Социальная справедливость и город

Харви Дэвид

Часть II

Социалистические формулировки

 

 

Глава 4

Революционная и контрреволюционная теории в географии и проблема формирования гетто

 

Как и зачем нам совершать революцию в географической мысли? Чтобы разобраться в этом вопросе, стоит обратиться к истории возникновения идеи революций и контрреволюций в различных направлениях научной мысли. Кун предлагает интересный анализ этого феномена на примере естественных наук (Кун, 1977). Он предполагает, что большая часть научной деятельности представляет собой то, что он называет нормальной наукой. Это относится к исследованиям в рамках определенной парадигмы (под парадигмой понимается набор концепций, категорий, взаимосвязей и методов, которые научное сообщество в определенный момент времени воспринимает как данность). В практике нормальной науки возникают некоторые аномалии — наблюдения или парадоксы, которые не могут быть объяснены в рамках принятой на данный момент парадигмы. Внимание все больше концентрируется на этих аномалиях до тех пор, пока наука не впадает в период кризиса, во время которого предпринимаются теоретические попытки разрешить проблемы, вызванные аномалиями. В результате этих попыток возникают новые концепции, категории, взаимосвязи и методы, которые удачно разрешают существующие дилеммы и сохраняют ценные элементы старой парадигмы. Таким образом, рождается новая парадигма, создающая условия для нового периода нормальной научной деятельности.

Схема Куна уязвима для критики по нескольким основаниям. Я кратко обсужу здесь две проблемы. Во-первых, не дается объяснения того, как аномалии возникают и как, возникнув, они вызывают кризис. На это можно ответить предложением различать значимые и незначимые аномалии. Например, много лет считалось, что орбита Меркурия не подтверждает расчеты Ньютона, но эта аномалия не заставляла нас отказываться от использования ньютоновской системы в повседневной жизни. Если, например, определенные аномалии возникают при строительстве моста, они, несомненно, будут восприняты как весьма значимые. Поэтому ньютоновская парадигма оставалась удовлетворительной и непоколебимой до тех пор, пока что-то действительно значимое для практической жизни и имеющее к ней непосредственное отношение перестало вписываться в ньютоновскую систему. Во-вторых, есть вопрос, на который Кун так и не ответил в полной мере, касающийся того, как же новая парадигма принимается и утверждается. Кун признает, что принятие парадигмы — это не вопрос логики. Он полагает скорее, что это своего рода скачок веры. Вопрос, однако же, в том, каковы основания для такого скачка. Лежащая в основе анализа Куна движущая сила не определена явным образом. Эта движущая сила представляет собой основополагающую веру в добродетели контроля и управления природой. Очевидно, что скачок веры основывается на уверенности, что новая система позволит увеличить масштабы манипуляции и контроля над некоторыми аспектами природы. Какими? Вероятно, это опять же будут аспекты, важные для повседневной деятельности и повседневной жизни в определенный момент истории.

Основная критика Куна, на что указывают и эти два случая, сводится к тому, что он абстрагирует научное знание от его материалистической базы. Кун предлагает идеалистическую интерпретацию научного прогресса, хотя понято, что научная мысль основательно погружена в материальную деятельность. Материалистическая основа развития научного знания исследовалась Берналом (Bernal, 1971). Материальная деятельность включает управление природой в интересах человека, и научное знание не может быть проинтерпретировано независимо от этого общего направления. Однако здесь мы вынуждены добавить еще одну перспективу, потому что «интересы человека» могут быть проинтерпретированы совершенно по-разному, в зависимости от того, о какой части общества идет речь. Бернал указывает, что наука на Западе была до недавнего времени уделом среднего класса, и даже в последние годы, при усилении так называемой «меритократии», ученый в течение своей карьеры склоняется к образу жизни и мысли среднего класса. Поэтому мы можем ожидать, что естественные науки неявно содержат в себе желание управления и контроля тех аспектов природы, которые актуальны для среднего класса. Но еще более важно, что научная деятельность подчиняется через патронаж и финансирование исследований особым интересам тех, кто контролирует средства производства. Этот альянс промышленности и правительства ощутимо направляет научную деятельность. Соответственно, «манипуляция и контроль» означает манипуляцию и контроль в интересах определенных групп в обществе (а именно промышленного и финансового лобби вместе со средним классом), а не интересов общества в целом (см.: Bernal, 1971; Rose and Rose, 1969). Теперь мы можем лучше понять общее направление научного прогресса, совершающегося путем регулярных научных революций, которые так наглядно описал Кун.

Часто задаются вопросом, можно ли применить анализ Куна и к социальным дисциплинам. Кажется, Кун рассматривал социальные науки как «донаучные» в том смысле, что ни одна социальная наука не создала такого набора общепринятых концепций, категорий, взаимосвязей и методов, которые сформировали бы парадигму. Такой взгляд на социальные науки как на донаучные на самом деле достаточно распространен среди философов науки (см.: Кун, 1977, с. 62). Однако краткий обзор истории мысли в социальных науках показывает, что революции все же происходили и что они обладали многими из характеристик, отмеченных Куном для естественных наук. Не вызывает сомнения, что Адам Смит сформулировал парадигмальные основы экономической мысли, на которых строил свои размышления Рикардо. В наше время Кейнс смог сделать нечто сравнимое по значимости с теорией Смита, предложив парадигму, которая доминирует в западной экономической мысли до сих пор. Джонсон (Johnson, 1971) исследует такие революции мысли в экономической сфере. Его анализ во многом вторит анализу Куна, предлагая, однако, несколько новых идей. Джонсон утверждает, что в основе кейнсианской революции был кризис, вызванный неспособностью докейнсианских экономистов решить наиболее тягостную и значимую проблему 1930-х годов — проблему безработицы. Таким образом, безработица стала значимой аномалией. Джонсон пишет: «До настоящего времени наиболее благоприятным обстоятельством для быстрого продвижения новой и революционной теории является существование утвердившейся ортодоксии, очевидным образом расходящейся с самыми существенными фактами реальности и при этом настолько уверенной в своей интеллектуальной мощи, чтобы пытаться объяснить эти факты, выставляя таким образом свою некомпетентность на посмешище». Таким образом, объективная социальная реальность исторического времени одерживает верх над конвенциональной мудростью и проявляет ее слабые стороны.

«В этой ситуации общего замешательства и очевидного несоответствия ортодоксальной экономики реальным проблемам открылось пространство для новой теории, предлагавшей убедительное объяснение природы проблем и варианты управленческих решений, основывавшихся на этом объяснении».

Пока все очень похоже на размышления Куна. Но потом Джонсон добавляет новые рассуждения, некоторые из которых на самом деле взяты из самой социологии науки. Он утверждает, что ищущая признания теория должна обладать пятью характеристиками: «Во-первых, она должна подвергать критике основные утверждения консервативной ортодоксии… с использованием нового, но соответствующего академическим стандартам анализа, который опровергает эти утверждения…Во-вторых, теория должна производить впечатление новизны, но при этом включать в себя как можно больше общепринятых или, по крайней мере, не вызывающих острых споров, элементов из существующей ортодоксальной теории. Здесь очень полезно дать старым концепциям новые и сбивающие с толку названия, а также подчеркнуть значимость аналитических шагов, которые до этого воспринимались как банальные…В-третьих, новая теория должна представлять определенную трудность для понимания… чтобы маститые ученые посчитали ее достаточно мудреной и не стоящей траты сил на внимательное изучение периферических теоретических вопросов, избегая таким образом опасности превратить себя в мишень для критики и уступая место своим младшим и более любознательным коллегам. В то же время новая теория должна казаться достаточно сложной, чтобы вызвать интеллектуальный интерес молодых ученых и студентов, но при этом на самом деле быть достаточно простой, чтобы они смогли вполне овладеть ею, приложив некоторые интеллектуальные усилия…В-четвертых, новая теория должна предлагать более талантливым и менее оппортунистически настроенным ученым новую методологию, более привлекательную, чем нынешняя…Наконец, [она должна указывать на] важную эмпирическую связь, которую необходимо замерить».

История географической мысли в последние десять лет в точности подпадает под этот анализ. Старая школа географии концентрировалась на качественном и уникальном. Это очевидным образом вступило в противоречие с общим интересом в социальных науках к средствам социальной манипуляции и контроля, требующим количественных измерений и описания целостностей. Не приходится сомневаться в том, что в процессе перехода старые концепции приобрели новые и необычные названия и что вполне банальные предпосылки подверглись строгому аналитическому разбору. Более того, нельзя не признать, что так называемая количественная революция дала возможность пригвоздить к позорному столбу патриархов географии, в частности когда они отважились высказаться относительно набирающей обороты новой теории. Определенно, количественный подход представлял собой вызов достаточной сложности и открывал перспективы новых методологий, многие из которых были вполне продуктивны, приводя к реальным аналитическим прорывам. Наконец, новые объекты для измерений были в изобилии; обратная зависимость частоты контактов от расстояний, пороговые значения, радиус реализации услуг и товаров, построение пространственных моделей стали для географов, несомненно, четырьмя совершенно новыми эмпирическими темами, которым они могли посвятить долгие годы исследований. Движение за количественные исследования, таким образом, может быть проинтерпретировано и как вызов со стороны новых идей, на который надо было отвечать, и как достаточно приземленная борьба за власть и статус внутри дисциплинарного сообщества, а также как ответ на внешнее давление, подталкивающее к поиску средств управления и контроля, что может быть в широком смысле определено как «поле планирования». На случай, если кто-то сочтет это бросанием камней в огород определенной группы, я скажу, что все мы были вовлечены в этот процесс и что не было и нет иного пути, позволяющего нам избежать такого вовлечения.

Джонсон также вводит в свой анализ понятие «контрреволюция». Здесь его мысль не очень продуктивна, поскольку он определенно имеет претензии к монетаристам, которых определяет в контрреволюционеры, несмотря на то что существенная аномалия (комбинация инфляции и безработицы) остается актуальным вызовом и для кейнсианской ортодоксии. Но есть в этом понятии кое-что важное, требующее дополнительного анализа. Интуиция подталкивает нас к размышлению о движении идей в социальных науках как о развитии, состоящем из революций и контрреволюций, в отличие от естественных наук, где последнее понятие не представляется особенно востребованным.

Мы можем анализировать феномен контрреволюции, используя наши выводы о формировании парадигмы в естественных науках. Парадигма формируется исходя из расширения возможностей человека манипулировать и контролировать феномены естественного происхождения. Подобным же образом мы можем принять и то, что движущей силой, стоящей за формированием парадигмы в социальных науках, является желание манипулировать и контролировать человеческую деятельность и социальные феномены в интересах человека. Сразу же возникает вопрос, кто кого будет контролировать и в чьих интересах будет осуществляться контроль, и если контроль осуществляется в общих интересах, то кто возьмется определить, что же такое общественный интерес? Так что нам придется в социальных науках столкнуться в лоб с тем вопросом, который только исподволь возникает в естественных науках, а именно каковы социальные источники и следствия контроля и манипуляции. Было бы крайне глупо предполагать, что эти источники равномерно распределены в обществе. Наша история показывает, что обычно их высокая концентрация находится внутри нескольких ключевых группировок в обществе. Эти группы могут быть благожелательно настроены по отношению к другим группам или, напротив, эксплуатировать их. Но не в этом дело. Главное, что социальная наука формулирует концепты, категории, взаимосвязи и методы, которые не являются независимыми от существующих социальных отношений. Как таковые, концепты являются производными от самого феномена, который они должны описывать. Революционная теория, на которой основывается новая парадигма, завоюет общее признание, только если природа социальных отношений, отраженная в теории, имеет отношение к реальному миру. Контрреволюционная теория намеренно выбирает такую стратегию по отношению к революционной теории, при которой социальные изменения, грядущие в случае принятия революционной теории, блокируются либо путем кооптации (захвата, присвоения языка и идей революционной теории и адаптации их для собственных идеологических нужд. — Прим. пер.), либо путем ее извращения.

Революцию и контрреволюцию в социальной науке можно отлично продемонстрировать на примере отношений между политэкономическими теориями Адама Смита и Рикардо и идеями Карла Маркса, по поводу чего Энгельс в своем предисловии ко второму тому «Капитала» демонстрирует экстраординарную проницательность (см.: Althusser and Balibar, 1970). Там обсуждается обвинение Маркса в том, что он заимствовал теорию прибавочной стоимости. Маркс, однако, четко указывал, что и Адам Смит, и Рикардо обсуждали и частично прояснили природу прибавочной стоимости. Энгельс пытается объяснить, что было нового в размышлениях Маркса о прибавочной стоимости и как случилось, что теория прибавочной стоимости Маркса «произвела такое впечатление, как удар грома среди ясного неба». Чтобы закрыть тему, Энгельс приводит случай из истории химии (по интересному совпадению этот случай стал одним из источников вдохновения для теории Куна (Кун, 1977, с. 80–83)) — в той ее части, где он описывает отношения между Лавуазье и Пристли в процессе открытия кислорода. Они оба проводили похожие эксперименты и получали схожие результаты. Однако между ними была существенная разница. Пристли настаивал всю оставшуюся жизнь на интерпретации своих результатов в свете старой флогистонной теории и поэтому называл свое открытие «дефлогистированный воздух». Лавуазье же догадался, что его открытие не может быть объяснено с помощью существующей флогистонной теории, и поэтому смог реконструировать теоретическую рамку химии на совершенно новом основании. Таким образом, Энгельс, а после него и Кун утверждают, что именно Лавуазье «открыл кислород, а не те двое, которые только описали его, даже не догадываясь о том, что именно они описывали» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 24. С. 20).

Энгельс продолжает: «В теории прибавочной стоимости Маркс по отношению к своим предшественникам является тем же, чем Лавуазье по отношению к Пристли <…>. Существование той части стоимости продукта, которую мы называем теперь прибавочной стоимостью, было установлено задолго до Маркса, точно так же с большей или меньшей ясностью было высказано, из чего она состоит <…>. Но дальше этого не шли. [Все экономисты] оставались в плену экономических категорий, которые они нашли у своих предшественников. <…> Но вот выступил Маркс. И притом в прямую противоположность всем своим предшественникам. Там, где они видели решение, он видел только проблему. Он видел, что здесь перед ним был не дефлогистированный воздух и не огневой воздух, а кислород, что здесь речь шла не о простом констатировании экономического факта, не о противоречии этого факта с вечной справедливостью и истинной моралью, но о таком факте, которому суждено было произвести переворот во всей политической экономии и который давал ключ к пониманию всего капиталистического производства, — давал тому, кто сумел бы им воспользоваться. Руководствуясь этим фактом, он исследовал все установленные до него категории, как Лавуазье, руководствуясь открытием кислорода, исследовал прежние категории флогистонной химии» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 24. С. 21).

Марксистская теория определенно несла в себе угрозу, поскольку она намеревалась объяснить капиталистическое производство с позиции тех, кто не имел контроля над средствами производства. Соответственно, категории, концепции, взаимосвязи и методы, которые могли сложиться в новую парадигму, подрывали властную структуру капиталистического мира. Последующее возникновение маржиналистской теории предельной полезности (особенно ее версии, предложенной в среде австрийских экономистов, таких как Бём-Баверк и Менгер) отмело многие ключевые категории анализа Смита и Рикардо (в частности, трудовую теорию стоимости) и, по совпадению, подогрело интерес к марксистской теории в экономике. Контрреволюционная кооптация марксистской теории в России после смерти Ленина и подобная же контрреволюционная кооптация большей части марксистского языка в западной социологии (настолько большой части, что некоторые социологи полагают, что мы все можем считаться марксистами) без усвоения сути марксистской мысли эффективно предотвратили настоящий расцвет марксистской теории и, как следствие, зарождение гуманистического общества, которое виделось Марксу. И концепции, и возможные социальные отношения, заложенные в этих концепциях, не получили развития.

Революция и контрреволюция в мысли, следовательно, характерны для социальных наук, что не так очевидно в случае наук естественных. Революции мысли не могут быть совершенно отделены от революций на практике. Это может вести к заключению, что социальные науки действительно находятся на донаучной стадии. Но этот вывод все же не вполне обоснован, поскольку естественные науки никогда, даже на короткое время, не уходили из-под контроля определенной заинтересованной группы. Именно этим, а не внутренней природой самой естественной науки объясняется отсутствие контрреволюций в естественных науках. Другими словами, те революции мысли, которые происходили в естественных науках, не представляли собой угрозы существующему порядку, поскольку они изначально принимали правила этого существующего порядка. Это не значит, что не было неудобных социальных проблем, которые приходилось решать в процессе развития науки, ведь научное открытие непредсказуемо и, следовательно, может стать источником социального напряжения. Но о чем это говорит на самом деле, так это о том, что естественные науки находятся в досоциальном состоянии. Соответственно, вопросы социального действия и социального контроля, технические решения для которых часто предоставляли естественные науки, не являются частью самих естественных наук. На самом деле тут есть какой-то фетишизм в отношении свободы естественных наук от социальных проблем, которые, будучи инкорпорированы в естественные науки, сразу бы «исказили» исследования, проводимые в интересах существующего социального порядка. Вытекающая из этого моральная дилемма для тех ученых, которые серьезно воспринимают свою социальную ответственность, оказывается далеко не простой. Поэтому в противоположность широко распространенному мнению логично заключить, что философия социальной науки потенциально гораздо более развита, чем философия естественной науки, и что возможное слияние двух полей исследования будет проходить не путем «обнаучивания» социальной науки, а путем «социализации» естественной науки (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 42. С. 41–174). Это может означать замену манипуляции и контроля реализацией человеческого потенциала как основного критерия принятия парадигмы. В таком случае все аспекты науки будут проходить революционные и контрреволюционные фазы мысли, что, несомненно, будет сопровождаться революционными изменениями в социальной практике.

Давайте теперь вернемся к изначальному вопросу. Как и почему мы должны совершать революцию в географической мысли? Количественная революция исчерпала себя, и ее продуктивность очевидно уменьшается: еще одна работа по факторной экологии, еще одна попытка измерить эффект ослабления связей при увеличении расстояния, еще один замер радиуса реализации услуг и товаров говорят нам все меньше и меньше чего-то по-настоящему полезного. Кроме того, появились молодые географы, такие же амбициозные, какими были количественники в начале 1960-х годов, такие же жадные до признания и изголодавшиеся по увлекательным исследованиям. Поэтому и пополз шепоток недовольства, расшатывающий социальную структуру дисциплины, в которой количественники установили контроль над процессом производства выпускников и разработкой учебных планов различных факультетов. Эта социологическая предпосылка внутри дисциплины недостаточна для совершения революции мысли (и не должна быть таковой), но она есть. Еще важнее, что очевидно расхождение между используемыми нами сложными теоретическими и методологическими схемами и нашей способностью сказать что-либо по-настоящему значимое о происходящих вокруг нас событиях. Слишком много аномалий встречается в зазоре между тем, что мы намерены объяснить и чем собираемся управлять, и тем, что происходит в действительности. Есть экологическая проблема, городская проблема, проблема международной торговли, и при этом мы, кажется, не можем сказать ничего толкового или глубоко продуманного хоть об одной из них. Когда мы все же высказываемся на этот счет, то выходит как-то банально и совсем не солидно. Короче, наша парадигма явно не справляется. Она созрела до такой степени, что скоро лопнет. Объективные социальные условия требуют, чтобы мы сказали что-то значительное, разумное и непротиворечивое или уж замолчали вовсе (в случае отсутствия доверия или, что еще хуже, в случае ухудшения объективных социальных условий). Новые социальные условия и наша устойчивая неспособность справиться с ними — вот чем объясняется необходимость революции в географической мысли.

Как мы можем совершить такую революцию? Есть разные пути. Мы можем, как некоторые предлагают, отказаться от позитивистской платформы количественного поворота и заменить ее абстрактным философским идеализмом и надеждой на то, что либо объективные социальные условия улучшатся сами по себе, либо концепции, прошедшие через горнило идеалистической мысли, в конце концов достигнут такой содержательной насыщенности, что обеспечат креативные изменения объективных социальных условий. Но характерной особенностью идеализма является то, что он обречен постоянно и безуспешно искать реальное наполнение. Мы можем попробовать заменить позитивизм 1960-х феноменологической основной. Это кажется более привлекательным, чем курс на идеализм, поскольку по крайней мере позволяет нам сохранить связь с концепцией человека как существа, находящегося в постоянном чувственном взаимодействии с окружающей его социальной и природной реальностью. Но и феноменологический подход может привести нас к идеализму или обратно к наивному позитивистскому эмпиризму с таким же успехом, как и к материализму в его социально акцентуированной версии. Так называемая бихевиористская революция в географии демонстрирует оба этих направления. Поэтому наиболее плодотворной стратегией на данный момент представляется исследование той области понимания, в которой пересекаются определенные аспекты позитивизма, материализма и феноменологии, производя адекватные интерпретации социальной реальности, в которой мы находимся. Эта зона пересечения наилучшим образом исследована в марксизме. Маркс в его «Экономико-философских рукописях 1844 года» и в «Немецкой идеологии» подводит под свою систему мысли добротную и убедительную феноменологическую основу.

Нечто общее есть также в марксизме и позитивизме. Оба подхода имеют материалистический базис и оба придерживаются аналитического метода. Значимое различие, конечно, состоит в том, что позитивизм просто пытается понять мир, а марксизм стремится изменить его. Говоря другими словами, позитивизм черпает свои категории и концепции из существующей реальности со всеми ее недостатками, а марксистские категории и концепции формулируются путем применения диалектического метода к истории в том ее виде, как она разворачивается здесь и сейчас, через события и действия. Позитивистский метод включает, например, применение традиционной бинарной аристотелевской логики для проверки гипотез (нулевая гипотеза статистического исследования — это в чистом виде аристотелевский инструмент): гипотезы могут либо подтверждаться, либо опровергаться, и, единожды получив статус, они сохраняют его вечно. Диалектика, с другой стороны, предполагает процесс понимания, который позволяет интерпретировать противоположности, не отбрасывать противоречия и парадоксы и указывает на процесс их разрешения. Если уж говорить тут об истинности или ложности, то истина лежит в диалектическом процессе, а не в утверждениях, выведенных из этого процесса. Утверждения могут считаться «истинными» только в определенный момент времени и в любом случае могут быть противопоставлены другим «истинным» утверждениям. Этот диалектический метод позволяет нам при необходимости переворачивать анализ с ног на голову и рассматривать решения как проблемы, а вопросы — как решения.

И вот я наконец подхожу к вопросу формирования гетто. Читателю сейчас может казаться, что все вышеизложенное было мудреным введением, едва ли облегчающим нам понимание процесса формирования гетто и поиск решений этой проблемы. На самом деле для данного случая эта дискуссия крайне важна, и я постараюсь доказать, что мы можем сказать что-либо значимое относительно этой проблемы, только если мы сознательно будем настроены на разработку революционной географической теории, которая объяснит проблему. Я также докажу, что мы можем достичь этого понимания, используя многие инструменты, доступные нам уже сейчас. Однако мы должны быть готовы использовать эти инструменты новым и достаточно отличным от привычного способа. Короче говоря, нам надо начать думать о кислороде вместо увязания в терминологии дефлогистированного воздуха.

Гетто привлекли достаточно внимания в качестве одной из основных социальных проблем в американских городах. В британских городах тоже растет страх «поляризации» и «геттоизации». Общепризнано, что гетто — это плохо и что для общества было бы хорошо избавиться от них, желательно при этом не избавляясь от проживающего в них населения (Банфилд, кажется, не вполне определился по последнему вопросу). В нашу задачу здесь не входит детальный анализ литературы о гетто, как и бесконечный поиск правильного определения гетто. Вместо этого мы займемся изучением тех географических теорий, которые кажутся релевантными для понимания формирования и сохранения гетто. Наиболее очевидный сегмент теории, который требуется здесь представить, — это, конечно, теория использования городских земель.

Большая часть теории использования городских земель в географии вдохновлена Чикагской социологической школой. Парк, Берджесс и Маккензи (Park, Bergess and McKenzie, 1925) много писали о городе и разработали интерпретацию города в экологических терминах. Они заметили, что низкодоходные и этнические группы концентрируются внутри определенных секторов города. Также им принадлежит открытие, что города демонстрируют определенную регулярность пространственной формы. Исходя из этого, Берджесс разработал то, что стало известно как теория городских концентрических зон. И Парк, и Берджесс, кажется, понимали город как определенного рода рукотворный экологический комплекс, внутри которого процессы адаптации, специализации функций и жизненных стилей, борьба за жизненное пространство и т. п. переплетаются, производя целостную пространственную структуру, и вся эта система скрепляется некоторой производной от культуры формой социальной солидарности, которую Парк назвал «моральным порядком» (Парк, 2006). Разные группы и виды деятельности в городской системе накрепко связаны этим моральным порядком, и они просто передвигаются на другие позиции (социальные и пространственные) в рамках ограничений, накладываемых на них моральным порядком. Основное внимание было направлено на выяснение того, кто чего достигает и какие условия способствуют тому, что определенные группы оказываются в той или иной позиции. Бо́льшая часть работ Чикагской школы была по необходимости описательной. Эта традиция оказала чрезвычайно значимое влияние на географическое мышление, и, хотя техники описания несколько изменились (факторная экология во многом заменила описательную экологию человека), общее направление работы остается прежним. Чикагская школа городской географии находилась под сильным влиянием Чикагской школы городской социологии (см.: Horton, 1970). Любопытно, однако, что Парк и Берджесс не уделяли особого внимания ни той социальной солидарности, которая является результатом работы экономической системы, ни социальным и экономическим связям, которые производны от экономических условий. Они, конечно, не игнорировали этот вопрос, но он явно был для них второстепенным. В результате разработанная ими теория использования городских земель дает сбой, если ее применяют для объяснения гетто. Интересно заметить, что Энгельс за 80 лет до Парка и Берджесса указал на феномен концентрических зон в городе, но пытался интерпретировать их в терминах экономических классов. Этот пассаж достоин цитирования, там есть несколько интересных мыслей о пространственной структуре городов.

«В центре Манчестера находится довольно обширный торговый район, охватывающий пространство в полмили в длину и столько же в ширину и почти весь состоящий из контор и товарных складов. Почти весь этот район нежилой, ночью становится совершенно пустынным и безлюдным. <…> Местность эта прорезана несколькими главными улицами, на которых сосредоточено огромное движение и где нижние этажи домов заняты нарядными магазинами; на этих улицах верхние этажи кое-где заселены, и здесь уличная жизнь не прекращается до поздней ночи. За исключением этой торговой части весь Манчестер, в узком смысле, весь Солфорд и Хьюлм <…> — всё это составляет один сплошной рабочий район, охватывающий торговую часть поясом шириной в среднем в полторы мили. За этим поясом живет высшая и средняя буржуазия, средняя — на прямых улицах недалеко от рабочих кварталов… а высшая — еще дальше, в загородных домах и виллах <…> или на хорошо проветриваемых возвышенностях <…> — на чистом, здоровом деревенском воздухе, в роскошных удобных жилищах, мимо которых каждые четверть или полчаса проходят идущие в город омнибусы. И самое интересное во всем этом то, что эта богатая денежная аристократия может проехать через все эти рабочие кварталы, чтобы кратчайшим путем попасть в свои конторы в центре города, даже не заметив, что вблизи, справа и слева, в грязи гнездится нищета. Дело в том, что главные улицы, расходящиеся от биржи по всем направлениям к окраинам города, состоят из двух почти непрерывных рядов магазинов, которые населены, следовательно, средней и мелкой буржуазией… [и которые скрывают] от глаз богатых дам и господ со здоровыми желудками и слабыми нервами нищету и грязь, составляющие дополнение к их богатству и роскоши. <…> Я прекрасно знаю, что эта лицемерная система застройки более или менее свойственна всем большим городам; я знаю также, что розничный торговец уже по самому характеру своей торговли должен располагаться на главных улицах с большим движением; я знаю, что на таких улицах всегда бывает больше хороших домов, чем плохих, и что вблизи их стоимость земли выше, чем в более отдаленных местах. И всё же я нигде не видел, чтобы рабочий класс так систематически не допускался на главные улицы, чтобы всё то, что может оскорбить глаза и нервы буржуазии, так заботливо прикрывалось, как это делается здесь, в Манчестере. Между тем Манчестер менее, чем какой-либо другой город, строился по полицейским предписаниям или определенному плану, а в гораздо большей мере складывался случайно. Если при этом принять во внимание страстные заверения буржуазии о том, что рабочим прекрасно живется, начинает казаться, что такая постыдная планировка города произошла не без участия либеральных фабрикантов, манчестерских „Big Wigs“ („больших шишек“. — Прим. пер.)» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 2. С. 283–285).

