Энтони Истерфилд не был, в сущности, человеком религиозным, если не иметь в виду самую свободную и туманную интерпретацию этого слова, но он был религиозен в том смысле, что не был материалистом. Я материалист? Ни в коем случае! Тут была полная ясность, и если это слово произносили в его присутствии, или оно встречалось ему в книге, или случайно приходило на ум (со словами такое бывает), он тотчас гнал его прочь. Нашли материалиста! Ничего умней не придумали? Да род людской на ладан дышит из-за вашего материализма! Уж лучше сковырнуться от пьянства, в этой смерти, по крайней мере, будет хоть что-то спиритическое.

В то же время он знал: спиритизмом отдают многие явления, которые ему не по нутру, к примеру «поклонение автомобилю». Некоторые без машины не мыслят себе жизни, а от запаха бензина просто дуреют — в этом смысле всех их можно записывать в алкоголики.

У Энтони тоже были автомобиль и водитель — сам он водить не умел; в прошлом он пытался сдать на права, но закончились эти попытки плачевно, поэтому он решил: для собственного блага и для блага окружающих впредь он за руль садиться не будет.

Для него машина была лишь удобством, а для его водителя чем-то гораздо большим — символом его религии. Водитель не был доволен машиной, вернее, тем, как работали ее разные, если не все, узлы, — так многие порой недовольны своей религией (если таковая есть), они считают, что она их подводит. Машина Энтони подводила Коппертуэйта частенько, но она символизировала его положение в обществе, а это для Коппертуэйта было крайне важно. В его жилах текла кровь фанатика и не было такого огня, который мог бы этот фанатизм выжечь.

— Что вам взаправду нужно, сэр, — по особым случаям он снисходил до того, что называл Энтони «сэром», хотя с большим удовольствием обратился бы непосредственно к машине, — так это машину престижной модели.

(До отравленного автомобильными парами сознания Коппертуэйта и дойти не могло, что Энтони никогда не нужна была такая машина и никогда не будет нужна.)

— Взять, к примеру, «роланд-рекс» шестьдесят седьмого года, — продолжал он, пытаясь посвятить в тайны автомобилизма далекого от техники Энтони. — Ускоряющая передача, понижающая передача, прямая передача, автоматическое управление и прочее, и прочее — как раз то, что вам нужно. Машина — блеск, могу выдать подробно ее характеристики, но вам это неинтересно, а в смысле престижа ей равных нет. Разве что «роллс-ройс», да и то…

Энтони Истерфилду была безразлична или почти безразлична престижная ценность «роланд-рекса», но он знал, что Коппертуэйт учитывает ее не только по техническим соображениям, но и в силу обычного снобизма. А в основе снобизма лежит отнюдь не голый материализм, хотя и духовное здесь тоже не самое главное.

Главное, чтобы у людей глаза на лоб повылезли! Вот они собираются вокруг твоего «роланд-рекса» и пялятся на него в восхищении, что-то восклицают, поглаживают металлического красавца, если хватает смелости, преклоняются перед ним, как перед произведением искусства. Всех обставить, всех превзойти — вот высшее блаженство! Не тянуться за Джонсами, а промчаться с шиком мимо них, оставив их с разинутыми ртами. Deus ex machine! Божество из машины!

Коппертуэйт часами, буквально часами возился с простенькой машинкой Энтони, драил ее до такого блеска, что можно было смотреться; а когда что-то случалось с ходовой частью (такое бывало нередко), из-под машины торчали его вытянутые ноги, а лицо, если оказывалось в поле зрения (надо было подловить момент), прямо-таки лучилось от счастья. А когда Энтони выкликал Коппертуэйта на свет божий из его темного, мрачного маслянистого святилища, тот выползал с лицом обиженным и даже сердитым, словно его прервали в самый разгар молебна.

Laborare est orare. Одухотворенные, хотя на взгляд Энтони и незавидные, труды Коппертуэйта были как бы молитвой Deus ex machina, божеству из машины. Вот бы скопить сколько надо и стать счастливым обладателем «роланд-рекса»! Сбылась бы мечта Коппертуэйта, труды его удвоились бы, равно как и молитвы. Лежать распростертым под шасси «роланд-рекса» — какое блаженство! Чувствовать кожей лица капли масла, нежно спадающие с этой божественной машины! Прикасаться к ее гениталиям (да простится мне эта фигура речи) — можно ли представить себе большее счастье? О чем еще может мечтать мужчина? Трудиться во благо этого гениального воплощения инженерной мысли, этой богини — и тем самым молиться ей! Вступать с ней в связь (никакой ветрености, упаси Господи), ловя капающее с нее масло — сливаться с ней воедино! Энтони завидовал Коппертуэйту, что тот неосознанно отождествил себя с предметом своего поклонения, предметом куда более важным в его глазах, чем сам Энтони, и что, посвятив себя машине, Коппертуэйт обрел подлинную свободу.

