Я уверил маму, да и себя, что телеграмму получу в четверть двенадцатого. Но никакого сигнала к сбору в четверть двенадцатого не последовало. Я ничуть не огорчился, скорее вздохнул с облегчением. В том, что телеграмма придет, я не сомневался ни секунды, потому и обрадовался дополнительной отсрочке: как сообщить миссис Модсли о моем внезапном отъезде (для себя я решил, что крайний срок — четверг), как вообще к ней подобраться, ведь она — в постели? Тут мое воображение пасовало, в постели она была недосягаема, все равно что находилась за границей.
Письмо мое, разумеется, застряло в дороге. Значит, придет со второй почтой.
Большую часть дня я провел с Маркусом. Ладили мы прекрасно. Маркус подавил раздражение — по крайней мере, внешне, — которое, видно, он испытывал из-за моего успеха: чудо не продержалось даже положенных девяти дней, и о нем уже почти никто не вспоминал. Мы бесцельно бродили по парку, рассуждали о том, что нам сулит новый семестр, проверяли друг у друга словарный запас, беззлобно поддразнивали друг друга, мерялись силой, а иногда просто шагали рука об руку. Он раскрыл мне уйму секретов, потому что до бесстыдства любил посплетничать, я этого не одобрял, но внимал ему с тайным удовольствием. Вопреки поговорке мне казалось, что выносить сор из избы — не такой уж грех. Маркус поведал о предстоящем бале, подробно рассказал, с каким шиком все будет обставлено, поднатаскал меня с учетом отведенной мне роли. Оказалось, что Мариан привезет мне из Лондона белые перчатки — эту потерю я перенесу спокойно, а вот велосипед... перед глазами снова возник зеленый красавец, катившийся следом за Мариан... от него так просто не отмахнешься. Из кармана Маркус вытащил программку и показал мне: «Вальс, вальс, лансье, бостон, сельский танец («Это для отсталой публики вроде тебя, — услужливо пояснил Маркус, — сейчас такое никто не танцует»), вальс, вальс, полька. Потом ужин, и снова вальс, вальс и так далее до «сэра Роджера де Каверли» и галопа.
— А разве в галопе не два «л»? — спросил я.
— Кретин, по-французски, конечно, одно, — уничтожил меня Маркус. — Сколько тебе еще надо учиться. Но, может, «сэра Роджера» и галопа как раз не будет, что-нибудь одно: il est un peu provincial, vous savez, плясать то и другое. В последнюю минуту решим. Наверное, папа объявит.
— А когда объявят насчет помолвки? — спросил я.
— Может, мы и не будем об этом объявлять, — сказал Маркус. — Пусть новость распространится сама, нам кажется, так будет лучше. Много времени на это не уйдет, могу тебя уверить. Но нас уже отправят спать. Они не позволят нам торчать после двенадцати из уважения к твоему нежному возрасту, mon enfant. О-о-о, вы так молоды! — томно затянул он. — А еще кто вы, вам известно?
— Нет, — ответил я, забыв об осторожности.
— Не сердитесь, друг мой, но вы вот такусенькую, вот такусенькую малюсенькую капельку зеленый, vert, vous savez.
Я стукнул его, и мы немного повозились.
Слушать обо всех этих событиях, в которых мне не придется участвовать, было в высшей степени приятно, но и в высшей степени неестественно. Со дня моего приезда бал маячил впереди неким огромным препятствием, через которое хочешь не хочешь, а перебирайся. Танцевать я только учился, мне никак не давались повороты, и было ясно, что осрамлюсь на весь свет. Но представить, что бал пройдет без меня, — это было совсем другое дело.
Я не считал, что обманываю Маркуса: притворство в данном случае было необходимо, иначе пострадал бы мой план, который для всех должен обернуться благом. В те дни, как это ни странно мне нынешнему, я был человеком действия, притом реалистом, исповедовавшим принцип: цель оправдывает средства. Цель моя, во всяком случае, была безупречной. Не то, что носить письма, которые — я был абсолютно уверен — до добра не доведут; стало быть, Мариан и Тед поступали плохо, когда пытались обмануть меня. Довольно плохо, очень плохо? Слово «плохо» было у меня не в большом почете. Понятия «хорошо» и «плохо» вообще были мне отвратительны, я представлял их как двух шпионов, следивших за каждым моим движением. Так или иначе, а если занятие может кончиться убийством, значит, это — плохое занятие.