Подход, использованный Энгельсом в 1844 году, был и остается гораздо более соответствующим сложной экономической и социальной реальности, чем культурный по своей сути подход Парка и Берджесса. На самом деле, с некоторыми очевидными поправками, описание Энгельса может быть легко приложимо к современным американским городам (концентрическое зонирование с хорошими транспортными связями для состоятельных горожан, живущих в пригородах, уберегающее глаза тех, кто направляется в центр города, от сцен нищеты и грязи, которые являются дополнением к их богатству, и т. д.). Остается сожалеть, что современные географы искали вдохновения у Парка и Берджесса, а не у Энгельса. Социальная солидарность, которую отметил Энгельс, не являлась производной от какого-то высшего «морального порядка». Наоборот, темные стороны городской жизни были неизбежными спутниками жестокой и алчной капиталистической системы. Социальная солидарность усиливалась благодаря действию системы рыночного обмена. Вот что Энгельс пишет о Лондоне: «[Л]ондонцам пришлось пожертвовать лучшими чертами своей человеческой природы, чтобы создать все те чудеса цивилизации, которыми полон их город, что заложенные в каждом из них сотни сил остались без применения и были подавлены для того, чтобы лишь немногие из них получили полное развитие и могли еще умножиться посредством соединения с силами остальных. <…> Это жестокое равнодушие, эта бесчувственная обособленность каждого человека, преследующего исключительно свои частные интересы, тем более отвратительны и оскорбительны, что все эти люди скопляются на небольшом пространстве. <…> Раздробление человечества на монады, из которых каждая имеет свой особый жизненный принцип, свою особую цель, этот мир атомов достигает здесь своего апогея. <…> Отсюда также вытекает, что социальная война, война всех против всех провозглашена здесь открыто…[К]аждый смотрит на другого только как на объект для использования; каждый эксплуатирует другого, и при этом получается, что более сильный попирает более слабого и что кучка сильных, т. е. капиталистов, присваивает себе всё, а массе слабых, т. е. беднякам, едва-едва остается на жизнь.<…> Везде варварское равнодушие, беспощадный эгоизм, с одной стороны, и неописуемая нищета — с другой, везде социальная война, дом каждого в осадном положении, везде взаимный грабеж под охраной закона, и всё это делается с такой бесстыдной откровенностью, что приходишь в ужас от последствий нашего общественного строя, которые выступают здесь столь обнажённо, и уже ничему не удивляешься, разве только тому, что в этом безумном круговороте всё до сих пор еще не разлетелось прахом» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 2. С. 263–264).

Если бы мы слегка подчистили язык (например, убрав упоминания капитализма), мы могли бы получить описание, которое вполне сгодилось бы для Отчета комиссии Кернера (1968).

Общая социальная структура городов, подмеченная Энгельсом и Парком с Берджессом, может, таким образом, анализироваться из экономической и культурной перспектив. Вопрос Энгельса относительно того, могла бы такая система существовать без направляющей руки «больших шишек», не принося им очевидных преимуществ, впоследствии стал предметом детального экономического анализа. Возможность использовать маржиналистские экономические принципы для объяснения этого феномена изначально обсуждалась в работе фон Тюнена, где речь шла об использовании сельскохозяйственных земель. Это создало основу для экономической теории городского земельного рынка, разрабатываемую в относительно недавних работах Алонсо (Alonso, 1964) и Мута (Muth, 1969). Мы не будем здесь останавливаться на деталях этой теории (см. об этом гл. 5), но опишем ее вклад в понимание формирования гетто. Согласно ей, то, как будет использоваться городская земля, определяется в результате конкуренции арендных ставок, соответствующих разным типам землепользования. Эта конкуренция ценовых предложений работает таким образом, что ставка арендной платы на землю тем выше, чем ближе этот участок к центру активности (в теории обычно предполагается, что все рабочие места сконцентрированы в центре поселения). Если теперь мы рассмотрим выбор места жительства, доступный для двух групп населения (богатой и бедной), в соотношении с центром занятости, мы можем предсказать, где каждая из этих групп должна жить, просто проанализировав их кривые ставок арендной платы. Для бедных кривая ставки арендной платы обычно крутая, поскольку бедные не могут много тратить на транспорт; поэтому их шансы участвовать в соревновании ставок на использование земли резко снижается с увеличением расстояния от места занятости. Богатые, с другой стороны, обычно демонстрируют пологую кривую ставок аренды, поскольку их возможности делать такие ставки не очень сильно зависят от сумм, затрачиваемых на транспорт. Когда эти две группы начинают конкурировать друг с другом, мы видим, что бедные вынуждены жить в центре города, а богатые предпочитают жить за городом (точно как описывал Энгельс). Это означает, что бедные вынуждены платить высокую аренду. Единственный способ, которым они могут сэкономить, — пойти на снижение качества занимаемого ими пространства и мириться со скученностью проживания. Логика этой модели указывает на то, что бедные группы будут сконцентрированы в центральных районах с высокой ставкой аренды, при этом перенаселенных. Теперь мы можем создать несколько вариаций этой модели, так как форма кривой арендной ставки богатых — это на самом деле функция их предпочтений пространства по отношению к транспортным издержкам. Лэйв (Lave, 1970) отмечает, что пространственная структура города изменится, если изменятся предпочтения состоятельных горожан. Если, например, увеличатся издержки перенаселенности в центре города, а богатые решат, что они тратят на дорогу слишком много времени и сил, они с легкостью могут изменить свою функцию арендной ставки и вернуться в центр города. В зависимости от формы кривой арендной ставки можно предсказывать формирование различных структур города, и мы вполне можем обнаружить богатых в центре, а бедных — на окраинах. В этом случае бедным придется приспосабливаться, например, платя временем за издержки удаленности от центра, поскольку они будут тратить больше времени, добираясь пешком до места работы, чтобы сэкономить на транспорте (знакомая ситуация для горожан Латинской Америки). Все это, собственно, означает, что богатые могут всегда навязать свои предпочтения бедным, потому что они имеют больше ресурсов либо для покрытия транспортных расходов, либо на аренду земли в любом выбранном ими месте. Это естественное следствие применения маржиналистских экономических принципов (кривая ставки аренды — это типичный маржиналистский инструмент) к ситуации, в которой разница в доходах достаточно велика. Теория предполагает достижения состояния, которое обычно называют «Парето-оптимальностью» на жилищном рынке.

Можно использовать теоретические выкладки такого рода для анализа нарушения равновесия в городской системе и разработки политики, которая будет способствовать созданию условий для возвращения к равновесию. При быстрой субурбанизации занятости в США в 1950-х годах мы должны были бы ожидать исхода бедного населения на окраины (при характерной для того периода их функции арендной ставки), вызванного стремлением переселиться поближе к центрам их занятости. Этого не произошло из-за элитной застройки пригородных территорий. Так что запущенность проблемы гетто в современном обществе мы можем отнести к успехам тех институций, которые препятствуют достижению равновесия. Мы можем, через судебные тяжбы и другие способы протеста, поставить вопрос о законодательных основах и конституционности элитной застройки. (Интересно, что такие попытки поддерживаются и борцами за гражданские права, и корпорациями, поскольку первые считают пригородное зонирование дискриминирующим, а вторые озабочены отсутствием дешевой рабочей силы в пригородах.) Мы можем также попытаться изменить способы контроля за использованием земли таким образом, чтобы избежать ситуаций, в которой оказались около двадцати районов муниципалитета Принстона, Нью-Джерси: там находится промышленно-коммерческая зона, предлагающая 1,2 миллиона рабочих мест, а жилая застройка рассчитана на проживание 144 тысяч рабочих (Wall Street Journal, 27 November, 1970). Мы можем также попытаться преодолеть проблему недостаточного транспортного сообщения из центра в пригороды, субсидируя транспортную систему или организуя специальный транспорт для доставки жителей гетто к местам занятости в пригородах. В этих обстоятельствах жителю гетто придется платить своим временем (при условии субсидирования транспорта). Большинство таких программ не достигли успеха. Мы можем также попытаться вернуться к равновесию, переводя места занятости обратно в центр путем реализации проектов городского обновления, поддерживая «черный капитализм» и т. п. Все эти стратегии базируются на неявном допущении о наличии дисбаланса в использовании городской земли и на идее о том, что политика должна быть направлена на приведение системы использования земли обратно к сбалансированному состоянию. Эти решения либеральны в том, что касается признания неравенства, но они стремятся сгладить это неравенство, применяя наличествующие социальные механизмы (в данном случае механизмы, которые описаны теорией городского использования земли фон Тюнена).

Как мы можем вычислить наиболее революционные решения? Давайте вернемся к тому, как Мут (Muth, 1969) представляет теорию фон Тюнена. После аналитической презентации теории Мут предпринимает попытку оценить эмпирическую релевантность теории, проверяя, как она работает в применении к существующей структуре использования земли под жилую застройку в Чикаго. Его проверка показывает, что теория в целом корректна, но только с некоторыми отклонениями, вызываемыми такими явлениями, как расовая дискриминация на жилищном рынке. Так что мы можем сделать вывод, что теория истинна. Эта истина, достигнутая классическими позитивистскими средствами, может быть использована, чтобы помочь нам обозначить проблему. То, что для Мута было успешной проверкой социальной теории, станет для нас указанием на проблему. Теория предрекает, что бедные группы вынуждены жить там, где они менее всего могут себе позволить жить.

Наша цель — избавиться от гетто. Поэтому единственной приемлемой политикой по отношению к этой цели будет уничтожение тех условий, которые делают эту теорию истинной. Другими словами, мы хотим, чтобы теория фон Тюнена о городском земельном рынке стала ложной. Самое простое здесь — уничтожить те механизмы, которые становятся основой теории. А механизм здесь незамысловат: конкурентная арендная ставка на использование земли. Если мы устраняем этот механизм, мы, вероятно, устраним и его следствия. Это сразу же наводит на мысли о политике избавления от гетто, которая, как предполагается, заменит конкурентное предложение ставок аренды социально контролируемым рынком земли и общественным контролем за жилищным сектором. При такой системе теория фон Тюнена (которая так или иначе нормативна) станет эмпирически нерелевантной для нашего понимания пространственной структуры использования земли под жилую застройку. В нескольких странах попробовали реализовать такой подход. На Кубе, например, все городские квартиры были экспроприированы в 1960 году. Аренда платилась правительству «и считалась платой за амортизацию помещения, используемого жильцами, которые должны были платить ее регулярно и в срок, а также поддерживать помещения в порядке» (Vald’es, 1971). Поменять жилье можно было только через государственные службы.

«Те, кто занимал дома, построенные до 1940 года включительно, были освобождены от квартплаты в 1965 году, при условии, что они регулярно платили ее с 1959 года. И начиная с мая 1961 года все новые свободные помещения распределялись между семьями, которые должны платить аренду, равную десяти процентам семейного дохода. Более того, в середине 1966 года право на проживание без арендной платы всю оставшуюся жизнь получили все жители изношенного жилья, которые платили квартплату по крайней мере 60 месяцев. Всего 268 089 семей не платили больше вообще никакой арендной платы в 1969 году» (Vald’es, 1971, 320).

Очевидно, что такая небольшая страна, как Куба, находящаяся на достаточно примитивной стадии экономического развития, будет постоянно страдать от недостатка жилья и само низкокачественное жилье не исчезнет благодаря этим мерам. Однако принятые меры интересны в том смысле, что они в конечном итоге подрывают теорию рынка городской земли Алонсо — Мута и делают ее нерелевантной для понимания пространственной структуры расселения, и можно предположить, что именно к этому приведет уничтожение гетто.

Этот подход к геттоизированному рынку земли и жилья наводит на мысль о другой модели для анализа проблем и выработки решений. Заметим, например, что все старое жилье отдается в пользование бесплатно. Если мы считаем весь жилой фонд городской территории общественным благом (как противоположность частному жилью), тогда очевидно, что сообщество уже выплатило цену за старое жилье. По этим расчетам, все жилье в городе, построенное до, скажем, 1940 года (и некоторое, построенное после), уже выплачено. Долги за него погашаются в рассрочку и списываются. Единственная статья расходов на него — коммунальные услуги и стоимость поддержания. В жилом фонде у нас заключено огромное количество социального капитала, но в системе частного рынка земли и жилья стоимость жилья не всегда измеряется, исходя из его использования как убежища и жилища, но чаще — в контексте цены при рыночном обмене, который может быть подвержен влиянию внешних факторов, таких как спекуляция. Во многих центральных частях города сейчас дома явно имеют скромную меновую стоимость или не имеют ее вообще. Как следствие, мы отбрасываем потребительскую стоимость, потому что не можем обозначить меновую стоимость (см. гл. 5). Такого расточительства не должно происходить при национализированном рынке жилья, и это одна из жертв, которую мы платим за несгибаемую верность идее частной собственности. Конечно, предпосылкой экономической теории в течение некоторого периода было то, что потребительская стоимость воплощается в меновой стоимости. Хотя обе они безусловно тесно связаны, природа отношений между ними зависит от того, кто является пользователем. На жилищном рынке центра города мы можем обнаружить весьма различные меновые стоимости, когда сравниваем хозяина, который использует дома как источник дохода, и жильца, который ищет приют.

Этот аргумент при всем уважении к теории использования земли под жилищное строительство Алонсо — Мута слишком все упрощает. Поскольку обычно бывает так, что механизм, разработанный для теоретических задач, необязательно совпадает с реальными механизмами, которые приводят к результатам, соответствующим теории, было бы крайне опасно указывать непосредственно на конкурентный рыночный процесс как на первоисточник формирования гетто. Следовательно, все, что мы можем ожидать от успешной проверки теории, — это сигнал о вероятности, что виновником может быть механизм работы конкурентного рынка. Нам нужно разобраться в этом механизме поподробнее.

Рынок работает в условиях дефицита. Другими словами, распределение ограниченных ресурсов и есть основа рыночной экономики. Поэтому для нас важно посмотреть еще раз (см. выше разделы данной книги: «Социальные ценности и культурная динамика городской среды», «Как достичь справедливого распределения») на суть двух концептов — «ресурсов» и «дефицита» (ограниченности). Географы давно поняли, что определение чего-то в качестве ресурса — это техническая и социальная оценка (Spoehr, 1956). Материалы и люди становятся естественными и человеческими ресурсами, только когда мы овладеваем определенной технологией и социальной формой, которые дают нам возможность их использовать. Уран стал ресурсом только благодаря прогрессу в ядерной физике, и люди становятся ресурсом, когда они вынуждены продавать свою рабочую силу на рынке, чтобы выжить (это и есть суть термина «человеческие ресурсы»). Концепция ограниченности ресурсов, подобным же образом, не возникает естественно, но становится релевантной только в контексте социального действия и социальных целей (Pearson, 1957). Дефицит социально определен, а не дан от природы. Рыночная система становится возможной при условиях ограниченности ресурсов, и только при этих условиях может возникнуть ценообразующий рынок. Рыночная система — это весьма децентрализованный способ контроля координации и интеграции экономического действия. Расширение этой координационной способности исторически приводило к ощутимому росту благосостояния. Таким образом, мы сталкиваемся с парадоксом, а именно: благосостояние производится в системе, само функционирование которой строится на наличии дефицита. Отсюда следует, что, если дефицит перестанет существовать, рыночная экономика, которая является источником производства материальных благ при капитализме, развалится. Но при этом капитализм все больше наращивает свою производительную силу. Чтобы разрешить эту дилемму, формируются многие институции и механизмы, обеспечивающие существование дефицита. По факту, многие институты появились для поддержания дефицита (университеты здесь могут быть ярким примером, хотя образовательный дефицит всегда организуется под эгидой борьбы за «качество»). Другие механизмы обеспечивают контроль над потоком других факторов производства. В то же время увеличивающаяся производительная сила должна иметь отдушину, отсюда — непроизводительные траты ресурсов (на военные расходы, космические программы и т. п.) и организация процесса создания потребностей. Что это нам дает, так это понимание, что ограниченность ресурсов не может быть устранена без разрушения рыночной экономики. В высокоразвитом производительном обществе, таком как США, основное препятствие для выхода из ситуации ограниченности ресурсов заключается в сложном переплетении взаимозависимых институтов (финансовых, правовых, политических, образовательных и пр.), которые поддерживают рыночный процесс. Давайте посмотрим, как эта ситуация проявляется на рынке жилья в центре города.

Жилье в гетто имеет несколько любопытных характеристик. Один парадокс заключается в том, что районы наибольшей плотности заселения — это также районы с наибольшим числом неиспользуемых домов. В Балтиморе простаивают около 5 тысяч свободных жилищ (большинство из которых находятся в сносном состоянии), и все они находятся в перенаселенных районах. В других городах ситуация похожая. Те же самые районы имеют большую долю домов, заброшенных хозяевами, стремящимися избежать налога на недвижимость. Вопреки расхожему мнению, владельцы жилой недвижимости в центре города не делают на ней больших денег. На самом деле есть данные, что они зарабатывают меньше, чем могли бы, будь их недвижимость расположена в каком-то другом районе (см.: Sternlieb, 1966; Grigsby et al., 1971). Некоторые из них, конечно, изрядно наживаются, но многие добропорядочные, рациональные, законопослушные владельцы получают относительно низкий доход. Да, аренда, которую запрашивают эти владельцы, очень высока для жилья такого качества, при этом, если жилье меняет хозяина, оно продается за сущие копейки. Банки, понятное дело, имеют вполне рациональные, вытекающие из бизнес-логики причины не давать ипотечные кредиты на покупку жилья в центре города. Центр города отличается большей нестабильностью, и земля там в любом случае часто оценивается как «перезревшая» для редевелопмента (т. е. не стоящая работ по восстановлению. — Прим. пер.). То, что получить ипотеку на реконструкцию этого жилья невозможно, делает эту землю уже «гнилой», и это прекрасно понимают в банковских институтах, поскольку они срывают хороший куш, финансируя редевелопмент коммерческой недвижимости. Принимая во внимание ориентацию на максимизацию прибыли, это решение не может осуждаться как неэтичное. На самом деле общая ситуация с жильем в гетто такова, что если мы принимаем нравы нормального, этичного предпринимательского поведения, то мы никак не можем обвинять кого-то за объективные социальные условия, которые нельзя характеризовать иначе, как ужасные и экономически неэффективные для потенциальных жилищных ресурсов. Это ситуация, в которой разнообразные противоречивые утверждения могут оказаться «истинными». Следовательно, в существующей экономической и институциональной ситуации кажется невозможным найти такую политику, которая была бы способна улучшить эти условия. Федеральные субсидии частному жилью не работают; субсидии на аренду не особо помогают, потому что они слишком мизерные и распределяются только в определенных районах (обычно в тех, где бедные вынуждены проживать при любом раскладе) и предназначены для помощи только самым низкодоходным группам в обществе. Городское обновление просто передвигает проблему на новое место и в некоторых случаях приносит больше вреда, чем пользы.

Энгельс в своем сборнике эссе, названном «К жилищному вопросу», опубликованном в 1872 году, предсказал, что капиталистическое решение жилищного вопроса неотвратимо заводит ситуацию в тупик. Теоретически, его предсказание может быть выведено из критики анализа фон Тюнена точно так же, как идеи Маркса — из критики Рикардо. Поскольку понимание ренты в модели фон Тюнена (и в модели Алонсо — Мута), по сути, такое же, как у Рикардо (оно только проистекает из несколько других обстоятельств), мы можем просто использовать аргументы Маркса (см. «Капитал», т. 3; «Теория прибавочной стоимости», ч. 2) в отношении этого концепта. Рента, по Марксу, — это не что иное, как выражение прибавочной стоимости в условиях капиталистических институтов (таких, как частная собственность), и природа ренты не может быть понята независимо от этого факта. Считать ренту чем-то, что существует «само по себе», независимо от других аспектов способа производства и независимо от капиталистических институтов, — значит совершать концептуальную ошибку. И именно такую ошибку мы видим в формулировках Алонсо — Мута. Более того, это «ошибка» очевидным образом проявляет себя в самом капиталистическом рыночном процессе, поскольку он требует, чтобы рента (доходность капитала) была максимальной, а вовсе не того, чтобы капитал приносил максимальную социальную прибавочную стоимость. Поскольку рента — это лишь одно из возможных и частных проявлений прибавочной стоимости, стремление максимизировать ренту, а не прибавочную стоимость, которая лежит в основе, ведет к возникновению напряженности в капиталистической экономике. На самом деле это приводит в движение силы, противостоящие извлечению самой прибавочной стоимости — следовательно, к упадку производства, что ведет к тому, что потенциальная рабочая сила отделяется от места работы с помощью изменений, вносимых в использование земли, провоцируемых как коммерческими интересами (желанием максимизировать доходность подконтрольной земли), так и стремлением сообществ максимизировать доступную налогооблагаемую базу. Энгельс в работе «К жилищному вопросу» (1872) указал на весь спектр последствий, которые расцветают благодаря такому конкурентному рыночному процессу.

«Рост современных больших городов приводит к искусственному, часто колоссальному повышению стоимости земельных участков в некоторых районах, в особенности в центре города; возведенные на этих участках строения, вместо того чтобы повышать эту стоимость, наоборот, снижают ее, так как уже не соответствуют изменившимся условиям; их сносят и заменяют другими. В первую очередь такая участь постигает расположенные в центре рабочие жилища, наемная плата со сдачи которых, даже при величайшей скученности, никогда не может или, во всяком случае, крайне медленно может превысить известный максимум. Их сносят и строят на их месте магазины, склады, общественные здания» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 18. С. 209).

Этот процесс (который можно наблюдать в любом современном городе) запускается необходимостью получить доход с определенного куска земли, соответствующий аренде, взимаемой за выгодное положение. Это необязательно связано с увеличением производительности. Процесс этот также зависит от некоторых других факторов давления.

«Современное естествознание показало, что так называемые „плохие кварталы“, в которых скучены рабочие, образуют собой очаги всех тех эпидемий, которые периодически навещают наши города. <…> Господствующий класс капиталистов не может безнаказанно доставлять себе удовольствие обрекать на эпидемические заболевания рабочий класс; последствия оборачиваются против самих капиталистов, и ангел смерти свирепствует среди них так же беспощадно, как и среди рабочих. Как только это было научно установлено, человеколюбивые буржуа воспылали благородным соревнованием в заботах о здоровье своих рабочих. Стали учреждать общества, писать книги, составлять проекты, обсуждать и издавать законы, чтобы искоренить источники все возобновляющихся эпидемий. Жилищные условия рабочих стали подвергаться обследованиям, и делались попытки устранить самые вопиющие недостатки. <…> назначены были правительственные комиссии для обследования санитарных условий жизни рабочего класса…» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 18. С. 228).

Социальные язвы наших дней — наркотики и преступность, но по сути проблема не изменилась. И принимаемые по этому поводу решения можно охарактеризовать теми же словами. Энгельс пишет: «В действительности у буржуазии есть только один метод решения жилищного вопроса на свой лад, а именно — решать его так, что решение каждый раз выдвигает вопрос заново. Этот метод носит имя „Осман“. <…> Под „Османом“ я разумею здесь не только специфически бонапартистскую манеру парижского Османа, прорезать длинные, прямые и широкие улицы сквозь тесно застроенные рабочие кварталы, обрамляя эти улицы по обеим сторонам большими роскошными зданиями, причем имелось в виду, наряду со стратегической целью — затруднить баррикадную борьбу… <…> Результат везде один и тот же, как бы ни были различны поводы: безобразнейшие переулки и закоулки исчезают при огромном самохвальстве буржуазии по поводу этого чрезвычайного успеха, но… они тотчас же возникают где-либо в другом месте, часто даже в непосредственной близости. <…> Очаги заразы, позорнейшие норы и ямы, в которые капиталистический способ производства загоняет каждую ночь наших рабочих, — их не уничтожают, их только… переносят подальше! Та же экономическая необходимость, которая создала их в одном месте, создает их и в другом. И пока существует капиталистический способ производства, до тех пор глупо пытаться решать в отдельности жилищный или какой-либо другой общественный вопрос, затрагивающий судьбу рабочего. Решение состоит только в уничтожении капиталистического способа производства, в присвоении всех жизненных средств и средств труда самим рабочим классом» (Там же. С. 256–259).

Опыт реализации городской политики в современных американских городах указывает на некоторые тревожные черты сходства с анализом Энгельса, и тут вряд ли удастся избежать вывода о том, что виновны в этом внутренне присущие механизмам капиталистического рынка противоречия. Поэтому есть веские основания считать, что наше первоначальное подозрение верно и что рыночный механизм и есть виновник этой отвратительной ситуации. Если поразмышляем в этом направлении, то мы можем объяснить, почему почти любая политика, направленная на изменения в центре города, имеет как желательные, так и нежелательные последствия. Если мы ориентируемся на «городское обновление», мы просто передвигаем очаги бедности; если мы оставляем эту идею, то мы просто наблюдаем, как день за днем часть города приходит в упадок. Если мы не допускаем строительства многоквартирных домов, то мы этим уменьшаем шансы чернокожего населения получить жилье. Отчаяние, которое порождает эта ситуация, может с легкостью подтолкнуть к противоречивым выводам. Бедных могут обвинить в том, что они сами создают себе такие условия (вывод, который Банфилд считает правильным), и начнется разработка политики, основанной на «закрытии глаз», которая по крайней мере не вызывает вопросов, неминуемо возникающих, как только такая политика терпит крах. В связи с этим интересно заметить, что городская политика в настоящее время, кажется, претерпевает смещение акцентов с попыток сохранить центры городов (программы здесь обречены на провал) на попытки сохранить «серые зоны», где рыночная система все еще достаточно жизнеспособна, чтобы демонстрировать определенные успехи. То, что такая политика будет препятствовать распространению недовольства и разрухи, вызывает сомнения. Но, к сожалению, она также призвана списать аккумулированную потребительскую стоимость в центрах городов, как и судьбы и жизни тех 15–25 миллионов людей, которые в настоящее время вынуждены вести свое существование в таких местах. Кажется, это слишком высокая цена за то, чтобы просто уклониться от вдумчивого рассмотрения как выводов Энгельса, так и теоретической базы, на которой были основаны эти выводы. К чему я веду? Хотя всякого рода серьезные аналитики признавали серьезность проблемы гетто, мало кто ставил вопрос о тех силах, которые управляют организмом нашей экономической системы. Поэтому мы обсудили все, за исключением основных характеристик капиталистической рыночной экономики. Мы придумали разного рода решения, кроме тех, которые могут поставить под угрозу существование этой экономики. Такие разговоры и решения ведут только к тому, что мы выставляем сами себя в глупом виде, поскольку все ведет нас к открытию, сделанному Энгельсом еще в 1872 году, — капиталистические решения не избавляют нас от ухудшения социальных условий. Они — просто «дефлогистированный воздух». Мы можем, если хотим, открыть кислород со всеми последствиями, которые возникнут, если мы подвергнем само основание нашего общества жесткому и критическому разбору. Именно эту задачу должен выполнить в первую очередь революционный подход к теории. Что же включает в себя эта задача?

Позвольте мне сначала сказать, чего она не предполагает. Она не предполагает еще одного эмпирического исследования условий жизни в гетто. По большому счету, картографирование еще большего количества свидетельств обыденного нечеловеческого отношения человека к человеку в определенном смысле контрреволюционно, поскольку позволяет нашему добросердечному внутреннему либералу делать вид, что мы пытаемся решить проблему, хотя на самом деле не решаем ее. Такого рода эмпиризм здесь не подходит. Уже накоплено достаточно информации в церковных приходских отчетах, в газетных публикациях, книгах, статьях и т. п., чтобы предоставить нам всевозможные доказательства. Наша задача заключается не в этом. Нашей задачей также не является то, что может быть названо не иначе как своего рода «моральная мастурбация», которая дополняет мазохистский набор некоторых огромных досье о ежедневных проявлениях несправедливости по отношению к населению в гетто, читая которые мы бьем себя в грудь и демонстрируем свое сочувствие, а потом спокойно отправляемся вкусить уюта у домашнего очага. Это тоже контрреволюционно, потому что просто-напросто помогает нам загладить вину, не принуждая всмотреться в суть вопроса, не говоря уже о том, чтобы что-то предпринять по этому поводу. Не стоит также потворствовать эмоциональному туризму, который предлагает нам пожить и поработать вместе с бедняками «какоето время» в надежде, что мы действительно сможем помочь облегчить их долю. Это тоже контрреволюционно: что толку в том, что мы поможем сообществу соорудить детскую площадку за лето своей работы, если осенью обнаружим, что школа-то вообще развалилась? Это не наши пути. Они просто отвлекают нас от той основной задачи, которая перед нами стоит.

