Хьюи и Констанция попали в больницу: Хьюи скончался, Констанция осталась жить. У нее было сотрясение мозга и сильный шок, и несколько дней она провела в полубессознательном состоянии. Когда же она стала приходить в себя, первой мыслью мелькнуло: что с Хьюи?
Теперь ей придется учиться жить без него. Что-то похожее она уже пережила однажды — когда он сообщил ей, что намерен жениться на Эрнестине. Но тогда она быстро взяла себя в руки. И кроме того, одно дело, когда человек уходит из твоей жизни, и совсем другое, когда он уходит из жизни вообще. Теперь Констанция старалась думать о нем объективно, не поддаваясь мимолетным настроениям. Сильно ли она будет о нем горевать? Надо спокойно разобраться, какую роль он сыграл в ее жизни, и трезво взглянуть на его недостатки.
В этом смысле очень многое прояснила их последняя поездка. Она и раньше вроде бы трезво оценивала Хьюи и считала, что неплохо умеет постоять за него перед его критиками, наиболее суровым из которых была она сама. Констанция знала, что Хьюи верить опасно, и, охотно соглашаясь, что на него нельзя положиться, относилась к этому как к совершеннейшему пустяку. «Вы же знаете Хьюи! Разве можно на него полагаться! Ему ничего не стоит вас подвести!» Его ненадежность сделалась притчей во языцех — безличной, как и всякая притча, а потому и безобидной. Но когда Констанция на себе испытала последствия этой ненадежности, когда она сгорала от стыда за Хьюи, мечтая провалиться сквозь землю, то поняла, до чего же заблуждалась насчет безобидности — теперь ей казалось, что в этом выразился весь Хьюи. Ей было мучительно неловко и за себя: вспоминая, как ругал их Ледбиттер за черствость и эгоизм, она понимала, что заслужила эту выволочку не меньше, чем Хьюи. Она вдруг испытала острый приступ отвращения к самой себе, а потому впервые в жизни почувствовала неприязнь к Хьюи. Их отношения предстали перед ней в ином свете. Раньше ей казалось, что из них двоих она была самой сильной, но теперь поняла — на самом-то деле лидером был Хьюи и постоянно заставлял ее плясать под свою дудку.
Этого она не могла ему простить, но, поймав себя на чувстве обиды, сильно расстроилась: неужели из-за этого будет перечеркнуто их прошлое, да и ее будущее тоже? Нет, она просто обязана простить Хьюи. Но только как это сделать — вот в чем вопрос. Надо подыскать такое объяснение, которое расставило бы все по своим местам. Наконец ее осенило: в общем-то она рассуждала правильно, но, сердясь на Хьюи, совершенно упустила из вида одну важную вещь. Да, у них был роман, но в романе этом не было, как ей казалось, гармонии. Она всегда считала, что в общем-то он ей не пара. Ее знакомые не раз говорили, что она во всех отношениях лучше его, Констанция же, не соглашаясь с ними на словах, в душе была уверена в их правоте. Даже в объятьях Хьюи она чувствовала себя его наставницей, классной дамой...
Теперь же она потеряла право смотреть на него свысока: по отношению к Эрнестине они оба вели себя недостойно.
Но Констанция была слишком большим жизнелюбом, чтобы, сознавшись в грехе, принять свое поражение. Не отличаясь религиозностью, она не верила в пользу самоуничижения и не была склонна видеть в себе лишь дурное. Верно — в какой-то момент она позволила Хьюи командовать ею, но то была минутная слабость, исключение из правил. Она всегда считала, что без нее он пропадет, и, размышляя о смерти, тяготилась мыслью, что может умереть раньше него, — как он без нее проживет? Ей и в голову не приходило, что он может умереть раньше, что он вообще может умереть — ведь он был моложе! Решив, что в его предложении сохранить их отношения после их женитьбы нет ничего предосудительного, она не кривила душой: с Эрнестиной он совсем зачахнет, но если рядом будет она, Констанция, все окажется в порядке. Он был ее главной заботой, она утешалась сознанием того, что ни разу не подвела его, а теперь уж и подавно не подведет. Она хлебнула с ним всякого и время от времени начинала сомневаться, хватит ли у нее сил продолжать любить его, но снова и снова давала утвердительный ответ, сказать «да» было для нее гораздо легче, чем «нет», и теперь, когда его не стало, она опять говорила «да», «да», «да». В очередной раз помирившись с ним, она по-прежнему думала о нем с нежностью — и это стало для нее еще одним и, пожалуй, главным утешением, на которое, как ей сначала показалось, она уже не смеет рассчитывать.
Когда в газетах появились сообщения об аварии, Констанция еще не могла читать. Позже она просмотрела несколько отчетов. Заголовки были броскими, но информация скудной — одни только факты. Было, например, сказано, что Хьюи протаранил головой стеклянную перегородку, но репортеры и словом не обмолвились насчет отношений между ним и его спутницей, хотя все трое были названы по фамилиям. На следующий день интерес к происшествию стал спадать, и катастрофа сделалась очередной единичкой в статистике дорожных аварий со смертельным исходом.