В общем, болтовню Маркуса насчет бала я слушал вполуха, но когда, переходя от большего к меньшему, он заговорил о подготовке к моему дню рождения (она проводилась под страшным секретом, заверил он меня), я все-таки почувствовал угрызения совести. Да и пожалеть было о чем. Оказалось, каждый мне что-то приготовил; зеленый костюм и все прочее — не в счет, те подарки ко дню рождения отношения не имели.
— И маму еще вот что беспокоит, — рассказывал Маркус, — торт. Не сам торт, vous savez, mais les chandelles. Мама немножко, что называется, суеверна, и ей не нравится число тринадцать — хотя каждому человеку когда-то исполняется тринадцать, особенно тебе, чертова ты дюжина!
Я нашел это очень остроумным и глянул на Маркуса по-новому, с неподдельным уважением.
— Впрочем, мы нашли выход, только это тайна, тебе скажи — сразу проболтаешься. Но гвоздь вечера, clou, если ты способен меня понять, дубиноголовое создание — это когда Мариан подарит тебе велосипед. Как только пробьет шесть часов, двери распахнутся, и на велосипеде въедет Мариан, она хочет появиться в трико, но скорее всего мама ей не разрешит. Придется ей обойтись спортивными брюками.
Я чуть прикрыл глаза, возникло чарующее видение, и на какой-то миг старое чувство к Мариан вернулось. Увы, слишком поздно: жребий брошен. Сейчас шесть часов, но не пятница, а вторник, и в любую минуту могут принести телеграмму.
— А что, в спортивных брюках удобнее? — спросил я.
— При чем тут удобнее? Просто трико — это чересчур рискованно.
— Что, есть риск упасть с велосипеда?
— Да не в этом смысле рискованно, — сказал Маркус, проявляя несвойственное ему терпение. — Совсем в другом, так говорят, когда женщины одеваются немного не того. Мужчины — другое дело, мужчины могут одеваться рискованно. Спортивные брюки раньше тоже считались рискованными, но потом одна женщина стала кататься в них на велосипеде в парке Баттерси, и все к ним привыкли.
— Все равно не понимаю, почему в трико ездить более рискованно, — признался я.
— Eh bien, je jamais! Подумай как следует!
Я подумал, но ничего подходящего в голову не пришло.
— К тому же она хочет надеть черное трико.
— А это еще хуже?
— Ясное дело, олух царя небесного! Намного хуже, мама так и сказала. Pas comme il faut — entièrement défendu.
Тени стали длиннее, освещение поменялось, приобрело золотистый оттенок. Погода полностью следовала правилам игры: во всякое время дня она была именно такой, как надо. Никаких капризов, никакой хмари на небе, а уж грозой и вовсе не пахло. Погода не жульничала, на нее можно было положиться. Я, как никогда потом — даже за границей, даже в Италии, — ощущал смысл метеорологического понятия «ясно». Казалось, величественные притязания науки на абсолютную точность вдруг чудесным образом воплотились на небесах. Эта гарантированная безмятежность, словно на пейзажах Клода, странным образом влияла на настрой души. От жизни нельзя было требовать большего, и если в сердце шевелилось какое-то недовольство, оно не находило у погоды поддержки, не находило в ней отражения — наоборот, погода была молчаливым укором этому недовольству.
Мы повернули на подъездную дорогу, собираясь сходить в деревню, как вдруг увидели: навстречу нам, что есть сил крутя педали, на красном велосипеде едет одетый по всей форме — костюм с красным кантом, маленькая плоская шапочка — мальчишка-телеграфист. В последнее время я совсем помешался на велосипедах, и вот он явился мне наяву, только не того цвета — наверное, по ошибке.
— Телеграмма! — воскликнули мы в один голос, и Маркус сделал мальчишке знак остановиться. Я ни секунды не сомневался, что телеграмма для меня, и протянул за ней руку.
— Модсли? — дерзко осведомился мальчишка.
— Мистер Модсли, — поправил его Маркус; я убрал руку и впился глазами в Маркуса — как он воспримет новость? Я все еще был уверен, что телеграмма от мамы.
Маркус пробежал листок глазами.
— Это всего лишь Мариан, — небрежно сообщил он, будто телеграмма от нее никого не интересовала. — Приезжает завтра с последним поездом. Мама ей так и говорила, что она не управится, не успеет сделать все покупки. Наверное, остается, чтобы купить тебе велосипед. Ну ладно, пойдем déranger жителей деревни, этих sales types!