Неотложной задачей является ни больше ни меньше как сознательное и сосредоточенное конструирование новой парадигмы социальной географии путем глубокой и широкой критики существующих ныне аналитических конструкций. Это то, к чему мы более всего подготовлены. Мы, в конце концов, люди умственного труда, использующие доступные в академической среде инструменты. По сути, наша задача — мобилизовать нашу силу мысли на разработку концепций и категорий, теорий и аргументов, с помощью которых мы сможем решить задачу проведения в жизнь гуманистических социальных преобразований. Эти концепции и категории не могут быть сформулированы абстрактно. Они должны быть увязаны с событиями и действиями, происходящими вокруг нас. Эмпирические доказательства, уже собранные материалы и опыт, полученный в сообществах, могут и должны здесь использоваться. Но все эти материалы и опыт мало что значат, пока мы не соединим их с мощными аналитическими конструкциями.

Однако наши идеи не могут исходить просто из существующего положения дел. Они должны создаваться, включая альтернативы. Мы не можем позволить себе планировать будущее на базе позитивистской теории, поскольку это означало бы лишь упрочение status quo. И все же, как и при формировании любой новой парадигмы, мы должны быть готовы использовать и переформулировать все те положения существующего корпуса знаний, которые могут быть полезны и ценны. Мы можем реструктурировать формулировки существующей теории, имея в виду возможные направления будущих действий. Мы можем критиковать существующие теории как «явные оправдания» доминирующей силы в нашем обществе — капиталистической рыночной системы и поддерживающих ее институтов. Таким образом, мы сможем создать как условия, при которых теория размещения может быть использована для созидания лучшего будущего, так и условия, в которых она усилит способы мышления, ведущие к поддержанию status quo. Проблема во многих случаях состоит не в маржиналистском методе как таковом и не в техниках оптимизации как таковых, а в том, что эти методы применяются в неверном контексте. Парето-оптимальность в том виде, в котором ее привносят в теорию размещения, — контрреволюционная концепция, как и любая формулировка, которая требует максимизации отдельно взятого частного проявления прибавочной стоимости (такого, как рента или доходность капитальных вложений). И при этом программные решения — очевидно более чем подходящие средства для понимания того, как наилучшим образом мобилизовать ресурсы для производства прибавочной стоимости. Формулировки, основанные на достижении равенства в распределении, также контрреволюционны, если только они не базируются на понимании того, как организовано производство для создания прибавочной стоимости. Проясняя подобные вопросы, мы можем, по крайней мере, начать оценивать существующую теорию и в процессе этого (кто знает?), возможно, нащупать очертания новой теории.

Революция в научной мысли заканчивается упорядочиванием концепций, идей, категорий и взаимосвязей в такую всеобъемлющую систему мысли, которая, пройдя проверку реальностью, демонстрирует очевидную нелепость всех противоречащих ей подходов. Поскольку мы тут в основном оппонируем сами себе, многие из нас обнаружат, что первый шаг на этом пути заключается в том, чтобы выйти из зоны собственного комфорта и выставить себя на посмешище перед самими собой. Это не просто, особенно если у нас есть интеллектуальная гордость. Более того, зарождение настоящей революции в географической мысли зависит от того, будем ли мы целиком отдаваться революционному делу. Безусловно, общее признание революционной теории будет зависеть от успешности и убедительности революционной практики. Придется принимать много непростых личных решений — решений, которые потребуют «настоящей», в отличие от «просто либеральной», готовности. Многие из нас, несомненно, отступят, поскольку быть просто либералом гораздо комфортнее. Однако, если условия действительно настолько плачевны, как многие из нас полагают, тогда мы вскоре обнаружим, что особо ничего не потеряем, проявив самоотверженность, а выиграем очень многое и победим.

 

Еще о революционных и контрреволюционных теориях

Реакция на распространившуюся версию моего доклада, в котором я представлял эти идеи, показала, что существует некоторая неясность в изложении, касающаяся взаимосвязи изменений в отдельных дисциплинах и социальных революций в целом. Я хотел бы эту неясность прояснить.

Я принимаю предпосылку, выдвинутую Марксом и Энгельсом в работе «Немецкая идеология», относительно того, что правящий класс производит господствующие идеи в обществе. Это производство не является простым процессом, конечно, но в целом идеи, возникающие в обществе, соответствуют интересам тех, кто контролирует средства производства. Это не обязательно выглядит как продуманный план (хотя контроль над медиа, индоктринация и пропаганда часто подавляют потенциально революционные идеи). «Невидимая рука» в равной степени эффективна и в управлении нашими мыслями, и в управлении экономикой. Но это не просто производство идей и концепций. Вся организация знания (организация процесса обучения, структура образовательной системы, дисциплинарная специализация знаний и т. п.) также отражает интересы правящего класса в обществе, поскольку все это часть процесса воспроизводства общества. Выпускники, таким образом, «производятся» как географы, планировщики, химики, доктора, учителя и т. п. Мы не говорим, что нет определенного разнообразия в отдельных формах академической организации или в выражаемых мнениях. Но мы говорим, что, какова бы ни была форма, она должна быть такой, чтобы удовлетворять первостепенную потребность в поддержании общества в его нынешнем состоянии. Это означает, что в целом все знание служит оправданию status quo и служит разработке контрреволюционных формулировок, которые нужны для предотвращения попыток поиска альтернатив. Это также означает, что организация знания (включая дисциплинарную специализацию) является воплощением status quo или контрреволюционной позиции. Получение знания, его организация и распространение по сути своей глубоко консервативны.

Таким образом, мы должны ожидать в рамках отдельных дисциплин, что большинство теоретических формулировок будут направлены на поддержание status quo или контрреволюционны. В этих формулировках в концептуальной форме характерным образом воплощается (и, следовательно, негласно легитимируется) существующая ситуация, а также (когда это необходимо) ими отвлекают внимание от реальных проблем, смещая его к нерелевантным или несущественным вопросам. Последняя тактика отрывает теорию от действительности, и эта оторванность особенно заметна во многих теориях современной социальной науки. Следовательно, ученому потребуется проявить революционную сознательность, чтобы отринуть эти контрреволюционные построения и вернуться к реальности, которую мы вроде бы и должны пытаться анализировать и понимать. Аналогичное усилие потребуется, чтобы распознать оправдывающий характер большей части нашей теории или приспособить эту теорию, поддерживающую status quo, к изменившимся обстоятельствам. Подобные акты революционной сознательности способны привести к революциям в дисциплинарных областях. Стоит помнить, например, что фундаментальные и достаточно революционные формулировки Августа Лёша в теории размещения стали следствием его чувства «подлинного долга… не объяснять нашу скорбную реальность, а улучшить ее» (Лёш, 2007, 22).

Революции мысли также необходимы, чтобы при изменяющихся обстоятельствах сохранять управление и контроль в руках тех, кто контролирует средства производства. Кейнсианская революция была нужна, потому что в изменившейся обстановке status quo — теории предыдущего поколения перестали быть эффективными. Революции мысли, таким образом, возможны и востребованны, даже если в социальной практике не происходит реальных революций. Я не хочу тут преуменьшить усилия вовлеченных в такие процессы или значимость внутренних революций в дисциплинарных областях. Но если такие революции должны стать чем-то бо́льшим, чем просто средствами адаптации, с помощью которых властные группы в обществе смогут сохранить свой контроль, они должны восприниматься как начало борьбы за зарождение более совершенной революционной теории, которая могла бы быть подтверждена революционной практикой. В этом плане сначала нам нужно осознать, что все дисциплинарные границы сами по себе контрреволюционны. Разделение знания позволяет системе власти разделять и властвовать в той части, которая касается применения знаний. Это также приводит большую часть академического сообщества в беспомощное состояние, поскольку ведет нас к порочной мысли, что мы можем понять реальность, собрав в кучу предоставленные разными дисциплинами знания об отдельных сегментах, и тут уж мы проворно уклоняемся от этой совершенно точно неподъемной задачи. Меж-, мульти- и кросс-дисциплинарные исследования несут в себе революционный потенциал, но так и не достигли успеха — препятствия слишком серьезны. Поэтому к реальности нужно подходить напрямую, а не через формулировки академических дисциплин. Нам нужно думать, используя вне- или метадисциплинарные понятия, если академические размышления о наших проблемах вообще требуются. Истинно революционные формулировки не могут строиться на какой-то дисциплинарной основе — они должны соотноситься со всеми релевантными аспектами материальной реальности. К сожалению, большинство академических ученых привыкли мыслить в терминах отдельных дисциплин (и определять свою идентичность также по отношению к дисциплинам). Для географии эта проблема менее характерна, чем для большинства других дисциплин, поскольку большинство географов, к счастью, плохо понимают, что же такое география, и вынуждены активно использовать в своей работе наработки других дисциплин. Однако все ученые должны «разучиться» в некотором смысле, чтобы быть способными ощутить окружающую их реальность непосредственно.

Непосредственное восприятие нашей ситуации приведет нас к активному участию в социальном процессе. Интеллектуальная задача состоит в том, чтобы идентифицировать реальные альтернативы развития, заложенные в текущей ситуации, и разработать способы проверки этих альтернатив в действии. Эта интеллектуальная задача не является задачей отдельной группы людей, называющих себя «интеллектуалами», а адресована всем, кто способен мыслить и размышлять о своей ситуации. Социальное движение становится академическим движением, а академическое движение становится социальным, когда все группы населения осознают потребность согласованного анализа и действия. Грамши («Тюремные тетради. Избранное») дает прекрасный анализ роли интеллектуальной деятельности в революционном движении.

Посмотрев на вещи реалистично, стоит, однако, признать, что есть в географии задача, требующая немедленного разрешения. Это задача — отречься и отказаться от status quo и контрреволюционных формулировок. Мы едва ли сможем отделить в собственной системе знаний зерна от плевел, нам явно потребуются серьезные усилия, чтобы просеять наши мысли. Но заниматься этим имеет смысл, только если мы держим в уме более широкий контекст социального движения и макроизменений, в котором проводим эту работу. То, что мы делаем в географии, по большому счету никуда не годится, и поэтому нет нужды разворачивать локальную борьбу за власть внутри дисциплины. Мой призыв к революции в географической мысли нужно понимать как призыв перевернуть географическую теорию таким образом, чтобы она более соответствовала реальности, которую мы стремимся понять, а также помогла в решении более широкой социальной задачи повышения политической сознательности среди тех, кто называет себя «географами». Мои комментарии о социальной революции имели целью указать, что внутридисциплинарная деятельность должна определяться более широким социальным контекстом и что она должна быть в конце концов заменена реальным социальным движением. Я сожалею, что эти нюансы остались не проясненными в первоначальной презентации моих идей.

Я утверждаю, что внутри нашей дисциплины мы можем решить массу позитивных задач. Мы должны избавиться от контрреволюционного тумана, который нас окружает. Мы также должны осознать, что вся наша теория в нынешнем виде служит оправданием status quo. Две эти задачи могут на самом деле логически вытекать из набора утверждений о природе теории. Позвольте их представить в том виде, в котором мне удалось их сформулировать:

1. Каждая дисциплина распознает проблемы и решения путем изучения реальных условий, опосредованных теоретической рамкой, состоящей из категоризаций, утверждений, предполагаемых взаимосвязей и общих выводов.

2. Есть три типа теории:

(а) Теория status quo — теория, которая укоренена в реальности, которую она стремится описать, и которая адекватно представляет те феномены, которыми она занимается в данный момент. Но, приписав статус универсальной истины содержащимся в ней утверждениям, она потенциально соглашается с политикой, которая не может вести ни к чему иному, как к сохранению status quo .

(б) Контрреволюционная теория — теория, которая может казаться, а может и не казаться укорененной в описываемой ею реальности, которая эту реальность затуманивает, растушевывает и в целом сбивает нас с толку (непреднамеренно или в результате продуманного плана), когда мы пытаемся понять реальность. Такая теория обычно выглядит заманчиво и пользуется успехом благодаря логической связанности, легкости манипулирования ею, эстетической привлекательности или просто потому, что это что-то новое и модное; но она весьма далека от реальности, которую она хочет представить. Контрреволюционная теория автоматически блокирует разработку или внедрение жизнеспособной политики. Поэтому она становится идеальным инструментом политики не-принятия решений, отвлекая внимание от фундаментальных вопросов и направляя его на высосанные из пальца или вообще несуществующие проблемы. Она также может выступать в качестве сомнительного обоснования или легитимации контрреволюционных действий, предпринимаемых, чтобы сдерживать остро необходимые изменения.

(в) Революционная теория — теория, которая прочно укоренена в реальности, которую она стремится объяснить и отдельные положения которой имеют статус условных истин (они могут считаться истинными или ложными в зависимости от обстоятельств). Революционная теория сформулирована диалектически и может содержать в себе конфликты и противоречия. Революционная теория предлагает реальные варианты грядущего развития социального процесса, выявляя варианты выбора, заложенные в существующей ситуации. Осуществление этих вариантов выбора служит проверкой теории и предоставляет основания для формирования новой теории. Революционная теория последовательно придерживается стратегии создания истины, а не поиска ее.

3. Отдельные положения, а то и целые теоретические структуры сами по себе необязательно принадлежат к какой-либо из описанных выше категорий. Они попадают в эти категории только при использовании их в определенной социальной ситуации. Вне этого они остаются абстрактными, идеализированными и эфемерными формулировками, которые обладают формой, но не содержанием (поскольку они просто слова и символы). Контрреволюционные формулировки часто так и остаются в этом бессодержательном состоянии.

4. Теоретические выкладки могут, при определенных обстоятельствах и в зависимости от области применения, перемещаться или быть перемещаемы из одной категории в другую. Тут есть две опасности, которых надо постараться избежать:

(а) Контрреволюционная кооптация — превращение теории из революционной в контрреволюционную.

(б) Контрреволюционная стагнация — затухание революционной теории из-за неудачных попыток переформулировать ее в свете новых обстоятельств и ситуаций — таким образом революционная теория может превратиться в status quo теорию.

Но здесь существуют еще две важные революционные задачи:

(в) Революционное отрицание — анализ контрреволюционной теории и демонстрация ее контрреволюционной сущности.

(г) Революционная переформулировка — анализ status quo — или контрреволюционных формулировок, приспособление их для революционных целей или наделение их реальным смыслом и использование для выявления реально существующих вариантов развития, заложенных в текущей ситуации.

5. Эти задачи можно выполнить, избежав указанных опасностей, только если осознается контрреволюционная структура организованного производства знания (и, в частности, разделение по дисциплинам) и осуществляется прямой доступ к реальности.

 

Глава 5

Потребительная стоимость, меновая стоимость и теория городского землепользования

 

«Надо заметить, что слово стоимость имеет два различных значения: иногда оно обозначает полезность какого-нибудь предмета, а иногда возможность приобретения других предметов, которую дает обладание данным предметом. Первую можно назвать потребительной стоимостью, вторую — меновой стоимостью. Предметы, обладающие весьма большой потребительной стоимостью, часто имеют совсем небольшую меновую стоимость или даже совсем ее не имеют; напротив, предметы, имеющие очень большую меновую стоимость, часто имеют совсем небольшую потребительную или совсем ее не имеют» (Смит, 1962, 36–37).

Различение потребительной стоимости и меновой стоимости было главной головной болью экономистов XIX века. Именно эта головоломка послужила отправной точкой и для труда Рикардо «Начала политической экономии и налогового обложения», и для «Капитала» Маркса. Джевонс (Jevons, 1871, 128–144) намеревался лишь прояснить те моменты, которые справедливо казались ему запутанными или противоречивыми в рассуждениях и Рикардо, и Смита по этому вопросу, но параллельно он поднял множество интересных и социально важных вопросов, связанных с темой дискуссии. Он приравнял потребительную стоимость к «совокупной полезности», а меновую стоимость — к «меновому отношению». Последняя соотносилась с первой через формальное определение — которое Джевонс считал «краеугольным камнем» всей экономической мысли:

«Меновое отношение двух любых товаров — обратная величина соотношения последних степеней полезности количества товара, доступного для потребления после завершения обмена».

Так Джевонс превратил политическую экономию в экономику с ее вниманием к тщательно разработанным теоретическим инструментам предельного анализа. Этот сложный инструментарий, хорошо зарекомендовавший себя в исследовании некоторых аспектов, оказался неподходящим для разрешения ряда важных и насущных проблем, сформулированных классической политической экономией. Поэтому эти проблемы имеют странную привычку возникать в разных обличьях вновь и вновь. Они пронизывают большую часть экономики благосостояния и принимают достаточно специфическую форму в спорах о его формах, обеспечении общественными благами, природе излишков потребителей и производителей, природе и способе исчисления капитала и т. п. Возникают они и на политической арене. Очевидно, например, что социальная концепция потребности и экономическая концепция спроса — это совершенно разные вещи и отношения между ними весьма своеобразные. Поэтому кажется уместным вернуться к различению потребительной стоимости и меновой стоимости в их первоначальной форме и посмотреть, могут ли ставшие классикой дебаты по этому вопросу пролить свет на современные городские проблемы.

Маркс был одним из тех, кто внес в эту классическую дискуссию несколько важных мыслей. Он благополучно разрешил спорные моменты, обнаружившиеся у Смита и Рикардо, а также указал на направление экономического анализа, совершенно отличное от хода мысли Джевонса. Трудность понимания анализа, представленного Марксом, отчасти проистекает из его оригинального использования слов. Оллман (Ollman, 1971) недавно представил подробное обсуждение этого вопроса. Сложности возникают потому, что Маркс использует слова реляционно (relational, как встроенные в систему отношений. — Прим. пер.) и диалектически. Потребительная стоимость и меновая стоимость не имеют значения сами по себе и сами в себе. Они не относятся, как это было представлено в других трактатах того времени, к двум четко определенным, но различным системам градации (обладая универсальными характеристиками), которые либо «существуют» в некоем априорном кантовском смысле, либо могут быть обнаружены путем эмпирического исследования человеческого поведения. С точки зрения Маркса, они обретают смысл (или само существование, если хотите) только в системе соотношений друг с другом (и с другими концептами) и через их взаимоотношения с рассматриваемыми ситуациями и обстоятельствами (Ollman, 1971, 179–189). Понятие «потребительная стоимость», таким образом, может быть применимо к множеству объектов, видов деятельности и событий в конкретных естественных и социальных обстоятельствах. Оно может применяться к религиозной идеологии, социальным институтам, занятости, языку, товарам, отдыху и пр. Более того, имеет смысл рассмотреть потребительную стоимость концепта «потребительная стоимость», чем мы отчасти и займемся в данном эссе.

Маркс уделял много внимания значению потребительной стоимости и меновой стоимости в капиталистическом обществе. И в первой главе «Капитала», и в начале «К критике политической экономии» он проясняет смыслы этих понятий в контексте капитализма. В поздних работах (которые нас здесь интересуют) Маркс начинает склоняться к мысли, что каждый товар в буржуазном капиталистическом обществе имеет два аспекта — потребительную стоимость и меновую стоимость. Он настаивает, что «потребительная стоимость реализуется лишь в использовании и потреблении». Потребительные стоимости, соответственно, «служат непосредственно как средства существования». Однако понимаемая таким образом «потребительная стоимость как таковая лежит вне сферы интереса политической экономии». Затем Маркс переходит к рассмотрению меновой стоимости. Она, как на первый взгляд кажется, «представляется в виде количественного соотношения, в виде пропорции, в которой потребительные стоимости одного рода обмениваются на потребительные стоимости другого рода». Но далее Маркс, в своей типичной манере, начинает исследовать те факторы, которые формируют меновую стоимость в капиталистическом обществе. Он приходит к выводу, что формирование меновой стоимости происходит в социальном процессе приложения общественно необходимого труда к природным объектам с целью превращения их в материальные объекты (товары), годные для потребления (использования) человеком. Маркс затем проясняет взаимоотношения между потребительной стоимостью и меновой стоимостью. Интересно сопоставить эти рассуждения с методом, использованным Джевонсом, который основывался на маржиналистских предпосылках. Маркс пишет: «До сих пор товар рассматривался с двоякой точки зрения, как потребительная стоимость и как меновая стоимость, всякий раз односторонне. Однако товар как таковой представляет собой непосредственное единство потребительной стоимости и меновой стоимости; вместе с тем он есть товар только в отношении к другим товарам. Действительное отношение товаров друг к другу есть процесс их обмена. Это — общественный процесс, в который вступают независимые друг от друга индивидуумы, но они вступают в него только как товаровладельцы… <…> Товар есть потребительная стоимость… но как товар он вместе с тем есть не потребительная стоимость. Если бы он был потребительной стоимостью для своего владельца, т. е. непосредственно средством для удовлетворения его собственных потребностей, то он не был бы товаром. Для владельца он, скорее, не потребительная стоимость, а именно только вещественный носитель меновой стоимости или простое средство обмена… Для своего владельца товар есть потребительная стоимость только лишь в качестве меновой стоимости. Потребительной стоимостью поэтому он должен еще только стать, прежде всего для других. Так как товар не есть потребительная стоимость для его собственного владельца, то он есть потребительная стоимость для владельцев других товаров. Если этого нет, то труд его владельца был трудом бесполезным, и, стало быть, результат его — не товар. <…> Чтобы стать потребительной стоимостью, товар должен противостоять определенной потребности, предметом удовлетворения которой он является. Следовательно, потребительные стоимости товаров становятся потребительными стоимостями, когда они всесторонне меняются местами, переходя из рук, в которых они суть средства обмена, в руки, в которых они суть предметы потребления. Только посредством такого всестороннего отчуждения товаров заключенный в них труд становится полезным трудом. <…> Чтобы стать потребительными стоимостями, товары должны всесторонне отчуждаться, вступать в процесс обмена, но их бытие для обмена есть их бытие в качестве меновых стоимостей. Поэтому, чтобы реализоваться как потребительные стоимости, они должны реализоваться как меновые стоимости» (Маркс К. К критике политической экономии // Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 13. С. 28–29).

Подход Маркса здесь заключается в том, чтобы установить диалектические взаимоотношения между потребительной стоимостью и меновой стоимостью в форме, которую они принимают в товаре. Товар также выражает целый ряд общественных отношений. «Всестороннее отчуждение», о котором пишет Маркс, исследуется более детально в «Экономико-философских рукописях 1844 года» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 42. С. 41–174). Там Маркс показывает, что люди в процессе истории становятся все более и более отчужденными от 1) продуктов своего труда (от мира объектов и от природы), 2) от производственной деятельности (поскольку утрачен контроль над средствами производства), 3) от своего собственного внутреннего «родового существа» (в том смысле, что человеческие существа являются частью природы и поэтому имеют человеческую природу), 4) друг от друга (поскольку каждый индивид, обладая своей самостью, вынужден вступать с другими в отношения конкуренции, а не кооперации). Все эти аспекты «всестороннего отчуждения» присутствуют в товаре. Товар как простой объект или «вещь в себе» замещается в анализе Маркса товаром как выражением многочисленных социальных отношений, который путем простой смены владельца может претерпевать радикальные трансформации значения. «Товар» вбирает в себя все, что содержится в социальной ситуации, в которой он был произведен и употреблен. Именно этот реляционный и диалектический стиль анализа отличает Маркса от всех традиционных мыслителей. В этом стиле рассуждения, несомненно, сквозит бунт и неприязнь: Джоан Робинсон (цитируемая в Ollman, 1971, 188) жалуется, например, на то, что в анализе Маркса «Гегель сует свой нос в наши с Рикардо дела». Но внимательное чтение вышеприведенного пассажа показывает, что формулировка Маркса не лишена смысла. В некоторых отношениях она более плодотворна, чем стратегия Джевонса. Последняя предполагает две отдельные ценностные системы, между которыми с помощью теоретических ухищрений могут быть установлены функциональные отношения. Такая постановка вопроса обогатила нас важными результатами (особенно в маржиналистской экономической теории), но в контексте потребительной стоимости и меновой стоимости она привела экономическую теорию либо к бесполезным дискуссиям о математических параметрах функций полезности, либо к ориентации на достаточно пустое понятие «выявленных предпочтений», которое просто признает, что люди ведут себя так, как ведут. Географы, планировщики и социологи, с другой стороны, рассматривали товары, принимая в расчет только их потребительную стоимость или, в поисках аналитического просветления, заимствовали без тени смущения концепции из маржиналистской теории. Потребительная стоимость обеспечивает концептуальную основу традиционного географического и социологического подходов к проблемам землепользования, но она используется таким образом, что исследования землепользования оказываются «вне сферы интересов политической экономии». Поэтому следует обратить внимание на марксистский способ рассмотрения потребительной и меновой стоимости в их диалектической связи друг с другом, предлагающий нам две манящие перспективы — наполнение новой жизнью географических и социологических исследований землепользования и наведение мостов между пространственным и экономическими подходами к проблеме городского землепользования. Последнее может быть полезно в равной степени как для современной экономики, так и для современного пространственного анализа.

 

Потребительная и меновая стоимость земли и ее благоустройства

И сама земля, и ее благоустройство в современной капиталистической экономике являются товарами. Но они не обычные товары: поэтому понятия потребительной и меновой стоимости обретают смысл в достаточно специфической ситуации. Особого внимания требуют шесть характеристик:

(1) Земля и благоустройство не могут быть произвольно перемещены, и это отличает их от других товаров, таких как пшеница, автомобили и т. п. Земля и благоустройство имеют строго определенное место. Неизменность расположения дает монопольные привилегии тому, кто имеет права определять использование земли в этом месте. Одним из важных атрибутов физического пространства является то, что ни два человека, ни два объекта не могут одновременно занимать то же самое место, и этот принцип, институционализированный в виде частной собственности, имеет очень серьезные последствия для теории городского землепользования и для определений стоимости при использовании и стоимости при обмене.

(2) Земля и благоустройство — товары, без которых никто не может обойтись. Я не могу существовать, не занимая какого-то пространства; я не могу работать, не занимая места и не используя объекты, расположенные в этом месте; и я не могу жить без какого-либо пристанища. Просто невозможно существовать без некоторого количества этих товаров, и это накладывает жесткие ограничения на потребительский выбор в отношении этих товаров.

(3) Земля и элементы благоустройства меняют хозяев относительно редко. В определенных типах деловых операций (особенно когда речь идет об инвестициях в основной капитал), в планировке многих элементов общественного благоустройства (дорог, школ, больниц и т. п.) и в стабильных секторах рынка жилья, где собственники одновременно являются пользователями, земля и благоустройство принимают форму товара достаточно редко, хотя они постоянно находятся в использовании. В секторе краткосрочной аренды на жилищном рынке, в местах, где жилье часто меняет владельцев, и в секторе аренды торговой недвижимости земля и благоустройство гораздо чаще превращаются в товар. Диалектическое взаимопроникновение потребительной и меновой стоимостей в товарной форме проявляют себя и в разной степени, и с разной частотой в разных секторах городской экономики.

(4) Земля — это что-то постоянное, и элементы благоустройства также воспринимаются как нечто с длительным сроком пользования. Земля и элементы благоустройства, а также соответствующие права использования, таким образом, могут быть удачным объектом капиталовложения (как для частных лиц, так и для общества). Этим качеством обладают многие капитальные блага, но земля и благоустройство исторически были единственными наиважнейшими вкладами накопленных активов. Однако земля здесь стоит совсем особняком, поскольку ее можно даже не поддерживать в хорошем состоянии, чтобы продолжать пользоваться ею; в этом есть что-то «исконное и нерушимое», как сказал об этом Рикардо. Поэтому сложно анализировать сложившиеся в настоящий момент модели землепользования, не принимая в расчет данной особенности. В капиталистической экономике у человека формируется двойной интерес к собственности — и как к настоящей и будущей потребительной стоимости, и как к потенциальной или актуальной меновой стоимости, которую собственность имеет в настоящий момент или приобретет в будущем.

(5) Рыночный обмен происходит в определенный момент времени, но пользование растягивается на длительный период. Эта черта не является уникальной для земли и благоустройства, но коэффициент соотношения частоты смены владельцев и длительности использования весьма низкий. Права использования в течение относительно длительного периода приобретаются в определенный момент времени и являются капиталовложением. Соответственно, финансовые институты должны играть очень важную роль в работе рынка городской земли и недвижимости в капиталистической экономике.

(6) Земля и благоустройство имеют множественные варианты использования, которые не являются для пользователя взаимоисключающими. Дом, например, одновременно можно рассматривать с совершенно разных точек зрения:

1. Пристанище.

2. Определенное количество пространства, находящееся в эксклюзивном пользовании у проживающих.