Энтони научился распознавать «роланд-рекс», потому что когда они проезжали мимо припаркованной красавицы, а то и обгоняли ее на ходу, что случалось реже, Коппертуэйт неизменно привлекал к ней внимание Энтони.

— Вот на чем мы должны ездить, сэр.

Энтони, не желая огорчать Коппертуэйта, лишь неслышно вздыхал и думал о своем банковском счете.

Он понимал, что страсть Коппертуэйта к машинам носит религиозный характер, чтил его за это, потому что и сам был человеком религиозным, только по-своему, а не так, как Коппертуэйт.

Laborare est orare. Трудиться — значит молиться. Правильно. Но верно ли обратное? Orare est laborare? Молиться — значит трудиться? Возможно. Молитва есть борение не только для святых, но часто и для простых смертных. На лбу выступает пот, по щекам бегут слезы, люди бьют земные поклоны, теряют сознание, становятся похожими на покойников. И все это из-за физических усилий, затраченных при молении. Труды наши! Да бывает ли труд более тяжкий, чем этот? Коппертуэйт, безусловно, трудился, беззвучно молясь машине Энтони; укрывшись от света, он принимал самые неудобные позы, исследуя и обихаживая предмет своего восхищения — пусть и не самые поэтические его части. Контакт его со своим божеством был непосредственным и инстинктивным, никаких особых усилий он не прилагал; ему не требовалось от машины подтверждения, что между ними существует полнейшая гармония. А ну как труды праведные не принесут плодов? Не беда, даже если он сразу и не отыщет неисправность, сама попытка уже награда. В другой раз полежит на цементном полу час-другой, вглядываясь в джунгли трубок (что он там видел такого захватывающего, Энтони, абсолютно далекий от техники человек, никак не мог взять в толк), и найдет неисправность, и еще ближе и теснее станет его связь с машиной.

Не сказать, что он доводил себя до исступления. Из-под машины (для чего ему приходилось слегка взбрыкивать ногами) Коппертуэйт вылезал эдаким резвым и брыкающимся теленочком, он нежно хлопал машину по капоту и одаривал ее любящим и благодарным взглядом.

Молитвы самого Энтони не были столь трудоемки — ну, приходилось ему становиться на колени, а иногда нагибаться и прижимать лоб к кровати, стулу, церковной скамье — где ему было удобно отдать дань Всевышнему. В церковь он ходил редко. Службу с давних пор знал так хорошо, что слушал вполуха. Вообще предпочитал молиться в уединении, без свидетелей. При большом скоплении народа, в обстановке торжественной встречи с Господом он как-то не успевал обратиться к Нему с собственными прошениями. Для этого требовалось напрячь память, а у него не получалось, потому что священник, хор, прихожане — все что-то кричали или бормотали. Его молитвы требовали постоянных изменений: одну особу надо было исключить из обращения к Господу, другую, наоборот, включить. Кого внести в список, кого оставить за бортом — это была задача не из легких; выполнить ее Энтони мог только наедине с Богом, — когда не отвлекает шум улицы, не рябит в глазах от красного, желтого и зеленого сигналов на дороге между Землей и Небом.

Но верил ли он в действенность своих молитв? Вправду считал, что зов его будет услышан? Верил ли в Бога так безоговорочно и искренне, как Коппертуэйт верил в его машину? Или с его стороны это было лишь суеверие, желание подстраховаться на случай какого-нибудь бедствия, которое возьмет да и обрушится на его друзей или его самого? Или он просто боялся: позабудет попросить Бога о том или ином желанном благе — и обездолит себя и друзей, лишит их какой-то частицы счастья.

Начинал он всегда со своих друзей, потому что сомневался: удобно ли молиться за себя? Пожалуй, за себя Господа можно просить только об одном: чтобы Он отпустил твои грехи. А просить Его, чтобы Он отпустил грехи кому-то еще, — это уже наглость, непотребное использование воли Господней. Энтони никогда не совершит подобного святотатства. Некоторые его друзья далеко не ангелы, и небесная, духовная и нравственная помощь нужна им до крайности, поэтому Энтони их имен не называл и не говорил о том, как наставить их на путь истинный.

Его молитвы, однако, включали длинный перечень имен остальных друзей, за которых он просил у Господа, когда за всех сразу, а когда и поврозь. Они обычно делились на две группы: друзья, ныне здравствующие, и родственники друзей, перешедших в мир иной. Энтони никогда их не пересчитывал (считать людей — к этому у него было библейское недоверие), но всех вместе человек сорок набиралось. Когда он шептал чье-то имя, человек, стоявший за этим именем, на мгновенье являлся ему, не важно, живой или усопший, звено в цепи его жизни, звено любви, продолжение его собственной личности, доказательство существования его и их.

