Мы жили в Лексингтоне. Мы продали квартиру в Лондоне, где я жила с Домиником. И Вильямом. Студию Элизабет мы сдали за символическую плату молодой художнице, Беатрис, фамилию которой я уже забыла. Мы никогда не навещали ее. Всеми финансовыми вопросами занимался агент.

Чарльз отдал дом во Фримтоне сыну Кристоферу. Тот вернулся в Англию. Он был женат. Двое сыновей. Я ни разу не была у него.

Я вернулась в Лексингтон ради матери. Порыв великодушия. Или раскаяние? Элизабет оставила ее. Она вдруг стала жестокой. Но мама не желала слышать ни одного дурного слова о ней и всегда говорила: «Я понимаю». Я тоже понимала — в каком-то смысле. Но от понимания до приятия лежит долгий путь. Я лишь ступила на него.

О разводе с Элизабет и речи не было. Чарльз говорил, что не видит в этом особого смысла. Элизабет ничего не говорила. Мы живем в Лексингтоне, он и я. Наши тела двигаются в унисон. Настолько, что, кажется, еще до рождения в них были заложены одинаковые программы. Затем он отворачивается от меня. И замирает. От горя. И от наслаждения.

Мы живем словно в дурмане. В напряжении. Но мы уже привыкли к этому, и это оказалось вовсе не так мучительно, как можно было предположить.

Я принимаю ненависть, которая порой проступает в его взгляде. И когда я чувствую, что моя нагота оскорбляет его, я прикрываю ее. Было время, когда я казалась богиней.

Раньше я искала ключи к ней. Теперь у меня есть все необходимое для того, чтобы понять ее. Живопись. Письма. Одежда. Косметика. Духи. Книги.

И ее муж.

Но я по-прежнему ничего не знаю о ней.

Когда Чарльз уезжает — это случается реже, чем раньше, — я сижу в ее комнате. Я смотрю на себя в зеркало. Перебираю разные мелочи, которыми она пользовалась. Надеваю парик. Преображаюсь.

Порой я по нескольку часов ношу ее одежду. Ее лицо, ее волосы. Пристально вглядываюсь в зеркало и вспоминаю школьную учительницу. Она говорила, что, если долго смотреться в зеркало, сзади подкрадывается черт. Черт не появляется. А может быть, я просто не вижу его? И Элизабет тоже не появляется, как бы сильно я ни походила на нее. И Рут не появляется. Я не Рут и не Элизабет. Просто отражение. Частичка Рут. И частичка Элизабет.

Я старалась скрыть эту уродину от Чарльза. Я боялась, что она будет ему отвратительна. И тогда придется убить ее.

Но мое творение, подобно Франкенштейну, обрело самостоятельную жизнь. Однажды, когда я считала, что Чарльза нет дома, и совершала траурную прогулку вокруг озера, один круг в память Вильяма, второй — Стефана, он наткнулся на нее.

И заплакал, припав к ней.

Все было иным. Движения. Дыхание. Ритм.

После этого я почувствовала, что знаю ее лучше.

Он молча направился к дому, а я сняла и положила на скамейку парик, голубые джинсы и белую блузку. Раньше я не подходила к воде. Я поплыла наперерез колючим апрельским волнам. Я переплыла на другой берег. И вплавь же вернулась обратно.

Конечно, это было видение. Фигура юноши. Такой знакомый облик.

С тех пор время от времени наступает такой момент, когда я становлюсь прекрасной. Исполненной сладострастия. Когда я — Рут — взлетаю и падаю. А он лежит распростертым на простынях или на земле.

Это случается не так уж часто. Я не обижаюсь.

Доминик? Доминик оставил меня. Это было непросто. Он излил на меня гнев и горечь, которые переполняли его душу. Я не сержусь на него. Он уехал в Калифорнию. Вернулся к своей академической карьере. Он процветает. Быть может, вы слышали о нем? Какое-то время он вел весьма беспорядочную жизнь. Он писал мне об этом. Я сожгла это письмо. Я подумала о другом ребенке, который родится в наступившей для Доминика новой жизни.

Недавно он женился на высокой блондинке, умной, отвечающей всем стандартам. Она моложе его на пятнадцать лет. Иногда я с улыбкой думаю об этом. Полагаю, теперь он получил свою долю обожания. Любовь, которую он испытал когда-то, компенсирована. Наступила гармония. В конце концов он достиг равновесия.

Наверняка он рассказывает сказки. Обо мне. Кто знает. Может быть, он говорит правду.