Завтрак в Брэндем-Холле начинался в девять часов с молитв. Читал их мистер Модсли, сидя во главе стола (все блюда стояли на буфете). Стулья были выдвинуты и рядком теснились вдоль стен; кажется, они ничем не отличались друг от друга, и все же у меня был любимый стул — я выделял его по каким-то одному мне известным признакам и всегда старался занять его. После гонга в комнату гуськом заходили слуги, шествие с самым напыщенным видом возглавлял дворецкий. Я всегда считал слуг, но не мог насчитать больше десяти, между тем в доме их было двенадцать. Семья собиралась в полном составе не часто. Миссис Модсли являлась всегда; мы с Маркусом тоже — для нас это был вопрос чести; Дэнис показывался от случая к случаю. Мариан редко поспевала к началу, но потом все же спускалась. Обычно выходили и гости, по крайней мере половина из них. Как мне объяснил Маркус, утреннее богослужение совсем не обязательно, но во многих домах (я не посмел сказать, что мой дом не входит в их число), если нет поста, читают семейные молитвы. Отец никого не неволит, но ему приятно, когда люди перед завтраком выходят помолиться.

Сначала мы сидели, потом поворачивались и становились на колени. Когда сидели, мистер Модсли читал отрывок из священного писания; когда преклоняли колени — молитвы; читал он вполне мирским голосом, без выражения, но все же благоговейно; вообще он был столь бесцветной личностью, что подходил для любой роли.

Сидя было удобно наблюдать — я разглядывал гостей или, еще легче, слуг, прямо напротив нас. Маркусу они в какой-то степени доверяли; к примеру, он знал, у кого из них неприятности и почему. Если глаза у кого-то из служанок были, как казалось со стороны, покрасневшие от слез, вся утренняя церемония окрашивалась драматическими тонами. Потом, стоя на коленях, мы подпирали глаза костяшками пальцев — глаза напрягались, появлялись цветные круги, а поле зрения сильно сужалось. Мы с Маркусом хотели, чтобы нас не застукали за этим недостойным занятием как можно дольше.

В то утро, первое мое воскресное утро в Брэндем-Холле, Маркус не вышел к завтраку. Сказал, что плохо себя чувствует. Он не терзался вопросом — как терзался бы я, — вставать или нет, испрашивать чьего-то разрешения остаться в постели; остался, и все. На бледных щеках появился легкий румянец, глаза блестели.

— Насчет меня не переживай, — успокоил меня он. — Кто-нибудь придет. Тримингему самый дружеский привет.

Я решил, что скажу миссис Модсли о болезни Маркуса сразу после молитвы (я все-таки беспокоился о нем, к тому же мнил себя пророком, объявляющим дурные вести); с последним ударом гонга я был у верхней площадки двойной лестницы. По какой стороне спускаться, помнил точно.

Тримингем, Тримингем, думал я, перескакивая через ступеньки водопада. (В то утро я был индейцем; преодолевать речные быстрины — занятие как раз для разведчика.) Даже не мистер, просто Тримингем, за которого миссис Модсли хочет выдать Мариан. А что, если Мариан не хочет за него? Мне претила мысль, что кто-то не считается с желаниями Мариан. Тримингем не шел у меня из головы. Может, удастся его заколдовать? Обдумывая слова заклинания, я нашел свой любимый стул и принял благонравный вид. Появились гости, один из них уселся напротив меня. Я сразу понял, кто это, и хотя Маркус меня предупредил, я все-таки вздрогнул.

По его щеке, повернутой ко мне, от глаза к углу рта тянулся серповидный шрам; он оттягивал нижнее веко, обнажая его красный влажный край, и приподнимал верхнюю губу — над зубами виднелись десны. Наверное, глаз не закрывался даже во сне, да и рот тоже. Впоследствии я выяснил, что он пробовал носить усы, но они оказались хилые и своего назначения — скрыть дефект лица — не выполняли. Поврежденный глаз слегка слезился; я видел, как Тримингем приложил к нему платок. Все лицо было какое-то перекошенное, щека со шрамом казалась много короче другой.

Я решил, что понравиться мне он никак не сможет, — и тут же проникся к нему симпатией. Почему я должен его бояться? Пусть даже у него двусмысленное положение в обществе — что с того? Оно, как я полагал, ниже, чем у джентльмена, но выше положения такого, скажем, человека, как Тед Берджес. Но почему поднимать из-за него столько шума? Наверное, все-таки из-за шрама. Модсли — семейство религиозное; может, Тримингем — какой-нибудь их иждивенец, и они не хотят терять его из вида или просто добры к нему как истинные христиане. На их месте и я вел бы себя так же, подумал я, внимательно вслушиваясь в слова краткой молитвы.

