Едва ли Адам и Ева, отведав злополучного яблока, расстроились сильнее, чем я.

Из меня словно выкачали воздух, словно обухом по голове огрели; я был обманут в лучших ожиданиях и надеждах, все мысли перепутались, и, когда я наконец пришел в себя, это было как пробуждение после тяжелого сна.

Они были влюблены! Мариан и Тед Берджес были влюблены! Из всех возможных объяснений именно это никогда не приходило мне в голову. Какое разочарование, какое жуткое разочарование! И что же я за дурак такой!

Чтобы не упасть окончательно в собственных глазах, я позволил себе неискренне хмыкнуть. Только подумать, попался, как последний простофиля! Мир высоких чувств рухнул, и душа мгновенно освободилась от оков, враз исчезла и огромная физическая тяжесть, давившая на меня все эти дни; казалось, я вот-вот взлечу в воздух. У меня было одно оправдание — ждать такого от Мариан я никак не мог. Мариан, столько сделавшая для меня, такая чуткая и понимающая, Дева из созвездия Зодиака — как она могла пасть так низко? Втюриться, втрескаться — по такому поводу мы в школе не просто хихикали в кулак, мы презирали это больше всего на свете. Мысли мои метались, сменяя одна другую: служанки, глупые влюбленные служанки, выходившие к молитве с заплаканными глазами; открытки, размалеванные, смешные, вульгарные открытки, выставленные напоказ в любом магазине — я и сам посылал такие, пока не разобрался, что к чему.

«Мы прекрасно проводим время в Саутдауне» — любовная парочка, два жирных голубка. «Поедем в Саутдаун, помилуемся от души», ничего не скажешь, милашки. У одного голубка не лицо, а блин, у другого — кожа да кости. И с вожделением глядят друг на друга.

И всегда или почти всегда кто-то из двух толстый, кто-то тонкий: либо мужчина, либо женщина чудовищно больших или малых размеров; мужчина или женщина, мужчина или женщина...

Я стал хохотать, даже захотелось, чтобы рядом оказался Маркус, вдвоем посмеялись бы вволю, и в то же время мне было тошно: я смутно сознавал, что смех — вещь хорошая, но ведь кумира им не заменишь. Почему именно Мариан, неужели мало других людей на свете? Не удивительно, что она хотела держать это в секрете. Машинально, чтобы никто не видел ее позора, я сунул письмо глубже в конверт и запечатал его.

А ведь письмо надо доставить.

Я взбежал по приступкам, оказался на заливном лугу, и тут же солнце заключило меня в неистовые объятия. Да с какой силой! Лужи-болотца, обрамлявшие дорогу, почти высохли; раньше нижние части стеблей скрывались под водой, а теперь обнажились грязно-желтой полоской — славно поработало солнце! С мостков у шлюза я почти со страхом отметил, как сильно обмелела река. На голубой стороне, где глубже, виднелись лежавшие на дне камни, а раньше их видно не было; на другой стороне, зелено-золотистой, вода вообще почти скрылась под поникшими камышами, они сгрудились в кучу, и возникало удручающее впечатление беспорядка. А лилии, всегда лежавшие на воде, теперь неловко торчали над ней.

И все это — солнце; не устоял перед его чарами и я, мысли приобрели другую окраску. Стыд, душивший меня за Мариан в тени деревьев, теперь исчез. Может, я понял, что перед природой природа бессильна, не знаю; но недобрые чувства к Мариан не могли долго гнездиться в моем сердце, оно смягчило критику, которую обрушил на нее мой разум, и получилось, что миловаться применительно к Мариан — это не самое последнее дело, каким может заниматься человек. Но выработать новый взгляд на вещи я не мог, честность не позволяла мне сказать: «Раз она милуется, значит, это хорошо», или «Другим миловаться нельзя, а ей можно». В конце концов, миловаться надо с кем-то, и если у нее есть...

Кажется, впервые я вспомнил о Теде Берджесе — ведь она милуется с ним! Эта мысль не доставила мне удовольствия. Кстати, где он? В поле шла уборка, но его там не было, это я определил с одного взгляда.