3. Частная территория.

4. Определенная точка в пространстве, расположенная в определенном соположении к местам занятости, торговым точкам, социальным службам, членам расширенной семьи и друзьям и пр. (и это включает также возможность использовать дом как место работы или чего-то еще, т. е. как место «недомашней» деятельности, локализованной в доме).

5. Определенная точка в пространстве, соположенная по отношению к источникам загрязнения, заражения, криминогенным зонам, природным опасностям, неприятному социальному окружению и т. п.

6. Членство в определенной соседской общности, обладающей своими физическими, социальными и символическими (статусными) характеристиками.

7. Средство хранения и преумножения капитала.

Все эти варианты использования, взятые вместе, составляют потребительную стоимость дома для его владельцев. Эта потребительная стоимость не будет одной и той же для разных людей, проживающих в сравнимых по объективным характеристикам жилищах, как не будет она постоянной во времени и для одного человека, живущего в одном и том же помещении. Одинокие люди, находящиеся в поисках партнера, молодые пары с детьми, пенсионеры, больные, спортивные звезды и садовники — все они имеют разные потребности и потребляют в повседневной жизни разные аспекты жилья в разных объемах. Каждый человек или группа даст свое определение потребительной стоимости. Только когда характеристики людей соединяются с характеристиками жилья, потребительная стоимость обретает свое истинное значение.

Потребительная стоимость отражает смесь социальных потребностей и запросов, личных предпочтений, культурных привычек, представлений о стиле жизни и т. п., что не означает, что она формируется произвольно отдельно взятыми потребителями. Потребительные стоимости формируются в основном в зависимости от того, что может быть названо «системой жизнеобеспечения» индивида. Потребительная стоимость, взятая в этом повседневном смысле, «лежит вне сферы политической экономии». Необходимо понять, как работает эта система жизнеобеспечения. Но вне зависимости от глубины нашего понимания мы не можем создать адекватной теории городского землепользования на ее основе. Чтобы такая теория возникла, мы должны сконцентрироваться на тех поворотных моментах в принятии решений относительно городского землепользования, когда потребительная стоимость сталкивается с меновой стоимостью, превращая землю и ее благоустройство в товар. В эти моменты принимаются решения относительно размещения на земле определенных видов деятельности и ресурсов. И особенно важно для понимания происходящего помнить в такие моменты о весьма специфических характеристиках и земли, и благоустройства, которым облагорожена эта земля.

 

Теория городского землепользования

Современная теория городского землепользования находится в непростой ситуации. Анализ обычно сосредотачивается либо на характеристиках потребительной стоимости (тут изучается система жизнеобеспечения), либо на характеристиках меновой стоимости (тут изучается система рыночных обменов), но концептуализации того, как же эти два предмета исследования связаны между собой, плачевно мало, если не сказать, что она отсутствует вовсе.

Географы и социологи, например, разработали несколько теорий землепользования, которые строятся вокруг моделей использования земель. Концентрические зоны, полицентричные и секторальные «теории» — это не более чем обобщенные описания моделей использования в городской пространственной экономике. Традиция исследований в факторной экологии пытается делать то же самое в более утонченной манере (и с большим пониманием), в то время как работы других социологов, таких как Ганс (Gans, 1970) и Саттлс (Suttles, 1968), привносят определенную долю реализма в суховатые статистические выкладки факторной экологии. Есть и другие методы статистического обобщения макромоделей городского землепользования. Отрицательная экспоненциальная «модель» уменьшения плотности населения (и арендной ставки на землю) с удалением от городского центра была исследована достаточно детально. Различные модели, разработанные в традиции социальной физики, из которых модель Уилсона (Wilson, 1970) — наиболее проработанная на настоящий момент, также использовались для описания макрохарактеристик видов деятельности и использования в городской системе. Все эти разработки, однако, лишь добавляют подробностей в анализ моделей землепользования, отличающихся степенью проработанности, но не качеством от тех, которые лежали в основе карт землепользования или описания повседневной деятельности города. Из этих описаний можно многое почерпнуть, но такие исследования не могут составить теорию городского землепользования.

Приведем для сравнения теории землепользования, порожденные вниманием неоклассической микроэкономики к меновой стоимости, хотя при этом они очевидно приближаются к стратегии, впервые предложенной Джевонсом, приравнивающей в предельном выражении потребительную стоимость (полезность) к меновой стоимости. Алонсо (Alonso, 1964), Бекманн (Beckmann, 1969), Миллс (Mills, 1967; 1969) и Мут (Muth, 1969) предполагают, что индивиды стремятся максимизировать прибыль. На рынке жилья это будет означать, что индивиды находят компромисс между некоторым количеством жилья (обычно воспринимаемого как пространство), доступностью (обычно воспринимаемую как издержки на транспорт до места занятости) и потребностями в других товарах и услугах в рамках наличного бюджета. Предполагается, что потребители безразличны к некоторым комбинациям пространства и доступности. Также предполагается, что люди готовы больше платить за жилье в определенном месте до тех пор, пока дополнительная величина «удовлетворения», получаемая от переезда, не сравняется с предельной полезностью выкладываемых за это дополнительных денег. Из этих построений можно вывести условия равновесия на городском жилищном рынке, гарантирующие Парето-оптимальность. Этот процесс может быть смоделирован по-разному. Херберт и Стивенс (Herbert and Stevens, 1960) сформулировали это как оптимизационную задачу: домохозяйства ищут оптимальный «жилищный пакет» благ на общем рынке всевозможных благ с учетом издержек и бюджетных ограничений. Мут (1969) предлагает особенно тщательно проработанные формулировки, в которых он пытается соединить анализ производства жилья, распределение наличного жилищного фонда, распределение земли по типу использования и направленное на максимизацию полезности поведение со стороны индивидуальных потребителей с различными характеристиками дохода и различиями в жилищных предпочтениях. Другие авторы исследовали конкуренцию за пространство и местоположение между разными видами пользования (коммерческого, промышленного, жилого и т. п.).

Велик соблазн сделать эту глыбу теории городского землепользования основой для адекватного анализа рыночных сил, формирующих городское землепользование. К сожалению, эти теории уходят от вопросов потребительной стоимости и дают нам так же мало в смысле налаживания смысловых связей между потребительной и меновой стоимостями, как и формулировки географов и социологов, которые берут за основу потребительную стоимость. То, что модели максимизации полезности содержат в качестве необоснованной посылки наличие связи между потребительной стоимостью и меновой стоимостью, не должно вводить нас в заблуждение относительно наличия решения каких-то реальных проблем. Это не значит, что разработанные в микроэкономике модели бесполезны. Они проливают свет на выражение меновой стоимости в теории городского землепользования, подобно тому как географы и социологи помогают четче разглядеть проявления потребительной стоимости. Но полноценная теория городского землепользования требует такого синтеза этих двух составляющих, чтобы мы смогли ухватить общественный процесс товарного обмена в смысле, вкладываемом в него Марксом. Создать такую теорию будет стоить большого труда, особенно учитывая специфические качества земли и благоустройства, а также разные виды использования, которым они могут подвергаться.

 

Микроэкономическая теория городского землепользования

Критическая оценка микроэкономического подхода поможет нам понять, в чем тут проблема. Кирван и Мартин (Kirwan and Martin, 1971) недавно обобщили вклад этого подхода в наше понимание использования земли под жилую застройку, и, в целях краткости изложения, я остановлюсь только на этом аспекте теории городского землепользования. Как можно догадаться, мои замечания в принципе могут быть распространены и на другие аспекты городского землепользования.

Предпосылки, на которых обычно строится микроэкономический подход, явно нереалистичны, что в общем-то не является открытием. Но тогда то же самое можно сказать обо всех микроэкономических моделях такого рода. Вопрос состоит в том, как и до какой степени оторвана от реальности общая концептуальная схема? Мы можем начать искать ответ на этот вопрос, сравнивая обобщенные результаты с реальностью, которую мы стремимся понять. Примечательно, что, хотя теории, выведенные из микроэкономической схемы, не могут быть названы «истинными» в том смысле, что они подверглись тщательной эмпирической проверке, эти теории городского землепользования (являясь нормативными) дали результаты, которые не так сильно расходятся с реальностью городских структур. Говоря другими словами, нельзя сказать, что они прошли проверку как эмпирически надежные инструменты, но также нельзя сказать, что они не прошли ее. Эти теории, таким образом, могут быть расценены как, возможно, не лишенные смысла обобщенные характеристики тех сил, которые формируют городское землепользование. Но они служат основой для промежуточных выводов, уязвимых для критики. Этим мы сейчас и займемся.

На жилищном рынке действуют многочисленные и разнообразные акторы, и каждая группа имеет свой подход к определению потребительной и меновой стоимостей. Давайте рассмотрим подходы основных групп, действующих на жилищном рынке.

(1) Жильцы являются потребителями разных аспектов жилья в зависимости от их потребностей и желаний. Потребительная стоимость дома определяется сочетанием ситуации отдельно взятого домохозяйства и отдельно взятого жилья в определенном районе. Жильцы-домовладельцы в основном озабочены потребительной стоимостью и действуют исходя из этого. Но поскольку дом используется также как помещение капитала, меновая стоимость принимается в расчет. Мы можем подремонтировать наш дом так, чтобы нам было комфортнее там жить, или мы можем затеять перепланировку, вынашивая план таким образом повысить его меновую стоимость. Жильцы-домовладельцы чаще всего начинают задумываться о меновой стоимости в двух ситуациях — в момент покупки и когда большие затраты на ремонт заставляют их подумать о бюджетных ограничениях. Арендаторы (и другие типы жильцов) находятся совсем в другой ситуации, в которой потребительная стоимость не дает особой мотивации к действиям, в то время как меновая стоимость полностью отходит домовладельцу. Но все, занимающие жилье, заняты одним и тем же — обеспечением себе потребительной стоимости путем износа меновой стоимости.

(2) Риелторы (агенты по продаже недвижимости) действуют на жилищном рынке с целью получить меновую стоимость. Они получают прибыль путем покупки-продажи или взимая плату за свои посреднические услуги. Риелторы редко когда вносят вклад в меновую стоимость жилья (хотя в некоторых случаях они облагораживают жилье перед продажей). Для риелторов потребительная стоимость жилья заключается в объеме трансакций, поскольку именно из них складывается меновая стоимость. Они действуют как предприимчивые координаторы на рынке жилья, работая в условиях жесткой конкуренции и необходимости выходить на определенный уровень прибыльности. Они стремятся увеличить активность на жилищном рынке, поскольку это ведет к расширению их бизнеса. Активность эта может стимулироваться как этичными, так и не очень этичными средствами (хорошим примером последнего может быть поведение агентов, которые уговаривали белых домовладельцев продавать свои дома ниже рыночной цены, пугая их появлением в округе чернокожих соседей). Так что риелторы могут играть роль в диапазоне от пассивного администратора на рынке до активного участника и в пределе движущей силы на рынке.

(3) Домовладельцы по большей части интересуются меновой стоимостью. Жильцы-домовладельцы, которые сдают в аренду часть своей недвижимости, конечно, имеют двойственную цель и могут быть мотивированы соображениями о потребительной стоимости в той же степени, как и те, кто полностью сам занимает свое жилье. Но профессиональные владельцы недвижимости относятся к ней как к средству обмена: предоставление жилья обменивается на деньги. Владельцы имеют две стратегии. Первая — полностью выкупить жилье и сдавать его в аренду с целью получения дохода с инвестированного капитала. Вторая стратегия включает покупку недвижимости с привлечением ипотечного кредитования: получение дохода от ренты позволяет покрывать ипотеку и вместе с разными налоговыми скидками на износ и другими налоговыми хитростями дает возможность владельцу увеличить чистую стоимость своих активов. Первая стратегия максимизирует текущий доход (обычно в краткосрочной перспективе), в то время как вторая — максимизирует рост активов. Выбор стратегии имеет огромное влияние на управление жилищным фондом, первая стратегия при этом ведет к быстрому износу, вторая — к хорошему содержанию и уходу. Выбор зависит от обстоятельств: выгодность инвестирования капитала в жилье по сравнению с другими формами инвестирования, доступность ипотечного кредитования и т. д. Какова бы ни была стратегия, владельцы все равно обращаются с жильем как со средством обмена, а не как с потребительной стоимостью, предназначенной для себя.

(4) Девелоперы и индустрия жилищного строительства вовлечены в процесс создания новых потребительных стоимостей для других с целью извлечения меновых стоимостей для себя. Покупка земли, ее подготовка (особенно оснащение коммуникациями) и строительство жилья требуют значительных затрат капитала задолго до самого обмена. Участвующие в этом процессе компании находятся в состоянии конкуренции и должны добиваться получения прибыли. Поэтому они крайне заинтересованы в создании таких потребительных стоимостей, которые будут поддерживать их доход от меновых стоимостей. Путей тут много (как законных, так и не очень), и эта группа на жилищном рынке определенно кровно заинтересована в процессе субурбанизации и, в меньшей степени, в процессе восстановления жилья и редевелопмента. В той же мере, в какой риелторы заинтересованы в увеличении оборотов на рынке, девелоперы и строительные компании заинтересованы в росте, реконструкции и восстановлении жилищного фонда. Обе эти группы заинтересованы в потребительных стоимостях для других только в той мере, в какой это позволяет им нажиться на меновых стоимостях.

(5) Финансовые институты играют важную роль на жилищном рынке, влияя на определенные характеристики жилья. Финансирование покупки собственного жилья, операций владельцев недвижимости, проектов нового строительства и редевелопмента во многом зиждется на ресурсах банков, страховых компаний, строительных корпораций и других финансовых институтов. Некоторые из этих институтов встроены в финансирование жилищного рынка (как, например, жилищные накопительные кооперативы в США). Но другие институции обслуживают все секторы, и они стремятся размещать свои фонды в жилищной сфере до тех пор, пока жилье сулит им возможность выгодных и надежных вложений по отношению к другим инвестиционным возможностям. В основе своей финансовые институты заинтересованы в получении меновых стоимостей путем финансирования проектов создания или приобретения потребительных стоимостей. Но финансовые институты в целом вовлечены в развитие разных секторов рынка недвижимости (промышленного, коммерческого, жилищного и пр.), и они, соответственно, должны участвовать в выборе способа использования земли, контролируя финансирование. Решения подобного рода исходят просто из прибыльности и избегания рисков.

(6) Правительственные институты — обычно сформированные политическим процессом, вызванным недостаточностью потребительных стоимостей, доступных для потребителей жилья, — часто вмешиваются в работу жилищного рынка. Производство потребительных стоимостей как результат действий государства (например, обеспечение социальным жильем) — это прямая форма вмешательства; но часто вмешательство бывает косвенным (особенно в США). Последнее может принимать форму помощи финансовым институтам, девелоперам и строительной индустрии получать их меновые стоимости в виде налоговых поблажек, гарантированных прибылей или уменьшения рисков. Это оправдывают тем, что поддержка рынка — единственный путь производить потребительные стоимости, но, к сожалению, это не всегда так. Правительство также вводит и реализует разнообразные институциональные ограничения операций на жилищном рынке (наибольшее подозрение тут вызывает зонирование и контроль планирования землепользования). Поскольку правительство занимается размещением множества услуг, общественных служб и планированием транспортной доступности, оно также косвенно участвует в формировании потребительной стоимости жилья, создавая окружающую его среду (см. гл. 2).

Действия всех этих различных групп на жилищном рынке непросто свести воедино, чтобы создать какую-то всеобъемлющую теоретическую рамку для анализа. То, что для одного является потребительной стоимостью, для другого будет меновой, и каждый при этом понимает потребительную стоимость по-своему. Один и тот же дом может быть оценен по-разному в зависимости от социальных отношений, в которые его вовлекают частные индивиды, организации и институты. Модель жилищного рынка, предполагающая, что весь жилищный фонд распределяется между потребителями (различающимися лишь доходом и жилищными предпочтениями) в результате их нацеленного на максимизацию полезности поведения, оказывается крайне ограниченной в своей применимости. Реалистичный анализ того, как принимаются решения относительно городского землепользования, — начиная с влиятельного исследования Хёрда (Hurd, 1903) — привели впоследствии, например, Уоллеса Смита (Smith, 1970, 40) к заключению, что «традиционная концепция „баланса спроса и предложения“ не вполне релевантна большинству проблем или вопросов, которые возникают в жилищном секторе экономики». Трудно не согласиться с его мнением, поскольку если товар возникает при взаимодействии потребительной и меновой стоимостей в общественном акте обмена, тогда вещи, которые мы называем землей и жильем, безусловно, являются очень сложными товарами, зависящими от определенных заинтересованных групп, действующих на рынке. Когда мы усложняем дело еще больше, вводя конкуренцию между разными видами использования, мы можем испытать искушение распространить вывод Уоллеса Смита на всю теорию городского землепользования.

Другая генеральная линия критики микроэкономического подхода к теории городского землепользования отталкивается от того, что теория формулируется на принципах статического равновесия. Это можно было бы считать просто грубым выпадом, если бы критика указывала лишь на то, что система городского землепользования редко когда приближается к чему-то похожему на положение равновесия и что Парето-оптимальность, возможно, никогда не будет достигнута. Кругом сплошные примеры дифференциального неравновесия (см. выше, гл. 2) и слишком уж много изъянов, свидетельств неэластичности, несогласованности, чтобы сказать, что рынок справляется со своей ролью регулирующего инструмента. Но здесь есть кое-что более глубокое, требующее пояснения. Городская территория застраивается последовательно в течение длительного периода времени, и определенная деятельность и люди закрепляют за собой позицию в городской системе тоже в течение определенного периода времени. Заняв место, и люди, и деятельность склонны сохранять его за собой и с трудом поддаются перемещению. Одновременность, предполагаемая в микроэкономических моделях, не отражает последовательного процесса заселения, который является очень значимым. Это указывает на фатальный дефект микроэкономических формулировок — на их неспособность учитывать абсолютное пространство (т. е. евклидово), которое делает землю и благоустройство такими особенными товарами. Большинство авторов либо игнорируют этот вопрос, либо отказываются обсуждать его всерьез. Например, Мут (Muth, 1969, 47) считает, что «многие характеристики городской структуры и городского землепользования могут быть объяснены без отсылок к наследию прошлого. Если и есть различие между землей, особенно городской землей, и другими факторами производства, то такое различие, видимо, порождается преимущественно пространственной уникальностью. На самом деле пространственная уникальность — это не совсем различие в качестве, как можно было бы предположить. Если бы труд не был иногда привязан к определенному месту и, следовательно, не был бы пространственно уникальным, возможно, тогда не было бы и депрессивных районов или проблем с фермерскими хозяйствами. И предложение земли с определенными пространственными характеристиками временами увеличивается при освоении прибрежных территорий или, чаще всего, при инвестициях в транспортные сети».

Так подходить к пространственной уникальности (или абсолютному пространству) совершенно неприемлемо. Пространственная уникальность не может быть сведена просто к невозможности перемещения или к вопросу транспортной доступности. Сказать, что пространство имеет абсолютные характеристики, — значит сказать, что структуры, люди и земельные участки существуют, взаимно исключая друг друга в трехмерном (евклидовом) пространстве. Эта концепция сама по себе не является адекватной концептуализацией пространства для разработки теории городского землепользования. Расстояние между точками относительно, потому что оно зависит от транспорта, от восприятия дистанции действующими на городской сцене агентами и т. д. (см. гл. 1). И мы должны размышлять о пространстве, встраивая его в систему отношений, поскольку здесь присутствует важный момент: точка в пространстве «содержит» все другие точки (например, как в случае анализа демографического или торгового потенциала; это также значимо для понимания формирования цены на землю, как мы увидим позже). Но мы не можем себе позволить забыть, что в одном и том же месте не может быть двух земельных участков. Это значит, что все пространственные проблемы связаны с внутренне присущей им монополией. Монополия в абсолютном пространстве — это условие существования, а не что-то, переживаемое как производное от находящегося вне пространства мира совершенной конкуренции. В капиталистическом обществе эта характеристика абсолютного пространства закреплена в отношениях частной собственности, при которых «владельцы» обладают монопольными привилегиями на «части» пространства. Наше внимание, следовательно, должно быть приковано к «использованию этой монополии на основе капиталистического производства» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 25. С. 165). Модели Алонсо — Мута недооценивают монопольные качества пространства в определенных важных аспектах; аналитика на самом деле зависит от специфического взгляда на пространство и время, а также от определенного отстранения от институционального устройства капиталистической экономики.

Мы можем начать осваивать эти положения, вытекающие из концепции абсолютного пространства, если представим себе, что размещение происходит последовательным образом в городском пространстве, разделенном на большое, но конечное число земельных участков. Тогда теория землепользования начинает представлять собой проблему последовательной комплектации пространства (с возможностью добавлять пространство по периферии). На жилищном рынке с постоянным жилищным фондом процесс похож на постепенное заполнение мест в пустом театре. Первый, кто пришел, имеет n выборов, второй — n—1 и т. д., до тех пор пока у последнего не останется выбора. Если порядок вхождения определяется возможностями назначать цену, то те, у кого есть деньги, имеют больше выбора, в то время как беднейшие возьмут себе то, что осталось после других. Эта трактовка может быть продуктивной, особенно в сочетании с концепцией потребительского излишка.

Потребительский излишек — это разница между тем, что индивид действительно платит за благо, и тем, что он или она готовы были бы заплатить, чтобы не остаться без этого блага (Хикс, 2000; 1944; Mishan, 1971). Этот концепт старается вернуть утраченное различие между стоимостью в потреблении и стоимостью в обмене, хотя и делает это на основе предпосылки, которая позволяет оценить потребительную стоимость в терминах меновой стоимости (это немарксистская трактовка стоимостей). Потребительский излишек содержит фундаментальную, но по большей части неисследованную связь между пространственным анализом и экономикой благосостояния (Gaffney, 1961; Alonso, 1967; Denike and Parr, 1970). То, что на жилищном рынке есть потребительские излишки, не подвергается сомнению. Интересной задачей является определить, как они могут быть оценены и как коллективный потребительский излишек (определяемый Хиксом как «сумма денег, которую потребители в целом согласились бы потерять, чтобы каждый из них не оказался бы в затруднительном положении, в котором он окажется, если товар исчезнет») распределяется между индивидами и группами. Дифференциальное распределение возникает частично из-за того, что привилегии, издержки, возможности, доступность и т. п. распределяются дифференциально через рукотворную ресурсную систему, которой является город (см. гл. 2). Участки земли поглощают внешние выгоды, произведенные где-то еще, а проживание на земле переводит эти выгоды в потребительские излишки (здесь мы как раз встраиваем в систему отношений земельные участки, находящиеся в абсолютном пространстве). Но мы хотим сосредоточить наше внимание на том, как конкуренция предложений влияет на дифференциальное распределение потребительского излишка.

Самый простой способ оценить потребительский излишек — это считать его совпадающим с зоной под кривой спроса и над линией конкурентной равновесной цены. Этот способ оценки работает только при определенных допущениях (Хикс, 2000), но для наших целей его будет достаточно. Давайте примем за данность, что в обществе существуют группы с разными доходами, но при этом они все имеют сходные предпочтения в отношении жилья. Если предельная полезность жилья для всех потребителей остается постоянной, тогда кривая спроса будет отодвигаться от начала координат с ростом дохода, другими словами — потребительский излишек будет повышаться с увеличением дохода группы. Потребительский излишек может также непропорционально увеличиваться вместе с увеличением возможностей делать конкурентные ставки на арендных торгах. Самая богатая группа должна будет лишь немного повысить свою ставку по сравнению с чуть менее богатой, чтобы получить права проживания в лучшем месте и лучшем типе жилья. Поскольку распределение дохода в капиталистическом обществе крайне неравномерное, а число хороших мест для проживания, как можно предположить, ограниченно, весьма вероятно, что количество потребительского излишка будет непропорционально снижаться вместе со снижением дохода группы. Кроме того, поскольку способность делать выгодные предложения зависит от кредитного рейтинга, эта способность точно будет снижаться вместе с ухудшением финансового обеспечения. Как следствие, мы можем наблюдать, что самая богатая группа в США, покупающая дома в среднем, скажем, за 50 тысяч долларов, будет готова (в среднем) предложить 75 тысяч долларов, лишь бы не остаться без этой недвижимости, в то время как бедная группа может платить 5 тысяч долларов за жилье и будет готова заплатить 6 тысяч в случае необходимости (в итоге потребительский излишек в первом случае составит 31 тысячу долларов, а во втором — всего лишь 1 тысячу долларов). Получит ли богатая группа больше потребительского излишка в расчете на 1 вложенный в недвижимость доллар, чем бедная, — это вопрос эмпирического исследования.

При последовательном распределении жилищного фонда между жильцами в порядке уменьшения их способности делать конкурентные арендные ставки беднейшая группа, входящая на рынок последней, должна будет иметь дело с производителями жилья, находящимися в квазимонополистической позиции. Поэтому те, кто поспевает к процессу подачи предложений последним, могут принуждаться к отчуждению части своего потребительского излишка в пользу излишка производителя, извлекаемого риелторами, владельцами недвижимости и т. п. Отсутствие выбора у бедных ведет к тому, что они с большей вероятностью будут загнаны в угол квазимонополистической политикой (и это происходит не только на жилищном рынке, то же можно наблюдать в отношении рынка работы и других товаров). Если излишек производителя может быть просто интерпретирован как рента или прибыль, как полагает Мишан (Mishan, 1968), то сверхприбыль и сверхрента может быть получена именно в этом секторе жилищного рынка с наибольшей легкостью. Извлечение этих дополнительных прибылей и рент может ограничиваться конкуренцией, но для потребителя результат остается тем же — потребительский излишек сокращается. Поэтому нам стоит ожидать проявлений эксплуатации со стороны риелторов (высокие наценки при продаже жилья) и эксплуатации со стороны собственников жилья (избыточно высокая арендная плата) в самых бедных районах, даже если взятые по отдельности риелторы и владельцы не получают сверхприбылей. Это особая ситуация может возникать, когда производители конкурируют друг с другом за пространство, чтобы заполучить клиентуру, для которой это пространство станет ловушкой; другими словами, мы имеем дело с классовой монополией владельцев недвижимости в отношении предоставления жилья классу жильцов с низкими доходами. Феномен классовой монополии играет важную роль в объяснении городской структуры и поэтому требует дальнейших разъяснений. Есть класс потребителей жилья, которые не обладают кредитоспособностью и не имеют другого выбора, кроме как арендовать то, на что у них хватает средств. Класс владельцев недвижимости возникает как реакция на запросы этих потребителей, но, поскольку потребители не имеют выбора владельцев недвижимостью, последние как класс получают монопольную власть. Отдельно взятые владельцы конкурируют друг с другом, но как класс они демонстрируют определенные общие модели поведения — например, выводят жилье с рынка, если доходность на вложенные в недвижимость средства падает ниже определенного уровня. Вход на рынок в последних рядах в экономическом смысле нужно отличать от позднего появления на рынке по другим причинам. Недавно образовавшиеся семьи тоже сталкиваются с проблемой позднего входа, но при наличии на рынке новостроек состоятельные группы всегда имеют возможность приобрести это жилье. Основной вывод, однако, состоит в том, что в капиталистической рыночной экономике обмена благодаря монополистическому характеру, внутренне присущему пространству, в некоторых ситуациях возможно выиграть больше, чем в других. Индивидуальные монополисты максимизируют доход, производя товар до того момента, когда предельные затраты начинают уравниваться с предельной доходностью, а не с ценой (что было бы в случае чистой конкуренции). Это означает уменьшение производства, повышение цены и повышение прибыли при индивидуальной и классовой монополии. Богатые, имеющие широкий экономический выбор, имеют больше шансов избежать подобных последствий монополии, чем бедные, чей выбор крайне ограничен. Тут мы приходим к фундаментальному выводу о том, что для богатых пространство — это ресурс, а для бедных — ловушка (см. раздел «Социальные ценности и культурная динамика городской системы»).

