Аттила

Харт Кристофер

Часть третья. Дикие земли

 

 

1

Смерть сердца

После трех горьких дней скитаний по широкой равнине Паннонии беглецы отыскали безопасное место для отдыха. Аттила нашел знахарку, которая вправила сломанную кость в ноге Ореста, сердито отругала его и велела не двигать ни единым мускулом две недели. После этого ему разрешалось ходить только с палкой и как можно меньше опираться на больную ногу хотя бы месяц.

К тому времени, как они снова пустились в путь, наступила ранняя весна. Они пришли к длинной горной гряде, которая на языке готов называлась Harvada на языке гуннов — Kharvadh, а на латинском — Carpathian. Они прошли высокие перевалы этих диких гор в самое цветущее весеннее время, и наконец спустились на бескрайние степные просторы Скифии в марте, когда молодые травы, как и рассказывал Аттила, сверкали зеленью, как грудка зимородка на Днепре.

Они много дней шли по степи, молча, опьяненные ее пустотой, красотой и древним одиночеством. Как-то утром они подошли к одной из медленных извилистых речек этой страны и услышали женщину, которая пела на берегу реки, стирая и раскладывая одежду для просушки на камнях. Она пела песни кочевников на языке гуннов, и Аттила понял, что он уже почти дома.

Мой любимый, как он ездит верхом, Гордо, как ветер. Скоро он исчезнет, Как ветер, как ветер. Моя любимая, как горделиво она танцует, Она танцует, как ветер; Скоро она исчезнет, Как ветер, как ветер. Смотри, движется племя, Прибивая траву, как ветер; Скоро мы все исчезнем, Как ветер, как ветер.

Женщина испуганно вздрогнула, когда они ее окликнули, но увидев всего лишь двоих грязных, перепачканных после долгого странствия мальчишек, успокоилась и выслушала их. Она увидела, что один из мальчиков принадлежит ее народу, с татуировками на щеках и хвостом на макушке, который трепал ветер.

Мальчик разделся до пояса, как воины племени, и хотя он еще не вышел из мальчишеского возраста, она не смогла не залюбоваться жилистой силой его рук и груди. Она опустила глаза, отвечая ему, как поступила бы в разговоре, с мужем или с мужчиной племени, потому что мальчик излучал странную властность. Потом показала пальцем через реку, где в неглубокой долине раскинулись черные кибитки.

Мальчики поблагодарили ее и ушли.

Приблизившись к долине, они увидели мальчика, шедшего по высокой траве. Он опустил голову, словно в глубокой печали, брел медленно и ничего не замечал. В нескольких шагах позади шел раб.

Аттила окликнул его:

— Кто ты?

Он остановился и поднял голову. Этот мальчик, гулявший в одиночестве, словно придавленный к земле всей скорбью мира, был на голову выше Аттилы. У него были синие глаза, тонкие черты лица, прямой, классический римский нос Длинные и аккуратные руки и ноги, высокий и благородный лоб. Только волосы оставались мальчишескими, густыми, коричневатого оттенка. Во всем остальном он выглядел и вел себя так, как будто был старше своих лет.

Он заговорил на очень хорошем языке гуннов:

— А ты кто? — спросил он спокойно.

Аттила замялся и неохотно ответил:

— Я Аттила, сын Мундзука.

Мальчик кивнул.

— Я Аэций, сын Гауденция.

В тот самый день, когда родился Аттила — таков иронический юмор богов — под тем же самым гордым, слепящим летним солнцем, под знаком Льва, родился другой мальчик, в Дуростории, в Силестрии — провинции, граничившей с Паннонией. Его окрестили Аэцием. Отцом его был некий Гауденций, военачальник кавалерии на границе Паннонии.

В ту же ночь в черной кибитке Мундзука около улыбающейся, мокрой от пота матери и крохотного младенца у ее груди, сидел на корточках все еще встревоженный отец. Старуха провела рукой над маленьким, сморщенным младенцем и произнесла:

— Он рожден для войны.

В Дуростории, в прекрасном дворце военачальника, пока очень прямо державшийся отец мерил шагами колоннаду снаружи, а в комнате мать прижимала к груди крохотного новорожденного, старая baruspex нетерпеливо оттолкнула повитуху, внимательно всмотрелась сначала в малыша, а потом в растертые дубовые листья у себя на ладони, и произнесла:

— Он рожден для войны.

Аттила и Орест начали спускаться в долину.

— Твой отец, Мундзук! — выкрикнул мальчик-римлянин им вслед.

Аттила остановился.

— Что? — спросил он.

Мальчик замялся и мотнул головой.

— Ничего, — ответил он.

Аттила уверенно направился в лагерь гуннов. Орест шел следом, его заячьи глаза метались во все стороны, губы нервно дрожали. Он тоже был наслышан о гуннах. Конечно, своему другу он доверял безоговорочно, но как насчет остального племени?

Гунны не строили оборонительных стен, а когда не воевали с соседями, редко выставляли вокруг лагеря охрану. В подобном отсутствии страха заключалась потрясающая беспечность, но это вселяло еще больший ужас в сердца их врагов.

Однажды византийский посол поинтересовался, почему они не строят защитных стен.

Ульдин подошел пугающе близко к послу, приблизил лицо вплотную к лицу вздрогнувшего грека и сказал:

— Наши стены сделаны из мужчин, копий и мечей.

Сейчас женщины сидели около своих незащищенных кибиток, помешивая что-то в черных котелках, подвешенных над дымящими торфяными кострами. У многих на щеках были такие же синие татуировки, как у Аттилы. Они с непроницаемым видом провожали взглядом пришельцев, и все молчали.

За кибитками слышалось ржание и фырканье лошадей — самого ценного достояния гуннов. Где-то среди них находилась и белая кобыла с длинной гривой и хвостом, почти достигавшим земли. Чагельган, его лошадь, его самая любимая кобыла…

Наконец мальчики добрались до главной кибитки в лагере — внушительного шатра на трех массивных шестах, украшенного кистями. С двух сторон кибитки стояли часовые, увешанные перьями, ленточками, чучелами хищных птиц и отполированными человеческими черепами.

Орест сглотнул. Он хотел сказать хоть что-нибудь, хотя бы окликнуть друга по имени, но не смог. Во рту у него пересохло, как в степи под августовским солнцем.

У входа в кибитку стоял один-единственный мужчина, но это был мужчина крупнее, чем Орест когда-либо в своей жизни видел. Не в высоту — в ширину. Торс у него был массивный, как у быка, ноги походили на стволы деревьев, такие толстые, и казалось, что они слегка искривились под весом мускулистого тела. Но говорят, что у всех гуннов кривые ноги из-за того, что они целыми днями сидят в седле. Говорят, они даже спят в седле.

Человек скрестил на груди руки, и его могучие бицепсы напряглись еще сильнее. Он плотно сжал губы под тонкими, свисающими усами, а узкие глаза не отрывались от мальчиков. Они остановились перед ним

— Мы хотим видеть вождя, — сказал Аттила.

Человек не шевельнулся.

— Отойди.

Человек не шевельнулся.

— Булгу, я сказал — отойди!

Человек-гора вздрогнул и внимательнее присмотрелся к мальчику. Потом, к удивлению Ореста, он шагнул в сторону, и земля дрогнула под его обутыми в войлок ногами.

Мальчики вошли.

Кибитка оказалась длинной и просторной, как дом у германских племен, только не из дерева, а из войлока. Потому что гунны ничего не строят навечно; все проходит, как ветер, как ветер.

В глубине кибитки имелось возвышение, а там, на искусно украшенном резьбой троне, сидел вождь. Он услышал о приходе мальчиков и поспешно занял соответствующее положение для приема. Его возлюбленный внук…

Аттила вскричал:

— Ульдин! — и кинулся к нему.

Пока он бежал, в полумраке кибитки произошло нечто ужасное. Лицо вождя изменилось. Лицо его деда, старого вождя Ульдина, изменилось. Это было не морщинистое, хмурое, но честное старческое лицо его деда, а более молодое, с густой бородой — куда более густой, чем обычно у гуннов. Узкие глаза, вздернутый красный нос, а рот, который всегда выдает очень многое, прятался под темной косматой бородой.

Мальчик затормозил перед грубо сколоченным деревянным троном, и тут рот сидевшего на нем расплылся в широкой улыбке. Обнажились и зубы: желтые, кривые, гнилые. Вот только до глаз, узких, настороженных, улыбка так и не добралась.

— Аттила, — пророкотал вождь.

— Руга! — ахнул Аттила

— Хвала Астуру и всем богам на небесам, — продолжал Руга. — ты вернулся.

Аттила молчал, вытаращив глаза.

— Наши римские союзники сообщили нам, что ты… выбрал свой путь, хотя и был важным заложником при дворе императора.

— Ты бы… мой дед сам захотел бы, чтобы я бежал, если б он знал… А мой отец? Где мой отец?

Узкие глаза смотрели холодно.

— Где мой отец Мундзук?

— Не смей повышать на меня голос, мальчик, — сказал Руга спокойно, но с затаенной злобой.

Аттила услышал, что за его спиной откинулось входное полотнище кибитки, и раздались тяжелые шаги: Булгу. Орест, дрожа, притаился у стенки кибитки. Все пошло не так, как надо, и сообразительный мальчик-грек сразу же понял это.

— Мой отец, Мундзук, — повторил Аттила, с трудом оставаясь спокойным и уважительным — Сын Ульдина.

Резко, с той ужасной, беспричинной свирепостью, из-за которой его так боялись, Руга наклонился вперед и прорычал:

— На колени перед моим троном, мальчик, или я прикажу жестоко пороть тебя на повозке всю дорогу отсюда до Такла Макана!

Дрожа даже в глубине своей несгибаемой юной души, Аттила опустился на колени.

Руга продолжал бушевать:

— Стоять передо мной и требовать от меня ответа, вот как? Похоже, при дворе Рима ты растерял все свои хорошие манеры! — Он снова откинулся на спинку трона и прищурился, поглаживая спутанную бороду.

— Мундзук, сын Ульдина! Да. Я тоже сын Ульдина, брат Мундзука.

Аттила, терзаясь, ждал, хотя сердцем уже понял, что его ждет.

— Великий вождь Ульдин, — произнес Руга, — недавно скончался в своей постели от преклонного возраста, и рядом с ним были все его женщины. Через несколько дней Мундзук погиб на охоте — несчастный случай. Одна стрела… — Руга пожал плечами. — Воля богов. Кто мы такие, чтобы спрашивать с них?

