тот самый, что разговаривал с Люцием, облокотился на планшир.

— Так ты хочешь попасть в Галлию?

— Нет, вы хотите попасть в Галлию. Я хочу, чтобы меня высадили в Новиомагнус.

— Высадили? Да ты знаешь, что теперь значит плавание в Британских прибрежных водах?

Люций покачал головой.

— Нет, представления не имею. Это ваша работа. Но когда вы высадите меня в Новиомагнусе…

— Если.

— Когда. Там я заплачу вам пять серебряных монет прежде, чем вы отчалите в Галлию.

Капитан, понизив голос, демократично посовещался с обоими членами команды и пробурчал:

— Ладно. Только сначала сходи разберись с лошадью.

Вон там, в таможне. Что получишь за нее, пойдет за первый взнос. Люций опять покачал головой:

— Куда еду я, туда и она.

— Нет.

— Да.

— Слушай, солнышко, я капитан этого судна, а капитан корабля в море — это маленький император. Его слово — закон. Никто на этой старой дырявой посудине не пернет без моего разрешения, понял? А кони — это одна из вещей, которых я не желаю видеть на своем судне.

— Или кошек, — сказал один матрос

— Или женщин с ихними месячными, — добавил второй.

— Или любой штуковины, сделанной из липы, — сказал первый.

— Или…

— Хватит, хватит, болтливые болваны, у нас у всех есть свои маленькие смешные предрассудки. Ваши — это кошки и обливающиеся кровью бабы, мои — кони. — Он снова повернулся к Люцию. — И мой предрассудок подсказывает мне, что корабли, погода и лошади сочетаются так же, как вино, женщины и целомудрие. Один намек на шторм, или вдруг Юпитер рассердится и начнет метать в нас стрелы, лошади начинают в панике метаться по судну. С этими вашими конями — сплошные чертовы неприятности. Значит, хочешь сохранить свою лошадь — она с тобой остается.

— Ты просто не знаешь Туга Бин, — сказал Люций, потрепав ее по холке.

— Чистая правда. И знаешь что? Как-то я не чувствую желания знакомиться с этой очаровательной дамочкой.

Так что давай вали отсюда и…

Люций шагнул на трап, ведя за собой Туга Бин.

— Если она причинит тебе во время плавания неприятности, — сказал он со спокойной решительностью, — я лично перережу ей глотку и выброшу ее за борт. Даю слово.

Капитан внимательно посмотрел на странного сероглазого любителя лошадей и понял, что тот, бесспорно, человек, чье слово кое-что значит.

— Десять серебряных монет, — проворчал он. — И ты на борту.

— Десять серебряных монет, — согласился Люций. — Когда высадишь нас в Новиомагнусе.

Моря этим поздним летом были спокойными, и плавание шло без происшествий, за исключением одного случая, когда они бросили якорь в Гадесе, чтобы взять на борт свежей воды. Оба матроса вернулись на судно, пошатываясь под тяжестью огромной амфоры. Поставив ее и утерев пот со лба, один из них сказал:

— Рим пал. Готам открыла ворота какая-то чуткая старая матрона, которая больше не могла видеть, как люди мрут с голоду. Можно подумать, что готы собирались войти в Рим и начать чертову бесплатную кормежку. Так что они вошли и обчистили город до дна.

Ни Люций, ни капитан не произнесли ни слова. Этого следовало ожидать.

— Потом Аларих, их вождь, отправился на юг и насмерть отравился, как говорят. Грязная работа

Люций вскинул глаза.

— Теперь готами правит его братец. Звать Атавулф.

Такой же крутой, как и его старший брат, по слухам. И знаете что? Знаете, на ком он женился? Или, точнее, кто вышел за него замуж? — Он распрямил ноющую спину. — Ну, просто не знаю, в какое время мы живем. Он просто пошел, и тут его подцепила императорская сестра, вот так вот.

Люций открыл рот.

— Принцесса… Галла Плацидия? — хрипло спросил он.

Матрос ткнул в него пальцем.

— Она самая. Сестра императора, как говорили, его правая рука. А теперь она — раз! — и выдала сама себя замуж за вождя готов!

Люций опустил голову на грудь и больше ничего не сказал.

Но тем же вечером, когда судно плавно скользило по волнам, и звезды высыпали на летнее небо, и луна зашла, и золотые берега Испании исчезали за их кормой вместе с уходящей ночью, капитан и оба его матроса сидели и недоумевали, поглядывая на своего странного пассажира, сероглазого британского всадника. Потому что Люций стоял на носу старого грузового суденышка, смотрел на звезды, воздев к небесам сжатые кулаки и запрокинув голову, и смеялся, словно ему рассказали самую забавную шутку на свете.

Изворотливая портовая сообразительность не подвела матроса.

Ночью 14 августа, через 410 лет после рождения нашего Спасителя, Рим пал. Впервые за почти восемьсот лет гордая столица империи услышала на своих улицах топот варварского войска.

Они хлынули через Саларийские ворота под пение торжествующих готических труб. Многие голодающие приветствовали их, словно пришел конец их страданиям.

Более того, Аларих, христианский вождь своего народа, отдал строжайший приказ: хотя все трофеи принадлежали его людям по jus belli ни одна церковь, ни одна часовня и никакое другое место христианского поклонения трогать никто не смел. И ни единая святая женщина тоже не подпадала под обычный jus belli. И воины-готы, длинноволосые, усатые варвары, вели себя сдержанно и далее благородно.

Разумеется, без грабежа не обошлось, и пропали сокровища многих веков — конечно, в свою очередь их тоже отняли у более слабых колонизированных народов. Но рассказов о зверствах и, пытках, каких всегда ожидаешь, когда рушится великий город, было немного, и весьма неправдоподобных. Репутация готов и в смысле военной свирепости, и в смысле определенной горделивой снисходительности по отношению к более слабым, в очередной раз подтвердилась. Рассказывали, что самые ужасные зверства, случившиеся за эти несколько судьбоносных часов, совершались не светловолосыми захватчиками, а, под прикрытием хаоса и ночи, ожесточившимися рабами, которые мстили своим жестоким господам за годы угнетений.

Дома по всей Via Salaria подожгли, превратив в факелы, чтобы освещать армии путь в сердце города. И там, среди семи холмов, многие великие римские башни и дворцы превратились в пепел и прах. Дворец Саллюста на Квиринальном Холме, рядом с банями Диоклетиана — этот драгоценный камень архитектуры, в котором хранились несметные сокровища Нумидии, шедевры ювелиров и золотых дел мастеров, художников и скульпторов, был сожжен и уничтожен за одну ночь, а содержимое пропало навеки. Так же, видный издалека, пылал в ночи дворец баснословно богатого клана Аникиана. Повозки, нагруженные золотом и серебром, шелками, украшениями и нарядами, грохотали, выезжая из ворот в лагерь готов.

На прекрасные статуи героев Рима в Форуме накинули веревки, и пьяные, улюлюкающие всадники сдернули их наземь с пьедесталов. В яростных отсветах пожарищ эти памятники старины разбились о землю: Эней и ранние правители Рима, заслуженные полководцы Карфа-

По единодушному согласию способный, энергичный, неразговорчивый младший брат Алариха Атавульф был провозглашен вождем. И готы, отказавшись от мечты (показавшейся им заранее обреченной на неудачу) завоевать Сицилию, вернулись на север, в Рим. И там, к всеобщему изумлению и язвительным насмешкам, населению города и готам вскоре было объявлено, что Атавульф, в знак достигнутой гармонии между готами и римлянами, берет в жены прекрасную принцессу Галлу Плацидию, сестру императора Гонория, безупречную девственницу в возрасте всего лишь двадцати двух лет.

 

10

Руины Италии

Во время этих беспокойных для Рима дней — которые, казалось, вполне могли стать для него последними, — Палатинская гвардия продолжала поиски мальчика-варвара с раскосыми глазами и щеками в синих татуировках и шрамах, пустившегося в рискованный побег по руинам Италии.

Мальчик не сдавался, даже обложенный со всех сторон.

Дряхлый мул сдох, и он украл коня. Он загнал его до смерти, и на рассвете украл другого. От зари до сумерек он покрывал сотню миль и нередко ехал ночами, продираясь сквозь густые леса Итальянских гор и спускаясь вниз, в населенные долины, только чтобы украсть что-нибудь. Он умудрялся выжить, несмотря на анархию и войну, иногда сражаясь, как загнанный в угол зверь, с бродягами, бандитами или дезертирами, жестокими и похотливыми. Он сражался, воровал и лгал, прокладывая себе путь сквозь пожары и разорение Рима, и с каждой победой становился сильнее. В эти безрассудные недели он был счастливее, чем когда-либо во все скучные и горькие годы при безопасном и благоуханном дворе Рима.

Его ожидала собственная страна: горячо любимые, продуваемые всеми ветрами равнины Скифии, широкие реки и бескрайние, густые сосновые леса, палатки из черного фетра и повозки в лагерях, разбитых его народом. Охота на вепря, охота на волков, синие небеса лета и ужасные заснеженные зимы. И он ехал со счастливым сердцем сквозь хаос и руины Италии, направляясь на север, на родину. Ничто не могло ему помешать. Ни молнии, ни бандиты, ни уличные забияки, ни голод, ни жажда, ни летнее солнце, ни зимние снега, на даже сам великий Рим. Он стал единым целым со своим отцом Астуром и бессмертными небесными богами и, убивая, чувствовал, что сможет создавать с той же легкостью и с большим наслаждением, чем уничтожает. Ибо таков путь неизвестных и переменчивых богов.

Он не всегда путешествовал в одиночку. Как-то прохладным осенним утром он проснулся и, к своему большому раздражению, обнаружил, что на лесную прогалину, где он остановился, незаметно пробрался горбатый старик. Дряхлый незнакомец склонился над его костром, подбрасывая в него своими костлявыми веснушчатыми руками сухой хворост и раздувая его заново.

Старик бесстрастно наблюдал, как мальчик выбрался из-под одеяла и схватился за меч. Он был бородатым, с крючковатым носом и глубоко посаженными глазам, с суровым лицом без капли веселья. Он заговорил, и голос его был хриплым и скрипучим, как это случается с отшельниками и пустынниками.

— Нет нужды в мече, мальчик. Не в эти Последние Дни.

Аттила нерешительно положил меч и подошел к незнакомцу.

— Как тебя зовут?

— Слуга слуг Господних.

— Это не имя.

Старик произнес раздраженно, глядя в огонь:

— Иоанн, раз это тебе так необходимо. Я, недостойный, ношу имя четвертого составителя Евангелия. — Он осенил себя крестом. — А теперь дай мне поесть.

— Еды нет.

— Ты лжешь.

Теперь разозлился мальчик:

— Я не лгу!

— А что это за отметины у тебя на лице? Что за неподобающие христианину метки, испортившие твой облик на манер самых презренных и нечестивых варваров?

Аттила потрогал шрамы.

— Мои татуировки при рождении, — ответил он. — Их нанесла мне мать час в час через десять дней после того, как перерезали мою пуповину. После того, как прошло десять дней, стало понятно, что боги не позовут меня назад, в Вечное Синее Небо.

Старик уставился на него с ужасом. Потом вскочил на ноги и вцепился в плечо мальчика костлявыми, когтеподобными пальцами. Глаза его слезились от возраста.

— Да спасет тебя Бог Израилев, и да спасут тебя все апостолы, и да спасут тебя все святые, и да вступится за тебя Богородица, и да спасет тебя от огня! Ибо ты в смертельной опасности, и ждет тебя вечный адский огонь! — Он запрокинул голову и завопил в небеса: — О Господь, будь милосерден к этой нехристианской и неисповедавшейся душе!

Мальчик с трудом вырвал руку, потому что безумный старик вцепился в него, как ястреб в свою жертву.

— Не нужен мне твой Христос, — резко ответил он.

Святой Иоанн отшатнулся, как от удара, и зажал руками уши.

— Астур, мой отец, все видит и все рассудит. И я не боюсь того дня, когда он будет судить меня.

— Что еще за дьявольское имя? Что это за демон? — кричал святой Иоанн истерическим голосом. — Точно, что на Земле демонов больше, чем птиц в небе! О, спаси нас! Не называй его имени передо мной, ибо назвать демона по имени — значит призвать его! — И он снова схватил Аттилу, на этот раз за рваную тунику. Аттила с отвращением посмотрел на него и решил не мешать напыщенным речам — Существует демоница с тем же именем, ей поклоняются в Сирии и проводят самые грязные и извращенные ритуалы, известные человеку или зверю, в рощах Асты — о, зачем смею я назвать ее имя! Ее глаза обжигают, как огонь геенны, и у нее сотня грудей!

— Астур — это имя бога моего народа, — холодно сказал мальчик, — и, оскорбляя его, ты оскорбляешь меня, и мой народ, и тридцать поколений моих предков, появившихся из его семени.

— Мальчик, ты не понимаешь! — завыл святой Иоанн. — Предки твои горят в аду, каждый из них, прямо сейчас, пока мы бездельничаем на этой проклятой горе! И сам ты в смертельной опасности, ибо будешь гореть в огне, как и они!

Аттила заговорил очень медленно, не отрывая взгляда от перекошенного лица святого Иоанна.

— Ты хочешь мне сказать, что моя мать, умершая, когда я еще был младенцем у ее груди, сейчас горит в твоем вечном христианском аду?

— О, несомненно! — завывал святой Иоанн. — Плоть ее, и та самая грудь, что давала тебе молоко, ее мягкие и благоуханные волосы, ее гибкие члены, ее женственные красивые ягодицы — все это целуют языки адского пламени, и все, все каждый день хиреет и чахнет в этих непоправимых муках проклятых!

Мальчик уже поднял ножны и вытащил меч.

— Уйди немедленно, — спокойно сказал он.

— Я не сделаю этого! — вскричал святой Иоанн. — Сам Господь, Владыка всех небесных сил, привел меня сюда, чтобы блистательно завоевать твою душу! И я завоюю ее во имя Христа, я сделаю это, пока солнце…

Аттила приставил острие меча к морщинистым, обвисшим складкам на шее старика.

— Я сказал, убирайся.

— Я не страшусь тебя, ты, дьявольский грешник! — вопил святой Иоанн, однако его охватила дрожь, напоминавшая испуг. — Я не страшусь тех, кто может уничтожить мое тело, а лишь тех, кто может уничтожить душу!

— Значит, ты болван, — усмехнулся мальчик. — Даже темный маленький ребенок из моего народа скажет тебе, что тело и душа неразделимы, и нельзя извлечь душу из тела, как косточку из сливы. Тело и душа едины, как… как… — он подыскивал образ, — как солнце и закат.

Святой Иоанн уставился на мальчика и застонал — скорбный вой словно поднимался прямо из его живота.

Мальчик чуть сильнее вдавил острие в морщинистую глотку.

— А теперь уходи, — велел он и со слабой улыбкой добавил: — И пусть отец наш, Астур, смилостивится над твоей душой.

Упоминание дьявольского имени подействовало так, как не смог подействовать меч. Взвыв, святой Иоанн повернулся и помчался с прогалины прочь, зажав уши руками; его длинные грязные юбки развевались вокруг костлявых веснушчатых ног.

Начинался дождь. Мальчик свернул лагерь, сел верхом и отправился дальше.

Но и тут святой Иоанн не оставил его в покое.

Выглядывая из-за деревьев, он продолжал завывать:

— Ты едешь под крылья демонов, мальчик!

Аттила не обернулся. Он наклонил голову, пробормотал:

— Значит, так тому и быть, — и поехал прочь под дождем.

* * *

Он ехал вверх, в горы, среди высоких сосен, чей смолистый запах был так свеж на ветру, во влажном воздухе. Высоко на обнаженной вершине он попал под первый снегопад. Снежинки падали ему на руки и на конскую гриву и быстро таяли.

На ночь он построил простой шалаш из сосновых веток и завернулся в свое единственное одеяло, умирая от тоски.

Ему было холодно и одиноко. И даже когда он заснул, зубы его оставались крепко сжатыми, потому что даже печаль Аттила считал недопустимой.

Он ставил силки из конского волоса на кроликов, высматривая, где они устраивают свои предвечерние пробежки. Он варил птичий клей из семян травы и листьев падуба, а потом намазывал его на ветви деревьев и ловил птиц.

Птички, запеченные на костре, были на один укус, и он съедал их вместе с костями. Он сплел рыболовную корзинку из ореховых веток и до отвала наелся печеной речной рыбы.

Краски становились все насыщеннее, год переходил в осень, и Аттила находил достаточно диких фруктов, семян и орехов, чтобы поддержать жизненные силы. Он научился обкусывать питательную кожицу с плодов шиповника, не задевая противных волосков в середине. Он научился запекать сосновые шишки, чтобы они лопались, и доставал изнутри вкусные ядрышки. И, разумеется, он мог освежевать и разделать кролика и зажарить его на ольховом вертеле. Он очень похудел, глаза запали, но он знал, что выживет.

Но однажды наступил вечер, когда он не смог раздобыть еды. Аттила целый день безуспешно рыбачил на озере, используя вместо крючков колючки боярышника, и в животе было легко и пусто. Он остановил коня на каменистом выступе и посмотрел вниз, в аккуратную маленькую долинку, и увидел свет факелов и свечей в деревне. Ему даже показалось, что он услышал, как там смеются и поют хриплыми голосами. Он соскользнул с коня и повел его вниз, в долину.

 

11

Деревня

Это было всего лишь кольцо деревянных хижин вокруг колодца, с одной стороны стоял большой сеновал, с другой старый длинный бревенчатый дом. Он услышал верно: там, в этом доме, смеялись и пели.

Аттила привязал коня в тени на опушке леса и подкрался к дому. Встав на перевернутую колоду, он вытянул шею и заглянул в окно. Внутри пировали. В желудке засосало еще сильнее, а рот наполнился слюной. Все население деревни сидело в доме — не меньше сотни крестьян с румяными лицами, они смеялись, пели, пили и обжирались, освещенные двумя десятками факелов.

Для праздника урожая слишком поздно, это точно, но всем известно, что в сельской местности любят находить предлоги, чтобы устроить пирушку хотя бы раз в неделю, особенно когда год начинает клониться к мрачным зимним месяцам.

По кругу пускали глиняные кувшины с вином и плоские корзинки из ивовых прутьев с горами булочек из грубой непросеянной муки. Две больших свиньи, отлично разжиревших на желудях в дубраве на холмах, покрывались золотистой, блестящей от жира корочкой на почерневших железных вертелах. Лицо человека, крутившего вертела, было почти таким же золотисто-коричневым и жирным, как и сами свиньи, но он сиял до ушей, представляя себе, какой вкусной будет эта свининка, сочная, пряная.

Огромные миски из глины или оливкового дерева были наполнены исходившими паром зимними овощами: пастернаком и репой, каштанами, капустой; стояли миски чечевицы, тушеной с мягким козьим сыром; ветчина, колбасы, жареные и отварные куропатки и лесные голуби, а еще яблоки, груши, абрикосы и сливы, сыто блестевшие при свете факелов.

Внезапно дверь распахнулась, и мальчик застыл на месте. В холодный ночной воздух, тяжело дыша, вывалилась толстуха средних лет. Ее лицо лоснилось от хорошей еды и излишка вина. Не заметив мальчика, неподвижно, как статуя, стоявшего на колоде, она ухватилась одной рукой за стенку дома, присела на корточки, задрала свои необъятные юбки и стала шумно мочиться. Закончив, она подтерлась подолом юбки и тяжело выпрямилась. Только тогда женщина повернулась, увидела замершего мальчика, и испуганно ахнула.

— Юпитер да благословит и спасет всех нас, я думала, ты грабитель или еще что-нибудь такое. — Она всмотрелась внимательнее. — А что это ты бродишь в такую промозглую ночь? — Женщина схватила мальчика за плечо и повернула лицом к себе. — Смотришь голодными глазами на нашу пирушку, как волк с холмов, а? А, может, высматриваешь наших дочерей? Хотя ты еще не дорос до таких забав. — И она громко расхохоталась.

Аттила уже решил, что не будет драться и не побежит; он подождет и посмотрит, что из этого получится. И действительно, минутку подумав, женщина сказала:

— Знаешь, ты давай заходи и поешь немного. Не дело это — прогонять одинокого путника от дверей в такую ночь. Скоро мы все услышим барабаны Сам-Знаешь-Кого в горах.

После этого таинственного восклицания она положила пухлые руки Аттиле на плечи и втолкнула его в дом. Собравшиеся с любопытством, а некоторые с подозрением посмотрели на чужака с волосами, завязанными на макушке в варварский узел, раскосыми, блестящими, желтыми, ничего не выражавшими глазами и со шрамами и татуировками цвета ночного неба на щеках. Кое-кто начал тут же обсуждать его происхождение.

— Он с холмов, — сказал один, — с юга. Говорят, у них полные желудки и пустые головы.

— Не, он не из сабинов, — заспорил другой. — Он с востока, с болот. Погляди на его ногти. Он рыбоед, ест рыбу утром, в полдень и вечером.

Сам Аттила молчал, и никто не спросил его напрямик.

Еще кто-то предположил, что мальчик, должно быть, еще дальше с юга. Может, прямо с Сицилии.

— С Сицилии? — воскликнул первый. — Вы его только послушайте! Сицилия, честное слово! Он что, приплыл сюда?

После этого, похоже, всем сделалось безразлично, откуда он, лишь бы не отказывался от бесконечных предложений мяса, и хлеба, и вина, и еще мяса, и еще вина…

Женщина, которая привела его с холода, усадила его между собой и девушкой, сказав про нее, что это ее дочь: сытая, розовощекая, лет семнадцати-восемнадцати. Она не только питалась лучше, чем несчастные заморыши в городе, но у нее, как и у всех остальных здесь, была более чистая кожа и более яркие глаза. Она зачесала светло-каштановые волосы назад со лба и перевязала их белой шерстяной лентой; подпоясала простую белую шерстяную тунику. На тунике был глубокий вырез, открывающей полные юные груди и ложбинку между ними. Мальчик стыдливо уставился в тарелку с едой.

— Я знаю, она их просто выставляет напоказ, верно? — выкрикнула мать девушки, с восторгом заметив его замешательство.

— Мама! — одернула ее девушка.

Рядом с ней сидела еще одна девушка, худенькая и бледная, с темными кругами под глазами. Она молчала, но Аттила чувствовал на себе ее взгляд и раза два сам на нее посмотрел. Потом улыбнулся, девушка улыбнулась в ответ, но тут же засмущалась и отвернулась.

— Гляди-ка, свеженькое мясцо, — злобно ощерился на него сидевший напротив небритый старик, брызгая слюной. — Все девчонки будут твои. Как же, в деревне появилось свеженькое мясцо! Кому захочется старой копченой колбасы вроде меня, ежели тут ходит эдакий кусок свеженького мясца!

Женщина сжала под столом бедро Аттилы и поинтересовалась:

— А сколько тебе лет, мальчик?

— Четырнадцать. Зимой будет пятнадцать.

— Знаю я, о чем ты думаешь, маленькая распутница, — проворчала женщина, похлопывая дочь по руке. — Ручаюсь, он уже в подходящем возрасте. — Она ухмыльнулась мальчику и окала его щеки. — Только посмотри на себя — оборванный, отощавший, ну прям комар зимой. Тебе нужно немного старого доброго хлебосольства, дорогуша, вот что. Немного мяса внутрь, и несколько чаш доброго вина. Я-то люблю заполучить внутрь немного мяска. А потом, может, и чего другого! — И она захохотала, раскачиваясь на скамье взад и вперед

— Ты когда-нибудь целовался? — спросила девушка.

Мальчик смотрел в тарелку.

— Да, — буркнул он.

— О, отлично! — обрадовалась она — И знаешь, что такое сатурналии, да?

Он не знал. Но был твердо намерен узнать.

Большие двойные двери в дальнем конце дома заскрипели, открываясь, и под оглушающие радостные вопли и приветствия собравшихся сельчан в помещение вошла процессия мужчин и женщин, тащивших грубо вырезанные, но вполне узнаваемые статуи. Первой шла весьма дородная матрона и несла Приапа, щеголявшего огромным возбудившимся фаллосом, вырезанного из оливкового дерева и намазанного оливковым маслом, явно для сегодняшнего празднества. Приап, небольшой ухмыляющийся бог плодородия, стоял среди зимних ягод: бузины, шиповника и боярышника, а его гордый фаллос был любовно украшен гирляндами ракитника и плюща. Некоторые женщины наклонялись и целовали его, пока процессия шла мимо. Дальше шел высокий темнокожий мужчина и нес примитивную, но очень трогательную статую матери-богини Кибелы. Она сидела в длинном одеянии и кормила грудью младенца-сына, лежавшего у нее на коленях. Многие протягивали руки, чтобы прикоснуться к магической статуе. Дальше шли сельчане с длинными шестами, украшенными гирляндами, или с повешенными на них фонарями. Они пели и веселились, обходя вокруг длинных столов, а все остальные пристраивались за ними. Дети бегали, путались под ногами, визжали и хохотали от возбуждения.

Краснолицый мужчина вспрыгнул на стол и поднял свой деревянный кубок к потолочным балкам.

— За плодородные поля и жирных добрых свиней в следующем году! — прокричал он и опрокинул в рот кубок, осушив полный sextarius подогретого красного вина в несколько глотков. Остальные в полную глотку присоединились к тосту.

Мальчик, хотя и с некоторым недоумением, смотрел и запоминал, его раскосые желтые глаза не пропускали ничего. Его собственный народ, как и все худощавые, аскетические кочевники, относился к вопросам плодородия весьма скрытно. Однако для крестьян и фермеров, работающих на земле, плодородие и акт совокупления легко сочетались и считались крайне важными для изобилия. Они видели, что животные совокупляются открыто, и результат бывал всегда радостным — появление на свет новых ягнят и телят. Поэтому они не считали нужным вести себя по-другому. И женщины, отдаваясь мужчине, неважно, мужу или нет, рассматривали это, как акт великой щедрости; более того, среди этих людей считалось положительно нездоровым не вступать регулярно в половые сношения.

Ничего удивительного, что возвышенные, боящиеся природы христиане города осудили и нарекли всех тех, кто не следовали их богу, pagani, что означает просто-напросто «обитатели деревни». Люди, жившие в плодородных южных долинах империи дольше всех сопротивлялись этой суровой, мрачной, помешанной на грехе, непривлекательной религии с востока, и еще долго будут ей сопротивляться. Здесь, где до сих пор благоденствовали зелень и древние боги, люди по-прежнему поклонялись плодородию и Природе, способствующей размножению.

Из заново открытых бочонков текло вино, деревенские музыканты начали дуть в свои тростниковые флейты и играть на сиплых трехструнных лютнях, а люди заплясали и запели. Они пели «Bacche, bacche venies» и «In taberno quando sumus», и другие народные песни о любви, и вине, и земле, которые пелись в этих долинах задолго до того, как поэты в Риме впервые прикоснулись пером к бумаге.

Si puer cum puellula Moraretur in cellula Felix coniunctio! Amore sucrescente, Parker e medio Avulso procul tedio, Fit Indus ineffabilis Membris, lacertis, labiis! Если мальчик и маленькая девочка Окажутся вдвоем в маленькой комнатке, Радостно будь их совокупление! Любовь начинается с ликования, Слабость исчезает, Когда они прячутся в постель для забав, И начинается их безымянная игра Со вздохами и шепотками, с губами и членами…

— О, милосердия, милосердия! — вскричал брызгающий слюной старик с небритым подбородком, продолжая плясать и скакать вместе с остальными. — Вы возвращаете меня в мои юные дни, и я в отчаянии, потому что мой член уже не сможет вести себя так, как раньше, в бурную весеннюю пору моей похоти!

Тут остальные велели ему заткнуться и сказали, что не желают больше слышать ни про его член, ни про бурную весеннюю пору его похоти. Кто-то опрокинул на его седые волосы полный кубок красного вина и объявил, что теперь старика помазал и благословил сам Приап. Сомневаюсь, чтобы чары подействовали, но вино потекло по лицу старика, по его морщинистым щекам, и дряхлый танцор с радостью начал слизывать его с бороды.

— На следующий год к этому времени у нас на столе будет стоять распятый человек, — выкрикнул какой-то остряк.

— Да ты шутишь! — возразили ему вразнобой.

— Хорошенькая у нас будет пирушка с этим в центре! — вставил кто-то.

— Ни тебе выпить, ни тебе потрахаться, ни пернуть! — заорал его сосед. — Спасибо Владыке Юпитеру, что я — не трусливый христианин!

Аттила почувствовал, что его руку сжала чья-то теплая ладонь. Розовощекая дочка тащила его прочь от толпы.

— Ну пойдем, — шептала она — Тут за углом есть отличная маленькая хижина.

Худая бледная девушка молча смотрела, как они уходят. Мамаша подмигнула:

— Смотри, дорогуша, будь с ним поласковей, — широко улыбнулась она.

Ночной воздух был зябким, и небо было ясным, звезды холодно светили вниз оттуда, где в небесах вечно пылали их костры. У Аттилы стиснуло грудь от холода и страха, но девушка вела его в маленькую, крытую соломой хижину, и рука его в ее ладони оставалась теплой. Сердце его так сильно колотилось, что ему казалось — она должна это услышать. Девушка потянула скрипучую, затянутую паутиной дверь, и втолкнула его внутрь. Он сам закрыл за собой дверь. Из открытого окна падало достаточно бледного лунного света, чтобы разглядеть лица друг друга: его осунувшееся и встревоженное, с губами, решительно сжатыми в предвкушении нового и пугающего приключения; ее глаза, искрящиеся восторгом в предвкушения нового завоевания.

— Я должен знать, как тебя зовут, — сказал Аттила.

Она мотнула головой.

— Никаких имен. И ты мне тоже не смей говорить, как тебя зовут.

— Да почему?

— Потому что, — ответила она и вздохнула. — Потому что я знаю, что утром ты уйдешь. Так что какой смысл? — И довольно печально улыбнулась. — А теперь…

Она потянула его вниз, и встала рядом с ним на колени, и наклонилась, накрыв его губы своими, и они поцеловались. Было очень тихо. Чуть позже она скользнула языком ему в рот. Аттилу, конечно же, целовали и раньше при встречах (даже — совершенно мерзко — Евмолпий, когда они познакомились), и в губы тоже, как было принято при римском дворе. Этот римский обычай никогда не переймет ни один варварский народ, и уж точно не гунны.

Но этот поцелуй был совсем другим, захватывающе близким и интимным, и мальчик тотчас же ощутил волнение и тепло в крови. Он, задыхаясь, тоже поцеловал девушку, их языки соприкоснулись, переплелись, руки сами потянулись, чтобы погладить щеки, волосы…

— О-о-о, да ты шустрый малыш, да? — шепнула она.

Она улыбалась, и мальчик увидел, как блеснули в лунном свете ее белые зубы. Она легла на сено и задрала юбку до пояса. Она раздвинула ноги и провела средним пальцем, как его называют врачи, index lascivius (хотя, вероятно, с их стороны довольно распутно так его называть), по ждущим губам.

— Иди ко мне, милый, — нежно позвала девушка. — Здесь, — добавила она, спуская тунику с изящных плечиков и обнажая груди, — потрогай меня здесь, вот здесь, прижмись губами к груди, поцелуй меня сюда, а теперь поводи языком, о, милый, о…

Ее вздохи и стоны заполнили всю маленькую хижину; потрясенный мальчик молчал, но девушка все время шептала, направляя его и поглаживая взъерошенные волосы.

— О, я это обожаю, я это просто обожаю, здесь… поцелуй их… теперь втяни в рот… нежнее… да, полижи их вот так, а теперь пососи, о, как сладко, а тебе сладко? О, милый, это так чудесно, а теперь там… о да, а теперь внутри, потрогай меня там… о боги… о, я люблю тебя, милый, я так тебя люблю…

Вздыхая и ахая, она задрала на мальчике тунику, сжала рукой его затвердевший член, и стала его хвалить, и сказала, что мальчик, может, и маловат для своего возраста, но это вовсе не маленькое, он не посрамит и взрослого мужчину, нет-нет. Она еще шире раздвинула бедра, и сама направила его внутрь, и плотно обхватила мальчика ногами, и они вместе, хотя и недолго, возбужденно занимались любовью, но вот мальчик содрогнулся у нее между ног, и прижался щекой к ее щеке, и крепко обнял ее, и напрягся, и ахнул, а потом медленно расслабился в ее объятиях, прижавшись лицом к ее груди. Через несколько мгновений он спал.

Девушка посмотрела на него и погладила по растрепанным волосам.

— Как это типично, — прошептала она.

— Ну и как тебе, маленькая обезьянка? — закричала мать девушки, хватая Аттилу за талию. — Ты ходил туда с моей дочерью, я знаю, что ходил, и рылся среди ее сокровищ, как маленький бандит. Я поняла, что ты грабитель, сразу же, как только тебя увидела на улице. И я знала, что ты задумал, только поглядев на твою улыбочку — как кот на молоко. Как ежик, присосавшийся к вымени молодой телки. Только посмотри на себя — прям губы облизываешь, а?

— Мам, не смущай его, — вмешалась девушка.

— Смутить его? Он отлично знает, чего ему надо, — захохотала мать. — И я тоже знаю, что у него на уме, а? Мальчишка в этом возрасте! Бьюсь об заклад, что он уже подумывает покувыркаться еще на одной перине, а, сладенький? А как насчет кого-нибудь постарше? Например, станцевать лежачий танец с ее старенькой мамашкой? Маленько постонать в потолок и поохать на луну?

— Мама! — возмущенно вскричала девушка. И распутная крестьянка закружилась в танце с полыхающими щеками и бесстыдными глазами, высоко подняв глиняный кубок с вином.

Аттила и девушка снова сели за стол, здорово проголодавшись. Он нашел под столом руку девушки и сильно сжал ее. Спаси меня, думал он. Девушка тоже сжала его руку, наклонилась и прошептала ему на ухо, положив скользкую горячую ладонь ему на шею:

— Не волнуйся, сегодня ты будешь спать в моей постели.

Танцевали еще церемонные танцы, когда шеренги мужчин и женщин, стоя друг против друга, обменивались поцелуями и снова отходили назад, хихикая и изображая смущение, скромно отводя глаза от тех, с кем делили постель только вчера вечером.

