На столе для чаепития лежало письмо от мамы. Команда освободить меня поступила.
С души словно камень свалился, ибо я с воскресенья был неспокоен — только теперь понял, как сильно рассчитывал на это письмо. Дни после воскресенья принесли мне много радостей, казалось, я дышал полной грудью, но фундамент этого счастья был зыбким. От постоянного напряжения что-то в моем организме само по себе разрегулировалось, и вот, с появлением письма, все начало приходить в норму — за столом я болтал без умолку и ел за двоих. Но я не понесся стремглав в свою комнату, чтобы поскорее прочитать письмо: во-первых, знал по опыту, что душевный подъем неизбежно сменится подавленностью, и хотел отдалить приход этой минуты, во-вторых, страшила необходимость сообщить об отъезде миссис Модсли — пожалуй, самое неприятное из того, что осталось сделать в Брэндеме. Я не видел, чтобы кого-нибудь из отъезжающих гостей оплакивали, и мог бы сообразить, что и к моему отъезду миссис Модсли отнесется философски, но ведь в своих глазах я был центром вселенной, да и в ее, как мне казалось, тоже.
Наконец я заперся у себя в комнате и вот что прочитал:
«Мой дорогой сынок!
Надеюсь, что ты не огорчился, не получив телеграмму, и что тебя не огорчит это письмо.
Оба твои письма пришли с одной почтой — как странно, да? Минуту-другую мне пришлось разбираться, какое из них написано раньше. В первом ты умолял позволить тебе остаться еще на неделю, так счастливо тебе там живется — не представляешь, как я рада была узнать о твоих успехах в крикете и на концерте, меня прямо распирало от гордости: вот какой у меня сын! И вдруг во втором письме я читаю, что ты совсем не счастлив и не пошлю ли я телеграмму с просьбой к миссис Модсли отправить тебя домой. Сынок, милый, мне тягостно думать, что ты несчастен, и стоит ли говорить, что я безумно скучаю по тебе всегда, когда тебя нет рядом, а не только в день твоего рождения, но в этот день особенно. Поэтому утром, прежде чем взяться за дела, я пошла на почту отправить телеграмму. Но по дороге мне пришло в голову: а что, если мы оба торопимся? Ведь поспешишь — людей насмешишь, верно? Я вспомнила: всего за несколько часов до написания второго письма ты поведал мне, что еще никогда в жизни не был так счастлив; признаюсь честно, меня от этих слов немножко покоробило — все-таки я надеюсь, что и здесь, дома, тебе жилось счастливо. И я задумалась: что же такого за несколько часов могло случиться, чтобы настроение твое так резко изменилось? Подумала: а не преувеличиваешь ли ты, — все мы иногда склонны к преувеличениям, правда? — не делаешь ли, как говорится, из мухи слона? Ты пишешь, что тебе приходится выполнять всякие поручения и носить письма, и тебе это не нравится. Но раньше тебе такие поручения нравились, да и не всегда приходится делать лишь то, что нравится, правда, сынок? Миссис Модсли так добра к тебе, и с твоей стороны просто неблагодарно дуться на нее из-за какой-то пустячной просьбы. (Мама по вполне понятным причинам решила, что «они» в моем письме означает миссис Модсли.) Здесь у нас тоже жарко, и я часто волнуюсь за тебя, но ты все время пишешь, что радуешься жаре, особенно после того, как мисс Модсли подарила тебе летний костюм (я умираю от желания увидеть этот костюм и тебя в нем, дорогой сыночек, хотя и не уверена, что зеленый цвет для мальчика — самый подходящий). Дома ты частенько хаживал по четыре мили (помнишь, однажды ты прошел пешком всю дорогу до Фординбриджа и обратно?), и я уверена, что если относиться ко всему спокойно и не бегать — есть у тебя такая привычка, — а стало быть, не перегреваться без нужды, эти прогулки едва ли будут большой обузой.
Ты пишешь: то, что тебя заставляют делать, может быть, плохо, но, сыночек мой, разве это возможно? Ты писал, что миссис Модсли регулярно посещает церковь, да и ее семья, и гости, что по утрам все молятся, наверняка такое встретишь не в каждом большом доме (да и в маленьком тоже), поэтому не представляю, чтобы она принуждала тебя поступать плохо — да и что может быть плохого в передаче письма? Но если ты покажешь ей, что не хочешь выполнить ее просьбу, это будет довольно плохо, хотя, разумеется, не очень плохо (все же с моей матушкой не соскучишься!). Уверена, что она не рассердится, а просто удивится — как странно ты воспитан!