Мальчик опустил голову. Его отец, всезнающий, всемогущий бог его мальчишеского мирка. Благородный Мундзук, любимец женщин, приводивший в восхищение мужчин. Его правление этим народом должно было быть долгим и великим. А он, Аттила, даже не сказал ему «прощай» перед его долгим и горьким странствием, не получил от него благословения…

— Он похоронен под прекрасным курганом, — добавил Руга, — в половине дня пути отсюда на восток.

Аттила не шевельнулся — он не мог. Он сильно зажмурился, чтобы не хлынули слезы.

— Теперь ступай.

Мальчик поднялся с колен, стремительно повернувшись, чтобы Руга не увидел брызнувшие из глаз слезы. Он уже дошел до выхода из кибитки, и тут Руга окликнул его:

— Ты сказал, что римляне плохо обращались с тобой?

Мальчик остановился и, не оборачиваясь, ответил:

— Они пытались убить меня.

— Ты лжешь! — взревел Рута, снова вспыхнув от гнева, вскочив с трона и метнувшись вдоль кибитки. Он был человеком крупным, но стремительным. — Они не осмелились бы оскорбить своих союзников — гуннов!

Тут Аттила повернулся, и хотя лицо его было залито слезами, глаза его не дрогнули, глядя в глаза дяди. Он сказал:

— Я не лгу. Они пытались убить меня. Они пытались сделать так, словно меня убили люди Алариха-гота, чтобы вы напали на готов, бывших врагов Рима, а теперь его союзников.

Руга смотрел на него, встряхивая головой, словно пытался прогнать окутавший ее туман недоумения. Он понимал, что мальчик говорит правду. Она горела в его глазах с такой силой, какую не смог бы призвать лжец.

— Эти римляне, — пробормотал он, наконец. — Они мыслят, как гадюки.

— Они и убивают, как гадюки.

Руга снова посмотрел на Аттилу, словно увидев его впервые. Он увидел стремительность и силу и неожиданно восхитился мальчиком так же сильно, как испугался его возвращения и вознегодовал из-за него.

Он положил тяжелую руку на плечо мальчика.

— Ступай, — сказал Руга. — Раздобудь себе новую одежду — сходи к женщинам. А потом поклонись могильному кургану своего отца.

Аттила повернулся и вышел. Орест встревоженно трусил следом.

Руга поманил Булгу.

— Приведи Маната, — велел он.

Через несколько минут в кибитку вошел высокий сухопарый гунн, обнаженный до пояса, с длинными, смазанными маслом волосами и великолепными черными усами. Он не выказал ни удивления, ни смятения, выслушав приказание вождя; поклонился, вышел из кибитки и направился в большой загон, чтобы найти своего коня.

С севера надвигались тяжелые серые тучи, дул сильный ветер. Мальчик ехал верхом на своей белой кобыле, Чагельган, на поиски могильного кургана отца. Ехал он, опустив голову, и даже его кобыла низко опустила голову. Вокруг завывал ветер, потом начался дождь. Они ехали на восток.

Бескрайнюю, лишенную деревьев степь закрывала пелена дождя. Траву прижал порывистый ветер с севера, лошадь и мальчик отворачивались, чтобы хоть немного передохнуть. Через несколько часов дождь поредел, выглянуло размытое солнце. Далеко на плоской линии горизонта мальчик увидел разрыв, и понял, что это и есть курган, под которым погребен его отец.

Он добрался до кургана, спешился и сел на самом верху, скрестив ноги. Он поднял лицо к последним каплям дождя, падавшим с Вечного Синего Неба, широко раскинул руки и разрыдался, и плакал долго.

Вся вторая половина дня ушла у него на то, чтобы добраться назад в лагерь, и вернулся он уже в сумерки. Аттила пошел на реку, чтобы смыть с себя пыль — и скорбь. Река была глубокой и обрывистой, и мальчик, печальный и уставший, неосторожно соскользнул с лошади и сразу оказался на глубине. Вода была холодной, Аттила задохнулся — и вернулся к жизни. Он сдернул с себя одежду, швырнул ее на берег и снова погрузился в воду. Когда он вынырнул, чтобы вдохнуть, мир вокруг потемнел и стал беззвучным, и он слышал только негромкий шорох птиц-перевозчиков, строивших весенние гнезда даже в эти последние светлые мгновенья дня. Строили гнезда, растили птенцов…

Он снова задрожал от холода и скорби и попытался выбраться на берег, крутой и скользкий; мокрый мальчик беспомощно съехал обратно в воду. Аттила поднял глаза и увидел римлянина Аэция. Тот стоял на берегу и безучастно смотрел вниз. Рядом стояла его лошадь. Глаза Аттилы полыхнули гневом, но Аэций не обратил на это внимания. Он встал на колени и протянул руку. Аттила, помявшись, все же схватился за нее, и Аэций вытащил его на берег. Он был сильным. Аэций поднял одежду Аттилы и протянул ему. Аттила быстро оделся: кожаные штаны со шнуровкой, грубошерстная рубашка и меховой жилет с застежкой на поясе. Они не обменялись ни единым словом. Потом Аттила с трудом забрался на свою лошадь — руки и ноги его замерзли, окоченели и мелко дрожали.

Мальчик-римлянин тоже сел верхом на высокую гнедую кобылу, и оба какое-то время сидели и смотрели на темнеющую степь.

Потом Аэций негромко произнес:

— Мой отец умер прошлым летом. Я даже не видел могилы.

Они некоторое время молча смотрели друг на друга, потом Аэций повернул лошадь, и мальчики бок о бок вернулись в лагерь.

Аттиле еще неделю разрешили оплакивать отца, а дальше настал час церемонии. Он понимал, что это скоро произойдет…

Он чистил Чагельган щеткой, когда к нему легким галопом подскакал один из воинов. Он осадил коня и дождался, чтобы первым заговорил наследник Аттила.

Аттила вопросительно вздернул голову.

— Время, — сказал воин. — Ваш дядя-вождь и святые люди так решили.

Мальчик кивнул. Он потрепал Чагельган по боку и в последний раз ласково пошептал ей в ухо.

Настал час церемонии возмужания, Kalpa Olumsik: Смерть Сердца.

То, как люди выстроились по пути к Камню, куда прошествовал мальчик, напомнило Аэцию римские триумфы. Но жесткие песни с непривычной мелодикой, завывания и причитания женщин не имели ничего общего с Римом. А угрюмые жрецы племени, шедшие следом, с обритыми надо лбом и выкрашенными кроваво-красной краской головами, обнаженные до пояса, в юбках с ремнями, на которых висели перья и черепа животных, ничем не напоминали ему высокорожденных патрициев, служивших священниками в христианских церквях Рима. Аттила с бесстрастным лицом вел рядом с собой Чагельган. Мужчине не подобают никакие эмоции, кроме гнева.

Аэций спрашивал, что означает эта церемония, но никто не желал ему объяснить. Лишь его мальчик-раб кареглазый Кадок с тихим голосом, рассказал хоть что-то.

— У многих народов, чтобы стать мужчиной, требуется познать свое сердце. Но чтобы стать мужчиной гунну, необходимо убить свое сердце. Нужно убить что-то, что ты любишь больше всего на свете.

И теперь Аэций, протолкавшись сквозь толпу поющих и завывающих людей, с нарастающим ужасом смотрел, как Аттила ведет свою драгоценную кобылу к большому серому Камню. В последний раз потрепал он ее лоснящиеся белые бока.

Толпа замолкла. В прохладном весеннем воздухе разлилось напряжение, и воцарилась хмурая тишина Все стали участниками церемонии превращения мальчика в мужчину.

Аттила не поднимал глаз. Его лошадь терпеливо стояла рядом. Наконец он протянул руку и выхватил из ножен длинный кривой меч.

Ни секунды не колеблясь, одним быстрым движением он полоснул по терпеливо опущенной шее Чагельган. Ее передние ноги подогнулись, и она упала на колени. В ее больших бархатных глазах застыли ужас, боль и непонимание.

Мальчик снова с силой опустил меч, громко закричав. Глубокая рана на шее лошади сделалась еще глубже; он перерубил ей позвоночник. Лошадь упала в пыль. Мальчик ударял снова, и снова, и снова, выкрикивая слова, которых никто не понимал, и наконец голова полностью отделилась от исполосованной шеи. Аттила положил окровавленный меч на Камень и опустился перед ним на колени. Толпа взорвалась приветственными криками и улюлюканьем.

Двое мужчин племени подхватили стоявшего на коленях мальчика и поставили его на ноги. Они посадили его себе на плечи и полушагом, полубегом понесли обратно по пройденному им пути. Люди кидали им под ноги яркие весенние цветы и набрасывали венки на опущенную голову мальчика.

Теперь он снова принадлежал племени. Теперь он действительно был одним из своего народа, принцем королевской крови и достойным мужчиной.

 

2

Женская кибитка

Вечером устроили грандиозный пир. Мужчины пили, орали и вонзали зубы в жареное мясо восьми разных животных, в том числе и конское. Женщины терпеливо смотрели на выходки своих мужей. Подали крепкий кумыс, сброженный из сладкого кобыльего молока, и все пустились в пляс посреди кибитки, хватая взятых в рабство карликов и заставляя их тоже плясать. Самые дерзкие мужчины рассмешили всех, швыряя карликов туда-сюда, как мешки с сеном. За высоким столом вождя, среди остальных членов королевской семьи, сидел мальчик чуть старше Аттилы, но очень отличающийся от него поведением. Звали его Бледа, и был он братом Аттилы, старше его на два года. Он сидел, тупо ухмыляясь себе под нос, и ел так много, что в конце концов ему пришлось выйти, потому что его тошнило. Вернувшись, он так накинулся на еду, словно голодал много дней. Им с младшим братом не о чем было разговаривать.

Руга не плясал, но зато много орал, жадно лопал и выпил невероятно много кумыса. Аттила послушно сидел рядом, но ел и пил очень мало. Один раз он поднял глаза, ощутив на себе чей-то взгляд, и увидел, что мальчик-римлянин, аккуратно евший баранью ногу, смотрит на него со странным выражением. Внезапно шум в палатке словно отдалился, а синеглазый печальный Аэций оказался рядом. Аттила незаметно кивнул ему. Аэций положил в рот кусочек жареной баранины и так же незаметно кивнул в ответ.

Пир продолжался.