Потом с еще большим достоинством и со всей радостной торжественностью старого языческого духа они подняли статуэтку Приапа, и вся деревня прошествовала к опушке леса, где стоял простой каменный храм. Внутри, освещая двумя драгоценными свечами из пчелиного воска, стояла обнаженная статуя Великой Матери, которая сдержанно, благожелательно и властно улыбалась своим простым приверженцам.

И мужчины, и женщины по очереди целовали фаллос Приапа, а потом маленького божка благоговейно положили между ног Великой Матери. над парой опустили белую шерстяную завесу и любезно оставили их наедине на всю ночь, чтобы они совокуплялись — тогда сама Земля вновь родится весной.

Едва сельчане вышли из храма и в последний раз склонили головы перед своими возлюбленными божествами, как ночь прорезал хриплый крик, донесшийся с гор. На них потоком обрушились гневные слова, произносимые голосом надтреснутым и сухим, похожим на шуршащий в опавших листьях ветер.

Девушка прижалась к Аттиле, так что ее мягкие волосы восхитительно защекотали его щеку, и шепнула:

— Это местный сумасшедший по имени святой Иоанн.

Мальчик кивнул.

— Мы с ним встречались.

— Идолопоклонники! Прелюбодеи! — вопил святой Иоанн. — Пусть Христос смилостивится над вашими некрещенными и неисповедавшимися душами! Ибо вы обитаете у самого входа в ад и увязли в трясине дьявола — в своей похоти и грязном прелюбодеянии.

Люди переглянулись и весело захохотали. Некоторые заплясали, словно эти слова были своего рода неотразимой музыкой.

— Святой Иоанн! — кричали они, приветственно поднимая свои кружки с вином. — Святой Иоанн, спускайся к нам с горы! Добро пожаловать на наш Праздник Великой Матери!

В лесу раздался шорох, и появился старик. Он забрался на камень, и глаза у него сделались еще безумнее, подумал Аттила. На нем была длинная, грязная ряса из грубой коричневой ткани, седая борода спуталась, а тонкие губы яростно шевелились. Даже с такого расстояния мальчик мог учуять, как от него воняет: многие отшельники буквально восприняли слова святого Иеремии — тем, кто омылся в крови Христовой, нет нужды умываться.

— Горе тебе, о Израиль, ибо твоя грязь в твоих юбках! Как сказал пророк Иезекииль, ты занимался развратом и вожделел своих любовников, чьи члены подобны членам ослов, а изливают они, как изливают жеребицы!

— Где? Где? — заволновались женщины в толпе. — Я бы от такого не отказалась!

— Для чего, говорю я вам…

Но ту святому Иоанну помешали — сначала громкими непристойными криками, в которых утонул его надтреснутый старческий голос, а потом под одобрительный рев зевак мать девушки взгромоздилась на камень рядом с ним и начала задирать ему подол.

— Прочь от меня, Блудница в Пурпуре! — возопил Святой Иоанн, отчаянно пытаясь удержать свою рясу, которую толстуха успела задрать уже до тощих запаршивевших колен, и одновременно продолжая проповедь со всем возможным достоинством. — Изыди, о Иезавель без капли стыда!

Толпа бесновалась от восторга. В конце концов оба они, и отшельник, и крестьянка, топчась в своем тесном неизящном танце, оказались на краю камня и рухнули в толпу.

Крепкие юнцы постарались поймать их, так что ничего страшного не случилось, и святой Иоанн вскоре поднялся на ноги. В бешенстве потрясая посохом, уже собрался уходить на опушку леса, как его пылающий взор остановился на Аттиле, стоявшем рядом и с большим интересом следившим за происходящим.

Казалось, что Святого Иоанна объяло ужасом. Он ткнул костлявым, дрожащим пальцем во вздрогнувшего мальчика.

— Берегитесь, берегитесь, ибо грядет Конец Времен! — вскричал он.

Толпа замолкла, слегка растерявшись от внезапной нотки страха в голосе отшельника,

— Ибо не написано разве в книге пророка Даниила, что дочь владыки с юга придет к владыке с севера, чтобы заключить договор? О да, и разве не это случилось в наши дни с дочерью последнего императора Феодосия, которую называют принцессой Галлой Плацидией, обвенчавшейся с вождем готов?

Толпа заволновалась и окончательно растерялась. Подобная новость почти ничего для них не значила, но исполнившееся пророчество значило очень многое. Аттилу новость потрясла: он ахнул и злобно нахмурился своим собственным мыслям.

— О да, и разве не написано в том же пророчестве Даниила, что в Конце Времен придет с севера Князь Ужас и полностью уничтожит вас? Ибо он придет, как смерч, с колесницами и всадниками, и низвергнет все королевства в мире. И будет поступать по воле своей, и возвысит себя над всеми богами, и будет говорить непостижимые вещи против Господа над всеми богами, ибо возвысит себя над всеми. — Голос святого Иоанна поднялся до безумного вопля, а палец, которым он указывал на лицо мальчика, дрожал все сильнее. — И на лице его будут метки его жестокости. Смотрите, смотрите: он идет. Он идет!

И тут мальчик, к потрясению собравшихся сельчан, размахнулся и нанес святому сильнейший удар по лицу. Святой Иоанн отшатнулся, но не упал. Он, тяжело дыша, оперся о посох. Из его рта на бороду струилась кровь. Потом он повернулся и заковылял прочь, к опушке леса. В полумраке они его почти не видели, да и не хотели больше никогда видеть. Но продолжали слышать его старческий, надтреснутый, язвительный голос.

— О, вы и сами отродья демонов. Вы все у дьявола во рту, и будете вечно прокляты. И ваши боги и богини — это дьяволы прямо из ада, такие же, как Молох, Иштар и Аштарот, и я не буду называть их перед Великим Господом, но все они — великие шлюхи, и поклонение им — это распутство, и прелюбодеяние, и блаженство среди женского непотребства, и…

Тут настроение толпы сильно изменилось. Веселые жители деревни оставались глухи к тем оскорблениям, что святой Иоанн или его собратья-христиане наносили лично им, но не могли перенести нападок на их самые сокровенные тайны, особенно в ночь Празднества Великой Матери, да еще там, где богиня могла это услышать. И пусть у них такое праздничное настроение, но они не допустят, чтобы святой Иоанн спускался со своей горы и называл их возлюбленную Великую Мать, давшую им всем жизнь и кормившую их, шлюхой. Некоторые из мужчин помоложе побежали за ним следом, намереваясь устроить ему хорошую трепку.

Похоже, старик решил, что по крайней мере в этом случае нельзя полагаться на истинного и мстительного Бога Израилева, который вряд ли чудесным образом спасет его от грешной толпы идолопоклонников и прелюбодеев, как спас однажды пророка Даниила из логова льва. Поэтому он повернулся и с поразительной для человека его лет скоростью метнулся в лес — и быстро исчез из виду.

Девушка и Аттила медленно, бок о бок, возвращались в деревню.

— Почему он сказал про тебя такое? — спросила она. — Про Конец Времен и все такое?

Мальчик пожал плечами.

— Я не знаю.

Она искоса посмотрела на нею.

— А откуда ты, между прочим?

Он помолчал, потом ответил

— С севера. — И по-волчьи ухмыльнулся ей в темноте. — Принц Ужас с Севера.

Девушка скептически смерила его взглядом и снова взяла за руку.

— Так пойдем, мой Принц Ужас. Настало время для следующего завоевания.

Ему и в голову не приходило, что здесь, в этих нищих краях, хотя у девушки и был свой тюфяк, вся семья спала в одной комнате, над помещением с животными. К счастью, вся ее семья состояла из матери и младшей сестры, той самой худой, бледной, настороженной девушки с темными кругами под глазами. Отец умер несколько лет назад от изнурительной лихорадки.

Поэтому когда Аттила и его новая любовь достигли вершины экстаза, он оглянулся и увидел, что и сестра, и мать лежат рядом, наблюдают за ними с улыбками на лицах и даже шепотом рассказывают друг другу, что происходит.

— Мама! — закричала девушка, натягивая повыше простыню.

— Подумаешь, зато мы можем вас слышать! — крикнула в ответ мать.

Несмотря на такое соседство двух других женщин, мальчик с девушкой сумели поспать всего пару часов и встали утром раскрасневшиеся и усталые.

Когда он собрался уходить, девушка с матерью завернули ему в ткань свежего хлеба, копченой колбасы, сушеных абрикосов и фиг. Младшей сестры нигде не было.

— Там на опушке, с восточной стороны, привязана лошадь, — сказал мальчик. — С полмили отсюда

— Чья лошадь? — с подозрением спросила мать.

— Моя, конечно, — ответил он. — Только мне она больше не нужна. Заберите ее себе.

— А далеко ли ты ее ук… раздобыл?

— Очень далеко, — ответил Аттила. — Не волнуйтесь, все в порядке. Это хорошая лошадь.

— Ну… да благословит тебя Богиня, — все еще нерешительно произнесла женщина. — А как же твой путь?

— О, я укр… в смысле, найду другую.

Мать охнула и пробормотала оградительную молитву. Девушка только улыбнулась. Ее Принц Ужас, ее оборванный разбойник.

Солнце поднималось на востоке, утренняя звезда, его предвестник, еще была видна, и петухи кукарекали, когда они помахали мальчику, стоя в дверях домика.

Младшая сестра ждала его в лесу, у тропы, ведущей на север, в горы. Невысоко стоявшее над восточным горизонтом солнце пробивалось сквозь деревья, разливая медный свет по земле, усыпанной хвойными иголками.

Она стояла, прислонившись к дереву. Они не обменялись ни единым словом. Какой хрупкой выглядела она по сравнению со своей упитанной сестрой, глядя на него большими печальными глазами. Подняв руки, чтобы снять с себя рубашку, она сильно закашлялась. Грудки у нее были маленькими и нежными, волосы длинными и гладкими, но пахли сладко, потому что этим утром она причесывалась с розмариновой водой, специально для него.

Она подняла длинные пряди волос своими изящными руками, откинула их за спину и робко улыбнулась мальчику. Они поцеловались. Ее улыбка казалась далекой и болезненной. Она потрогала шрамы на щеках Аттилы, и они снова поцеловались. Одна прядка ее волос, сразу над ухом, была седой, как у старухи. Аттила нежно прикоснулся к этой прядке. Девушка попыталась спрятать ее, но он снова погладил ее волосы с этой странной седой меткой.

Тогда девушка прошептала:

— Моя сестра красивее.

Но он покачал головой и снова поцеловал ее.

Она заглянула ему в глаза, в золотистые раскосые глаза этого странного, чужого мальчика с синими татуировками на щеках, и увидела, что он хочет ее, и от этого ее собственное желание запылало сильнее. Она прижалась к нагретому солнцем стволу, с возбуждением удивилась собственному бесстыдству и медленно задрала юбку, опустив глаза…

Потом, спускаясь по тропинке вниз, в деревню, она оглянулась. Он бессознательно шагнул за ней. И в этот миг даже его глубокая тоска по дому растворилась в тоске по этой тоненькой, бледной девушке с большими грустными глазами. Он едва сумел заставить себя не побежать за ней следом и… и… С той, другой девушкой он ощутил только жаркий, ошеломляющий прилив крови, но эту — эту он почувствовал сердцем, и теперь оно болело, так мучительно и так сладко. Она улыбнулась и помахала ему, и он помахал в ответ. Девушка отвернулась и пошла в деревню.

Он долго смотрел ей вслед даже после того, как она исчезла из вида. Ему так хотелось побежать за ней и защитить ее от других мужчин, и от чудовищ, и от демонов, от ведьм и бурь, и от всего того, что может угрожать этому нежному телу. Он мечтал, чтобы из леса появились волки и медведи, и тогда он сможет побежать и защитить ее, вытащить меч и убить их всех у нее на глазах, даже если ему придется погибнуть при этом. Это будет такая сладкая смерть!

Потом мальчик повернулся и стал подниматься по долгой тропе на север.

Когда он в конце концов вышел из лесов на свободные, поросшие травой, продуваемые ветрами холмы, сердце его в груди бешено подпрыгнуло, а жаркая кровь снова забурлила. Он широко распахнул руки, чтобы обнять сильный, могучий ветер, и заорал над бледной, неприветливой долиной, что хочет завоевать весь мир и иметь в нем любую женщину. Потом побежал, как безумный, и воздух становился все холоднее, обжигая легкие, и кровь бурлила в жилах все сильнее и сильнее, а он смеялся и кричал, поднимаясь все выше и выше в горы.

Ранним утром, вскоре после того, как Аттила покинул деревню, в нее въехал отряд солдат из Палатинского форта недалеко от Равенны. Ими командовал офицер с лицом, настолько перекошенным и изуродованным шрамами, что дети плакали и убегали прочь. Даже косматые деревенские псы визжали и прятались под повозками или под домами.

Он приказал отряду остановиться в центре деревни, рядом с колодцем, крытым тростником Люди, завидев прибывших, потихоньку выходили из своих скромных обиталищ, негромко переговариваясь. Он ничего не сказал, только поднял вверх руку. Его пальцы были унизаны кольцами с печатками. Люди замолчали. Конь под ним переступал с ноги на ногу, и его шумное дыхание далеко разносилось в морозном воздухе. Офицер осмотрелся и заговорил:

— Мы здесь по приказу полководца Гераклиана. Вы укрывали в этой деревне человека, бежавшего от римского закона. Мальчика лет четырнадцати с варварскими татуировками на щеках и спине. Где он?

Люди старались не смотреть друг на друга, но им это плохо удавалось. Офицер замечал все. Он повернулся к дородному декуриону и кивнул. Декурион спрыгнул с коня, вошел в ближайшую хижину и через несколько мгновений вышел из нее с горящей веткой, взятой из очага.

— Я не буду спрашивать два раза, — предупредил офицер. — Отвечайте.

Пухлощекий мельник сказал:

— Мы не знаем такого мальчика, ваша честь. Мы простые…

Офицер кивнул еще двоим своим людям

— Свяжите его.

Они спешились, заломили мельнику руки за спину и туго связали их грубой веревкой. Мельник, несмотря на плотное сложение, не смог сдержать стона боли.

Остальные сельчане в ужасе переглядывались, но ни один не мог выдать человека, так недавно бывшего их гостем. Против этого восставали все их обычаи и законы гостеприимства И в глубине души они приготовились к неминуемому наказанию, которое придется претерпеть за свое дерзкое молчание. Они уже имели дело с теми, кто насаждает римские законы — те появлялись каждый год, чтобы забрать скудный, но тяжело дающийся налог в императорскую казну. После каждого взимания налога они делались беднее и ощущали все больше горечи. Ничто из заплаченной ими дани никогда не возвращалось обратно — ни в виде помощи, ни в виде защиты. Они ничего не видели за свои деньги. И только их спокойная, никому не известная долина сохраняла их от опустошительного воздействия большого мира. За исключением тех случаев, когда к ним являлись представители римского государства.

Офицер просчитал ситуацию с жестокой точностью. Он пришпорил коня и подъехал к одному из амбаров, по дороге вырвав из рук одного из солдат копье. В дверях амбара съежилась лохматая невзрачная собачонка, внимательно следившая за офицером своими коричневыми глазами. Но она оказалась недостаточно проворной. Проезжая мимо, офицер с ледяным безразличием, ужаснувшим даже самых грубых нравом сельчан, пронзил собачонку копьем, повернулся и поехал обратно к центру сельской площади. Несчастное создание завыло и испустило дух.

Офицер положил копье с кошмарным грузом на край колодца. Из трупика медленно капала кровь, растекаясь темным пятном по каменному ободку колодца.

— Нет! — закричал кто-то из сельчан, не в силах поверить, что можно быть настолько беспощадным.

Офицер сказал:

— Мальчишка?

Они опустили головы от гнева и стыда, но не произнесли ни слова

Офицер снова посмотрел на темный зев колодца, поднял руку и стряхнул с копья пропитавшийся кровью трупик собаки. Комок окровавленной шерсти, покачавшись на краю, рухнул вниз. Через мгновенье все услышали громкий всплеск, и сельчане глухо застонали.

Офицер повернулся к декуриону, все еще державшему в руках горящую ветку.

— Сожги сеновал, — приказал он.

Тут мать девушки, не в силах больше сдерживаться, в бешенстве ринулась вперед. Она пронзительно кричала офицеру, что он — мерзкая свинья, что он бесчестит человечество и что, конечно же, все боги и богини… Ее прервал сильный удар — унизанный кольцами кулак офицера сбил ее с ног.

— Мама! — закричала ее дочь, подбежав к ней.

— Со мной все в порядке, дорогая, — пробормотала мать, с трудом поднимаясь с земли. Изо рта у нее шла кровь. — Зато, если боги пожелают, с этой мерзкой свиньей скоро все будет плохо.

— Шшш, мама, пожалуйста, — умоляла дочь.

Офицер не обращал на них внимания.

Дочь повела мать прочь.

— Ну и ладно, — говорила мать, — зуб, который он мне выбил, все равно болел, как ненормальный.

Больше никому не хватило мужества — или глупости — протестовать открыто, хотя они искренне восхищались своей соседкой за ее острый язык и храбрость. Но в глубине своих сердец — сердец терпеливых и выносливых, как и у всех крестьян во всем мире — чем больше попиралась их свобода и чем больше уничтожалось их собственности, тем более молчаливыми, но непокорными они становились. В самом начале один-двое подумывали, не сказать ли солдатам, по какой тропе в горы пошел мальчик-варвар, в обмен на спокойную жизнь. Но теперь никто и не помышлял об этом. Их воду могут отравить, их бесценный зимний корм для скота могут сжечь у них на глазах, и большой сеновал, постройка которого стоила всей деревне двух полных недель тяжкого труда, могут обратить в пепел, но ни один из них не будет сотрудничать с этими проклятыми, запугивающими их шавками от государства.

Солдаты не остались, чтобы посмотреть, как сеновал сгорит до основания. Как только его охватили языки пламени, они сочли свою работу выполненной.

Офицер посмотрел на удрученных, но непобежденных селян.

— Мы вернемся завтра, — пообещал он. — И тогда вы скажете все, что мы хотим знать.

Этой ночью жители деревни сбились в тесную кучку, но никто не отступил от общего решения. Они вынесут все, что им предназначено, но не скажут ни слова. Ничто их не сломит.

Некоторые утверждают, что у селян и вообще деревенских жителей нет ни малейшего понятия о чести, что они думают лишь о примитивном выживании. Говорят, что крестьянин сделает все, что угодно, скажет все, что угодно, принесет любую клятву и предаст любую дружбу, лишь бы спасти себя, свою семью и своих немногочисленных, но драгоценных для него животных. И возможно, правда то, что честь — это добродетель, которую могут позволить себе лишь богачи. Бедная деревенская девушка в городе быстро бывает вынуждена выбирать между честью и жизнью. Но вместо чести крестьянин питает страсть менее броскую, но такую же неистовую и непримиримую: он не терпит, когда ему указывают, что он должен делать.

Солдаты полководца Гераклиона не вернулись на следующий день. Не вернулись и через день. Их обещание оказалось пустой угрозой с целью запугать непокорных крестьян и напомнить им об их низком статусе в назначенном небесами положении дел. Отряд уже отправился в погоню за мальчиком-варваром, отыскивая его свежие следы. Жители деревни стали заново отстраивать сеновал, осушать и чистить колодец, собирать и сушить на сено остатки травы. Они не увидят солдат до весны, до следующего сбора налогов. А пока они могут жить в бедности, но в мире.

 

12

Дорожные спутники

Аттила оставался в счастливом неведении о том, что римские солдаты идут вплотную по его следам. Он даже сумел оттеснить подальше ошеломившую его мысль о том, что Галла Плацидия вышла замуж за вождя готов и что Вечный Город все же не будет уничтожен, а снова восторжествует, чтобы покорять, цивилизовать и в конечном итоге романизировать самих завоевателей-готов. Но зато теперь гунны поймут, кто их враги

Несмотря на сложности и вероломство широкого мира, как мальчик воспринимал это в жестокой наивности своего подросткового сердца, все же сердце это пело от юных страстей и томлений Иной раз он начинал петь вслух, шагая по пыльным козьим тропам Италии в сторону дома.

Одним ясным утром он шел по каменистой тропинке, с правой стороны высились скалы, с левой падали вниз крутые, поросшие соснами, откосы, по которым он только что взобрался наверх по извилистой тропинке. Аттила остановился, чтобы перевести дух, и посмотрел в вечное синее небо. Ему казалось, что он слышит топот приближающихся копыт. Он подумал, что безопаснее будет убраться с тропы, но задержался немного, решив, что стоит взглянуть, кто это поднимается между соснами внизу.

И кровь его застыла от ужаса От поворота тропы, сразу под ним, решительно поднимался наверх полный кавалерийский отряд римских всадников, Палатинских гвардейцев в зловещих черных доспехах. Ехавший впереди не отрывал скучающего взгляда от земли перед своим конем, замечая даже самый незначительный след, оставленный пешими ногами мальчика. Сразу за ищейкой ехал офицер в черном шлеме с плюмажем, его лицо ужасало — все в глубоких шрамах, перекошенное из-за того, что меч противника перерубил нервы.

Аттила заметался, охваченный нехарактерной для него паникой. В глубине души он точно знал, что они собираются убить его. На этот раз его не будут связывать веревками и не потащат к императору или его сестре, чтобы снова лишить свободы. На этот раз они просто прижмут его к ближайшему камню и отрубят ему голову.

Он бежал и лихорадочно думал. Всадники через несколько мгновений вывернут из-за поворота, увидят его, тотчас же пустят коней в галоп, проткнут его копьями — и дело с концом. Если кинуться в лесок, окажешься еще ближе к ним. Значит, остается только скала справа, но это осыпающаяся золотистая стена известняка высотой не меньше сорока футов, наверняка неприступная.

Времени на колебания не оставалось. Беззвучно, как олень, пробирающийся по лесу, он добрался до сосен и пошел дальше, всего на несколько шагов опережая кавалеристов. Он услышал, как один из них сказал, дескать, теперь они уже совсем рядом с мальчишкой, потому что следы совсем свежие. Аттила задержал дыхание. Потом углубился дальше в лес, держась рядом с тропой и надеясь укрыться в зеленом сумраке сосен. Он так внимательно следил за кавалеристами, что забыл поглядывать вперед, потом взглянул, увидел перед собой только лес, но почувствовал, что к нему приближается что-то ужасное. Он боялся смотреть, все же посмотрел и чуть не закричал от ужаса. Прямо перед ним, по узкой лесной тропинке, к нему навстречу шли солдаты в черных доспехах — пешком, с обнаженными мечами, с пугающе бесстрастными лицами. Они скорее походили на призраков, чем на людей из плоти и крови.

Задохнувшись от ужаса, с колотящимся сердцем, мальчик метнулся прочь с тропы и помчался среди деревьев, стремясь вверх, на каменистую тропинку. Когда он добежал до нее, кавалерийский отряд вывернул из-за поворота и увидел его. Должно быть, это офицер окликнул его резким и властным голосом. Но мальчик уже карабкался вверх, на скалу. Он отчаянно цеплялся за известняк, сухие, пыльные кусочки отламывались под его пальцами, он слышал, как всадники легко нагоняют его, уже почти догнали. Один из них уже рассекал мечом воздух.

Аттила вскрикнул, нырнул под шею его коня, извернулся и помчался дальше. Справа он заметил расщелину в скале, крохотную ложбинку, созданную здесь водой, тысячу лет бежавшей сверху, с гор; колючий куст можжевельника охранял расщелину. Аттила втиснулся в нее, протолкался за куст можжевельника и посмотрел вверх: сырая, крутая трещина тянулась вверх по всей длине скалы. Но подняться по ней невозможно: известняк был скользким, как промасленная кожа, там, где вода обрушивалась вниз, и сухим и крошащимся там, где воды не было. Позади он слышал, что солдаты спешиваются, а офицер приказывает им втиснуться в расщелину и вытащить его оттуда Аттила в отчаянии развернулся и схватился за эфес меча. Раз ему суждено умереть здесь, в этой трещине в скале, как зверю, загнанному в ловушку, он хотя бы попытается взять с собой одного из них,

И тут что-то коснулось его щеки. Он снова крутанулся на месте и к своему огромному изумлению увидел тонкую веревку, завязанную через определенные промежутки узлами, чтобы лучше держаться. Солдаты еще были по ту сторону стража-можжевельника, отрубая ему ветки, чтобы протиснуться мимо. Не спрашивая, откуда взялось это чудо, мальчик вцепился в веревку, как утопающий схватился бы за деревяшку, и в три прыжка залез наверх. Он оказался рядом с узким уступом футах в пятнадцати над землей и перекатился на него, отпустив веревку. Глянув вниз, он увидел у веревки солдат, с изумлением смотревших вверх. Один полез вверх по веревке вслед за Аттилой, но теперь у мальчика появился шанс — один-единственный шанс, единственное крохотное преимущество. Он выдернул меч из ножен и полоснул по веревке у края уступа. В два удара он перерезал веревку, и солдат покатился на землю, разозлившись, и не пострадав. Тут же его товарищи начали кричать, чтобы принесли новую веревку и несколько копий. Очень скоро они продолжат погоню.

Лежа на животе, чтобы в него не попали из лука, Аттила осмотрел узкий уступ; он все еще был настолько испуган, что толком не мог соображать.

Дальний край уступа был сырым и темным, сверху над ним нависала скала. Мальчик пополз туда. Там было темно, как в яме. Он ненавидел замкнутые пространства, это был его тайный страх. На какое-то мгновенье он подумал, что лучше умрет, чем полезет в такую тесную пещеру, но все же стиснул зубы, даже сердито заворчал сам на себя, и начал протискиваться под нависающий выступ. Он с трудом протиснулся в узкую горизонтальную щель в скале и оказался внутри, прокатившись вниз несколько футов прежде, чем сумел остановиться. Аттила понятия не имел, где оказался, потому что узкая щель не пропускала внутрь свет.

Однако, испуганно ахнув, он понял, что находится в довольно большой пещере, потому что со всех сторон слышалось эхо.

Сквозь щель в скале Аттила разглядел смутные силуэты солдат, уже поднявшихся на уступ и теперь пытавшихся сообразить, где он спрятался. Он был уверен, что ни один из них не сможет протиснуться в щель вслед за ним, поэтому ощущая одновременно страх, отвагу и бьющую через край ненависть, Аттила, работая по очереди руками и ногами, как ящерица, вскарабкался обратно к входу, зажав в зубах меч. Добравшись до щели, он взял меч в руку, и как только снаружи появилось лицо солдата, пытавшегося заглянуть внутрь, Аттила ткнул мечом вперед, прямо в это лицо. Ни один скорпион не смог бы ужалить так сильно. Солдат взвыл от боли и схватился руками за лицо. Между пальцами у него хлынула кровь, он, шатаясь, отступил назад и упал. Через несколько мгновений глухой удар сказал мальчику, что солдат скатился с края уступа вниз. Аттила услышал отдаленные крики ярости и по-волчьи оскалился в темноте. Потом повернулся и пополз назад в невидимую пещеру.

Спустя некоторое время шум и голоса затихли. Но Аттила не был глупцом и не собирался вылезать из пещеры по крайней мере сутки.

Он наощупь нашел на стене место, где сочилась вода, и слизал языком все, что мог. Вода была слизистая, со вкусом плесени, но это неважно. Она поможет ему продержаться какое-то время. Он выживет. Он обязательно выживет.

Он весь день провел в пещере, скорчившись, обхватив руками коленки. Наступила ночь, полоска света из щели исчезла, наступила кромешная тьма. Боязнь замкнутого пространства вернулась к нему с новой силой, он начал воображать самые страшные вещи. Ему казалось, что он слышит отдаленный рокот камней, что выступ сдвигается с места, всего на несколько дюймов, и выход оказывается навеки замурован. Он будет сидеть здесь, в кромешной тьме, ничего не видя, не в силах шевельнуться, и кричать, кричать, пока не умрет…

Но мальчик снова стиснул зубы и приказал себе выдержать эту ночь. Если он вернется к щели, поближе к воздуху, солдаты вытащат его отсюда, как крысу из норы, и столпятся вокруг, и будут пронзать его мечами, срывая на нем гнев и крушение всех надежд. Он сильно зажмурился, чтобы перед глазами возникли хотя бы красные и зеленые пятна, и стал ждать.

Очнувшись от беспокойного сна, Аттила услышал какой-то шорох в темноте. Это летучая мышь, сказал он себе. Но это было больше, чем летучая мышь. Это больше походит на шарканье. Он начал молиться, чтобы это не оказался пещерный медведь. Он молился отцу своему Астуру в вечно синем небе, чтобы в пещере не было другого входа, чтобы чудовищный пещерный медведь не вернулся домой с темной шкурой, блестящей от крови.

Он вытащил меч и уставился в темноту, но можно было с таким же успехом попытаться разглядеть что-нибудь сквозь смолу. Он мог увидеть только собственную руку прямо перед глазами. У него возникло кошмарное ощущение, что кто-то — что-то — как раз сейчас злобно опускается перед ним на корточки, и его лицо находится всего в нескольких дюймах от лица Аттилы, его черные глаза впиваются в глаза Аттилы, а с длинных клыков что-то капает. Он даже осмелился принюхаться к воздуху, совсем чуть-чуть, надеясь вопреки надежде… Он не учуял никакого зловонного дыхания, ничего, кроме сырого воздуха пещеры. Но шаркающие звуки продолжались, и оно приближалось.

Он вспомнил рассказы своего народа о нечистых существах, живших в темноте; они выбирались наружу по ночам, пробирались между деревьями или летали, раскинув крылья, как у летучих мышей. Они опускались на карнизы одиноких домов, принюхивались к воздуху, потом забирались в дом и вонзали свои острые клыки в мягкую плоть, выпивали кровь младенцев, оставляя в колыбельках только почерневшую, сморщенную высохшую оболочку, которую по утрам находили пронзительно кричавшие матери. Может, этот звук издает один из таких мерзких вампиров с плотью белой, как луна, и полупрозрачной, с глазами, как желе, он возвращается домой, чтобы поспать, с брюхом, наполненным младенческой кровью. Аттила вжался в стену и крепче вцепился в меч. Говорят, что вампира убить нельзя. Металл пройдет сквозь него, как сквозь туман. А когда они высосут твою кровь, ты становишься одним из них.

Он услышал странный, высокий крик, почти визг, и мог бы поклясться, что это одинокий крик ястреба-перепелятника, хотя ночью этого не может быть. Или упыря…

Но из темноты заговорил не упырь. Это был голос, как показалось Аттиле, юного мальчика.

— Пелагия! — шепнул голос. — С тобой ничего не случилось?

Аттила молчал. Никто не ответил.

— Пелагия!

Снова тишина, и тогда от входа в пещеру послышалось шарканье. Внезапно темнота осветилась небольшим желтым пламенем, и в этом тусклом свете Аттила разглядел худую грязную руку, а дальше и самого мальчика, года на два-три младше, чем он. В другой руке мальчик держал копье. Он поставил свой мерцающий светильник на выступ и осмотрелся. Тут он увидел Аттилу, сжался и направил копье прямо ему в живот.

— Если только ты хотя бы прикоснулся к ней, — прошипел он, — если ты ей хоть что-то сделал, я…

— Кому? — прошептал озадаченно Аттила, держа меч наготове.

Мальчик кинул взгляд в сторону, и при тусклом свете его лампадки Аттила увидел у противоположной стены сверток одеял.

Мальчик больше ничего не сказал. Он прошаркал к одеялам и очень нежно отогнул край. Аттила с большим удивлением понял, что всю ночь провел в одной пещере с девочкой, но даже не догадывался об этом. Должно быть, несчастный ребенок перепугался до смерти, но Аттила не слышал даже ее дыхания, уж не говоря о крике. Ей было всего шесть или семь, личико бледное и напряженное. Мальчик склонился над ней, целуя ее в лоб и шепча благодарственную молитву. Девочка повернула голову и посмотрела на Аттилу глазами, казавшимися огромными на худеньком личике с бледными, бескровными губами.

— Он убил человека, — прошептала она. — Солдата. Вон там.

— Так это его кровь на уступе? — взволнованно спросил мальчик. — Твоя работа?

Аттила кивнул.

— Я не знал, что здесь есть кто-то еще. Я прятался.

— Ну, мы тоже прячемся. Ты что, тоже бежавший раб?

Аттила подавил высокомерное возмущение, вспыхнувшее из-за подобного пренебрежительного отношения к его предкам.

— Нет, — ответил он как можно бесстрастнее. — Я… я с севера. Я был военнопленным. Я возвращаюсь к своему народу.

— За Великую Реку? Я имею в виду — за границей империи?

Аттила опять кивнул.

Мальчик уставился на него. У него как и у сестры, были широкие, похожие на заячьи, глаза и пристальный взгляд, хотя выглядел он вполне здоровым. Тощий, недокормленный, нервный и легко возбудимый, но вполне здоровый для бежавшего раба.

Он сказал:

— Пелагия и я — кстати, меня зовут Орест — мы убежали.

— Они были ужасными, — прошептала Пелагия. — И жирными. Хозяйка втыкала в нас иголки, если мы плохо работали или что-нибудь проливали.

Орест быстро закивал.

— Настоящие иголки. В руки или в тыльную сторону кисти, поэтому мы убежали.

Аттила улыбнулся:

— Что ж, значит, нас трое.

Орест еще немного посмотрел на Аттилу и спросил:

— Можно нам пойти с тобой?

— Вряд ли. Я иду гораздо быстрее, чем ты. Кроме того, — добавил он довольно жестко, — твоя сестра больна.

— Откуда ты знаешь, что она моя сестра?

— Вы похожи.

Мальчик снова кивнул.

— Да, верно, это моя сестра. С ней все будет хорошо. — Он наклонился над девочкой: она, похоже, опять уснула и дышала часто и поверхностно. — Вот увидишь.

— Ты там не наткнулся на солдат?

Орест помотал головой.

Аттила пробурчал:

— Ну, значит, как только рассветет, я уйду. Желаю удачи.

— Если тебе нужно, так из пещеры есть другой выход. Это надежнее. Вон там, внизу, — показал он.

— А почему ты мне этого сразу не сказал? — довольно сердито спросил Аттила.