Тем не менее я знаю, что жара — вещь малоприятная (кстати, сынок, ты пишешь «нивозможная», а надо «невозможная», не помню, чтобы ты раньше делал такую ошибку), и нисколько не сомневаюсь, что если ты подойдешь к миссис Модсли и очень вежливо попросишь ее посылать с поручениями кого-то другого, она согласится. Ты не раз писал мне, что в доме двенадцать слуг: ей не составит труда послать одного из них. Но, видимо, ей и в голову не приходит, что эти поручения могут тебе не нравиться — надеюсь, что не приходит.
Милый сынок, пожалуйста, не огорчайся и не сердись на меня, но мне кажется, что твой внезапный отъезд будет ошибкой. Они не поймут, в чем дело, и сочтут меня вздорной и сумасбродной мамашей — может, это и правда, сынок, но быть такой сейчас я не хочу. Из твоих писем я вижу, что в будущем эти люди могут стать твоими хорошими друзьями. Надеюсь, мои слова не покажутся тебе чрезмерно практичными, но ведь иногда приходится быть практичным, что поделаешь; твой отец никогда не любил бывать в обществе, и в этом, мне кажется, была его ошибка, а когда он умер, я совсем потеряла возможность с кем-то тебя знакомить. Я с удовольствием приглашу к нам в гости Маркуса, но не знаю, сумеем ли мы принять его должным образом — ведь он привык к шикарной жизни!
Десять дней пробегут так быстро, что и не заметишь, поэтому, сыночек, давай оба наберемся терпения. Ко мне это относится в неменьшей степени, чем к тебе, — ведь я ужасно по тебе скучаю, и самым приятным в твоем бесценном письме были для меня слова о том, что ты с нетерпением ждешь встречи со мной. Но ведь человек не бывает счастлив постоянно, правда? Мы оба это знаем. Может, для нас с тобой оно и к лучшему. И у тебя, у твоей мамы случаются не только ясные, но и пасмурные денечки. Помню, совсем недавно ты переживал, потому что мальчишки дразнили тебя из-за какого-то слова, но скоро все забылось, и ты был снова счастлив. Уверена, пока это письмо будет идти, ты почувствуешь себя гораздо счастливее и даже удивишься: как ты мог написать такое письмо?
До свидания, дорогой мой, любимый мой сыночек. Я еще напишу тебе ко дню рождения и пошлю небольшой подарок: настоящий подарок получишь, когда вернешься. Попробуй угадать, какой?
Крепко тебя целую, ненаглядный мой Лео.
Любящая тебя мама.
P. S. Какое длинное получилось письмо! Но я решила, тебе будет интересно знать, что именно я чувствую. Поверь мне — уехать сейчас было бы ошибкой. Все, что с тобой сейчас происходит, пойдет тебе на пользу, сынок.»
Дети больше взрослых приучены к тому, что их просьбы встречаются категорическим отказом, но относиться к отказу философски им труднее. Хотя письмо мамы было рассудительным и умеренным по тону, смысл его сводился к категорическому отказу, и оно не просто затуманило ясную картину, но абсолютно сбило меня с толку. Я в буквальном смысле слова не знал, что делать дальше, не знал даже, остаться ли в комнате или выйти из нее. Поделиться бы с кем-нибудь моими невзгодами... но я инстинктивно уничтожил эту мысль в зародыше. Делиться мне не с кем; замыкать на себя — такова моя роль. Я Башня молчания, в которую намертво замуровали тайну — нет, нет, она не умерла, она жива и трепетно бьется, эта тайна, чреватая смертью и трагедией.
Так мне, по крайней мере, казалось. Мамино письмо отрезало пути к отступлению, и мысль о роковых последствиях снова заняла мое воображение, ибо других последствий я просто не видел.
Вскоре я вышел из комнаты — не мог усидеть в четырех стенах. Надеясь и страшась, что кого-нибудь встречу, я стал бродить по задворкам дома, прошел мимо прачечной, маслодельни, еще каких-то домишек, где шла своя спокойная, будничная работа, и понемногу успокоился, даже заглянул на мусорную свалку, хотя и без обычного радостного чувства. Я пытался приспособиться к моему новому положению, свыкнуться с ним, как свыкаешься с новым костюмом, — и не мог. Мимо прошли несколько служанок и улыбнулись. Как они могут заниматься своими делами с такой обыденностью, словно ничего не произошло, неужели не чувствуют нависшей катастрофы? Потом я пошел к парадной части дома, пошел украдкой, прячась за кустарником и деревьями, и наконец услышал с лужайки звуки игры в крокет и чьи-то голоса. А вдруг Мариан уже вернулась?