Но даже в молитвах не обходилось без подводных камней. Энтони не молился за мертвых. Не из принципиальных соображений, просто он полагал, что помочь этой братии уже ничем не может; они в руках Господа. Но он молился за то, чтобы полегчало на душе у их родственников и друзей, чтобы они утешились, — даже если прекрасно знал, что родственники и друзья умерших дождаться не могли, когда же наконец тех приберет Господь.

Список этих родственников и друзей становился все длиннее, по мере того как с блестящей нитки любви спадали драгоценные бусины. Образовалась очередь; и Энтони, чтобы выйти из положения и предоставить место другим, некоторые имена приходилось опускать — так на венецианском кладбище Сан-Микеле телам покойных лишь на несколько лет предоставляют земную обитель, а потом — извини-подвинься! Не грешивший пристрастием к кому бы то ни было, Энтони тем не менее был вынужден решать, чьи родственники больше нуждались в его молитвах, кого в списке оставить, а кого вывести.

Была еще одна тонкость. Некоторые из друзей Энтони, за кого он молился при их земном существовании, перед тем как расстаться с миром живых и перейти в мир иной, поменяли фамилии — развелись, снова вступили в брак, обрели титулы для себя или своих мужей. Поймет ли Господь, что «Мери» из его прошлых молитв о живых и есть та самая «миссис X» или «леди X», за чьих безутешных родственников Энтони радеет перед Ним? Энтони прекрасно сознавал всю нелепость этого вопроса. Господу не надо изучать «Кто есть кто», или Справочник званий и титулов. Уж как-нибудь Он разберется, о какой Мери идет речь; но в обычной беседе нужно объяснить, кто такая Мери, вот и Энтони, взывая к Всевышнему, полагал, что надо внести ясность. Перед судом Господним все едины; но Энтони хотел отделить свою Мери от остальных — все-таки одна из них была матерью Иисуса Христа.

Молитвы были делом трудоемким еще по такой причине — а вдруг в длинном списке имён кого-нибудь пропустишь? В каждой религии есть свои ритуалы, их надлежит строго соблюдать; мелкая промашка, случайный пропуск — и вся процедура может пойти насмарку. Свои молитвы Энтони знал наизусть, он не стыдился, что они у него, как говорится, отскакивали от зубов, — главное, каждое имя, живого или покойного, за кого он молился, он успевал обогреть искоркой любви. Но иногда казалось, что одно имя, всего одно, от него ускользнуло. Тогда приходилось начинать сначала, а то и проходиться по списку в третий раз, чтобы убедиться — никто не пропущен. Это ему не нравилось, и не только потому, что повтор требовал усилий, — тут все шло от разума, а не от убеждений, но выхода не было, приходилось повторять.

Его молитвы за живых, которые не лишились близких, но страдали от несчастий, болезней, невезения, — эти молитвы были проще, потому что в основе его ходатайства было живое слово поддержки, а не мертвое слово соболезнования. Молясь за этих страждущих, он не просил об утешении, успокоении, тут речь шла о будущем счастье (разумеется, если оно строилось на добрых начинаниях), об успехе их деяний, об их личном, всеобщем и материальном благе. Ничего предосудительного в этом не было. В Ветхом Завете осуждалось много чего, если не почти все, но только не идея процветания. У Иова отняли процветание, и поэтому дух его страдал безмерно. Но в конце концов Иову вернули все в десятикратном размере.

В общем, Энтони не считал, что совершает антирелигиозный поступок, желая своим друзьям — и тем, чья ноша не слишком тяжела, и тем, чья жизнь полна невзгод, — исполнения надежд, в том числе и в материальной сфере. Разве благочестивые римские католики не молились его тезке, святому Антонию, прося его возвернуть им какую-то мелочь — скажем, утерянные часы? Молить Бога, чтобы он возвернул тебе часы, никак нельзя, не его это забота. А протестанту молить о чем-то святых тоже не пристало. Но если просить не за себя, а за кого-то… вот Энтони и молился, чтобы Коппертуэйт, к которому он сильно привязался, получил в подарок автомашину «роланд-рекс». Сам он к этому подарку как будто и не имел отношения: он желал его Коппертуэйту.

Разминая затекшие ноги после необычно долгого и отнявшего много сил ходатайства, с которым он обращался коленопреклоненным, Энтони чувствовал, что на сей раз ему удалось по-настоящему доброе дело. Не всегда знаешь, чего действительно не хватает другу и как сделать, чтобы мечта его сбылась. Мечта Коппертуэйта была известна: он хотел «роланд-рекс».

Через несколько дней Коппертуэйт подошел к нему и с каменным лицом объявил:

— Боюсь, сэр, мне придется забрать у вас мои карточки. — Коппертуэйт прослужил у Энтони немало лет и никогда не произносил этих слов.

— Ваши карточки, Коппертуэйт? Какие? — Он решил, что речь идет об игральных картах.

— Мои карточки, сэр, профсоюзные и социального страхования, по которым вы всегда платили.

— Разумеется, вы можете их забрать, — ответил ошарашенный Энтони. — Если, конечно, я их найду. Но зачем они вам?