Кто-то сзади наполнил кубок Аттилы, он обернулся и увидел Ореста. Мальчик-раб выдавил улыбку. Аттила оторвал кусок от оленьей лопатки и протянул его мальчику. Кормить рабов на пиру строго запрещалось, но Аттиле было наплевать. Орест взял мясо и с виноватым видом запихал его себе в рот. Потом, стараясь не показать, что жует, он двинулся дальше, наполняя кубки воинов.

Аттила сделал еще глоток кумыса, и ею сгорбленные плечи слегка расслабились. Не все, что он любил, уничтожено.

И тут наступил момент, которого он страшился почти так же сильно, как Смерти Сердца.

Встал Руга и высоко поднял свой кубок. Он качнулся в сторону, но ему тут же с готовностью помогли выпрямиться, и он заорал:

— Сегодня мой племянник Аттила стал мужчиной!

Раздались одобрительные возгласы и крики, некоторые стали бросать вверх куски еды. Бледа швырнул через стол обглоданную оленью кость и попал бы Аттиле в глаз, если бы тот не увернулся. Брат радостно заухал.

— Сегодня он смочил кровью свой меч у Жертвенного Камня! — орал Руга. — Сегодня он доказал, что он мужчина, который с презрением относится даже к собственному сердцу!

Еще больше одобрительных криков.

— А ночью… — Руга сделал драматическую паузу, — сегодня ночью… он впервые идет в Женскую Кибитку!

Тут толпа пирующих оглушительно захлопала в ладоши.

Аттила опустил голову и сделал еще один, большой глоток кумыса. В горле и в животе стало тепло. Это хорошо. Он сделал еще глоток. Он чувствовал, что ему это необходимо.

На середину кибитки кувыркнулась. поразительная фигура в шутовском костюме из меха и перьев, с яркими лентами, повязанными вокруг узла на макушке, и с безумной улыбкой. Это был Маленькая Птичка, сумасшедший шаман гуннов. Он гикал и хохотал, хлопал в ладоши и пел песню о том, как благородный принц Аттила должен пойти и покувыркаться как следует в женской кибитке, потому что теперь он мужчина.

— И ты должен родить много сыновей, потому что их не хватает, — кричал Маленькая Птичка.

Руга зыркнул на него и заерзал на месте, но шаман продолжал дальше.

— Детей должно родиться много, ведь ты знаешь, что еще полно могил ждут, когда их накормят, а мы не хотим, чтобы земля голодала.

Люди неуверенно засмеялись над шуткой шамана — его шутки всегда были странными и тревожащими. Но потом они выпили еще много кумыса, и подбодрили себя выпивкой, и снова стали хохотать над жестокими шутками и песнями. Маленькая Птичка тоже хохотал, хотя не съел ни кусочка и не выпил ни глотка

Женской Кибиткой называлась большая белая круглая юрта, центральный шест в которой был сделан из цельной ели.

Она стояла в центре Женского Поселка — там под строгой охраной содержались все пленные женщины и рабыни. Жены гуннов, разумеется, жили со своими мужьями в собственных кибитках, где им зачастую приходилось тесниться рядом с наложницами и рабынями, выбранными во время войн.

Но Женский Поселок принадлежал исключительно вождю, и только он мог разрешить членам семьи или гостям насладиться его прелестями.

Отдельно от Женской Кибитки жила личная наложница Руги, которую никто не смел трогать или даже смотреть на нее; ее день и ночь ревностно охраняли рабы-кастраты. Но пока, с тех пор, как король почти год назад сел на престол, ни одна из его наложниц или жен до сих пор не забеременела. И считалось очень неразумным касаться этой темы.

Прохладная ночь немного охладила голову Аттилы, и он глубоко втягивал в себя воздух. Мясо и кумыс тяжело давили на желудок, но кровь жарко бурлила в жилах, и он чувствовал: пусть даже он не сможет войти в Женскую Кибитку совсем бесстрашно, все ж таки дрожать так, чтобы это заметили все, он не будет.

Двое огромных вооруженных кастратов, охранявших юрту, ухмылялись и отпускали непристойные замечания, пока расшнуровывали юрту и впускали его внутрь.

Внутри было сумрачно, в центре горел костер, и дым уходил в дыру в потолке. Вокруг центрального шеста лежали груды мехов, а на них — женщины. Некоторые лежали дальше, у стен юрты, они дремали, сплетничали тихими голосами, полировали ногти песчаником, расчесывали и заплетали друг другу волосы. Воздух казался сонным из-за древесного дыма, запаха масла для волос и нежного женского аромата.

Тут же к Аттиле подошли две женщины, обе старше, чем он.

Они улыбнулись и протянули к нему руки. Одна, вероятно, была черкешенкой, со светло-голубыми глазами, очень светлыми волосами и кожей. Вторая была смуглее, наверняка из империи, возможно, откуда-то с востока, с золотыми серьгами в ушах. Она очень бесстыдно потрогала Аттилу. Ее накрашенные ногти заблестели при свете лампы, когда она провела руками по его груди.

Но большинство женщин не походили на нее. Женская Кибитка была не римским борделем, и сам воздух в ней казался тяжким от печали пленных девушек. Многие вспоминали своих утраченных мужей и детей, исчезнувшие деревни и далекую родину. Многие попали сюда по тропам войны и жестокости, и мало кто собирался ласкать нового господина руками с накрашенными ногтями.

Мальчик отошел от накрашенной восточной девушки и черкешенки, чьи лица в смятении вытянулись. Он обошел юрту по кругу, женщины смотрели на него, и в нем росло смущение, но тело его жарко пылало при мысли, что любая — что все эти женщины могут быть его, если он захочет. Вот почему мужчины стремятся стать королями. Да только он понимал, что женщины эти пришли сюда по воле меча.

Наконец его взгляд упал на девушку, скорчившуюся в уголке. Она закуталась в шерстяные покрывала, намотав их на плечи и даже на лицо. Длинные волосы падали на эти тряпки сверху, глаза она опустила. Но вот девушка подняла взгляд, и Аттила увидел в полумраке большие, зачарованные глаза, узкое лицо и вспомнил ту, другую девушку много месяцев назад.

Он прикоснулся к ней, она медленно поднялась, и покрывала соскользнули.

Другие женщины столпились вокруг, воркуя и хихикая, а восточная женщина с накрашенными ногтями уже манила их на покрытое мехом ложе. Было принято, чтобы мужчина получал удовольствие с выбранной им женщиной, а остальные женщины стояли вокруг и хвалили его, чтобы их глаза сияли притворным сладострастием, вызванным единственным отчаянным желанием: чтобы их перевели из одной кибитки в другую: из общей Женской Кибитки в одну из личных, где живут жены и наложницы.

Аттила вспыхнул, несмотря на выпитый им кумыс. Подобная открытость претила ему. Он покачал головой остальным женщинам, взял девушку за бледную руку, увел ее за одну из занавесок, за которыми они спали, и задернул занавеску.

Остальные женщины вернулись на свои ложа и снова стали ждать. Они проведут всю жизнь в ожидании, а потом совсем состарятся, и их продадут, как домашних рабынь, по цене меньше, чем за мертвую лошадь.

Аттила снял с девушки рубашку и долго рассматривал ее тело. Она тоже решительно и молча смотрела на него. Наконец он толкнул ее на ложе и начал целовать. Потом замер, приподнял голову и снова взглянул на девушку. Все еще в благоговейном трепете от всего приключения в Женской Кибитке, Аттила вдруг начал мямлить, что им совсем не обязательно… делать все… если она не… и ему очень жаль…

Она притянула его к себе. Он удивился и пришел в восторг, когда она страстно поцеловала его. Потом девушка положила руки ему на грудь и сильно оттолкнула его.

— Что такое? — ошеломленно спросил Аттила, садясь.

Она мягко засмеялась.

— Нам совсем не обязательно… делать все… мне очень жаль… — передразнила она.

Потом наклонилась к нему и начала развязывать шнуровку на его рубашке.

— С чего ты взял, что я не хочу? — спросила она, выгнув брови. Стянула рубашку через голову и села верхом на обнаженную грудь Аттилы. — Иногда мне это тоже нравится.

Мальчик, открыв рот, уставился на нее. Тогда она накрыла его рот своим, и он больше ни о чем не думал.

***

Теперь у Аттилы была своя кибитка и девушка, согревавшая ему ложе.

— Скоро опять начнем набеги, — заявил Руга, крепко хлопнув его по спине. — Надеюсь, ты привезешь мне взамен этой еще десяток шлюх. Она была лакомым кусочком мяса.

Мальчик вежливо улыбнулся.

 

3

Чанат

Почти через месяц одинокий всадник, обнаженный до пояса, с длинными, смазанными маслом волосами и роскошными усами, подъехал к Равенне. Сначала стражники перегородили ему путь, но когда он сообщил, кто он такой, они неохотно разрешили ему проехать, правда, в сопровождении вооруженного эскорта.

Наконец, после того, как у него отобрали коня, тщательно обыскали — оружия у него не было — и обязали приличия ради накинуть белый плащ на жилистые плечи, его допустили к императору Рима.

Сестра императора тоже присутствовала. Женщина, и сидит на собственном троне, будто ровня мужчине! Эти римляне, с отвращением подумал воин.

Он стоял, скрестив на груди руки, и, вместо того, чтобы почтительно опустить глаза к мозаичному полу, смел смотреть прямо в Божественное лицо императора Гонория.

Эти варвары, с отвращением подумал император.

— Asia konusma Khlatina, — произнес воин. — Sizmeli konusmat Ioung.

Началось крайне неаристократическое смятение — управляющие заметались по дворцу в поисках переводчика, понимающего отталкивающий язык гуннов. А в большой, тускло освещенной Палате Императорских Аудиенций воцарилась неловкая тишина. Гонец не отрывал взгляда от лица императора. Это было невыносимо. Гонорий уставился на свои колени. Его сестра холодно смотрела в лицо посланника гуннов. Его дерзкие раскосые глаза неприятно напоминали ей другого, более юного жителя степей.

Наконец переводчика нашли. Он явился в Палату с откровенно испуганным видом и встал, дрожа, за спиной воина-гунна, ожидая, когда тот заговорит. Воин повторил свои слова, и вид у несчастного переводчика сделался еще более потрясенным — незавидная участь переводить подобные оскорбительные вещи ледяному Императорскому Трону.

— Asia konusma Khlatina, — произнес воин. — Sizmeli konusmat Ioung.

