Воскресное утро осталось в памяти белесой пеленой, беззвучной, тусклой и неподвижной. Все мои желания исполнились, больше не для чего было жить. Обычно так говорят, имея в виду отчаяние, я же был безмерно счастлив. Никогда еще даже после падения Дженкинса и Строуда чувство триумфа не было столь упоительным. Я понимал, что мне безумно повезло: мяч мог пролететь на несколько дюймов выше, для моих песен могло не найтись аккомпаниатора. Но успех мой не становился от этого меньше; удача любила меня, как и все окружающие. Я так высоко стоял в собственных глазах, что мне не нужно было ничего доказывать, отстаивать право на исключительность. Я был я. Матч мы выиграли благодаря мне; концерт прошел с успехом тоже благодаря мне. От этого никуда не денешься.
Не будь мой триумф столь полным, я, возможно, задрал бы нос, как и ожидал Маркус; но триумф был безоговорочным, абсолютным. Он вверг меня в состояние благоговейного страха, изумления, почти религиозного трепета. Наконец-то все мои несовершенства улетучились, сковывавшие меня рамки раздвинулись — теперь я принадлежал к другому миру, миру небесных тел. Мечты и грезы стали действительностью. На этот счет мне не требовалось ничьих подтверждений; и поздравления, которые продолжались за завтраком, я принимал спокойно — если прибавить огня под уже кипящим чайником, это мало что меняет.
Но ликование мое объяснялось и еще одной причиной. Разглашенная Маркусом тайна достойно увенчала счастливый для меня день. Ведь благосклонность Мариан была лестницей Иакова, по которой я совершал восхождение, а мои к ней чувства помогали держать равновесие: один колючий взгляд, и я полетел бы вниз, как Икар. И вот Мариан заняла место, какое я ей отводил: рядом с лордом Тримингемом, другим моим идолом. Мирские дела меня мало тревожили, но я обрадовался еще и потому, что эти двое как нельзя лучше подходили друг другу.
Все это были высокие материи, питавшие мое воображение. Но они отразились, должны были отразиться и на буднях. Я не сомневался, что носить почту мне больше не придется.
Мысль эта радовала меня по нескольким причинам. Выздоровел Маркус, и я пока что не представлял, как смогу поддерживать тайную переписку между Мариан и Тедом. Я привык к этой своей роли, она волновала меня, и до крикетного матча расставаться с ней в общем-то не хотелось. Тут бился пульс моей жизни; эти поручения, как ничто другое, были мне по нутру. В них и тайна, и конспирация, и риск. К тому же мне нравился Тед Берджес, правда, через силу — я восхищался им, но и ненавидел его. Вдали от Теда я мог думать о нем без предвзятости: работяга-фермер, которого в Холле никто и в грош не ставит. Но стоило оказаться рядом, и само его присутствие околдовывало меня, я подпадал под действие его чар, разрушить которые был не в силах. Я чувствовал — это настоящий мужчина, я хотел бы стать таким, когда вырасту. И тут же я ревновал его, ревновал из-за власти над Мариан, хотя суть этой власти была мне не ясна, ревновал из-за всего, чем владел он и не владел я. Он стоял между мной и созданным в моем воображении образом Мариан. Порой мне хотелось унизить Теда, и иногда я не сдерживался. Но я также преклонялся перед ним и горько переживал, когда он попадал в неловкое положение, делая ему больно, я причинял боль себе. В придуманной жизни в Шервудском лесу ему отводилось свое место — он был моим спутником или соперником, союзником, врагом, другом — трудно сказать кем. Однако в воскресенье он перестал вносить в мою жизнь неразрешимый разлад и вписался в общую радужную картину.