Если у меня и была цель, так это не оставаться с Мариан наедине. Я смутно сознавал, что скалой, о которую разбился мой корабль, была именно она. Пожалуй, Теда я испугался больше, но она ранила меня больнее; я примерно знал, чего можно ждать от мужчин, как и от мальчишек, — уж во всяком случае, не нежной любви. Школьники чувствуют друг друга гораздо лучше, чем взрослые, потому что их внутренний облик не прячется за вуалью из хороших манер: выражаются они грубо, не строят далеко идущих планов (в отличие от мужчин), чтобы утвердить себя в обществе, довольствуются малыми выгодами и предпочитают быстрые прибыли. И Тед походил на такого мальчишку: только что сердился, а через минуту уже в хорошем настроении. Мне так до конца и казалось, что ему до меня не больше дела, чем людям, расталкивающим друг друга локтями в толпе, и я был готов принять его на этих условиях; верно, я идеализировал его и себя в нем, но слепого доверия к нему не испытывал.
А вот Мариан я доверял полностью и безоговорочно. Защитной реакции на нее у меня не было. Она стала моей доброй феей, крестной матерью из сказки. Она творила волшебство, словно фея, делала добро, словно мать. Я не мог себе представить, что она отвернется от меня — сказочная добрая фея не может так поступить со своим избранником, это невозможно! И все же она отвернулась от меня, как, кстати, и моя родная мать, — еще одно предательство. Правда, была разница: мама не знала, что предает меня, а Мариан знала.
Поэтому буду держаться от нее подальше. Я знал, что долго на такой политике не протянешь, и встречи не избежать — все-таки нужно передать послание Теда. Я почти решил, как обойдусь с этим посланием, хотя знал, что для этого потребуется мужество, какого я еще не проявлял в Брэндем-Холле. Только бы не сдрейфить в критическую минуту. Мое решение естественно проистекало из того, что я видел себя стержнем возникшего положения: я, и только я, могу вывести эту машину из строя, а коль скоро сломается машина, положение выправится. В одном я был уверен твердо — никаких писем больше передавать не буду.
Наша первая встреча прошла гладко. Мариан появилась за ужином, привезла с собой двух гостей; стол снова раздвинули, разговор шел общий; она как ни в чем не бывало улыбалась мне и поддразнивала с другой стороны стола. Потом мы с Маркусом ушли спать.
На следующее утро, в четверг, к завтраку вышла миссис Модсли. Она тепло поздоровалась со мной — нет, не тепло, теплота не была ей свойственна, а как бы подольщаясь и в полной мере воздавая должное гостю, который, к огромному сожалению, был оставлен без внимания. Я изучающе глядел на нее, стараясь рассмотреть симптомы истерии, но таковых не обнаружил. Она была чуть бледнее обычного, но бледность заливала ее лицо и раньше. Как всегда, взгляд ее не блуждал, а пригвождал, ни одного движения она не делала просто так. Воздух над столом сразу сгустился: я снова дрожал, как бы не сделать неловкий жест, не разлить что-нибудь, не привлечь к себе лишнего внимания. За три дня я уже привык, что день начинается расслабленно-лениво, а тут после завтрака ее голос, сразу заставивший другие голоса умолкнуть, зловеще провозгласил:
— Итак, сегодня...
Когда мы с Маркусом выходили из комнаты, он озорно шепнул мне на ухо: «Страхулители вернулись», и я захихикал, но не из-за самой шутки, а из-за коварства Маркуса. Уже собрался что-то ответить, как вдруг за нашими спинами раздалось:
— Маркус, я хочу ненадолго похитить у тебя Лео.
И не успел я опомниться, как шел следом за Мариан.
Куда именно она меня повела — не помню, но разговаривали мы в помещении, и на дверь я не косился: знал, что никто не войдет.
Она спросила, как я обходился без нее, и я ответил вроде бы ни к чему не обязывающей и безобидной фразой:
— Очень хорошо, спасибо.
Но Мариан это не понравилось, потому что она сказала:
— Таких бессердечных слов я от тебя еще не слышала.
