Отец Ингрид был членом парламента от партии консерваторов. Родился он в зажиточной семье среднего класса и благодаря разумному вложению денег оказался весьма состоятельным человеком.

Он верил, что основной инстинкт человеческого рода — алчность. Что партия, обещавшая наиболее выгодные экономические условия большинству и потому победившая на выборах, — не для страны.

— Вот в чем большая ошибка этих старых парней, лейбористов. Они отлично подкованы в экономике. Но смешивают ее с равным распределением благ для каждого. Никто не хочет этого. Дорогого стоит, во всяком случае, они совсем не осторожны. Большинство держится от них подальше и будет голосовать за тебя. Это так просто.

Ингрид улыбалась, а если спорила, то мягко и иронично. Но в действительности он мог быть прав. Каждый раз его переизбирали неизменным большинством голосов.

Мне было тяжело соглашаться с ним, но долгие годы я никак этого не выказывал. Лишь со временем стал менее терпеливым. Я спорил с ним все более и более напористо. К моему удивлению, ему нравилось это. Его лицо розовело и сияло удовольствием от любой критики. Он оказался гораздо более искусным оратором, чем я когда-либо предполагал. Загоняя меня в тупик, он разражался торжествующим смехом.

Моя позиция была относительно слабой. Я испытывал отвращение к социализму. Ненавидел отсутствие свобод, которого придерживались левые.

Основная философия консерваторов была для меня вполне приемлема. Но их погоня за всеобщим личным обогащением казалась мне глубоко непривлекательной. Я был вопрошающим, неудовлетворенным спорщиком, но в глубине сердца — консерватором.

Занятия медициной не помогали политической карьере. Особенно это сказывалось в прениях, но постепенно, с практикой, я совершенствовался.

— Почему бы тебе не баллотироваться в парламент? В партии найдется местечко для малого вроде тебя.

Мой тесть мог вполне свободно раздавать синекуры, поэтому так сногсшибательно прозвучала эта фраза.

— Да, да! Ты — врач! Честен, не чужд сострадания, вполне способен удерживать нас, жадных парней, на этом узком праведном пути. Мне по душе идея. Это хорошо для партии. И великолепно для тебя. Далеко пойдешь, и сам это знаешь. По совести говоря, вначале я так не думал. Ты молчал, как бревно, прости за выражение. С тех пор ты здорово пообтесался. Это было в тебе, всегда было, лежало на поверхности, сам понимаешь. Я видел это и прежде, когда ты выглядел таким сосунком. У нас было много великих говорунов, но к сорока им оказалось нечего сказать. Вот так-то. Я все это видел. Двадцать восемь лет был членом парламента, двадцать восемь лет. Я видел все.

Ингрид улыбалась, как я подумал, вполне сообщнически. Я самонадеянно представил, что мне удалось несколько смягчить консерватизм Эдварда Томпсона и отстоять свое мнение. В тот вечер исчезли все мои внутренние сомнения. Эта мысль захватила меня, я мог гордиться собой.

После долгих лет, когда мне приходилось следить за каждым своим шагом, избегая давления собственного отца, я оказался в начале совершенно нового пути, и поддержал меня в этом мой второй отец, мой тесть.

Мы с Ингрид засиделись в тот вечер за разговором, более долгим и глубоким, чем за все время нашего брака. Она была очень открыта тогда. Впервые я заметил, как для нее важен престиж ее отца. Мою жену взволновала мысль о том, что мне предстоит идти его дорогой.

Мы договорились, что я займу надежное место, только что освободившееся неподалеку оттуда, где мы жили. Здесь, где я работал врачом, влияние, которым я пользовался, было наиболее сильным. Хоть я и оказался в оппозиции к старым и умным местным бизнесменам, партийным чиновникам явно был нужен в парламенте представитель попечительной профессии. Меня быстро провели кандидатом от тори. Во время выборов им пришлось убедиться в правильности принятого решения, поскольку я был избран убедительным большинством голосов. Нормальный рабочий механизм наших с Ингрид отношений заработал вновь. Она снова замкнулась в себе. Вполне удовлетворенно. Вернулось спокойствие, которым всегда отличалась наша повседневная жизнь.

Много лет спустя я удивился обстоятельности, с которой обсуждали те события Ингрид и ее отец, еще до того откровенного разговора за обедом. Неужели им показалось, что мной так легко манипулировать? Или я был так беззащитен перед ними и перед каждым. Только потому, что считал себя никому не известным?