Вышеприведенный аргумент не является строго выверенным и полным. Но он может послужить нам фоном, на котором можно рассмотреть модели максимизации полезности Алонсо, Мута, Бекмана и Миллса. Поскольку эти модели сформулированы в относительном пространстве так, что монополистические характеристики абсолютного пространства сбрасываются со счетов, они кажутся наиболее подходящими для объяснений того, что происходит с состоятельными группами, которые находятся в позиции, позволяющей избежать последствий монополии в пространстве; следовательно, эти формулировки годятся только для высокодоходных групп. Критерий Парето-оптимальности также кажется нерелевантным (если не сказать, вводящим в полное заблуждение) в любом анализе городского жилищного рынка. Распределение коллективного потребительского излишка по принципу «кто первым пришел, тот первый и получил», но с имущими во главе очереди, почти наверняка имеет эффект дифференциального дохода, при котором в большинстве ситуаций богатым предназначено получать больше, чем бедным. Последовательное заполнение пространства при том типе городского землепользования, о котором мы тут рассуждаем, ведет не к Парето-оптимальности, а к перераспределению вмененного дохода (который в реальности равен потребительскому излишку). Даже если мы принимаем в расчет то, что новое строительство возможно (т. е. что жилищный фонд не является данным раз и навсегда), эта ситуация вряд ли изменится, поскольку бедные точно не в состоянии развить активность в частном секторе из-за своего слабого покупательского спроса на жилье, который они способны проявить на рынке.

Ограничения абсолютного пространства подталкивают нас к некоторым интересным соображениям относительно процесса изменений в землепользовании. Предположим для удобства, что жильцы географически упорядочены в соответствии с их доходами. Как изменятся позиции в этом упорядоченном городе? Часто предполагается (без какого-либо обоснования), что у потребителей ненасытное желание приобретать жилье (желание потребительных стоимостей никогда не удовлетворяется) и что все прямо-таки жаждут лучшего жилья в лучших местах. Самые богатые, поскольку они обладают наибольшими ресурсами, могут менять жилье с наибольшей легкостью и если переезжают, то оставляют жилье хорошего качества, которое может пригодиться другим. Путем такой «фильтрации» беднейшие группы в конце концов улучшают свои жилищные условия. Эта теория «нисходящей фильтрации» рассматривалась достаточно активно, но доказательств в ее пользу набралось немного (Lowry, 1960; Douglas Comission, 1968). И все же некоторые процессы изменения землепользования и жилищной мобильности идут. Если мы вернемся к рассмотренной выше «модели комплектации пространства» (space-packing model), мы можем кое-что разглядеть. Самые бедные группы, у которых самый большой скрытый спрос на жилье и у которых меньше всего ресурсов, чтобы его реализовывать, не могут позволить себе жилье в новостройках. У бедных есть только один рычаг влияния (который многие из них предпочли бы не иметь), заключающийся в том, что в современном обществе богатые испытывают неудобства, поселяясь в непосредственной близости от бедных. Поэтому бедные оказывают социальное давление на богатых, которое может варьироваться от едва ощущаемого присутствия до масштабного проявления разных социальных патологий, ассоциирующихся с бедностью, вплоть до массовых беспорядков. Последние помогают открыть жилищный рынок для бедных самым действенным образом. Так что вместо теории «нисходящей фильтрации», может быть, интереснее рассмотреть теорию «вытеснения». Социальное и физическое давление оказывается с самого низа жилищного рынка и передается по социально-экономической лестнице, пока самые богатые не будут вынуждены переехать (конечно, мы тут не учитываем проблемы формирования новых домохозяйств, расселения иммигрантов и т. п.). Эта трактовка, однако, совершенно нереалистична, поскольку богатые обладают политической и экономической властью, которая помогает им блокировать поползновения бедноты, а следующая за самыми богатыми социально-экономическая группа, которая может тянуться к соседству, скорее всего, не вызывает такого неприятия у богатейших, как беднейшие группы. Самые богатые, вероятно, не станут утруждать себя переездом, пока они сами этого не захотят, что зажимает различные группы среднего уровня в тисках социального давления снизу и не желающей двигаться экономической и политической властью сверху. В зависимости от относительного давления, оказываемого на разные точки в этой системе, «вытесняться» могут разные группы: среднедоходные группы могут быть вынуждены переехать в новые пригородные районы, что может значительно снизить их потребительские излишки. Этот тип поведения доступен наблюдению на жилищном рынке: Уоллес Смит (Smith, 1966) обнаружил, например, что именно группы со средним и низким доходом покупали новостройки в Лос-Анджелесе, в то время как высокодоходные группы оставались на месте или «отфильтровывались» в старые дома с хорошим месторасположением. Как именно происходит этот процесс, во многом зависит от обстоятельств конкретного времени. Социальные волнения 1960-х годов во многих американских городах подтолкнули разные промежуточные группы к паническому бегству из центральных районов, где они оставляли достаточное количество жилого фонда, который, принимая во внимание тогдашнюю экономическую ситуацию, чаще становился заброшенным, чем приобретал новых жильцов. На практике динамика жилищного рынка, возможно, наилучшим образом может быть представлена комбинацией «вытеснения» и «фильтрации».

Нужно также понимать, что изменение землепользования в жилищном секторе зависит от перспектив получения прибыли при других видах землепользования. Бедные группы обычно находятся под давлением этого обстоятельства. Хоули, например, пишет: «Жилая собственность, расположенная на дорогой земле, обычно находится в запущенном состоянии, поскольку, будучи расположенной рядом с деловым и промышленным районом, она гипотетически воспринимается как ожидающая продажи для еще более интенсивного и, следовательно, еще более выгодного землепользования. В свете этой возможности владельцы такой собственности не расположены делать большие вложения в ее поддержание или в новые постройки» (Hawley, 1950, 280).

Заброшенное жилье — это типичный объект спекулятивного давления; давления, которое может привести к городскому обновлению при смене типа жилой застройки или к изменению типа использования земли. Энгельс распознал важность этого процесса, описанного Хоули, еще в 1872 году: «Рост современных больших городов приводит к искусственному, часто колоссальному повышению стоимости земельных участков в некоторых районах, в особенности в центре города; возведенные на этих участках строения, вместо того чтобы повышать эту стоимость, наоборот, снижают ее, так как уже не соответствуют изменившимся условиям; их сносят и заменяют другими. В первую очередь такая участь постигает расположенные в центре рабочие жилища, наемная плата со сдачи которых, даже при величайшей скученности, никогда не может или, во всяком случае, крайне медленно может превысить известный максимум. Их сносят и строят на их месте магазины, склады, общественные здания. <…> В результате из городских центров рабочих оттесняют на окраины; жилища для рабочих и вообще маленькие квартиры становятся редкими и дорогими, а зачастую их и вовсе не найти, так как при таких условиях строительная промышленность, для которой дорогие квартиры представляют гораздо более выгодное поле для спекуляции, строит жилища для рабочих лишь в виде исключения» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 18. С. 209).

Наблюдение современных американских городов показывает, что динамика изменений землепользования сохраняется достаточно устойчиво при капиталистическом способе производства. Потребительский излишек беднейших групп уменьшается производителями жилищных услуг, превращающими его в излишек производителя через квазимонополистические практики (в основе которых обычно лежит классовая монополистическая власть). Беднейшие же группы обычно живут в тех местах, на которые оказывается наибольшее спекулятивное давление с целью смены типа землепользования. Например, чтобы получать в будущем приличную прибыль от инвестиций в развитие торговых территорий в рамках существующей схемы городского обновления, финансовые институты заинтересованы в расширении коммерческих зон географически; так создаются пространственные внешние эффекты, с помощью которых новые торговые площади повышают стоимость старых. Развитие новых коммерческих зон обычно должно происходить за счет земли с жилой застройкой. Цены на жилье в этих зонах могут намеренно снижаться за счет прекращения финансовой поддержки жилищного рынка — практика «красной черты» финансовых институтов (отказ или ограничение в выдаче ссуд под залог недвижимости в старых или трущобных районах, обведенных на картах красной линией. — Прим. пер.) является общепринятой в США, хотя она часто прикрывается необходимостью избегания риска; но это только часть истории. Владельцы недвижимости при этих условиях вынуждены максимизировать свой нынешний доход в краткосрочной перспективе, что означает рациональное, характерное для бизнеса выжимание из собственности всего, что можно. Физический упадок, являющийся следствием экономического упадка, ведет к социальному и экономическому давлению, которое возникает в самых безнадежных секторах жилищного рынка и которое должно будет закончиться, раньше или позже, «вытеснением» владельцев. Это «вытеснение» ведет к новому строительству и освоению новых территорий на городских окраинах или к городской реконструкции — оба процесса подвержены интенсивному спекулятивному давлению. Образование новых семей и миграция в города также вносят свой вклад в эту динамику.

Те же самые финансовые институты, которые лишают средств один сектор жилищного рынка, получают прибыль от проворачивания спекулятивных махинаций в другом секторе по мере постепенного изменения типа землепользования или по мере прогресса субурбанизации. Импульсы, проходящие через систему городского землепользования, не изолированы друг от друга. Разнообразие акторов и вовлеченных институтов делает маловероятной конспирологическую теорию изменений городского землепользования (но это не значит, что здесь всегда обходится без конспирации). Процесс жестко структурирован через рыночную систему обмена, так что индивиды, группы и организации, действующие в собственных интересах в смысле извлечения меновой стоимости, могут, с помощью «невидимой руки», получить требующийся результат. Некоторые считают, что эта система производит лучшее из возможных распределение потребительных стоимостей. Это предпосылка, которая опровергается простым наблюдением: максимизация меновых стоимостей различными акторами производит диспропорциональные выгоды для некоторых групп и уменьшает возможности для других. Разрыв между надлежащим производством и распределением потребительных стоимостей и системой распределения, основанной на концепции меновой стоимости, не может быть оставлен без внимания.

Разнообразие акторов в системе землепользования и монополистический характер абсолютного пространства приводят к тому, что микроэкономические теории городского землепользования оказываются неадекватными для описания механизмов распределения, когда мы сопоставляем их с альтернативными трактовками, в которых преобладает меновая стоимость. Если мы откажемся от предположения, что индивиды и группы имеют схожие вкусы в отношении жилья, и позволим всему спектру потребностей и вкусов проявить себя, тогда мы уйдем еще дальше от модели, предлагаемой в микроэкономической теории, — и именно так далеко нам придется уйти, если мы намерены создать реалистичную теорию о том, какие силы формируют городское землепользование. И все же что-то в этом выводе смущает, ведь микроэкономические теории действительно дают результаты, которые вполне совпадают с наблюдаемыми результатами различных социальных процессов, управляющих распределением землепользования. Алонсо (Alonso, 1964, 11) обратился именно к этому вопросу; он полагал, что микроэкономические теории могут преуспеть, с гораздо большей легкостью делая то, что скрупулезно выверенные масштабные концепции таких авторов, как Хоули (Hawley, 1950), делают более реалистично, но с меньшей аналитической силой. Поэтому мы должны рассмотреть, что же делает микроэкономическую теорию такой успешной (в относительном смысле) в моделировании устойчивых практик городского землепользования, притом что она явно попадает пальцем в небо, когда пытается смоделировать реальные процессы, приводящие к этим практикам. В решении этой проблемы может помочь исследование значения и роли ренты как распределительного инструмента в городской системе.

 

Рента и распределение городской земли под разные типы пользования

Концепция ренты имеет первостепенную важность в теориях городского землепользования. Она очевидным образом выходит на первое место в формулировках Алонсо — Мута — Миллса и возникает в форме теневых цен на землю и ресурсы в претендующих на прорыв версиях других теорий размещения. Закрадывается подозрение, что теория общего пространственного равновесия, которая является Священным Граалем для многих приверженцев теории размещения, может получиться в результате сложения теории ренты и теории размещения. Алонсо пишет (Alonso, 1967, 39): «Уже давно замечено, что теории ренты и размещения — близнецы, но их родство трудно доказуемо». Рента работает как регулирующий инструмент, который определяет вид использования земли в определенном месте обычно, как предполагается, путем конкуренции арендных ставок. Всем действующим лицам жилищной драмы в определенный момент она дает указания; она задает тот общий стандарт, с которым заинтересованные лица должны соизмерять свои желания, если каждый хочет достичь своих, не совпадающих с целями других, целей. Именно потому, что все расчеты ориентируются на это общее мерило, разные виды деятельности на рынке земли и недвижимости согласуются таким образом, чтобы следовать определенным моделям землепользования, что так бросается в глаза в современном метрополисе.

Концепция ренты имеет давнюю и противоречивую историю в политэкономической мысли (Keiper et al., 1961 дает весьма развернутый обзор; см. также: Bye, 1940). И при этом рента появляется в теории городского землепользования с наивной простотой, как если бы и не было никаких серьезных проблем с ее интерпретацией. Оправданием тому может быть повсеместно распространенное и общепринятое в микроэкономической теории городского землепользования неоклассического разлива представление, что рента — это доход от ограниченного в количестве средства производства и что земля по сути ничем не отличается от труда или капитала. Последствия этого взгляда для концепции городской ренты описаны Миллсом: «Городская земельная рента определяется стоимостью предельной производительности земли. А производительность земли, как и в сельском хозяйстве, определяется характеристиками самой земли и издержками на транспортировку до соответствующих рынков. <…> Эти основные идеи теперь уже хорошо усвоены экономистами. И процесс классификации этих идей оказал заметное влияние на развитие экономической мысли. Взятые сами по себе они, конечно, не предоставят нам модель стоимостей городской земли. Для этого необходимо включить земельные ренты в модель, которая описывает спрос и предложение городской земли для всех видов ее использования. Ключевая характеристика городской земли — это ее чрезвычайная структурная сложность, обусловленная тем, что спрос и предложение для различных участков земли связаны значимыми, но плохо улавливаемыми способами. Другими словами, городская экономика — это сложная система общего равновесия» (Mills, 1969, 233).

Тревогу относительно того, что не все так хорошо с «общепризнанной и залакированной мудростью» теории размещения, высказал Гаффни (Gaffney, 1961; 1969). Земельная рента, указывает он, является прибылью, «отличающейся от других распределяемых долей тем, что у нее нет функции влияния на совокупное предложение» (1961, 147), т. е. предположение о симметрии между землей и другими факторами не может быть принято. Достается от Гаффни и экономике благосостояния: «Несмотря на глобальность претензий, большая часть „чистой“ экономики благосостояния находится вне времени и пространства. Это очень помогает воспарить над разного рода местными особенностями, но время и пространство — это абсолютные универсалии. Именно экономика благосостояния взывает отринуть частичную оптимизацию. Рациональное хозяйствование вне времени и пространства — это уже за гранью допустимого» (Gaffney, 1961, 1942–1943).

Земля имеет фиксированное местоположение и ограничена в своем совокупном предложении, и неоклассические выдумки, отказывающиеся это признать (которые, например, Мут, принимает за чистую монету), — это святое невежество, которое может с легкостью привести к неправильному представлению о факторах, определяющих городское землепользование. Мы отвергаем на свой страх и риск реальность абсолютного, относительного и реляционно определенного пространства и времени. Как писал Лёш: «Погруженность в определенные обстоятельства места и времени — это цена нашего существования» (Лёш, 2007, 582).

Было бы полезно вернуться к посконной мудрости классической политической экономии, чтобы прояснить природу ренты, поскольку неоклассические достижения, будучи изящными и весьма полезными для определенных целей, отодвинули на задний план некоторые более важные технические и этические вопросы, связанные с тем, как работает рента на городском земельном рынке. Классические работы, однако же, были в основном посвящены сельскохозяйственной ренте, и основные аргументы изложены в этой терминологии, а не в контексте городского землепользования. Это не должно нас смущать, ведь перевод в городской контекст осуществить не так сложно, а из классической дискуссии нам потребуется лишь достаточно общая концепция ренты. Маркс представляет объемное обобщение и синтез рассуждений о концепции ренты в «Капитале» (том 3) и в «Теории прибавочной стоимости» (особенно в части 2). Сильной стороной Маркса было умение находить скрытые связи между вещами и видеть то, что не лежит на поверхности. Он рассматривает ренту как нечто, что может возникать разнообразными способами из различных первоначальных условий. Но все же общей чертой всех этих случаев является институт частной собственности на землю.

«Земельная собственность предполагает монополию известных лиц распоряжаться определенными участками земли как исключительными, только им подчиненными сферами их личной воли. При таком предположении дело сводится к тому, чтобы выяснить экономическое значение, то есть использование этой монополии на основе капиталистического производства. Юридическая власть этих лиц, их власть пользоваться участками земли и злоупотреблять ими, еще ничего не решает. Использование всецело зависит от экономических условий, независимых от воли этих лиц. <…> Какова бы ни была специфическая форма ренты, всем ее типам обще то обстоятельство, что присвоение ренты есть экономическая форма, в которой реализуется земельная собственность… <…> Это общее для различных форм ренты — …ведет к тому, что различия не замечаются» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 25 (ч. II). С. 165, 184).

Таким образом, землевладельцы обладают классовой монополией на землепользование. Руководствуясь этой общей концепцией, Маркс вскрывает те «различия», которые в другом случае ускользнули бы от взгляда. Он показывает в «Капитале», гл. 37 (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 25 (ч. II). С. 163–189), как, в зависимости от доминирующего способа производства, рента образуется различными способами и представляет некоторые исторические факты в качестве иллюстрации своего аргумента. Часть 2 «Теории прибавочной стоимости» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 26 (ч. II)) во многом посвящена анализу того, как определения ренты зависят от экономических условий каждой эпохи и насколько тесно связаны эти определения и оправдания извлечения ренты. Но прежде всего Маркса интересуют проявления ренты в конкурентной рыночной экономике, и именно эта тема раскрыта им лучше всего. Он перечисляет три основных вида ренты, возникающей при капиталистическом способе производства:

1) Монопольная рента возникает в случае, когда возможно назначать монопольную цену, «которая определяется только стремлением купить и платежеспособностью покупателей, независимо от цены, определяемой как общей ценой производства, так и стоимостью продуктов» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 25 (ч. II). С. 338). Возможность назначать монопольную цену дает земледельцу возможность получать и монопольную ренту. Эта форма ренты считается не очень значимой в сельском хозяйстве (Маркс указывает на земли с особыми характеристиками, пригодные для виноделия, которые могут стать источником монопольной ренты). Но в некоторых местах, например в четвертом томе «Капитала» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 26 (ч. II). С. 28, 30), он убежденно заявляет, что монопольная рента является основной, когда речь идет о городской земле и собственности, и что возможны условия, особенно в густонаселенных районах, в которых жилищная и земельная ренты могут трактоваться «исключительно» как монопольные ренты. Интересный вопрос, ведет ли та монополистическая конкуренция, что была проанализирована Чемберлином (Chamberlin, 1933) и Лёшем (Lösch, 1954), к монопольной ренте в марксистском смысле. Мне кажется, что ренты, получаемые в пространственной конкуренции, — это классический случай абсолютной ренты (определение ниже) и что монопольная рента в марксистском смысле возникает только в результате существенных сбоев в пространственной конкуренции.

2) Дифференциальная рента обычно ассоциируется с именем Рикардо (1817), но Маркс показывает, что доктрина Рикардо — это частный случай, который является результатом различий в плодородии земель при снижающейся прибыли на последовательные вложения труда и капитала. Маркс обсуждает расплывчатость предпосылок Рикардо и возражает против ограниченности выводов. Маркс упрекает Рикардо за то, что тот анализирует ренту так, как если бы земельной собственности не существовало и как если бы земля обладала «исконной и нерушимой властью», в то время как это лишь условие, а не фактор производства. Маркс признает существование дифференциальных рент. Они возникают просто из «разности между индивидуальной ценой производства, получающейся для отдельного капитала… и общей ценой производства для капитала, вообще вложенного в соответственную сферу производства» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 25 (ч. II). С. 193). Дифференциальная рента точно не может включаться в издержки производства или в цену продуктов, поскольку она просто образуется из дополнительной прибыли определенных производителей благодаря выгодности их положения. Эти добавочные прибыли могут быть присвоены землевладельцами в форме ренты. Выгодные ситуации складываются по разным причинам, и Маркс обсуждает их в гораздо более общей манере, чем Рикардо, проводя различия между интенсивным и экстенсивным помещением капитала и труда при разных условиях. Различия в плодородии важны, но Маркс указывает, что дифференциальная рента может возникнуть независимо от того, переместилось ли возделывание с более плодородных земель на бедные или наоборот (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 25 (ч. II). С. 210–211). Также нет необходимости предполагать снижение доходности, а дифференциальная рента может возникнуть просто из различного приложения капитала и труда. Относительное преимущество местоположения также играет значимую роль (и тут нужно заметить, что в этом аспекте Маркс изрядно почерпнул вдохновения у Уильяма Петти, который в 1662 году указал на значимость местоположения для формирования ренты, при этом фон Тюнен не упоминается). Маркс затем комбинирует все эти элементы и показывает, как сочетания разного качества почвы в разных местах с разными характеристиками, эксплуатируемой в разной последовательности и с разными объемами вложенного капитала, могут давать разные модели извлечения дифференциальной ренты (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 25 (ч. II). С. 202, 219–225).

Он также указывает, что «при земельной ренте с домов местоположение имеет такое же решающее значение для дифференциальной ренты, какое имеет для нее — при ренте в земледелии — плодородие (и местоположение) земли» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 26 (ч. II). С. 403). Большинство современных приверженцев теории размещения согласились бы с этим утверждением.

Дифференциальная рента обретает смысл в относительном пространстве, структурированном различиями потенциальной производительности в разных местах и обретающем пространственную целостность через систему транспортных издержек. Кажется, что дифференциальная рента не может быть понята без обращения к относительному пространству. Но дифференциальная рента образуется, по Марксу, в процессе осуществления капиталистического способа производства в контексте института частной собственности.

3) Абсолютная рента отличается от монопольной ренты тем, что первая порождает монопольную цену, в то время как вторая образуется в результате независимо назначенной монопольной цены. Рикардо отвергает существование абсолютной ренты — к чему его привело, согласно Марксу, смешение цены и стоимости. Маркс избегает этой путаницы, высказывая мысль, что стоимость сельскохозяйственной продукции может быть выше, чем ее цена, если на заработную плату пойдет больше денег в пропорции к постоянному капиталу по сравнению с соотношением заработной платы к постоянному капиталу, необходимому в других сферах производства. При этих условиях в сельском хозяйстве извлекаемая прибавочная стоимость (которая создается рабочей силой) может быть выше, чем где бы то ни было. Это условие необходимо для существования абсолютной ренты в определенной сфере производства, но оно может соблюдаться, только если существует барьер для всеобщего уравнивания нормы прибыли среди разных сфер производства. Барьеры могут быть самые разнообразные, включая недостаток географической и социальной мобильности, мобильности капитала и т. д. (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 25 (ч. II). С. 306–333). Поэтому сверхприбыли могут возникать лишь «мимолетно» в разных сферах производства (и здесь Маркс, кажется, вводит что-то похожее на квазиренту Маршалла). Но в сельском хозяйстве сверхприбыли институционализируются в абсолютной ренте через монопольную власть частной собственности: «[Е]сли капитал наталкивается на чуждую силу, которую он может преодолеть лишь отчасти или совсем не может преодолеть и которая ограничивает его приложение в особых сферах производства, допускает его лишь на условиях, вполне или отчасти исключающих упомянутое общее выравнивание прибавочной стоимости в среднюю прибыль, то, очевидно, в таких сферах производства благодаря превышению товарной стоимостью цены производства товаров возникает добавочная прибыль, которая может превратиться в ренту и как таковая обособиться от прибыли. И вот в качестве такой чуждой силы и преграды капиталу при его приложении к земле противостоит земельная собственность или капиталисту — земельный собственник. Земельная собственность служит здесь барьером, который, если не уплачивается пошлина, то есть не взимается рента, не допускает никакой новой затраты капитала…» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 25 (ч. II). С. 321).

Капиталистическое производство не может позволить себе, с точки зрения Маркса, разрушить институт частной собственности (тем же способом, как он разрушил многие другие феодальные институты), потому что само его существование зиждется на частной собственности на средства производства. Капитализм, таким образом, готов платить налог на производство (ренту) в качестве цены за сохранение юридического основания своего существования. Такой налог, несомненно, должен быть включен в издержки производства, и поэтому абсолютная рента (и монопольная рента) должна быть отделена от дифференциальной ренты. Марксистская концепция абсолютной ренты подверглась изрядной критике (см., например: Emmanuel, 1972, 216–226). Сложности тут порождаются тем, что Маркс не дает адекватного ответа на вопрос, поставленный им в «Теории прибавочной стоимости» (часть 2): «Если земельная собственность дает такую власть продавать продукт по его стоимости, выше его цены издержек, то почему она не дает точно так же и власть продавать продукт выше его стоимости, т. е. по любой монопольной цене?» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 25 (ч. II). С. 365). Различение монопольной и абсолютной ренты, возможно, удастся сохранить, если рассматривать первую как действующую на индивидуальном уровне (конкретный владелец обладает чем-то, что необходимо или желаемо для конкретного покупателя), а вторую — как что-то, что возникает как следствие общих условий производства в каком-то секторе (это феномен классовой монополии, который влияет на условия всех собственников сельскохозяйственных земель, всех владельцев низкодоходного жилья и пр.).

Как только рента институционализирована, она может принимать разные обличья. Тот, кто инвестирует капитал в землю, например, приравнивает ренту к проценту на капитал и относится к ней как к монопольной ренте, хотя она по сути — абсолютная. Это создает иллюзию, что земля сама по себе является фактором производства, за который надо платить и цена которого включается в производственные издержки. Эти затраты по сути представляют собой налог (ренту), извлеченный частной собственностью в качестве абсолютной или монопольной ренты. Однако здесь есть некоторая путаница относительно земельной ренты, с одной стороны, и процентной доходностью благоустройства (инвестиций в модернизацию) — с другой. Маркс признает, что здесь необходимо проводить юридическое различие, но считает, что инвестиции в благоустройство, которые относительно долговременны и которые превратились в характеристики земли (сюда же он включает постоянные структуры), должны анализироваться с точки зрения ренты, а не дохода. Взгляды Маркса на этот вопрос схожи с выкладками Гаффни — одного из современных аналитиков.

Маркс оценивает «сопротивление расстояния» как негативный фактор в достижении уравнивания нормы прибыли по всем сферам производства, что дает возможность извлечения абсолютной и монопольной ренты. Но он недооценивает то, что расстояние само по себе может быть «чуждой силой», которая может создавать владельцам земли и собственности условия для извлечения абсолютной и монопольной ренты. Различение между рентой, которая возникает в результате конкуренции арендных ставок по использованию земли, и рентой как результатом монополии широко распространено в работах по городскому землепользованию (см., например: Chamberlin, 1939, приложение D; Alonso, 1964, 43; Лёш, 2007). Но монопольный аспект не вполне хорошо осознается, поскольку он возникает и в абсолютной, и в монопольной формах в марксистском смысле. В обоих случаях происходит монопольное ценообразование, но в случае абсолютной ренты эта рента определяет монопольную цену, а не наоборот. Это различие важно для нашего понимания пространственной конкуренции. Монопольные цены возникают при условии совершенной пространственной конкуренции — эта мысль, безусловно, является огромным вкладом Лёша. На совершенно однообразной по качеству территории с совершенной конкуренцией между производителями одинаковой продукции мы все же будем наблюдать поверхность для извлечения ренты; власть монополии распространяется лишь вблизи производителя, так как для производителей из других мест начинает иметь значение повышение транспортных издержек. Этот вид ренты может быть обозначен как абсолютная рента, потому что она возникает из технических и социальных условий, воздействующих на определенный сектор в целом. Она трансформируется в монопольную ренту (в марксистском смысле), когда производители в этом секторе вступают между собой в картельный сговор, когда один и тот же производитель представлен во многих местах и когда различные практики конкуренции между фирмами, расположенными на разных территориях, ограничиваются или модифицируются, чтобы предотвратить острую конкуренцию (Seidel, 1969 представляет интересные наблюдения насчет последнего). Абсолютная рента остается прибылью на земельную собственность, но технические условия, при которых она может возникать, гораздо разнообразнее, чем Маркс представлял себе или посчитал необходимым перечислить.