В то время я не задумался, почему вдруг это произошло: мысли текли по спокойному руслу, и я не искал ключа к разгадке. Но сейчас я думаю над этим, и ответ, по-моему, ясен. Я избавился от Теда. Я дважды победил его в честном бою. Какой прок от четверок и шестерок этого деревенского Геркулеса, если я поймал отбитый им мяч и вырвал из его рук победу? Его размашистые удары забудут, а мой мяч будут помнить. Затмил я его и на концерте. Его песни о любви тронули меня, ему много аплодировали; но музыкального успеха не было, был успех личный, потому-то сквозь аплодисменты прорывался смех; ему хлопали за то, что он долго не решался выйти на сцену, за фальшивые ноты, за грубое обаяние его пения — одним словом, хлопали, чтобы подбодрить, так хлопают по спине. А какой уморительный вид у него был на сцене — лицо красное, костюм стоит колом, вся его сила обернулась тяжестью. Я же с песнями о смерти, с высокой, чистой церковной музыкой не просто вызвал восхищение зрителей, но и завладел их чувствами. Из земной сферы, где поддразнивают, вышучивают, насмехаются и подбадривают, я перенес их поближе к ангелам небесным. Я дал им музыку в чистом виде, свободную от людских недостатков, именно музыку, а не какую-то дешевку, и этот успех скрепила печатью Мариан — она покинула свой трон, взяла меня за руку и сделала мне реверанс. И если концерт после крикетного матча в 1900 году удержится в чьей-то памяти, то лишь благодаря моим песням о смерти, а не его песням о любви. Я одержал чистую победу, положил его на обе лопатки, потому он и перестал вносить разлад в звучание моего оркестра.
Помню, как в то чудесное утро один из слуг, мой вчерашний товарищ по команде, но уже втиснутый в рамки своего обычного статуса, подошел ко мне и сказал:
— Вы вчера спасли игру, господин Лео. Не вылови вы его, нам бы крышка. Конечно, по калитке бросал его светлость, но главное дело сделали вы. А вашими песнями мы просто заслушались.
Мысль о дворе фермы уже не привлекала: он был мертв, как увлечение, которое в один прекрасный день перерастаешь. По правде говоря, мне всегда претили сильные запахи фермы, а встреча с каким-нибудь опасным животным, сорвавшимся с цепи, тоже сулила мало радости. Что до соломенной скирды, я вполне пресытился ею и теперь подобно Маркусу считал, что катание со скирды — это занятие для несмышленышей, недостойное вполне оперившегося ученика частной школы. Я даже корил себя за это увлечение. И предвкушал, что теперь мы с Маркусом заживем прежней жизнью, в которой много болтовни и подначек, освежим подзабытый за эти дни школьный жаргон. В голове у меня роились новые изысканные оскорбления, с какими я обрушусь на него.
Я ни секунды не сомневался, что писем больше не будет, поэтому казалось нелепым спрашивать об этом Мариан. Нелепым и бестактным — даже у школьного товарища бестактно спрашивать, занимается ли он тем-то и тем-то, когда всем известно, что уже не занимается. Напоминать ей об этом — ошибка. Что было, то прошло, и точка. В любовных делах я был полнейшим профаном, как и в связанных с ними условностях, но твердо знал, что если девушка обручена с мужчиной, она не пишет писем другому мужчине и не обращается к нему «любимый». До дня помолвки — куда ни шло, но уж никак не после. Это однозначно, это закон. Как в крикете: выбили тебя — уходишь от калитки. А что душа подчас противится этому закону, мне и в голову не приходило. Я прекрасно знал, что такое force majeure, и выступал против нее лишь в случае вопиющей несправедливости. Вообще становиться жертвой несправедливости — это удел школьников, мой конфликт с Дженкинсом и Строудом тому пример, но при чем тут взрослые? Кто может быть несправедлив с ними?
Мне уже не казалось, что жизнь моя обеднеет с прекращением подпольной связи между Холлом и фермой. Собственнические инстинкты по отношению к Мариан пробуждались лишь с появлением Теда, но теперь он выбыл из игры. Лорда Тримингема я не считал серьезным соперником: он вращался где-то в другой плоскости, в плоскости воображения. Я искренне желал Мариан счастья, для ее, как и для моего блага; будет она счастлива — и мое счастье станет более полным. Счастье, казалось мне, приходит естественно, когда достигаешь какой-то цели, например, выигрываешь крикетный матч. Ты добился, чего хотел, стало быть, счастлив: все просто. Кто же откажется заполучить в мужья лорда Тримингема? А заполучив его, как объяснил мне Маркус, Мариан станет владелицей дома. Да и Тримингем, женившись на ней, сможет жить здесь. Так что за Мариан тоже тянулся золотой шлейф.