Переводчик, заикаясь, сказал:

— Он говорит: «Я не говорю на латыни. Вы должны говорить на языке гуннов».

— Мы уже догадались, что он невежествен в изучении языков, — отрезала Галла Пласидия.

Император беспокойно покосился на сестру, снова повернулся к гонцу и через переводчика приветствовал его.

— Также, — добавила Галла, — наши приветствия вашему королю, благородному Руге.

Воин в ответ приветствий не передал. Опять воцарилась тишина, опять повисло смущение, мучительное, казалось, для всех, кроме воина.

В конце концов принцесса Галла Пласидия сказала переводчику:

— Как по-твоему, ты можешь побеспокоить его вопросом, чего ради он осчастливил нас своим милостивым появлением, причем именно сегодня? Что-то я плохо представляю себе, что он проехал весь путь из Бог знает какой отдаленной необузданной тьмы, просто чтобы сообщить нам, что не знает латыни.

Трясясь еще сильнее, чем раньше, переводчик обратился к гунну.

Воин остался невозмутим. Помолчав еще немного, он заявил:

— Меня зовут Чанат, сын Суботая.

Галла вскинула брови.

— Боюсь, я не имела удовольствия знать вашего отца.

Чанат проигнорировал ее сарказм.

— Я прибыл с известием от моего короля.

Император вздрогнул. Его сестра сжала губы, ставшие еще бескровнее, чем обычно, но промолчала.

— Одну луну назад, — продолжал Чанат, — племянник короля, Аттила, сын Мундзука, вернулся домой, в лагерь гуннов за горами Харвад.

Тишина.

— Он сказал нам, что бежал, хотя был заложником в этой стране, потому что вы, римляне, замышляли убить его.

— Он лжет! — вскричала Галла Пласидия.

С большой неохотой Чанат решил, что, раз женщина обращается к нему, он тоже должен обращаться к ней. Эти римляне…

— Он принц королевской крови, — холодно возразил Чанат. — Он не лжет.

Ледяной взгляд Галлы Пласидии и раскосые глаза гунна надолго впились друг в друга в огромном, хрупком пространстве Палаты Аудиенций. Первой отвернулась Галла.

— Впредь во все луны, и годы, и поколения, — докончил воин, обращаясь к Гонорию, — народ гуннов никогда больше не станет союзником Рима.

Император оторвал взгляд от колен — все это время он смотрел на свои собственные сплетавшиеся и расплетавшиеся потные пальцы.

— Вы собираетесь напасть на нас?

Галла негодующе поморщилась.

Чанат остался неподвижным.

— Я сказал то, что сказал.

Гонорий снова посмотрел на свои пальцы, подумал, что они ужасно похожи на личинки, и пронзительно выкрикнул:

— Я могу приказать убить тебя!

Галла уже хотела дать знак управляющему, чтобы тот подошел и сопроводил их к выходу, потому что аудиенция определенно подошла к концу, как вдруг воин снова заговорил:

— Все, что ты можешь сделать со мной, — он широко улыбался, словно это была шутка, — не будет столь ужасно, как то, что сделает со мной мой господин и повелитель, если я подведу его.

Гонорий, приоткрыв свой маленький ротик, уставился на жуткого варвара. Потом с громким и пронзительным криком он вскочил с трона, сбежал со ступенек и кинулся в свои покои, подхватив подол, чтобы его костлявые ноги не запутались в нем. Сестра встала и поспешила следом за ним.

Как только они ушли, Чанат рванул изящную брошь, скреплявшую на плечах белый шелковый плащ. Плащ соскользнул с его мускулистого золотистого торса и с шелестом упал на пол. Чанат повернулся, наступил на плащ и вышел из Палаты Императорских Аудиенций.

У городских ворот ему вернули коня. Он проверил упряжь и убедился, что не исчезла ни единая золотая монета, украшавшая ее. Чанат на прекрасном латинском языке похвалил стражей за их честность, вскочил в седло и направился к гати через болота Равенны — и домой.

* * *

Аттила и Аэций все чаще и чаще охотились вместе и брали с собой своих рабов, Ореста и Кадока, и в конце концов гунны стали называть их просто «четверка».

Они бесконечно соревновались: в борьбе и фехтовании, в метании копья и аркана, или играли в старинную игру гуннов, которая называлась piilii, заключавшуюся в бешеной скачке за надутым воздухом мочевым пузырем свиньи. Они преклонялись перед Чанатом, величайшим и самым свирепым воином среди гуннов, но тот сказал, что восхищаться следует мудростью, а не силой.

— Мудрость, — фыркнул Аттила — Нет уж, мне подавай силу.

Чанат покачал головой, а потом заговорил. Как ни странно, говорил он о Маленькой Птичке, хотя Аттила даже не упомянул сумасшедшего шамана.

Аэций остановился послушать. Его темно-синие глаза на изящном лице смотрели печально. Он тоже интересовался Маленькой Птичкой, этот высокорожденный римский мальчик, воспитанный на серьезных учениях Сенеки и Эпиктета, а также на доктринах христианской церкви и всех ее красивых словах о мудрости провидения и бесконечной доброте мира В глубине сердца он знал, что слова и песни Маленькой Птички пугали его сильнее, чем что-либо еще.

— В мире много людей, которых считают мудрыми, — медленно начал Чанат, — но мы, гунны, знаем, что мудрец лишь Маленькая Птичка, несмотря на свое сумасшествие. Он мудр, ибо его безумие даровано ему богами. Лишь он один советовался с богами. Он девять зим и девять лет просидел на вершине горы в священных горах Алтая и съедал всего лишь крупинку риса в день, а больше ничего. Вместо воды он слизывал снежинки, падавшие ему на губы. И за девять долгих лет он ни разу не открыл глаз, чтобы посмотреть на мир, наделенный чувствами, а следовал лишь богам и неизвестным силам там, за занавесом мира. А когда вернулся, то принес с собой не весть об утешении.

Мальчики ждали.

— Он вернулся от них, от тех созданий с ястребиными головами и орлиными глазами, что отбрасывают на землю тени больше, чем горы, тех, кто создал медвежий коготь и клык вепря — это восхищало его. И с тех пор Маленькая Птичка лишь танцует, или поет бессмысленные песни, или разговаривает со своим единственным другом — ветром. Он с восторгом насмехается над теми, кто говорит мудрые, серьезные слова о небесной справедливости, о высоком долге и назначении человека. Ибо — говорит он — мы, люди, всего лишь праздная шутка Бога.

Аэций боялся Маленькой Птички. Во всяком случае, он боялся безумных слов, что говорил и пел Маленькая Птичка. И знал, что его друг Аттила тоже напуган.

 

4

Четверка

Как-то утром Аттила собирался поехать верхом с Орестом — на низкорослых большеголовых лошадках гуннов, но тут в лагерь вернулись Аэций и его темноглазый мальчик-раб.

— Ты уже поохотился?

Римлянин вытащил из заплечного мешка утку.

Аттила фыркнул.

— День пути, и мы среди вепрей. На северо-востоке лежит долина, заросшая лесом. Мы в ней переночуем, а утром будем охотиться. Но, — тут он щелкнул по колчану, висевшему на плече римлянина, — нам потребуются не детские лук и стрелы.

Аэций посмотрел вниз и увидел, что к лошадке Аттилы приторочено тяжелое копье. Не говоря ни слова, он отъехал и через несколько минут вернулся с длинным ясеневым копьем.

Сразу за длинным заостренным наконечником копья была насажена толстая железная распорка: копье на вепря, чтобы остановить бешеную атаку зверя. Все знали, что вепрь, получивший удар в бок обычным копьем, запросто мог и дальше с визгом мчаться вперед, и распарывал брюхо лошади своими шестидюймовыми клыками даже в предсмертной агонии.

Аттила прищурился, когда римлянин подошел к нему со своим верным рабом.

— Вперед, — бросил он Оресту. — Пусть догонит нас.

Ударил пятками лошадку и пустил ее в галоп по ярким зеленым равнинам свободной и бескрайней степи. К концу дня, после безостановочной скачки, четверо мальчиков, добравшихся до края лесистой долины, обессилели, но ни один этого не показал. Разбивая в тени деревьев лагерь, таская хворост и разжигая уютный костер, они почти не разговаривали.

— Ты, мальчик, — бросил Аттила рабу Аэция, — принеси-ка еще хворосту, чтобы хватило на ночь.

Кадок побежал исполнять приказ.

Аттила кивнул.

— А он хорош.

— Он очень хороший, — подтвердил Аэций.

— Откуда?

— Он кельт — из Британии.

— А-а. Когда-то они были хорошими воинами.

— Они и сейчас хорошие воины.

— И язык гуннов понимает.

— Он понимает язык гуннов, латынь, кельтский, язык саксов, галльский и немного язык готов и говорит на них.

— Образованный для раба.

— Он не всегда был рабом.

Мальчики немного посмотрели в огонь, думая, в чем бы еще посостязаться. Потом Аттила сказал:

— На, попробуй вот это. — И протянул кожаную фляжку.

— Что это? — с подозрением спросил Аэций.

— Что-то вроде сброженного овечьего молока

— Не кумыс?

Аттила помотал головой.

— Нет, от этого не опьянеешь. Просто овечье молоко, скисшее. Хорошо освежает в жаркую погоду.

Аэций осторожно поднес фляжку к губам и попробовал. В следующий миг он откинул фляжку и выплюнул все в зашипевший костер.

Аттила разразился хохотом и забрал фляжку.

Аэций с отвращением вытер губы.

— Что, во имя Гадеса, это такое?

Аттила широко ухмылялся.

— Мы называем yogkhurt.

— Yogkhurt, — повторил Аэций еще более гортанно.

Аттила кивнул.

Аэций тряхнул головой.

— На слух так же паршиво, как и на вкус

На следующий день они пошли искать вепря. След нашелся быстро — предательские отпечатки копыт — но мальчики потеряли его в густых зарослях, куда не могли пройти лошади. Позже у поваленного дерева они нашли что-то, похожее на логово. Аттила спешился и негромко присвистнул, пригнувшись около ствола и водя пальцами по коре.

— Что там?

— Царапины. Глубокие. — Он ухмыльнулся. — Здоровый.

Поехали дальше.

— Он где-то залег, — крикнул Аттила. — Нужно его спугнуть.

— Я чувствую запах, — сказал Кадок.

Аттила повернулся и уставился на мальчика.