Привет от Маркуса я Тримингему не передал, потому что он сидел на другой стороне стола, заполненной до предела, — в субботу, пока мы купались, приехало несколько гостей. Рядом с Тримингемом со стороны, противоположной шраму, сидела Мариан; скоро он стал для меня человеком с двумя лицами, как у Януса. При виде этой пары я вспомнил сказку: девушка и зверь. До чего чудесно, что она так заботится о нем! Она смотрела на него широко распахнутыми голубыми глазами, какими не смотрела ни на кого, разве что — иногда — на меня.

Мужчины поднялись из-за стола и принялись за кашу. Это, объяснил Маркус, de rigueur; только невежи едят кашу сидя. Я бродил по комнате с тарелкой, боясь, как бы не пролить кашу на пол. Дамы, однако, продолжали сидеть. Миссис Модсли была словно чем-то озабочена. Ее непостижимый, разящий взгляд несколько раз останавливался на Тримингеме — не переходил постепенно, а останавливался на нем сразу. В мою сторону она ни разу не посмотрела, и ее внимание я привлек только после завтрака, когда все расходились из-за стола. Она спросила:

— А что, Маркуса разве нет?

Его отсутствие прошло для миссис Модсли незамеченным, хотя он был ее любимцем. Она прямиком направилась в его комнату; вскоре, убедившись, что горизонт чист, туда пошел и я. Двумя кнопками к нашей двери был приколот конверт с надписью «Не входить» — интересное дело! Мне, что ли, нельзя сюда входить? Между прочим, в этой комнате живет не только Маркус, но и я, выдворять меня никто не имеет права. Я открыл дверь и сунул внутрь голову.

— Что за шутки? — спросил я.

— Спасибо, что прорвался, — вяло откликнулся Маркус с кровати, — но входить не надо. У меня трещит голова, пошли какие-то пятна. Мама думает, что это корь. Она ничего не сказала, но я и так догадался.

— Плохо дело, приятель, — посочувствовал я. — А как же старый добрый карантин?

— Ну, бывает, болезнь развивается и после карантина. Скоро приедет доктор, он разберется. А уж тебе-то совсем радость, если заразишься. Может, здесь все полягут, как в школе. Тогда прощай крикет, бал и все такое. Господи, вот уж я посмеюсь?

— А что, разве собирались играть в крикет?

— Да, мы каждый год играем. Порезвится народ — и все довольны.

— А бал? — встревоженно спросил я. Пожалуй, на балу я буду белой вороной.

— В честь Мариан, и Тримингема, да и всех соседей. Двадцать восьмого должен быть, в субботу. Мама уже разослала приглашения. Тьфу, черт! К тому времени дом превратится в лазарет.

Мы засмеялись злодейским смехом, — вот это будет номер! — потом Маркус сказал:

— Лучше иди отсюда, а то наглотаешься моих дурацких микробов.

— Да, ты вообще-то прав. Слушай, кстати, а где мой молитвенник?

— Что? Уж не в храм ли божий собрался?

— Может, и так.

— Это, конечно, очень мило, но никто тебя туда силком не тащит.

— Просто не хочу отбиваться от остальных. Мы и дома иногда ходим, — спокойно пояснил я. — Ну, так что, я проскочу и цапну мой козлятвенник?

В последнем семестре это слово — «козлятвенник» — было у нас в ходу.

— Давай, только дыхание задержи.

Я набрал в легкие воздуха, кинулся к комоду, вытащил из ящика молитвенник и, покраснев от натуги, пробежал к двери.

— Молодец, я думал, не выдержишь, — похвалил Маркус, а я жадно глотнул воздух. — А для пожертвований у тебя что-нибудь есть, или только пуговицы?

Я снова нырнул под воду и метнулся к комоду, но на сей раз пришлось вынырнуть на поверхность. Вдохнул воздух — и тут же почувствовал, как по дыхательным путям ползут микробы, каждый размером с комара. Стараясь не думать об этом, я открыл свой кошелек и понюхал его. Запах у кожи был едкий и ароматный, бодрящий, как у флакона с нюхательной солью; в центральном отделении с потайной защелкой лежало полсоверена. В других отделениях тоже прятались монетки, по ранжиру, в самых дальних от центра — пенсы.

— Мама тебе сколько-нибудь даст, если попросишь, — сказал Маркус. — А может, и просить не надо. В таких делах она не скупится.