С какой стороны ни подходи, все у них складывалось как нельзя лучше, и я, когда не думал о себе и своих достижениях, думал восторженные думы о Мариан и лорде Тримингеме. Я сгорал от желания поделиться последними событиями с мамой и после завтрака — до ухода в церковь еще оставалось время — написал ей длинное письмо, в котором сообщал, что слава в равной степени греет своими лучами меня и Мариан. Я написал также, что Мариан просила меня погостить еще неделю. Миссис Модсли подтвердила это приглашение после завтрака, в штабе: в мой адрес было сказано много хорошего. Один комплимент имел для меня особую ценность: она очень рада, что у ее сына такой замечательный друг. Я упомянул в письме и это, а в конце приписал: «Позволь мне остаться, если не очень скучаешь без меня, я никогда в жизни не был так счастлив, как сейчас, разве что с тобой».
Я опустил письмо в почтовый ящик, висевший в зале, и, к своему облегчению, увидел за стеклянной дверцей несколько писем. Обычно почта уходила не раньше полудня, но я страшно боялся — а вдруг письма уже забрали?
Пока собирались в церковь, я размышлял, как проведу день, и мысли мои, удалившись на почтительное расстояние, набрели на Теда. Он обещал мне что-то рассказать, но что? Вспомнил: как, зачем и почему милуются, и мне тогда очень хотелось услышать этот рассказ. Сейчас желание поубавилось, если вообще не пропало. Так и быть, как-нибудь в другой раз, не сегодня, пусть расскажет; в конце концов, мне в Брэндеме жить еще две недели, хотя бы из вежливости схожу к нему попрощаться.
И еще одно я записал себе в плюс перед уходом в церковь. Небо было затянуто облаками, но я знал, что температура повышается. Погода тоже не подвела.
Мне снова повезло с псалмами: в прошлое воскресенье читали сорок четыре стиха, в это — сорок три, то есть на семь меньше критического числа. Провидение явно было на моей стороне. К тому же на сей раз обойдется без литании — опять хорошо. Меньше чем когда-либо я был настроен раскаиваться в своих грехах, да и остальным раскаиваться ни к чему. Я не видел во вселенной ни малейшего изъяна, и христианство раздражало меня своим нытьем — я перестал слушать его жалобы и сосредоточился на анналах семейства Тримингемов, увековеченного в стене трансепта. Сейчас оно меня особенно интересовало: ведь скоро в его ряды примут Мариан. Она будет виконтессой, сказал Маркус; тут я впервые заметил, что на надгробных плитах упомянуты и жены: раньше семейное древо Тримингемов представлялось мне состоящим сплошь из мужских ветвей. Правда, слово «виконтесса» нигде не упоминалось: «Его жена Каролин», «Его жена Мабелль» — что за напыщенность, почему не просто Мейбл? Но имя тут же стало красивым и аристократическим — такова была магическая сила Тримингемов. «Его жена Мариан»... — но я тут же прогнал эту мысль, потому что для меня оба они были бессмертны. Бессмертны — какое волшебное слово! Фантазии мои заискрились с новой силой. Кто сказал, что род Тримингемов должен вымереть? С растущим возбуждением я стал прикидывать, в каком веке явится на свет девяносто девятый, сотый виконт. Мысль о родовой линии, простирающейся сквозь века, глубоко взволновала меня. Нет, в цепи все-таки был разрыв — где надгробье пятого виконта? Мозг восстал против этого пропуска и попытался как-то объяснить его. Наверное, недостающая табличка замурована где-то в другой части здания. Возвышенные мысли вернулись ко мне. Торжественная атмосфера церкви подчеркивала значимость земной славы; в мистическом союзе генеалогии и арифметики отражался бег времени.
Лорд Тримингем снова вышел из церкви последним. Я думал, его будет ждать Мариан, но она ушла, и вместо нее остался я. Робеть перед ним я почти перестал, и мне хотелось думать, что все мои слова и поступки исходят от меня самого. Но я не собирался с места в карьер говорить на тему, которая волновала меня больше всего.
— Привет, Меркурий, — сказал он.
— Может быть, нужно что-то передать? — спросил я, тактично (я был этим горд) не называя имя получателя.