Сама Констанция ничего не помнила ни о самой катастрофе, ни о том, что ей предшествовало. Этот уголок ее памяти был завешен если не глухой шторой, то плотной дымкой, сквозь которую ничего не было видно. В этой темноте что-то шевелилось, двигалось, рвалось на свободу. Пока она приходила в себя после шока, ее преследовало странное ощущение неполноты, отсутствия целостности, которое раздражало, как раздражает порой развязавшийся некстати шнурок. Между тем Констанцией заинтересовались представители полиции: они надеялись, что ее показания прольют свет на причины катастрофы. В машине обнаружили пустую бутылку из-под бренди и стакан со следами алкоголя — и бутылка, и стакан были целы и невредимы. Возникло предположение, что водитель был пьян. Но Констанция рассказала, что в дороге почувствовала недомогание и водитель предложил ей глоток бренди, которое держал в машине для экстренных случаев, потом к ней присоединился ее спутник, но водитель, на ее памяти, был абсолютно трезв — что и было подтверждено медицинской экспертизой (Ледбиттера отправили на вскрытие). Она рассказала также, что Хьюи пригласил ее пообедать в Ричмонде, но на полпути ей стало плохо, и они повернули обратно. Ее спросили, почему же, если она живет в Кэмден-Хилле, авария произошла в Хемстеде, причем, если судить по тому, в каком положении находился потерпевший аварию автомобиль, они следовали в противоположную от Кэмден-Хилла сторону. На это Констанция ничего вразумительного ответить не смогла и сослалась на провалы в памяти.
Провалы в памяти оказались весьма кстати: теперь она могла говорить все, что угодно, и не бояться изобличений: разумеется, только не надо было противоречить самой себе. Все равно никто не сможет проверить, как у нее с головой на самом деле. Постепенно черная пелена рассеялась, и, словно валуны во время отлива, в ее памяти стали выступать забытые фрагменты прошлого. Но главное никак не припоминалось.
В каком-то смысле катастрофа оказалась спасением. Она спасла репутации Констанции, Хьюи, Ледбиттера и Эрнестины. Впрочем, была ли она спасением для Эрнестины? Знал ли кто-то, кроме Констанции, что для Эрнестины это было двойным ударом? Догадывалась ли Эрнестина, что Констанция знала об этом?
Констанция оказалась в трудном положении. Ее навещали, ей писали — откликнулись почти все ее знакомые. Одни утешали ее, другие поздравляли с удачным для нее исходом: каждый выделял что-то одно в зависимости от своего отношения к жизни вообще и Констанции в частности. Возможно, что немногие неоткликнувшиеся поступили так именно потому, что не смогли выработать своего отношения к случившемуся, а если смогли, то в неутешительном для Констанции смысле. Теперь ей очень понадобятся друзья, она приложит все усилия, чтобы на нее не сердились, — в последнее время она ими порядком пренебрегала! Но что поделать: тот, кто влюблен, легко забывает друзей, слышит один-единственный голос, все прочие же сливаются в неясный гул... Отныне она будет жить жизнью, где главное не любовь, а друзья.
С Эрнестиной они давно раздружились, но все-таки не нанести ли ей визит? Обязательно, нашептывала ей совесть, но Констанция держала совесть в ежовых рукавицах и не очень потакала ее капризам, полагая, что совестливость, как и вино, хороши в меру. Получив много воли, совестливость может причинить немалый вред, а потому за ней нужен глаз да глаз.
Стоит ли навестить Эрнестину?
Не стоит?
Но неужели та драма чувств, в которой на протяжении стольких лет она принимала деятельное участие, без остатка отдавая своей роли (то эгоиста, то альтруиста) всю себя, обречена на провал из-за крошечной оплошности под самый занавес? Неужели взаимопонимание — пустая иллюзия и она не имеет права просто так навестить другого человека и, молча пожав ему руку, удалиться? Похоже, нет! Между двумя людьми, искренне любившими третьего, не может быть не то что родства душ, но даже элементарной откровенности: если б Констанция вдруг решила поделиться с Эрнестиной, почему она примирилась с кончиной Хьюи, она бы нанесла ей новое оскорбление, дала бы очередной повод для душевных терзаний. Рассказать Эрнестине все, как было? Боже сохрани. Напротив, надо всеми способами скрыть от нее правду. Но это нетрудно. Эрнестина на редкость простодушна: она либо витает в заоблачных высотах, либо погружается в пучины собственного «я». Эгоцентризм и романтичность совместными усилиями надежно отгораживают ее от будничной реальности. Но кто знает — вдруг между ней, Констанцией, и Эрнестиной пробежит та самая волшебная искорка, что рождается при соприкосновении душ непохожих и не связанных общим прошлым, но в равной степени умеющих тонко чувствовать и любить?