— В вашей стране не только постоянные дожди, но и вепри есть?

Мальчик кивнул.

— Полно вепрей. Осенью, в буковых лесах, мы…

Вепрь с визгом выскочил из ниоткуда. Когда Аттила смотрел на огромную щетинистую спину зверя, с пыхтеньем несущегося на них, у него в мозгу мелькнуло: это мать, мы оказались слишком близко к выводку. Нет в природе свирепости страшнее, чем свирепость матери, защищающей детей. Потом он заметил величину вепря, длину клыков — восемь дюймов? Девять? и услышал грохот маленьких копыт, несущих на себе вес в четыре сотни фунтов, а то и больше.

А потом в его ушах зазвенел более страшный звук — крик его лошади. Аттила лежал лицом вниз на земле, рот его был полон прошлогодних листьев, а на его ногах билась в агонии лошадь, которой вепрь распорол брюхо молниеносным ударом своих жутких клыков.

Остальные трое мальчиков мгновенно спешились, и Аэций отчаянно пытался выдернуть копье из перевязи. В любой момент вепрю могло надоесть терзать лошадиные внутренности, и тогда он обратит свои маленькие глазки-бусинки и чудовищные клыки на них. Или на четвертого мальчика, беспомощно прижатого умирающей лошадью. Если вепрь обойдет лошадь кругом и набросится на Аттилу, мальчик умрет в мгновенье ока.

Вепрь замер, и в тишине, повисшей на поляне, слышался только хрип умирающей лошади. Вепрь поднял массивную голову. Аэций подумал, что он весит четыреста пятьдесят, а то и все пятьсот фунтов. Это был самый большой вепрь, какого он когда-либо видел; больше, чем любой из бывших на арене, или в лесах Силестрии — да где угодно. Вонь от него, заполнившая всю лесную поляну, была густой, мерзкой, мускусной, а страшные желтоватые клыки, с которых капала кровь и свисали кишки распотрошенной лошади — дюймов девяти длиной, а то и больше.

Вепрь смотрел на них, и его бока вздымались и опадали. Он никуда не спешил и ничего не боялся. Потом он почуял какое-то движение рядом с собой и снова испугался — и запылал бешенством. Он повернулся, чтобы еще раз пронзить клыками лошадь — но это была не лошадь, это было что-то другое.

Принюхиваясь, вепрь галопом помчался туда, где, беспомощно извиваясь, лежал в прошлогодней листве пойманный в ловушку Аттила, нагнул голову и рванулся к мальчику.

Раб-кельт двигался так же быстро, как лесной зверь. Он поскользнулся на внутренностях лошади, перелез через ее распоротое брюхо и вонзил меч в бок вепря как раз в тот момент, когда зверь первым ударом клыков располосовал спину Аттилы. Лезвие вонзилось не глубже, чем на дюйм, но этого хватило. Вепрь повернулся, бешено завизжав, и устремился к Кадоку. Но Кадок соскользнул с мертвой лошади, и разъяренный вепрь снова вонзил клыки в мертвую плоть. И тут же ощутил более глубокую, более страшную рану в спине — что-то пронзило его грубую щетинистую шкуру. Зверь резко крутанулся на аккуратных маленьких копытах и увидел Аэция. Мальчик-римлянин выдернул копье и прижался спиной к старому буку. Нижнюю часть древка он воткнул между корнями дерева, потому что вепрь такой величины мог смахнуть в сторону взрослого человека с копьем, как паутину, если тот не закрепится в земле, как корни дуба.

Краем глаза Аэций заметил, что Кадок снова взобрался на лошадь и собирается ударить вепря сзади.

— Нет, Кадок! — закричал он. — Пусть он кинется на меня!

Вепрь смотрел на Аэция, но не слышал человеческих криков — в ушах у него грохотала только его кровь. И он кинулся.

Тонкое ясеневое копье разломилось пополам, как хворостина — такова сила удара пятисотфунтовой туши, и Аэций едва успел метнуться в сторону. Но в своем бешеном рывке вепрь насадил себя грудью на острие копья. Распорка проникла в легкие зверя, убивая его. Вепрь откатился назад с отчаянным визгом и упал набок, полосуя невидимых противников. Яркая легочная кровь хлестала из пасти. Он попытался подняться, но задние ноги подогнулись, хотя передние еще крепко стояли в мягкой лесной почве.

Аэций с трудом поднялся, испуганный и дрожащий, и увидел двух мальчиков — двух рабов, знакомых с плетью и цепями своих господ — которые с двух сторон подползали к умирающему вепрю с ножами в руках. Аэций закричал:

— Нет! — вепрь умирал, но даже в эти последние мгновенья он мог повернуть свою огромную голову и разорвать человека пополам. Но оба мальчика-раба впервые в жизни ослушались приказа господина, подползая все ближе и старательно увертываясь от окровавленной мотающейся головы.

Они, как по команде, метнулись вперед и вонзили свои ножи в тушу зверя. Нож Кадока глубоко вонзился в мускулистую шею, а нож Ореста попал между ребер. Вепрь все же мотнул головой, ударил Кадока и отбросил его на подстилку из листьев, к счастью, не задев клыками. Безоглядная свирепость вытекала из него вместе с кровью. Вот пропитавшиеся кровью бока поднялись, потом еще раз. И он сдох.

Аэций набрался решимости и, отворачиваясь от зловония, исходившего из распоротого брюха лошади, схватил ее за задние ноги, чтобы стащить с упавшего мальчика Он крикнул рабам, чтобы те помогли ему, но тут раздался крик с другой стороны лошади, и оттуда появился Аттила. Он сумел выбраться сам, и хотя он держался за бедро, где растянул сухожилие, хотя его рубашка на спине промокла от крови, лившейся из раны, нанесенной клыками вепря, все же он легко отделался и пока еще был полон возбуждения от опасности и почти не чувствовал боли.

В один миг настроение мальчиков изменилось, и они пустились в пляску на этой лесной поляне, как четверо равных. Они хлопали друг друга по рукам и плечам, молотили кулаками воздух и улюлюкали, как самые варварские племена в Скифии. Они скакали вокруг огромной окровавленной туши убитого вепря и орали, хватали мечи и сломанные копья и, словно исполняя ритуал, снова и снова вонзали их в зверя. Они вызывали на бой лютую душу вепря и даже богов, создавших такого кровавого и ужасного зверя и с улыбкой пустивших его на землю, чтобы он стал для людей источником страха и мучений. Они перемазались кровью вепря, потом смешали кровь с влажной лесной землей и намазались этим, и завывали в высокое синее небо, проглядывающее сквозь шелестящую зеленую весеннюю листву. Смешались четыре разных языка — греческий и кельтский, латинский и гуннский, но все они кричали одно и то же, это было одно и тот же кровавое вызывающее ликование, торжество жизни над смертью.

Наконец, обессилев, они упали на землю, и потихоньку восстановили дыхание, и самообладание, и вспомнили о разнице в положении. Жаркая кровь успокаивалась, напряженные руки и ноги расслаблялись, и они даже прочитали молитвы — каждый из них. Они молились духу вепря и просили у него прощения; они молились тем безымянным духам, что создали вепря, что гнули и лепили в своих железных руках его кривой позвоночник, и покрыли его жесткой щетиной, и сделали его копыта, и придали форму его ужасным клыкам.

Аттила велел обоим рабам разжечь костер и начал резать вепря, рассекая толстую шкуру, чтобы добраться до темно-розового мяса на мясистых ляжках. Они насадили мясо на прутья и поджарили их на костре. Несмотря на величину вепря, четверо умирающих с голода мальчиков сумели проделать в туше изрядные бреши прежде, чем упали на землю, не в состоянии больше проглотить ни кусочка, и уснули.

Проснулись они, когда начало темнеть. Мальчики согрелись, разжигая костер, поджаривая еще мясо, хотя ни один из них не мог больше есть, и по очереди пытаясь разрубить крепкую шею вепря. Тяжелая работа — делать это легкими мечами, и каждый из четверых вымотался до предела.

— Но мы же не можем оставить его здесь, — сказал Орест, — Нам никогда не поверят.

Странно, но он, как и Кадок, теперь считал себя вправе высказываться раньше, чем господин ему позволит. Но здесь четверка чувствовала себя куда свободнее, чем в лагере или при дворе.

Аттила кивнул.

— Мясо все равно пропадет. А вот голову нужно забрать.

Целый час они рубили и резали шкуру, мышцы, сухожилия и кости, но все-таки отделили голову от туши. Потом долго спорили о том, как доставить ее в лагерь, потому что голова сама по себе весила фунтов двести. Наконец решили смастерить что-то вроде салазок из толстых ореховых ветвей, перетащить на них голову вепря, привязать для надежности прутьями и волочь салазки в лагерь гуннов, меняя лошадок каждый час

— Мы станем героями! — возбужденно воскликнул Орест.

— Предметом зависти каждого мужчины, — добавил Кадок.

— И мечтой каждой женщины, — хихикнул Аттила.

Остальные трое смутились.

Аттила ухмыльнулся.

— Как, ни один из вас не делал этого? С женщиной?

Оба мальчика-раба густо покраснели. Аэций мотнул головой.

Аттила ухмыльнулся еще шире.

— Так-так. — Здорово чувствовать себя могущественным. Ему это нравилось. Помолчав немного, он спросил: — Ты скучаешь по дому?

Аэций поднял глаза и понял, что Аттила обращается к нему.

— Тоскуешь по Риму?

У Аэция вытянулось лицо.

— Я скучаю по Италии, — признался он. — Рим — это…

— Рим — это помойка, — отрезал Аттила.

— И ты оттуда сбежал.

— И я оттуда сбежал. Не обижайся, но… ваши солдаты никуда не годятся. Большинство.

Некоторое время оба мальчика настороженно смотрели друг на друга, потом Аттила засмеялся. Но не Аэций.

— А вы, — сказал Аттила, приподнявшись на локте и царственно махнув обоим рабам, — вы оба. В тот же миг, как вернемся в лагерь, будете свободными и можете уходить, нагрузившись золотом.

Они уставились на него. Орест промямлил:

— Но… но мне некуда идти.

Тогда Аттила спросил, на этот раз вполне серьезно:

— Ты хочешь остаться, грек? Остаться с ужасными гуннами, которые едят сырое мясо, у которых нет бань и которые не желают склоняться перед кротким умирающим и воскресающим богом христиан?

Орест уставился в землю.