— Нет, спасибо, — откликнулся он, и я заметил довольные нотки в его голосе. — Это очень любезно с твоей стороны, но, боюсь, в ближайшее время ничего такого не потребуется.
С кончика моего языка был готов сорваться вопрос: а почему? Однако я решил, что и сам знаю, и спросил уже куда менее тактично:
— На этот раз она молитвенник не оставила?
— Нет, но ты когда-нибудь видел такую легкомысленную девушку? — Он произнес это так, будто легкомыслием следует гордиться, и подобных девушек я не раз встречал.
Я ответил, что нет, а потом, в надежде разговорить его, а может, и выудить комплимент в свой адрес, добавил:
— Здорово она играет на фортепьяно, правда?
— Да, а ты здорово поешь, правда? — Он немедленно клюнул на удочку.
В восторге от того, что моя уловка удалась, я немножко попрыгал козлом, потом безо всякой натуги спросил:
— А почему нет пятого виконта?
— Нет пятого виконта? — эхом повторил он. — В каком смысле? Пятых виконтов полным-полно.
— Да я имею в виду не вообще, — беззаботно возразил я: пусть не думает, что я ничего не смыслю в родословных и званиях. — А в церкви. Там нет пятого виконта вашего рода, пятого лорда Тримингема.
— А-а, понял, — ответил он. — Как это я сразу не догадался? Просто забыл, под каким он шел номером. Но быть-то он был. — Лорд Тримингем замолчал.
— Почему же его нет в церкви? — не отступал я.
— Видишь ли, — проговорил лорд Тримингем. — Это весьма печальная история. Его убили.
— Вот оно что! — У меня от удовольствия даже мурашки забегали по телу: на такое я и не рассчитывал. — Наверное, на поле боя? — Я вспомнил, что многие виконты служили в армии.
— Нет, — ответил он. — Не на поле боя.
— Несчастный случай? — предположил я. — Сорвался с горы или спасал кому-то жизнь?
— Да нет, — сказал он. — Несчастным случаем это не назовешь.
Я видел, что рассказывать он не хочет, и неделю назад я бы немедленно отстал. Но сейчас, на гребне волны, я решил — не стоит стесняться.
— Как же тогда он умер?
— Если тебе очень хочется знать, — произнес лорд Тримингем, — его убили на дуэли.
— Ой, как интересно! — вскричал я. И он еще хотел скрыть от меня историю своего предка, самого интересного из всех Тримингемов! — А почему он дрался на дуэли? Чтобы защитить свою честь?
— Что ж, можно сказать и так, — согласился лорд Тримингем.
— Его кто-то оскорбил? Ну, назвал трусом или лжецом? На самом деле он таким, конечно, не был, — поспешно добавил я — вдруг лорд Тримингем подумает, что и я присоединяюсь к этому оскорбительному мнению.
— Нет, никто его не оскорблял, — ответил лорд Тримингем. — Он дрался на дуэли не из-за себя.
— Из-за кого же?
— Из-за дамы. Его жены.
— О-о. — Примерно так же горько я был разочарован, когда понял, в чем смысл переписки Теда и Мариан. Дама... А Маркус говорил, что человек их круга никогда так женщину не назовет. Это у него была одна из верных примет. Теперь будет на чем его посадить. Стараясь выказать интерес, я спросил:
— Она была виконтесса?
— Да.
— А я и не знал, — вялым и монотонным голосом заметил я, — что мужчины дрались на дуэлях из-за дам.
— Дрались, представь себе.
— А что же она такого сделала? — Вообще-то мне было все равно, спросил я просто из вежливости.
— Ему показалось, что она чересчур дружелюбно относится к другому мужчине, — коротко ответил лорд Тримингем.
По наитию я спросил:
— Он ее приревновал?
— Да. Это случилось во Франции. Виконт вызвал этого мужчину на дуэль, и тот его застрелил.
Меня поразила подобная несправедливость, и я сказал об этом:
— Все должно было выйти наоборот.
— Ты прав, ему не повезло, — произнес лорд Тримингем. — В общем, его похоронили во Франции, вдали от своего народа.
— А виконтесса вышла замуж за того, с кем он стрелялся?
— Нет, но она так и осталась за границей, и лишь дети ее вернулись в Англию — все, кроме младшего, который жил с ней во Франции.