Лицо Коппертуэйта совсем окаменело, Энтони едва узнавал его.

— Прошу меня извинить, сэр, но мне предложили более выгодную работу. Мне у вас было очень хорошо, сэр, не думайте, я очень ценю все, что вы для меня сделали. Но человек в моем положении должен сам себя обеспечивать — вы джентльмен, сэр, и вам это, скорее всего, не так просто понять.

— Я и правда не понимаю, — отозвался Энтони, все еще ошарашенный.

Лицо Коппертуэйта превратилось в гранит.

— Американский джентльмен — я вовсе не хочу вас обидеть, сэр, — предложил мне перейти к нему. Ему рекомендовал меня носильщик из нашего квартала. Этот джентльмен будет платить мне хорошие деньги.

— Я могу повысить вам жалованье, если хотите, — пробормотал Энтони, чье лицо тоже начало каменеть.

— Нет, нет, сэр, у меня и в мыслях не было просить вас об этом, я не вымогатель, к тому же…

— Что к тому же? — сердито спросил Энтони.

— К тому же у него есть «роланд-рекс», а я, сэр, всегда мечтал сидеть за рулем этой машины.

— Когда вы хотите уйти? — спросил Энтони.

— На следующей неделе, в субботу. У вас будет время подыскать другого человека.

— Не уверен, — буркнул Энтони. — А ваши карточки я постараюсь найти.

Прошла неделя, и попытки Энтони найти Коппертуэйту замену ни к чему не привели. На его предложение откликнулось несколько человек, претенденты явились для личной беседы. Он вел себя наиподобающим образом, равно как и они. Но что кроется за внешним обликом? «Мы, люди, — как верно заметил Шекспир или кто-то из его персонажей, — читать по лицам мысли не умеем…» Что касается рекомендаций, друзья заверили его — очень часто их пишут сами претенденты. «Мистер Энтони Брэгшо (удивительно, как много у него тезок) — человек честный, не пьющий, вполне достоин доверия; прекрасно водит машину, отлично готовит простую пищу. Без малейших сомнений рекомендую его на предлагаемую должность».

Два или три таких отзыва были написаны на хорошей писчей бумаге, с номером телефона прежнего нанимателя; но когда Энтони набирал номер, ответа не было.

Сам Энтони не умел ни готовить, ни водить машину; дело шло к семидесяти, и без помощника ему не обойтись. С едой еще можно устроиться: ходи в кафе, ресторан. А вот транспорт… конечно, есть автобусы, и метро, и такси, только пойди его поймай в нужную минуту. Впрочем, как верно заметил сэр Томас Браун, «смешно жаловаться на то, от чего страдает весь мир» (в том числе и на то, что все мы смертны).

Он не знал, как поступить с машиной, и оставил ее в общем гараже, там у него был свой кусок асфальта, 5А. Когда ему надо было куда-то ехать и он просил сесть за руль его машины носильщика или еще кого-то, ее никогда не оказывалось в квадрате 5А, соответственно, нельзя ее было туда и поставить. Кто-то катался на машине Энтони без спроса.

Энтони изредка видел Коппертуэйта, его новый наниматель жил на противоположной стороне квартала, в одном из нескольких домов, не отданных под квартиры. Бывало, Энтони не сразу узнавал его — Коппертуэйт принарядился, ходил гоголем. На нем была традиционная шоферская одежда — синий костюм, черный галстук, кепка с козырьком, — он сидел за рулем и смотрел прямо перед собой, будто на пути были другие машины (впрочем, такое случалось нередко).

Порой он и Энтони издалека обменивались приветствиями, и снисходящей стороной (если в приветствии можно быть снисходительным) всегда был Коппертуэйт. И правда, «роланд-рекс» — это было зрелище, ни в сказке сказать! Во всяком случае, Энтони, который в машинах ни уха ни рыла, сказать не мог ничего, он лишался дара речи! Но и он понимал, что «роланд-рекс» — всем машинам машина уже только из-за своих размеров, что сзади она еще солиднее, чем спереди, будто на нее надет турнюр, и занимает она пол-улицы.

Коппертуэйт теперь не всегда узнавал Энтони при встрече, когда тот шел пешком, а Коппертуэйт, чуть прикрыв глаза, восседал в своей крепости. На дремотном лице шофера «роланд-рекса» была такая респектабельность, что Энтони иногда становилось не по себе.

Он тешил себя мыслью, что Коппертуэйт был (перефразируя миссис Хеманс) созданием низшего порядка, задержавшимся в развитии спесивым павлином.

Тем более удивился Энтони, когда как-то утром получил письмо без марки, брошенное прямо в его почтовый ящик.