Сила марксистского анализа ренты заключается в том, как он разлагает, казалось бы, цельную вещь на компоненты и соотносит эти части со всеми остальными аспектами социальной структуры. Рента — это просто плата владельцам частной собственности, но порождается она самыми разными обстоятельствами. Увлекательно проводить сравнение этого анализа концепции ренты со взглядами на природу пространства — ведь эти два комплекса идей существуют в специфических отношениях друг к другу. Монопольные привилегии частной собственности проистекают из абсолютных качеств пространства, которое институционализировано определенным образом. В сфере социальной деятельности абсолютное пространство становится основанием для монопольной ренты. Но абсолютное пространство вообще преодолевается путем взаимодействия различных сфер деятельности в разных местоположениях, и относительные пространственные характеристики становятся основополагающим принципом формирования и дифференциальной, и абсолютной ренты, хотя абсолютное пространство собирает свой налог во всех случаях благодаря тому, что частная собственность обладает привилегией устанавливать монополию. Более того, как мы скоро выясним, в определенном смысле реляционное пространство превалирует в общем определении стоимости ренты в различных местоположениях. Реляционный стиль анализа, используемый Марксом, на самом деле очень близок к реляционному анализу пространства, предложенному Лейбницем (Leibniz, издание 1934 года; см. также: Whiteman, 1967). Как рента не может быть понята вне определенных социальных обстоятельств, так и марксистские категории монополии, дифференциальной и абсолютной ренты вбирают в себя все идеи классической политической экономии, и по сути дела они с тех времен не особенно усовершенствовались. Я не хочу сказать, что аналитики до Маркса (такие, как Рикардо и Смит) или после Маркса (такие, как Маршалл, Уикселл и Пигу) придерживались марксистской интерпретации этих категорий. Например, абсолютная рента, как она представлена у Маркса, основывается на его специфической и уникальной теории стоимости и не может быть от нее отделена. Последующие поколения авторов проигнорировали или совершенно неверно поняли эту теорию (хорошее обсуждение этого см.: Ollman, 1971; Hunt and Schwarz, 1972). Некоторые западные экономисты совсем отказались от абсолютной ренты, но большинство предпочитает понимать под ней ограниченное совокупное предложение земли, которая, попав однажды в использование тем или иным способом, призвана производить какую-то ренту. Размеры абсолютной ренты могут тогда быть обусловлены относительно ограниченным по сравнению с другими факторами производства количеством земли, и отсюда мы приходим к неоклассической позиции. Монопольная рента, соответственно, может быть проинтерпретирована в неоклассической традиции как результат искусственных манипуляций при дефиците, возникающем вследствие манипуляций производителей с предложением земли.

Дефицит, однако, социально детерминирован (см. гл. 4). Маркс связывает ренту только с дефицитом, возникающим благодаря институту частной собственности, и отличает его от дефицита, возникающего в результате других обстоятельств. Неоклассическое обобщение в некоторых аспектах может быть полезным, но оно стирает то различие, которое Маркс и некоторые аналитики после него (такие, как Генри Джордж) не хотели бы опускать по очевидным этическим причинам. Неоклассический анализ излагается так, как будто совершенно неважно, как возникает дефицит. С точки зрения Маркса, рента — это нечто, что «украдено» землевладельцем, незаслуженная прибыль. Землевладелец ничего не вкладывает по сравнению с капиталистом, который, по крайней мере, продает свою продукцию, и при этом землевладелец находится в прекрасном положении, потому что у него есть власть изъять базовые ресурсы, заключающиеся в земле и неотделимых от нее элементах благоустройства, если ему выгодно это сделать (например, с 1966 года девелоперам недвижимости в Лондоне стало выгоднее держать огромные офисные помещения пустыми). Маркс четко проговаривает правило, утверждая, что юридическое право собственности на землю наделяет землевладельца «властью воздерживаться от эксплуатации своей земли до тех пор, пока экономические отношения не сделают возможным такое использование ее, которое принесет ему известный избыток» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 25 (ч. II). С. 316). Маркс видит рантье, стало быть, как пассивную фигуру, которая лишь собирает сливки с экономического роста, достигнутого приложением общественного труда. Этот взгляд на ренту требует дальнейшего анализа в ракурсе того, что дефицит создается с целью приращения или сокращения рентной стоимости.

Способность земли производить выгоды и обременять издержками зависит от неизменности ее местоположения по отношению к разного рода внешним издержкам и выгодам, производимым общественной деятельностью в городской системе. Так, Гаффни (Gaffney, 1967, 142) указывает на то, что земельная рента зависит частично от того, «что достается собственнику бесплатно от общества», а также от «не требующей дополнительной оплаты частной деятельности на других участках земли, тесно прилегающих к данному участку», добавляя, что «положительные побочные выгоды, которые накапливаются и усиливают друг друга, видятся урбанистами-экономистами как сама суть городов». Классические политические экономисты установили связь между экономическим ростом и увеличением рентной стоимости, но этот аспект проблемы как-то затерялся в последующем развитии теории. Способность земли производить выгоды, присваивать потребительские излишки и т. д. — это крайне важный момент, и он связан с дефицитом в том смысле, что и общественная, и частная деятельность создают дефицит мест с удобным доступом к рукотворным ресурсам (см. гл. 2). Таким образом, владельцы недвижимости получают выгоды или несут издержки независимо от их воли, за исключением случаев, когда они имеют влияние на общественную и частную деятельность (Гаффни отмечает, что законодательство, на государственном и местном уровне, — это один из наиболее распространенных картельных сговоров с целью управления земельными ресурсами).

Но рента также создается в реляционно структурированных пространстве и времени. Адам Смит и Маркс утверждали, что все виды земельной ренты определяются ценой определенного базового жизненно необходимого товара (зерна). Лучше добавить к рассмотрению стоимости ренты влияние альтернативных и соседствующих видов пользования (и здесь может быть полезным размышлять в терминах общего равновесия). Это означает, что рента определяется реляционно по всем сферам производства во всех местоположениях, при этом в расчеты также включаются будущие ожидания. Земля и благоустройство, согласно практикам рынка недвижимости, часто оцениваются по тому, что они могут приносить в случае их наилучшего и наивыгоднейшего использования, а не по тому, как они используются в данный момент. Из этого возникает «важное значение», в котором стоимость любого участка земли «содержит» стоимости всех других участков в настоящее время, а также ожидания относительно будущих стоимостей. Следствия этого положения для определения земельной стоимости, а также для расчетов выгодности инвестиций в землю хорошо исследованы в литературе по земельной экономике (см., например: Ratcliffe, 1949). Последствия для решений о городском землепользовании разнообразны и включают целый ряд проблем, начиная от масштабных спекуляций и проблем с «издержками созревания» земли (т. е. ожидание условий, когда землю можно будет выгодно продать или использовать по новому назначению. — Прим. пер.) и соответствующим упадком в зонах, в которых меняется тип землепользования, и заканчивая последствиями для всей городской системы, поскольку рост города и экономический (умеренный) рост идут рука об руку. Гаффни (Gaffney, 1969, 148) дает такой пример: «В наши дни слишком много решений относительно размещения принимается под влиянием грядущего повышения [стоимости земли]. Представьте иерархию видов землепользования как последовательность концентрических кругов. Спрос на более выгодное использование не полностью удовлетворяется в границах соответствующего круга, потому что там есть те, кто придерживает свою землю. Неудовлетворенный спрос ищет выхода и проникает в соседние круги, вбрасывая „плавающую цену“ на приграничные территории. Эта плавающая цена поднимает цены на землю так, что пограничная земля становится слишком дорогой для нынешнего вида пользования, но еще не вполне „созревшей“ для более выгодного использования. <…> С социальной точки зрения было бы оптимально продолжать использовать этот объект так, как он используется сейчас. Но фактор плавающей цены мешает этому. [Землевладелец], скорее всего, позволит строениям на этой земле прийти в упадок, выжидая, когда можно будет выгоднее использовать землю. Застройщики, которым нужна более дешевая земля, чем в данный момент предлагает землевладелец в этом сегменте, вынуждены перемещаться на следующий круг, вызывая там эффект плавающей цены на землю, используемую сейчас для менее выгодного землепользования, и так далее с последующими ударными волнами, а результат — все больше поползновений на всех пограничных участках землепользования».

Эти ударные волны (которые наблюдали Энгельс и Хоули) возвращаются потом опять в центр, поскольку раз город расширяется вовне, то стоимость земли в центре имеет тенденцию повышаться (и здесь подтверждаются наблюдения фон Тюнена). Но повышается не только цена на землю; растут издержки от перегруженности, как и разного рода другие внешние эффекты (Lave, 1970). Эти издержки ложатся на плечи пользователей земли, которые обречены быть зависимыми от них. Если вдруг этого мало, то вскоре налог на собственность, начисляемый так, чтобы предотвратить более выгодное землепользование, даст нашим пользователям понять, что их использование не соответствует потенциальной меновой стоимости. А понуждение к фильтрации (стимулируемое новыми поползновениями) и выталкиванию ведет к падению цен в центре города. Как следствие, возникает парадокс американского города; цены быстрее всего падают в тех местах, которые с рациональной точки зрения являются наиболее выгодно расположенными.

Высокая цена аренды земли в определенных городах необязательно должна пониматься как отражение различий в предельной производительности земли (как предполагал Миллс). Абсолютная и монопольная ренты в этих местах включаются в издержки производства. А дифференциальная рента — нет. Если абсолютная и монопольная ренты доминируют в определении стоимости земли в центральных районах, тогда стоимость земли определяет использование. Если преобладают дифференциальные ренты, тогда использование определяет стоимость земли. На практике, конечно, аренда складывается под влиянием всех трех факторов, и часто бывает сложно определить, какая именно часть общей арендной стоимости вытекает из того или иного обстоятельства. Возможно, что структура транспортной системы и природа производства в новых промышленных и торговых городах XIX столетия способствовали тому, что дифференциальная рента стала основной составляющей стоимости аренды в этот период (концепция, которая кажется особенно привлекательной для анализа, например, Чикаго конца XIX века). Но также очень вероятно, что в современных метрополисах (а также в старых коммерческих и административных центрах, таких как Лондон в XVIII–XIX веках) гораздо большее значение имеет обратный процесс, в котором абсолютная и монопольная ренты входят в издержки производства и поэтому определяют использование. При таких условиях проблема состоит в том, чтобы найти (или создать) такие производственные компании, которые с легкостью могут взять на себя эти издержки. Неудивительно поэтому, что территории с самой высокой арендой в городе заполнены коммерческими предприятиями, чья производительность не может быть точно определена, — правительственные офисы, банки, страховые компании, биржи, туристические фирмы и разные формы развлекательной деятельности. Тут возникает парадокс, состоящий в том, что некоторые из наименее продуктивных видов деятельности в обществе находятся на земле, которая, как предполагается, имеет самую высокую предельную производительность благодаря своему местоположению. Решение этого парадокса элементарно: аренда земли и недвижимости в центрально расположенных районах формируется не под влиянием предельной производительности земли, а в процессе, который позволяет взимать абсолютную и, что еще более важно, монопольную ренты.

Это дает нам ключ к пониманию относительного успеха моделей того типа, который рассматривал фон Тюнен. Такие модели полагаются исключительно на концепцию дифференциальной ренты и в целом строятся в терминах относительного пространства. Они также абстрагируются, подобно Рикардо, от власти частной собственности, хотя индивидуальный монопольный контроль над отдельными участками земли предполагается всегда. Эти модели, следовательно, должны видеться как особые случаи, описывающие условия, в которых абсолютная и монопольная ренты не важны, когда не играют роли концепции абсолютных и относительных пространства и времени и где институт частной собственности прочно встроен в рынок земли и недвижимости. Конечно, хорошо иметь под рукой анализ, выходящий за рамки этих ограниченных условий, но опасно рассматривать эти модели как основания для общей теории землепользования. Среди географов, планировщиков и социологов, многие из которых без симпатии относятся к неоклассической экономике или которым чужды ее абстракции, эти модели показались привлекательными и были взяты на вооружение, потому что они кажутся эмпирически подходящими инструментами для понимания общей структуры городской системы; эти надежды были подкреплены относительно успешным тестированием подобных моделей Миллсом (Mills, 1969) и Мутом (Muth, 1969).

Эта очевидная релевантность возникает из предположения, что «расстояние от городского центра заключает в себе „издержки“ в форме транспортных и коммуникационных расходов» (Mills, 1969, 234). Дифференциальные ренты, если можно так сказать, «обвивают» дистанцию от центра (чаще всего из-за предполагаемого сосредоточения там всех рабочих мест). Пик стоимости земли в городском центре, однако, является результатом действия сил, которые необязательно связаны с дифференциальной рентой или предельной производительностью земли. Естественно, например, что реляционно сформировавшиеся, скажем, с учетом демографического или коммерческого потенциала цены на землю в городе приближаются к самым высоким показателям в центре или около него. Монопольные ренты также с большей легкостью будут формироваться в центре или около него (в случае, если наличествует один центр с непрерывной периферией вокруг). Абсолютная рента (если нас, например, привлекает система Лёша) будет самой высокой в центре самого большого урбанизированного региона. Стало быть, именно предположение о центричности создает видимость эмпирической релевантности моделей Алонсо, Миллса и Мута. А за компанию и механизм, заложенный в работу этих моделей, — конкуренция арендных ставок — получает гораздо больше внимания, чем он того заслуживает. Конкуренция арендных ставок, несомненно, важна, но она предполагает, что землепользование определяет стоимость, тогда как на практике в большинстве современных капиталистических городов преобладает обратная тенденция. В этом отношении данный анализ отталкивается во многом от того, что было описано в гл. 4.

Модели городского землепользования, исследованные фон Тюненом, следовательно, должны рассматриваться как особые случаи, которые воплощаются только при крайне ограниченных условиях. Тем не менее они завоевали широкое распространение и доверие благодаря тому, что кажутся эмпирически релевантными, что на самом деле основывается на допущении о центричности.

 

Заключение

Рента — это доля меновой стоимости, которая отходит собственнику земли и недвижимости. Меновые стоимости соотносятся (через товарооборот) с социально детерминированными потребительными стоимостями. Если мы утверждаем, что рента может диктовать способ использования, то это предполагает, что меновые стоимости могут определять потребительные стоимости, создавая новые условия, к которым индивиды должны адаптироваться, если они хотят выжить в обществе. Эти условия играют роль не только в поворотные моменты, когда принимаются решения о земле и недвижимости в их товарной форме, они также создают устойчивое давление, перманентно включая внешние издержки и выгоды в меновую стоимость земельных участков, посредством реляционно складывающихся изменений в земельной стоимости и т. д. Капиталистическая рыночная экономика обмена таким образом проникает во все аспекты общественной и частной жизни, осуществляя почти что тиранический контроль над системой жизнеобеспечения, в которой укоренены потребительные стоимости. Господствующий способ производства, как указывает Маркс, неизбежно создает условия потребления. Поэтому эволюция моделей городского землепользования может быть понята только в контексте общих процессов, которыми общество подталкивается (не осознавая этого) по направлению к устойчивым формам общественных потребностей и человеческих отношений (которые и не осознаны, и не желаемы) слепыми силами развивающейся рыночной системы. Эволюция городской формы — это неотъемлемая часть этого общего процесса, и рента как мера взаимовлияния меновой стоимости и потребительной стоимости, безусловно, вносит свой вклад в разворачивание этого процесса.

В капиталистической экономике рента возникает в монопольной, дифференциальной и абсолютной формах. Как только она возникает, рента начинает действовать как инструмент распределения земли в то или иное пользование. Когда пользование определяет стоимость, тогда можно говорить о социальной обоснованности ренты как распределительного инструмента, который ведет к созданию эффективных моделей капиталистического производства (хотя суммарное количество выплачиваемой ренты кажется слишком высокой ценой, которую общество должно платить за такой распределительный механизм). Но когда стоимость определяет тип пользования, распределение происходит с использованием грубых спекуляций, искусственно создаваемого дефицита и т. п., и рента теряет всякое сходство с эффективной организацией производства и потребления. Социальная политика, как часто считается, должна быть направлена на поощрение первого вида распределения и ослабление второго. К сожалению, монополистическая власть частной собственности может осуществляться в экономической форме с использованием бесчисленного множества стратегий. Если ренту нельзя извлечь одним способом, она будет получена другим. Социальная политика, вне зависимости от заложенных в ней благих намерений, беспомощна перед лицом этих разнообразных уловок: как ни крути, а рантье получит свой кусок прибыли. Однако именно благодаря этому складывается схожая форма капиталистических городов, несмотря на достаточно очевидные различия между странами (и даже между городами) в смысле политических, правовых и административных институтов, а также в производстве, распределении и социальной матрице жизни в сообществе.

И все же исторически способы получения ренты ощутимо менялись. Монопольная рента (в марксистском значении) и абсолютная рента (если считать ее проявлением классовой монополии) сейчас гораздо более значимы, чем раньше, частично из-за того, что города стали больше и географически разнообразнее. Индивидуальная и классовая монопольная ренты извлекаются теперь повсеместно, но по-разному — в зависимости от местоположения, особенности деятельности, определенного дохода потребителей и влияния класса рантье на принятие выгодных им общественных решений. В современной капиталистической экономике рента также стала смешиваться с процентом на капитал, и приращение стоимости ренты, как следствие, стало настолько же важным для эволюции капитализма, как и приращение производства. Путаница между рентой и нормой прибыли от капитала возникает и в теории городского землепользования. Дело в том, что рента может быть представлена как проблема при определении общественной нормы прибыли на капитал. Проблема ренты тогда сводится к одному из трансферных платежей из этой общественной нормы прибыли на капитал. К сожалению, все вопросы, которые поднимались в этой главе, возникают также по поводу теории капитала (Harcourt, 1972). Если мы считаем, что нет такой вещи, как однородная единица капитала, и что меновая стоимость основного капитала не может быть исчислена независимо от распределения и цен, тогда говорить о совокупной производственной функции или даже об отраслевой производственной функции бессмысленно и все достижения в области городской экономики, включая работы Миллса (Mills, 1972) и Мута (Muth, 1969), также бессмысленны. Поскольку любой практический анализ городских феноменов должен начинаться с принятия того факта, что большая пропорция основного капитала не имеет какой-либо стоимости, независимой от будущего типа использования, цен и распределения выгод в обществе, нет ни малейшего шанса, что проблемы теории ренты могут разрешиться, будучи перенесенными в сферу теории капитала. Другими словами, если Джоан Робинсон, Пьеро Сраффа и другие неокейнсианцы (см.: Hunt and Schwarz, 1972; Harcourt, 1972; Harcourt and Laing, 1971) хотя бы приближаются к истине, то Алонсо, Миллс и Мут совершенно не правы.

Рост городов открывает определенные возможности для приращения стоимости ренты или стоимости недвижимого капитала, в то же время обеспечивая поле для размещения прибавочного продукта (см. далее раздел «Процесс рыночного обмена и метрополисный урбанизм в современном капиталистическом мире»). Для всей городской системы, а не только для периферии или центра характерны ожидания роста стоимости земли и собственности и что производственная мощность фондов недвижимого капитала будет приносить доход; самый безопасный способ достичь этого — это стимулировать рост городов. Рост можно регулировать, но контроль физического роста без контроля всего остального будет просто приводить к еще большему дефициту. Планировщики в юго-восточных районах Англии и городские комитеты по зонированию в Нью-Йорке в равной степени приложили усилия для создания новых возможностей извлечения монопольной ренты. Возникновение индивидуальной и классовой монопольной ренты как господствующего источника общей ренты нужно, следовательно, рассматривать как один из аспектов процесса эволюции капиталистической рыночной экономики обмена и сопряженных с ней политических и правовых институтов — эволюции, которая тесно связана с возникновением определенной формы урбанизма (см. гл. 6). Монопольный капитализм, как кажется, идет рука об руку с монопольной рентой.

Из этого может быть сделан вывод (если это еще не стало очевидно из анализа Маркса), что рента существует только при определенных обстоятельствах: она зависит от способа производства и конкретных институтов, обслуживающих обладание собственностью. Если это так и если отношения между потребительной стоимостью и меновой стоимостью подобным же образом являются производной от масштабных протекающих в обществе процессов, то мы должны признать, что «общая» теория городского землепользования невозможна. Вся теория землепользования должна быть признана условной. Есть только отдельные теории, которые могут играть определенную роль в прояснении текущих условий или в разработке альтернатив при определенных допущениях о господствующем способе производства, о природе общественных отношений и при господствующих общественных институтах. Условная природа всей теории городского землепользования наиболее ярко проявляется в том, как разные концепции ренты формируют определенного рода теорию. Миллс (Mills, 1969), например, напрямую обращается к концепции дифференциальной ренты, в то время как Гаффни (Gaffney, 1961) считает дифференциальную ренту «случайной» и утверждает, что рента возникает потому, что «предложение земли ограниченно по сравнению со спросом». Как следствие, они предлагают весьма разные анализы городской структуры. Введение абсолютного пространства и ренты как излишка потребителя или производителя, получаемых на последовательно заполняющемся рынке земли (см. об этом выше), дает другой взгляд на динамику городского жилищного рынка. То, как именно связываются между собой концепции ренты и пространства, четко определяет, какой тип теории землепользования мы получим на выходе. Эта задача может быть выполнена только при условии ясного понимания того, как эта теория потом будет использоваться.

Если, например, мы хотим прояснить наши нынешние городские проблемы, то нужно признать, что модели городского землепользования типа моделей фон Тюнена представляют собой приводящую в замешательство смесь оправдания сложившегося на настоящий момент положения и контрреволюционного тумана. Контексты, когда эти модели могут считаться описывающими особые случаи, уже обсуждались выше, но ограниченность этих контекстов никак не поясняется в научной литературе и, кажется, даже не вполне осознается. Использование всяких неоклассических инструментов и стирание важных различий, касающихся природы ренты, природы пространства и отношений между потребительной и меновой стоимостями, дополненные кое-каким сомнительным тестированием на практике, позволили таким моделям получить гораздо большую долю внимания и доверия, чем они того на самом деле заслуживают. Географы, социологи и планировщики, с другой стороны, предоставляют нам мешанину из данных и материалов (иногда представленных в виде моделей), которые настолько обрывочны, что из них сложно почерпнуть что-либо, кроме очевидных поверхностных обобщений относительно значимости класса и статуса, транспортных расходов, политической власти и т. п. для функционирования городской системы. Наблюдения, что содержатся в такого рода аналитике, могут быть познавательными и, иногда, открывающими что-то новое в сложной человеческой природе, но там едва ли присутствует понимание того, «как это все связано» или «как это все складывается». Дальше всего в понимании этого продвинулись несколько исследователей земельной экономики, из которых Гаффни, безусловно, наиболее яркий, у которых четкое представление о реальных процессах дополнилось способностью оценить их и сделать обобщения на фоне общественных процессов в целом. Наиболее очевидной задачей поэтому является конструирование таких объясняющих «особые случаи» теорий городского землепользования, которые достаточно масштабны, чтобы включать в себя разные концепции ренты и пространства в одном и том же контексте. И вот здесь зацикленность на тщательности математического анализа может быть скорее барьером, чем помощью. Большая часть из того, что происходит на рынке городской земли и недвижимости, не годится для обработки общепринятыми техниками, но это не причина игнорировать эти явления. Возможно, самой ближайшей задачей в данных обстоятельствах является понимание того, как возникают индивидуальная и классовая монопольные ренты, и получение представлений о тех процессах, которые тесно увязывают вместе искусственный дефицит, рост городских территорий и возможности извлекать такую ренту. Теория городского землепользования в настоящий момент мало что может сказать по этому важному вопросу.

Если, с другой стороны, мы находимся в поиске некой нормативной теории землепользования, тогда типовые модели фон Тюнена (и их собратья в теории размещения) представляют для нас интерес. Различия в продуктивности земли действительно существуют, издержки расстояния действительно играют свою роль, типы использования земель переплетены сложными способами, и абсолютный дефицит доступной земли может быть значим. Эти условия, вероятно, будут сохраняться при любом способе производства. Из этих условий следует концепция ренты как теневой цены, которая считает общественный выбор предрешенным, а рента в такой форме (которая на самом деле, конечно, необязательно должна взиматься) может помочь сформировать общественное отношение к использованию земли и пространства, а также помочь разработать общественно выгодные решения относительно землепользования, согласованные с целями общества. Возможно, парадоксальным образом, что неоклассические модели, которые в общем виде можно считать результатами совершенной и чистой конкуренции в капиталистической рыночной экономике обмена, могут стать основанием революционного движения по созданию социально эффективных и гуманных городских структур. Это лишь доказывает то, что сами по себе теории и модели не могут быть поддерживающими status quo, революционными или контрреволюционными (см. гл. 4). Теории и модели получают один из этих статусов, только если они применяются в социальной практике, либо формируя сознание людей в отношении к происходящим процессам, либо представляя им аналитическую рамку в качестве трамплина для действий.

 

Глава 6

Урбанизм и город: интерпретативное эссе

 

Роберт Парк когда-то писал: «Города и особенно крупные мегаполисы современности… со всей их сложностью и искусственностью являются наиболее впечатляющими творениями человека, самыми удивительными рукотворными объектами. Поэтому мы должны воспринимать наши города… как мастерские цивилизации и в то же время как естественную среду обитания цивилизованного человека» (Park, 1952, 133).

Поскольку урбанизм и его материальное воплощение — город — так долго рассматривались как локусы самой цивилизации, неудивительно, что феномен урбанизма подвергался тщательному исследованию с разных точек зрения в разных культурах и исторических контекстах. Несмотря на скрупулезное препарирование (а возможно, благодаря ему), мы все еще тщетно пытаемся найти, как и коллега Парка Луис Вирт, общую «теорию урбанизма, которая бы представила имеющиеся знания о городе как социальной сущности в систематической форме» (Вирт, 2005, 111). Со времени, когда Вирт написал эту фразу, произошло только одно значимое изменение — теперь у нас в наличии горы работ по теории урбанизма. Эта литература содержит множество теоретических формулировок, некоторые из которых настолько узкие, что кажется просто невозможным встроить их в какую-либо общую теорию города, в то время как другие очевидным образом противоречат друг другу. Из обзора этой литературы можно сделать следующий вывод: вероятно, общую теорию урбанизма создать невозможно. Урбанизм — феномен слишком сложный, чтобы его можно было без особых усилий объяснить универсальной теорией. Теории, как и определения, произрастают из метафизических рассуждений и идеологии и зависят также от целей исследователя и характеристик исследуемого феномена. Кажется, для того, чтобы возникла общая теория урбанизма, у нас слишком много требующих защиты идеологических позиций, слишком много требующих углубленного изучения многообещающих предположений, слишком много исследователей и слишком много контекстов, в которых можно изучать городские феномены. В настоящий момент такая теория, возможно, принесла бы больше вреда, чем пользы: она могла бы привести к преждевременному оформлению идей относительно ряда феноменов, которые настолько сложны и неоднозначны, что мы едва только начинаем понимать их во всевозможных проявлениях.

Отсутствие общей теории не должно, однако, тормозить наше изучение сущностных качеств урбанизма, которые и делают города «мастерскими цивилизации». Объем доступной информации затрудняет исследование такого рода, однако нельзя сказать, что из литературы нельзя извлечь некоторые достаточно простые концепции, которые дают нам возможность проникнуть в глубины самого феномена урбанизма. Именно эту задачу я ставлю перед собой в предварительном исследовании, представленном в данном эссе.

 

Способы производства и способы экономической интеграции

Урбанизм может быть рассмотрен как особая форма или структурирование социального процесса. Этот процесс разворачивается в созданной человеком пространственно структурированной среде. Город, соответственно, может рассматриваться как вещественная, рукотворная среда — среда, которая сама является социальным продуктом. Общество может быть определено как «группа людей, обладающая общей самодостаточной системой действий и способная существовать дольше продолжительности жизни индивида, группа, пополняющаяся, по крайней мере частично, за счет полового размножения ее членов» (Fried, 1967, 8).

Условия самодостаточности и выживания требуют, чтобы группа обладала способом производства и способом социальной организации, которые обеспечивают успешное добывание, производство и распределение достаточного количества материальных благ и услуг. Индивидуальные действия поэтому должны согласовываться и сочетаться друг с другом так, чтобы давать шанс на выживание достаточного числа индивидов, гарантирующего выживание группы. Конкретные способы решения этой задачи различными обществами могут весьма разительно отличаться в деталях. Но, возможно, мы могли бы все же обобщить способы производства и сопутствующие им формы урбанизма (где бы они ни были представлены).

 

Способы производства

Концепция способа производства не самая простая для понимания. Она запутанна и кажется какой-то туманной и при этом очень важна в рассуждениях Маркса, хотя нигде полностью не проговаривается. Поэтому мы должны собрать это понятие по кусочкам. В предисловии к «К критике политической экономии» Маркс представляет то, что он называет «основополагающим принципом» всех своих исследований. Чтобы гарантировать выживание общества, люди вынуждены вступать «независимо от их воли» в социальные отношения друг с другом. Форма этих отношений должна «соответствовать» определенной стадии развития производительных сил. Маркс продолжает: «Совокупность этих производственных отношений составляет экономическую структуру общества, реальный базис, на котором возвышается юридическая и политическая надстройка и которому соответствуют определенные формы общественного сознания. Способ производства материальной жизни обусловливает социальный, политический и духовный процессы жизни вообще. He сознание людей определяет их бытие, а, наоборот, их общественное бытие определяет их сознание. <…> С изменением экономической основы более или менее быстро происходит переворот во всей громадной надстройке. При рассмотрении таких переворотов необходимо всегда отличать материальный, с естественно-научной точностью констатируемый переворот в экономических условиях производства — от юридических, политических, религиозных, художественных или философских, короче — от идеологических форм, в которых люди осознают этот конфликт и борются за его разрешение» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 13. С. 6–7).