У меня и в мыслях не было ничего плохого, и ни один мужчина не принял бы мои слова за бессердечные, но на меня тут же накатило раскаяние, сразу захотелось ее умилостивить. На ней было новое платье: я знал все ее туалеты и заметил обнову.
— Хорошо провели время в городе? — спросил я.
— Нет. Меня приглашали поужинать в ресторане, но настроение у меня было не салонное, а похоронное. Я прямо извелась, так скучала по Брэндему. А ты скучал по мне?
Я задумался, как ответить, чтобы не попасться во второй раз, но она прервала мои мысли:
— Если нет, говорить «да» необязательно.
На лице ее появилась улыбка, и я выдавил из себя лживое:
— Конечно, скучал.
И тут же едва не поверил сам себе, мелькнуло: жаль, что это неправда. Она со вздохом произнесла:
— Наверное, ты меня считаешь старой каргой и занудой — все время тебя поучаю, браню, да? Но я совсем не такая, честное слово — я добрая и веселая девушка.
Как это прикажете понимать? Она просила у меня прощения подобно Теду? Лишь однажды я слышал, как она извинялась — ну, если не считать мелочей, когда наступаешь кому-то на ногу. Больше она ни словом не обмолвилась о нашей ссоре, видимо, считала, что обсуждать тут нечего.
— Ты проводил все время с Маркусом? — спросила она. — Вот уж, наверное, пошкодили?
— Вовсе нет, — тоном праведника ответил я. — Мы разговаривали по-французски.
— По-французски? — удивилась она. — Я и не знала, что ко всем твоим достоинствам ты еще и по-французски говоришь! Сколько ты всего умеешь — петь, играть в крикет, говорить по-французски!
Ее прекрасные глаза внимательно глянули на меня, стараясь выявить слабинку, и засекли ее. Но я был настороже и только сказал:
— У Маркуса с французским куда лучше, чем у меня. Он неправильные глаголы знает.
— Вот именно, что неправильные, — подхватила Мариан. — В общем, время ты провел неплохо?
— Неплохо, — вежливо согласился я. — Жаль, что вы не очень довольны поездкой.
— Ничего тебе не жаль, — неожиданно возразила она. — Ни капельки. Да хоть я здесь упади замертво, у тебя на глазах, ты и бровью не поведешь. У тебя не сердце, а камень. Впрочем, как и у всех мальчишек.
По ее тону казалось, что она говорит мне комплимент, да я и сам считал, что пусть лучше сердце будет как камень, чем как воск, но что-то в ее словах мне не понравилось. Впрочем, поди разберись, серьезно это она или в шутку.
— А у мужчин тоже каменные сердца? — спросил я, чтобы сменить тему. — У Хью наверняка нет.
— С чего ты взял? — поразилась она. — Откуда? Да вы все одинаковые, гранитные глыбы, скалы — или кровати в Брэндеме, вот уж, кажется, жестче не придумаешь.
Я засмеялся.
— А у меня кровать не жесткая.
— Ну, значит, тебе повезло. Моя так жестче земли.
— А я никогда не спал на земле, — это сравнение меня заинтересовало. — Зато знаю одного мальчишку, который спал. Он все бока себе отлежал. У вас тоже так было?
— С чего ты взял, что я спала на земле? — ответила она вопросом на вопрос.
— Но вы сами сказали, что ваша кровать жестче...
— Сказала, — согласилась она. — Намного жестче.
Может, она имеет в виду не настоящую кровать?
— Но вообще-то в Брэндеме замечательно, — наобум ляпнул я.
— А кто возражает?
— Но вы сказали, что кровати...
— Жесткие? Они и есть жесткие.
Она смолкла, и впервые я почувствовал: а ведь она несчастна. Это открытие было громом среди ясного неба. Я знал, что со взрослыми такое бывает — когда, например, умирает родственник или когда они становятся банкротами. В такие дни они, конечно, несчастны, тут никуда не денешься, это закон, как траур после смерти, как черная кайма на почтовой бумаге (мама до сих пор пользуется ею после кончины отца). Короче, взрослые бывали несчастны в определенных обстоятельствах. Но мне и в голову не приходило, что им бывает плохо, как бывает мне, когда что-то — этому и названия не подберешь — не ладится в моей личной жизни. И уж совсем никак не вязалось несчастье с Мариан. Да счастье просто было у нее на побегушках, только свистни — оно уж тут как тут! И вот поди ж ты! Кажется, я догадался, почему она несчастна, но решил удостовериться.
— А солдатам приходится спать на земле? — спросил я.