«Дорогой сэр! — начиналось письмо, — имею намерением сообщить Вам, что я освободился от обязательств, связанных со службой у моего нынешнего нанимателя, мистера Элмерика Дьюка. Дело не в каком-то несогласии, возникшем между нами, мистер Дьюк был достаточно щедр ко мне и проявлял полное понимание, но условия моей службы меня более не устраивают, особенно что касается машины. Мне известно, сэр, что Вы еще не подыскали человека, который будет водить Вашу машину и оказывать прочие необходимые услуги, и если Вы рассмотрите мою просьбу о возвращении к Вам на должность, в которой я всегда был счастлив, я буду Вам чрезвычайно обязан.

С уважением

Ваш Дж. Коппертуэйт».

Энтони изучил это послание со смешанными чувствами. Коппертуэйт обошелся с ним не лучшим образом. Приходящая прислуга Энтони, помогавшая ему не один год и знавшая одного или двух быстро сменившихся предшественников Коппертуэйта, однажды сказала: «Уж слишком вы, мистер Истерфилд, длинный поводок им даете, вот и весь сказ». И это не был комплимент. Пока слуга был доволен, все шло распрекрасно, но стоило Энтони чуть дернуть за поводок и позволить себе малейший упрек: плохо приготовлен ужин, чересчур быстро едет машина, — и все, к слуге зачастили гости, а то и гостьи, его невозможно найти или он торчит там, где ему совсем не место, — при малейшем намеке на критику слуги уходили, только их и видели. И длинный поводок становился ненужным; но как они себя поведут, если он этот поводок укоротит? Даже подумать страшно.

Вспоминая об этих беглецах, Энтони не без теплоты подумал о Коппертуэйте. Конечно, Коппертуэйт обошелся с ним не лучшим образом, но, по крайней мере, о своем уходе он предупредил за неделю; он не просто «слинял» (пользуясь современным жаргоном), оставив ключи от квартиры и машины на столе с запиской: «Я сыт по горло».

Нет, все годы Энтони и Коппертуэйт жили душа в душу, никогда не сказали друг другу дурного слова. Его приходящая прислуга — придирчивая особа — считала, что у Коппертуэйта был слишком длинный поводок. Ну, это ее дело… до конфликта у Энтони с Коппертуэйтом никогда не доходило.

Брать слугу назад нельзя — так учат предки. Да и само слово «слуга» нынче устарело, отдает архаизмом; в приличном или в неприличном обществе его теперь не употребляют. «Слуги» теперь «персонал»; даже если один слуга, все равно «персонал». Откуда он пошел, этот «персонал»? От «персон» при римском дворе — одни «грата», другие «нон грата»?

Значит, Коппертуэйт — это персонал? Персонал — не устраивай скандал. Вспоминая тягучие дни и недели после его ухода, думая о его предшественниках, совсем бесполезных и ненадежных, глядя в будущее, где не рисовалось ничего соблазнительнее дома для престарелых, Энтони начал склоняться к тому, чтобы принять блудного Коппертуэйта.

Да, мудрецы прошлого утверждают: брать слугу назад нельзя, но что плохого, если Коппертуэйт вернется? Допустим, он станет во все совать нос; он и раньше этим отличался, решал за Энтони всякие мелкие задачки: что приготовить на второе, какое вино поставить на стол и так далее — причем самому Энтони решать эти задачки вовсе не хотелось, то ли одолевала усталость, то ли поджимал возраст, то ли было просто наплевать.

Самое страшное — Коппертуэйт от него снова уйдет. Один раз ушел, и Энтони это прекрасно пережил; если что, переживет еще раз, можно не сомневаться.

Но почему Коппертуэйт отказался от работы куда выше оплачиваемой, куда более шикарной, работы у американского джентльмена, живущего в другом конце квартала, престижной работы за рулем «роланд-рекса»?

«Дорогой Коппертуэйт!

Если Вы хотите вернуться ко мне, двери открыты. Я наводил справки насчет другого шофера, но окончательно ничего не решил, и если Вы хотите вернуться — милости просим, разумеется, я буду рад Вас видеть.

Моя машина так и стоит в гараже. После Вашего ухода я ею почти не пользовался, и в ней наверняка что-нибудь разладилось: сел аккумулятор, спустили шины, вытекло масло, — впрочем, во всем этом Вы разберетесь лучше меня.

Пожалуйста, дайте знать, когда Вы готовы вернуться, что бы я мог ответить желающим, откликнувшимся на мое объявление.

Искренне Ваш

Энтони Истерфилд».

Ответ последовал незамедлительно.

«Сэр, буду у Вас в понедельник».

Значит, американца Коппертуэйт уведомил об уходе до того, как получил письмо с разрешением вернуться. Энтони это слегка задело: выходит, Коппертуэйт и не сомневался, что будет встречен с распростертыми объятьями. Зато как приятно сознавать, что привычный ритм и распорядок его жизни, нарушенный столь внезапно, войдет в свою колею!

Поначалу никаких слов, никаких замечаний. Никакого любопытства.