И на что я рассчитывал, когда думал, что мама пошлет телеграмму? Надо же быть таким наивным! Телеграмма стоит шесть пенсов, а шесть пенсов для нас деньги и на дороге не валяются. Отзывающее меня письмо придет завтра если не с первой почтой, то уж наверняка со второй. Значит, снова передышка, еще один день без забот и хлопот, телом в Брэндем-Холле, а душой дома.
В среду утром почта принесла «Панч». Ожидая своей очереди, я слушал похмыкиваний старших, которые в отсутствие миссис Модсли вовсю наслаждались свободой. Наконец журнал попал мне в руки. Я открыл его с осторожностью, потому что (как убедился Маркус) не всегда улавливал смысл шутки, и порой приходилось призывать на помощь старших — иначе не разобраться. Поэтому, когда я понимал шутку сам, безо всякой подсказки, я торжествовал вдвойне. К моей радости, в журнале много прохаживались по поводу жары, оказалось, мои с ней отношения были ясны и понятны всем. Над надписью «Солнце жмет на все педали» (несколько шуток, словно по заказу, были о велосипедах) была такая картинка: солнце сидит в седле, низко пригнувшись над рулем, от него вьющимися волосами отходят лучи, на лице зловредная улыбка; на втором плане под зонтиком сидит Панч и вытирает пот со лба; а возле него, высунув язык, изнемогает от жары собачка Тоби.
Я громко засмеялся — нарочно, чтобы все услышали: когда человек понимает шутки, это кое о чем говорит. А здесь что такое, в разделе «Каждый день — по великой мысли»?
И дальше в том же духе, насмешки насчет того, как мы ведем войну. Но разве тут есть над чем смеяться? Да это просто кощунство — кстати, и сегодня эти строчки скорее всего сочли бы кощунством. Я всегда принимал чью-либо сторону (иногда таких сторон оказывалось несколько) и сейчас был на стороне Англии.
Я был в ужасе и при первой возможности с видом, полным презрения, показал оскорбительные строчки лорду Тримингему.
Он покатился со смеху, чем несказанно удивил и огорчил меня. Я не осмелился поучать его, но ведь это ни в какие ворота не лезет! Над ним, ветераном войны, издеваются, а он находит это смешным! Высмеивают страну, за которую он так доблестно сражался, за победу которой заплатил такой дорогой ценой — а ему смешно! Я ничего не мог понять.
В среду утром письма от мамы я тоже не дождался. Однако это меня не испугало. Наоборот, я чувствовал, что уверенность, не покидавшая меня целые сутки, скапливаясь, превращается в бомбу, которая неминуемо взорвется за чаем. Но пока у меня впереди весь день. Чем заняться? Уже изрядно припекало; я научился угадывать погоду, и шестое чувство подсказывало: сегодня жди рекорда. Несколько раз за утро ноги сами несли меня к домику для дичи, но я одергивал себя — не спеши, плод с древа познания еще не созрел.
Итак, это будет мой последний день в Брэндеме; правда, меня могут заставить пойти на компромисс и остаться до пятницы, и тогда меня, наверное, все-таки одарят подарками, но сделают это втихомолку, без праздничной помпы и торта. На подарки я надеялся — мысли о велосипеде все же пробивались сквозь прочную броню моего незыблемого решения.
«Ты ничего не забыл?» Этот вопрос часто задавала мне мама, когда я собирался в школу или еще куда-нибудь, хотя ходил я мало куда. Был у нее и еще один вопрос: «Ты никого не должен поблагодарить?»
Да, я должен кое-кого поблагодарить: Мариан, Маркуса, хозяина и хозяйку, слуг — но это можно сделать завтра или послезавтра... в общем, в день отъезда. Я представил, как благодарю их: спасибо, спасибо вам за то, что так долго терпели меня! А может, заодно поблагодарю и за подарки. Слова благодарности следует приберечь для последней минуты — в них сама суть расставания. От этих мыслей отъезд стал ближе. До свидания, Брэндем! С кем я еще не попрощался?
И тут я вспомнил о Теде. Благодарить его особенно не за что, но он написал мне письмо, а карты показывают, что он собирается поступить на службу в армию. Эта мысль еще тревожила меня. Надо с ним попрощаться.
Много времени на это не уйдет, но как отделаться от Маркуса? Ведь не прощаться с Тедом в его присутствии? Тут меня осенило.