Она удивленно взглянула на меня, мысли ее бродили где-то далеко.
— Наверное, приходится. Не наверное, а точно.
— И Хью приходилось?
— Хью? — вяло переспросила она. — Еще бы, конечно, приходилось.
Мне не очень понравилось, как бездушно она отозвалась о лорде Тримингеме, и я спросил:
— И Теду придется?
— Теду?
Я напрочь позабыл о бдительности — она изумилась, а я этого даже не заметил — и продолжал:
— Да, когда он пойдет на войну.
Она ошарашенно уставилась на меня, рот ее приоткрылся.
— Тед пойдет на войну? Как это понимать? — спросила она.
У меня и в мыслях не было, что она может об этом не знать. Вдруг промелькнуло: лорд Тримингем встречался с Тедом в понедельник, когда Мариан уехала. Но пути назад уже не было.
— Обыкновенно, — ответил я. — Мне Хью сказал. Хью предложил Теду поступить на службу в армию, а Тед говорит — возможно. Хью сказал, карты... карты показывают, что Тед пойдет.
Я хотел со всей ясностью донести до Мариан, а заодно и до себя, каково положение Теда. Я знал, что слишком много раз произнес имя Хью (кстати говоря, не случайно, а чтобы спрятаться за его спиной), но никак не ожидал вспышки гнева, которая последовала за моими словами!
— Хью! — вскинулась Мариан. — Хью! Ты хочешь сказать, что Хью уговаривал Теда пойти в армию? Ты это хочешь сказать, Лео?
Меня охватил испуг, однако я понял, что гнев ее направлен не на меня, и промямлил:
— Он сказал, что уже подбивал его.
— Подбивал?
Наверное, она не знает, что такое «подбивать».
— Это такое футбольное слово, — объяснил я. — Подбить игрока значит... сбить его с ног.
— Господи! — вскрикнула Мариан, словно ее пронзила острая боль. — Ты хочешь сказать, что Хью заставил Теда согласиться?
Лицо ее побелело, глаза стали темными провалами на поверхности льда.
— Нет, — возразил я. — Это вряд ли. Как он мог его заставить? Тед не слабее Хью... да что там, он намного сильнее.
Этот аргумент показался мне убедительным. Мне, но не Мариан.
— Ты ошибаешься, — сказала она. — Тед слаб, как котенок, Хью куда сильнее.
Тут я совсем ничего не понял. Это была какая-то правда навыворот, как и многое другое из того, что говорят друг другу взрослые. На лице Мариан появилось новое выражение — гнев отчасти уступил место страху.
— Возможно, возможно, — повторила она, скорее для себя, чем для меня. — А почему он хочет, чтобы Тед пошел в армию — этого он не сказал?
Полыньи распахнулись, словно желая затащить меня под ледяную корку.
— Сказал. — Будь я человеком мстительным, я мог бы торжествовать. Мариан сжалась словно в предчувствии удара. — Он сказал, что Тед — холостяк, семьей не обременен и из него выйдет отменный сержант. Сержант — это почти офицер, но все-таки не офицер, — объяснил я. Взрослые всегда мне все объясняли, и было приятно что-то объяснить в свою очередь. — Еще Хью сказал, что Тед отличный стрелок, но к винтовке надо приспособиться. Ведь из нее легче промахнуться.
Лицо Мариан снова изменилось. В глубине ее глаз что-то блеснуло.
— Отличный стрелок, — повторила она. — Да, он отличный стрелок. Господи, неужели Хью посмеет? Нет, я ему не позволю, — взъярилась она, и я даже не понял, о ком речь: о Теде или Хью. — Я быстро это прекращу! Я заставлю Теда прекратить это! Могу тебе сказать: Тед очень опасен, если его задеть!
Я содрогнулся, и мое настроение, умудрившееся устоять перед ее неистовыми выкриками, пошло-таки у нее на поводу.
— Воевать он не будет, — сказала она гораздо спокойнее. — Я об этом позабочусь. Один шантажист хорошо, а два лучше.
Я не знал, что такое «шантажист», но спросить не решился, хотя жажда знаний и одолевала меня.
— Я скажу Хью... — Она замолчала. — Одного слова будет достаточно.
— Какого слова? Что вы ему скажете? — спросил я.
— Я скажу, что не выйду за него, если Теда заберут в армию.
— Не делайте этого! — воскликнул я, сразу видя роковые последствия такого шага: перед глазами возник распростертый на земле пятый виконт, умерший от крохотной пулевой раны, из которой даже не сочится кровь. — Поймите, Хью же ничего не знает!