К счастью для Констанции, ее эмоции находились под строгим контролем рассудка. Но Эрнестина устроена наоборот. Ее рассудок томился в плену у чувств, и, чтобы ее убедить, рациональные доводы должны были уметь затронуть ее душу.
Констанция не знала, как отыскать такие доводы, но ей было присуще чувство долга, и теперь, когда не стало Хьюи, оно искало новой точки приложения. Констанция не видела связи (с какой стати?) между Эрнестиной и смутным воспоминанием, копошившимся в уголке памяти, но и то, и другое не давали ей покоя. Она никак не могла придумать, что скажет Эрнестине, и лишь перед самой выпиской из больницы в ее голове мелькнуло подобие догадки. В то утро Констанция проснулась от громкого настойчивого крика — ей показалось, что кричат на улице, зовут на помощь. Сначала она слышала только отдельные звуки, потом они стали складываться в слова: «Скажите леди Франклин, что я...» Больше она не слышала ничего, только это отчаянное «я» — судорожная попытка самоутверждения на грани небытия. Опознав в кричавшем Ледбиттера, она решила, что сделала два дела: поймала то самое полуосознанное воспоминание и поняла, что скажет теперь Эрнестине.
Но вскоре ее опять стали разбирать сомнения. Во-первых, что, собственно, она может передать, если конец отсутствовал. Не потому ли, что последние, самые важные слова все еще блуждают в лабиринтах ее памяти? Нет, вряд ли. Констанция чувствовала, что больше припоминать нечего: злополучный шнурок завязан крепко-накрепко; она могла поклясться, что больше ничего Ледбиттер сказать не успел. Но если так, то стоит ли идти к Эрнестине с фразой, оборванной на полуслове? Как передать просьбу Ледбиттера, не зная точно, в чем она заключалась? Но, с другой стороны, разве можно не выполнить его последнюю волю! Констанция понимала, насколько все это было для него серьезно, в этом крике он выразился весь без остатка. Жаль, нельзя было записать его на магнитофон: интонации были красноречивее слов. Но в чужих устах, за чашкой чая это прозвучит нелепо. «И это все, мисс Копторн, что вы хотели мне передать?» При всей своей кротости Эрнестина иногда умела быть убийственно высокомерной.
Какую же тактику избрать? Сознаться в грехе? Ни за что! Взять себя в руки и с наигранной беспечностью щебетать: «В каком-то смысле ему даже повезло. Все произошло так внезапно, что мы не успели испугаться... Я-то попала в больницу, но вы, конечно, были на похоронах? Даже там случаются свои комические моменты, хотя, что и говорить, все это ужасно, просто ужасно. Наверное, на похороны Ледбиттера пришла вся его родня? Я хотела послать венок — у них это принято, — но не знала, куда именно. Правда, можно было успеть навести справки — сначала, мне говорили, была медицинская экспертиза, а я к тому времени сделалась более или менее compos mentis. Кстати, чуть не забыла! Ледбиттер просил вам кое-что передать...
Нет, так не годится. Констанция с трудом могла представить себя один на один с Эрнестиной. А вдруг Эрнестина откажется ее принять? Предположим, что так. Но означает ли это, что тогда она, Констанция, сможет со спокойной душой считать себя сделавшей все, от нее зависящее, для выполнения просьбы Ледбиттера?
Но все-таки, продолжала мысленно вопрошать Констанция, что же хотел передать Ледбиттер Эрнестине и почему он не сделал это сам? Почему он настаивал, чтобы это сделали они? Он знал, что его скоро не станет? Он задумал покончить с собой?
Размышляя о последних минутах Ледбиттера, о словах, которые тот буквально вырвал из себя, Констанция приходила в полное замешательство. Может, он хотел, чтобы они сказали Эрнестине, что письмо послал не он? Она до сих пор не могла простить Хьюи, что он пригрозил Ледбиттеру раскрыть его тайну. Но тогда Ледбиттер сказал бы: «Не говорите леди Франклин... что я послал это письмо», — ведь Эрнестина вряд ли его заподозрила бы, только они с Хьюи знали, кто автор. Может быть, Ледбиттер хотел, чтобы они передали ей, что в письме неправда? «Скажите леди Франклин, что я... все придумал». Звучит правдоподобно. Так или иначе, Констанции казалось, что речь шла о письме. Но она не могла затронуть эту тему: о чем угодно, только не об этом!
И все же, что хотел передать Эрнестине Ледбиттер, причем с такой настоятельностью, что попытка выразить это в словах стоила ему жизни?
Констанция терялась в догадках, но твердо решила передать слова водителя Эрнестине независимо от того, какой смысл за ними скрывался, — иначе, чего доброго, по ночам ей будет являться мятущийся призрак Ледбиттера и она снова и снова будет слышать этот отчаянный крик.