— Если хочешь — оставайся, — сказал Аттила. — Но не рабом.

Аэций сидел, скрестив ноги, напротив Аттилы, как всегда настороженный и внимательный. Он думал, как по-королевски ведет себя этот мальчик, вынося решения, милостиво даруя свободу и золото направо и налево с царственной беспечностью и пышностью.

— А ты, — сказал Аттила, поворачиваясь к Кадоку, — ты тоже будешь свободен. Ты почти спас мне жизнь.

— Я спас тебе жизнь, — негодующе выпалил Кадок.

Аттила впился взглядом в темноглазого раба, и Аэций подумал, не впадет ли он от такой дерзости в ярость, как его вспыльчивый дядя. Но Аттила засмеялся, и все облегченно вздохнули. Никому не хотелось видеть, как он гневается.

— Очень хорошо, — сказал он. — Ты действительно спас мне жизнь. И мой дядя даст тебе в благодарность столько золота, что ты не сможешь выйти из лагеря!

Чтобы тащить свинцовую тяжесть головы вепря на самодельных салазках из ореховых сучьев, потребовались две лошадки.

Двое мальчиков ехали верхом, двое шли пешком, меняясь примерно через час. Трое пытались настоять, чтобы Аттила с разорванным сухожилием и раной в спине ехал верхом все время, но он наотрез отказался и честно шел пешком, как и остальные.

Это был тяжелый переход, и до лагеря гуннов они добрались только к следующей ночи, так что их встречали и приветствовали лишь несколько часовых.

Но на следующее утро, когда заспанные люди выбрались из своих кибиток, в центре лагеря, на повозке с высокими колесами, чтобы подчеркнуть величину, красовалась чудовищная голова вепря, такая огромная, какой ни один мужчина, ни одна женщина из этого народа никогда не видели.

Под повозкой лежали четверо измученных, грязных мальчишек, сбившихся в кучку под грудой грубошерстных попон.

Люди собирались вокруг, пораженно ахали, самые храбрые трогали голову и даже постукивали по торчавшим из окровавленной пасти клыкам. И переговаривались.

Мальчики проснулись от шума, выбрались из-под повозки и осмотрелись. Когда они поняли, что происходит, начали ухмыляться; их хлопали по спинам и плечам, а они соглашались, что да, это был потрясающий и невероятно опасный подвиг. Они убили Чудовищного Вепря из Северных Лесов и притащили его, во всяком случае, голову, домой, чтобы люди увидели ее собственными недоверчивыми глазами.

Двое крепких мужчин племени подняли Аттилу в воздух, посадили себе на плечи и пошли по кругу, а женщины пели и восхваляли его великий подвиг. И другие мужчины убивали вепрей, пели они, но Аттила убил Короля Вепрей. Яркое солнце светит из отважных глаз принца Аттилы. И нет в стране воина, равного принцу Аттиле.

Некоторые женщины выкрикивали непристойности, говорили, что будут счастливы родить от него сына, лишь бы он посетил их кибитку…

Аттила ухмылялся, и махал рукой, и упивался всем этим, совершенно забыв о раненой спине и больном бедре. Остальные трое старались казаться не очень обиженными: их вклад в смерть вепря остался полностью незамеченным, все похвалы достались принцу гуннов. И тут все прекратилось, пение замерло, и над толпой повисла зловещая тишина.

Перед ними стоял Руга со своим личным стражником.

Он не пел и не восторгался великим достижением племянника Он не называл его убийцей Короля Вепрей и не заявлял, что из его отважных глаз ярко светит солнце. Он угрюмо стоял перед ними с мрачным лицом, скрестив на груди могучие руки, и молчал.

Аттила соскользнул с плеч мужчин, поморщился, наступив на больную ногу, и подошел к дяде.

— Мы убили вепря, — сказал он, махнув рукой как можно небрежнее.

Руга кивнул.

— Вижу.

— И рабы, и римлянин, они его тоже убивали. По правде говоря, они спасли мне жизнь. Теперь на мне долг Королевской Крови Ульдина, и я даровал им свободу.

Руга долго молчал. Потом повторил медленно и тихо:

— Ты даровал им свободу?

Аттила нерешительно кивнул, отведя взгляд в сторону.

— То есть… — Голос его ослаб и замер. Он уже понял, что совершил ошибку.

Голос Руги загремел над лагерем, и ближайшие черные кибитки задрожали под его напором. Он гремел, шагая навстречу мальчику.

— Не твое право даровать рабу свободу! Это право короля! — Он размахнулся и кулаком сбил Аттилу с ног. — Или ты считаешь, что равен королю? Так, мальчишка? — Он поставил обутую в войлочный башмак ногу на грудь Аттиле, вышибив из него дух, и снова загремел: — Это так? Победитель вепрей! Выскочка! Щенок недоделанный!

Пылкий дух Аттилы сник под праведным гневом дяди, и мальчик уткнулся лицом в пыль.

Тут Руга посмотрел на мальчика-римлянина, и люди ахнули. Некоторые заметили, что сделал Аэций, увидел это и бородатый король с ястребиным взором. Почти против воли Аэций, увидев, как Аттилу сбили с ног, шагнул вперед и потянулся за мечом.

Миленькая Птичка тоже увидел это своими яркими, как у птицы, глазками, и решил, что это забавно.

— Белый мальчик вытащил меч, папа! Белый мальчик вытащил меч!

— Заткнись, безумец, — прорычал Руга, отталкивая пляшущего дурачка. — Ты говоришь чепуху.

— Все чепуха, — сердито ответил Маленькая Птичка и сел в пыль.

Руга вперил пылающий взгляд в Аэция.

— Подходишь ко мне с оружием, вот как, мальчишки? — пророкотал он.

Аэций споткнулся и остановился, но назад не отошел.

Он сказал тихо, так что услышали его только те, кто стоял совсем близко:

— Не бей его.

— Ты приказываешь мне, мальчишка? Дни, когда гунны слушались приказов римлян, давно прошли. И если б я решил назначить тебе наказание за все то зло, что твой народ причинил этому мальчику, этому принцу королевской крови — несмотря на всю его дерзость — я бы приказал трижды содрать с тебя шкуру и бросил бы твое окровавленное тело на муравейник в степи, чтобы его объели начисто, до костей! Отличная смерть для такого высокорожденного, как ты, а? А?! Ответь мне, мальчишка!

Но Аэций больше ничего не сказал. Он сделал единственный шаг назад, опустил руки и потупил взор.

Люди смотрели на все это настороженно, опасаясь, что гнев короля обрушится и на них.

Он был один, а их — тысячи, десятки тысяч, и все-таки воля Руги, как воля любого вождя гуннов, а возможно, и всех вождей всех народов, была такой же реальной и могущественной, как железный прут, опускающийся на спину, и противостоять ей могли лишь самые сильные духом.

Руга отошел от Аттилы и злобно посмотрел на толпу. Никто не решился взглянуть ему в глаза. Тогда он показал на распростертого на земле племянника и приказал стражам:

— Взять его и его драгоценного римского дружка и привязать их к повозке в степи. Оба раба — а они по-прежнему рабы — отныне будут прислуживать в моей кибитке. И горе вам, — крикнул он Оресту и Кадоку, смотревшим на него широко распахнутыми глазами, — если вы прольете хоть каплю кумыса, когда будете наполнять мой королевский кубок, понятно?

Руга повернулся и пошел в свой богато убранный шатер, а потрясенные люди медленно разошлись. Оба раба нерешительно поплелись за Ругой.

А обоих мальчиков, римлянина и гунна, повел из лагеря отряд копейщиков. Они прошли три мили по выжженной степи до повозки без бортов, стоявшей по колеса в высокой траве. Там мальчиков раздели донага и привязали лицами вверх к повозке; прочно привязали даже шеи и головы, чтобы они не смогли отвернуться от солнца. И оставили их там, чтобы они поджаривались днем и замерзали ночью.

— Ну вот, — дружелюбно сказал Аттила, когда стражи ускакали прочь и мальчики остались в обществе лишь шелестящего ветра и палящего солнца.

— Ну вот, — отозвался Аэций.

— Вот это мы попали.

— Действительно.

— Пить хочешь?

— Конечно, я хочу пить. Может, у тебя есть вода?

Наступило молчание. А потом, по неизвестной причине — может, от пережитого страха и перспективы провести мучительные день и ночь — мальчики расхохотались.

Они хохотали истерически, до тех пор, пока по щекам не потекли слезы.

Аттила взмолился:

— Хватит, хватит, нам нужно беречь воду! — но от этого они расхохотались еще сильнее.

Наконец смех затих, слезы на щеках высохли, и мальчики замолчали.

Солнце палило. Они зажмурились, но красные и оранжевые пятна проникали и под закрытые веки. Губы пересохли и потрескались, щеки и лоб сгорели.

— Не открывай рот, — посоветовал Аттила. — Дыши через нос

— Знаю я, — буркнул Аэций.

— Мы переживем и это.

— Чертовски верно!

Ближе к сумеркам они услышали шорох в высокой траве, довольно близко. На миг мальчики поверили, что это стражи пришли их освободить, потому что Руга смягчился. Но нет, Руга не смягчался никогда.

— Что это? — прохрипел Аэций, глотка которого уже напоминала шершавую акулью кожу.

Аттила принюхался, и внутри у него все сжалось от ужаса.

— Золотистые шакалы, — шепнул он. — Целая стая.

Римлянин выругался — Аттила услышал это от него впервые — и спросил:

— А наверх они забраться смогут?

Аттила попытался помотать головой, но это у него, конечно же, не получилось.

— Не думаю, — ответил он, — Если полезут, кричи громче.

Сумерки опустились на бескрайнюю пустынную степь.

Мальчики лежали в напряженном молчании, прислушиваясь и принюхиваясь к острому жарком запаху золотистых шакалов, шныряющих у колес повозки.

А те поднимали влажные носы и принюхивались к теплому, соленому аромату сожженной солнцем человеческой плоти.

Хотя мальчики не могли поднять или повернуть жестоко привязанные головы, они понимали, что шакалы находятся прямо под ними, из их узких, сильных пастей капает слюна, заливая высокую траву.

И оба представляли одно и то же: как острые белые зубы этих тварей вгрызаются в их животы и отрывают кожу, как они погружают длинные морды во внутренности и пожирают вкусную, окровавленную печень и селезенку, а они, мальчики, еще лежат здесь, еще живые… Или шакалы принюхиваются ниже и вгрызаются в их обнаженные, обгоревшие…

Был ли это просто порыв теплого ветра или действительно шакал, поставивший передние лапы на повозку и обдавший его жарким песьим дыханием, Аттила так и не понял, но с внезапной настойчивостью скомандовал:

— А теперь — кричи!