— Не знает?
— Ничего не знает о письмах.
Она сильно сощурилась, будто складывала в уме цифры.
— Не знает? — повторила она. — Почему же он хочет спровадить Теда на войну?
— Все просто! — воскликнул я в восторге от того, что снова обрел почву под ногами. — Хью — патриот, как говорил мой отец, джингоист, и он печется о благе армии. Я это точно знаю — он почти так и сказал: я, говорит, не лучшая реклама для армии.
Она взглянула на меня так, словно это был не я, а какой-то незнакомый ей человек.
— Может, ты и прав, — с сомнением пробормотала она, однако в голосе ее забрезжила надежда. — Может, ты и прав. В таком случае, — без всякой логики заявила она, — это глупость со стороны Теда, я так ему и скажу.
— Почему же это глупость? — спросил я. Для нас, детей, в слове «глупость» крылось сильное, хотя и несколько обобщенное неодобрение. И я хотел защитить Теда от этого неодобрения. — Почему же это глупость? — повторил я, когда не получил ответа.
— Потому что кончается на «у». По-твоему, он должен делать все, о чем Хью его попросит?
Позже я догадался, почему она назвала поступок Теда глупым. Подумала, что Тед страдает из-за ее помолвки с Хью и собрался на войну, чтобы облегчить душу. Но в ту минуту ничего такого не пришло мне в голову, и с неосознанной жестокостью, все еще стараясь защитить его от обвинения в глупости, я бросил:
— А если он сам этого хочет?
Глаза ее округлились от ужаса.
— Этого не может быть! — вскричала она.
Я увидел ужас на ее лице, но неправильно истолковал его, решив, что ей страшно за Теда, а не за себя. И вдруг с губ моих сорвался вопрос, которому я давно не давал ходу, — оставался верным лорду Тримингему, к тому же смутно понимал, как этот вопрос безнадежно неуместен:
— Мариан, почему вы не выходите замуж за Теда?
На какую-то секунду лицо Мариан отразило все выпавшие на ее долю страдания, один взгляд рассказал всю историю израненной души.
— Не могу я! Не могу! — простонала она. — Неужели не понимаешь, почему?
Кажется, я понял и, раз уж мы разоткровенничались, спросил — от этого вопроса было некуда деться:
— Но зачем вы выходите замуж за Хью! Ведь вы же не хотите!
— Потому что я должна выйти за него, — последовал ответ. — Тебе этого не понять, но я должна. Обязана! — Губы ее задрожали, из глаз полились слезы.
Мне и раньше доводилось видеть взрослых с покрасневшими глазами, но никто из них никогда в моем присутствии не плакал, разве что мама. Когда мама плакала, она изменялась до неузнаваемости. Мариан так и осталась Мариан — просто на лице появились слезы. Но перемена все-таки произошла — во мне. Потому что плачущая Мариан не была обманщицей, злодейкой, которая надула меня и наградила ярлыком «зеленый», — это была Мариан дня нашей первой встречи, Мариан, которая пожалела меня и спасла от насмешек, сделала мне реверанс на концерте, Мариан из созвездия Зодиака, Мариан, которую я любил.
Я не мог видеть ее слез и тоже заплакал. Не знаю, сколько мы плакали, но вдруг она подняла голову и спросила — изменившимся от слез голосом, но спокойно, как о чем-то постороннем:
— Ты ходил на ферму, пока меня не было?
— Нет, — ответил я, — но Теда видел.
— Он просил что-нибудь передать?
— Он сказал, что сегодня не годится, потому что он уезжает в Норидж. А в пятницу в шесть часов, как обычно.
— Ты уверен, что именно в шесть? — озадаченно спросила она.
— Уверен.
— А не в половине седьмого?
— Нет.
Она поднялась и поцеловала меня — в первый раз.
— Ты не откажешься носить нашу почту? — спросила она.
— Нет, — выдохнул я.
— Благослови тебя Бог, — сказала она. — Ты друг, каких мало.
Какой-то миг я смаковал эти слова, наслаждался поцелуем, потом поднял голову и увидел — рядом никого.
Итак, я выполнил задуманное, но забыл, как, видимо, и Мариан, что в пятницу за чаем собираются праздновать мой день рождения. Спрашивая Теда, не нужно ли чего передать, я твердо верил, что день рождения буду справлять дома. Думал, что к часу их свидания меня здесь уже не будет.