Мальчик долго смотрел на него своими широко открытыми глазами, потом лег рядом с сестрой и уснул.

***

В сером свете зари Аттила успел пройти около лиги, когда услышал за спиной шаги.

Он спрятался и вскоре увидел мальчика Ореста, державшего за руку свою сестру. Их лица посветлели в холодном утреннем воздухе, щеки пылали. Пелагия даже слишком раскраснелась, покрывшись пятнами лихорадочного румянца.

Аттила дождался их и вышел из укрытия.

— Я ведь вам говорил! — произнес он.

— У тебя есть какая-нибудь еда? — спросил Орест. — Мы по-настоящему голодны, особенно Пелагия.

Аттила посмотрел на девочку, потом на мальчика. Неохотно сунул руку в кожаный мешок и протянул им кусок зачерствевшего хлеба.

— Это все, что у меня есть, — буркнул он.

Они разломили его пополам и начали есть. Девочка жевала медленно и с трудом, но съела все до крошки.

— Спасибо, — сказал Орест.

— Ерунда, — кисло отозвался Аттила, шагая вперед.

Дети шли следом.

Спустя какое-то время он обернулся и спросил:

— Тот крик у пещеры, как перепелятник. Это ты кричал, да?

Мальчик гордо кивнул.

— Это наш сигнал. Если хочешь, я тебя научу.

Аттила немного поборолся с гордостью и ворчливо сказал:

— Отличное подражание. Давай, учи.

— Хорошо, — ответил мальчик. — Он исходит из глубины глотки. Нужно вот так вытянуть шею и…

Втроем они шли медленнее, зато умудрялись наворовать больше еды, а в теплые дни отдыхали в лесу или в горах. Мальчик-грек болтал без остановки, пока Аттила не попросил его заткнуться. Пелагия, похоже, понемногу набиралась сил. Она даже стала слегка поправляться.

— Ты здорово воруешь, — сказала она ему однажды вечером, когда он вернулся с очередной одинокой фермы и принес с собой бутылку слабого вина, хлеба, соленой свинины, сушеных бобов и даже зажаренного лесного голубя.

— Это мой самый большой талант, — ответил он.

— Когда ты вырастешь, сможешь стать настоящим вором.

— Спасибо, — ответил Аттила.

— А я хочу работать в цирке, — продолжала маленьким девочка. — Ездить на медведе. Я видела один раз в цирке. Нам разрешили сидеть только на самом верху, а это далеко от арены, но я видела женщину, которая ездила на медведе. Она была такая красивая, с длинными светлыми волосами, в оранжевом и золотом наряде, как королева. — Она оторвала кусок голубя. — А потом каких-то людей убивали, и все радовались, но это было скучно, и мы все равно сидели слишком далеко и почти ничего не видели. А когда мы вернулись домой, хозяйка воткнула нам в руки иголки, потому что мы опоздали. — Она проглотила мясо, толком не прожевав его, и едва не подавилась. Аттила постучал ее по спине. — Благослови тебя Господь, — сказала девочка, когда отдышалась и вытерла заслезившиеся глаза. — Когда ты доберешься до дома, мы будем тебе служить. Ты богатый?

— Баснословно, — ответил Аттила.

— Баснословно, — повторила девочка. — Баснословно богатый. — Ей понравилось слово.

Он сказал:

— По правде говоря, я принц. Дом моего отца построен из чистого золота, и даже мои рабы одеты в шелк.

Девочка кивнула.

— А медведи у тебя есть?

Маленькие девочки очень странные, подумал Аттила, а вслух сказал:

— Сотни. Мы везде на них ездим, как другие люди ездят на лошадях.

Пелагия опять кивнула,

— Значит, решено. Мы станем твоими слугами, когда доберемся до вашего королевства.

 

13

Покойтесь на ней легко, земля и роса

Они спустились с гор и пересекли равнину По, когда морозами начинался новый год. Аттила боялся вести их в вверх, к возвышающимся белым пикам Юлианских Альп в это время года, но нужно было двигаться вперед. Они добрались сюда, потому что на дорогах было так много беженцев, столько тревог и слухов разносилось по стране, столько баек рассказывалось про готов и даже про ужасных вандалов, все еще не сошедших с тропы войны, а император сходил с ума в своем окруженном болотами дворце.

Никто не останавливал трех оборванных детей на дороге, похожих на множество других. Но достаточно одному солдату перегородить им дорогу копьем, спросить старшего мальчика, почему он прикрывает лицо, сорвать лохмотья и увидеть татуировки на щеках и раскосые львиные глаза. И все знали, какое наказание ожидает беглых рабов, неважно, какого возраста. Сначала им раскаленным железом выжигали на лбу буквы БЕГ — беглец. А потом начиналось настоящее наказание…

Нужно торопиться. Они не будут в безопасности, пока не перевалят через снежные пики Юлианских Альп и горы Норик, не спустятся на равнину Паннония и не пересекут широкие коричневые воды разбухшего зимнего Дуная — к свободе.

Они прошли Верону, стараясь держаться ближе к плоскому побережью восточнее Патава. Но им пришлось остановиться на обочине дороги. Они ослабли от голода и усталости, и холодные ветра дули с лагун на восток и с гор Иллирии. Трое детей дрожали от голода и изнеможения, а маленькая девочка кашляла так, что казалось, будто у нее сейчас треснут ребра. Орест снова и снова спрашивал, нельзя ли украсть лошадей, но Аттила отвечал, что так они будут привлекать к себе слишком много внимания здесь, на более населенных равнинах По. Они должны идти пешком, как идут тысячи безымянных беженцев по дорогам Северной Италии. Но идти они не могли. Они обессилели.

Пока они отдыхали, на пыльной дороге показалась большая золоченая карета в окружении множества телохранителей. Карета направлялась в знаменитый город Аквилею на берегу Адриатического моря. Она поравнялась с прижавшимися друг к другу детьми. В карете сидел привлекательный, чисто выбритый мужчина; на его пальцах сверкали золотые кольца с печатками. Он немного посмотрел на них, и по его лицу медленно расплылась улыбка. Пелагия улыбнулась ему в ответ, и тут у нее начался очередной приступ кашля. Мужчина прикоснулся пальцем к губам и стал из кареты задавать детям вопросы. Сначала оба мальчика вели себя настороженно и подозрительно, желая только, чтобы он оставил их в покое. Но немного погодя он сумел завоевать их доверие, и даже Аттила, всегда очень чувствительный к опасности, попался на удочку. Возможно, его чувства притупились от голода и усталости. Через несколько минут всех троих усадили верхом на лошадей позади кареты и повезли в Аквилею вместе с богатым мужчиной и его кортежем.

Немногие богатые люди, очень немногие, отнесутся снисходительно к троице измученных странствиями маленьких беспризорников, не очень приятно пахнущих и грубых в манерах и поведении. Но большинство таких людей, неожиданно охваченных щедростью, которой до сих пор совершенно не проявляли, прячут под великодушной маской филантропа совсем другие, куда менее привлекательные мотивы.

Так произошло и с этим мужчиной, богатейшим гражданином Аквилеи, купцом, торгующим всем на свете — от коней до кораблей, от корицы до шелков, от перца до папируса и ароматизированных восковых свечей. Наверное, удивительно, если учитывать то, что произошло позже в тот день и в ту ночь в его личных банях на вилле в Аквилее, которую у всех входов охраняли высокооплачиваемые телохранители с бесстрастными лицами; удивительно, учитывая то, что он называл своими «Тибрскими спектаклями», в которых, угрожая кинжалом, заставили участвовать троих детей — чтобы он мог урчать от наслаждения; удивительно, говорю я, что этот добрый гражданин был еще и семейным человеком.

И действительно, он был главой paterfamilias Нериани, клана, который много поколений главенствует в области финансов и политики этого богатого торгового города на Адриатике — и будет главенствовать до тех пор, пока смерч с востока не ворвется в Аквилею с наказанием настолько ужасным, что ни один город в истории не подвергался подобному.

Никто не понял причин столь жестокого наказания, карфагенского в своей завершенности. Возможно, те, кого оно озадачило, поняли бы все лучше, доведись им увидеть, как этот богатый торговец по дороге в Аквилею взял и свою карету двух нищих мальчиков-бродяжек и одну маленькую девочку, убаюкав их обещаниями, успокоив засахаренными фруктами и небольшими кубками подслащенного медом вина…

После Аквилеи связанных, с завязанными глазами детей глубокой ночью вывезли из города и бросили в нескольких милях от него, у заброшенной сельской дороги. Там их и оставили умирать — потому что совершенно невероятно, чтобы эти трое нашли в себе волю и силы ползти вдоль этой дороги до тех пор, пока не наткнулись на камень, достаточно острый, чтобы перепилить шнуры, врезавшиеся в запястья. Но они нашли и волю, и силы — потому что старший люто понукал их. Освободившись, они, спотыкаясь, долго шли в беззвездной тьме, и в конце концов вместе упали в полуразрушенном свинарнике, и там смотрели сны — или кошмары — до самого рассвета.

Никто из них не разговаривал ни той ночью, ни на следующий день. Никто из них никогда больше не упоминал Аквилею. Орест и Пелагия с трудом дотащились до тропы; ведущей на север, до прохладного, чистого воздуха с гор, дувшего на равнинах По. Там они нашли кристально-чистый ручей, чтобы умыться. Но Аттила посмотрел на свои запястья, на кровь, все еще сочившуюся из разорванной и поруганной кожи там, где в нее врезались льняные веревки. Потом обернулся и посмотрел назад, на Аквилею, вольно раскинувшуюся под ярким зимним солнцем: Невеста Моря, Царица Адриатики. И запечатлел в своем сердце клятву: однажды он вернется, и его возвращение станет кошмаром для этого города. Его сердце стало твердым, как камень. Однажды…

Мальчики со временем оправились, во всяком случае, телесно. Но Пелагия — нет.

Они достигли подножья Юлианских Альп. В тот день они умывались в ледяном, но чистом горном потоке. Холодной, морозной ночью Аттилу разбудил раздирающий кашель Пелагии. Орест уже сидел рядом с ней с искаженным от тревоги лицом.

— Ей здесь слишком холодно, — сказал он. — Все дело в ее легких. Нам нужно укрытие.

— Может быть, завтра ночью, — ответил Аттила. — В долине на многие мили не видно ни огонька. Никаких шансов.

Орест смотрел, как кашляет, и задыхается его сестра. Немного погодя он взял свое одеяло и укрыл ее. Потом свернулся рядом с ней калачиком и закрыл глаза, дрожа от холода.

Аттила смотрел дольше. Потом взял свое одеяло, подошел к ней и тоже укрыл ее, а сам лег с другой стороны, дрожа от холода.

Иногда ночами им удавалось вымолить разрешение переночевать под крышей, или подозрительные сельские жители позволяли им поспать хотя бы в амбаре, а на заре приносили туда миску с овощной похлебкой. Иногда Пелагии вроде бы становилось лучше. А иногда нет. Как-то утром она проснулась и закашлялась так сильно, что изо рта вылетали сгустки крови, закапавшие ей руки, и она от страха разрыдалась. Брат баюкал ее на груди и обещал, что скоро ей станет лучше. Когда придет весна и тепло, ей обязательно станет лучше. Виновата просто холодная зима. Она посмотрела на него своими огромными сиротскими глазами и ничего не сказала.

Вскоре после этого Аттила проснулся на рассвете и увидел, что Орест сидит рядом с сестрой, подтянув колени к груди и крепко обхватив их руками. Аттила окликнул его, но Орест не шелохнулся.

Аттила окликнул еще раз, и греческий мальчик-раб поднял лицо, залитое слезами.

Они, как смогли, вырыли неглубокую яму и завернули Пелагию в одеяло. Они нашли побеги рябины и утесника и усыпали ее ими, и положили вокруг ее милой головки руту и красные ягоды брионии, и засыпали ее землей. Орест неудержимо всхлипывал. Аттила пошел в лес и отыскал плоский кусок бересты. Он отдал его и свой карманный нож Оресту, а сам снова отошел.

Через несколько минут мальчик-раб был готов идти дальше. Аттила подошел к печальной, маленькой могиле и прочитал написанное на коре: «Пелагия, горячо любимая, теперь спит вместе с родителями».

Аттила показал Оресту другой кусок бересты, на котором он старательно сделал резьбу острием своего меча. В углу угадывались грубые очертания медведя, а под ним была написана старая эпитафия юной девочке-рабыне. Когда-то педагог-грек заставил Аттилу выучить ее наизусть, и теперь эти простые, рвущие сердце слова вспомнились ему:

Покойтесь на ней легко, земля и роса, Она весила так мало, что не придавливала вас.

Орест вытер слезы и кивнул. Аттила пошел и положил свою надпись на другой конец могилы. Он склонил голову и помолился отцу своему Астуру, Отцу Всего. Потом вернулся к Оресту и дождался, пока тот не был готов уйти. И они вместе направились в горы.

 

14

Творцы снов

Мальчики шли много дней, взбираясь все выше и выше в Юлианские Альпы. Погода пока милостиво держалась холодной, но ясной, а хвойный воздух был острым и ароматным. Они почти не разговаривали.

Как-то вечером, когда солнце уже клонилось к западу, они поняли, что больше спускаются, чем поднимаются, из-за неприступной крутизны окружающих гор. Они шли по узкой тропе, которая вела вниз, в глубокую темную долину, уже затянутую вечерним туманом. Они бормотали себе под нос молитвы и просьбы к своим богам, потому что оба мальчика нутром чуяли — эта долина дышала воздухом других миров.

Они добрались до берега темной реки, не певшей обычную речную песню веселья и жизни. Река текла сквозь сердце долины в черном, чернильном безмолвии, безгласная, как предвестник беды. Ее берега обрамлялись скорбными, горестными очертаниями ив и осин, а над водой клубился густой туман.

Мальчики беспокойно пробирались сквозь густые заросли низкорослых, чахлых дубов и боярышника, густо оплетенных мхом и лишайниками, заглушавших даже воздух, которым они дышали. Между камнями росли папоротники, а в лужах — болотный хвощ. В этой сырой долине не ощущалось ни дуновения ветерка, не пела ни единая птица. Казалось, что до них сюда ни разу не ступала нога человека.

Наконец, так и не сказав ни слова из страха разбудить жутких стражей этого нечестивого места, они нашли себе местечко под низко нависшими ветвями дерева и плотно закутались в одеяла. Они не смотрели друг на друга, и оба ощущали в душе бесконечное одиночество. Знобкий туман окутал их, и они видели не дальше, чем на несколько футов. Обоим страстно хотелось оказаться как можно дальше от этой заколдованной демонами долины, вдохнуть свежего, чистого горного воздуха и увидеть впереди долгий путь на север. Но они понимали, что сначала им придется пройти это наводящее ужас место, по возможности незамеченными кем-то — или чем-то — что следит за ними.

Аттила уже уплывал в полный страхов сон, когда Орест рядом с ним испуганно вздрогнул.

— Что это? — прошипел Орест, глядя вперед своими заячьими глазами.

Аттила тоже проснулся и сомкнул пальцы на рукоятке меча.

— Что?

— Там, среди деревьев.

Но они ничего не увидели, кроме жутковатых очертаний деревьев, окутанных клубами ледяного тумана. Они смотрели долго, потом Аттила сказал:

— Ничего. Спи.

Они снова улеглись и притворились, что спят. Но сон не шел, оба дрожали, и не только от холода. Воздух вокруг них сгустился и зашептал:

— Мы Творцы Музыки, мы Сочинители Снов.

Мальчики подскочили и начали дико оглядываться.

Аттила, поняв, что их обнаружили, и ощущая знакомый прилив презрения к возможной ране или смерти — потому что однажды она все равно придет — закричал прямо в обволакивающий все туман:

— Кто вы? Что вам нужно?

Орест съежился, услышав, что его товарищ так бесстрашно кричит в ночь, но в Дттилу вселяла мужество жаркая волна гнева и негодующего духа. Он вскочил на ноги и взмахнул своим мечом, рассекая неуязвимые туман и тьму.

— Кто вы? Выходите и покажитесь! — Он держал меч перед собой, и руки его были такими же крепкими, как само лезвие. — Выходите!

Казалось, что деревья вокруг задумались, разглядывая этого маленького, но свирепого мальчика. Потом в тумане среди деревьев что-то произошло. Он разошелся в стороны, как покрывало, и угрюмость и замкнутость заколдованной долины, которые так сильно давили на мальчиков, как будто немного рассеялись. Им даже почудился свет, сияющий на них откуда-то сверху, ярче, чем любой лунный свет.

И они увидели стоящую среди деревьев фигуру, и не испугались.

Орест немедленно решил, что это Иисус, который явился, чтобы спасти их от демонов, прячущихся в тумане. Аттила подумал, что это, вероятно, призрак его умершей матери. Но фигура в длинном белом облачении приблизилась, и они увидели, что это юная девушка с косами, заплетенными, как у жрицы.

Она подошла совсем близко и остановилась перед ними.

— Она играет на залитых солнцем лугах, — тихо произнесла она, не отрывая взгляда светло-серых глаз от Ореста,

— Чт… что? — пробормотал он, заикаясь.

Девушка протянула руку, положила ее на голову Ореста и с силой надавила. Орест упал перед ней на колени, и девушка сказала:

— Рим замучил ее, Аквилея убила ее, и Аквилея будет уничтожена. А сейчас мы ее видим. Она играет на лугу лютиков. И ее мать приходит к ней, и они вместе бегут к чистому ручью. Она сделала для своей матери венок из маргариток. Она видит, как смеется ее мать. А вон корова, мы видим коричневую корову с лоснящимися боками, и Пелагия гладит ее по влажному носу и смеется.

Аттила с изумлением увидел, что по щекам Ореста струятся слезы.

— Теперь она счастлива, — добавила девушка. — Так счастлива!

Вокруг них вздохнул ветер, и туман рассеялся. На небе появился бледный луч света — ночь прошла, как им показалось, несколько минут, и солнечный луч упал на коленопреклоненного мальчика, окутав его золотистым светом зари.

Воцарилась тишина. Потом девушка убрала руку со лба Ореста, и он медленно пошевелился, словно просыпаясь после долгого сна.

Девушка повернулась и пошла к скрытым за туманом деревьям.

— Подожди! — закричал Аттила.

Девушка не останавливалась.

— Пойдем! — заорал мальчик, хватая Ореста за руку и рывком поднимая его на ноги.

Они, спотыкаясь, побежали за ней в туман. Они бежали, едва различая деревья вокруг, и вновь слышали тихий голос, только теперь казалось, что целый таинственный хор декламировал в унисон:

— Мы Творцы Музыки, мы Сочинители Снов,

Мы бродим по одиноким волноломам и сидим у уединенных источников,

Мы неудачники, мы провидцы, на нас светит бледная луна.

И все же кажется, что мы вечно будем движущей силой и зачинателями мира.

В конце концов они вырвались из плотного тумана леса и выбежали на залитую солнцем полянку под черной, нависающей скалой, высившейся у них над головами. У подножья скалы виднелся темный зев пещеры, а рядом росло дерево, и под утренними лучами солнца казалось, что его ветви были золотыми. Аттила, не сумев остановиться после стремительного бега, головой ударился о дерево и сломал одну из нижних ветвей. Девушка, стоявшая возле входа в пещеру, оглянулась, увидела, что случилось, и на ее лице мелькнула загадочная улыбка.

— Ну вот, — произнесла она, словно в чем-то убедилась. Потом посмотрела на запыхавшегося грека. — Тебе дальше хода нет, величайший друг и величайший предатель.

Орест нахмурился.

— Что ты этим хочешь сказать — «предатель»? — спросил он.

— Величайший друг до самой смерти, величайший предатель потом. — И она протянула к нему руку. — О маленький отец последнего и ничтожного, усни.

Безо всякого шума или трагедий Орест подбежал к краю полянки, туда, где на деревья падал солнечный свет, лег и тотчас же уснул.

Девушка повернулась к Аттиле, и ее улыбка исчезла.

— Это только для тебя, — сказала она, повернулась и вошла в пещеру.

Сначала Аттила не различал ничего, кроме неясного белого силуэта девушки впереди, молчаливой и летящей, словно привидение на кладбище. Но очень скоро стало так темно, что даже этого он уже не видел. Он просто шел вперед, как в пустоту, поверив, что это его судьба.

— Следуй за мной, Аттила, следуй за мной, — раздался откуда-то спереди, из темноты гор, насмешливый голос девушки. — Потому что больше ты никогда ни за кем следовать не будешь! О предводитель, о завоеватель, о великий владыка и вождь!

Мальчик ничего не ответил, но пошел следом, как было велено.

От каменных стен вокруг отражалось эхо как голоса девушки, так и множества других голосов, причитающих одновременно и в одном тоне. Они его приветствовали, голоса отражались эхом от влажных стен горы, и они страшили мальчика, потому что в них сочетались насмешка и высшее знание.

— Приветствуем тебя, Аттила, сын Мундзука, Владыка Всего и Ничего!

— О Владыка Мира от восхода до заката солнца!

— Победитель Орла и Змеи, павший в Италии!

— О Владыка Мира от пустыни до берегов Западного Моря!

Голоса становились все громче, приводили в замешательство, отдавались эхом со всех сторон, а он, спотыкаясь, шел вперед, с угрюмым вызовом стиснув зубы, иногда задевая о стены в проходах, царапая руки и ноги об острые камни в пятнах слюды. Голова его кружилась от слов, кувыркавшихся в сыром воздухе, но он был, как и всегда, полон решимости не поддаться страху или силе, не остановиться и не повернуть назад.

— Во время Семерых Спящих — Владыка Всего! — кричали, оглушая, голоса в унисон.

— Во время сотрясения Города Золота — Владыка Всего!

— Во время Последней Битвы — Владыка Всего!

Тут голоса резко замолчали, и Аттила увидел перед собой пещеру, освещенную мерцающими факелами. В центре пещеры горел костер, и в воздухе раздавался шепот единственного голоса. Голос был мягким, жалеющим, материнским, и сердце его разрывалось от его звучания, потому что он откуда-то знал, что это голос его матери.

— О Аттила, — шептал голос женщины. — О Маленький Отец Ничего!

Мальчик, весь дрожа, вышел в освещенную факелами пещеру и увидел перед собой юную девушку, протянувшую к нему руки.

Она перешагнула через костер, подошла к нему и закрыла ему большими пальцами глаза. Потом наклонилась к нему и плюнула по очереди на веки. Подняла горсть золы из костра и одула ее в лицо мальчику. Он открыл глаза и понял, что ослеп. Аттила в ужасе закричал, но она велела ему сесть.

— Пусть ослепнут видящие глаза, а слепые глаза увидят! — резко произнесла девушка.

Дрожа от ужаса, но все еще полный решимости не заплакать и не бежать, он неловко сел на твердый каменный пол. В воздухе звучали голоса, и перед ним возникли видения. Он видел сражения, горящие города, слышал грохот лошадиных копыт. Он вздрогнул, услышав голос девушки, потому что теперь он звучал хрипло, словно это говорила сама древняя Сивилла, древняя, как Титон, просивший вечной жизни, но не вечной юности, и получил ее, и сделался таким старым, крошечным и сморщенным, что превратился в стрекочущую в траве цикаду.

— Я храню воспоминания больше, чем за тысячу лет, — проскрипел голос.

И даже здесь, в глубине горы, показалось, что среди камней вздохнул ветер.

Дряхлый голос в пещере произнес:

Четверо будут сражаться за конец света, Один с империей, Один с мечом. Двое спасутся, а одного услышат, Один с сыном, а один со словом.

Хотя у Аттилы кружилась голова от страха и дезориентации, он все же ощутил пробежавший по спине трепет возбуждения. Ему смутно казалось, что он уже слышал эти слова раньше; хотя он не мог припомнить, где, и он представлял себе путешествие Энея в подземный мир, которое когда-то лениво изучал под строгим присмотром педагога-грека. Теперь у мальчика возникло зловещее, пугающее чувство, что великое произведение Виргилия было не столько поэзией, сколько историей, что все повернулось вспять и падает в хаос и пламенную бездну, и что он — часть всего этого…

В полной гармонии с этими мыслями надтреснутый голос заговорил снова:

— Они будут называть тебя антихрист, Бич Божий, но они не понимают. Ты не антихрист. Ты — анти-Эней! —

Она безумно захихикала и велела мальчику открыть глаза. Он повиновался, ощутив на веках липкую смесь слюны и золы. И тут же его глаза вспыхнули диким ужасом, потому что он увидел древнее существо, сидевшее перед ним в этой нечестивой пещере.

Это была тощая старуха, беззубая, слепая и невообразимо старая. Ее дряхлые, когтистые руки дрожали, из белых слепых глаз сочилась слизь, оставляя на пергаментных щеках извилистые полоски. На ней были лохмотья, серые, как зола Она плевала в свои морщинистые ладони, и слюна ее была густой и черной, как смола.

Она подняла голову, и ее слезящиеся старые глаза невидяще заблестели.

— Чтобы построить новый город, ты должен разрушить старый! — вскричала она. — Только сохрани для фундамента камни! — Она помолчала, а когда снова заговорила, ее голос сделался еще более мрачным и скрипучим. — Но запомни вот что — это важнее всего:

Царем Царей из Палестины две империи были посеяны,

Царем Ужаса с Востока две империи были низвержены.

Старуха наклонилась и набрала еще пригоршню золы из костра. Ее рот, видимый в пляшущих языках пламени, сложился в беззубую, безгубую букву О.

— Одна лишь юность прекрасна, — прокаркала она совсем негромко, — однако старость иногда бывает мудрой.

Она швырнула золу назад в костер, и пещера наполнилась черным дымом Аттила кашлял, задыхался, он с трудом поднялся на ноги, вслепую нашаривая выход — но без толку. Когда дым рассеялся, а воздух очистился, и сквозь пыль снова замерцали факелы, он увидел лишь юную девушку, сидевшую у противоположной стены, скрестив ноги и опустив голову, словно она спала Ее руки безмятежно покоились на коленях — гладкие, мягкие, изящные руки молодой девушки.

Аттила схватил факел и ринулся по проходу на волю.

На полянке светило яркое солнце, Орест спал мирно, как дитя. Аттила потряс его, он потер глаза и огляделся, вспомнил, и по его лицу пробежала легкая тень.

Он сказал Аттиле:

— Ну и грязное у тебя лицо! Тебе нужно умыться.

Аттила отвернулся.

— Она… она ушла? И голоса?

Аттила кивнул.

— Они все исчезли.

Орест вырвал пучок травы.

— И что они тебе сказали?

— Все. И ничего.

Орест поднялся на ноги.

Аттила сказал:

— Нам нужно идти.

Пока мальчики шли по долине, освещенной ярким зимним солнцем, они снова услышали голоса, вздыхающие между дрожащими осиновыми листьями у темной и безмолвной реки.

Мы Творцы Музыки, мы Сочинители Снов, Мы бродим по одиноким волноломам И сидим у уединенных источников, Мы неудачники, мы провидцы, Нас озаряет бледная луна. И все же кажется, что мы вечно будем Движущей силой и зачинателями мира. Мы, лежащие в веках в погребенном прошлом земли, Мы построили своими вздохами Ниневию, Своим весельем — сам Вавилон, И низвергли их своими пророчествами Отринув старое ради нового мира, Ибо каждый возраст — это умирающий сон, Или тот, что лишь собирается родиться.

Мальчики молчали, сделав вид, что ничего не слышали. Они просто опустили головы и дошли дальше.

В конце концов они вышли из заколдованной долины и начали подниматься по крутому, каменистому склону к высоким горным перевалам. Зимнее солнце на склоне светило в полную силу, и было жарко даже в это время года, теплый воздух поднимался от скал вверх, в синее небо над головой. Аттила остановился, чтобы перевести дыхание, и посмотрел в Вечное Синее Небо — дом Астура, его отца. Там парил бородач-ягнятник: похититель ягнят, ломающий им кости, самый крупный европейский хищник. Он почти неподвижно завис в теплых потоках воздуха, поднимающихся от нагретых солнцем гор. Он раскинул свои огромные крылья на двенадцать, а то и больше, футов, и слегка поворачивал из стороны в сторону голову, озирая мир под собой яркими, свирепыми, бесстрашными, всепобеждающими глазами. Бог неба. Богом созданный Владыка Мира от восхода до заката солнца.

О Маленький Отец Пустоты…

— Пошли, — позвал его Орест.

Что все это значило? Чего хотели боги? Может, просто развлечься людскими горестями и смертями?

Аттила перевел взгляд на друга и пошел дальше.

 

15

Последний листок

Ветреным осенним днем Люций свел Туга Бин на берег в Новиомагнии и пошел в таможню. Через несколько минут он вернулся и полностью расплатился с капитаном за проезд. Капитан что-то пробурчал, надкусил каждую монету и опустил их в свой кожаный кошель. Он пожелал любителю лошадей удачи, и любитель лошадей, тоже пожелав ему всего хорошего, смешался с толпой на причале.

Он направился на запад, в Думнонию. Дороги все еще оставались хорошими, а бандитов он не боялся. Здесь, на периферии империи, все казалось мирным. Британия пока оставалась ничем иным, как небольшим туманным островом на краю Европы, всеми забытым и мирным. Люций улыбнулся сам себе. Это ему здорово подходит.

Стояла спокойная погода, на ежевичные кусты светило мягкое осеннее солнышко, оно блестело на спелых ягодах ежевики и бузины, а он ехал по узкой дороге в сторону своей горячо любимой долины, раскинувшейся у сверкающего серебристого моря. Туга Бин ликующе ржала, и ее бока дрожали, потому что она чуяла знакомую землю, где была жеребенком. Мягкий осенний ветер шептался с листвой в дубравах и ореховых рощицах, и отвечал ее ржанию бессловесным восторгом

И он добрался до своего длинного деревянного дома, и она вышла на порог в своем клетчатом переднике, и все исчезло — и его суровый самоконтроль, и самообладание. Он почти упал с лошади, самым нескладным и невоенным манером, и к тому времени, как снова почуял свои ноги, она уже перелетела через двор, быстрее, чем может двигаться женщина. Ее ноги, кажется, не касались земли. Она летела по воздуху, как стремящаяся домой ласточка. И они обнялись, и даже упряжка сильнейших лошадей не смогла бы их растащить.

Прошло много долгих минут прежде, чем звуки, которыми они обменивались, приобрели какой-то смысл и начали превращаться в слова, и многие из них все повторялись и повторялись, как бормочущее эхо: они называли друг друга по имени все снова и снова, словно пытаясь убедиться, что чудо свершилось и они снова вместе; а время от времени между поцелуями слышалось кельтское слово «cariad».

— Киддвмтарт, cariad…

— Сейриан, cariad…

Но все же они отступили друг от друга на шаг, не в силах разнять руки, но уже в силах посмотреть друг другу в глаза, и ничего уже не расплывалось перед глазами, и уже не нужно было тотчас же снова вцепляться друг в друга.

Через ее плечо он увидел маленькую девочку с большими темными глазами и копной темных кудряшек, робко выглядывавшую из двери. Эйлса. Он хотел поднять ее на руки, но она убежала. Он засмеялся и обернулся к Сейриан — и застыл на месте. Такое выражение лица…

— В чем дело? — требовательно спросил он. А потом — где Кадок?

Она снова упала в его объятия, но теперь в этом не было ни радости, ни мира.

Вечером они долго сидели при мерцающем свете сальной свечи, переплетя руки, и сердца их находили некоторое утешение в мерном детском дыхании Эйлсы в ее деревянной кроватке.

Свеча мигала, и они страшились этого. Они страшились, что она сейчас погаснет, и возносили в сердцах молитву, чтобы она горела вечно. Сейриан ощущала в себе вину, пригибавшую ее к земле, как тяжелый серый груз. А Люций ощущал приливы пылающего гнева, которые с негодованием подавлял: нелепый и постыдный гнев, словно можно обвинять его жену за то, что случилось. Они пытались разговаривать ломаными, запинающимися фразами.

— Я писал, — говорил он, — но…

— С cursus покончено, — отвечала она. — Говорят, теперь даже в Иске не получают писем.

— Но ты знала, что я вернусь.

Она кивнула.

— Я всегда это знала. Если бы с тобой что-нибудь случилось, я бы почувствовала.

Он почувствовал себя уязвленным, и гнев вспыхнул снова. Почему он не почувствовал, что случилось с Кадоком? Вот в чем разница между мужчинами и женщинами, подумал он. Женщины связаны с теми, кого они по-настоящему любят, серебряной нитью, тоньше, чем паутина. У мужчин таких нитей нет, а если и есть, то они высыхают и отмирают из-за равнодушия; или мужчины раздраженно рвут их, ощущая груз своей ответственности, как более тяжелый, и ограничивающий, и карающий их, не то что шелковая паутинка, которую чувствуют женщины. Для женщин эти нити такой же сладкий груз, как младенец в утробе.

— Месяца два назад, — сказала она, — ты очень болел. Я всю ночь дрожала, а утром вся спина была в рубцах.

Он кивнул. В ту ночь его избивали в подвалах императорского дворца, но этого он ей не расскажет.

— Теперь я здоров.

— И ты опять уйдешь?

— Мне придется опять уйти.

Она кивнула, опустила глаза, и на передник закапали слезы.

— Но в конце концов я вернусь, — сказал он. — Мы вернемся.

Она опять кивнула.

— А мы будем вас ждать.

Они всю ночь проспали, обнимая друг друга, в молчаливом отчаянии прижавшись друг к другу, и чувствовали между собой темное пространство — своего исчезнувшего сына. Ноющую пустоту, которую нельзя игнорировать или заполнить.

Люций проснулся до зари и поднялся на холм позади дома. Меркурий, предвестник солнца, висел на восточном небосклоне, как крохотная лампадка, и Люций понимал, что Британия уже не просто мирный, уединенный, окутанный туманами и забытый остров на краю Европы. История и мир ворвутся сюда, и нет в мире племени, даже в отдаленных горах Скифии которому неизвестно оружие войны.