И мальчики дико закричали, так громко, как позволяли им сожженные, воспалившиеся глотки. Замолчав, они услышали вдалеке визг и вой шакалов, улпетывавших от них по высокому ковылю.

Но они обязательно вернутся.

И все долгие ночные часы Аттила и Аэций, лежавшие рядом, отпугивали шакалов паническими хриплыми воплями.

Через какое-то время шакалы обязательно поймут, что мальчики могут только кричать, и тогда… Но они этого так и не поняли…

Налетели мухи и комары, кусая мальчиков с ног до головы. Из травы вылетали мотыльки, чтобы выпить соленый пот с их кожи. К рассвету оба мальчика так сильно дрожали — ночи в степи холодные — что их зубы стучали, как будто стрекочут две огромные цикады. Но они выжили. Скоро рассветет, и придут воины, отвяжут их, перекинут их, полуобморочных, через лошадиные спины и отвезут обратно в лагерь.

Когда первые серые лучи рассвета омыли с востока степь, Аттила пребывал в мучительном, страшном забытьи, и ему показалось, что знакомый голос произносит во сне:

— Только не говори мне, что ты опять попал в беду. Во сне же мальчик открыл глаза, всмотрелся в расплывающееся знакомое лицо и прохрипел:

— Только не говори мне, что ты проделал весь этот путь, чтобы повидаться со мной.

Перевернутое, искаженное лицо расплылось в ухмылке, острое лезвие перерезало веревки, и кровь хлынула в обескровленные руки и ноги, жарко потекла к голове, и в конечности болезненно впились тысячи иголок.

Аэция тоже освободили. Мальчики несколько минут охали и растирали запястья, а потом им протянули кожаные фляжки с водой. Они хотели выпить все, но после первых глотков фляжки у них отняли. Только после этого они смогли сесть и посмотреть на своих спасителей.

— Это и вправду ты? — спросил, наконец, Аттила.

— Вправду, — кивнул он.

— Но ты приехал не для того, чтобы повидаться со мной.

Он покачал головой.

— Нет, я приехал увидеть моего мальчика. И забрать его домой.

— Твоего мальчика? — До Аттилы доходило медленно. — Раба? Кельта?

Он кивнул

— Но, — выпалил Аттила, — но он спас мне жизнь!

Люций усмехнулся.

— Весь в отца, — лаконично ответил он.

 

5

Потерянный и спасенный

Когда конечности мальчиков вновь обрели некоторую подвижность, они неуклюже сползли с повозки, и Люций протянул обоим по тунике.

— Я знаю, что некоторые из вас, варваров, предпочитают сражаться обнаженными, — сказал он, — но…

— Я не варвар, — заносчиво заявил Аэций на совершенной латыни, куда более правильной, чем латынь Люция с мягким кельтским грассированием.

Аттила ухмыльнулся и натянул тунику.

— И ты..? — начал Люций.

— Аэций, сын покойного Гауденция, военачальника кавалерии на границе Паннонии.

Люций растерялся.

— Я немного знал твоего отца. Он считался хорошим командиром.

— Таким он и был, — скованно ответил Аэций.

— Что ж, — сказал Люций. — Значит, ты заложник мира здесь, у гуннов? Заметно, что они относятся к тебе исключительно хорошо.

Аттила возмутился.

— Уж во всяком случае лучше, чем римляне относятся к своим заложникам!

Люций промолчал.

— А это кто? — мотнул Аттила головой в сторону молчаливого спутника Люция.

— Цивелл Лугана, — отозвался старик с длинной седой бородой и по-доброму подмигнул мальчику. — Во всяком случае, сейчас меня зовут именно так.

Аттила с любопытством посмотрел на него, потом пожал плечами и обернулся в сторону лагеря.

— Твой сын, — вздохнул он. — И есть еще один раб. Они находятся в большом шатре короля. Но спят за ним. Забери обоих. Забери и Ореста, моего раба.

Аэций остро взглянул на Аттилу, но тот спокойно встретил его взгляд.

— Так для него будет лучше, — сказал он. — Теперь моя жизнь станет непростой.

Люций немного подумал и ответил:

— Посмотрим.

Они привязали коней к повозке и пошли сквозь тишину и темноту к лагерю гуннов.

Кадок спал позади королевского шатра, закутавшись в потертую попону.

Старик, называвший себя Гамалиэлем, или Цивеллом Луганой, и множеством других имен, улыбнулся и пробормотал:

— Время просыпаться, сочинитель песен, птицелов, Сочинитель Снов из рода Брана со словами о мире на устах…

Люций опустился на колени и потряс Кадока.

Мальчик широко открыл глаза и крепко обхватил отца за шею. И оба разрыдались, хотя отец прикрывал сыну рот рукой.

Когда маленький отряд из шестерых человек появился перед королевским шатром, там пылали факелы, потому что свет зари был еще холодным, серым и тусклым. Их окружила сотня, а то и больше, воинов с натянутыми тетивами. Наконечники стрел холодно блестели в свете факелов. Ибо пусть лагерь гуннов и не был обнесен стенами, никакие чужаки не могли пробраться в него в темноте и остаться незамеченными зоркими копейщиками.

И во второй раз за сутки Аттила противостоял дяде в открытом неповиновении, только на этот раз их было шестеро, и он отстаивал не только собственную гордость. Люций проделал такой невообразимый путь, чтобы найти похищенного сына, и Аттила не мог допустить, чтобы тот вернулся домой ни с чем.

Над лагерем гуннов повисла затаившая дыхание тишина. Потрясенные разворачивающейся на их глазах страшной драмой люди образовали естественную арену. Взгляды метались между маленькой фигуркой мальчика Аттилы и громадной, укутанной в медвежью шкуру фигурой его дяди, вождя Руги. Между ними происходила борьба воль, и даже воздух, казалось, потрескивал от напряжения.

— Дядя… — начал, наконец, мальчик.

— Ты привел в мои владения вооруженных людей, — сказал Руга — Ты показал им дорогу в мой лагерь. Ты привел их с обнаженными мечами под войлочные стены моего шатра. Ты хотел, чтобы меня зарезали во сне, как скотину, Аттила?

Аттила попытался возразить, но Руга перебил его.

— Ты предал свой Народ, о племянник мой, кровь моя. Ты пошёл против моего слова, ты опозорил и унизил меня перед всеми воинами племени.

Мальчик не дрогнул, хотя по закону племени теперь любой мужчина мог вытащить нож и убить его на месте, ибо его заклеймили предателем. Но он не шелохнулся.

И тогда Руга сделал очень странную вещь. Медленно и (как могли сказать видевшие это) с глубокой печалью он подошел к мальчику, стоявшему, не двигаясь, и, похоже, не испугавшемуся. Крепкий бородатый воин положил руки на плечи мальчику и посмотрел на него со смешанным выражением гнева, гордости, скорби и глубочайшей любви. И сказал голосом низким, рокочущим и тихим — его услышали лишь те немногие, кто напряг слух:

— Твой брат Бледа дурак, Аттила.

Мальчик поднял на него глаза.

Руга сильнее сжал его плечи.

— Я бы сделал тебя своим наследником, — прошептал он. Поморгал затуманившимися глазами и продолжил еще тише: — Я бы дал тебе все. Я бы отдал тебе мое королевство, и мой народ, и власть над всеми землями от Святых Гор до берегов Римской Реки. Ибо никогда не будет у меня собственных сыновей, и не будет никого, равного тебе по духу. А теперь я вынужден приказать казнить тебя.

Руга отвернулся, и его широкие, обтянутые мехом плечи поникли, как слабые плечи старика.

— Пусть уходят, — сказал он. — Пусть все уходят — кроме принца Аттилы.

И только тогда — когда всем показалось, что суровое испытание закончилось и мрачный приговор вынесен — в пыли перед королем бешено закувыркалась чья-то фигура, а потом вскочила на ноги в центре круга. Это был шаман Маленькая Птичка, обративший все свое внимание на Гамалиэля.

— Как, отец мой! Не отпускай этого старого глупца с длинной седой бородой! — завопил он. — Ведь он знает слишком много, слишком много! Он явился, чтобы пытать меня — пытать всех нас — своими мудрыми и серьезными древними речениями, чтобы рассказывать, как справедливы боги! Его слова подобны мухам, досаждающим моим усталым ушам!

Руга обернулся и со смутным недоумением уставился на странную стычку между своим дурачком и тем из чужаков, кого он едва заметил.

— Если боги справедливы, старый ты дурак, — продолжал вопить Маленькая Птичка, скачущий вокруг неподвижного и безмолвного Гамалиэля, — то они и несправедливы тоже! Ты забыл, ты забыл, ты состарился и стал бестолковым в своей мудрости и дряхлости! Разве боги плачут, когда видят человека на кресте и христиан, с обожанием упавших перед ним на колени? Они плачут, они скорбят, они поворачиваются, и обнажают свои задницы, и пердят прямо в его окровавленное лицо!

Гамалиэль мрачно, не мигая, смотрел на пляшущего, глумящегося шамана, и молчал.

— Если Господь — Создатель, он также и Разрушитель! Если Господь — Бог любви, он также и Бог ненависти! Ты знаешь, что это правда, ты, старый бородатый дурень, поэтому ты ничего не говоришь, но цепляешься за подмоченные слова утешения и лжи! Утешение и ложь, вот все, что ты можешь предложить, как шарлатан на рынке, продающий кобылью мочу и говорящий, что это снадобье от всех болезней! — Маленькая Птичка закружился на месте и ткнул пальцем в Аттилу. — Спустятся ли твои боги на землю и спасут ли этого изгнанника с разбитым сердцем, с которым поступили так несправедливо под ухмыляющимися небесами?

— Думай, что говоришь, дурак! — зарычал Рута, но шаман и глазом не повел.

— Не спасут, и ты это знаешь! Изгнанник с разбитым сердцем уедет прочь, а боги не спустятся и не спасут его; не раньше, чем моя мамаша разродится поросятами, а луна упадет с небес на землю. Ты знаешь, что это правда, старый бородатый дурень, и я говорю, как говорят боги.

Пора тебе снова сходить к Старику в Горах, старый бродяга, старый дурень. Твои мозги испортились и заплесневели, как мул, сдохший месяц назад!