Можно использовать различные части в «Капитале» и других работах Маркса и Энгельса, чтобы прояснить значение этого абзаца. В конце своей жизни Энгельс был крайне озабочен тем, чтобы опровергнуть те интерпретации позиции Маркса, которые он считал совершенно неправильными, и в серии писем, написанных в 1890-х годах, он пытался объяснить, что действительно имел в виду Маркс. В письме к Блоху он, например, пишет: «В историческом процессе определяющим моментом в конечном счете является производство и воспроизводство действительной жизни. Ни я, ни Маркс большего никогда не утверждали. Если же кто-нибудь искажает это положение в том смысле, что экономический момент является будто единственно определяющим моментом, то он превращает это утверждение в ничего не говорящую, абстрактную, бессмысленную фразу. Экономическое положение — это базис, но на ход исторической борьбы также оказывают влияние и во многих случаях определяют преимущественно форму ее различные моменты надстройки: политические формы классовой борьбы и ее результаты — государственный строй, установленный победившим классом после выигранного сражения, и т. п., правовые формы и даже отражение всех этих действительных битв в мозгу участников, политические, юридические, философские теории, религиозные воззрения и их дальнейшее развитие в систему догм. <…> Маркс и я отчасти сами виноваты в том, что молодежь иногда придает больше значения экономической стороне, чем это следует. Нам приходилось, возражая нашим противникам, подчеркивать главный принцип, который они отвергали, и не всегда находилось время, место и возможность отдавать должное остальным моментам, участвующим во взаимодействии» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 37. С. 394–396).

В более раннем письме к Конраду Шмидту он также писал: «Хотя материальные условия существования являются primum agens, это не исключает того, что идеологические области оказывают в свою очередь обратное, но вторичное воздействие на эти материальные условия… Всю историю надо изучать заново, надо исследовать в деталях условия существования различных общественных формаций, прежде чем пытаться вывести из них соответствующие им политические, частноправовые, эстетические, философские, религиозные и т. п. воззрения. Сделано в этом отношении до сих пор немного, потому что очень немногие люди серьезно этим занимались. В этом отношении нам нужна большая помощь, область бесконечно велика, и тот, кто хочет работать серьезно, может многое сделать и отличиться» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 37. С. 370–372).

Частично кажущаяся двусмысленность концепта способа производства происходит из-за того, что интерпретация этого концепта меняется от общества к обществу. Некоторые хватаются за это, чтобы указать на непоследовательность Маркса в использовании терминов. Этот вывод, однако, и сам грешит непоследовательностью, поскольку, с одной стороны, основывается на общей вере, что закрепленные категории и определения ставят под сомнение наши интерпретации прошлого, настоящего и будущего, в то время как, с другой стороны, «плавающие» относительные определения того рода, что используются Марксом (см.: Ollman, 1971), считаются недопустимыми и вводящими в заблуждение. Маркс пытался соотнести свои определения и категории с тем обществом, которое он рассматривал. Поэтому, испытывая сложности при определении смысла термина «способ производства» в его абстрактной форме, нам следует попытаться как-то ухватить его основные характеристики. Способ производства относится к тем элементам, видам деятельности и социальным отношениям, которые необходимы для производства и воспроизводства действительной (материальной) жизни. Существует три базовых элемента, которые присутствуют в любом обществе. Вот они:

1. Объект труда (природные материалы).

2. Средства труда (инструменты, оборудование, инвестируемый капитал и т. п., созданные предыдущим трудом).

3. Рабочая сила.

Эти три элемента должны соединяться в форме деятельности, в процессе которой производятся продукты и услуги, необходимые для производства и воспроизводства реальной жизни в обществе. Формы деятельности могут быт сколь угодно разнообразны в зависимости от технологических условий производства, разделения труда, продуктов, требующихся в качестве средств для будущего производства, потребительских запросов обществ в различных условиях и т. д. Социальной основой для координации индивидуальной деятельности в процессе производства является сеть социальных отношений: они также могут меняться в зависимости от координирующего механизма (который может быть разным в разных обществах) и в соответствии со способом производства. Социальные отношения формируют социальную структуру, которая поддерживается политическими, правовыми и другими институтами. Например, в некоторых обществах социальную структуру, с помощью которой координируется деятельность, формируют родственные связи. В другом обществе эту же функцию может выполнять статусная система, основанная на какой-то форме владения собственностью, распределяя в этом случае роли в производственном процессе между участниками. В современном западном обществе для координации огромного числа индивидуальных деятельностей через рыночное поведение используется ценовая система, и соответствующей социальной структурой здесь является стратифицированное классовое общество. Социалистические общества пытаются заменить рыночный механизм чем-то другим — централизованной или децентрализованной плановой системой. Эти разнообразные координирующие механизмы — способы экономической интеграции — являются неотъемлемой частью экономической основы общества, поскольку именно благодаря им соединяются различные элементы производства и различные виды производительной деятельности в обществе складываются в нечто цельное. Каждое общество демонстрирует нам свое специфическое сочетание элементов, особую смесь видов деятельности и характерные модели социальных отношений. Все это, собранное вместе и в той мере, в которой оно вносит вклад в производство и воспроизводство реальной жизни, составляет способ производства. Именно по этой причине совет Энгельса заново изучать каждое общество должен быть воспринят серьезно. Если понять это, то концепция способа производства перестает быть такой уж расплывчатой.

Маркс и Энгельс сосредоточились в основном на анализе условий капиталистического общества, и было бы опасно распространять этот анализ на все способы производства. Это особенно важно, когда речь идет о рассмотрении отношений между экономической основой и идеологической надстройкой. Энгельс в его письме к Блоху указывает на определенную автономию идеологических форм (политических, правовых, религиозных и пр.) в надстройке и отвергает идею упрощенного экономического детерминизма. Некоторые фразы в третьем томе «Капитала» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 25 (ч. II). С. 385) и во «Введении к „Критике политической экономии“» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 12. С. 709–738) указывают на то, что Маркс думал так же. Суть в том, что вся совокупность взаимодействующих политических, правовых, институциональных и других форм, как и состояние общественного сознания, обязательно и поддерживают, и зависят от условий экономического базиса общества. Специфика исторических процессов и отношений между экономическим базисом и надстройкой скрыта глубоко в их конструкции. Энгельс в его письме к Блоху упоминает «бесконечное множество случайностей», «традиции, живущие в головах людей» и «столкновение множества отдельных воль» в качестве составляющих исторических процессов, которые видятся им как «бесконечное количество перекрещивающихся сил, бесконечная группа параллелограммов сил, и из этого перекрещивания выходит одна равнодействующая — историческое событие». И наконец, именно через последовательность исторических событий «экономическое движение как необходимое в конечном счете прокладывает себе дорогу» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 37. С. 394–396).

Выживание общества означает сохранение данного способа производства. Следовательно, Маркс утверждает, что способ производства должен создавать условия для своего сохранения — воспроизводство этих условий становится настолько же важным, как и само производство (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 25 (ч. II). С. 451). Это означает сохранение политической, правовой и других идеологических форм (включая форму общественного сознания), которые соответствуют экономическому базису, как и сохранение различных отношений (например, разделения труда) внутри самой экономической основы. Выживание экономической системы требует, например, выживания отношений собственности, на которых она основывается. Маркс поэтому привлекает внимание к тому, как способ производства «производит» условия своего собственного существования. При этих условиях данный способ производства становится «сам предпослан и, исходя из самого себя, сам создает предпосылки своего сохранения и роста» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 46 (ч. I). С. 243).

Переход от одного способа производства к другому требует пояснения. Маркс утверждает: «Ни одна общественная формация не погибает раньше, чем разовьются все производительные силы, для которых она дает достаточно простора, и новые более высокие производственные отношения никогда не появляются раньше, чем созреют материальные условия их существования в недрах самого́ старого общества. Поэтому человечество ставит себе всегда только такие задачи, которые оно может разрешить, так как при ближайшем рассмотрении всегда оказывается, что сама задача возникает лишь тогда, когда материальные условия ее решения уже имеются налицо или, по крайней мере, находятся в процессе становления» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 13. С. 7).

В этом абзаце содержатся две важные идеи. Первая состоит в том, что любой способ производства имеет тенденцию исчерпывающе использовать свой потенциал в отношении и естественных и социальных условий, в которых он существует. Исчерпав социальные возможности или истощив базу природных ресурсов, данный способ производства будет вынужден адаптироваться или измениться каким-то образом. Эти приспособления могут привести к стабилизации общества через возникновение определенных форм надстройки (таких, как общественное сознание, политические механизмы и пр.), которые умерят рост населения, подавят определенные слои населения и так или иначе удержат общество от кризиса, из которого могут возникнуть новые экономические и социальные формы. Или необходимость приспособления поспособствует раскрытию новых возможностей внутри существующего способа производства. Изменения такого рода могут привести к противоречию между действующими силами надстройки и силами, действующими в экономическом базисе. Например, технологические изменения, нацеленные на увеличение контроля над естественными ресурсами, могут провоцировать возникновение новых социальных и правовых форм для их внедрения (новое разделение труда, нововведения в области прав собственности и т. д.). Эти конфликты могут, однако, разрешиться в рамках существующего способа производства. Маркс, например, считает, что капитализм «постоянно… революционизирует, сокрушает все преграды, которые тормозят развитие производительных сил <…> капиталистическое производство движется в противоречиях, которые… постоянно полагаются…Та универсальность, к которой неудержимо стремится капитал, находит в его собственной природе такие границы, которые на определенной ступени капиталистического развития заставят осознать, что самым большим пределом для этой тенденции является сам капитал, и которые поэтому будут влечь людей к уничтожению капитала посредством самого капитала» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 46 (ч. I). С. 213).

Определенное стечение обстоятельств может вызвать к жизни новую комбинацию социальных и экономических форм, которые породят новый способ производства. Для этого требуется, чтобы новые социальные и экономические формы — и в экономическом базисе, и в надстройке — переключились с одного способа производства на другой: ведь без некоторого постоянства этих форм переход от одного способа производства к другому будет невозможен. Таким образом, разные формы производства могут соприсутствовать в одном и том же способе и одинаковые формы могут также быть найдены в разных способах. Определенные формы, характерные для капитализма (например, торговля, кредиты, денежное обращение, проценты), можно найти и в ранних эпохах: эти формы играли важную роль в переходе от феодализма к капитализму, поскольку именно через увеличение значимости количественных изменений в обществе происходили качественные сдвиги на пути от феодализма к капитализму. Эта вторая важная линия в аргументации Маркса. Она предполагает, что в отдельно взятой исторической эпохе существует не один-единственный способ производства, хотя какой-то способ может быть очевидно господствующим. Общество всегда содержит в себе потенциально противоречащие друг другу способы производства. Как пишет Лукач: «Исторический переход от одной эпохи к другой никогда не совершается механически, так, чтобы какой-то способ производства утвердился и стал бы исторически действенным лишь после того, когда предшествующий ему и превзойденный им способ производства уже повсеместно выполнил свою миссию преобразования общества. Вовсе нет, старый и новый, превосходящий его способ производства, а также соответствующие им общественные формы и классовое расслоение перекрещиваются и сталкиваются друг с другом в исторической действительности» (Лукач, 1990, 87).

Отчасти неясность относительно концепта способа производства проистекает из попыток соотнести разные способы производства с определенными историческими эпохами. Эти привело к ошибочным выводам о том, что способ производства — это «идеальный тип» в смысле Вебера, другими словами, — концепт, который имеет теоретическую ценность, но не имеет эмпирического подтверждения. Наоборот, совершенно ясно, что определенная историческая эпоха получает характерную окраску благодаря конфликту между разными способами производства. Или скажем так: отличительной чертой самого общества становится конфликт по поводу правильного определения способа производства, соответствующего обстоятельствам времени. Даже в стабильных обществах присутствуют противоречивые способы производства; но здесь они тщательно сдерживаются различными идеологическими, социальными, политическими и правовыми инструментами. Именно в этом отношении элементы надстройки играют определяющую роль, контролируя слаженную трансформацию и экономического базиса общества, и социальных отношений, встроенных в этот экономический базис. И именно поэтому в идеологической надстройке происходит «осознание конфликта и его разрешение». Следовательно, когда определенный исторический период описывается как «феодальный» или «капиталистический», это должно означать, что в этот исторический период доминировал тот способ производства, который мы определяем как «феодальный» или «капиталистический».

На этом этапе рассуждения мне кажется полезным привести некоторые предварительные наблюдения относительно взаимоотношений между урбанизмом как социальной формой, городом как запечатленной в застройке формой и господствующим способом производства. Город — это в некотором роде хранилище тех основных активов, что были накоплены в предыдущие эпохи производства. Он сконструирован в соответствии с определенной технологией и построен в контексте определенного способа производства (это не значит, что все элементы и характеристики застройки города являются функциональными по отношению к способу производства). Урбанизм — это социальная форма, образ жизни, основанный, среди прочего, на определенном разделении труда и определенном иерархическом упорядочивании деятельности, которая в целом соотносится с господствующим способом производства. Город и урбанизм, следовательно, могут сообща способствовать стабилизации определенного способа производства (они могут участвовать в создании условий для самосохранения этого способа). Но город может также быть местом сосредоточения противоречий и, соответственно, вероятным местом зарождения нового способа производства. Очевидно, что на протяжении истории города неоднократно становились тем стержнем, вокруг которого организовывался определенный способ производства, центром революции против утвердившегося порядка и сосредоточением власти и привилегий (которые и вызывали возмущение). На протяжении истории противостояние между городом и деревней было осью движения и конфликта, вокруг которого разворачивалась вся экономическая история общества. Маркс и Энгельс пишут в «Немецкой идеологии»: «Противоположность между городом и деревней начинается вместе с переходом от варварства к цивилизации, от племенного строя к государству, от местной ограниченности к нации и проходит через всю историю цивилизации вплоть до нашего времени… Вместе с городом появляется и необходимость администрации, полиции, налогов и т. д. — словом, общинного политического устройства [des Gemeindewesens], а тем самым и политики вообще. Здесь впервые обнаружилось разделение населения на два больших класса, непосредственно основанное на разделении труда и на орудиях производства» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 3. С. 35).

Исследование урбанизма, таким образом, может внести значительный вклад в наше понимание социальных отношений в экономическом базисе общества, а также в наше понимание политических и идеологических элементов надстройки. Но, как всякая социальная форма, урбанизм может проявлять себя в самых разных формах внутри господствующего способа производства. Например, некоторые средневековые города (особенно те, где господствовали религиозные институты) могут весьма походить на некоторые города капиталистического периода, но при этом мы можем наблюдать колоссальный контраст между городами в рамках самого капиталистического способа производства. Все же кажется здравым предположить, что господствующий способ производства будет характеризоваться господствующей формой урбанизма и, возможно, определенной узнаваемостью застройки города. В одном интересном пассаже в «Формах, предшествующих капиталистическому производству» Маркс предпринимает попытку предварительной классификации (заметно, что основанной на поверхностном знании): «История классической древности — это история городов, но городов, основанных на земельной собственности и на земледелии; история Азии — это своего рода нерасчлененное единство города и деревни (подлинно крупные города могут рассматриваться здесь просто как государевы станы, как нарост на экономическом строе в собственном смысле). В средние века (германская эпоха) деревня как таковая является отправной точкой истории, дальнейшее развитие которой протекает затем в форме противоположности города и деревни. Новейшая история есть проникновение городских отношений в деревню, тогда как в древнем мире, наоборот, имело место проникновение деревенских отношений в город» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 46 (ч. I). С. 272).

Общее предположение о том, что существует какая-то связь между формой и функционированием урбанизма (и в особенности между различными формами взаимоотношений между городом и деревней) и господствующим способом производства, представляется совершенно оправданным. Основной проблемой становится прояснение природы этой связи. Марксисты и немарксисты с одинаковым усердием пытались усовершенствовать марксистскую классификацию различных способов производства и описать разные общества на разных этапах их развития в терминах некоторой общепринятой типологии. Трудность этого предприятия состоит в том, что разнообразие форм как экономического базиса, так и надстройки господствующего способа производства не позволяет выделить уникальные для определенного способа производства характеристики. Поскольку многие из вещественных свидетельств, на которые мы опираемся, давая характеристику обществу, относятся к форме (например, планировка городов и т. п.), любые попытки выделить сущностные характеристики определенного способа производства оказываются неоднозначными и вызывают споры. Например, относительно способа производства, называемого «феодальным» (Маркс называет его «германским»), есть какой-то консенсус, но мнения расходятся относительно того, что же именно его характеризует и какие общества он адекватно описывает. Отчасти эти разногласия возникают из-за специфических характеристик феодализма, разработанных изначально европейскими историками в европейском контексте; эти черты были потом значительно модифицированы учеными по мере расширения их поля анализа за счет включения других территорий, таких как Япония (Hall, 1962) и Древний Китай (Wheatley, 1971).

Споры о сущности феодализма — образец вежливости и соблюдения этикета ведения дискуссии по сравнению с тем, что начинается при обсуждении капитализма. При капитализме сосуществует огромное число социальных форм. Комбинации институтов существенно разнятся от страны к стране, к тому же они претерпевают значительные изменения с течением времени. Некоторые считают, что современный капитализм качественно отличается от того способа производства, что господствовал в XIX столетии. Например, Баран и Суизи (Baran and Sweezy, 1966) утверждают, что монопольная форма капитализма качественно отличается от типичного для XIX века индивидуалистического капитализма. Другие полагают, что государства благосостояния в скандинавских странах и Британии настолько существенно изменили капитализм, что больше не имеет смысл описывать эти общества как «капиталистические». Эти споры, конечно, носят не просто теоретический характер, поскольку они представляют различные аналитические позиции, с которых критикуется современное общество, и предлагают различные платформы для дальнейших действий. По сути, нет такого способа производства, который можно было бы охарактеризовать так, чтобы удовлетворить всех заинтересованных. Поэтому имеет смысл применить вывод Уитли, сделанный им относительно феодализма, ко всем способам производства. Он пишет, «что феодальное общество не может быть охарактеризовано с помощью одной всеохватывающей концепции и что феодализм как идеальный тип не должен целиком совпадать со всеми проявлениями какого-либо конкретного общества, которое считается феодальным. Феодальное общество нужно рассматривать как способ социальной, политической и экономической интеграции, который включает в себя ряд значимых переменных. Давая определение такой системе, крайне необходимо обращать внимание на границы изменчивости этих элементов» (Wheatley, 1971, 121).

Концепция способа производства, используемая в характерной для Маркса релятивистской манере, не является «идеальным типом». Но она, возможно, слишком широка и всеохватна, чтобы дать нам необходимые инструменты для скрупулезного препарирования отношений между обществом и урбанизмом. Так что тут нужны какие-то другие концептуальные инструменты, и на один из них, уже готовый прийти на помощь, намекает нам Уитли во фразе «способ социальной, политической и экономической интеграции».

 

Способы экономической интеграции

 

Карл Поланьи различает три отдельных способа экономической интеграции, или координационных механизма, — реципрокность, перераспределение и рыночный обмен (Поланьи, 2010, 56). Они могут быть в целом соотнесены с тремя обособленными способами социальной организации, названными Мортоном Фридом (Fried, 1967) соответственно эгалитарным, сословным и стратифицированным. Связь между способами экономической интеграции и социальной организации не вполне четкая, и схемы, предлагаемые Поланьи и Фридом, расходятся в некоторых моментах. В целом похоже, что реципрокность ассоциируется исключительно с эгалитарными социальными структурами, рыночный обмен (в узком смысле, как его понимает Поланьи) — исключительно со стратифицированной структурой, но вот перераспределение может существовать как в сословной, так и в стратифицированной социальной структуре. Также очевидно, что все три способа экономической интеграции могут быть обнаружены одновременно при господстве определенного способа производства, хотя обычно один из них является доминирующим. Следовательно, они не являются взаимоисключающими. Но в определенный период истории один из способов экономической интеграции берет верх и становится базовым для функционирования общества. Таким образом, становится возможным характеризовать общества, описывая степень проникновения рынка в человеческую деятельность, значимость отношений реципрокности, масштаб перераспределения и то, как эти три способа сочетаются, создавая ту общую согласованность действий, на которой зиждется выживание общества как целостности. Мы также можем описывать социальную структуру общества, изучая институциональную систему поддержки и соответствующие социальные характеристики разных способов экономической интеграции. Поланьи пишет об этом следующее: «Следовательно, реципрокность предполагает наличие симметрично расположенных групп; перераспределение зависит от наличия некоторой степени центричности групп; обмен, чтобы производить интеграцию, требует системы ценообразующих рынков. Очевидно, что различные способы интеграции предполагают определенную институциональную поддержку» (Там же).

Концепты реципрокности, перераспределения и рыночного обмена, как представляется, могут стать простыми и работающими инструментами анализа связи между обществами и проявляющимися в них городскими формами. Поэтому было бы полезно заточить эти инструменты перед использованием.

 

1. Реципрокность

Реципрокность означает перемещение благ, обязательств и услуг от индивида к индивиду внутри данной группы в соответствии с четко определенными социальными обычаями. Фридом были описаны самые разные варианты взаимообмена (Fried, 1967). «Сбалансированная» реципрокность указывает на взаимный обмен между индивидами или производственными единицами (такими, как семьи), при котором величины обмениваемого участниками примерно одинаковы (в долгосрочной перспективе). Многие группы демонстрируют «несбалансированную» реципрокность, которая поддерживает постоянный поток благ от имущих к неимущим. Можно найти и примеры «негативной» реципрокности, которые мы могли бы назвать воровством. Реципрокность характерным образом увязывается с существованием симметричных групп в социальной структуре (Поланьи, 2010). Фрид называет эти сообщества эгалитарными и видит их смысл в том, что они имеют «столько престижных позиций в любой конкретной половозрастной категории, сколько людей, которые могли бы их занять. <…> Все, кто потенциально могут пользоваться властью — основанной на личных выдающихся качествах, влиянии, авторитете или чем-то еще, — могут использовать эту возможность, и нет необходимости собирать их воедино, чтобы создать некую структуру доминирования или верховенства» (Fried, 1967, 33).

Эгалитарные общества не имеют необходимых механизмов систематического социального принуждения (что не означает отсутствие индивидуальных случаев принуждения), и поэтому в них социальное принуждение осуществляется путем добровольной кооперации, мягко направляемой общественными обычаями. Примитивные группы часто являются эгалитарными и строятся на взаимном обмене. Эта форма социальной организации в общих чертах соответствует тому, что Маркс называл примитивным коммунизмом. Нужно отметить несколько характерных черт обществ, в которых доминирует такой способ социальной организации. Прежде всего, они имеют тенденцию сохранять свои социальные и ресурсные границы и не склонны к социальным изменениям. В марксистском смысле у них нет истории, они лишь существуют в безвременье. Они просто воспроизводят свое существование. Также эти общества демонстрируют одновременно очень слабо развитое чувство индивидуальности и при этом осознание связи между индивидом и природой, формируемое условиями непосредственно чувственно воспринимаемого окружения. Такое осознание природы Леви-Стросс назвал «наукой конкретного» (Lévi-Strauss, 1966), которое является способом научного познания, адаптированного к восприятию и воображению, но исключающее абстрактные концептуализации современной научной мысли. Наука конкретного никогда не идет дальше наивного реализма или феноменального абсолютизма (Segall et al., 1966) и пронизана тем, что Гуткинд (Gutkind, 1956, 11) называет отношением «Я-Ты» между человеком и природным миром, в отличие от отношения «Я-Это», при котором человек видит себя обособленным и отличным от природы в некоторых значимых аспектах. Эгалитарные общества с их господствующей формой экономической интеграции, следовательно, демонстрируют определенные характеристики в своей идеологической надстройке, которые отражают как способность, так и потребность задействовать «чувственный мир в чувственных понятиях». Поэтому Леви-Стросс полагает, что наука конкретного была заметно усовершенствована для того, чтобы стать основой неолитической революции в сельском хозяйстве. И все же она была еще недостаточно разработана, чтобы стать колыбелью науки, которую Чайлд (Childe, 1942) считал обязательным компонентом городской революции в Месопотамии.

В целом большинство ученых признают, что эгалитарные общества не способны стать базой урбанизма. Обычные симметричные группы не позволяют концентрироваться социальному продукту, необходимому для урбанизма. Реципрокность может сохраняться как атавистическая форма в городском обществе в таких весьма далеких друг от друга ситуациях, как практики сговора промышленных корпораций и практики дружеского обмена и взаимной поддержки между соседями в сообществах. Но экономика, основанная на реципрокности, не может быть опорой урбанизма.

 

2. Интеграция через перераспределение

Сословное общество определяется Фридом как «общество, в котором число позиций престижного статуса каким-то образом ограничено так, что не все, обладающие достаточным талантом, чтобы получить такой статус, действительно могут этого добиться. Такое общество может быть, а может и не быть стратифицировано. То есть общество может жестко ограничивать доступ к престижным позициям, не ущемляя при этом право доступа ко всему ряду основных ресурсов, от которых зависит жизнь…Накопление символов престижа не соотносится с привилегированными претензиями на стратегические ресурсы, которыми живет общество» (Fried, 1967, 109).

Сословные общества характеризуются способом интеграции через перераспределение как экономический способ интеграции. Перераспределение предполагает поток благ (или в некоторых случаях установление прав на производство), поддерживающий деятельность элиты. Характерно, что поток благ идет и в центр, и из центра. Фрид (Fried, 1967, 117) полагает, что этот центр обычно представляет собой «остроконечную вершину сословной иерархии или, как в сложных горных массивах, пик, состоящий из нескольких более мелких вершин внутри большей структуры». Таким образом, урбанизм возможен в сословном обществе. Уитли указывает, что городское развитие в Северном Китае сопровождалось, среди прочего, «перерождением реципрокности в перераспределение» (Wheatley, 1971, 341). В сложных сословных обществах социальная структура может быть физически представлена иерархией городских центров, вроде того, что описывается в локационных теориях Кристаллера и Лёша. Джонсон (Johnson, 1970) предоставляет разнообразные подтверждения этого. Совершенно очевидно, что не может быть урбанизма и иерархии городских центров там, где нет значимого иерархического упорядочивания в социальной структуре.

Экономика перераспределения с соответствующей ей социальной формой — сословным обществом может, по крайней мере в теории, поддерживаться с помощью добровольной кооперации. Большинство сословных обществ прошлого держались за счет религиозной идеологии, и в некоторых случаях это оказалось эффективным в качестве гарантии сохранения перераспределительной экономики. Духовенство и централизованная бюрократия могли находить широкую поддержку у крестьянского населения. Однако кажется более вероятным, что перераспределение поддерживалось путем передачи прав на произведенный продукт или средства производства (что предполагает стратификацию) — права, присвоенные небольшой группой элиты и отстаиваемые при необходимости силовыми методами. Доказательства этому находятся в возникновении политических институтов и других форм (таких, как владение собственностью того или иного рода) в надстройке. Фрид (Fried, 1967) провел глубокое исследование, но так и не нашел примеров общества перераспределения в чистом виде, которое не обладало бы политическими и правовыми институтами. В некоторых случаях перераспределительные общества (как феодальные общества в средневековой Европе) также были стратифицированы, при этом в некоторых теократических обществах, судя по всему, права, гарантирующие сохранение перераспределительной экономики, были моральными правами на произведенный продукт, а не правами собственности на сами средства производства.

 

3. Рыночный обмен

Важно отличать рыночный обмен как способ экономической интеграции от актов бартера и обмена, которые происходят на условиях реципрокности или при перераспределении. Поланьи различает:

1. Простое пространственное перемещение продукта между людьми.

2. Обмен продукта по цене, установленной с помощью некоего социального механизма.

3. Обмен, происходящий на ценообразующих рынках.

Он продолжает: «Для того чтобы обмен выступал как интегрирующий механизм, поведение партнеров должно быть ориентировано на установление цены, приемлемой для каждого из них. Такое поведение в корне отличается от обмена на основе фиксированных цен…Обмен при фиксированных ценах предполагает выгоду хотя бы для одной из задействованных в нем сторон; обмен на основе колеблющихся цен имеет целью выгоду, которую можно получить только на основе выражения антагонистических отношений между партнерами» (Поланьи, 2010, 62).