Таковы были некоторые решения, принятые Энтони в субботу, за два дня до возвращения Коппертуэйта. И однако звонок в дверь уже назавтра, в воскресенье, в восемь утра, застал Энтони врасплох. Кто это? И с какими новостями? Консьерж — он неплотно закрыл кран, и квартиру внизу залило водой? Письмо со службы Ее Величества с требованием немедля уплатить подоходный налог? Почтальон? Но почтальон звонит лишь в одном случае — если ноша его (обычно зловещая) не влезает в почтовый ящик. Впрочем, почту не разносят по воскресеньям.

Воображение рисовало Энтони пессимистические картины, куда ни кинь, а звонок в восемь утра ничего хорошего принести не может, только беду, а то и катастрофу. Энтони охватил ужас — взломщик с обрезом или с каким-нибудь иным орудием не напугал бы его так сильно.

У дверей стоял Коппертуэйт.

— Я пришел пораньше, сэр, потому что в восемь часов, как мне известно, вы обычно пьете чай.

— Да, действительно, — согласился Энтони, давая всем своим мыслям задний ход. — Полагаю, и вы не откажетесь от чашки чая.

— Всему свое время, сэр, всему свое время, — сказал Коппертуэйт. — А пока, если позволите, я освобожу руки от этой мелочи.

«Этой мелочью» оказались два тяжелых и дорогих чемодана из белой кожи. Энтони с восхищением поглядел на них и подумал: откуда такое у Коппертуэйта? Впрочем, ясно откуда — американец. Энтони даже позавидовал, хотя видел: если эти чемоданы набить барахлом, как сейчас, когда их так и распирало, ему не пронести их и ярда.

— Ну, дорогу вы знаете, — сказал он, натужно улыбаясь, — по коридору направо. В комнате ничего не изменилось, после вас у меня никто не жил. Но все равно, — добавил он внезапно, — я думаю, матрац надо проветрить. А белье — простыни, одеяла — в полном порядке. Оно в сушильном шкафу.

— Не беспокойтесь, сэр, — сказал Коппертуэйт, наклоняясь за чемоданами. — Проветрить, не проветрить — мне без разницы.

Коппертуэйт был человек сильный, сколько ему: сорок три, сорок пять? Но лицо его напряглось, когда он взялся за чемоданы.

Энтони снова лег в постель; его переполняли различные чувства, главным образом, облегчение. Он никогда не молился по утрам, но тут отступил от правила и коротко отблагодарил Господа за ниспосланную благодать.

Через несколько минут появился Коппертуэйт с подносом в руках. В своем кителе он был так похож на себя прежнего, этакий прирученный индеец, что Энтони даже вздрогнул: неужели его не было три, четыре или сколько там недель?

— На обед бифштекс, сэр?

— Нет, Коппертуэйт, не надо. Бифштекс мне не по зубам, не по моим последним зубам. Лучше котлету.

— Конечно, сэр, прекрасную, нежную котлету. А на вечер — прекрасный кусок рыбы, допустим дуврской камбалы.

— Если камбалу, то лучше лимонную. Она не так давит на желудок, да и стоит дешевле.

— Я и имел в виду лимонную камбалу, — сказал Копертуэйт.

Неужели? Энтони скосил глаза на удаляющуюся широкую спину Коппертуэйта, на его иссиня-черные волосы, подстриженные аккуратным армейским ежиком. Интересно, он запоминает мои просьбы как автомат или все-таки их обдумывает?

Звук голосов отвлек его от размышлений. Оказалось, приходящая прислуга уже здесь.

— Явился не запылился, — услышал он ее голос. — Как фальшивая монета, сколько от нее ни избавляйся, а она все возвращается.

Энтони выпрыгнул из постели и захлопнул дверь, которую Коппертуэйт оставил приоткрытой, поэтому он не услышал ответного выпада Коппертуэйта: мол, некоторым фальшивым монетам и возвращаться не надо, они все время здесь.

Когда Энтони позже вышел к завтраку, они ворковали как голубки — так ему показалось.

Вскоре Коппертуэйт удалился к себе в комнату, видимо, распаковывать свои внушительные чемоданы, и Энтони обратился к прислуге (ее звали Олив):

— Итак, Коппертуэйт вернулся.

— Да уж вернулся, мистер Истерфилд, — сухо ответила она и легонько ткнула его в бок, как бы давая сдачи, щеткой для ковра. — Да уж вернулся, — повторила она, — только надолго ли?

— Ну, этого я не знаю, — беззаботно произнес Энтони. — Мало ли какие у него планы, если они вообще есть. Может, вы знаете больше, чем я?

— Я ничего не имею против мистера Коппертуэйта, — сказала Олив, распрямившись во весь рост и подперев себя, насколько возможно, щеткой для ковра. — Я против него ни чего не имею, — повторила она, — но одно знаю: он уйдет, когда ему заблагорассудится и куда, — добавила она с нажимом на это слово, — заблагорассудится.

— Но тогда почему, — подхватил Энтони, — он оставил место много лучше этого: у миллионера на другом конце квартала — и вернулся сюда, где не заработает и половины, да и свободного времени у него будет вдвое меньше?