Мама разрешила мне купаться, но я не купался ни разу: вскоре после того, как пришло ее согласие, река перед шлюзом сильно обмелела и полоскаться в ней было неловко даже новичку. Мужчины иногда выбирались поплавать по другую сторону шлюза, где уровень воды тоже понизился, но для меня это все равно было глубоко.
— Маркус, — сказал я. — Il est très ennuyeux, mais ... — французский подвел меня.
— Шпарь по-английски, если так легче, — великодушно разрешил Маркус. — Мне очень жаль, но...
— Тед Берджес обещал, что научит меня плавать, — скороговоркой выпалил я. Это была неправда, но все вокруг столько лгали, а ложь — штука заразительная; к тому же Тед говорил, что готов возместить мои хлопоты. Я объяснил Маркусу, почему мне нужна помощь взрослого. — Это займет только un petit quart d'heure, — заключил я, мысленно похлопав себя по плечу.
— Неужели ты бросишь меня? — трагическим голосом вопросил Маркус.
— Но ты же меня бросил, — возразил я, — когда уходил к Нэнни Робсон.
— Ну, это совсем другое дело. Она моя старая няня, а он... — Я не разобрал, каким эпитетом Маркус его наградил, но, кажется, это было нечто непечатное. — Смотри, чтобы он тебя не утопил.
— Э, нет, — ответил я и уже собирался дать деру.
— А лучше ты сам его утопи, — посоветовал Маркус. Он имел дурную привычку плохо говорить о людях, особенно стоявших на общественной лестнице ниже его. Это была façon de parler, как мог бы сказать он сам, и за ней ничего не стояло.
Лакей, несмотря на мрачный и обескураживающий вид, всегда был рад мне помочь, и я попросил у него веревку; потом взял полотенце, купальный костюм и отправился на реку. Мой купальный костюм соприкасался с водой лишь однажды — когда Мариан разложила на нем свои промокшие волосы.
Со шлюза я увидел, что Тед в поле, он правил жаткой. Это была последняя неубранная полоса, везде вокруг высились стога пшеницы. Обычно я сам шел к нему, но тут был особый случай — мы встречались в последний раз, и подойти должен был он. Я помахал ему, но он не заметил: потрясываясь на сиденье «Скачущего маятника», он смотрел вниз — хорошо ли ножи подсекают пшеницу, — потом переводил взгляд на голову лошади. Наконец меня увидел один из работников и сказал ему. Тед остановил лошадь, медленно слез, а работник занял его место.
Я двинулся ему навстречу ко второму, маленькому шлюзу, но когда нам осталось друг до друга несколько шагов, Тед внезапно остановился, и это было совершенно на него не похоже. Я тоже остановился.
— Я не думал, что вы снова придете, — сказал он.
— Я пришел попрощаться, — объяснил я. — Завтра или в крайнем случае в пятницу я уезжаю. — Казалось, мы разговариваем через маленький, но весьма заметный пролив.
— Ну что ж, до свидания, господин Колстон, удачи вам, — проговорил он. — Надеюсь, все у вас будет хорошо.
Я взглянул на него. Особой наблюдательностью я не отличался, но увидел, что странность поведения подкреплялась его внешним видом. Однажды я сравнил его со стеблем созревшей и налитой зерном пшеницы; сейчас это был стебель, который срезали и оставили на солнце. Ему, наверное, было не больше двадцати пяти. Он никогда не казался мне молодым — молодые люди в те дни и не старались выглядеть молодо, наоборот, любыми путями придавали своей внешности отпечаток зрелости. Но тут в его лице я увидел черты человека, немало пожившего на свете. По лицу Теда струился пот, но сам он словно ссохся, от него осталась одна оболочка. Даже ремень был затянут на одну дырочку потуже. Хотелось сказать ему, как он мне когда-то: «Кто вас обидел?» Но с губ моих сорвалось вот что:
— Правда, что вы идете на войну?
— На войну? — удивился он. — Кто вам сказал?
— Лорд Тримингем.
Он ничего не ответил.
— Вы знаете, что Мариан обручена с ним? — спросил я.
Он кивнул.
— Поэтому вы и уходите?
Он переступил с ноги на ногу — так делают лошади, — и секунду мне казалось, что сейчас он взъярится на меня.
— Я еще толком не знаю, ухожу ли я, — сказал он со знакомыми нотками в голосе. — Как она скажет, так и будет. Главное — ее желание, а не мое.
Эти слова показались мне не достойными мужчины. Да я и сейчас так считаю.