Туга Бин мирно спала в загоне позади дома, как серое привидение. Люция захлестнуло ощущение всех жизней, живших когда-либо в этой долине; радостей и трагедий тех семей, что обрабатывали эту землю и любили эти холмы и леса. И всех людей, всех родителей и детей, что еще появятся в следующие сотни и даже тысячи лет, с их новыми языками и странными богами. При этой мысли голова его закружилась. Столько людей, столько историй, и после каждого останется лишь царапина на земле Думнонии, царапина в шесть футов в этой тучной красной земле. И она тоже скоро зарастет травой и будет забыта.

Он вернулся мыслями к настоящему, к всепоглощающему сегодня, в котором нужно жить и которое нужно принять вместе со всем, что оно из себя представляет.

Каждый миг жизни чудесен; сказал ему однажды мудрый человек, и неважно, насколько он ужасен. Жизнь сама — чудо. Золотой солнечный ободок показался над горизонтом, и солнечный свет заструился на вершины дубов, как расплавленное золото. И Люций поднял лицо к его далекому теплу и начал молиться о помощи. Он молил неизвестного властелина вселенной помочь в это время печали и страха.

И помощь пришла, но это был не сияющий юный бог в солнечной колеснице, спускающийся с небес, и не богиня в белых одеяниях, беззвучно выходящая из-за деревьев в золотых сандалиях. Помощь пришла в образе простого смертного: потрепанный старик в поеденной молью фригийской шапочке, который спускался с вершины холма на севере, постукивая кривым тисовым посохом по испещренной кремнем известковой тропинке.

Люций уставился на него, забыв о начатой молитве;

— Этого не может быть, — прошептал он.

Человек приближался. Очень, очень старый мужчина с длинной седой бородой, но при этом он весьма энергично спускался с холма, большими, уверенными шагами, очень подходившими его облику — поджарый, жилистый, ростом выше шести футов. Был он безоружным, за исключением узловатого тисового посоха в правой руке. Но даже в его походке чувствовались властность и целеустремленность. Он поднял вверх лицо, и даже на таком расстоянии Люцию показалось, что он видит огонек в этих глубоко посаженных ястребиных глазах.

— Гамалиэль, — прошептал Люций.

Старик заметил Люция и улыбнулся. Они пожали друг другу руки.

— Люций, — произнес Гамалиэль.

— Старый друг, — отозвался Люций.

Гамалиэль снова улыбнулся, но Люций слишком и волновался и мог только смотреть на друга и пожимать ему руку.

Появилась Сейриан. Старик обнял и поцеловал ее, отодвинул от себя и всмотрелся в ее лицо из-под кустистых серых бровей.

— Ах, Сейриан, Сейриан, одна такая на миллион, — вздохнул он. Будь я не несколько столетий помоложе…

— Руки прочь от моей жены, — вмешался Люций.

Гамалиэль наклонился, запечатлел на ее щеке еще один поцелуй и снова выпрямился в полный рост.

— Я, знаете ли, здорово проголодался, — заметил он. — У вас там не булькает на медленном огне овсянка? Вы же знаете, как я ее люблю.

Сейриан развела огонь в очаге и поставила греться молоко с водой, а когда оно закипело, засыпала и начала помешивать овсяную муку. Они сидели, поставив на колени дымящиеся миски с овсянкой, залитой густыми желтоватыми сливками, и завтракали в дрркеском молчании. В обнаженных ветвях деревьев у дома щебетали птички, прыгая с ветки на ветку и слетая на землю в поисках корма.

Наконец они отставили миски, и Сейриан с Люцием рассказали Гамалиэлю все, что могли.

Он кивнул.

— Мы найдем его. Мы должны.

— Но как? — воскликнул Люций. — С чего начать?

Гамалиэль, как обычно, не дал прямого ответа.

— Мы начнем с того, с чего начнем. Но мы его найдем. Я чувствую это в воде. — Он выглядел необычно серьезным. — Я прочел это в овсянке.

Люций не выдержал и ухмыльнулся. Гамалиэль-мудрец, старше, чем зеленые холмы Думнонии. Гамалиэль — странник в плаще и капюшоне, великий путешественник по диким землям и по морю, добравшийся, как говорили, даже до мифического Китая и вернувшийся назад.

Гамалиэль, проживший тысячу лет, а то и дольше, спокойно рассказывающий непостижимые вещи о том, как знавал Юлия Цезаря и как великий диктатор жульничал в шашки; или рассказывал о весьма неприятных привычках Сократа, словно знал его лично; и даже об Александре Великом и о том, как был его наставником и «куда более полезным, чем тот старый стагирит-педант Аристотель. Представляешь, однажды он пытался убедить меня, что если случить верблюда с пантерой, родится жираф! Какая нелепость!»

Гамалиэль-рассказчик, любитель загадывать загадки, шутник, обманщик и святой, который носит свою мудрость с такой же легкостью, как изъеденную молью фригийскую шапочку.

— Ну вот, — сказал Гамалиэль, выпрямляясь, — Насколько я понимаю, у тебя хранится последняя из «Сивиллиных Книг».

Люций вытаращил на него глаза. Он совсем забыл о том обрывке пергамента, что отдал ему полководец Стилихон. Казалось, что это случилось так давно!

— Откуда, во имя Света, ты это знаешь?

— Я знаю все, — снисходительно ответвил

Гамалиэль. — Ну, почти все. Во всяком случае, все, что стоит знать. В отличие от этого вечно меняющего логику, пошлого болвана Аристотеля из Стагиры с его смехотворными genera и probabilistic enthymemes.»

— Слушай, не впутывай сюда умерших греческих философов, ладно?

Гамалиэль фыркнул и скрестил руки.

— В общем, — сказал он, — у тебя есть последние листы, верно?

Люций кивнул.

— Но какое отношение они имеют к поискам моего сына?

— Огромное, — ответил Гамалиэль. — Огромное. — Он положил руку на плечо Сейриан и ласково попросил: — А теперь, моя дорогая, расскажи мне все, что произошло.

Она глубоко вздохнула для храбрости и начала.

Они с Эйлсой сидели на берегу и искали ракушки, когда появились саксы.

Кадок плавал в своем горячо любимом каракле — крохотной лодочке, сплетенной из ореховых ветвей и обтянутой просмоленной бычьей шкурой, с величавым названием Seren Mar — Морская Звезда. Он закидывал удочки со свежей наживкой и ловил скумбрию, и был счастлив, как только может быть счастлив занятый делом мальчик. И тут его мать, прикрыв от солнца глаза, посмотрела на горизонт и увидела квадратный парус, раздувшийся под южным ветром. Она смотрела, как он приближался, и только когда он оказался за одну-две мили от берега, продолжая быстро приближаться, разглядела, что на парусе не орел, как она думала сначала, а грубо вышитый черным волк.

Вмиг она вскочила на ноги, подхватив Эйлсу, и пронзительно закричала Кадоку, чтобы он немедленно возвращался. От ужаса и отчаяния ей казалось, что мальчик двигается слишком медленно — он еще сматывал удочку, оглядываясь назад в некоторой тревоге, но недостаточной, совсем недостаточной. Юность никогда не страшится достаточно, а старость — слишком сильно.

Сейриан оказалась перед очень страшным выбором: либо бежать в холмы и лес прямо сейчас, схватив за руку Эйлсу, или стоять и мучительно ждать, пока ее одиннадцатилетний сын медленно догребет до берега, рискуя при этом, что они все трое попадут в плен, если не хуже. И она решилась бежать с Эйлсой, молясь при этом всем богам, чтобы ее умница-сын тоже сумел убежать. Она уже наполовину взобралась на западный холм, поросший густым ореховым лесом, когда пиратское судно саксов причалило к берегу, разрезав клювоподобным носом гальку, как меч разрезает щит какого-нибудь бедолаги.

Прежде всего они решили позабавиться поимкой мальчишки-кельта, который бросил привязывать свой корабль к колышку, дабы уберечь его от летних штормов, и помчался с берега. Как хохотали саксы! Пробегая мимо корабля, они располосовали своими длинными мечами бычью шкуру, превратив ее в ленточки, поймали мальчика, сбили его наземь щитами, обтянутыми воловьей кожей, и засунули головой вперед в дерюжный мешок. Они связали его в мешке, как домашнюю птицу и бросили, кричащего, на берегу, а сами повалили в деревню посмотреть, чем там можно поживиться.

Они нашли женщину с ручной мельницей и ее дочь, солившую рядом рыбу, изнасиловали обеих, но убили только мать. Дочь, истекавшую кровью, связанную и с кляпом во рту они забрали с собой. Они убили целую семью в другом доме дальше по долине и зарезали весь их скот, забрав с собой одну телку, чтобы иметь на судне свежее мясо. Сожгли еще несколько домов и христианскую часовню — они ненавидели христиан и их молельные дома. Совершив все это и получив в трофеи одну несчастную телку да несколько рабов, они вернулись на берег и ушли в Кельтское Море, направившись на восток для следующего набега дальше по берегу белых утесов.

Когда Сейриан замолчала, Гамалиэль взял ее за руку и встал.

— Пойдем, — сказал он. — Сейриан, дорогая моя, нам нужно прогуляться.

Люций тоже поднялся.

Гамалиэль мотнул головой.

— Ты останешься здесь.

— Что это значит? — с негодованием воскликнул Люций.

— Когда мы уйдем, — сказал Гамалиэль, — возьми последние листы и выучи наизусть все, что в них написано. Выучи все.

— Выучить? — повторил Люций. — Чего ради?

— Ради будущего, — ответил Гамалиэль. Потом улыбнулся своей загадочной раздражающей улыбкой и продекламировал тихим низким голосом: — Ибо наступит время, когда люди будут гулять по полям, как в свершившемся сне, и разговаривать, словно дни долги, а звездный свет насыщен. — И добавил отрывисто: — В конце-то концов, кем был твой отец?

— Ты знаешь, кем был мой отец, — ответил Люций. — Сыном druithynn.

— Значит, желание учить стихи должно бродить у тебя в крови. Твой отец мог прочесть наизусть десять тысяч стихов, замолкая только для того, чтобы глотнуть меда.

Люций фыркнул.

— Выучи как следует, — продолжал Гамалиэль, — каждое слово, не пропускай ничего. А я пойду на долгую приятную прогулку с твоей очаровательной женой. — И они скрылись за дверью.

Люций слышал, как хихикала Сейриан над какой-то шуткой Гамалиэля, пока они пересекали двор. С момента своего возвращения он в первый раз услышал, как она хихикает.

Он сердито сел обратно на табурет, вытащил потрепанный пергамент из кожаного кошеля и начал читать.

Сейриан и Гамалиэль гуляли долго, они спустились по долине к морю и побродили вдоль рокового берега. Сейриан остановилась и долго смотрела в серое море, слушая одинокие крики чаек в осеннем воздухе. Гамалиэль протянул старческую руку и прикоснулся к ее юной румяной щеке.

— Будь спокойна, — пробормотал он.

Она повернулась к нему, нахмурившись.

— Как я могу?

— Будь спокойна, — повторил он, куда ласковее, чем обычно. — Я не сказал — довольна.

Она снова посмотрела на море, повернулась, и они пошли дальше по скрипящей под ногами гальке, вверх по западному холму, к лесу, через гребень, и вниз, по мокрым лугам. Больше они не разговаривали.

Но вечером, сидя у очага, вкусно поужинав бараниной, тушеной с орехами и зимними овощами, они опять завели беседу.

— Ты все выучил? — требовательно спросил Гамалиэль.

— Держи, — ответил Люций, устало протянув старому другу пергамент. — Проверь, если хочешь.

В ответ Гамалиэль громко выкрикнул:

— Нет! Не предлагай мне этого! — и отшвырнул пергамент.

Люций и Сейриан удивленно посмотрели на него. Он редко впадал в гнев.

— Но…

— Это не для меня, — сказал Гамалиэль, взяв себя в руки. — Ты не понимаешь. Никогда не показывай мне их. В сущности… — Тут он встал и, ловко взмахнув тисовым посохом, отправил пергамент из рук Люция в огонь.

— Какого…? — вскричал Люций, пытаясь спасти пергамент.

Гамалиэль резко оттолкнул его руку посохом и велел сеть на место.

— Они больше не нужны, — просто сказал он.

Они смотрели, как корчился в пламени старинный пергамент, а буквы странно растекались от жара, словно слова могли пережить пергамент, на которым были написаны. Слабо пахло чем-то… тленным, как будто из склепа или из могилы, и пергамент сгорел и исчез в клубах густого черного дыма. Гамалиэль взял пучок дикого майорана с гвоздя в стене и бросил его в огонь, чтобы очистить воздух.

— Что это было? — спросил Люций. — Дыхание могилы и черный дым?

Но Гамалиэль не ответил. Он сказал только:

— Теперь последние листы — это ты. — Улыбнулся и обратился к Сейриан: — Женщина, узри своего мужа — это последняя из «Сивиллиных Книг». — А Люцию сказал более серьезно: — Однажды ты передашь их своему сыну, как положено по кельтскому обычаю поступать со святыми знаниями древности. Ибо ты и Кадок происходите от Бранов, и в ваших жилах течет кровь druithynn, как ты сам сказал.

Люций нерешительно произнес:

— Ты должен рассказать мне больше, Гамалиэль. Я как в тумане.

Старик улыбнулся и посмотрел в огонь.

— Увы, я не такой мудрый, как тебе кажется. В мире столько тайн, но нет ничего таинственнее человека. Что касается пророчеств Сивиллы… кто на деле может предвидеть будущее? Разве вложат боги такую ужасную власть в слабые и вероломные руки человека? Разве будущее записано в книге небес, неизменное и предопределенное от яйца до конца? Разве ты не знаешь в сердце своем, что можешь выбирать между темным путем и Светом?

Сейриан сказала Люцию:

— Ты это знаешь.

Люций уставился в пол, смутно ощущая себя пристыженным.

— У человека есть выбор, — продолжал Гамалиэль, — и будущее не записано, и все пророчества — это никчемные плохие вирши. И даже пергамент, на котором они записаны, не годится для того, чтобы подтереть задницу императора!

Люций ухмыльнулся.

— Тогда зачем суетиться из-за них?

— Потому что люди верят в пророчества. Они жадно выслушивают свои гороскопы, цепляются за «свои» драгоценные камни, за мифических прародителей и за все эти маленькие-маленькие обманы. У наших организмов есть свой срок, они живут — и прекращают существовать, но за этот срок они, безусловно, обладают властью, могут ранить, а могут исцелить. Вот в чем их сила.

Люций медленно кивнул.

— Мир изменился, — сказал Гамалиэль, — и мы вместе с ним. — Он грустно улыбнулся. — И на эту славную землю, и даже в эту долину, приходят саксы.

Заговорила Сейриан:

— Я почти ничего не знаю о саксах. Я знаю, что это слово означает «люди меча». До того дня я не видела, чтобы в нашей тихой долине обнажили меч. А теперь я знаю, что каждый мой сон о них наполнен кровью.

— Потому что они хотят, чтобы их так воспринимали и видели во сне, — сказал Гамалиэль и продолжил тихим голосом:

Девять дней и девять ночей владыка Один Провел, прибитый гвоздями к древу, Жертвуя собой. Потом небо отворилось, Загремел гром, Занялся рассвет, И поплыли длинные корабли. Люди меча, люди топора, Ледниковый период, волчий. период, И никакой пощады от человека человеку.

— Они всего лишь одно из многих племен, — говорил дальше Гамалиэль. — Да, они свирепые и страшные люди. Со временем из этой свирепости может произрасти нечто великое и страстное, но пока они — Люди Меча, как ты и сказала, дорогая Сейриан, и Люди Крови, и saxa — это их слово для грозных и острых длинных мечей. Они поклоняются странным, темным богам, а имя Христа — пытка для их ушей. Море принадлежит им, и они в своих узких остроконечных кораблях бороздят его день и ночь, а в глазах их — голод и вожделение. Они смеются, утверждая, что пересекут и самый океан и доплывут до входа в Ад, который представляет собой большую темную пещеру, в которую черным потоком вливается море. Они шутят, не боясь богов, что приплывут в эту адскую бездну и обшарят весь Ад в поисках золота.

Несмотря на жар от очага, Сейриан поежилась.

— А что же должны сделать мы? — спросил Люций.

— Последнее кельтское королевство будет сражаться против языческих захватчиков, — ответил Гамалиэль, — и битва будет выдающейся.

— А Британия погибнет в конце?

— Все нации и империи погибнут в конце, — с тихой грустью сказал Гамалиэль. — Но не все войдут в легенду столь блистательно, как последнее из кельтских королевств. — Он посмотрел в огонь. — Так говорили наши прорицатели. Так говорил Мирддин. Для всех нас наступают трудные времена, и повсюду за границами волнуются племена. Саксы — свирепый народ, но не свирепее, чем свевы, или готы, или вандалы и пока еще не свирепее, чем то племя, что придет совсем издалека. «Шторм с Востока — о, этот шторм не прекратится».

— А что случится с нами, Гамалиэль?

Гамалиэль улыбнулся. Часто, когда он бывал в унынии и словно удивлялся веселости, поднимавшейся из самой глубины естества, которую никто, кроме него, не ощущал и не понимал, его морщинистое старое лицо вдруг озарялось таинственной улыбкой, и он говорил, как сказал и сейчас:

— Все будет хорошо, и вся суть вещей устроится хорошо.

— Да как же это?

— То, что гусеница называет концом света, Владыка называет бабочкой, как сказал мне один старый мудрец, которого я встретил в горах между Китаем и пустынями Скифии.

— Ты говоришь загадками, старый друг,

— Я говорю загадками, потому что жизнь — загадка. И не та загадка, которую нужно разгадать, а та, которую нужно взвалить на плечи, как взваливаем мы тяжелый груз, и нести по дороге, распевая хвалы миру, который Господь создал в мудрости Своей, и не позволять тревожиться сердцу. — Он поворошил в очаге толстой стороной посоха — Именно так мы и вернем вашего Кадока. Потому что он происходит из Бранов, славословец и сочинитель гимнов, и рожден с целью, которой он не сможет достичь, если будет оставаться в цепях на невольничьем рынке в колонии Агриппина.

Сейриан вздрогнула, представив себе эту жестокую картину, и опустила голову. Но Гамалиэль не стал преуменьшать правду о доле Кадока. Он просто повторил:

— Мы вернем его.

— Ты можешь вернуть его? — вскинулась Сейриан, гневная и агрессивная в своих сомнениях.

Гамалиэль ответил:

— Увидим. — Он ласково улыбнулся ей и положил свою сухую старческую руку на ее. — Увидим в самом сердце темной ночи.

— Опять загадки, — вздохнул Люций.

Гамалиэль положил вторую руку на мускулистое плечо Люция.

— Старый друг, — сказал он.

На следующее утро Сейриан и Гамалиэль смотрели, как Эйлса выгоняла цыплят во двор, а Люций при первых проблесках зари начал чинить изгородь выше по холму.

Сейриан пожаловалась Гамалиэлю:

— Он не разговаривает со мной.

Гамалиэль вздохнул.

— Он солдат, а не оратор. Если хочешь понять, что у него на сердце, присматривайся к его поступкам, а не к словам. Ты ведь знаешь, что ему совсем не хочется возвращаться в империю. Он только хочет отыскать сына — ради себя, ради Эйлсы и ради тебя. Смотри, как устало и тяжело шагает он по дороге, ведущей из долины. Не забывай, почему он это делает и с какой тяжестью на сердце снова покидает тебя. Никогда не сомневайся в нем.

— Я в нем и не сомневаюсь! — воскликнула Сейриан с неожиданной злостью, и ее глаза мрачно сверкнули. — И никогда не сомневалась! В нем нет ни капли трусости или вероломства. Именно это и приводит меня в отчаяние. Более слабый человек уже сдался бы, и остался дома, и… и…

— И вы бы жили долго и счастливо?

Она уставилась на булыжники двора и помотала головой.

— Нет. Ты прав. Я его потому и люблю, что он уходит.

Если бы он остался у домашнего очага и ухаживал за мной, с улыбочками, и поцелуйчиками, и милыми пустяками, как высокорожденный благородный любовник, я бы его слегка презирала. — И она улыбнулась, подумав о противоречивости человеческого сердца.

— Он хороший человек, — подтвердил Гамалиэль. — Хорошее — это противоположность слабому, таким людям редко достаются уют и довольство жизнью. Будь терпеливой и следи за Эйлсой, как орлица — я знаю, так и будет. И не забывай поглядывать, не появятся ли темные тени саксонских длинных кораблей, ведь никто не знает, когда они могут приплыть сюда в следующий раз. Мы вернемся. Мы вернемся скоро, с твоим сыном, и вы снова станете семьей.

Сейриан сердито смахнула слезы и коротко кивнула.

— Я знаю, знаю. Идем-ка. — Она повернулась и нырнула в дом. Гамалиэль последовал за ней, наклонившись, чтобы не удариться головой о притолоку, как уже не раз случалось. Она вытащила завернутый в холст сверток и сунула его в искривленные руки. — Я испекла медовых лепешек.

— А, знаменитые медовые лепешки Сейриан, дочери Марадока! — воскликнул Гамалиэль, поднимая сверток над головой. — Кто сможет причинить нам вред с такими могущественными талисманами в кармане? Наверняка даже боги смотрят вниз, чувствуют этот запах, поднимающийся к небесам, и отшвыривают подальше миски с амброзией и кубки с нектаром, и желают сделаться простыми смертными на земле, лишь бы вкусить радостей благословенных медовых лепешек Сейриан, дочери Марадока!

— Хватит уже, хватит, старый дурень! — засмеялась Сейриан и вытолкала старика из дома на солнышко.

Эйлса уже покормила цыплят и, очень довольная, подошла, остановилась перед высоким стариком и прищурилась.

— Кадок показывал мне цветы, и всегда ловил рыбу, — сказала она, — много-много рыбы. Он был умным.

— Он и сейчас очень умный, — ласково сказал старик.

Эйлса уставилась на него.

— Мы теперь завтракаем без него… Ты найдешь его, правда?

Он погладил копну кудряшек.

— Не бойся, малышка. Твой брат скоро опять будет здесь.

Они ушли на следующее утро, на рассвете. Сейриан и Люций без слов прижались друг к другу с такой отчаянной тоской, что Гамалиэль, печалясь за них, не выдержал и отвернулся. Его руку потянула маленькая ручка, и он посмотрел вниз, в яркие карие глазки Эйлсы.

— Ты тоже уходишь? — спросила она.

— Да, малышка, я тоже ухожу.

— У тебя руки сухие и морщинистые. Ты капитан корабля?

— Не совсем так.

— Но мне твои руки все равно нравятся, — поспешно добавила она.

— Спасибо, моя дорогая.

— И ты слишком старый, чтобы сражаться с плохими людьми.

— Это правда.

— Тогда что же ты будешь делать?

Гамалиэль улыбнулся.

— Иногда я и сам об этом задумываюсь, — пробормотал он. — Ну, я составлю твоему папе компанию во время долгих странствий и поисках твоего брата.

— Но ты же не знаешь, где он!

— Мы не знаем этого точно.

— И как же вы его найдете?

— Будем просто смотреть.

Эйлса ненадолго задумалась.

— Иногда я так нахожу свои вещи. Позавчера я нашла свой обруч в свинарнике, но я его там не оставляла, а свиньи не играют с обручем. Они слишком жирные, и он застрянет посередке. — Она нахмурилась. — А иногда я не могу найти и тогда сдаюсь, а они все равно возвращаются ко мне. Странно, правда? С тобой такое бывает?

— Ах, — вздохнул Гамалиэль, — постоянно.

— Гм, — сказала Эйлса и побежала играть.

Люций и Сейриан подошли к нему рука об руку, и Сейриан поцеловала Гамалиэля, и он говорил ей какие-то успокаивающие слова, а она кивала и с трудом улыбалась. А потом все трое соединили руки в треугольник.

Гамалиэль сказал Сейриан:

— Утешитель да будет с тобой. Да охраняет Он твои поля днями, а Она да сидит у твоего очага вечерами.

Сейриан подхватила:

— Да стелется путь вам под ноги, да покажется солнце, чтобы светить вам, да будет Господь третьим путником, что пойдет рядом с вами туда же, куда и вы.

Люций и Сейриан ничего не пожелали друг другу, и Гамалиэль понимал, почему. Глубокие чувства невозможно выразить словами.

Подбежала Эйлса и с негодованием разорвала треугольник, так что пришлось сделать квадрат. Она закрыла глазки и помолилась:

— Пусть папочка и этот старик никогда не ложатся в постель без ужина, пусть их не убьют и не съедят морские чудовища или еще кто-нибудь. — Подумала и добавила: — И даже пусть не откусят им руку или ногу, чтобы им не пришлось возвращаться домой в тачке.

И все серьезно заключили:

— Аминь, — и маленькая группка распалась.

Люций и Гамалиэль взяли свои кожаные мешки, а Гамалиэль еще и тисовый посох.

Эйлса подбежала к Люцию и обняла его за ноги.

— Ты побыл дома совсем недолго, — сказала она. — Я тебя даже не запомнила хорошенько.

Люций ответил недрогнувшим голосом:

— Я уйду еще только один раз и вернусь с твоим братом.

Девочка засияла от восторга.

Сейриан подняла ее на руки и, стоя у скрипучей деревянной калитки, они смотрели, как двое мужчин — высокий, сероглазый, широкоплечий молодой и сухопарый, стройный, старый, как эти холмы — шли рядом вверх по склону, к вершине и на восток.

 

16

Морские волки

На побережье, в маленьком порту Сейтонис, они уговорили местного торговца и его корабельную команду перевезти их через Кельтское море в Бельгику.

Они покинули побережье Думнонии на Gwyddo Ariana — «Серебряном Гусе» под ярким солнечным светом. Ветер дул сзади и лишь немного с траверза, и они могли сделать добрых сто миль в день, К ночи они должны были попасть в Бельгику.

После обеда ветер переменился и задул с юга так внезапно, словно кто-то закрыл дверь от сквозняка, и с марсовой площадки, которая на самом деле представляла собой просто старую бочку, наскоро привязанную к грот-мачте, предупредили о тумане впереди. Они дрейфовали вперед до тех пор, пока не увидели с палубы границы тумана: плотные облака, неподвижно лежавшие на плоском и безветренном море, зловещие и печальные.

Они потихоньку продвигались вперед, ловя ветер, и удары боковой волны казались жуткими в окружающей тишине, и они все приближались к туману, лежавшему на воде, закрывая собой белые утесы галльского берега. Море, до сих пор бывшее самым обыкновенным, с небольшими волнами и зыбью, сделалось спокойным, как деревенский пруд, и маленькое суденышко слегка покачивалось с левого на правый борт, а парус трепыхался тщетно.

Капитан, седеющий ветеран с двумя золотыми кольцами в левом ухе и левым глазом, поврежденным балкой, хмурился, вглядываясь в туман, и не отдавал никаких приказов.

— Почему мы не ставим весла? — рассердился Люций.

Капитан долго не отвечал, а потом проворчал:

— Не нравится мне это.

— Это просто туман. Сколько еще осталось до берега?

— Миль двадцать, наверное.

— Ну, разве нельзя начать грести? Ветер там иди не ветер, а через несколько часов мы будем на месте. Капитан все еще не смотрел на Люция. Он сплюнул за борт и сказал:

— Саксы. Они страх как любят туман.

Немного поколебавшись, капитан все же приказал ставить весла, и они погребли в туман. Тишина пугала, единственный звук исходил от весел, медленно погружавшихся в воду. Они вошли в участок, где туман был более редким, и Люций разглядел несчастного впередсмотрящего на марсовой площадке, высоко над палубой. Потом туман снова сгустился, и матрос исчез из вида, как птица и облаках.

Но наконец туман сделался реже, а потом растаял совсем, и тогда пошел дождь. Гамалиэль и Люций спрятались в каюте, над которой была туго натянута парусина, и капли дождя бешено барабанили по ней. Опять поднялся ветер, на этот раз с запада. Капитан приказал распустить паруса, и они понеслись вперед сквозь хлещущий дождь. Сквозь пелену воды не было видно никаких других судов, враждебных или дружеских.

Ближе к вечеру дождь стал затихать, прекратился совсем, и выглянуло солнце. Впередсмотрящий на марсовой площадке снял с себя одежду и развесил ее по краям бочки для просушки. Он вглядывался в горизонт.

Ничего. Хотя на востоке тучи все еще висят низко на горизонте и…

Он уже натягивал на себя одежду, когда заметил на восточном горизонте цветное пятнышко. Он напряг зрение. Миль десять, а то и больше. Нет, меньше. Он заметил его поздновато — глаза устали. Яркий парус, темный корпус, и идут прямо на них. Боясь гнева капитана, он все же свесился из бочки и крикнул:

— Парус слева на четверть румба.

Капитан всмотрелся.

— Далеко?

— Шесть миль. И приближается.

— Если ты спишь на вахте, матрос, — загрохотал капитан, с впечатляющей скоростью впадая в гнев, — плетка прогуляется по твоей спине быстрее, чем ты успеешь сплюнуть!

— Я не спал, капитан, нет!

Люций и Гамалиэль снова вышли на палубу. Люций посмотрел в море. С палубы казалось, что далекий корабль все еще на горизонте.

— В чем дело? — спросил он.

Капитан сплюнул.

— Неприятности. Вечно паршивые неприятности.

Парус надувался ветром. Капитан приказал лечь на левый борт, и парус привели к ветру.

— Клянусь яйцами Юпитера! — зарычал капитан.

— Пурпурный парус! — крикнул впередсмотрящий.

— Было время, — сердито пожаловался капитан своим пассажирам, — когда пурпурный парус означал римское судно. А сейчас он может означать любую чертовщину. Богатые дамы носят парики, как шлюхи, корабли ходят под пурпурными парусами, а римский император, насколько мне известно, носит паршивые желтые трусы.

Люций хотел сделать замечание старому грубияну, но передумал. Какое отношение к его нынешним заботам имеет достоинство императора? Кроме того, любой капитан — император на борту своего корабля, и это известно даже сухопутным крысам.

— Рулевые! — заорал капитан. — Три румба влево и держи ровно. Выбирай шкоты с правого борта!

Оба громадных рулевых с выпирающими на руках, мышцами (от напряжения, потому что приходилось разворачивать судно под полными парусами), навалились на рулевое управление. Широкие кожаные ремни скрипели от их усилий.

Несколько матросов выбирали шкоты с правого борта и громоздкое торговое судно медленно, мучительно поворачивало налево. Капитан рявкал, отдавая приказы, и наконец Gwyddo Ariana оказался почти под прямым углом к ветру. Сильнее он повернуть не мог.

Впередсмотрящий видел, как пурпурный парус тоже поворачивает на правый борт, и делал он это намного быстрее. Темный корпус — теперь он это хорошо видел — был низким и узким. Оба корабля плыли параллельно, на север. Матрос потрогал свой кинжал с костяной рукояткой.

Люций спросил:

— Что, пурпурные паруса нынче в моде?

— Не так заметны, как белые, — отрезал капитан. — Пурпур помогает пиратам подойти очень близко.

— Вы же не знаете наверняка, пираты ли это.

— Ну да, и я не знаю наверняка, трахал ли мой папочка мамочку. Но готов побиться об заклад, что так оно и было. — Он отошел в сторону. — Палубные, готовь весла по правому борту. И быстро, черт вас возьми!

Оставшиеся шесть членов команды повиновались, вставили весла в шесть грубых отверстий в балке, возвышавшейся над палубой всего на несколько дюймов. Вместо специальных гребных скамеек, какие бывают на военных судах или галерах, на этой старой лоханке были только вбитые в палубу планки для упора. Тощие на вид матросы привязали босые ноги к планкам и замахали веслами.

Судно свернуло с курса — но приближающийся корабль сделал то же самое. Капитан снова выругался.

— Мы идем… — начал Люций.

— К вратам Гадеса, — прорычал капитан.

— Ты слишком много ругаешься, — произнес спокойный, низкий голос за спиной. — Кроме того, мой друг задал тебе вопрос. Мне кажется, тебе должно хватить учтивости, чтобы дать ему простой ответ без излишних многословных добавлений и объяснить ему, куда мы направляемся.

Капитан ошарашенно обернулся, увидел старика с бородой, как у священника, и решительным взглядом, и недовольно буркнул Люцию:

— Мы направляемся назад к побережью Британии, к порту Леманис, если сумеем добраться туда раньше наших дружелюбных гостей…

Его прервал резкий крен судна — парус больше не раздувался, а бешено хлопал, потому что ветер сменился и дул теперь прямо с левого борта.

Капитан заорал, чтобы немедленно ставили весла, и все с безумной скоростью кинулись исполнять приказ. Он был старым стреляным воробьем, не улыбавшимся уже лет двадцать, им не раз приходилось сталкиваться с трудностями, но до сих пор они справлялись.

— Убирай паруса! — грохотал он. — Рулевые, держать северо-запад!

Теперь ветер дул им в лица. Паруса были свернуты и плотно привязаны к рее. Gwyddo Ariana тут же потерял скорость, и началась качка.

Волны перехлестывали через нос, судно раскачивалось и медленно ползло вперед, разворачиваясь все сильнее и сильнее к наветренной стороне.

— Гребите! Гребите, паршивые трусливые ублюдки! Гребите так, словно к глотке уже приставлен нож, а дьявол стоит за спиной! Вспомните все, что вам рассказывали о саксонских пиратах, и гребите, пока кишки не лопнут и кровь не хлынет изо рта! Сильнее налегайте, ребята! Толкайте и поднимайте! Мышцы заживут за день, а если вам глотки перережут — потребуется больше времени, чтобы их вылечить! Ха!

Капитан выстроил остальных членов команды, чтобы они вовремя сменяли уставших гребцов.

— Если увидишь, что кто-то упал или блюет, оттолкни его к черту и хватай весло. Когда ты устанешь, тебя тоже кто-нибудь сменит.

Люций и Гамалиэль переглядывались. Старый сквернослов, похоже, наслаждался всем этим, словно он оживал перед лицом смерти.

Они встали на носу корабля и замерли в ожидании.

— А что случилось с парусом? — недоумевал Люций. — Мы еле движемся.

Капитан стоял у них за спиной, уперевшись кулаками в бока и глядя на гребцов. Люций и Гамалиэль подскочили, услышав, как он пророкотал:

— У них быстрое судно. Под парусом они нас легко нагонят.

— А мы под веслами быстрее, чем они?

Капитан ухмыльнулся, обнажив черные зубы.