Ну, тут она и зачешет в затылке, подумал он. Оказалось, ничего подобного.

— Мне почем знать, — сказала она, принимаясь драить ковер щеткой, — почем мне знать, что там у мужчин на уме. Мало ли, вдруг этот американец, да и не обязательно американец, — добавила она, глядя Энтони прямо в глаза, — был одним из тех, кто… Можно не объяснять, и так ясно. Нет, я ничего не имею против Коппертуэйта, но ему могло показаться, что игра не стоит свеч.

— Каких свеч?

— Сэр, вы меня прекрасно понимаете.

— Не понимаю, — возразил Энтони, хотя искорка озарения уже забрезжила в его мозгу, — но если он отказался… что там от него требовали, ведь это только делает ему честь?

— Делает или нет — этого я не знаю, — хмуро проговорила Олив. — С такими людьми пойди разберись. Лучше держаться от них подальше, я так считаю.

— Вот Коппертуэйт и ушел от него, — поспешил вставить Энтони.

— Время покажет, — сказала Олив, имевшая склонность повторять свои крохотные сентенции. — Время покажет.

Энтони никогда не отличался чрезмерным любопытством, однако туманные намеки Олив сделали свое — его так и подмывало спросить Коппертуэйта, почему место гораздо лучшее он променял на худшее? Впрочем, не стоит, сказал он себе и, копируя привычку Олив, тут же повторил: не стоит. Всему свое время, всему свое время.

Громоподобные звуки — это Коппертуэйт распаковывал чемоданы — внезапно прекратились, и в дверях гостиной появился Коппертуэйт. Да, это явно был он, в шоферском наряде с иголочки, новенький и блестящий, в руках форменная фуражка.

— Сэр, вас куда-нибудь отвезти?

Ага, подумал про себя Энтони, сэр, а не мистер Истерфилд, как в былые времена.

— Пожалуй, нет, Коппертуэйт, — ответил Энтони, поднимаясь с кресла, дабы приветствовать столь пышное явление. — Ехать мне некуда, и я не уверен, что машина (лучше бы ее не вспоминать, эту беспородную колымагу)… как говорится, на ходу. Ею давно не пользовались… — Он умолк, решив, что продолжать бестактно.

— Понимаю, сэр, — сказал Коппертуэйт, словно предвидел нечто подобное. — Предоставьте это мне. Но прежде я облачусь в рабочую одежду. — Он обозначил прощальное приветствие, собираясь уходить.

— Но сейчас обед, — робко вставил Энтони.

— Да, сэр, я обо всем позаботился, Олив мне очень помогла.

Он исчез, и Энтони принялся писать письма. Здорово, что Коппертуэйт вернулся, прямо гора с плеч! Но тут он подумал: а сколько стоит этот шикарный шоферский наряд? На душе заскребли кошки. А вдруг Коппертуэйт или он, Энтони, должен вернуть этот костюм последним хозяевам Коппертуэйта?

Американцам такие расходы по карману, можно не сомневаться. Но в ушах неприятно засвербила циничная поговорочка: «С богатых — три шкуры».

Надо что-то сказать Коппертуэйту? Намекнуть, что костюм не худо возвернуть владельцам? Когда Коппертуэйт состоял на службе у Энтони, он недвусмысленно давал понять, что носить форменную одежду не желает: это, мол, будет значить, что он как бы находится в услужении; да и в любом случае Энтони ни к чему такой шик, такая показуха, запросы у него обыкновенные. Энтони и сам представлял: друзья приходят проводить его в дорогу (такое иногда бывало) и видят у тротуара его подлатанную, далеко не первосортную машину, а рядом шофер в форменной одежде — и какой! «О-о, Энтони, — говорят они, — ну ты силен!»

В квартире стояла тишина, но Энтони было не по себе, он вышел из дому и сделал круг по квадратному кварталу (если по квадрату можно ходить кругами). Шел он медленно, точно ноги были закованы в кандалы мыслей, ища какой-то компромисс с моральными принципами. Может, лучше вернуться? Идти в спасительную обитель или нести свой крест? Сказать Коппертуэйту, чтобы вернул американцу нажитое неблагим путем, или махнуть на это рукой?

На противоположной стороне квартала стоял «роланд-рекс» (теперь Энтони знал его очертания слишком хорошо), припаркованный возле дома его владельца. За рулем в безукоризненной форменной одежде, точь-в-точь как у Коппертуэйта, сидел, а точнее, дремал шофер. Он выглядел частью интерьера машины, частью самой машины. Одет в цвета машины, фигура его словно дополняла, воспроизводила линии машины, неподвижность его была под стать неподвижности машины, два механизма слились воедино, и разве есть между ними разница?

Энтони описал полный круг и вернулся к своему дому.