Я пошел к его помощникам.

— Мистер Берджес на ферме, — сказали они. — Есть срочная работенка.

— Какая? — спросил я.

Они заулыбались, но просвещать меня не стали.

До фермы было идти почти милю. Всякие мысли не давали покоя, и я пытался сосредоточиться на скирде, с каким удовольствием сейчас с нее покатаюсь — единственное, в чем я был твердо уверен. Милующиеся парочки, как на смешных открытках, все еще преследовали меня; картинка возникала передо мной и оскорбляла зрение, а потом и разум. Какая глупость, дурость, клоунада, люди превращаются в шутов, надо им втюриться, втрескаться... В лучшем случае, жалкое зрелище, но кому нужна жалость? Жалеть — значит смотреть на людей сверху вниз, а мне хотелось — снизу вверх.

Я открыл ворота во двор фермы и тут же увидел Теда — он выходил из конюшни. Как всегда махнул рукой — в этом жесте и шутка, и игра, и уважение ко мне и Брэндем-Холлу; хорошее приветствие. Рука, я успел заметить, совсем потемнела от загара — тут я ему завидовал. Как-то не вязался он со всей этой глупостью; миловаться — никак на него не похоже.

— Как дела, почтальон? — спросил он.

Да, он нарек меня почтальоном. Взрослые позволяют с детьми подобные вольности. Но когда с тобой вольничает лорд Тримингем — это приятно, а насчет Теда Берджеса я не был уверен.

— Все нормально, спасибо, — с прохладцей ответил я.

Он подтянул видавший виды кожаный ремень.

— Что-нибудь принесли? — спросил он.

Я протянул письмо. Он, как всегда, отвернулся от меня и стал читать, потом убрал листок в карман вельветовых брюк.

— Хороший малый, — сказал он. На моем лице появилось удивление, и он добавил: — Не обиделись, что я назвал вас хорошим малым?

— Нет, ничего, — с постным лицом ответил я. Наверное, сейчас — самая подходящая минута; и я услышал свой голос: — Боюсь, что больше приносить вам писем не смогу.

Рот его приоткрылся, на лоб набежали морщины.

— Почему?

Я объяснил: выздоровел Маркус, теперь убежать трудно.

Он выслушал меня с угрюмым видом, всю его живость как рукой сняло. Против воли я слегка злорадствовал: замешательство, кислая мина — так тебе и надо.

— А ей вы об этом сказали? — спросил он.

— Кому? — спросил я в ответ, надеясь еще больше его смутить.

— Мисс Мариан, кому же еще?

Пришлось признать, что нет.

— Ведь для нее эти записки очень важны. Что она скажет?

Я просто стоял, переминаясь с ноги на ногу, и он продолжал напирать.

— Она не будет знать, как быть, да и я тоже.

Я помолчал, потом сказал:

— А как раньше вы обходились без меня?

Тут он засмеялся:

— Да вы, я вижу, парень не промах. Трудно было, вот как.

Такой ответ меня устроил.

— Слушайте, — внезапно добавил он. — Вы ведь ей нравитесь, правда?

— Ну... вроде бы.

— И вам приятно ей нравиться, так?

Я согласился и с этим.

— И не хотелось бы разонравиться?

— Нет.

— А почему? — Он подошел ближе. — Почему вам это будет неприятно? Какая вам разница, нравитесь вы ей или нет? Где вы это почувствуете?

Он словно одурманил меня.

— Здесь. — И моя рука непроизвольно потянулась к сердцу.

— Значит, сердце у вас все-таки есть, — заключил он. — А я уж думал, что нет.

Я молчал.

— Понимаете, — продолжал он, — если вы перестанете носить письма, ей это не понравится. И к вам она переменится, попомните мое слово. Вы же этого не хотите?

— Нет.

— Для нее эти письма важны, и для меня тоже. Мы оба ждем их с нетерпением. Это не простые письма. Она будет скучать без них, и я тоже. Может, она даже будет плакать. Не хотите, чтобы она плакала?