— Ни единого паршивого шанса, приятель. Они и на веслах быстрее нас. Тут вопрос в другом: будут ли они упираться? Любой дурак может спустить паруса и сидеть попердывать на солнышке. Но гребля против ветра требует решимости. Для них это всего лишь вероятность кой-чем поживиться. А нам жалко наших жизнешек. — Он утер рукой нос и фыркнул. — И кто, по-вашему, будет грести быстрее?

— Ну, — сказал Гамалиэль, кивнув на пурпурный парус, — похоже, они решили превзойти самих себя.

Капитан с шипением втянул воздух сквозь стиснутые зубы. Потому что гнавшееся за ними судно было вот оно, и пурпурный парус был опущен. Зато вспыхивали яркие световые пятна — это гребцы в унисон поднимали и опускали весла. И нос судна — жестокий, острый нос военного корабля — слегка поворачивался, нацелившись прямо на них.

Они гребли все сильнее и сильнее, но без толку. Расстояние между ними и военным судном сократилось до трех миль, до двух, одной, половины… На борту Gwyddo Ariana сломавшиеся гребцы лежали в лужах собственной рвоты, а те, кто встал на их место, работали веслами и обливались потом, мышцы их превратились в пылающие канаты, подошвы ног, упиравшиеся в планки, потрескались из-за страшного напряжения и усилий. Но как бы героически они не напрягались, они не могли уйти от узкого военного корабля.

— Сушите весла, ребята, — крикнул капитан, и голос его звучал так же устало, как выглядели гребцы.

Все было кончено.

Все было кончено. И с ними тоже покончено. Gwyddo Ariana покачивался на волнах, медленно останавливаясь.

Еще сто ярдов, и они разглядели команду саксов. Те убирали весла, сжимали в руках большие ясеневые копья и надевали простые стальные шлемы. Их военное судно было очень красивым, даже Люцию пришлось нехотя признать это: хищное, быстрое, лоснящееся, с восемнадцатью близко посаженными веслами с каждой стороны. Ничего удивительного, что оно так легко перегнало Gwyddo Ariana. Должно быть, этот корабль перегнал бы даже самое быстрое либурнийское военное судно в Средиземноморье.

Около сорока саксов молча стояли на корме. Они держались прямо и невыразительно. Это просто судьба. Боги были на их стороне. По их верованиям, у этих свирепых германских воинов никогда не возникало сомнений. Все идет, как идет. Ты живешь, ты сражаешься, ты умираешь. Важно только одно— быть сильным.

Их капитаном был неистовый краснолицый гигант с бочкообразной грудью и медвежьей шкурой, накинутой на могучие плечи, с острым взглядом ярко-синих глаз и торжествующей улыбкой, играющей на губах.

Узкий, жутко разрисованный бушприт приблизился. Раскосые глаза, нарисованные на обеих сторонах остроконечного носа, делали его похожим на морское чудовище, каким он и намеревался стать. Корабль саксов сидел в воде глубже, чем громоздкое торговое судно, едва разрезая ровные волны.

Саксы легли в дрейф, но все же убрали свой ужасный крамбол, окованный железом: убийственную кат-балку, защищавшую борта от тарана военного корабля, которая при продвижении вдоль судна-жертвы превращала все весла в щепки.

Капитан саксов что-то выкрикнул, и с кормы их корабля полетел corvus, или «ворон», с крючьями; его железные зубы вонзились в палубу торгового судна.

Команда выстроилась в цепочку и под предводительством своего массивного капитана, размахивающего в воздухе топором, начала было переходить на «торговца», но им внезапно пришлось остановиться. Путь преграждал Гамалиэль, прочно прижавший тисовый посох к доскам corvus. Все готовы были поклясться, что за мгновенье до этого старик находился на баке, но теперь он стоял тут, сверля их таким напряженным взглядом, что даже эти закаленные морские волки начали спотыкаться. Он сильно стукнул посохом по деревянным планкам.

— Не смейте ступать на этот корабль, — негромко произнес Гамалиэль. — Поднимите corvus, возвращайтесь обратно и плывите прочь.

Люций шагнул к нему и положил руку на эфес меча, но Гамалиэль не обратил на него никакого внимания. Капитан разразился громким хохотом, но в глазах его застыла странная нерешительность.

— Ты не в том положении, чтобы отдавать приказы, старик. Прочь с пути, или я прикажу обезглавить тебя прямо на планшире, а твою седобородую голову помещу у нас на бушприте для красоты.

Его люди тоже захохотали, но их хохот потонул в рыке Гамалиэля — такой силы, что их смех моментально стих.

Вытянув перед собой посох, старик взревел:

— Тогда вы обречены на Ад!

Капитан отпрянул. Его привели в бешенство слова старика и еще более — непонятная, неподдающаяся объяснению аура могущества, исходившая от того. Чего проще — шагнуть вперед и снести голову старого дуралея одним взмахом топора. Но все же, все же… он понимал, что не может этого сделать, и сердце его полыхало яростью из-за такого непривычного ему чувства собственного бессилия.

Капитан заорал в ответ, сознавая, насколько слаб и нерешителен его голос по сравнению с ошеломляющим взрывом старика:

— Не зли меня этой болтовней о христианских наказаниях, старик! Я христианскими учениями и их трусливыми рабскими поучениями и задницу-то не вытру!

Саксы двинулись дальше, и тут случилось нечто страшное. Гамалиэль тоже шагнул вперед, и Люций, стоявший прямо у него за спиной, услышал, как опустилась нога старика на узкие доски. Но это не походило на легкий, дрожащий старческий шаг. Он был грозным — и очень, очень тяжелым. Под его весом прогнулись доски.

Люций вытянул шею, чтобы взглянуть на Гамалиэля, но тут же отвернулся. В старике что-то изменилось. Солдат не понял, что именно, и не очень хотел понимать, потому что у него похолодела в жилах кровь. Даже здесь, на морском ветру, он учуял отвратительное, зловонное дыхание. Длинная тень Гамалиэля на воде дрожала и ломалась на волнах, и ужаснувшемуся Люцию показалось, что это тень не человека, а вставшего на задние лапы, чудовищного медведя…

Он, спотыкаясь, отшатнулся от громадной, нависшей тени, перекрывшей corvus, и взгляд его упал на саксов. Никогда Люцию не доводилось видеть выражения такого животного страха, с каким они смотрели на нечто, бывшее раньше Гамалиэлем и смотревшее сейчас на них из-под монашеского одеяния. Члены их одеревенели от ужаса, они попятились, в спешке сбивая друг друга с ног… Люций, так и не решившийся посмотреть непосредственно на массивные очертания перед собой, увидел, что тень на поверхности моря съежилась и снова стала напоминать Гамалиэля; он вновь услышал его голос, сильный и спокойный:

— А теперь расскажи мне: каких кельтских рабов увезли с побережья Думнонии этим летом? И куда их отправили?

Вождь саксов от страха сделался говорливым, одновременно расталкивая своих перепуганных людей и пробивая себе дорогу обратно на корабль.

— В Колонию-Агриппину! Всю эту партию отвезли в Колонию-Агриппину! На Рейне все еще дают хорошие цены. — Тут он повернулся к своим людям и паническим криком приказал поднимать corvus и поднимать паруса. Он не сказал, в какую сторону плыть, но команда его поняла. Куда угодно, куда угодно, лишь бы подальше от этого заколдованного нечестивого судна!

Не нуждаясь в дополнительных командах, саксонские морские волки подняли corvus, оттолкнулись от борта торгового корабля и под полными парусами поплыли на северо-восток.

Ни один человек на борту не осмелился оглянуться. И почему-то ни в этот день, ни в один из последующих ни один сакс не осмелился заговорить о таинственном старике. Потому что стоило им вспомнить о нем, как сердца их леденели, а перед внутренним взором возникали страшные образы.

Gwyddo Ariana направился на восток, к песчаным берегам Рейна. К вечеру, наконец-то, поднялся последний туман, ветер задул с юго-запада, и они набрали хорошую скорость.

Люций сидел на носу и делал вид, что точит меч, но делал это вяло и лениво. Гамалиэль сел рядом с ним. Посидев немого и видя, что плечи молодого человека опустились под тяжким грузом, он негромко сказал:

— В этом мире у тебя могло быть много бедствий. Но успокойся: я превозмог мир.

Люций без слов уставился на него.

— С ней все в порядке, — мягко добавил Гамалиэль. — И с ней, и с малышкой все будет хорошо.

Люций вздрогнул.

— Откуда ты знаешь, о чем я думал?

— Я родился не вчера, — улыбнулся Гамалиэль. — Кроме того, будь у меня такая жена, как у тебя, я бы тоже о ней все время думал.

— А ты был когда-нибудь женат, Гамалиэль?

— Ну, была когда-то юная афинянка… но ее отец меня не одобрил. Я в то время работал ночным водоносом, а днем изучал философию в Лицее. Не совсем тот муж, которого он представлял для любимой дочери. Люций неуверенно улыбнулся. С ним рядом опять старый, рассеянный друг Гамалиэль. И все-таки, и все-таки… Потом он все же решился спросить:

— Гамалиэль, а что тогда случилось с пиратами-саксами?

Разумеется, он понимал, что не получит прямого ответа. И не получил.

— Ах, — вздохнул Гамалиэль. — Через меня прошла сила, но не моя. Она только проходит сквозь меня, как ветер пролетает сквозь листву.

— Хватит загадок. Чья сила?

— У осеннего ветра в листьях есть тысяча и одно имя, — сказал Гамалиэль. — Хватит притворяться, что ты затачиваешь меч, и отправляйся в постель. На рассвете мы будем в устье Рейна.

Gwyddo Ariana высадил их у мокрой деревянной фактории на болотистых берегах дельты Рейна, и они быстро нашли речное суденышко, которое повезло их на юг.

Они плыли вверх по реке, мимо крупного торгового города Лугдун Батавор, и дальше, в Колонию-Агриппину. Там они расспрашивали всех работорговцев, которых могли найти, и все больше впадали в уныние, узнавая новости.

Многих кельтских рабов, привезенных после летних набегов, купили воины-франки, недавно разбогатевшие, нападая на Бельгику и Галлию. Но на некоторых из этих франков, в свою очередь, устраивали засады мародеры с востока. Восточные всадники, на косматых низкорослых степных лошадках…

Гамалиэль всю ночь просидел, глядя в костер, а Люций спал беспокойным сном, в тревоге и отчаянии.

На заре старик поднял голову и сказал:

— Мы идем на восток.

Они плыли вверх по великому Рейну, мимо суровых пограничных городов Вангион и Аргенторат, все дальше и дальше на юг. Сошли на берег на восточном берегу и пошли сквозь дикую страну Алеманнию, которая называлась Черным Лесом.

Они столкнулись со множеством опасностей и пережили много трудностей там, среди темных сосен и печальных, закопченных деревушек. Но они были настроены твердо и решительно, и шли вперед, и в конце концов пришли к берегам Дуная, где наняли судно, идущее на восток: речной баркас, возивший мозельское вино вниз, в Сирмий и дальше, в Эпидаврий. При каждой возможности они расспрашивали всех, с кем встречались, и в большинстве своем люди считали, что они чокнутые, раз пытаются отыскать одного-единственного раба в величайшей империи, известной человечеству — а то и за ее пределами. Но иногда — очень редко — они слышали намеки или отголоски, и сердца подсказывали им, что нужно активно искать дальше.

— Нельзя оставлять надежду, — сказал Гамалиэль.

— Даже если сама надежда давно покинула нас? — кисло отозвался Люций.

Гамалиэль посмотрел на него, и в глазах у него вспыхнул гнев, и Люций опустил голову — ему стало стыдно. Гамалиэль часто повторял слова Христа: отчаяние — это величайший грех, но сейчас их повторять не требовалось. Люций помнил эти странные и пугающие слова и больше не сказал ни слова о покинувшей их надежде.

— Не сильно я интересуюсь возвышенными вопросами философии и теологии, ты же знаешь, — произнес Люций. — Так называемые мудрецы, тонущие в болоте собственных слов, слов, слов…

Гамалиэль вздохнул.

— Я и сам когда-то пришел к этому заключению, — сказал он. — Думаю, это произошло, когда все Афины возбудились из-за логического парадокса Pseudomenos — Лжеца.

Люций смотрел озадаченно.

— В самом деле, — сказал Гамалиэль. — Это выглядело примерно так: если я говорю «я лгу», и при этом действительно лгу, я говорю правду. Но если я говорю правду, значит, я не лгу. Но если это правда, значит, правда и то, что я лгу. А если…

— Хватит, умоляю! У меня уже голова разболелась!

— В общем, ты меня понял.

Люций не был в этом так уверен, но предпочел промолчать.

Он давно привык к повадкам старого бродяги, таким же бессвязным и беспорядочным, как и его странствия по всему миру, к его особенной, глупой, необузданной мудрости, прятавшейся где-то под потрепанным старым плащом и поеденной молью фригийской шапочкой.

— Мой добрый друг Хрисипп, — продолжал Гамалиэль, — в своем роде неплохой философ — стоик, знаешь ли, ученик Клеанта — написал шесть книг о Pseudomenos. А другой, Филет, довел себя до смерти, пытаясь в нем разобраться. Думаю, именно тогда я и начал относиться скептически к… чисто умственному подходу к миру. Можно много чего сказать о более прагматичной мудрости моего старого друга Крейтса. Один его впечатлительный студент, некто Мерокл, как-то раз — не знаю, как выразиться повежливее — как-то раз очень громко пустил ветры на агоре ко всеобщей потехе сотен горожан. Их юмор может быть очень грубым — у этих афинян. Они даже стали предлагать ему уйти от позора из Афин и назвали его мю.

Гамалиэль стыдливо захихикал.

Люций смотрел на него задумчивым, непонимающим взглядом.

— Неважно, — сказал старик. — Это греческий каламбур.

Солдат пожал плечами.

— По мне, так это все греческое дерьмо. Только… я не хочу, конечно, показаться грубым… но в этой истории есть хоть какой-нибудь смысл?

— А, ну да, конечно. Ты сейчас поймешь. Ну вот, стоит, значит, этот самый Метрокл, весь опозоренный — еще бы, так неудачно навонять! Можно сказать, совершенно сконфуженный! — И Гамалиэль снова хихикнул. — И тогда Крейтс, чтобы показать, как глупо кому бы то ни было стесняться, в конце-то концов, совершенно естественной человеческой телесной функции, быстренько съедает пять фунтов люпина (который, как тебе известно, вызывает очень сильное вздутие живота, если не отравит на месте), и всю следующую неделю ходит и пускает газы в присутствии величайших мужей Афин! Метрокл понял, в чем смысл, и перестал стыдиться.

— Гм. — Сам Люций так и не был уверен, что он уловил, в чем же все-таки смысл.

— Ну, ладно, — подытожил Гамалиэль, — философию побоку. Ты хотел знать… что?

— Я думал о том, что ты сказал про ад: что можно спастись хорошими поступками, даже таким убийцам, как те саксы.

Гамалиэль посерьезнел.

— Можно ли относиться к вечному наказанию, как к справедливости? — мягко произнес он. — Я знавал одного из тех теологов, о которых ты как-то говорил — он был лучше многих других. Аккуратный маленький египтянин; Ориген, вот как его звали. Его, в сущности, запомнили потому, что он кастрировал сам себя ножом, чтобы лучше служить Христу.

— Болван! — вырвалось у Люция.

Гамалиэль сделал вид, что не услышал этого нетеологического восклицания.

— Возможно, он воспринял учение Сына Человеческого слишком буквально. Но гораздо интереснее его рассуждения об аде. Он утверждал, что в конце концов все будут прощены. Он утверждал, что даже сам дьявол однажды раскается, и его душа, которой отпустят грехи, будет допущена на Небеса.

— Что ж. — Люций вонзил нож в деревянный фальшборт. — Я каждый день узнаю что-нибудь новенькое.

— Пусть глаза будут открыты, а сердце смиренно, — отозвался Гамалиэль, — и ты каждый день узнаешь тысячу новых вещей.

Как-то утром, когда они проплывали мимо Августа Нинделикора на южном берегу, Гамалиэль обнаружил Люция, глядящего в коричневые, мутные воды большой реки.

Он поднял глаза, и Гамалиэль увидел, что они полны слез. Старик положил ему руку на плечо, чтобы немного подбодрить, но Люций покачал головой, улыбнулся и сказал, что он не уверен, может, ему это и приснилось, но ему кажется, что он слышал на противоположном берегу, который насвистывал одну мелодию. Эту мелодию Кадок любил насвистывать каждое утро, когда дома, во дворе, разбрасывал корм цыплятам или гулял по лесам и полям Думнонии рука об руку со своей сестрой.

Люций посмотрел на Гамалиэля.

— Это возможно? — спросил он. — Что мы пойдем даже по следам песни?

— Все возможно, — ответил Гамалиэль, — кроме одного: однорукий человек не может дотронуться до своего локтя. — И игриво хлопнул Люция по спине. — Может, это было нам предназначено, идти даже за свистом мальчика.

Ведомые такими странными и неожиданными ключами, они плыли по реке на восток. По правому борту раскинулась империя, по левому простирались земли северных племен: спорные земли воинственных гермундуров и маркомманнов, лангобардов и каттаменов и других племен, чьи имена еще были неизвестны.

Они проплывали мимо пограничных городов Лаурик, Виндобона и Карнунт, эти могучие легионерские крепости возвышались на берегах южной стороны. Потом добрались до большой излучины реки, откуда она поворачивала на юг, к Иллурии. Дальше лежали дикие земли сарматских языгов, а за ними — обширная, не обозначенная на картах Скифия. Тут они сошли на берег, услышав еще один ключ, показавшийся Люцию одновременно мучительным и ужасным, но, казалось, вовсе не удивившим Гамалиэля.

— Такое случается, — только и сказал он.

В прокуренном винном погребке, полном перепившихся пограничных солдат, они услышали слепого скифского нищего, который пел завораживающую мелодию.

Они расспросили его, узнали, как его зовут, и услышали, что ослепили его свои же соплеменники за то, что он подсматривал за наложницами вождя, когда они купались.

А потом его выгнали на дикие земли, чтобы он умер так, как животное, но он нашел себе что-то вроде убежища здесь, в приграничных землях между Скифией и Римом, и вот теперь поет песенки в тавернах и борделях за медяки.

Гамалиэль и Люций переглянулись над кубками мерзкого вина, и Люций сказал, что уже имел дело с подобными племенами.

Гамалиэль кивнул:

— Я тоже.

Они подтянули ремни, вскинули на спину мешки и побрели по равнинам Скифии к знаменитым черным шатрам самого ужасного племени из всех.

 

17

Последняя граница

В самую лютую зиму пробивались Аттила и Орест через высокие белые горы Норика. Губы их обветрели и кровоточили, ресницы слипались от снега, руки и ноги были замотаны тряпками. Найдя диких ягод или попавшего в ловушку зверька, они честно делили между собой каждый глоток, чтобы, раз уж им приходилось медленно умирать от голода, это происходило в равной степени.

Каждую ночь, забравшись в укрытие, которое они сумели отыскать или сделать на скорую руку — обычно всего лишь простенький шалаш из серебристых еловых ветвей — они разматывали на ногах друг у друга промокшие тряпки и растирали друг другу ноги, чтобы вернуть в них жизнь. Потом ложились спать, прижавшись друг к другу, и дрожали всю ночь. Наступал ледяной рассвет, и тела их были окоченевшими и неподатливыми. Они молчали об этом, но каждый боялся проснуться утром и увидеть, что второй — мертв. Оба молились, чтобы, если умрет один, боги забрали в тот же миг и второго в залитые солнцем земли там, за темной рекой.

Как-то утром, когда они пробирались под низкими ветвями елового леса, сверху раздалось негромкое шуршанье, и на голову и плечи Ореста упал целый пласт снега. Он скинул капюшон и начал протирать глаза, и тут увидел, что Аттила ухмыляется.

— Чего радуешься, тупица? — выдохнул Орест.

— Он тает, — все еще улыбаясь, сказал Аттила. — Это оттепель.

Когда Орест понял, о чем речь — они смогли! — мальчики обнялись и ликующе закричали в пустое синее небо, и с ветвей серебристых елей падали на них все новые и новые снежные пласты. Плащ из мягкого белого снега окутывал их плечи и головы, одинаково и без всяких различий.

Вскоре они спустились на нижние склоны, где снежный покров был значительно тоньше — летом здесь будут высокогорные пастбища для откормленных коричневых коров этой страны. Они даже нашли первые зеленые побеги — тысячелистника и салата-черноголовника, выглядывавших из-под снега, и пожевали их. Но хотя им больше не приходилось страдать от страшного холода при каждом шаге, теперь им попадалось больше деревень, больше людей, которых следовало избегать, больше собак, лаявших на них, когда они шли мимо в темноте и тишине.

Еще несколько дней они шли на север вдоль горного хребта к большому озеру Балатон, и наконец вечером с пустились к его безмятежным берегам Аттила наладил деревянную пику, оснастив ее вырезанными из кости крючками, и пошел багрить на мелководье форель.

Они запекли ее на горячих камнях и ели до тех пор, пока не наелись до отвала.

Позже, как делал это каждый вечер, Орест отошел к деревьям, опустился на колени, прижался лбом к холодному мшистому стволу и помолился за душу своей ушедшей сестры. Потом вернулся в лагерь с сияющим, сразу и лучистым, и спокойным лицом, словно обрел утешение и облегчение в холодном, сверкающем безмолвии небес.

Они подошли к воротам города Аквинка, и скучающие vigiles, ночные стражники, впустили их без единого слова. Два деревенских оборвыша пришли продавать какую-нибудь украденную ерунду, а может, и самих себя — кому какое дело?

Мальчики, конечно же, пришли в Аквинк не торговать, а воровать. Они уже почти вырвались на свободу, но все-таки перед ними оставалась большая преграда — Дунай, и они надеялись украсть лодку или плот, а может, пробраться на борт торгового судна, направлявшегося в факторию на другой, стороне. Для этого им требовалось попасть к пристани.

Аквинк был маленьким приграничным городком, построенным из бревен и ила, с каменным пограничным фортом легиона у реки.

На узких улицах стояла вонь от бойни, куда приводили и где забивали скот, от открытых сточных канав, от свиней, толкавшихся в грязных задних двориках, и от угольных горнов в закопченных кузницах с уставшего вида кузнецами, открытых допоздна

По булыжной мостовой к ним приближалась группа пьянчуг. Оказавшись так близко к долгожданной цели, мальчики сделались беспечными. Особенно Аттила: по мере приближения к родине его королевская кровь начинала кипеть в жилах, а когда он думал об изумленном восторге, с которым встретят его у родных палаток, он становился гордым и безрассудным. Поэтому когда один из пьяниц наткнулся на него, он повел себя не так, как следует беглецу и тайному путешественнику. А ведь он уже попадал в подобное положение!

— Эй, жирный дурень, — заорал он, — смотри, куда идешь!

И тут пьянчуги перестали казаться такими уж пьяными. Хотя от них по-прежнему разило винными парами, вся пятерка остановилась очень ровно.

— Что ты сказал? — возмутился один.

Орест, стоявший чуть в стороне, увидел, как что-то мелькнуло под шерстяным плащом мужчины. Что-то похожее на сталь, что-то похожее на пластины доспехов… И не успев ничего сообразить, Орест закричал:

— Аттила!

Мужчина молниеносно повернулся к Оресту.

— Как ты его назвал?

Орест попятился с лицом, искаженным страхом и чувством вины.

— Господин, о, мой господин, — стонал он, — уходи. Беги…

Но рука старшего мальчика уже нырнула под изодранный плащ. Он понял, что все, ради чего он мучился и страдал долгие недели и месяцы, кончится прямо сейчас, на мокрой и мрачной улочке Аквинка.

Пьянчуги, несомненно, были вовсе не пьянчугами, а отрядом крепких пограничников, опрокинувших пару кубков вина, чтобы запить ужин. Более того, командовал, ими толковый optio, читавший донесения из штаб-квартиры легионеров в Сирмие и знавший, что на всем протяжении реки приказано быть начеку и искать беглеца-гунна с синими татуировками и шрамами на щеках. Наследника рода вождя Ульдина, самого ценного заложника. Мальчика по имени…

Аттила лишь наполовину вытащил меч из ножен, когда optio положил обе мясистые руки ему на плечи и прижал его к стене на этой мрачной улочке.

— Ты, мальчик, — проскрипел он, — как тебя зовут?

Аттила молча поблескивал желтыми раскосыми глазами.

Optio собрался сорвать войлочную шапочку с головы мальчика, но внезапно отшатнулся назад.

— Командир? — окликнул его один из солдат, шагнувший вперед.

Optio упал спиной на руки солдату, диким взором глядя в небо, из его открытого рта хлынула на небритый подбородок черная кровь.

И тогда Аттила, не выпуская из рук окровавленный меч, кинулся бежать по улице, волоча за собой Ореста. Отчаянные вопли помчавшихся следом солдат эхом отражались от высоких стен мокрой улочки, подбитые гвоздями сандалии грохотали по булыжникам.

Мальчики метались по узким переулкам и тенистым дворам городка, пытаясь отыскать путь к свободе, казавшейся такой близкой.

— Если нас поймают, — пыхтел Орест, — ты… — И провел рукой по горлу. — Я не…

— Береги дыхание, — жестко оборвал его Аттила.

Они прижались к стене в тени какой-то колонны, дожидаясь, пока солдаты прогрохочут мимо, и сдерживали дыхание до тех пор, пока им не показалось, что легкие сейчас разорвутся. Солдаты ушли, мальчики выпустили воздух, и Орест рухнул на колени.

— На ноги! — прошипел Аттила.

— Не могу, — с присвистом ответил Орест. — Я только…

— Что случается с бежавшими рабами? — жестоко спросил его Аттила. — Им отрубают руки? Выкалывают глаза?

Орест замотал головой.

— Пожалуйста, — шепнул он.

Аттила схватил его за руку и потянул

— Встань на ноги, солдат! Мы уже почти пришли.

— Куда?

— На пристань.

— Откуда ты знаешь, куда идти?

Аттила в темноте уставился на него.

— Потому что к реке дорога идет под уклон, бараньи твои мозги. Пошли скорей.

И они побежали дальше, вниз с холма, пока не услышали, наконец, как вода плещется о деревянные барки и причалы, и учуяли сырой всепроникающий запах широкой, в милю, реки. В темноте сновали крысы. Мальчики проскользнули между двумя огромными деревянными причалами и увидели блеск Дуная. На их стороне кое-где в церквях и богатых домах городка горели факелы, но восточный берег и дальше… ничего. Ни единого проблеска света не было на тех черных равнинах. Над головой серебристо мерцал Млечный Путь, сверкали зимние звезды пояса Ориона и яркий Сириус, штормовая звезда, горящий ярче и выше, чем любой земной свет.

— Туда, — выдохнул Аттила — Туда.

Они скользнули дальше, к пристани, и не встретили ни единой живой души. С одной из привязанных барж с зерном на них мяукнула кошка, охотившаяся на крыс, жалостливо посмотрела на них и ушла. Они подошли к барже. Похоже, она была достаточно большой, чтобы спрятаться на ней где-нибудь под грязным и никому не нужным брезентом, или даже в вонючем кольце мокрого каната.

Тут в ночи раздался грохот конских копыт, и мальчики похолодели. Из-за угла разливался свет факелов, и вот с дальнего конца гавани показался отряд пограничной кавалерии, человек сорок-пятьдесят. Аттила, все еще сжимая руку Ореста, кинулся бежать к деревянному причалу, чтобы прыгнуть в воду. Но двое кавалеристов мгновенно пустили коней в галоп, и один из них набросил на мальчиков батавскую сеть. Они споткнулись и упали, барахтаясь беспомощно, как мухи в паутине.

Их рывком подняли на ноги и для надежности влепили каждому по пощечине.

Командир с коротко постриженными белыми волосами и жестоким немигающим взглядом сорвал с головы Аттилы шапочку и провел короткими пальцами по шрамам татуировки.

— Так, — сказал он. — Аттила. Ты прошел долгий путь.

Мальчик плюнул ему в лицо. Командир немедленно ударил его, так сильно, что голова у мальчика пошла кругом и он отшатнулся. Но не упал. Командир очень удивился. Такой удар сбивает с ног и взрослого мужчину. Когда в голове и перед глазами у Аттилы прояснилось, он отступил назад и впился взглядом в глаза офицера. Вытирая плевок с лица, командир кивнул на Ореста:

— А это кто?

Аттила пожал плечами:

— Понятия не имею. Просто привязался ко мне, как шило в заднице.

Орест промолчал. Двое солдат потащили его прочь, но он не отрывал взгляда от угрюмого, неулыбающегося Аттилы.

— Дайте ему хорошего пинка и вышвырните за городские ворота, — бросил командир, не замечая больше Ореста.

Все внимание он обратил на Аттилу, а все его мысли были теперь об императорской благодарности, о быстром продвижении по службе, о подарках в виде серебра, золота и наилучших самийских товаров…

— Заковать по рукам и ногам, — сказал он наконец, — и доставить в форт. Больше не бить — мне нужно его порасспрашивать. Этот малый знает больше, чем говорит.

Орест некоторое время, задыхаясь, лежал в грязи; как долго, он не знал. Попытался пошевелиться, но все тело болело. Руки и плечи покрылись синяками, как ему казалось, до самых костей, один бок очень болел при каждом вдохе. Ягодицы свело от боли судорогой. Ноги… Да что ноги, пекло даже у корней волос, за которые дергали его гогочущие солдаты.

Но сильнее всего болело сердце — от потери. Аттила был для него всем. Он еще никогда в жизни не чувствовал себя таким одиноким.

С трудом поднявшись на ноги, Орест медленно побрел прочь от города, в поля у реки. Река такая широкая, такая темная. Он никогда ее не переплывет. Мальчик ковылял в ночи до тех пор, пока не набрел на ручей. И там, среди тростников и шелестящих камышей, случилось чудо — к полусгнившему причалу была привязана старая деревянная лодка, в которой лежало единственное весло; она легко покачивалась на речных волнах. Им не нужно было ходить в Аквинк!

Орест спустился к ручью. Из тростников взметнулась испуганная куропатка и полетела через реку. У Ореста от страха снова заколотилось сердце. Он с трудом взобрался и лодку.

Она немного протекала — на дне плескалась илистая вода — и сильно воняла рыбой. Не так просто будет грести одним веслом, да еще и вычерпывать пригоршней воду, целую милю по этой большой реке. Но это лодка, а лодка означает свободу.

Он присел на корточки на дне лодки — илистая вода омывала ноги — сжал плоское весло и задумался. Орест понимал: жестокое отречение от Аттилы — его спасение. Вот почему он сидел сейчас здесь, готовый обрести свободу на неуправляемых землях на том берегу. А мальчик с татуировками, называвший себя принцем, был заключен, заперт на ключ и на засов в вонючих и грязных подвалах где-то там, в городе, и его «расспрашивал» неулыбающийся тюремщик.

Орест посмотрел вверх, на ясные зимние звезды. Волнует ли их, что случится с ним или с другим мальчиком? Волнует ли их, что он сделает сейчас? Имеет ли какое-то значение, волнует их это или нет? Он опустил взгляд. Звезды все так же неотвратимо мерцали на поверхности черной воды. Они не оставят его одного.

Наконец он вздохнул, положил весло и с трудом выбрался из лодки на скользкий берег ручья. Пробрался сквозь заросли тростника и сыти и медленно заковылял в сторону города,

Аттилу, как приказал крепкий беловолосый командир, сковали по рукам и ногам, и то волоком, то на руках, втащили вверх по узкой винтовой каменной лестнице в маленькую комнатенку с единственным зарешеченным окном. Там его усадили на табурет, и двое часовых с копьями в руках встали перед ним, не обращая внимания на его гневные взгляды.

Через несколько минут, пообедав, пришел беловолосый офицер и приказал закрыть за ним дверь. Он вытирал рот льняной салфеткой и, набив желудок вкусной едой и вином, заметно расслабился.

— Погоди только, услышит мой народ, как со мной здесь обращаются, — прошипел Аттила раньше, чем тот успел вымолвить хоть слово. — Погоди только, услышит мой дед Ульдин! Он не будет терпеть подобного оскорбления своей крови.

Офицер поднял бровь.

— Кто сказал, что он об этом услышит? Ты больше не убежишь. Твоя следующая остановка — и место твоего обитания очень, очень надолго — императорский двор в Равенне.

— Ни за что, — отрезал Аттила. — Я лучше умру.

— Мужской ответ, — признал офицер. Против своей воли он начал восхищаться откровенной, неприкрытой свирепостью мальчика, или по крайней мере получать от нее удовольствие. Так можно наслаждаться волчьими боями на арене.

— И все-таки, — продолжал офицер, — именно туда ты и отправишься, причем, не забывай, по соглашению с твоим народом. Ты заложник. Это совершенно цивилизованный договор.

— Цивилизация, — сплюнул мальчик. — Был я уже там. Дайте мне все, что угодно, кроме вашей цивилизации.

Мужчина и мальчик молча мерились взглядами.

Потом мальчик отвернулся.

Офицер сказал:

— Я никогда не бывал далеко за рекой. Только редкие карательные экспедиции, когда аламанны или маркоманны чересчур наглеют. Расскажи о своей стране.

«Моя страна? — подумал Аттила. — Да что ты поймешь? Ты римлянин, и сознание у тебя прямое и ровное, как дорога. Как описать тебе, дубина, мою горячо любимую страну?»

Он втянул в себя побольше воздуха, подергал наручники, пристроил руки на коленях и сказал:

— Моя страна — это земля без границ и армий. Каждый мужчина в ней — воин. Каждая женщина — мать воина. Пересеки серый Дунай — и ты в моей стране, и можешь скакать верхом недели и месяцы, но не проедешь ее всю. Там нет ничего, кроме зеленых, зеленых равнин в степи, ковыля и заячьей травы, куда не кинешь взгляд. И на расстояние полета орла, хоть сотню дней скачи на восток, к восходящему солнцу, все еще будут зеленые равнины моей родины.

— У тебя буйное воображение, мальчик.

Аттила перестал обращать на него внимание. Он не мог больше видеть ни его, ни сырые стены подвала. Он видел только то, что описывал.