Его машины перед домом не было. Тогда он пошел к гаражу и нажал кнопку. Двери распахнулись, и взору его предстали несколько скособоченных металлических коробов, в которых жильцы держали свои машины. Он вспомнил номер своего: 5А.

Поначалу он увидел свою машину и ничего больше, но тут же приметил: из-под капота торчит пара ног в крагах.

— Коппертуэйт! — позвал он, почти не ожидая ответа.

Однако, немного поелозив, как уж, Коппертуэйт выбрался на свет божий — такой замызганный в своем комбинезоне, столь не похожий на лощеную личность, каковой он был лишь час назад, что поверить в это превращение было выше человеческих сил.

Чуть запыхавшись, Коппертуэйт поднялся.

— Да, сэр?

— Просто хотел узнать, — сказал Энтони, — как у вас идут дела.

— Очень хорошо, сэр, — ответствовал Коппертуэйт, стремясь скрыть легкое раздражение — вот, пришел мешать. — Очень хорошо. Правда, боюсь, с машиной придется здорово повозиться. Ее, сэр, совсем забросили.

Энтони промолчал.

— Да, сэр, забросили, а машины, само собой, этого не любят.

— Как и люди, надо полагать, — эти слова напрашивались сами собой.

— Да, как и люди, — повторил Коппертуэйт, вытирая лоб влажным платком, но не стал подлаживаться под Энтони, вставать на его точку зрения. — Только люди могут сами о себе позаботиться.

Он окинул машину хозяйским взглядом, в котором читались сострадание, забота и обожание — да, именно обожание.

Внезапный импульс побудил Энтони задать вопрос, который он нипочем не задал бы при обычных обстоятельствах, будь у него время подумать:

— Почему вы оставили великолепную работу у американского джентльмена на другом конце квартала? Мне казалось, да вы и сами говорили, что мечтаете работать на «роланд-рексе».

— Так оно и было, сэр, — сразу ответил Коппертуэйт, переводя взгляд на видавшую виды машину Энтони. — Я скажу, почему… почему я там не остался. Конечно, и деньги там хорошие, и хозяин давал мне все, чего я желал, и форменную одежду, которой я не желал вовсе. Я ушел, потому что…

— Почему?

— «Роланд-рекс» — машина идеальная. Работает как часы.

— Так в чем же дело?

Коппертуэйт посмотрел на Энтони с жалостью — надо же, не понимает простых вещей.

— Да в том, что она не нуждалась в моей помощи. Она всегда была в полном порядке, я ей был не нужен, не мог… не мог слиться с ней, она была мне как чужая. Я сидел там будто чучело — эта машина может сама ухаживать за собой, она, если на то пошло, и водить себя может сама, без меня…

Он смолк и еще раз посмотрел на дряхлую колымагу Энтони.

— Ваша машина, сэр, — не «роланд-рекс», но пока вы в ней ездите, вы будете ездить со мной.

Это замечание показалось Энтони несколько туманным.

— Конечно, с вами, сам-то я не вожу, но что вы хотите этим сказать: я буду ездить с вами и с ней?

— Хочу сказать, что я и машина — одно целое.

Энтони постарался постичь смысл сказанного.

— Неужели эта машина так много для вас значит? — спросил он в крайнем изумлении.

— Да, сэр. Очень даже много, как и вы, сэр, хотя чуть по-другому, уж не взыщите.

До Энтони донесся звон церковных колоколов.

— Боже правый, сегодня воскресенье! — воскликнул он. — Все в голове перемешалось — я-то вас ждал только в понедельник.

— Один день погоды не делает, верно?

— Разумеется. — Интересно, подумал Энтони, а где Коппертуэйт провел субботнюю ночь? — Между прочим, я тут гулял по кварталу и заметил, что у вашего бывшего хозяина — новый шофер.

Коппертуэйт пожал плечами.

— Да, мистер Дьюк не из тех, кто размышляет и приноравливается, а во-вторых, кругом полно типов, которые и от выходного откажутся, если им замаячит солидная работа с форменной одеждой в придачу.

Колокола зазвонили громче. Дело шло к одиннадцати.

— Пожалуй, мне пора, — сказал Энтони Коппертуэйту, который, извиваясь, ползком, на сей раз ногами вперед, медленно скрывался из вида, будто машина сильными осьминожьими щупальцами неотвратимо засасывала его в свое темное нутро.

На сосредоточенном лице Коппертуэйта появился румянец блаженства.

— Если вы идете в церковь, сэр, — сказал он, подергивая плечами, будто в конвульсиях, — помолитесь за меня.

— С удовольствием, — согласился Энтони. — Какую молитву предпочитаете?

— Право, сэр, не знаю, вы в молитвах разбираетесь лучше моего, просто помолитесь чуть-чуть за меня и как следует за машину.

— Но ей, наверное, уже никакие молитвы не помогут?

— Пока я здесь — помогут. — И с этими словами изможденное, грязное, но счастливое лицо исчезло под капотом.

Может, молитвы Энтони сделали свое дело?