Я вдруг прикусил язык — сказалась истинно мужская скрытность во всем, что касается денег.

— Подумаю, — буркнул я и стиснул кошелек; он восхитительно скрипнул.

— Ну, смотри, не сорви банк. Пока, старый святоша, не расшиби лоб, когда будешь молиться.

— Будь здоров, старый симулянт, — парировал я.

Дома и в школе мы говорили совершенно по-разному, тут один язык, а там — совсем другой. Но наедине друг с другом, особенно если было от чего завестись — например, предполагаемая корь Маркуса, — мы часто перескакивали на школьный жаргон, хотя и были вдали от школы, Маркус говорил безо всяких выкрутасов, лишь когда инструктировал меня насчет, как он выражался, les convenances, любил блеснуть своим французским. Условности — дело серьезное.

Возле солнечной стороны дома, куда был закрыт доступ посторонним, кажется, у подножья лестницы, собрались желающие посетить службу в церкви. Здесь царила какая-то новая атмосфера, все говорили приглушенными голосами, держались чинно. Молитвенники у женщин поразили меня своим богатством, мужчины же свои напоказ не выставляли, а может, вообще обходились без них. Я надел школьный костюм — Маркус сказал, что он будет уместнее всего; а после обеда смогу переодеться в зеленый. Придав лицу благочестивое выражение, я стал прохаживаться среди собравшихся гостей, однако никто не обращал на меня внимания; но вот миссис Модсли отвела меня в сторону:

— Отдай это на пожертвование, — и сунула мне в руку шиллинг.

Я сразу почувствовал себя страшно богатым, и в голове мелькнула мысль: а что, если отдать монету поменьше? Будет о чем рассказать Маркусу; впрочем, нет, не стоит. Мы все еще слонялись у лестницы; общая нервозность передалась и мне — ведь в церкви ждать не будут. Мистер Модсли вытащил из кармана часы.

— Подождем Тримингема? — спросил он.

— Ну, еще минуту, другую, — ответила его жена.

Моя мама ошиблась: церковь была всего в полумиле от дома, и мы пошли туда пешком. Почти все время она виднелась с дороги — мимо не пройдешь, к тому же рядом с ней находилось поле для крикета. Мы шли вразброд, по двое или по трое, отнюдь не школьной цепочкой. В школе мы заранее договаривались, кто с кем пойдет. Без Маркуса мне было как-то неуютно, я попробовал прибиться сначала к одной, потом к другой паре, но им вполне хватало общества друг друга, и я пошел один. Вскоре ко мне подошла Мариан — она тоже была одна, — и я рассказал ей про Маркуса.

— Думаю, все обойдется, — сказала она. — Может, просто перегрелся на солнце.

Солнце жгло немилосердно, над дорогой клубилась пыль.

— Ну, как, волосы у вас высохли? — озабоченно спросил я.

Она рассмеялась:

— Да, спасибо твоему купальному костюму!

Меня распирало от гордости — оказался ей полезен, но никакие слова на ум не шли; наконец нашелся:

— А они часто рассыпаются?

Она снова засмеялась и ответила вопросом:

— У тебя разве сестер нет?

Этот вопрос удивил и даже обидел меня — когда мы ездили в Норидж, я рассказал ей обо всех своих семейных делах, раскрылся перед ней, как устрица. И сейчас напомнил об этом.

— Ах да, конечно, — спохватилась она. — Прекрасно помню. Просто у меня сейчас от разных мыслей голова пухнет, вот и упустила это из виду. Извини, пожалуйста.

Я еще не слышал, чтобы она перед кем-то извинялась, и все во мне запело, появилось странное чувство силы. Но я не знал, что сказать, и просто смотрел на нее, на соломенную шляпу с бантом, напоминавшим крылья ветряной мельницы, на узор цветастой голубой юбки, подметавшей дорожную пыль. Вдруг уголком глаза я заметил, что сзади идет Тримингем, в отличие от нас он двигался отнюдь не прогулочным шагом и быстро нас нагонял. Я вовсе не жаждал оказаться в его обществе, даже прикинул, скоро ли он окажется рядом, но в конце концов пришлось сказать:

— Нас догоняет Тримингем, — словно он был чумой, смерчем или полицией.

— Правда? — воскликнула она, обернулась, но не позвала его, не подала никакого знака, и он сразу убавил шаг, а когда все-таки поравнялся с нами, улыбнулся, к моему глубокому облегчению, прошел мимо и догнал идущих впереди.