— В марте, — говорил он, — равнины становятся юными и зелеными, как грудка зимородка на Днепре. В апреле они бывают пурпурными от камнеломки и вики, а в мае желтыми, как крылья бабочки-крушинницы. Там, где можно много дней скакать по степи, в тысячу раз больше всей вашей империи, где нет ни заборов, ни преград, где нет ни кусочка огороженной земли, которой владеет кто-то, ничто не прервет твоего галопа весь день и всю ночь, так далеко, как захочется, словно твой конь и ты летите… Там, там свобода, какой никогда не знал ни один римлянин.

Офицер молчал. Часовые не шевелились. Все слушали.

— А за степями вздымаются белые горы, где кормятся души святых, когда они грезят и общаются со своими предками. А за черными водами озера Байкал, и за Снежными Горами, и за Синими Горами стоят Алтайские горы, душа и средоточие мира, куда должен сходить каждый, кто хочет стать мудрым или могущественным. Высокий Алтай виден за много дней пути, высоко над равнинами и восточными пустынями. Это дом всех волшебников, всех шаманов, всех праведников, всех, кто связан с Вечным Синим Небом с начала времен. Говорят, даже ваш Бог, Христос, ходил туда перед своим жертвоприношением.

Аттила замолчал.

Сказанное им было богохульством. Он не скажет больше ни слова, потому что даже рассказ об Алтае становился предательством всех, кого он знал.

После долгого молчания офицер сказал:

— А мне всегда говорили, что у гуннов нет поэзии.

— У гуннов есть поэзия! — негодующе воскликнул Аттила. — Просто они не доверяют ее бумаге, а только памяти. Все, что истинно священно или опасно, можно доверять только памяти.

Офицер опять надолго замолчал. Потом кивнул часовым, и они открыли дверь. Офицер хмуро вышел из комнаты, оставив мальчика мечтать о неизвестной стране.

Аттила лежал на боку на комковатом соломенном тюфяке. Устроиться удобно мешали скованные за спиной руки. Ему сказали, что завтра наручники снимут. Но завтра будет завтра.

Он видел сквозь зарешеченное окошко яркие зимние звезды: зеленую подмигивающую Бегу низко над горизонтом, и Арктур, и сияющую Капеллу. И слышал далекий, высокий крик ястреба-перепелятника. Он исходил снизу, от земли, что было неправильным, и раздавался посреди ночи, что было вдвойне неправильным. Крик перепелятника, как и любой другой хищной птицы, был криком силы и торжества, когда ястреб парил высоко в небе ясным днем, оглядывая всю землю, как собственное королевство. Аттила напряг слух, и скоро крик послышался снова. Не настоящий перепелятник: это просто невозможно. Это мальчик растянул большими пальцами травинку, и она дрожит…

У Аттилы не было травинки, чтобы ответить, и руки у него не свободны. Не в силах сдержать сильно бьющееся сердце и жаркий прилив крови, Аттила закричал в полный голос, крик отразился эхом от стен маленькой камеры, и тут же прибежали часовые. Они откинули засов, распахнули дверь и грубо спросили, что он замышляет. Мальчик ответил, что ему, должно быть, приснился кошмар. Они подозрительно осмотрели его и ушли, закрыв дверь на два засова.

Он терпеливо ждал следующего крика, лежа на тюфяке. Терпение — это кочевник. Но ничего не услышал. Вместо этого на звезды за окном упала тень. Сначала Аттила решил, что это ночная птица, решившая устроиться на узком каменном карнизе за решеткой, но тень мгновенно исчезла. Потом снова появилась, и что-то едва слышно стукнулось о карниз. Аттила поднялся и с трудом дохромал до крохотного оконца. С карниза свешивался конец завязанной узлами веревки. Он, ни на миг не задумавшись, подскочил к решетке и вытянул шею, пытаясь ухватить веревку зубами. Ничего не получалось. Он попытался снова, оскалившись и кидаясь на решетку, но безуспешно. Узел задрожал на самом краю и исчез. Аттила в отчаянии сел на пол.

Снова и снова летел сквозь ночь к маленькому зарешеченному окну конец веревки, и снова и снова падал и исчезал. Атила перестал его дожидаться. И наконец, брошенная по более широкой дуге, веревка чудесным образом пролетела сквозь решетку и ударилась о стену изнутри. Аттила тотчас же вскочил на ноги, схватился за узел и вцепился в него изо всей силы.

За веревку дернули, он дернул в ответ. Потом дернули сильнее, и он ахнул от боли — скованные руки вывернулись вверх. Он опустился на землю и, продолжая держаться за веревку, улегся на нее всем своим весом и уперся ногами в стену. Он надеялся и молился, чтобы этого хватило.

Дважды веревка начинала выскальзывать, и мышцы на руках вопили от боли, но Аттила держался. Веревка дрожала, как рыболовная леска. И, наконец, чья-то тень перекрыла звезды за оконцем, и писклявый мальчишеский голос окликнул его по имени.

Он с трудом поднялся на ноги.

— Орест?

Тень кивнула.

— Ты вернулся.

— Да.

Тень ненадежно умостилась на узкий карниз, припав к нему. Одна рука держится за решетку, в другой толстый кусок дерева.

— Тут нужен лом, баранья твоя голова, — шепнул Аттила. — Как ты выдернешь железо деревяшкой?

— Знаешь ли, ломы под ногами не валяются, — с негодованием прошипел Орест. — Это все, что я смог найти.

Он просунул палку между двумя прутьями и надавил на нее всем своим весом, откинувшись почти горизонтально от стены форта в тридцати футах от земли. Ничего.

Он рухнул на решетку.

— Эй, — шепнул Аттила. — Попробуй вот с этой стороны.

Орест передвинул палку и попытался снова, и на этот раз прут слегка подался. От цементного основания полетели облачка пыли, и прут вывалился.

— Теперь этим прутом давай остальные, — шептал Аттила.

— Знаю я, знаю, — огрызнулся Орест.

Он сумел выломать еще два прута, и тут они услышали, что солдаты отпирают засовы.

— Скорее, тот прут! — шепотом закричал Орест.

Аттила с трудом изогнулся и передал прут. Открылся первый засов. Орест приставил прут на место в тот момент, когда открылся второй засов.

— Спускайся! — зашипел Аттила, бухнулся на тюфяк и закрыл глаза.

Дверь распахнулась, и солдаты заглянули внутрь. Они увидели, что маленький беглец спит, как младенец. На окошке две мальчишеские руки вцепились в решетку и веревку, но солдаты этого не заметили. Дверь снова закрыли и заперли на засовы.

Вывернули еще один прут, и Орест смог проскользнуть в камеру. Он взял у Аттилы веревку и привязал ее к оставшемуся пруту.

— А он выдержит? — спросил Аттила.

— Придется. Ну-ка, встань на колени.

— Сначала ноги, дурак. Никто не убегает на руках.

Сильный рывок прута в оковах — и ноги Аттилы оказались свободны. Потом Орест проделал то же самое с руками.

Аттила поморщился и потер распухшие запястья.

— Отлично. Пора бежать.

Во всем был виноват прут, беспечно оставленный на карнизе. Аттила спустился хорошо, а Орест, спускаясь, сильно крутнулся. Веревка скользнула по карнизу, задела прут, он покатился и упал, громко загремев о камень — в камеру.

В мгновенье ока солдаты были у двери, отпирая засовы. Дверь распахнулась, и они остановились, распахнув рты, увидев пустой тюфяк и окно без четырех прутьев.

Действовали они быстро: подскочили к окну и перерезали веревку.

Орест пролетел пятнадцать футов. Аттила слышал, как затрещали его кости. Этот треск был ясно слышен в тихом ночном воздухе, и тут же его друг закричал.

— Беги! — кричал Орест. — К реке — беги!

Но Аттила схватил его и рывком поднял на ноги. Он перекинул левую руку Ореста себе за шею и вдвоем, шатаясь, а не бегом, они похромали к безмолвной реке, чтобы спрятаться в тростниках.

За спиной скрипели открывающиеся деревянные ворота форта. Солдаты гнались за ними.

— Оставь меня, — с трудом выдохнул Орест, спотыкаясь. — Беги!

Старший мальчик не слушал. И не оглядывался — он мог споткнуться и упасть.

Он волок на себе Ореста через луг, к затянутому туманом берегу. Он слышал, как недовольно фыркают кони, которых выводили из конюшни, слышал топот копыт, особенно громкий в этот ночной час.

Они добрались до фруктового сада и, задыхаясь, вбежали в тень деревьев.

Ветки были голыми, прошлогодняя листва устилала землю; трава была высокой и мокрой. Они упали в траву рядом со стволом дерева, стараясь вдыхать ночной холодный воздух как молодо тише. Среди деревьев слышались крики солдат.

В искалеченной ноге Ореста пульсировала боль, но пока еще не очень сильная. Хотя сломанная кость торчала под кожей, как злокачественная опухоль, ужас и возбуждение побега каким-то образом заглушали боль. Пока.

— Нужно идти, — сказал Аттила,

Сразу за садом тянулась каменная гужевая дорога, а за ней густые тростники вдоль берега. Всадники растянулись вдоль всей дороги, перекрыв все подходы к реке.

Мальчики скорчились на краю сада, выглядывая из высокой травы.

Луны не было, но зимние звезды казались беспощадно яркими.

— Мы в ловушке, — простонал Орест. — А лодка прямо здесь, рядом с тем сломанным старым причалом

Аттила уставился на него.

— Вон там, — повторил Орест, мотнув головой. — Я ее нашел.

— Ты нашел лодку? — спросил Аттила. — И все-таки вернулся за мной?

Орест смущенно пожал плечами.

Аттила посмотрел на затянутую туманом реку. Когда они окажутся на ветреных равнинах, там не будет никаких оков, ни для одного из них. И он не допустит, чтобы его друг охромел, как поступали обычно с рабами гуннов: им перерезали сухожилия на ногах, чтобы они не сбежали. Но этот мальчик-грек… нет, к нему будут относиться по-другому.

Он скользнул в сторону, но через несколько мгновений вернулся, протянув Оресту толстую и надежную на вид палку.

— Когда сможешь, — шепнул он, — беги к лодке.

— Бежать?

— Ну, хромай или как сможешь.

— Но они меня увидят. Где будешь ты?

— В реке.

— Разве они не полезут туда за тобой? Разве они не умеют плавать?

— Ты что, шутишь? — спросил Аттила. — Некоторые из этих батавских конников могут переплыть реку в доспехах, держась за коня. Но… — Он безнадежно огляделся — Ладно, как-нибудь. — И исчез.

Аттила крался по краю сада до зловонной дренажной канавы, ведущей к реке. Солдаты в зимних плащах по-прежнему стояли вдоль замерзшей дороги с неуверенным видом, получив довольно расплывчатый приказ. Где-то в бешенстве скакал беловолосый офицер, но цепь солдат выглядела хаотично.

Аттила втянул в себя побольше воздуха, выскочил из канавы и побежал.

Он пробежал прямо между двумя вздрогнувшими всадниками и влетел в тростники, сильно замедлив ход, потому что илом засасывало ноги. Пробираясь дальше, он громко вопил.

Всадники закричали и помчались за ним, но их продвижение тоже замедлялось густыми тростниками и липким, вязким илом Мальчик услышал, как мимо уха просвистела веревка и упала в тростники. Он ухмыльнулся и стал продираться дальше по колено в иле. Никто не кидает веревку так, как гунны.

Аттила ощутил под ногами гальку, тростники поредели, и мальчик кинулся в ледяную реку. Орест смотрел, как все всадники потянулись к тому месту, где нырнул Аттила. Они собрались там бесполезной толпой, оставив дорогу без охраны. Он подтянулся на ноги и стиснул обеими руками палку. Сломанная нога волочилась.

Орест сжал зубы, чтобы не прорвался крик боли, и, похожий на самого жалкого калеку во всей империи, потащился на дорогу, а оттуда в тростники. Его никто не заметил.

Тащить себя через ил было еще труднее. Весь его вес приходился только на одну ногу, и от этого он увязал с каждым шагом все глубже, и палка тоже. Орест проклинал свою злодейку-судьбу за то, что свалился со стены. Но он тащился вперед, и легкие горели, будто он пробежал миль пять. Болел каждый мускул. Даже шея ужасно болела (он не мог понять, почему), но он все равно двигался вперед.

На реке не было никаких следов мальчика-гунна, только дорожка пузырьков на поверхности воды. Но они могли подниматься и от выдры, нырнувшей в черную, освещенную лишь звездами, воду.

Наконец Орест добрался до лодки и потащил ее к воде. Он толкал ее, совершенно измученный, потом буквально рухнул на носу лодки, опасно погрузившейся в воду, и начал грести единственным веслом, по очереди с каждой стороны, как варвар в долбленке на Рейне.

Орест не знал, что делать теперь. Голова у него кружилась, ноги и руки горели, залитые потом глаза почти ничего не видели. Он услышал крики с берега, услышал сильный плеск воды и понял, что его заметили. Кавалеристы спешивались и ныряли, или звали свои лодки с реки, или плыли верхом на лошадях, как истинные батавцы — как рассказывал мальчик-гунн.

Потом раздался другой звук, он опустил затуманенный взгляд вниз и увидел две руки на борту лодки, потом появился промокший насквозь узел волос, а потом — круглая голова с желтыми сверкающими глазами. Тяжело дыша, Аттила подтянулся, словно в нем оставалось все столько же энергии и силы, как всегда, перевалился через борт раскачивающейся лодки и перешел на корму.

— Давай весло! — крикнул он, вырвал его из рук вздрогнувшего мальчика и начал бешено грести по обеим сторонам лодки.

Выше по течению показались темные тени: головы людей и лошадей. Ниже по течению, возле форта, виднелись черные корпуса речного флота легиона. Но они плыли слишком медленно. Мальчики были уже на середине реки и двигались быстро.

Аттила понял это.

— Держи, — сказал он, сунув весло Оресту. Тот взял его устало, но не жалуясь. К изумлению Ореста, Аттила вскочил на ноги и начал плясать, как безумный, на дне неустойчивой жалкой лодчонки. Он потрясал кулаками и гневно мотал головой в сторону потерявших дар речи солдат, смотревших на него с берега и из воды.

— Вы паршивые задницы! Вы жирные римские ублюдки! — пронзительно вопил он. — Вы беспомощные поганые тощезадые недоноски! Черта с два вы нас поймаете, вы, вонючие мешки с ослиным дерьмом! Ну, давайте, хватайте нас, римские тупицы! Астур вас всех обгадит! — Он на минуту прекратил пляску, повернулся, задрал тунику и показал им голые ягодицы. Ни солдаты, ни их распахнувший рот командир не издали ни звука.

Аттила продолжал глумиться.

— Вы и на баню не нападете, вы и чертов коринфский бордель не захватите, вы, беспомощные длинноносые суки! Да вы просто чертово дерьмо, и больше ничего! Попробуйте поплыть за нами, и сразу пойдете на дно, как свинец, вы, дерьмовые ваши мозги! Ну, вперед, попробуйте нас поймать! Вперед! Задницы!

Он крутанулся и посмотрел на Ореста, ухмыляясь в сумасшедшем восторге, глаза его пылали горящим, яростным безумием. В темноте Орест не видел солдатских лиц, только смутные тени, замершие на мелководье, все еще верхом. Можно себе представить выражение их лиц.

Аттила снова повернулся туда.

— Неудачники! Недоноски! Подонки! Свиньи поганые! Вы все сгниете в аду! А Рим падет! Мы вернемся, и от нашей паршивой прогнившей империи не останется ничего, кроме лужи крови и горы камней! — Он вытер рот рваным рукавом. — И трахните за меня своего императора, и его сестричку тоже! Трахните его прямо в его тощий куриный зад!

Едва не задохнувшись от безумного хохота, Аттила рухнул на дно лодки. Он откинул голову назад, воздел кулаки к звездам и в последний раз прокричал:

— Су-у-у-уки!

На заре в Аквинк прибыл отряд Палатинских гвардейцев.

— Здесь у вас находится плененный мальчик-гунн, — проскрипел командир с кривым, бесформенным из-за ранения лицом. — Где он?

— Спешьтесь и приветствуйте старшего по званию, как положено! — заорал красный от ярости трибун.

Вместо ответа палатинец протянул пергамент с императорской печатью. Трибун моментально потерял самоуверенность.

— Мальчик-гунн, — повторил палатинец.

— Он… он сбежал… — начал заикаться трибун.

Палатинец недоверчиво посмотрел на него.

— Сбежал? Из пограничного форта?

— У него был сообщник. А зачем он вам был нужен, между прочим?

— Не ваше дело.

Трибун отвернулся к реке, совершенно успокоившись, в преддверии неизбежного наказания.

— Он переплыл на ту сторону Дуная, к своему народу.

Палатинец тоже посмотрел на реку и кисло произнес:

— Так. Полагаю, мы больше никогда о нем не услышим.

Трибун заверил его:

— О, вы обязательно о нем услышите.

Палатинец вспомнил все, что говорится о пророчествах умирающих, и вздрогнул под своими блестящими черными доспехами.

 

Часть третья. Дикие земли

 

1

Смерть сердца

После трех горьких дней скитаний по широкой равнине Паннонии беглецы отыскали безопасное место для отдыха. Аттила нашел знахарку, которая вправила сломанную кость в ноге Ореста, сердито отругала его и велела не двигать ни единым мускулом две недели. После этого ему разрешалось ходить только с палкой и как можно меньше опираться на больную ногу хотя бы месяц.

К тому времени, как они снова пустились в путь, наступила ранняя весна. Они пришли к длинной горной гряде, которая на языке готов называлась Harvada на языке гуннов — Kharvadh, а на латинском — Carpathian. Они прошли высокие перевалы этих диких гор в самое цветущее весеннее время, и наконец спустились на бескрайние степные просторы Скифии в марте, когда молодые травы, как и рассказывал Аттила, сверкали зеленью, как грудка зимородка на Днепре.

Они много дней шли по степи, молча, опьяненные ее пустотой, красотой и древним одиночеством. Как-то утром они подошли к одной из медленных извилистых речек этой страны и услышали женщину, которая пела на берегу реки, стирая и раскладывая одежду для просушки на камнях. Она пела песни кочевников на языке гуннов, и Аттила понял, что он уже почти дома.

Мой любимый, как он ездит верхом, Гордо, как ветер. Скоро он исчезнет, Как ветер, как ветер. Моя любимая, как горделиво она танцует, Она танцует, как ветер; Скоро она исчезнет, Как ветер, как ветер. Смотри, движется племя, Прибивая траву, как ветер; Скоро мы все исчезнем, Как ветер, как ветер.

Женщина испуганно вздрогнула, когда они ее окликнули, но увидев всего лишь двоих грязных, перепачканных после долгого странствия мальчишек, успокоилась и выслушала их. Она увидела, что один из мальчиков принадлежит ее народу, с татуировками на щеках и хвостом на макушке, который трепал ветер.

Мальчик разделся до пояса, как воины племени, и хотя он еще не вышел из мальчишеского возраста, она не смогла не залюбоваться жилистой силой его рук и груди. Она опустила глаза, отвечая ему, как поступила бы в разговоре, с мужем или с мужчиной племени, потому что мальчик излучал странную властность. Потом показала пальцем через реку, где в неглубокой долине раскинулись черные кибитки.

Мальчики поблагодарили ее и ушли.

Приблизившись к долине, они увидели мальчика, шедшего по высокой траве. Он опустил голову, словно в глубокой печали, брел медленно и ничего не замечал. В нескольких шагах позади шел раб.

Аттила окликнул его:

— Кто ты?

Он остановился и поднял голову. Этот мальчик, гулявший в одиночестве, словно придавленный к земле всей скорбью мира, был на голову выше Аттилы. У него были синие глаза, тонкие черты лица, прямой, классический римский нос Длинные и аккуратные руки и ноги, высокий и благородный лоб. Только волосы оставались мальчишескими, густыми, коричневатого оттенка. Во всем остальном он выглядел и вел себя так, как будто был старше своих лет.

Он заговорил на очень хорошем языке гуннов:

— А ты кто? — спросил он спокойно.

Аттила замялся и неохотно ответил:

— Я Аттила, сын Мундзука.

Мальчик кивнул.

— Я Аэций, сын Гауденция.

В тот самый день, когда родился Аттила — таков иронический юмор богов — под тем же самым гордым, слепящим летним солнцем, под знаком Льва, родился другой мальчик, в Дуростории, в Силестрии — провинции, граничившей с Паннонией. Его окрестили Аэцием. Отцом его был некий Гауденций, военачальник кавалерии на границе Паннонии.

В ту же ночь в черной кибитке Мундзука около улыбающейся, мокрой от пота матери и крохотного младенца у ее груди, сидел на корточках все еще встревоженный отец. Старуха провела рукой над маленьким, сморщенным младенцем и произнесла:

— Он рожден для войны.

В Дуростории, в прекрасном дворце военачальника, пока очень прямо державшийся отец мерил шагами колоннаду снаружи, а в комнате мать прижимала к груди крохотного новорожденного, старая baruspex нетерпеливо оттолкнула повитуху, внимательно всмотрелась сначала в малыша, а потом в растертые дубовые листья у себя на ладони, и произнесла:

— Он рожден для войны.

Аттила и Орест начали спускаться в долину.

— Твой отец, Мундзук! — выкрикнул мальчик-римлянин им вслед.

Аттила остановился.

— Что? — спросил он.

Мальчик замялся и мотнул головой.

— Ничего, — ответил он.

Аттила уверенно направился в лагерь гуннов. Орест шел следом, его заячьи глаза метались во все стороны, губы нервно дрожали. Он тоже был наслышан о гуннах. Конечно, своему другу он доверял безоговорочно, но как насчет остального племени?

Гунны не строили оборонительных стен, а когда не воевали с соседями, редко выставляли вокруг лагеря охрану. В подобном отсутствии страха заключалась потрясающая беспечность, но это вселяло еще больший ужас в сердца их врагов.

Однажды византийский посол поинтересовался, почему они не строят защитных стен.

Ульдин подошел пугающе близко к послу, приблизил лицо вплотную к лицу вздрогнувшего грека и сказал:

— Наши стены сделаны из мужчин, копий и мечей.

Сейчас женщины сидели около своих незащищенных кибиток, помешивая что-то в черных котелках, подвешенных над дымящими торфяными кострами. У многих на щеках были такие же синие татуировки, как у Аттилы. Они с непроницаемым видом провожали взглядом пришельцев, и все молчали.

За кибитками слышалось ржание и фырканье лошадей — самого ценного достояния гуннов. Где-то среди них находилась и белая кобыла с длинной гривой и хвостом, почти достигавшим земли. Чагельган, его лошадь, его самая любимая кобыла…

Наконец мальчики добрались до главной кибитки в лагере — внушительного шатра на трех массивных шестах, украшенного кистями. С двух сторон кибитки стояли часовые, увешанные перьями, ленточками, чучелами хищных птиц и отполированными человеческими черепами.

Орест сглотнул. Он хотел сказать хоть что-нибудь, хотя бы окликнуть друга по имени, но не смог. Во рту у него пересохло, как в степи под августовским солнцем.

У входа в кибитку стоял один-единственный мужчина, но это был мужчина крупнее, чем Орест когда-либо в своей жизни видел. Не в высоту — в ширину. Торс у него был массивный, как у быка, ноги походили на стволы деревьев, такие толстые, и казалось, что они слегка искривились под весом мускулистого тела. Но говорят, что у всех гуннов кривые ноги из-за того, что они целыми днями сидят в седле. Говорят, они даже спят в седле.

Человек скрестил на груди руки, и его могучие бицепсы напряглись еще сильнее. Он плотно сжал губы под тонкими, свисающими усами, а узкие глаза не отрывались от мальчиков. Они остановились перед ним

— Мы хотим видеть вождя, — сказал Аттила.

Человек не шевельнулся.

— Отойди.

Человек не шевельнулся.

— Булгу, я сказал — отойди!

Человек-гора вздрогнул и внимательнее присмотрелся к мальчику. Потом, к удивлению Ореста, он шагнул в сторону, и земля дрогнула под его обутыми в войлок ногами.

Мальчики вошли.

Кибитка оказалась длинной и просторной, как дом у германских племен, только не из дерева, а из войлока. Потому что гунны ничего не строят навечно; все проходит, как ветер, как ветер.

В глубине кибитки имелось возвышение, а там, на искусно украшенном резьбой троне, сидел вождь. Он услышал о приходе мальчиков и поспешно занял соответствующее положение для приема. Его возлюбленный внук…

Аттила вскричал:

— Ульдин! — и кинулся к нему.

Пока он бежал, в полумраке кибитки произошло нечто ужасное. Лицо вождя изменилось. Лицо его деда, старого вождя Ульдина, изменилось. Это было не морщинистое, хмурое, но честное старческое лицо его деда, а более молодое, с густой бородой — куда более густой, чем обычно у гуннов. Узкие глаза, вздернутый красный нос, а рот, который всегда выдает очень многое, прятался под темной косматой бородой.

Мальчик затормозил перед грубо сколоченным деревянным троном, и тут рот сидевшего на нем расплылся в широкой улыбке. Обнажились и зубы: желтые, кривые, гнилые. Вот только до глаз, узких, настороженных, улыбка так и не добралась.

— Аттила, — пророкотал вождь.

— Руга! — ахнул Аттила

— Хвала Астуру и всем богам на небесам, — продолжал Руга. — ты вернулся.

Аттила молчал, вытаращив глаза.

— Наши римские союзники сообщили нам, что ты… выбрал свой путь, хотя и был важным заложником при дворе императора.

— Ты бы… мой дед сам захотел бы, чтобы я бежал, если б он знал… А мой отец? Где мой отец?

Узкие глаза смотрели холодно.

— Где мой отец Мундзук?

— Не смей повышать на меня голос, мальчик, — сказал Руга спокойно, но с затаенной злобой.

Аттила услышал, что за его спиной откинулось входное полотнище кибитки, и раздались тяжелые шаги: Булгу. Орест, дрожа, притаился у стенки кибитки. Все пошло не так, как надо, и сообразительный мальчик-грек сразу же понял это.

— Мой отец, Мундзук, — повторил Аттила, с трудом оставаясь спокойным и уважительным — Сын Ульдина.

Резко, с той ужасной, беспричинной свирепостью, из-за которой его так боялись, Руга наклонился вперед и прорычал:

— На колени перед моим троном, мальчик, или я прикажу жестоко пороть тебя на повозке всю дорогу отсюда до Такла Макана!

Дрожа даже в глубине своей несгибаемой юной души, Аттила опустился на колени.

Руга продолжал бушевать:

— Стоять передо мной и требовать от меня ответа, вот как? Похоже, при дворе Рима ты растерял все свои хорошие манеры! — Он снова откинулся на спинку трона и прищурился, поглаживая спутанную бороду.

— Мундзук, сын Ульдина! Да. Я тоже сын Ульдина, брат Мундзука.

Аттила, терзаясь, ждал, хотя сердцем уже понял, что его ждет.

— Великий вождь Ульдин, — произнес Руга, — недавно скончался в своей постели от преклонного возраста, и рядом с ним были все его женщины. Через несколько дней Мундзук погиб на охоте — несчастный случай. Одна стрела… — Руга пожал плечами. — Воля богов. Кто мы такие, чтобы спрашивать с них?

Мальчик опустил голову. Его отец, всезнающий, всемогущий бог его мальчишеского мирка. Благородный Мундзук, любимец женщин, приводивший в восхищение мужчин. Его правление этим народом должно было быть долгим и великим. А он, Аттила, даже не сказал ему «прощай» перед его долгим и горьким странствием, не получил от него благословения…

— Он похоронен под прекрасным курганом, — добавил Руга, — в половине дня пути отсюда на восток.

Аттила не шевельнулся — он не мог. Он сильно зажмурился, чтобы не хлынули слезы.

— Теперь ступай.

Мальчик поднялся с колен, стремительно повернувшись, чтобы Руга не увидел брызнувшие из глаз слезы. Он уже дошел до выхода из кибитки, и тут Руга окликнул его:

— Ты сказал, что римляне плохо обращались с тобой?

Мальчик остановился и, не оборачиваясь, ответил:

— Они пытались убить меня.

— Ты лжешь! — взревел Рута, снова вспыхнув от гнева, вскочив с трона и метнувшись вдоль кибитки. Он был человеком крупным, но стремительным. — Они не осмелились бы оскорбить своих союзников — гуннов!

Тут Аттила повернулся, и хотя лицо его было залито слезами, глаза его не дрогнули, глядя в глаза дяди. Он сказал:

— Я не лгу. Они пытались убить меня. Они пытались сделать так, словно меня убили люди Алариха-гота, чтобы вы напали на готов, бывших врагов Рима, а теперь его союзников.

Руга смотрел на него, встряхивая головой, словно пытался прогнать окутавший ее туман недоумения. Он понимал, что мальчик говорит правду. Она горела в его глазах с такой силой, какую не смог бы призвать лжец.

— Эти римляне, — пробормотал он, наконец. — Они мыслят, как гадюки.

— Они и убивают, как гадюки.

Руга снова посмотрел на Аттилу, словно увидев его впервые. Он увидел стремительность и силу и неожиданно восхитился мальчиком так же сильно, как испугался его возвращения и вознегодовал из-за него.

Он положил тяжелую руку на плечо мальчика.

— Ступай, — сказал Руга. — Раздобудь себе новую одежду — сходи к женщинам. А потом поклонись могильному кургану своего отца.

Аттила повернулся и вышел. Орест встревоженно трусил следом.

Руга поманил Булгу.

— Приведи Маната, — велел он.

Через несколько минут в кибитку вошел высокий сухопарый гунн, обнаженный до пояса, с длинными, смазанными маслом волосами и великолепными черными усами. Он не выказал ни удивления, ни смятения, выслушав приказание вождя; поклонился, вышел из кибитки и направился в большой загон, чтобы найти своего коня.

С севера надвигались тяжелые серые тучи, дул сильный ветер. Мальчик ехал верхом на своей белой кобыле, Чагельган, на поиски могильного кургана отца. Ехал он, опустив голову, и даже его кобыла низко опустила голову. Вокруг завывал ветер, потом начался дождь. Они ехали на восток.

Бескрайнюю, лишенную деревьев степь закрывала пелена дождя. Траву прижал порывистый ветер с севера, лошадь и мальчик отворачивались, чтобы хоть немного передохнуть. Через несколько часов дождь поредел, выглянуло размытое солнце. Далеко на плоской линии горизонта мальчик увидел разрыв, и понял, что это и есть курган, под которым погребен его отец.

Он добрался до кургана, спешился и сел на самом верху, скрестив ноги. Он поднял лицо к последним каплям дождя, падавшим с Вечного Синего Неба, широко раскинул руки и разрыдался, и плакал долго.

Вся вторая половина дня ушла у него на то, чтобы добраться назад в лагерь, и вернулся он уже в сумерки. Аттила пошел на реку, чтобы смыть с себя пыль — и скорбь. Река была глубокой и обрывистой, и мальчик, печальный и уставший, неосторожно соскользнул с лошади и сразу оказался на глубине. Вода была холодной, Аттила задохнулся — и вернулся к жизни. Он сдернул с себя одежду, швырнул ее на берег и снова погрузился в воду. Когда он вынырнул, чтобы вдохнуть, мир вокруг потемнел и стал беззвучным, и он слышал только негромкий шорох птиц-перевозчиков, строивших весенние гнезда даже в эти последние светлые мгновенья дня. Строили гнезда, растили птенцов…

Он снова задрожал от холода и скорби и попытался выбраться на берег, крутой и скользкий; мокрый мальчик беспомощно съехал обратно в воду. Аттила поднял глаза и увидел римлянина Аэция. Тот стоял на берегу и безучастно смотрел вниз. Рядом стояла его лошадь. Глаза Аттилы полыхнули гневом, но Аэций не обратил на это внимания. Он встал на колени и протянул руку. Аттила, помявшись, все же схватился за нее, и Аэций вытащил его на берег. Он был сильным. Аэций поднял одежду Аттилы и протянул ему. Аттила быстро оделся: кожаные штаны со шнуровкой, грубошерстная рубашка и меховой жилет с застежкой на поясе. Они не обменялись ни единым словом. Потом Аттила с трудом забрался на свою лошадь — руки и ноги его замерзли, окоченели и мелко дрожали.

Мальчик-римлянин тоже сел верхом на высокую гнедую кобылу, и оба какое-то время сидели и смотрели на темнеющую степь.

Потом Аэций негромко произнес:

— Мой отец умер прошлым летом. Я даже не видел могилы.

Они некоторое время молча смотрели друг на друга, потом Аэций повернул лошадь, и мальчики бок о бок вернулись в лагерь.

Аттиле еще неделю разрешили оплакивать отца, а дальше настал час церемонии. Он понимал, что это скоро произойдет…

Он чистил Чагельган щеткой, когда к нему легким галопом подскакал один из воинов. Он осадил коня и дождался, чтобы первым заговорил наследник Аттила.

Аттила вопросительно вздернул голову.

— Время, — сказал воин. — Ваш дядя-вождь и святые люди так решили.

Мальчик кивнул. Он потрепал Чагельган по боку и в последний раз ласково пошептал ей в ухо.

Настал час церемонии возмужания, Kalpa Olumsik: Смерть Сердца.

То, как люди выстроились по пути к Камню, куда прошествовал мальчик, напомнило Аэцию римские триумфы. Но жесткие песни с непривычной мелодикой, завывания и причитания женщин не имели ничего общего с Римом. А угрюмые жрецы племени, шедшие следом, с обритыми надо лбом и выкрашенными кроваво-красной краской головами, обнаженные до пояса, в юбках с ремнями, на которых висели перья и черепа животных, ничем не напоминали ему высокорожденных патрициев, служивших священниками в христианских церквях Рима. Аттила с бесстрастным лицом вел рядом с собой Чагельган. Мужчине не подобают никакие эмоции, кроме гнева.

Аэций спрашивал, что означает эта церемония, но никто не желал ему объяснить. Лишь его мальчик-раб кареглазый Кадок с тихим голосом, рассказал хоть что-то.

— У многих народов, чтобы стать мужчиной, требуется познать свое сердце. Но чтобы стать мужчиной гунну, необходимо убить свое сердце. Нужно убить что-то, что ты любишь больше всего на свете.