— Нет.

— А заставить ее плакать — много не требуется, — сказал он. — Вы, может, думаете, что она гордая и холодная, но это не так. Раньше, когда вас не было, она часто плакала.

— Почему? — спросил я.

— Почему? Ни за что не поверите.

— Неужели из-за вас? — воскликнул я, но без негодования — просто был поражен.

— Из-за меня. Но я не нарочно, честное слово. Вы думаете, я неотесанный мужлан. Что ж, так оно и есть. Но она плакала оттого, что мы не могли встретиться.

— Откуда вы знаете?

— Потому что плакала и при встрече. Ясно?

Полной ясности не было, но суть я, кажется, понял. Во всяком случае, она плакала, и при этой мысли у меня самого на глаза навернулись слезы.

Я вдруг заметил, что дрожу, — его страстность вывела меня из равновесия, он пробудил во мне какие-то непривычные ощущения, заставил произнести сокровенные слова. Он это понял и сказал:

— Вы долго шли под солнцем. Идемте в дом, там прохладней.

Я предпочел бы остаться на воздухе, потому что инстинктивно чувствовал: в темной кухне со скудной мебелью, голыми, суровыми, потрескавшимися стенами, с полным отсутствием женского тепла, которое так любят дети, его преимущество будет чересчур явным. Он сильно взволновал меня, но носить письма я все равно больше не хотел.

— Я думал, вы в поле. — Я перешел на менее, как мне казалось, скользкую тему.

— Я и был в поле, — кивнул он. — Но пришлось вернуться, поглядеть, как тут Улыбка.

— А что, она болеет? — спросил я.

— Она в интересном положении.

— Как это понять? — спросил я. — Разве она выступает на скачках? — Я знал, что лошади бывают в разных положениях на скачках; может, ее положение как раз было интересным.

— Нет, не то, — коротко ответил он. — Она ждет жеребеночка.

— А-а, понятно, — закивал я, хотя ничего не понял. Некоторые стороны жизни были для меня тайной за семью печатями, хотя многие одноклассники в эту тайну якобы проникли и не раз предлагали просветить меня. Но эти стороны интересовали меня не сами по себе, а скорее как пища для воображения. Скажем, меня очень захватывала железная дорога, относительная скорость самых быстрых поездов; принципа же парового двигателя я не понимал и понять не стремился. Но сейчас мое любопытство зашевелилось.

— А почему она его ждет? — спросил я.

— Так решила природа, — последовал ответ.

— А она его хочет? Ведь ей же больно?

— Ну, теперь у нее нет выбора.

— Так чего же она раньше думала?

Фермер засмеялся.

— Между нами говоря, — сообщил он, — пришла ей охота немного помиловаться.

Помиловаться! Меня словно ударили под дых. Значит, лошади могут миловаться, и в результате получается жеребеночек. Нет, это какая-то бессмыслица. Моя рука метнулась ко рту, кажется, в ту минуту я и приобрел этот нервный жест; застыдился своего невежества, будто физического недостатка.

— Я не знал, что лошади могут миловаться, — сказал я.

— Могут, еще как.

— Но миловаться — это же такая глупость! — воскликнул я и несказанно обрадовался. Все равно что вырвал больной зуб. Глупость в моем сознании никак не вязалась с животными. Животные — существа благородные, но уж никак не глупые.

— Вот подрастете, станете думать по-другому, — ответил он мягким голосом, каким раньше со мной не говорил. — Миловаться — это не глупость. Просто злые люди этим словом намекают... — Он умолк.

— На что? — поторопил я его.

— На то, что им самим хочется сделать. Они завидуют, понимаете? Оттого и злятся.

— Если вы с кем-то милуетесь, значит, потом поженитесь? — спросил я.

— Чаще всего да.

— А вы можете миловаться, а потом не жениться? — настаивал я.

— Вы это обо мне? — спросил он. — Обо мне лично?

— О вас или о ком-то еще. — Я ловко оплетал его сетями.