— Он был ее любимцем?
— Кажется, да.
Я был рад получить объяснение, и хотя жаждавшая страстей душа ничуть не насытилась, впечатляло другое: невозмутимость, с какой лорд Тримингем пересказал эту историю. Меня вдруг коснулась горечь человеческой жизни, ее безразличие к нашим желаниям, даже к желанию красиво умереть. Мысль о покорности судьбе мне не нравилась: я считал, что чувства должны быть ярче породивших их причин.
— А не будь она виконтессой, стал бы он так сильно возражать? — спросил я наконец.
Он озадаченно засмеялся.
— Думаю, ее титул здесь ни при чем. Ведь это он сделал ее виконтессой, чем же тут чваниться?
— Да я не о том, — воскликнул я, поняв, что переделикатничал, постеснялся назвать виконтессу просто женой, вот и вышла путаница. — Я что хотел спросил: стал бы он так сильно возражать, что у нее есть... друг, если бы они были не женаты, а только обручены?
Лорд Тримингем обдумал вопрос.
— Да, думаю, стал бы.
Тут в голову мою впервые закралась мысль: ведь есть что-то общее между положением пятого виконта и самого лорда Тримингема. Я сразу отмахнулся от нее, ибо не сомневался — Мариан перестала относиться к Теду чересчур дружелюбно. Но воображение уже взыграло, и, поскольку гнев всегда интересовал меня, я спросил:
— А на нее он тоже был сердит?
— Думаю, что нет, — ответил лорд Тримингем. — Скорее огорчен.
— Она не сделала ничего порочного?
— Видишь ли, она вела себя не вполне разумно.
— Значит, она виновата вместе с тем мужчиной.
— Дама никогда не бывает виновата; со временем ты это поймешь, — таков был ответ лорда Тримингема.
Я смутно чувствовал нечто подобное, и эти слова произвели на меня неизгладимое впечатление.
— Тот мужчина был очень порочный человек? — спросил я. Я плохо представлял себе порочность, но меня будоражило само слово.
— Кажется, это был смазливый мерзавец, — сказал лорд Тримингем. — И уже не в первый раз зарился... — Он умолк, потом добавил: — Он был француз.
— Ах, француз, — протянул я, будто это все объясняло.
— Да, и отличный стрелок, ничего не скажешь. Не думаю, что он был уж слишком порочным человеком, если судить по меркам того времени.
— А по сегодняшним меркам был бы? — Мне требовался пример порочности.
— По сегодняшним — да, ведь сейчас такая смерть считается убийством, по крайней мере, в Англии.
— А если бы виконт застрелил его, это тоже считалось бы убийством? — спросил я.
— Сейчас — да, — последовал ответ.
— Не очень это справедливо, — заметил я, пытаясь представить себе сцену дуэли по прочитанным книгам: раннее утро, две чашечки кофе, два револьвера, уединенное место, секунданты шагами отмеряют расстояние, взмах платком, выстрелы, падение одного из дуэлянтов.
— И он — пятый виконт, — наверное, истекал кровью?
— История об этом умалчивает. Да едва ли. От пулевого ранения крови обычно немного, разве что попадет в артерию или вену... К счастью, теперь дуэли в Англии запрещены.
— Но мужчины все равно стреляют друг в друга? — с надеждой в голосе спросил я.
— В меня, например, стреляли, — ответил он, изображая гримасой улыбку.
— Да, но это было на войне. А из-за женщин они стреляются? — Я представил себе две шеренги женщин, из-за спин которых высовываются мужчины с револьверами.
— Иногда.
— И это считается убийством?
— В Англии — да.
Что ж, так и должно быть; и тогда я испросил его мнение по вопросу, который давно меня мучал:
— А буры нарушали правила ведения войны? — От отца я унаследовал пацифизм, но при первой встрече с лордом Тримингемом, героем войны, мои убеждения пошатнулись.
— Буры — неплохие парни, — мягко заметил лорд Тримингем. — Лично я против них ничего не имею. Жаль, конечно, что стольких пришлось отправить на тот свет, но сие от нас не зависит. Вот тебе на, — добавил он, будто сделал внезапное открытие. — Мы почти догнали Мариан. Поболтаем с ней?