И теперь Аэций, протолкавшись сквозь толпу поющих и завывающих людей, с нарастающим ужасом смотрел, как Аттила ведет свою драгоценную кобылу к большому серому Камню. В последний раз потрепал он ее лоснящиеся белые бока.

Толпа замолкла. В прохладном весеннем воздухе разлилось напряжение, и воцарилась хмурая тишина Все стали участниками церемонии превращения мальчика в мужчину.

Аттила не поднимал глаз. Его лошадь терпеливо стояла рядом. Наконец он протянул руку и выхватил из ножен длинный кривой меч.

Ни секунды не колеблясь, одним быстрым движением он полоснул по терпеливо опущенной шее Чагельган. Ее передние ноги подогнулись, и она упала на колени. В ее больших бархатных глазах застыли ужас, боль и непонимание.

Мальчик снова с силой опустил меч, громко закричав. Глубокая рана на шее лошади сделалась еще глубже; он перерубил ей позвоночник. Лошадь упала в пыль. Мальчик ударял снова, и снова, и снова, выкрикивая слова, которых никто не понимал, и наконец голова полностью отделилась от исполосованной шеи. Аттила положил окровавленный меч на Камень и опустился перед ним на колени. Толпа взорвалась приветственными криками и улюлюканьем.

Двое мужчин племени подхватили стоявшего на коленях мальчика и поставили его на ноги. Они посадили его себе на плечи и полушагом, полубегом понесли обратно по пройденному им пути. Люди кидали им под ноги яркие весенние цветы и набрасывали венки на опущенную голову мальчика.

Теперь он снова принадлежал племени. Теперь он действительно был одним из своего народа, принцем королевской крови и достойным мужчиной.

 

2

Женская кибитка

Вечером устроили грандиозный пир. Мужчины пили, орали и вонзали зубы в жареное мясо восьми разных животных, в том числе и конское. Женщины терпеливо смотрели на выходки своих мужей. Подали крепкий кумыс, сброженный из сладкого кобыльего молока, и все пустились в пляс посреди кибитки, хватая взятых в рабство карликов и заставляя их тоже плясать. Самые дерзкие мужчины рассмешили всех, швыряя карликов туда-сюда, как мешки с сеном. За высоким столом вождя, среди остальных членов королевской семьи, сидел мальчик чуть старше Аттилы, но очень отличающийся от него поведением. Звали его Бледа, и был он братом Аттилы, старше его на два года. Он сидел, тупо ухмыляясь себе под нос, и ел так много, что в конце концов ему пришлось выйти, потому что его тошнило. Вернувшись, он так накинулся на еду, словно голодал много дней. Им с младшим братом не о чем было разговаривать.

Руга не плясал, но зато много орал, жадно лопал и выпил невероятно много кумыса. Аттила послушно сидел рядом, но ел и пил очень мало. Один раз он поднял глаза, ощутив на себе чей-то взгляд, и увидел, что мальчик-римлянин, аккуратно евший баранью ногу, смотрит на него со странным выражением. Внезапно шум в палатке словно отдалился, а синеглазый печальный Аэций оказался рядом. Аттила незаметно кивнул ему. Аэций положил в рот кусочек жареной баранины и так же незаметно кивнул в ответ.

Пир продолжался.

Кто-то сзади наполнил кубок Аттилы, он обернулся и увидел Ореста. Мальчик-раб выдавил улыбку. Аттила оторвал кусок от оленьей лопатки и протянул его мальчику. Кормить рабов на пиру строго запрещалось, но Аттиле было наплевать. Орест взял мясо и с виноватым видом запихал его себе в рот. Потом, стараясь не показать, что жует, он двинулся дальше, наполняя кубки воинов.

Аттила сделал еще глоток кумыса, и ею сгорбленные плечи слегка расслабились. Не все, что он любил, уничтожено.

И тут наступил момент, которого он страшился почти так же сильно, как Смерти Сердца.

Встал Руга и высоко поднял свой кубок. Он качнулся в сторону, но ему тут же с готовностью помогли выпрямиться, и он заорал:

— Сегодня мой племянник Аттила стал мужчиной!

Раздались одобрительные возгласы и крики, некоторые стали бросать вверх куски еды. Бледа швырнул через стол обглоданную оленью кость и попал бы Аттиле в глаз, если бы тот не увернулся. Брат радостно заухал.

— Сегодня он смочил кровью свой меч у Жертвенного Камня! — орал Руга. — Сегодня он доказал, что он мужчина, который с презрением относится даже к собственному сердцу!

Еще больше одобрительных криков.

— А ночью… — Руга сделал драматическую паузу, — сегодня ночью… он впервые идет в Женскую Кибитку!

Тут толпа пирующих оглушительно захлопала в ладоши.

Аттила опустил голову и сделал еще один, большой глоток кумыса. В горле и в животе стало тепло. Это хорошо. Он сделал еще глоток. Он чувствовал, что ему это необходимо.

На середину кибитки кувыркнулась. поразительная фигура в шутовском костюме из меха и перьев, с яркими лентами, повязанными вокруг узла на макушке, и с безумной улыбкой. Это был Маленькая Птичка, сумасшедший шаман гуннов. Он гикал и хохотал, хлопал в ладоши и пел песню о том, как благородный принц Аттила должен пойти и покувыркаться как следует в женской кибитке, потому что теперь он мужчина.

— И ты должен родить много сыновей, потому что их не хватает, — кричал Маленькая Птичка.

Руга зыркнул на него и заерзал на месте, но шаман продолжал дальше.

— Детей должно родиться много, ведь ты знаешь, что еще полно могил ждут, когда их накормят, а мы не хотим, чтобы земля голодала.

Люди неуверенно засмеялись над шуткой шамана — его шутки всегда были странными и тревожащими. Но потом они выпили еще много кумыса, и подбодрили себя выпивкой, и снова стали хохотать над жестокими шутками и песнями. Маленькая Птичка тоже хохотал, хотя не съел ни кусочка и не выпил ни глотка

Женской Кибиткой называлась большая белая круглая юрта, центральный шест в которой был сделан из цельной ели.

Она стояла в центре Женского Поселка — там под строгой охраной содержались все пленные женщины и рабыни. Жены гуннов, разумеется, жили со своими мужьями в собственных кибитках, где им зачастую приходилось тесниться рядом с наложницами и рабынями, выбранными во время войн.

Но Женский Поселок принадлежал исключительно вождю, и только он мог разрешить членам семьи или гостям насладиться его прелестями.

Отдельно от Женской Кибитки жила личная наложница Руги, которую никто не смел трогать или даже смотреть на нее; ее день и ночь ревностно охраняли рабы-кастраты. Но пока, с тех пор, как король почти год назад сел на престол, ни одна из его наложниц или жен до сих пор не забеременела. И считалось очень неразумным касаться этой темы.

Прохладная ночь немного охладила голову Аттилы, и он глубоко втягивал в себя воздух. Мясо и кумыс тяжело давили на желудок, но кровь жарко бурлила в жилах, и он чувствовал: пусть даже он не сможет войти в Женскую Кибитку совсем бесстрашно, все ж таки дрожать так, чтобы это заметили все, он не будет.

Двое огромных вооруженных кастратов, охранявших юрту, ухмылялись и отпускали непристойные замечания, пока расшнуровывали юрту и впускали его внутрь.

Внутри было сумрачно, в центре горел костер, и дым уходил в дыру в потолке. Вокруг центрального шеста лежали груды мехов, а на них — женщины. Некоторые лежали дальше, у стен юрты, они дремали, сплетничали тихими голосами, полировали ногти песчаником, расчесывали и заплетали друг другу волосы. Воздух казался сонным из-за древесного дыма, запаха масла для волос и нежного женского аромата.

Тут же к Аттиле подошли две женщины, обе старше, чем он.

Они улыбнулись и протянули к нему руки. Одна, вероятно, была черкешенкой, со светло-голубыми глазами, очень светлыми волосами и кожей. Вторая была смуглее, наверняка из империи, возможно, откуда-то с востока, с золотыми серьгами в ушах. Она очень бесстыдно потрогала Аттилу. Ее накрашенные ногти заблестели при свете лампы, когда она провела руками по его груди.

Но большинство женщин не походили на нее. Женская Кибитка была не римским борделем, и сам воздух в ней казался тяжким от печали пленных девушек. Многие вспоминали своих утраченных мужей и детей, исчезнувшие деревни и далекую родину. Многие попали сюда по тропам войны и жестокости, и мало кто собирался ласкать нового господина руками с накрашенными ногтями.

Мальчик отошел от накрашенной восточной девушки и черкешенки, чьи лица в смятении вытянулись. Он обошел юрту по кругу, женщины смотрели на него, и в нем росло смущение, но тело его жарко пылало при мысли, что любая — что все эти женщины могут быть его, если он захочет. Вот почему мужчины стремятся стать королями. Да только он понимал, что женщины эти пришли сюда по воле меча.

Наконец его взгляд упал на девушку, скорчившуюся в уголке. Она закуталась в шерстяные покрывала, намотав их на плечи и даже на лицо. Длинные волосы падали на эти тряпки сверху, глаза она опустила. Но вот девушка подняла взгляд, и Аттила увидел в полумраке большие, зачарованные глаза, узкое лицо и вспомнил ту, другую девушку много месяцев назад.

Он прикоснулся к ней, она медленно поднялась, и покрывала соскользнули.

Другие женщины столпились вокруг, воркуя и хихикая, а восточная женщина с накрашенными ногтями уже манила их на покрытое мехом ложе. Было принято, чтобы мужчина получал удовольствие с выбранной им женщиной, а остальные женщины стояли вокруг и хвалили его, чтобы их глаза сияли притворным сладострастием, вызванным единственным отчаянным желанием: чтобы их перевели из одной кибитки в другую: из общей Женской Кибитки в одну из личных, где живут жены и наложницы.

Аттила вспыхнул, несмотря на выпитый им кумыс. Подобная открытость претила ему. Он покачал головой остальным женщинам, взял девушку за бледную руку, увел ее за одну из занавесок, за которыми они спали, и задернул занавеску.

Остальные женщины вернулись на свои ложа и снова стали ждать. Они проведут всю жизнь в ожидании, а потом совсем состарятся, и их продадут, как домашних рабынь, по цене меньше, чем за мертвую лошадь.

Аттила снял с девушки рубашку и долго рассматривал ее тело. Она тоже решительно и молча смотрела на него. Наконец он толкнул ее на ложе и начал целовать. Потом замер, приподнял голову и снова взглянул на девушку. Все еще в благоговейном трепете от всего приключения в Женской Кибитке, Аттила вдруг начал мямлить, что им совсем не обязательно… делать все… если она не… и ему очень жаль…

Она притянула его к себе. Он удивился и пришел в восторг, когда она страстно поцеловала его. Потом девушка положила руки ему на грудь и сильно оттолкнула его.

— Что такое? — ошеломленно спросил Аттила, садясь.

Она мягко засмеялась.

— Нам совсем не обязательно… делать все… мне очень жаль… — передразнила она.

Потом наклонилась к нему и начала развязывать шнуровку на его рубашке.

— С чего ты взял, что я не хочу? — спросила она, выгнув брови. Стянула рубашку через голову и села верхом на обнаженную грудь Аттилы. — Иногда мне это тоже нравится.

Мальчик, открыв рот, уставился на нее. Тогда она накрыла его рот своим, и он больше ни о чем не думал.

***

Теперь у Аттилы была своя кибитка и девушка, согревавшая ему ложе.

— Скоро опять начнем набеги, — заявил Руга, крепко хлопнув его по спине. — Надеюсь, ты привезешь мне взамен этой еще десяток шлюх. Она была лакомым кусочком мяса.

Мальчик вежливо улыбнулся.

 

3

Чанат

Почти через месяц одинокий всадник, обнаженный до пояса, с длинными, смазанными маслом волосами и роскошными усами, подъехал к Равенне. Сначала стражники перегородили ему путь, но когда он сообщил, кто он такой, они неохотно разрешили ему проехать, правда, в сопровождении вооруженного эскорта.

Наконец, после того, как у него отобрали коня, тщательно обыскали — оружия у него не было — и обязали приличия ради накинуть белый плащ на жилистые плечи, его допустили к императору Рима.

Сестра императора тоже присутствовала. Женщина, и сидит на собственном троне, будто ровня мужчине! Эти римляне, с отвращением подумал воин.

Он стоял, скрестив на груди руки, и, вместо того, чтобы почтительно опустить глаза к мозаичному полу, смел смотреть прямо в Божественное лицо императора Гонория.

Эти варвары, с отвращением подумал император.

— Asia konusma Khlatina, — произнес воин. — Sizmeli konusmat Ioung.

Началось крайне неаристократическое смятение — управляющие заметались по дворцу в поисках переводчика, понимающего отталкивающий язык гуннов. А в большой, тускло освещенной Палате Императорских Аудиенций воцарилась неловкая тишина. Гонец не отрывал взгляда от лица императора. Это было невыносимо. Гонорий уставился на свои колени. Его сестра холодно смотрела в лицо посланника гуннов. Его дерзкие раскосые глаза неприятно напоминали ей другого, более юного жителя степей.

Наконец переводчика нашли. Он явился в Палату с откровенно испуганным видом и встал, дрожа, за спиной воина-гунна, ожидая, когда тот заговорит. Воин повторил свои слова, и вид у несчастного переводчика сделался еще более потрясенным — незавидная участь переводить подобные оскорбительные вещи ледяному Императорскому Трону.

— Asia konusma Khlatina, — произнес воин. — Sizmeli konusmat Ioung.

Переводчик, заикаясь, сказал:

— Он говорит: «Я не говорю на латыни. Вы должны говорить на языке гуннов».

— Мы уже догадались, что он невежествен в изучении языков, — отрезала Галла Пласидия.

Император беспокойно покосился на сестру, снова повернулся к гонцу и через переводчика приветствовал его.

— Также, — добавила Галла, — наши приветствия вашему королю, благородному Руге.

Воин в ответ приветствий не передал. Опять воцарилась тишина, опять повисло смущение, мучительное, казалось, для всех, кроме воина.

В конце концов принцесса Галла Пласидия сказала переводчику:

— Как по-твоему, ты можешь побеспокоить его вопросом, чего ради он осчастливил нас своим милостивым появлением, причем именно сегодня? Что-то я плохо представляю себе, что он проехал весь путь из Бог знает какой отдаленной необузданной тьмы, просто чтобы сообщить нам, что не знает латыни.

Трясясь еще сильнее, чем раньше, переводчик обратился к гунну.

Воин остался невозмутим. Помолчав еще немного, он заявил:

— Меня зовут Чанат, сын Суботая.

Галла вскинула брови.

— Боюсь, я не имела удовольствия знать вашего отца.

Чанат проигнорировал ее сарказм.

— Я прибыл с известием от моего короля.

Император вздрогнул. Его сестра сжала губы, ставшие еще бескровнее, чем обычно, но промолчала.

— Одну луну назад, — продолжал Чанат, — племянник короля, Аттила, сын Мундзука, вернулся домой, в лагерь гуннов за горами Харвад.

Тишина.

— Он сказал нам, что бежал, хотя был заложником в этой стране, потому что вы, римляне, замышляли убить его.

— Он лжет! — вскричала Галла Пласидия.

С большой неохотой Чанат решил, что, раз женщина обращается к нему, он тоже должен обращаться к ней. Эти римляне…

— Он принц королевской крови, — холодно возразил Чанат. — Он не лжет.

Ледяной взгляд Галлы Пласидии и раскосые глаза гунна надолго впились друг в друга в огромном, хрупком пространстве Палаты Аудиенций. Первой отвернулась Галла.

— Впредь во все луны, и годы, и поколения, — докончил воин, обращаясь к Гонорию, — народ гуннов никогда больше не станет союзником Рима.

Император оторвал взгляд от колен — все это время он смотрел на свои собственные сплетавшиеся и расплетавшиеся потные пальцы.

— Вы собираетесь напасть на нас?

Галла негодующе поморщилась.

Чанат остался неподвижным.

— Я сказал то, что сказал.

Гонорий снова посмотрел на свои пальцы, подумал, что они ужасно похожи на личинки, и пронзительно выкрикнул:

— Я могу приказать убить тебя!

Галла уже хотела дать знак управляющему, чтобы тот подошел и сопроводил их к выходу, потому что аудиенция определенно подошла к концу, как вдруг воин снова заговорил:

— Все, что ты можешь сделать со мной, — он широко улыбался, словно это была шутка, — не будет столь ужасно, как то, что сделает со мной мой господин и повелитель, если я подведу его.

Гонорий, приоткрыв свой маленький ротик, уставился на жуткого варвара. Потом с громким и пронзительным криком он вскочил с трона, сбежал со ступенек и кинулся в свои покои, подхватив подол, чтобы его костлявые ноги не запутались в нем. Сестра встала и поспешила следом за ним.

Как только они ушли, Чанат рванул изящную брошь, скреплявшую на плечах белый шелковый плащ. Плащ соскользнул с его мускулистого золотистого торса и с шелестом упал на пол. Чанат повернулся, наступил на плащ и вышел из Палаты Императорских Аудиенций.

У городских ворот ему вернули коня. Он проверил упряжь и убедился, что не исчезла ни единая золотая монета, украшавшая ее. Чанат на прекрасном латинском языке похвалил стражей за их честность, вскочил в седло и направился к гати через болота Равенны — и домой.

* * *

Аттила и Аэций все чаще и чаще охотились вместе и брали с собой своих рабов, Ореста и Кадока, и в конце концов гунны стали называть их просто «четверка».

Они бесконечно соревновались: в борьбе и фехтовании, в метании копья и аркана, или играли в старинную игру гуннов, которая называлась piilii, заключавшуюся в бешеной скачке за надутым воздухом мочевым пузырем свиньи. Они преклонялись перед Чанатом, величайшим и самым свирепым воином среди гуннов, но тот сказал, что восхищаться следует мудростью, а не силой.

— Мудрость, — фыркнул Аттила — Нет уж, мне подавай силу.

Чанат покачал головой, а потом заговорил. Как ни странно, говорил он о Маленькой Птичке, хотя Аттила даже не упомянул сумасшедшего шамана.

Аэций остановился послушать. Его темно-синие глаза на изящном лице смотрели печально. Он тоже интересовался Маленькой Птичкой, этот высокорожденный римский мальчик, воспитанный на серьезных учениях Сенеки и Эпиктета, а также на доктринах христианской церкви и всех ее красивых словах о мудрости провидения и бесконечной доброте мира В глубине сердца он знал, что слова и песни Маленькой Птички пугали его сильнее, чем что-либо еще.

— В мире много людей, которых считают мудрыми, — медленно начал Чанат, — но мы, гунны, знаем, что мудрец лишь Маленькая Птичка, несмотря на свое сумасшествие. Он мудр, ибо его безумие даровано ему богами. Лишь он один советовался с богами. Он девять зим и девять лет просидел на вершине горы в священных горах Алтая и съедал всего лишь крупинку риса в день, а больше ничего. Вместо воды он слизывал снежинки, падавшие ему на губы. И за девять долгих лет он ни разу не открыл глаз, чтобы посмотреть на мир, наделенный чувствами, а следовал лишь богам и неизвестным силам там, за занавесом мира. А когда вернулся, то принес с собой не весть об утешении.

Мальчики ждали.

— Он вернулся от них, от тех созданий с ястребиными головами и орлиными глазами, что отбрасывают на землю тени больше, чем горы, тех, кто создал медвежий коготь и клык вепря — это восхищало его. И с тех пор Маленькая Птичка лишь танцует, или поет бессмысленные песни, или разговаривает со своим единственным другом — ветром. Он с восторгом насмехается над теми, кто говорит мудрые, серьезные слова о небесной справедливости, о высоком долге и назначении человека. Ибо — говорит он — мы, люди, всего лишь праздная шутка Бога.

Аэций боялся Маленькой Птички. Во всяком случае, он боялся безумных слов, что говорил и пел Маленькая Птичка. И знал, что его друг Аттила тоже напуган.

 

4

Четверка

Как-то утром Аттила собирался поехать верхом с Орестом — на низкорослых большеголовых лошадках гуннов, но тут в лагерь вернулись Аэций и его темноглазый мальчик-раб.

— Ты уже поохотился?

Римлянин вытащил из заплечного мешка утку.

Аттила фыркнул.

— День пути, и мы среди вепрей. На северо-востоке лежит долина, заросшая лесом. Мы в ней переночуем, а утром будем охотиться. Но, — тут он щелкнул по колчану, висевшему на плече римлянина, — нам потребуются не детские лук и стрелы.

Аэций посмотрел вниз и увидел, что к лошадке Аттилы приторочено тяжелое копье. Не говоря ни слова, он отъехал и через несколько минут вернулся с длинным ясеневым копьем.

Сразу за длинным заостренным наконечником копья была насажена толстая железная распорка: копье на вепря, чтобы остановить бешеную атаку зверя. Все знали, что вепрь, получивший удар в бок обычным копьем, запросто мог и дальше с визгом мчаться вперед, и распарывал брюхо лошади своими шестидюймовыми клыками даже в предсмертной агонии.

Аттила прищурился, когда римлянин подошел к нему со своим верным рабом.

— Вперед, — бросил он Оресту. — Пусть догонит нас.

Ударил пятками лошадку и пустил ее в галоп по ярким зеленым равнинам свободной и бескрайней степи. К концу дня, после безостановочной скачки, четверо мальчиков, добравшихся до края лесистой долины, обессилели, но ни один этого не показал. Разбивая в тени деревьев лагерь, таская хворост и разжигая уютный костер, они почти не разговаривали.

— Ты, мальчик, — бросил Аттила рабу Аэция, — принеси-ка еще хворосту, чтобы хватило на ночь.

Кадок побежал исполнять приказ.

Аттила кивнул.

— А он хорош.

— Он очень хороший, — подтвердил Аэций.

— Откуда?

— Он кельт — из Британии.

— А-а. Когда-то они были хорошими воинами.

— Они и сейчас хорошие воины.

— И язык гуннов понимает.

— Он понимает язык гуннов, латынь, кельтский, язык саксов, галльский и немного язык готов и говорит на них.

— Образованный для раба.

— Он не всегда был рабом.

Мальчики немного посмотрели в огонь, думая, в чем бы еще посостязаться. Потом Аттила сказал:

— На, попробуй вот это. — И протянул кожаную фляжку.

— Что это? — с подозрением спросил Аэций.

— Что-то вроде сброженного овечьего молока

— Не кумыс?

Аттила помотал головой.

— Нет, от этого не опьянеешь. Просто овечье молоко, скисшее. Хорошо освежает в жаркую погоду.

Аэций осторожно поднес фляжку к губам и попробовал. В следующий миг он откинул фляжку и выплюнул все в зашипевший костер.

Аттила разразился хохотом и забрал фляжку.

Аэций с отвращением вытер губы.

— Что, во имя Гадеса, это такое?

Аттила широко ухмылялся.

— Мы называем yogkhurt.

— Yogkhurt, — повторил Аэций еще более гортанно.

Аттила кивнул.

Аэций тряхнул головой.

— На слух так же паршиво, как и на вкус

На следующий день они пошли искать вепря. След нашелся быстро — предательские отпечатки копыт — но мальчики потеряли его в густых зарослях, куда не могли пройти лошади. Позже у поваленного дерева они нашли что-то, похожее на логово. Аттила спешился и негромко присвистнул, пригнувшись около ствола и водя пальцами по коре.

— Что там?

— Царапины. Глубокие. — Он ухмыльнулся. — Здоровый.

Поехали дальше.

— Он где-то залег, — крикнул Аттила. — Нужно его спугнуть.

— Я чувствую запах, — сказал Кадок.

Аттила повернулся и уставился на мальчика.

— В вашей стране не только постоянные дожди, но и вепри есть?

Мальчик кивнул.

— Полно вепрей. Осенью, в буковых лесах, мы…

Вепрь с визгом выскочил из ниоткуда. Когда Аттила смотрел на огромную щетинистую спину зверя, с пыхтеньем несущегося на них, у него в мозгу мелькнуло: это мать, мы оказались слишком близко к выводку. Нет в природе свирепости страшнее, чем свирепость матери, защищающей детей. Потом он заметил величину вепря, длину клыков — восемь дюймов? Девять? и услышал грохот маленьких копыт, несущих на себе вес в четыре сотни фунтов, а то и больше.

А потом в его ушах зазвенел более страшный звук — крик его лошади. Аттила лежал лицом вниз на земле, рот его был полон прошлогодних листьев, а на его ногах билась в агонии лошадь, которой вепрь распорол брюхо молниеносным ударом своих жутких клыков.

Остальные трое мальчиков мгновенно спешились, и Аэций отчаянно пытался выдернуть копье из перевязи. В любой момент вепрю могло надоесть терзать лошадиные внутренности, и тогда он обратит свои маленькие глазки-бусинки и чудовищные клыки на них. Или на четвертого мальчика, беспомощно прижатого умирающей лошадью. Если вепрь обойдет лошадь кругом и набросится на Аттилу, мальчик умрет в мгновенье ока.

Вепрь замер, и в тишине, повисшей на поляне, слышался только хрип умирающей лошади. Вепрь поднял массивную голову. Аэций подумал, что он весит четыреста пятьдесят, а то и все пятьсот фунтов. Это был самый большой вепрь, какого он когда-либо видел; больше, чем любой из бывших на арене, или в лесах Силестрии — да где угодно. Вонь от него, заполнившая всю лесную поляну, была густой, мерзкой, мускусной, а страшные желтоватые клыки, с которых капала кровь и свисали кишки распотрошенной лошади — дюймов девяти длиной, а то и больше.

Вепрь смотрел на них, и его бока вздымались и опадали. Он никуда не спешил и ничего не боялся. Потом он почуял какое-то движение рядом с собой и снова испугался — и запылал бешенством. Он повернулся, чтобы еще раз пронзить клыками лошадь — но это была не лошадь, это было что-то другое.

Принюхиваясь, вепрь галопом помчался туда, где, беспомощно извиваясь, лежал в прошлогодней листве пойманный в ловушку Аттила, нагнул голову и рванулся к мальчику.

Раб-кельт двигался так же быстро, как лесной зверь. Он поскользнулся на внутренностях лошади, перелез через ее распоротое брюхо и вонзил меч в бок вепря как раз в тот момент, когда зверь первым ударом клыков располосовал спину Аттилы. Лезвие вонзилось не глубже, чем на дюйм, но этого хватило. Вепрь повернулся, бешено завизжав, и устремился к Кадоку. Но Кадок соскользнул с мертвой лошади, и разъяренный вепрь снова вонзил клыки в мертвую плоть. И тут же ощутил более глубокую, более страшную рану в спине — что-то пронзило его грубую щетинистую шкуру. Зверь резко крутанулся на аккуратных маленьких копытах и увидел Аэция. Мальчик-римлянин выдернул копье и прижался спиной к старому буку. Нижнюю часть древка он воткнул между корнями дерева, потому что вепрь такой величины мог смахнуть в сторону взрослого человека с копьем, как паутину, если тот не закрепится в земле, как корни дуба.

Краем глаза Аэций заметил, что Кадок снова взобрался на лошадь и собирается ударить вепря сзади.

— Нет, Кадок! — закричал он. — Пусть он кинется на меня!

Вепрь смотрел на Аэция, но не слышал человеческих криков — в ушах у него грохотала только его кровь. И он кинулся.

Тонкое ясеневое копье разломилось пополам, как хворостина — такова сила удара пятисотфунтовой туши, и Аэций едва успел метнуться в сторону. Но в своем бешеном рывке вепрь насадил себя грудью на острие копья. Распорка проникла в легкие зверя, убивая его. Вепрь откатился назад с отчаянным визгом и упал набок, полосуя невидимых противников. Яркая легочная кровь хлестала из пасти. Он попытался подняться, но задние ноги подогнулись, хотя передние еще крепко стояли в мягкой лесной почве.

Аэций с трудом поднялся, испуганный и дрожащий, и увидел двух мальчиков — двух рабов, знакомых с плетью и цепями своих господ — которые с двух сторон подползали к умирающему вепрю с ножами в руках. Аэций закричал:

— Нет! — вепрь умирал, но даже в эти последние мгновенья он мог повернуть свою огромную голову и разорвать человека пополам. Но оба мальчика-раба впервые в жизни ослушались приказа господина, подползая все ближе и старательно увертываясь от окровавленной мотающейся головы.

Они, как по команде, метнулись вперед и вонзили свои ножи в тушу зверя. Нож Кадока глубоко вонзился в мускулистую шею, а нож Ореста попал между ребер. Вепрь все же мотнул головой, ударил Кадока и отбросил его на подстилку из листьев, к счастью, не задев клыками. Безоглядная свирепость вытекала из него вместе с кровью. Вот пропитавшиеся кровью бока поднялись, потом еще раз. И он сдох.

Аэций набрался решимости и, отворачиваясь от зловония, исходившего из распоротого брюха лошади, схватил ее за задние ноги, чтобы стащить с упавшего мальчика Он крикнул рабам, чтобы те помогли ему, но тут раздался крик с другой стороны лошади, и оттуда появился Аттила. Он сумел выбраться сам, и хотя он держался за бедро, где растянул сухожилие, хотя его рубашка на спине промокла от крови, лившейся из раны, нанесенной клыками вепря, все же он легко отделался и пока еще был полон возбуждения от опасности и почти не чувствовал боли.

В один миг настроение мальчиков изменилось, и они пустились в пляску на этой лесной поляне, как четверо равных. Они хлопали друг друга по рукам и плечам, молотили кулаками воздух и улюлюкали, как самые варварские племена в Скифии. Они скакали вокруг огромной окровавленной туши убитого вепря и орали, хватали мечи и сломанные копья и, словно исполняя ритуал, снова и снова вонзали их в зверя. Они вызывали на бой лютую душу вепря и даже богов, создавших такого кровавого и ужасного зверя и с улыбкой пустивших его на землю, чтобы он стал для людей источником страха и мучений. Они перемазались кровью вепря, потом смешали кровь с влажной лесной землей и намазались этим, и завывали в высокое синее небо, проглядывающее сквозь шелестящую зеленую весеннюю листву. Смешались четыре разных языка — греческий и кельтский, латинский и гуннский, но все они кричали одно и то же, это было одно и тот же кровавое вызывающее ликование, торжество жизни над смертью.

Наконец, обессилев, они упали на землю, и потихоньку восстановили дыхание, и самообладание, и вспомнили о разнице в положении. Жаркая кровь успокаивалась, напряженные руки и ноги расслаблялись, и они даже прочитали молитвы — каждый из них. Они молились духу вепря и просили у него прощения; они молились тем безымянным духам, что создали вепря, что гнули и лепили в своих железных руках его кривой позвоночник, и покрыли его жесткой щетиной, и сделали его копыта, и придали форму его ужасным клыкам.

Аттила велел обоим рабам разжечь костер и начал резать вепря, рассекая толстую шкуру, чтобы добраться до темно-розового мяса на мясистых ляжках. Они насадили мясо на прутья и поджарили их на костре. Несмотря на величину вепря, четверо умирающих с голода мальчиков сумели проделать в туше изрядные бреши прежде, чем упали на землю, не в состоянии больше проглотить ни кусочка, и уснули.

Проснулись они, когда начало темнеть. Мальчики согрелись, разжигая костер, поджаривая еще мясо, хотя ни один из них не мог больше есть, и по очереди пытаясь разрубить крепкую шею вепря. Тяжелая работа — делать это легкими мечами, и каждый из четверых вымотался до предела.

— Но мы же не можем оставить его здесь, — сказал Орест, — Нам никогда не поверят.

Странно, но он, как и Кадок, теперь считал себя вправе высказываться раньше, чем господин ему позволит. Но здесь четверка чувствовала себя куда свободнее, чем в лагере или при дворе.

Аттила кивнул.

— Мясо все равно пропадет. А вот голову нужно забрать.

Целый час они рубили и резали шкуру, мышцы, сухожилия и кости, но все-таки отделили голову от туши. Потом долго спорили о том, как доставить ее в лагерь, потому что голова сама по себе весила фунтов двести. Наконец решили смастерить что-то вроде салазок из толстых ореховых ветвей, перетащить на них голову вепря, привязать для надежности прутьями и волочь салазки в лагерь гуннов, меняя лошадок каждый час

— Мы станем героями! — возбужденно воскликнул Орест.

— Предметом зависти каждого мужчины, — добавил Кадок.

— И мечтой каждой женщины, — хихикнул Аттила.

Остальные трое смутились.

Аттила ухмыльнулся.

— Как, ни один из вас не делал этого? С женщиной?

Оба мальчика-раба густо покраснели. Аэций мотнул головой.

Аттила ухмыльнулся еще шире.

— Так-так. — Здорово чувствовать себя могущественным. Ему это нравилось. Помолчав немного, он спросил: — Ты скучаешь по дому?

Аэций поднял глаза и понял, что Аттила обращается к нему.

— Тоскуешь по Риму?

У Аэция вытянулось лицо.

— Я скучаю по Италии, — признался он. — Рим — это…

— Рим — это помойка, — отрезал Аттила.

— И ты оттуда сбежал.

— И я оттуда сбежал. Не обижайся, но… ваши солдаты никуда не годятся. Большинство.

Некоторое время оба мальчика настороженно смотрели друг на друга, потом Аттила засмеялся. Но не Аэций.

— А вы, — сказал Аттила, приподнявшись на локте и царственно махнув обоим рабам, — вы оба. В тот же миг, как вернемся в лагерь, будете свободными и можете уходить, нагрузившись золотом.

Они уставились на него. Орест промямлил:

— Но… но мне некуда идти.

Тогда Аттила спросил, на этот раз вполне серьезно:

— Ты хочешь остаться, грек? Остаться с ужасными гуннами, которые едят сырое мясо, у которых нет бань и которые не желают склоняться перед кротким умирающим и воскресающим богом христиан?

Орест уставился в землю.

— Если хочешь — оставайся, — сказал Аттила. — Но не рабом.

Аэций сидел, скрестив ноги, напротив Аттилы, как всегда настороженный и внимательный. Он думал, как по-королевски ведет себя этот мальчик, вынося решения, милостиво даруя свободу и золото направо и налево с царственной беспечностью и пышностью.