Неожиданно Маленькая Птичка ткнул пальцем в Кадока, робко жавшегося к отцу.

— Ты мудр, темноглазый мальчик. Ибо вот этот любит свой маленький меч, а вот этот любит свой город, а вот этот носит в сумке судьбу всего мира — а вот ты хранишь судьбу мира у себя на устах. Слова создают мир; да-да, потому что слова движут и сотрясают мир во веки веков.

При этих словах Аттила и Орест содрогнулись, но тут

Руга шагнул вперед и прогремел:

— Достаточно!

Этот неприкосновенный шаман и дурак, Маленькая Птичка, иногда доводит себя до головокружительного возбуждения.

— Недостаточно, отец мой! — вскричал Маленькая Птичка, подскочив к Руге и упав перед ним на колени в преувеличенной покорности. — Этого никогда недостаточно! — С этими словами он свернулся в клубочек в пыли у ног Руги и моментально уснул.

Руга повторил свой приказ, и даже Люций с Гамалиэлем не осмелились возразить ему. Жестокий и неоднозначный характер короля был очевиден даже самым преданным и несчастным.

Пятерых — Люция, Гамалиэля, Аэция, Кадока и Ореста — копейщики выпроводили из лагеря. Они остановились и оглянулись, всего один раз, встретились взглядами с Аттилой, и все было сказано без слов. И они ушли.

Принца должны были предать смерти. Это знало все племя и все плелся знало, почему он казнен не будет. Все видели, как король смотрел на него. Видели в глазах короля горькую, полную раскаяния привязанность, даже любовь, которой раньше никогда не видели. И знали, что Руга никогда не отдаст приказ убить принца.

Позже в этот же день Аттила получил лошадь и еды на семь дней. Двое сильных мужчин держали его, а один из жрецов склонился над ним и бронзовым ножом трижды глубоко рассек ему лоб. Мальчик стиснул зубы и дернулся, но не издал ни звука.

Потом ему, дрожащему, помогли сесть на лошадь. Жрец смыл кровавую вину с рук в миске с водой, брызнул водой на мальчика и и объявил приговор перед всем собравшимся племенем:

— Тридцать лет и тридцать зим ты будешь ездить в одиночестве там, где захочешь. Но ты не смеешь взъезжать ни в страну Черных Гуннов, ни в страну Белых Гуннов. Ибо они — твой Народ, который ты предал. Ты будешь ездить в одиночестве, и никто не признает тебя своим. Если ты попытаешься вернуться в страну своего Народа, который ты предал, каждый мужчина поднимется против тебя, и каждый меч поднимется против тебя, и каждая женщина, и каждый ребенок криком сообщит о твоем присутствии. Чтобы отметить твое изгнание, тебе на лоб нанесли тройной знак предателя. А теперь уезжай, и с тобой не будет никого, кроме твоей запятнанной грехом души.

И мальчик отправился в изгнание.

Никому не позволили проводить его или хотя бы попрощаться. Для Народа принц больше не существовал.

Но о нем говорили. Позже в этот же день у поилки для скота женщины беседовали между собой:

— Он вернется.

Одна старуха посмотрела в степь, на восток, зажмурилась и мысленным взором увидела этого странного, бесстрашного мальчика, ехавшего по бескрайним равнинам, а копыта его лошадки выбивали из земли облачка пыли.

Она кивнула и повторила:

— Он вернется.

* * *

Изгнанник с разбитым сердцем целое утро ехал на восток и добрался до могильного кургана отца. И там, на кургане, сидел, скрестив ноги, Маленькая Птичка. Он раскачивался взад и вперед, и узел его на макушке смешно болтался, словно беседуя со своим единственным другом, ветром.

Мальчик молча остановил лошадь.

Для любого из племени даже взгляд на проклятого изгнанника означал смертный приговор, поэтому о беседах и речи быть не могло. Но Маленькая Птичка был Другим, его оберегали боги. И он обратился к Безымянному-и-Проклятому так же жизнерадостно, как заговорил бы с любым другим.

— Приказывать Маленькой Птичке, — пропел он. — Приказывайте ковылю на ветру, получится то же самое.

Шаман всегда говорил, будто о себе, но на самом деле он говорил о Народе. Он, смеясь, говорил о трагедиях и скорбно говорил о самых простых и нелепых вещах. Он въезжал в лагерь, сидя на коне задом наперед, одевался, как женщина, плясал и хлопал в ладоши на детских похоронах. Он говорил, что все это одно: что боги истекают кровью, когда человечество истекает кровью, но они же смеются, когда человечество истекает кровью.

А теперь, похоже, он считал, что изгнание Аттилы было особенно забавным, и весело пел одну из своих песенок:

Я иду под землю, И стою на дубовом листе, Я скачу на кобыле, что никогда не жеребилась, И держу мертвеца на руке.

Мальчик ударил лошадь пятками и устало двинулся дальше.

— Однажды, когда ты был младенцем, младенцем-поросенком… — крикнул ему вслед Маленькая Птичка.

Аттила помедлил, вздохнул и повернул лошадь.

— И что?

Шаман раздражающе улыбнулся.

— Однажды, когда ты был мальчишкой — ты не помнишь? Ты и твой брат, Бледа Тупой-Голова с Трухой, пошли поиграть в лес. Мы тогда разбили лагерь на болотах у Днепра. Не припоминаешь, маленький отец?

Аттила покачал головой.

— И там, в лесу, ты встретил старуху, — весело продолжал Маленькая Птичка, — ты встретил старуху с бородавкой на кончике носа, бородавкой величиной с кротовью горку. Но это, признаюсь, так, кстати. А может быть, я просто сочиняю. Может быть, я вообще все сочиняю.

Мальчик терпеливо ждал. Лошадь трясла головой, отгоняя мух, и тоже ждала.

— Так вот. Старуха улыбнулась отвратительной улыбкой — и изо рта у нее вылетела летучая мышь! И старая ведьма скрипела, и квакала, и тыкала своим старым пальцем, и сказала тебе и твоему братцу с задницей вместо мозгов, что тот из вас, кто первым прибежит обратно и обнимет мать — ваша мать в те далекие дни была еще жива, маленький отец, и была она такой красивой и очаровательной…

Мальчик не шелохнулся.

— … что тот из вас, кто первым добежит и обнимет мамочку, станет королем мира. Ну, если бы какая-нибудь дряхлая, носатая старая карга — и боюсь, что с обвисшими сиськами — если бы такая тошнотворная старая дама, как я уже сказал, однажды пристала бы ко мне в облюбованном летучими мышами лесу и велела бы мне побежать и обнять мою мамочку, я бы дважды подумал, прежде чем выполнить ее странный приказ. Но не ты, о невинный мальчишечка, каким ты был в те далекие дни, и не твой поскакун-братец с задницей вместо мозгов. И вы оба кинулись бежать, мечтая стать королями мира. И твой поскакун-братишка с задницей вместо мозгов добежал первым до вашей мамочки, такой красивой, сидевшей на коврике под солнышком и чесавшей овечью шерсть — или чем там занимались женщины в те дни. И она сильно удивилась, когда Бледа, ее сынок с задницей вместо мозгов, вдруг начал обнимать ее ни с того ни с сего. А ты, о благородный князек, здорово отстал, потому что упал носом в грязь. А может, твой не-такой-уж-тупоголовый-как-кажется старший братишка подставил тебе подножку? Ибо нигде не сказано, что мир — справедливое и радостное место, маленький отец. Как бы там ни было, но падая — падая! — ты набрал две полные пригоршни грязи. И встал и заорал своему братцу, что ты обнял мать-землю. Он оглянулся, да-да, Принц Тупоголовый Бледа, и увидел твою шутку, и — о! — как он сердито нахмурился!

Маленькая Птичка замолчал и посмотрел на мальчика в седле глазами, лучившимися странным, загадочным весельем.

— Ну, — сказал он, — и что ты извлек из моей сказки, маленький отец?

Аттила слушал сумасшедшего, медленно опуская взгляд к земле. Потом дернул поводья и поехал прочь.

— О, Владыка Мира! — закричал Маленькая Птичка, бросая ему вслед, как копье, травинку ковыля. — О, Вождь! О Маленький Отец Пустоты!

Что касается той пятерки, то они пошли каждый своим путем.

Орест исчез ночью, вскоре после того, как покинули лагерь гуннов, задолго до того, как перешли через горы Харвад, и они его больше никогда не видели и ничего о нем не слышали.

После дружеского прощания Гамалиэль направился на юг, в Византию, где, по его словам, у него были срочные дела.

Аэций попрощался у ворот форта на Дунае, а оттуда его переправили в Рим.

Люций и Кадок, отец и сын, долго-долго добирались домой, в Британию.

Что касается их возвращения домой, и радости, плескавшейся в глазах Сейриан, матери и жены, и счастья на запрокинутом личике кудрявой Эйлсы — потребуется перо получше моего, чтобы верно описать все это. Но я не думаю, что в истории человечества еще встречалось такое незамутненное счастье.

Перед тем, как изгнанный принц покинул земли гуннов навеки, произошла еще одна встреча.

Через два дня пути на восток Аттила увидел на горизонте фигуру верхом на лошади. Фигура не двигалась. Еще через час он поравнялся с ней.

— Краденая? — спросил мальчик-гунн, показывая на лошадь.

Второй мальчик кивнул.

Аттила внимательно осмотрел лошадь.

— Паршивый выбор. Она уже хромает.

Второй мальчик ухмыльнулся.

Аттила ухмыльнулся в ответ.

Господин и раб направились в восточные степи вместе.

Вернувшегося в Рим Аэция усыновила высокопоставленная, с преувеличенным чувством собственного достоинства, но довольно добрая семья сенатора. Осенью ему наняли личного педагога, потому что чувствовалось, что за время, проведенное среди немытых гуннов, мальчик ужасно отстал в манерах и образовании.

Он отнесся к педагогу с надменным презрением.

— Грек?

Педагог кивнул.

— Бывал когда-нибудь за Альпами? Участвовал в сражениях? Когда-нибудь…

— Аэций, — вмешался приемный отец, — довольно.

— Нет, господин, — кротко ответил педагог. — Правда, что я не путешественник и не солдат. Но не все люди рождаются для одинаковых деяний.

Аэций немного подумал и решил, что ответ неплохой.

— Как тебя зовут?

— Приск, — ответил педагог. — Приск Паниций.