— Пожалуй, да.

Тут я на секунду задумался.

— А чтобы жениться, обязательно сначала миловаться или не обязательно?

— Вообще-то не обязательно, но... — Он смолк.

— Что «но»? — наседал я.

Он пожал плечами.

— Никакой любви не будет и в помине.

Я заметил, что слово «любовь» он произнес безо всякого пренебрежения, привычного для меня, скорее наоборот. Подлаживаться под него я не собирался, но разобраться в его мыслях было необходимо.

— А если помилуешься, а потом не женишься — это хуже? — спросил я.

— Некоторые думают, что да. Я так не думаю, — коротко пояснил он.

— А можно любить кого-то и не миловаться?

Он покачал головой.

— Это было бы против природы.

«Природа» — казалось, это слово было для него высшей инстанцией. Мне и в голову не приходило, что им можно все оправдать. Против природы! Стало быть, миловаться — по природе? Неужели? Мне всегда казалось, что это всего лишь игра, в которую играют взрослые.

— А если вы с кем-то милуетесь, потом появится ребенок?

Этот вопрос застал его врасплох. Румяное лицо пошло пятнами, резко обозначились скулы. Он глубоко вдохнул воздух, задержал его, потом с шумом выдохнул.

— Совсем не обязательно, — ответил он. — С чего вы взяли?

— Так вы сами сказали. Ваша Улыбка миловалась, а теперь у нее будет жеребенок.

— Да вы, я гляжу, смекалистый, — сказал он, подбирая тем временем подходящий ответ. — Понимаете, у лошадей все немножко по-другому.

— Почему это «по-другому»? — не отставал я.

Ему снова пришлось крепко подумать.

— Так распорядилась природа.

Опять природа! Ответ меня не удовлетворил, да и вообще не понравилась сама мысль: разве природа распоряжается нами? Он что-то скрывал от меня, и я с жутковатым наслаждением загонял его в угол.

— Может, хватит на сегодня вопросов? — не допускающим возражения тоном добавил он.

— Так вы же на них не отвечаете! — запротестовал я. — Почти ничего мне не сказали.

Он поднялся с деревянного стула и стал бродить по комнате, бросая на меня полные недовольства взгляды.

— Не сказал и, скорее всего, не скажу, — как-то обиженно произнес он. — Я не хочу забивать вашу голову чем не надо. Со временем все узнаете.

— Но если это что-то приятное...

— Да, приятное, — не стал спорить он. — Приятное, когда ты к этому готов.

— Так я и готов, — заверил его я.

Тут он засмеялся, лицо его смягчилось.

— Вы ведь уже большой, верно? Сколько, вы говорили, вам лет?

— В пятницу, двадцать седьмого, исполнится тринадцать.

— Хорошо, — сказал он. — Заключим сделку. Я расскажу, что значит миловаться, но при одном условии.

Я сразу понял, о чем речь, но для вида спросил:

— При каком?

— Вы останетесь нашим почтальоном.

Я согласился, и препятствия на этом пути сразу перестали казаться неодолимыми. Он решил подкупить меня, но в этом не было нужды. Видимо, он хотел подстраховаться, но обработка — сейчас это называется так, — которой он меня подверг, и без того возымела действие. Тед внушил мне: они с Мариан что-то значат друг для друга, и хотя я не понимал, что их притягивает — как не понимал, что притягивает сталь к магниту, — я чувствовал силу этого притяжения. За ним стояло нечто прекрасное и тайное, и это «нечто» против воли завладело моим воображением.

Не буду лгать, свою роль сыграло и обещание Теда просветить меня насчет «миловаться», хотя я понятия не имел, почему мне так позарез надо это узнать.

— Кое-что забыли, — вдруг сказал он.

— Что?

— Скирду.

Он был прав. Я напрочь о ней забыл. Она словно олицетворяла что-то такое, из чего я вырос, — детская забава в чистом виде, и больше ничего. Да, я явно остыл к скирде.

— Давайте прыг-скок по лестнице, — велел он, — а я пока напишу.