Я был мечтой рекламного агента. Мне сорок пять, со мной красивая, умная жена, блестящий сын в Оксфорде и дочь, посещавшая школу. Отец мой был известным бизнесменом. Тесть — одним из ведущих политиков, давно оплативший свой долг перед партией.

Я обладал довольно представительной внешностью. Не настолько красивой, как у моего предшественника, но достаточно приятной, чтобы сниматься на телевидении — этой новоявленной гладиаторской арене. Той арене, где сражающиеся до политической смерти приветствуют не Цезаря, а тех, кого они собираются предать. Это дает массам иллюзию, что в этой, казалось бы, кровавой битве до смерти политик всегда одержит победу. При демократии некоторые политики действительно всегда побеждают.

Я видел себя победителем. Для этого у меня были все основания. Я был избран и взлетел вверх по политической лестнице с легкостью, которой сопровождались все мои действия.

Я был одинаково уверен в себе и в медицине, и в политике. Но любые усилия мне ничего не стоили. Время для человека, который по-настоящему не прожил ни одной секунды, не представляет особой ценности. Недорого стоят и напряжение, приведшее к поразительным результатам, и сокрушительная энергия человека средних лет и весьма крепкого здоровья.

В политике я платил той же валютой, которой с успехом пользовался в хирургии, — честностью, той разновидностью колючей цельности, соединявшей абсолютное отсутствие интереса к личной власти с сумасшедшим высокомерием игрока, не знавшего поражений.

Я старательно избегал всех основных форм поведения, которые приняты в парламентской жизни. Верность партии, как способ выстроить собственную карьеру, попытки сорвать незаслуженный успех, зависть и страх перед лидерами, внезапно появляющимися на политическом горизонте, творцами будущего, остро нуждающимися в признании и поддержке, — все вызывало во мне глубокое отвращение.

Между тем моя способность оставаться «белой вороной» вызывала в окружающих недоверие, даже страх. Играть, но играть не по правилам, означало стать врагом.

Достичь вершины успеха представлялось мне невероятным, но возможным. Все, что мне было необходимо, — это очертить собственные границы. Возможно, их просто не существовало или пока они были скрыты. Я оставался загадкой для моих коллег — при видимой целеустремленности, полное отсутствие цели. Мои очевидные способности все еще оставались без применения, но все вокруг, да и я сам, пребывали в уверенности, что если бы мне представился шанс, успех не заставил бы ждать. Но на чем была основана эта вера, не знаю. Я не рассчитывал на счастливый случай и в этом был не похож на других.

Я не мог подобрать к себе ключ ни в какой деятельности, ни в политике, ни в медицине. Выполнял свои конституционные обязанности с той же отменной тщательностью, с какой навещал пациентов. Но это шло исключительно от ума. Ничто, казалось, не могло потрясти меня.

Люди испытывали доверие к моей опытности и основательности. Все мне удавалось. В этом не было сомнения. Я привык, при необходимости, открыто высказываться по любому поводу. Говорил то, что думал, далеко не всегда взвешивая последствия своих слов. С другой стороны, вопросы, поднимавшиеся мной, были слишком важны для партийной дисциплины. Мои идеи обладали достаточной привлекательностью для большинства левых тори.

Я никогда не оказывался лицом к лицу с серьезным нравственным выбором. Все, что я чувствовал и говорил, никогда не было крайностью и не ставило меня в оппозицию к остальным членам партии. Я готов был принять во внимание любые мнения, разве что кроме крайне правых. Моя политическая карьера складывалась идеально, я сам не мог бы спланировать ее более удачно.

В скором времени меня назначили на пост замминистра здравоохранения. Было очевидно, что я соответствовал этой должности. Мое озабоченное лицо уже мелькало на экранах телевизоров, звучал мой голос, вполне приятный, правда недостаточно выразительный. Со страниц газет и журналов я искренне и серьезно обсуждал проблемы, с которыми мне приходилось сталкиваться. Мой публичный имидж к тому времени сложился. В нем не было обаяния, скорее некоторое приближение к идеалу, который хотели видеть в политическом лидере. Мой образ существовал как бы вне меня и даже, как я заметил, с годами становился все ярче.

В избирательном списке, помещенном в воскресном парламентском листке, я был назван одним из кандидатов в премьер-министры. Ингрид чрезвычайно взволновала эта новость, а детей смутила.

Я стал необходим партии, как актер из постоянной труппы старого доброго английского театра, — надежный, знающий, но настолько далекий от магии Лоуренса Оливье или Джона Гилгуда, что казалась странной их принадлежность к одной профессии.

Искусство и страсти, преобразующие жизнь, не были моей сущностью. Но во всех ипостасях моя жизнь оставалась великолепным спектаклем.