— Господин Колстон, — заволновался он вдруг, — а вы никому не говорили? Ведь это дело касается только меня и мисс Мариан...
— Никому, — ответил я.
Но он был обеспокоен.
— Она мне так и сказала, что вы не проговоритесь, а я засомневался: ведь он, говорю, еще мальчишка, вдруг сболтнет кому-нибудь.
— Никому не говорил, — повторил я.
— И попадем мы тогда в беду.
— Я никому не говорил, — еще раз заверил я.
— Мы перед вами в большом долгу, господин Колстон, за все, что вы сделали для нас, — сказал он так, будто предлагал вынести мне благодарность. — Не каждый молодой джентльмен согласится прервать свои дневные занятия и разносить письма, будто какой-то посыльный.
Казалось, он всем своим существом ощущал, сколь различно наше положение в обществе. И не смел приблизиться ко мне не только в прямом, но и в переносном смысле. Поначалу «господин Колстон» мне польстило, но потом вдруг разонравилось, и я сказал:
— Пожалуйста, зовите меня почтальоном, как раньше.
Он горестно улыбнулся.
— Я все ругаю себя, что накричал на вас тогда, в воскресенье, — сказал он. — Оно понятно, мальчику в вашем возрасте охота узнать о таких вещах, и мы, старшие, не должны вам мешать. К тому же, как вы сказали, я пообещал. Но что-то на меня нашло, не мог я... особенно после того, как услышал ваше пение. Хотите, я расскажу вам сейчас и сдержу обещание? Но если по совести, мне бы этого не хотелось.
— Я вовсе не думал беспокоить вас, — обронил я надменно, совсем-совсем как взрослый. — А рассказать мне и так расскажут. Есть у меня такие знакомые.
— Лишь бы правильно рассказали, — чуть озабоченно заметил он.
— А как же еще? Ведь это же общеизвестно, разве нет?
Я похвалил себя за эту фразу.
— Да, но будет жаль, если... А мое письмо вы получили? Написал-то я сразу, а ушло оно только в понедельник.
Я ответил, что получил.
— Ну, тогда все в порядке, — с явным облегчением сказал он. — Вообще я писем не пишу, разве что по делу, но как тут было не извиниться за дурной поступок? Ведь вы столько для нас сделали, не жалели времени, а для ребят оно так дорого.
К горлу подкатил комок, но на ум пришли лишь самые простые слова:
— Ничего, все в порядке.
Стараясь не встречаться со мной взглядом, он посмотрел в направлении прилеска, за которым скрывался Брэндем-Холл.
— Значит, завтра вы уезжаете?
— Да, или в пятницу.
— Ну, что ж, может, когда и доведется нам встретиться. — Наконец он преодолел разделявшую нас пропасть и несмело подал мне руку. Наверное, все еще сомневался — а вдруг я откажусь пожать ее?
— До свидания, почтальон.
— Прощайте, Тед.
Я уже повернулся уйти, опечаленный расставанием, но вдруг явилась одна мысль.
— Может, напоследок что-нибудь передать для вас?
— Вы очень добры, — растрогался он. — И вправду хотите?
— Да, в последний раз.
От одного раза ничего не изменится, да и когда они встретятся, я буду уже далеко; к тому же хотелось как-то показать, что мы расстаемся друзьями.
— Тогда, — сказал он, отступая на свой берег протекавшей между нами реки, — передайте, что завтра не годится, я уезжаю в Норидж, стало быть, в пятницу, в половине седьмого, все как обычно.
Я обещал передать. Поднявшись на шлюз, я обернулся. Тед смотрел мне вслед. Он снял с головы старую мягкую шляпу и стал махать ею, потом другой рукой прикрыл глаза от солнца, а сам все махал и махал. Я тоже хотел помахать ему в ответ шапочкой, но почему-то не мог. Почему? Оказалось, что в одной руке у меня — купальный костюм, а в другой — полотенце. Вокруг шеи уздечкой болталась веревка. Я вдруг осознал, до чего мне неудобно — движения были скованными, шея вспотела. Пока мы разговаривали, я не замечал этой стесненности, да и Тед, наверное, тоже. Надо же, я совсем забыл, под каким предлогом выбрался сюда, и голову заняло нечто другое. Уздечка терла шею; помахивая сухим купальным костюмом, прогревшимся на солнце, я зашагал назад, через сверкающую дамбу. Каким дураком я бы сейчас выглядел в глазах Маркуса!