— А ты, — сказал Аттила, поворачиваясь к Кадоку, — ты тоже будешь свободен. Ты почти спас мне жизнь.

— Я спас тебе жизнь, — негодующе выпалил Кадок.

Аттила впился взглядом в темноглазого раба, и Аэций подумал, не впадет ли он от такой дерзости в ярость, как его вспыльчивый дядя. Но Аттила засмеялся, и все облегченно вздохнули. Никому не хотелось видеть, как он гневается.

— Очень хорошо, — сказал он. — Ты действительно спас мне жизнь. И мой дядя даст тебе в благодарность столько золота, что ты не сможешь выйти из лагеря!

Чтобы тащить свинцовую тяжесть головы вепря на самодельных салазках из ореховых сучьев, потребовались две лошадки.

Двое мальчиков ехали верхом, двое шли пешком, меняясь примерно через час. Трое пытались настоять, чтобы Аттила с разорванным сухожилием и раной в спине ехал верхом все время, но он наотрез отказался и честно шел пешком, как и остальные.

Это был тяжелый переход, и до лагеря гуннов они добрались только к следующей ночи, так что их встречали и приветствовали лишь несколько часовых.

Но на следующее утро, когда заспанные люди выбрались из своих кибиток, в центре лагеря, на повозке с высокими колесами, чтобы подчеркнуть величину, красовалась чудовищная голова вепря, такая огромная, какой ни один мужчина, ни одна женщина из этого народа никогда не видели.

Под повозкой лежали четверо измученных, грязных мальчишек, сбившихся в кучку под грудой грубошерстных попон.

Люди собирались вокруг, пораженно ахали, самые храбрые трогали голову и даже постукивали по торчавшим из окровавленной пасти клыкам. И переговаривались.

Мальчики проснулись от шума, выбрались из-под повозки и осмотрелись. Когда они поняли, что происходит, начали ухмыляться; их хлопали по спинам и плечам, а они соглашались, что да, это был потрясающий и невероятно опасный подвиг. Они убили Чудовищного Вепря из Северных Лесов и притащили его, во всяком случае, голову, домой, чтобы люди увидели ее собственными недоверчивыми глазами.

Двое крепких мужчин племени подняли Аттилу в воздух, посадили себе на плечи и пошли по кругу, а женщины пели и восхваляли его великий подвиг. И другие мужчины убивали вепрей, пели они, но Аттила убил Короля Вепрей. Яркое солнце светит из отважных глаз принца Аттилы. И нет в стране воина, равного принцу Аттиле.

Некоторые женщины выкрикивали непристойности, говорили, что будут счастливы родить от него сына, лишь бы он посетил их кибитку…

Аттила ухмылялся, и махал рукой, и упивался всем этим, совершенно забыв о раненой спине и больном бедре. Остальные трое старались казаться не очень обиженными: их вклад в смерть вепря остался полностью незамеченным, все похвалы достались принцу гуннов. И тут все прекратилось, пение замерло, и над толпой повисла зловещая тишина.

Перед ними стоял Руга со своим личным стражником.

Он не пел и не восторгался великим достижением племянника Он не называл его убийцей Короля Вепрей и не заявлял, что из его отважных глаз ярко светит солнце. Он угрюмо стоял перед ними с мрачным лицом, скрестив на груди могучие руки, и молчал.

Аттила соскользнул с плеч мужчин, поморщился, наступив на больную ногу, и подошел к дяде.

— Мы убили вепря, — сказал он, махнув рукой как можно небрежнее.

Руга кивнул.

— Вижу.

— И рабы, и римлянин, они его тоже убивали. По правде говоря, они спасли мне жизнь. Теперь на мне долг Королевской Крови Ульдина, и я даровал им свободу.

Руга долго молчал. Потом повторил медленно и тихо:

— Ты даровал им свободу?

Аттила нерешительно кивнул, отведя взгляд в сторону.

— То есть… — Голос его ослаб и замер. Он уже понял, что совершил ошибку.

Голос Руги загремел над лагерем, и ближайшие черные кибитки задрожали под его напором. Он гремел, шагая навстречу мальчику.

— Не твое право даровать рабу свободу! Это право короля! — Он размахнулся и кулаком сбил Аттилу с ног. — Или ты считаешь, что равен королю? Так, мальчишка? — Он поставил обутую в войлочный башмак ногу на грудь Аттиле, вышибив из него дух, и снова загремел: — Это так? Победитель вепрей! Выскочка! Щенок недоделанный!

Пылкий дух Аттилы сник под праведным гневом дяди, и мальчик уткнулся лицом в пыль.

Тут Руга посмотрел на мальчика-римлянина, и люди ахнули. Некоторые заметили, что сделал Аэций, увидел это и бородатый король с ястребиным взором. Почти против воли Аэций, увидев, как Аттилу сбили с ног, шагнул вперед и потянулся за мечом.

Миленькая Птичка тоже увидел это своими яркими, как у птицы, глазками, и решил, что это забавно.

— Белый мальчик вытащил меч, папа! Белый мальчик вытащил меч!

— Заткнись, безумец, — прорычал Руга, отталкивая пляшущего дурачка. — Ты говоришь чепуху.

— Все чепуха, — сердито ответил Маленькая Птичка и сел в пыль.

Руга вперил пылающий взгляд в Аэция.

— Подходишь ко мне с оружием, вот как, мальчишки? — пророкотал он.

Аэций споткнулся и остановился, но назад не отошел.

Он сказал тихо, так что услышали его только те, кто стоял совсем близко:

— Не бей его.

— Ты приказываешь мне, мальчишка? Дни, когда гунны слушались приказов римлян, давно прошли. И если б я решил назначить тебе наказание за все то зло, что твой народ причинил этому мальчику, этому принцу королевской крови — несмотря на всю его дерзость — я бы приказал трижды содрать с тебя шкуру и бросил бы твое окровавленное тело на муравейник в степи, чтобы его объели начисто, до костей! Отличная смерть для такого высокорожденного, как ты, а? А?! Ответь мне, мальчишка!

Но Аэций больше ничего не сказал. Он сделал единственный шаг назад, опустил руки и потупил взор.

Люди смотрели на все это настороженно, опасаясь, что гнев короля обрушится и на них.

Он был один, а их — тысячи, десятки тысяч, и все-таки воля Руги, как воля любого вождя гуннов, а возможно, и всех вождей всех народов, была такой же реальной и могущественной, как железный прут, опускающийся на спину, и противостоять ей могли лишь самые сильные духом.

Руга отошел от Аттилы и злобно посмотрел на толпу. Никто не решился взглянуть ему в глаза. Тогда он показал на распростертого на земле племянника и приказал стражам:

— Взять его и его драгоценного римского дружка и привязать их к повозке в степи. Оба раба — а они по-прежнему рабы — отныне будут прислуживать в моей кибитке. И горе вам, — крикнул он Оресту и Кадоку, смотревшим на него широко распахнутыми глазами, — если вы прольете хоть каплю кумыса, когда будете наполнять мой королевский кубок, понятно?

Руга повернулся и пошел в свой богато убранный шатер, а потрясенные люди медленно разошлись. Оба раба нерешительно поплелись за Ругой.

А обоих мальчиков, римлянина и гунна, повел из лагеря отряд копейщиков. Они прошли три мили по выжженной степи до повозки без бортов, стоявшей по колеса в высокой траве. Там мальчиков раздели донага и привязали лицами вверх к повозке; прочно привязали даже шеи и головы, чтобы они не смогли отвернуться от солнца. И оставили их там, чтобы они поджаривались днем и замерзали ночью.

— Ну вот, — дружелюбно сказал Аттила, когда стражи ускакали прочь и мальчики остались в обществе лишь шелестящего ветра и палящего солнца.

— Ну вот, — отозвался Аэций.

— Вот это мы попали.

— Действительно.

— Пить хочешь?

— Конечно, я хочу пить. Может, у тебя есть вода?

Наступило молчание. А потом, по неизвестной причине — может, от пережитого страха и перспективы провести мучительные день и ночь — мальчики расхохотались.

Они хохотали истерически, до тех пор, пока по щекам не потекли слезы.

Аттила взмолился:

— Хватит, хватит, нам нужно беречь воду! — но от этого они расхохотались еще сильнее.

Наконец смех затих, слезы на щеках высохли, и мальчики замолчали.

Солнце палило. Они зажмурились, но красные и оранжевые пятна проникали и под закрытые веки. Губы пересохли и потрескались, щеки и лоб сгорели.

— Не открывай рот, — посоветовал Аттила. — Дыши через нос

— Знаю я, — буркнул Аэций.

— Мы переживем и это.

— Чертовски верно!

Ближе к сумеркам они услышали шорох в высокой траве, довольно близко. На миг мальчики поверили, что это стражи пришли их освободить, потому что Руга смягчился. Но нет, Руга не смягчался никогда.

— Что это? — прохрипел Аэций, глотка которого уже напоминала шершавую акулью кожу.

Аттила принюхался, и внутри у него все сжалось от ужаса.

— Золотистые шакалы, — шепнул он. — Целая стая.

Римлянин выругался — Аттила услышал это от него впервые — и спросил:

— А наверх они забраться смогут?

Аттила попытался помотать головой, но это у него, конечно же, не получилось.

— Не думаю, — ответил он, — Если полезут, кричи громче.

Сумерки опустились на бескрайнюю пустынную степь.

Мальчики лежали в напряженном молчании, прислушиваясь и принюхиваясь к острому жарком запаху золотистых шакалов, шныряющих у колес повозки.

А те поднимали влажные носы и принюхивались к теплому, соленому аромату сожженной солнцем человеческой плоти.

Хотя мальчики не могли поднять или повернуть жестоко привязанные головы, они понимали, что шакалы находятся прямо под ними, из их узких, сильных пастей капает слюна, заливая высокую траву.

И оба представляли одно и то же: как острые белые зубы этих тварей вгрызаются в их животы и отрывают кожу, как они погружают длинные морды во внутренности и пожирают вкусную, окровавленную печень и селезенку, а они, мальчики, еще лежат здесь, еще живые… Или шакалы принюхиваются ниже и вгрызаются в их обнаженные, обгоревшие…

Был ли это просто порыв теплого ветра или действительно шакал, поставивший передние лапы на повозку и обдавший его жарким песьим дыханием, Аттила так и не понял, но с внезапной настойчивостью скомандовал:

— А теперь — кричи!

И мальчики дико закричали, так громко, как позволяли им сожженные, воспалившиеся глотки. Замолчав, они услышали вдалеке визг и вой шакалов, улпетывавших от них по высокому ковылю.

Но они обязательно вернутся.

И все долгие ночные часы Аттила и Аэций, лежавшие рядом, отпугивали шакалов паническими хриплыми воплями.

Через какое-то время шакалы обязательно поймут, что мальчики могут только кричать, и тогда… Но они этого так и не поняли…

Налетели мухи и комары, кусая мальчиков с ног до головы. Из травы вылетали мотыльки, чтобы выпить соленый пот с их кожи. К рассвету оба мальчика так сильно дрожали — ночи в степи холодные — что их зубы стучали, как будто стрекочут две огромные цикады. Но они выжили. Скоро рассветет, и придут воины, отвяжут их, перекинут их, полуобморочных, через лошадиные спины и отвезут обратно в лагерь.

Когда первые серые лучи рассвета омыли с востока степь, Аттила пребывал в мучительном, страшном забытьи, и ему показалось, что знакомый голос произносит во сне:

— Только не говори мне, что ты опять попал в беду. Во сне же мальчик открыл глаза, всмотрелся в расплывающееся знакомое лицо и прохрипел:

— Только не говори мне, что ты проделал весь этот путь, чтобы повидаться со мной.

Перевернутое, искаженное лицо расплылось в ухмылке, острое лезвие перерезало веревки, и кровь хлынула в обескровленные руки и ноги, жарко потекла к голове, и в конечности болезненно впились тысячи иголок.

Аэция тоже освободили. Мальчики несколько минут охали и растирали запястья, а потом им протянули кожаные фляжки с водой. Они хотели выпить все, но после первых глотков фляжки у них отняли. Только после этого они смогли сесть и посмотреть на своих спасителей.

— Это и вправду ты? — спросил, наконец, Аттила.

— Вправду, — кивнул он.

— Но ты приехал не для того, чтобы повидаться со мной.

Он покачал головой.

— Нет, я приехал увидеть моего мальчика. И забрать его домой.

— Твоего мальчика? — До Аттилы доходило медленно. — Раба? Кельта?

Он кивнул

— Но, — выпалил Аттила, — но он спас мне жизнь!

Люций усмехнулся.

— Весь в отца, — лаконично ответил он.

 

5

Потерянный и спасенный

Когда конечности мальчиков вновь обрели некоторую подвижность, они неуклюже сползли с повозки, и Люций протянул обоим по тунике.

— Я знаю, что некоторые из вас, варваров, предпочитают сражаться обнаженными, — сказал он, — но…

— Я не варвар, — заносчиво заявил Аэций на совершенной латыни, куда более правильной, чем латынь Люция с мягким кельтским грассированием.

Аттила ухмыльнулся и натянул тунику.

— И ты..? — начал Люций.

— Аэций, сын покойного Гауденция, военачальника кавалерии на границе Паннонии.

Люций растерялся.

— Я немного знал твоего отца. Он считался хорошим командиром.

— Таким он и был, — скованно ответил Аэций.

— Что ж, — сказал Люций. — Значит, ты заложник мира здесь, у гуннов? Заметно, что они относятся к тебе исключительно хорошо.

Аттила возмутился.

— Уж во всяком случае лучше, чем римляне относятся к своим заложникам!

Люций промолчал.

— А это кто? — мотнул Аттила головой в сторону молчаливого спутника Люция.

— Цивелл Лугана, — отозвался старик с длинной седой бородой и по-доброму подмигнул мальчику. — Во всяком случае, сейчас меня зовут именно так.

Аттила с любопытством посмотрел на него, потом пожал плечами и обернулся в сторону лагеря.

— Твой сын, — вздохнул он. — И есть еще один раб. Они находятся в большом шатре короля. Но спят за ним. Забери обоих. Забери и Ореста, моего раба.

Аэций остро взглянул на Аттилу, но тот спокойно встретил его взгляд.

— Так для него будет лучше, — сказал он. — Теперь моя жизнь станет непростой.

Люций немного подумал и ответил:

— Посмотрим.

Они привязали коней к повозке и пошли сквозь тишину и темноту к лагерю гуннов.

Кадок спал позади королевского шатра, закутавшись в потертую попону.

Старик, называвший себя Гамалиэлем, или Цивеллом Луганой, и множеством других имен, улыбнулся и пробормотал:

— Время просыпаться, сочинитель песен, птицелов, Сочинитель Снов из рода Брана со словами о мире на устах…

Люций опустился на колени и потряс Кадока.

Мальчик широко открыл глаза и крепко обхватил отца за шею. И оба разрыдались, хотя отец прикрывал сыну рот рукой.

Когда маленький отряд из шестерых человек появился перед королевским шатром, там пылали факелы, потому что свет зари был еще холодным, серым и тусклым. Их окружила сотня, а то и больше, воинов с натянутыми тетивами. Наконечники стрел холодно блестели в свете факелов. Ибо пусть лагерь гуннов и не был обнесен стенами, никакие чужаки не могли пробраться в него в темноте и остаться незамеченными зоркими копейщиками.

И во второй раз за сутки Аттила противостоял дяде в открытом неповиновении, только на этот раз их было шестеро, и он отстаивал не только собственную гордость. Люций проделал такой невообразимый путь, чтобы найти похищенного сына, и Аттила не мог допустить, чтобы тот вернулся домой ни с чем.

Над лагерем гуннов повисла затаившая дыхание тишина. Потрясенные разворачивающейся на их глазах страшной драмой люди образовали естественную арену. Взгляды метались между маленькой фигуркой мальчика Аттилы и громадной, укутанной в медвежью шкуру фигурой его дяди, вождя Руги. Между ними происходила борьба воль, и даже воздух, казалось, потрескивал от напряжения.

— Дядя… — начал, наконец, мальчик.

— Ты привел в мои владения вооруженных людей, — сказал Руга — Ты показал им дорогу в мой лагерь. Ты привел их с обнаженными мечами под войлочные стены моего шатра. Ты хотел, чтобы меня зарезали во сне, как скотину, Аттила?

Аттила попытался возразить, но Руга перебил его.

— Ты предал свой Народ, о племянник мой, кровь моя. Ты пошёл против моего слова, ты опозорил и унизил меня перед всеми воинами племени.

Мальчик не дрогнул, хотя по закону племени теперь любой мужчина мог вытащить нож и убить его на месте, ибо его заклеймили предателем. Но он не шелохнулся.

И тогда Руга сделал очень странную вещь. Медленно и (как могли сказать видевшие это) с глубокой печалью он подошел к мальчику, стоявшему, не двигаясь, и, похоже, не испугавшемуся. Крепкий бородатый воин положил руки на плечи мальчику и посмотрел на него со смешанным выражением гнева, гордости, скорби и глубочайшей любви. И сказал голосом низким, рокочущим и тихим — его услышали лишь те немногие, кто напряг слух:

— Твой брат Бледа дурак, Аттила.

Мальчик поднял на него глаза.

Руга сильнее сжал его плечи.

— Я бы сделал тебя своим наследником, — прошептал он. Поморгал затуманившимися глазами и продолжил еще тише: — Я бы дал тебе все. Я бы отдал тебе мое королевство, и мой народ, и власть над всеми землями от Святых Гор до берегов Римской Реки. Ибо никогда не будет у меня собственных сыновей, и не будет никого, равного тебе по духу. А теперь я вынужден приказать казнить тебя.

Руга отвернулся, и его широкие, обтянутые мехом плечи поникли, как слабые плечи старика.

— Пусть уходят, — сказал он. — Пусть все уходят — кроме принца Аттилы.

И только тогда — когда всем показалось, что суровое испытание закончилось и мрачный приговор вынесен — в пыли перед королем бешено закувыркалась чья-то фигура, а потом вскочила на ноги в центре круга. Это был шаман Маленькая Птичка, обративший все свое внимание на Гамалиэля.

— Как, отец мой! Не отпускай этого старого глупца с длинной седой бородой! — завопил он. — Ведь он знает слишком много, слишком много! Он явился, чтобы пытать меня — пытать всех нас — своими мудрыми и серьезными древними речениями, чтобы рассказывать, как справедливы боги! Его слова подобны мухам, досаждающим моим усталым ушам!

Руга обернулся и со смутным недоумением уставился на странную стычку между своим дурачком и тем из чужаков, кого он едва заметил.

— Если боги справедливы, старый ты дурак, — продолжал вопить Маленькая Птичка, скачущий вокруг неподвижного и безмолвного Гамалиэля, — то они и несправедливы тоже! Ты забыл, ты забыл, ты состарился и стал бестолковым в своей мудрости и дряхлости! Разве боги плачут, когда видят человека на кресте и христиан, с обожанием упавших перед ним на колени? Они плачут, они скорбят, они поворачиваются, и обнажают свои задницы, и пердят прямо в его окровавленное лицо!

Гамалиэль мрачно, не мигая, смотрел на пляшущего, глумящегося шамана, и молчал.

— Если Господь — Создатель, он также и Разрушитель! Если Господь — Бог любви, он также и Бог ненависти! Ты знаешь, что это правда, ты, старый бородатый дурень, поэтому ты ничего не говоришь, но цепляешься за подмоченные слова утешения и лжи! Утешение и ложь, вот все, что ты можешь предложить, как шарлатан на рынке, продающий кобылью мочу и говорящий, что это снадобье от всех болезней! — Маленькая Птичка закружился на месте и ткнул пальцем в Аттилу. — Спустятся ли твои боги на землю и спасут ли этого изгнанника с разбитым сердцем, с которым поступили так несправедливо под ухмыляющимися небесами?

— Думай, что говоришь, дурак! — зарычал Рута, но шаман и глазом не повел.

— Не спасут, и ты это знаешь! Изгнанник с разбитым сердцем уедет прочь, а боги не спустятся и не спасут его; не раньше, чем моя мамаша разродится поросятами, а луна упадет с небес на землю. Ты знаешь, что это правда, старый бородатый дурень, и я говорю, как говорят боги.

Пора тебе снова сходить к Старику в Горах, старый бродяга, старый дурень. Твои мозги испортились и заплесневели, как мул, сдохший месяц назад!

Неожиданно Маленькая Птичка ткнул пальцем в Кадока, робко жавшегося к отцу.

— Ты мудр, темноглазый мальчик. Ибо вот этот любит свой маленький меч, а вот этот любит свой город, а вот этот носит в сумке судьбу всего мира — а вот ты хранишь судьбу мира у себя на устах. Слова создают мир; да-да, потому что слова движут и сотрясают мир во веки веков.

При этих словах Аттила и Орест содрогнулись, но тут

Руга шагнул вперед и прогремел:

— Достаточно!

Этот неприкосновенный шаман и дурак, Маленькая Птичка, иногда доводит себя до головокружительного возбуждения.

— Недостаточно, отец мой! — вскричал Маленькая Птичка, подскочив к Руге и упав перед ним на колени в преувеличенной покорности. — Этого никогда недостаточно! — С этими словами он свернулся в клубочек в пыли у ног Руги и моментально уснул.

Руга повторил свой приказ, и даже Люций с Гамалиэлем не осмелились возразить ему. Жестокий и неоднозначный характер короля был очевиден даже самым преданным и несчастным.

Пятерых — Люция, Гамалиэля, Аэция, Кадока и Ореста — копейщики выпроводили из лагеря. Они остановились и оглянулись, всего один раз, встретились взглядами с Аттилой, и все было сказано без слов. И они ушли.

Принца должны были предать смерти. Это знало все племя и все плелся знало, почему он казнен не будет. Все видели, как король смотрел на него. Видели в глазах короля горькую, полную раскаяния привязанность, даже любовь, которой раньше никогда не видели. И знали, что Руга никогда не отдаст приказ убить принца.

Позже в этот же день Аттила получил лошадь и еды на семь дней. Двое сильных мужчин держали его, а один из жрецов склонился над ним и бронзовым ножом трижды глубоко рассек ему лоб. Мальчик стиснул зубы и дернулся, но не издал ни звука.

Потом ему, дрожащему, помогли сесть на лошадь. Жрец смыл кровавую вину с рук в миске с водой, брызнул водой на мальчика и и объявил приговор перед всем собравшимся племенем:

— Тридцать лет и тридцать зим ты будешь ездить в одиночестве там, где захочешь. Но ты не смеешь взъезжать ни в страну Черных Гуннов, ни в страну Белых Гуннов. Ибо они — твой Народ, который ты предал. Ты будешь ездить в одиночестве, и никто не признает тебя своим. Если ты попытаешься вернуться в страну своего Народа, который ты предал, каждый мужчина поднимется против тебя, и каждый меч поднимется против тебя, и каждая женщина, и каждый ребенок криком сообщит о твоем присутствии. Чтобы отметить твое изгнание, тебе на лоб нанесли тройной знак предателя. А теперь уезжай, и с тобой не будет никого, кроме твоей запятнанной грехом души.

И мальчик отправился в изгнание.

Никому не позволили проводить его или хотя бы попрощаться. Для Народа принц больше не существовал.

Но о нем говорили. Позже в этот же день у поилки для скота женщины беседовали между собой:

— Он вернется.

Одна старуха посмотрела в степь, на восток, зажмурилась и мысленным взором увидела этого странного, бесстрашного мальчика, ехавшего по бескрайним равнинам, а копыта его лошадки выбивали из земли облачка пыли.

Она кивнула и повторила:

— Он вернется.

* * *

Изгнанник с разбитым сердцем целое утро ехал на восток и добрался до могильного кургана отца. И там, на кургане, сидел, скрестив ноги, Маленькая Птичка. Он раскачивался взад и вперед, и узел его на макушке смешно болтался, словно беседуя со своим единственным другом, ветром.

Мальчик молча остановил лошадь.

Для любого из племени даже взгляд на проклятого изгнанника означал смертный приговор, поэтому о беседах и речи быть не могло. Но Маленькая Птичка был Другим, его оберегали боги. И он обратился к Безымянному-и-Проклятому так же жизнерадостно, как заговорил бы с любым другим.

— Приказывать Маленькой Птичке, — пропел он. — Приказывайте ковылю на ветру, получится то же самое.

Шаман всегда говорил, будто о себе, но на самом деле он говорил о Народе. Он, смеясь, говорил о трагедиях и скорбно говорил о самых простых и нелепых вещах. Он въезжал в лагерь, сидя на коне задом наперед, одевался, как женщина, плясал и хлопал в ладоши на детских похоронах. Он говорил, что все это одно: что боги истекают кровью, когда человечество истекает кровью, но они же смеются, когда человечество истекает кровью.

А теперь, похоже, он считал, что изгнание Аттилы было особенно забавным, и весело пел одну из своих песенок:

Я иду под землю, И стою на дубовом листе, Я скачу на кобыле, что никогда не жеребилась, И держу мертвеца на руке.

Мальчик ударил лошадь пятками и устало двинулся дальше.

— Однажды, когда ты был младенцем, младенцем-поросенком… — крикнул ему вслед Маленькая Птичка.

Аттила помедлил, вздохнул и повернул лошадь.

— И что?

Шаман раздражающе улыбнулся.

— Однажды, когда ты был мальчишкой — ты не помнишь? Ты и твой брат, Бледа Тупой-Голова с Трухой, пошли поиграть в лес. Мы тогда разбили лагерь на болотах у Днепра. Не припоминаешь, маленький отец?

Аттила покачал головой.

— И там, в лесу, ты встретил старуху, — весело продолжал Маленькая Птичка, — ты встретил старуху с бородавкой на кончике носа, бородавкой величиной с кротовью горку. Но это, признаюсь, так, кстати. А может быть, я просто сочиняю. Может быть, я вообще все сочиняю.

Мальчик терпеливо ждал. Лошадь трясла головой, отгоняя мух, и тоже ждала.

— Так вот. Старуха улыбнулась отвратительной улыбкой — и изо рта у нее вылетела летучая мышь! И старая ведьма скрипела, и квакала, и тыкала своим старым пальцем, и сказала тебе и твоему братцу с задницей вместо мозгов, что тот из вас, кто первым прибежит обратно и обнимет мать — ваша мать в те далекие дни была еще жива, маленький отец, и была она такой красивой и очаровательной…

Мальчик не шелохнулся.

— … что тот из вас, кто первым добежит и обнимет мамочку, станет королем мира. Ну, если бы какая-нибудь дряхлая, носатая старая карга — и боюсь, что с обвисшими сиськами — если бы такая тошнотворная старая дама, как я уже сказал, однажды пристала бы ко мне в облюбованном летучими мышами лесу и велела бы мне побежать и обнять мою мамочку, я бы дважды подумал, прежде чем выполнить ее странный приказ. Но не ты, о невинный мальчишечка, каким ты был в те далекие дни, и не твой поскакун-братец с задницей вместо мозгов. И вы оба кинулись бежать, мечтая стать королями мира. И твой поскакун-братишка с задницей вместо мозгов добежал первым до вашей мамочки, такой красивой, сидевшей на коврике под солнышком и чесавшей овечью шерсть — или чем там занимались женщины в те дни. И она сильно удивилась, когда Бледа, ее сынок с задницей вместо мозгов, вдруг начал обнимать ее ни с того ни с сего. А ты, о благородный князек, здорово отстал, потому что упал носом в грязь. А может, твой не-такой-уж-тупоголовый-как-кажется старший братишка подставил тебе подножку? Ибо нигде не сказано, что мир — справедливое и радостное место, маленький отец. Как бы там ни было, но падая — падая! — ты набрал две полные пригоршни грязи. И встал и заорал своему братцу, что ты обнял мать-землю. Он оглянулся, да-да, Принц Тупоголовый Бледа, и увидел твою шутку, и — о! — как он сердито нахмурился!

Маленькая Птичка замолчал и посмотрел на мальчика в седле глазами, лучившимися странным, загадочным весельем.

— Ну, — сказал он, — и что ты извлек из моей сказки, маленький отец?

Аттила слушал сумасшедшего, медленно опуская взгляд к земле. Потом дернул поводья и поехал прочь.

— О, Владыка Мира! — закричал Маленькая Птичка, бросая ему вслед, как копье, травинку ковыля. — О, Вождь! О Маленький Отец Пустоты!

Что касается той пятерки, то они пошли каждый своим путем.

Орест исчез ночью, вскоре после того, как покинули лагерь гуннов, задолго до того, как перешли через горы Харвад, и они его больше никогда не видели и ничего о нем не слышали.

После дружеского прощания Гамалиэль направился на юг, в Византию, где, по его словам, у него были срочные дела.

Аэций попрощался у ворот форта на Дунае, а оттуда его переправили в Рим.

Люций и Кадок, отец и сын, долго-долго добирались домой, в Британию.

Что касается их возвращения домой, и радости, плескавшейся в глазах Сейриан, матери и жены, и счастья на запрокинутом личике кудрявой Эйлсы — потребуется перо получше моего, чтобы верно описать все это. Но я не думаю, что в истории человечества еще встречалось такое незамутненное счастье.

Перед тем, как изгнанный принц покинул земли гуннов навеки, произошла еще одна встреча.

Через два дня пути на восток Аттила увидел на горизонте фигуру верхом на лошади. Фигура не двигалась. Еще через час он поравнялся с ней.

— Краденая? — спросил мальчик-гунн, показывая на лошадь.

Второй мальчик кивнул.

Аттила внимательно осмотрел лошадь.

— Паршивый выбор. Она уже хромает.

Второй мальчик ухмыльнулся.

Аттила ухмыльнулся в ответ.

Господин и раб направились в восточные степи вместе.

Вернувшегося в Рим Аэция усыновила высокопоставленная, с преувеличенным чувством собственного достоинства, но довольно добрая семья сенатора. Осенью ему наняли личного педагога, потому что чувствовалось, что за время, проведенное среди немытых гуннов, мальчик ужасно отстал в манерах и образовании.

Он отнесся к педагогу с надменным презрением.

— Грек?

Педагог кивнул.

— Бывал когда-нибудь за Альпами? Участвовал в сражениях? Когда-нибудь…

— Аэций, — вмешался приемный отец, — довольно.

— Нет, господин, — кротко ответил педагог. — Правда, что я не путешественник и не солдат. Но не все люди рождаются для одинаковых деяний.

Аэций немного подумал и решил, что ответ неплохой.

— Как тебя зовут?

— Приск, — ответил педагог. — Приск Паниций.

 

Эпилог

И ныне, прежде чем голос мой зазвучит также же напыщенно и предвзято, как у Цезаря в его сомнительных «Галльских войнах», позвольте мне перестать говорить о себе в третьем лице.

После того, как Аэций вернулся в Рим от гуннов, именно я два года, пролетевших очень быстро, но богатых событиями, был его наставником. В шестнадцать он покинул дом и ушел воевать. Но за эти два года я постарался сформировать его характер, хотя сам был не намного старше, и затем следил за его судьбой долгих сорок лет.

И вот, состарившись, я пишу историю его жизни — самого замечательного ученика, с каким мне довелось встречаться, и самого замечательного человека. Точнее, я говорю о жизни и об эпохе Аэция и Аттилы, ибо нельзя говорить об одном, забывая о другом. Они были подобны Луне и Солнцу, дню и ночи. Они были предназначены друг для друга, неразлучные, как любовники, как Троил и Крессида, как Дидона и Эней. Ничто не могло разделить их, но под конец ничто не могло и свести их вместе. Течение самой истории или, возможно, воля неведомых богов была против них.

И мнится мне, что во всем мире не было истории трагичнее этой.

 

Географические названия

Современные названия, отмеченные звездочкой *, следует считать приблизительными

Августа Винделикорум — Аугсбург

Аквилея — небольшой город, по-прежнему существующий под этим именем

Аквинкум — Будапешт

Аргенторатум — Страсбург

Байя — по-прежнему существует под этим именем

Балатон, озеро — по-прежнему существует под этим именем

Беневентум — Беневенто

Болония — Болонья

Британия — Англия и Уэльс

Вангионис — Вормс

Ветере Карнунт — Гамбург*

Виндобона — Вена

Гадес — Кадиц

Галлия — Франция

Дакия — Румыния

Дубрис — Дувр

Думнония — Девон

Дуросторум — Силистра, город на румыно-болгарской границе

Иллирия — Босния и Сербия

Каледония — Шотландия

Кампанья — местность вокруг Капуи, славящаяся мягким климатом, плодородием и прекрасными пейзажами

Канны — Канне дела Баталья

Каппадокия — Центральная Турция

Капуя — по-прежнему существует под этим именем

Карлеон Кемой — Корнуолл

Каудий — Сан-Мартино*

Колония Агриппина — Кельн

Консенция — Косенца

Кумы — Кура

Лауриакум — Эннс*

Лондиниум — Лондон

Лугдунум Батаворум — Лейден

Лукрина, озеро — расположено рядом с Байей; предприимчивый Сергий Ората впервые начал выращивать там устриц, после того как нажил состояние, изобретя первый в мире душ (см Плиний «Естественная история»)

Лютеция — Париж

Маргус — Позаревац

Медиоланум — Милан

Нарбоненсис — часть Галлии, в районе Нарбонны, современный Лангедок-Русильон

Неаполь — по-прежнему существует под этим именем

Новиомагнус — Чичестер

Норик — Австрия*

Нумидия — Тунис*

Паний — небольшой городок во Фракии

Паннония — Венгрия*

Патавий — Падуя

Путеоли — Поццуоли

Сарматия — см. Скифия

Сербия Мавритания — Марокко и северный Алжир*, не путать с современной Сербией и Мавританией.

Силестрия — северная Болгария*

Силурия — южный Уэльс

Сирмий — Сремска Митровица, Югославия

Скифия — Россия, Украина,* Казахстан, и далее на восток

Танаис, река — Дон

Тевтоберг, лесной массив — большая часть современной Германии

Тергест — Триест

Тибур — Тиволи

Толетум — Толедо

Фалерии — Сивита Кастеллана

Фалернии Агер — район Кампаньи, где делалось знаменитое фалернское вино

Харватские горы — Карпаты

Херсонес — Севастополь

Хубойя — Эвоя

Юксиния — Одесса

Содержание