Рыночный обмен происходит при разнообразных обстоятельствах, но он выполняет свою функцию как способ экономической интеграции, только когда ценообразующие рынки координируют разные виды деятельности. Именно в этом последнем смысле понятие «рыночный обмен» используется в данной работе.

Упорядоченный обмен через ценообразующие рынки — это четко отрегулированный механизм координации и интеграции деятельности большого числа независимо действующих индивидов. Но для того чтобы быть эффективной, эта система требует, чтобы индивиды соответствующим образом отвечали на ценовые сигналы — иначе экономическая интеграция не состоится. Ответы должны ориентироваться на цены и потенциальную прибыль. Поэтому как раз меновая, а не потребительная стоимость (см. гл. 5) является сутью этого обмена. Вместо того чтобы товары продавались за деньги, чтобы на них покупались другие товары, деньги используются для покупки товаров, которые потом перепродаются (часто в преображенном виде) и приносят еще больше денег. Этот процесс денежного обращения и есть отличительная черта бизнес-поведения, и именно на этой модели денежного обращения сфокусирован анализ Маркса в «Капитале». Интеграция через ценообразующие рынки характеризует капиталистический способ производства: он поощряет разделение труда и географическую специализацию производства и с помощью конкуренции стимулирует интерес к внедрению новых технологий и организации достаточно эффективной пространственной экономики. Соответственно, он значительно повышает шансы достижения материального благосостояния в обществе в целом. Он всегда стремится к расширенному воспроизводству. Но рыночный обмен основывается на дефиците, ведь без оного ценообразующие рынки не могут работать. Таким образом, дефицит ведет к благосостоянию через систему рыночного обмена, в то время как сохранение рыночного обмена требует, чтобы сохранялся и дефицит. Поэтому многие социальные институты в надстройке задуманы для воспроизводства условий дефицита, необходимых для работы ценообразующих рынков. Это особенно справедливо в отношении тех институтов, которые регулируют владение средствами производства. В результате стратификация как социальная форма и рыночный обмен как способ экономической интеграции оказываются связаны весьма специфическим образом, так как дифференцированный доступ к тому, что Фрид (Fried, 1967, 186) называет «базовыми ресурсами жизнеобеспечения», предполагает социальную организацию дефицита в самом экономическом базисе. В стратифицированном обществе природные и социальные элементы могут быть в целом охарактеризованы как «ресурсы». И «дефицит», и «ресурсы», однако, являются относительными понятиями, которые должны использоваться осмотрительно (см. раздел «Социальные ценности и культурная динамика городской системы»). Но как только эти понятия получают социальное определение, становится возможной практическая экономика, занимающаяся размещением ограниченных ресурсов.

Отношения рыночного обмена оказывают разностороннее влияние на сознание индивидуальных участников. Индивид меняет личную зависимость (характеристика эгалитарного и сословного обществ) на вещную зависимость (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 46 (ч. I). С. 72–74). Индивид становится «свободным», но подпадает под контроль невидимой руки рыночной системы. Идеология обществ, пронизанных рыночными обменами, отражает это. Макс Вебер в «Протестантской этике и духе капитализма» и другие авторы (например: Tawney, 1937) распознали глубинную связь между изменениями в религиозной идеологии и подъемом европейского капитализма. Борьба за новую религиозную идеологию отражала борьбу за замещение социальных отношений феодального порядка социальными отношениями, соответствующими капиталистическому порядку. Важный, возможно центральный, аспект этой идеологической борьбы касался значения слова «ценность». Для древних греков, живших в сословном обществе в условиях иерархической личной зависимости, ценность соотносилась с моральным достоинством или «добродетелью» человека. Поэтому ценность обмениваемого не могла быть отделена от ценности лиц, вовлеченных в этот обмен (Polanyi, 1968, гл. 5). Эта базовая концепция ценности, характерная для всех сословных обществ (таких, как католическая церковь средневекового периода), отличается от понятия ценности в эгалитарных обществах: здесь ценность заключается в непосредственной пользе товара или услуги в той мере, в которой они удовлетворяют потребности (психические или психологические) индивида. На ценообразующих рынках, напротив, ценность становится производной от распоряжения ресурсами, полученными в акте обмена. Меновая стоимость, выраженная в ценах, — абстрактное число, сформировавшееся в процессе работы рыночной системы, основывающейся на деньгах как мере ценности. Наставления Мартина Лютера относительно вопросов «добродетели» и «прибыли», таким образом, могут быть истолкованы как попытка соединить в непрочном союзе концепт ценности в рыночном обмене с концептом ценности как морального достоинства. Гоббс предпринимает такую же попытку в «Левиафане» в 1651 году. С одной стороны, он однозначно утверждает, что «стоимость, или ценность, человека, подобно всем другим вещам, есть его цена, т. е. она составляет столько, сколько можно дать за пользование его силой… <…> И как в отношении других вещей, так и в отношении людей определяет цену не продавец, а покупатель». С другой стороны, Гоббс утверждает, что «общественная ценность человека, т. е. та цена, которая дается ему государством, есть то, что люди обычно называют ДОСТОИНСТВОМ. И эта цена выражается в пожаловании военных, судейских, государственных должностей или имен и титулов, введенных как отличительная особенность такой цены» (Гоббс, 1991, 66–67). Противоречие между этими концептами было мощной идеологической силой со времен Реформации: например, в этом свете можно истолковать конфликт между старым аристократическим укладом и зарождающимся промышленным и торговым классом в ранний период индустриальной революции в Англии.

Осознание связи между человеком и природой также принимает новую форму в условиях рыночного обмена. Ранние европейские сословные перераспределительные общества породили, говоря обобщенно, абстрактные формы искусства и науки, которые весьма отличались от тех, что были укоренены в «науке конкретного». Призванная выразить космологический символизм того, что почти всегда становилось теократическим обществом, наука сословного общества была абстрактной и дедуктивной (отсюда и расцвет математики в Греции) и видела свою задачу в распознавании структуры космоса, в котором формировались образы человека, природы и общества. Прикладная наука часто пыталась имитировать космический порядок, соответствующим образом оформлялись и ландшафты — форма застройки города в перераспределительной экономике может быть проинтерпретирована, что блестяще демонстрирует Уитли (Wheatley, 1969; 1971), как проекция космологического символизма в материальный мир. Однако проникновение рыночной экономики, по-видимому, принесло с собой и новый интерес науки к естественной философии — интерес, который был результатом того, что человек увидел себя в новой и совсем иной позиции по отношению к природе. Начиная с Ренессанса формировалось новое сознание, основывающееся на «разделение всей реальности на внутренний опыт и внешний мир, субъект и объект, личную реальность и публичную истину» (Лангер, 2000, 16). Это сознание, в котором отражается «век научного дуализма» (Whiteman, 1967, 370), сделало возможным провести границу между публичной истиной меновой стоимости и ценового отклика и личной реальностью потребительной стоимости и реального потребления. Маркс так описывает одно из последствий этого разделения: «Только при капитализме природа становится всего лишь предметом для человека, всего лишь полезной вещью; ее перестают признавать самодовлеющей силой, а теоретическое познание ее собственных законов само выступает лишь как хитрость, имеющая целью подчинить природу человеческим потребностям, будь то в качестве предмета потребления или в качестве средства производства» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 46. С. 228).

Это понимание природного мира, в котором природа мыслится как «ресурс» для деятельности человека, лежит в основе материалистической концепции природы в современной научной мысли (Whiteman, 1969). Так что упрочение современной естественной науки не стоит рассматривать как изменение в идеологии, никак не связанное с распространением экономики рыночного обмена. Огромное значение имеет то, что Леонардо да Винчи работал во время расцвета флорентийской торговли и что Исаак Ньютон стал директором Королевского монетного двора в период бурной технологической революции в английской торговле и банковском деле (Wilson, 1965, 227): нет сомнений, что прикладная математика, политическая арифметика и естественная философия в конце XVII века в Англии развивались в тесной связи друг с другом. Ученые не жили в изоляции от социальных обстоятельств, и мы должны поэтому ожидать, что наука будет отражать те социальные ценности, установки и конфликты, которые были характерны для определенного времени. Замечательная работа И-Фу Туана «Круговорот воды и божественная мудрость» (Yi-Fu Tuan, 1966), например, свидетельствует, как типичный космический символизм старого строя входил в противоречие с естественно-научным стилем новой для XVII–XVIII веков дискуссии о круговороте воды.

Рыночный обмен, чтобы успешно работать в качестве способа экономической интеграции, требует особых правовых и политических институтов. В Европе было введено множество мер правового и политического характера, призванных способствовать внедрению нового способа экономической интеграции. Эти меры по приспособлению системы вводились постепенно, начиная с XVII века шла постоянная эволюция в правовых и политических институтах (возникновение законов об ограниченной ответственности, акционерных обществах, корпорациях и т. п.). При формировании этих новых правовых форм и институтов широко использовался символизм, заимствованный у старого порядка: например, государство и другие политические формы присваивали себе ауру морального превосходства, характерную для моральных прав, защищаемых в теократических обществах. В практическом смысле эти институты служили поддержанию и упрочению нового способа экономической интеграции, легитимируя и в некоторых случаях освящая его. В конечном счете, однако, устойчивость всех этих институтов зависит от их способности использовать власть принуждения, поскольку, как пишет Фрид, «стратифицированные общества создают давление, незнакомое эгалитарным и сословным обществам, и это давление не может удерживаться только лишь интернализированным социальным контролем или идеологией» (Fried, 1968, 186). Рыночный способ экономической интеграции, следовательно, зависит от применения силы принуждения, потому что только с помощью этой силы могут выжить хрупкие институты, поддерживающие ценообразующие рынки. Поскольку стратифицированные общества, использующие рыночный обмен, динамичны по своей структуре и склонны к экспансии, мы должны ожидать появление противоречий, подталкивающих внутренним усовершенствованиям или новым формам экспансии. Так как принуждение является сущностной чертой рыночного способа экономической интеграции, маловероятно, что эти противоречия будут разрешаться без применения насилия.

Подведем итог: реципрокность, перераспределение и рыночный обмен — три отдельных способа экономической интеграции. Каждый способ указывает на определенные, соответствующие ему характеристики в идеологической надстройке общества: статус, класс, их проекция на модели политической власти, определенные поддерживающие институты и состояния социального сознания — вероятно, наиболее важные из этих характеристик. Как все максимально упрощенные, но грубые категоризации, эта схема должна быть в конце концов замещена более тщательно проработанной матрицей концептов, позволяющей уловить тонкие нюансы экономической и социальной организации. Но реципрокность, перераспределение и рыночный обмен обеспечивают нас схемами, с помощью которых мы можем описать социальные и экономические формации, и дают нам в руки прочную нить, следуя которой мы можем проследить переходы от одного господствующего способа производства к другому.

 

Города и прибавочный продукт

Города формируются путем географической концентрации общественного прибавочного продукта, производство и накопление которого, соответственно, должен обеспечивать способ экономической интеграции. В этом и заключается суть связи между урбанизмом и способом экономической интеграции. Однако понятие общественного прибавочного продукта кажется туманным. Если мы хотим его использовать, как я здесь предлагаю, в качестве концепта, с помощью которого могут быть связаны урбанизм и разные способы экономической интеграции, его смысл нужно тщательно прояснить.

 

Прибавочный продукт и истоки урбанизма

Концепт прибавочного продукта в его связи с урбанизмом подробно анализировался в литературе, посвященной истокам урбанизма. Общепринято считать, что городские формы обязаны своим возникновением сельскохозяйственным излишкам. Однако имеются существенные расхождения во мнениях относительно того, как нам стоит трактовать излишки, и того, как они появляются, присваиваются и используются. Не будет лишним рассмотреть эти противоречивые взгляды подробнее. Здесь есть два взаимосвязанных аспекта. Первый касается того, как определять прибавочный продукт: в абсолютном или относительном смысле. Второй связан с утверждением о том, что способность производить прибавочный продукт автоматически гарантирует его производство в максимальном размере и использование для дальнейшего социального развития, центральным элементом которого является урбанизм. В решении этих вопросов кроется глубокое расхождение между теми, кто придерживается материалистической интерпретации исторических свидетельств, и теми, кто находится в поиске альтернативных интерпретаций primumagens исторической эволюции. Наша способность понять основные линии разлома между протагонистами в этом споре, однако, снижается из-за тенденции противников материалистической интерпретации строить свою аргументацию на грубых версиях материалистического аргумента — версиях, которые слишком часто выдвигаются некоторыми «марксистами», но от которых Маркс и Энгельс точно бы отреклись.

Понятие «общественный прибавочный продукт» обычно используется, чтобы описать «то количество материальных ресурсов, которые остаются после удовлетворения базовых потребностей рассматриваемого общества» (Pearson, 1957, 321). Однако же определить эти «базовые потребности» не так просто. Они могут быть приравнены к минимальным условиям биологического выживания, но это не годится, поскольку, как пишет Оранс, «уровень жизнеобеспечения неразделимо связан с культурой и не основывается на стандартных потребностях биологического вида» (Orans, 1966, 25). Ограничивая наше внимание только потребностями биологического выживания, мы в общем виде определяем то, что Оранс называет «субминимальным излишком», который является разницей между валовым продуктом и «субминимальными потребностями», удовлетворение которых необходимо для поддержания исключительно биологической деятельности (метаболизм, деятельность по производству и воспроизводству). Культурные и социальные потребности дают нам понять, что ни одно общество не может выжить при производстве продукта на этом уровне (при этом разделение биологических функций и социальных само по себе очень сомнительная стратегия). В лучшем случае, следовательно, субминимальные потребности могут указать нам, что могло бы быть в остатке, если бы человек вел «в чистом виде животное существование». Но мы не можем таким образом вычислить наличие абсолютного прибавочного продукта.

Определение абсолютного прибавочного продукта требует, чтобы мы распознали, какие социальные и культурные функции «необходимы» для выживания общества и какие являются «излишествами» и поддерживаются производством прибавочного продукта. Это точно невозможная, если не сказать бессмысленная, задача, так как «потребность» (см. гл. 3) может быть определена только в терминах определенной технической, социальной, культурной и институциональной системы. Даже такой элемент, как голод, не может быть измерен независимо от некой социальной ситуации. Маркс, например, полагает, что «[г]олод есть голод, однако голод, который утоляется вареным мясом, поедаемым с помощью ножа и вилки, это иной голод, чем тот, при котором проглатывают сырое мясо с помощью рук, ногтей и зубов. Поэтому не только предмет потребления, но также и способ потребления создается производством, не только объективно, но и субъективно» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 46. С. 32).

Осознание потребности — это социальный продукт; это не что иное, как идеологическая надстройка, которая зиждется на функционировании экономического базиса. Уровень потребности меняется от общества к обществу и от одного периода времени к другому; он зависим от самого способа производства. В работе «К критике политической экономики» Маркс рассматривает сложные связи между производством, потреблением, распределением, потребностью, обменом и денежным обращением и приходит к следующему важному принципу: «Производство создает потребление: 1) предоставляя для него материал, 2) определяя способ потребления, 3) возбуждая в потребителе потребность, предметом которой является создаваемый им продукт» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 46. С. 33).

Большинство исследователей считают прибавочный продукт чем-то относительным, но только некоторые ученые-немарксисты признают, что природа прибавочного продукта, в свою очередь, производна от внутренних условий общества. Пирсон, например, просто принимает как данность следующее: «Относительные излишки — это просто материальные средства и предоставляемые людьми услуги, которые в некотором смысле откладываются или пускаются в обращение отдельно от сложившихся функциональных потребностей, на которых данная социальная единица — семья, фирма, общество — основывает свою экономику» (Pearson, 1957, 334).

Роза Люксембург соглашается, что излишки возникают в определенных социальных и экономических ситуациях. Она придерживается мнения, что «прибавочный труд существует во всяком обществе», потому что неработающие (в частности, дети и иногда больные и старики) содержатся за счет работающих и потому что часто бывает необходимо пополнять «страховой фонд общества против стихийных бедствий, которые отражаются неблагоприятно на количестве произведенных за год продуктов» (Люксембург, 1934, 41). Это может приводить, даже в эгалитарных обществах, к созданию централизованного общего хранилища и социальных механизмов распределения резервного продукта. Определенный резерв необходим для выживания общества в долгосрочной перспективе, поскольку ни одно общество не обладает такими провидческими способностями, чтобы предсказать, каковы будут будущие потребности и обстоятельства жизни. Большинство обществ поэтому откладывают в резерв то, что остается после удовлетворения текущих потребностей. С изменением обществ изменяется и количество накапливаемого материального продукта, как и цели, на которые он резервируется. Поэтому определение того, что является, а что не является прибавочным продуктом, зависит от социальных условий производства в обществе.

Из этого следует, что возможно увеличить количество излишков, проводя социальные изменения, которые переопределят понятие излишка (или, что в общем-то то же самое, переопределят понятие потребности), не повышая в реальности общее количество материального продукта. Религиозные функции, которые также требуют материальных затрат, могут, например, расцениваться некоторыми как «необходимые» для выживания общества. Но если все элементы общества решат, что организованная религиозная деятельность не является необходимой, тогда материальный продукт, идущий на эти цели, будет расценен как излишек. То же самое произойдет, если подобным же образом будет решено, что материальные ресурсы, затрачиваемые сейчас на военные расходы и оборону, не являются необходимыми для выживания. Каждый способ производства и каждый способ социальной организации содержит уже в себе самом определение прибавочного продукта. Поскольку общество неизбежно использует разные способы производства, конфликтующие друг с другом, оно обречено на постоянный конфликт по поводу определения излишков. По этой причине концепция прибавочного продукта имеет идеологическую подоплеку и политическое значение. Те, кто присваивает прибавочный продукт для собственного пользования, вынужден прилагать все усилия, чтобы убедить тех, кто вносит вклад в создание этого продукта, в том, что деятельность и функции экспроприаторов бесценны, необходимы и служат выживанию общества: идеологическое оправдание и древнего жречества, и расходов на военно-промышленный комплекс имеют вполне определенные общие черты. Это означает, что излишек должен быть определен как такое количество продукта сверх необходимого, чтобы гарантировать выживание общества в том виде, как его представляют себе индивиды. Излишек должен быть определен исходя из внутренней природы определенного способа производства. В обществе в целом то, что одними определяется как излишек, другими может считаться жизненно необходимым.

Этот взгляд на излишки приводит нас к аморфному релятивизму — позиции, которая, как мы скоро увидим, кажется вполне приемлемой многим западным ученым. Если концепция прибавочного продукта призвана играть важную роль, мы должны все же выработать некую более обобщенную точку зрения, с помощью которой сможем увидеть отношения между разными способами производства, способами экономической интеграции и разновидностями урбанизма. Для этого нам необходимо заменить множество узких определений прибавочного продукта концептом, который позволит установить связи между культурами, эпохами и классами. Марксистская версия делает это путем соотнесения концепции прибавочного продукта и взгляда на универсальные человеческие потребности, проистекающие из существования человечества как вида. Это взаимоотношение хорошо видно при одновременном рассмотрении работ Маркса «Экономико-философские рукописи 1844 года» и «Экономические рукописи 1857–1859 годов», с одной стороны, и «Капитала» — с другой. Из этого сопоставления мы можем заключить, что прибавочный продукт имеет две формы. Во-первых, он может быть приравнен к материальному продукту (превосходящему то, что необходимо для воспроизводства общества в его нынешнем состоянии), который откладывается, чтобы повысить благосостояние людей. Роза Люксембург также указывает, что цивилизация не могла бы развиваться, не будь в ней первоначального накопления излишков, которые могут быть использованы на цели всеобщего общественного прогресса (Люксембург, 1934). Во-вторых, прибавочный продукт может рассматриваться как отстраненная и отчужденная версия первого: тут он выступает как количество материальных ресурсов, которые присваиваются одним сегментом общества за счет другого. Во всех исторически наблюдаемых способах производства (без учета тех, что демонстрировали примитивные коммунистические формы социальной организации) прибавочный продукт находил выражение в своей отстраненной или отчужденной форме. В этих обществах излишек мог быть приравнен к продукту отчужденного труда.

Марксистская концепция прибавочного продукта (вместе со связанными с ней значениями) неверно трактуется в западной литературе (в том числе марксистами) отчасти из-за того, что марксистский взгляд на универсальные потребности человеческого вида вошел в противоречие с аргументами в поддержку концепции абсолютного прибавочного продукта. Но есть и еще более серьезная ошибка — в понимании той роли, какую играет концепция прибавочного продукта в общей структуре марксистской мысли. Западные мыслители, такие как Пирсон, Адамс и Уитли, настроены крайне критически к этому аргументу Маркса, особенно в том его виде, как он представлен в работе Гордона Чайлда о происхождении городов. Чайлд, надо признать, не всегда был предельно точен в своем изложении марксистских взглядов, но не все приписываемые ему взгляды действительно ему принадлежат. Мы остановимся на этом лишь кратко, но, тем не менее, рассмотреть, как разворачивается альтернативная перспектива, принятая многими западными учеными, может быть поучительно.

Предпочтение позиции аморфного релятивизма в отношении концепции прибавочного продукта, принятая такими исследователями, как Пирсон, Адамс и Уитли, имеет определенные последствия для их восприятия истоков урбанизма, как и для их базового понимания природы самого урбанизма. Поскольку прибавочный продукт рассматривается как уникальный и специфический для каждого отдельного общества, трудно или вовсе невозможно сказать что-либо осмысленное о его особой роли в возникновении городских форм или в функционировании урбанизма в целом. Прибавочный продукт должен производиться, это не подвергается сомнению, но он может производиться совершенно разными способами. Заметим, например, как Пирсон перескакивает от рассмотрения прибавочного продукта к другим аспектам социальной организации:

«Поскольку мы не задаемся целью установить уровни абсолютного потребления, выше которых излишек возникает автоматически, наш исследовательский интерес будет направлен на институциональные средства как позитивные факторы, которые изменяют направление текущего экономического процесса в сторону поддержки материальных потребностей, возникающих при появлении новых или расширении старых социетальных ролей» (Pearson et al., 1957, 334).

Если принять, что институциональные формы являются «позитивными факторами», тогда проблемы, связанные с производством излишка, хотя и имеющие весьма реальное существование, приобретают второстепенную важность. Социальные изменения, таким образом, связываются с движущей силой в головах людей, а не с необходимой эволюцией социальной практики, определяемой переходом от одного господствующего способа производства к другому, благодаря тому, что условия, поддерживающие первый способ производства, постепенно разрушаются в результате собственного внутреннего развития и экспансии. Утверждается, что прибавочный продукт всегда есть в наличии. Пирсон пишет: «Всегда и везде есть потенциальные излишки. Нужны лишь институциональные средства, позволяющие их извлечь. И эти средства, призывающие приложить особые усилия по откладыванию и генерированию излишков, настолько же многочисленны и разнообразны, как и варианты организации самого экономического процесса» (Pearson, 1957, 339).

Уитли вторит аргументам Пирсона: «„Общественный“ излишек, таким образом, определяется как таковой конкретным обществом, и его использование зависит от существования локуса власти, способного изымать продукты или услуги у членов общества. Ни один примитивный народ не тратил все время своего бодрствования на еду, скотоводство и растениеводство: даже наиболее истощенные, тратя некоторую часть своих ресурсов на неутилитарные цели, демонстрировали тем самым наличие излишков. Те, кто распоряжался ресурсами в перераспределительных экономиках, давным-давно обнаружили, что человеческие возможности можно испытывать почти бесконечно, а значит, практически всегда возможно выжать даже из самых жалких крестьян еще какие-то налоги на поддержку центральной бюрократии» (Wheatley, 1971, 268).

Адамс подобным же образом приходит к заключению, что «ключевая трансформация в процессе Городской революции происходит в социальной организации» (Adams, 1966, 12). Какой именно аспект социальной организации играет решающую роль в возникновении урбанизма — это дискуссионный вопрос. Пирсон полагает, что спектр возможных ответов широк, а Уитли четко выделяет в качестве такового переход от капища к централизованной обрядности и поэтому сосредотачивает внимание на религиозных институтах. На самом деле великое множество социальных и организационных характеристик, многие из которых Маркс охарактеризовал бы как элементы надстройки, годятся в кандидаты на роль тех самых «позитивных факторов» или предпосылок, которые привели к возникновению урбанизма. Мнения западных ученых на этот счет весьма разнообразны, но их взгляды заметно отличаются от мнения Маркса, который считал, и тут все просто, что любое и каждое общество содержит в себе внутренние противоречия, которые позволяют и в конечном счете вынуждают общество к трансформации, если оно хочет выжить. В процессе этих изнутри порожденных трансформаций может возникнуть новый способ производства. И каждый особый способ производства определяет и придает специфическую форму концепции прибавочного продукта, так же как и производит формы надстройки, необходимые для продления собственного существования.

Материалистический аргумент в том виде, который был отвергнут Пирсоном и его последователями, в корне отличается от аргумента Маркса. Пирсон описывает то, что он называет «теоремой излишка» в виде двухэтапного доказательства, где излишек сначала, как предполагается, возникает с развитием прогрессивных технологий и увеличением производительности, а за этим следуют «важнейшие социальные и экономические трансформации». Такие вещи, как «торговля и рынки, деньги, города, дифференциация по социальным классам, да и сама цивилизация, можно сказать, являются следствием появления излишков» (Pearson, 1957, 321). Пирсон последовательно отвергает это искаженно представленное доказательство, говоря, что, во-первых, города испытывают подъем не вследствие появления на определенной стадии экономического развития излишков; во-вторых, что «взаимоотношения между материальными и социальными аспектами существования таковы, что они не могут быть разделены на „первопричины“ и „следствия“», а в-третьих, что излишек не может рассматриваться даже в качестве необходимой, но недостаточной причины социальных и экономических изменений, которые подготавливают появление урбанизма. Адамс подобным же образом отвергает идею — которую и он, и Уитли (Wheatley, 1971, 278) приписывают Гордону Чайлду, — постулирующую наличие «внутренне присущей земледельцам склонности увеличивать производительность, наращивая ее до высшего потенциально возможного уровня в условиях определенной технологии, т. е. максимизировать свою производительность, превышая базовые потребности, и таким образом ускорять развитие новых моделей присвоения и потребления, включая освобождение элит от производства пропитания» (Adams, 1966, 45).

Забавная деталь относительно этого утверждения о связи между производством излишка и происхождением урбанизма состоит в том, что выстраивание аргументации против материалистических взглядов, ассоциируемых с Чайлдом (вроде как марксистом), привело к тому, что множество современных западных ученых встали на позиции близкие, в определенных аспектах по крайней мере, взглядам Маркса. Конечно, некоторые фундаментальные расхождения сохранились. Маркс не дал бы институциональным и социальным формам в надстройке такой автономии, которую им приписывают авторы типа Пирсона и Уитли. Хотя излишек понимается как относительный в обеих системах аргументации, у Маркса позиция относительно того, при каких обстоятельствах он может трактоваться как относительный, очень четко структурирована (Ollman, 1971, 12–42). Но ни Маркс, ни Чайлд не утверждают, что излишек был абсолютным или что он был первопричиной зарождения городских форм. Чайлд, например, пишет: «Самые острые противоречия неолитической экономики были успешно сняты, когда земледельцев удалось убедить или вынудить обрабатывать земли с производством излишка, превышающего потребности их домохозяйств, и когда эти излишки стали доступны для поддержания экономических классов, не вовлеченных напрямую в производство собственного пропитания. Возможность производства требуемого излишка содержалась в самой природе неолитической экономики. Но чтобы воспользоваться этой возможностью, однако, необходимо было предоставить всем варварам дополнительные знания в области прикладной науки, а также произвести изменения в социальных и экономических отношениях» (Childe, 1942, 77).

Способность производить излишек и способность использовать его в форме, поддерживающей развитие урбанизма, разделяются здесь совершенно четко. Первая зависела от возникновения формы социальной и экономической организации, способной убедить или принудить неолитических земледельцев производить больше, чем им было необходимо для поддержания собственного существования. Чайлд явно указывает на способность производить излишек как на необходимое, но недостаточное условие для возникновения урбанизма. Маркс, однако, предлагает более убедительную трактовку, которая дает представление, как излишек создавался и институционализировался, — как раз ту трактовку, которая часто неверно представляется и заслуживает дополнительного объяснения.

 

Прибавочная стоимость и концепция прибавочного продукта

Марксистская концепция излишка вырастает из его анализа отчужденной формы прибавочной стоимости, возникающей в капиталистическом обществе. Прибавочная стоимость — это та часть общей стоимости производства, которая остается после того, как учтены постоянный капитал (включающий средства производства, сырье и оборудование) и переменный капитал (рабочая сила). В условиях капитализма прибавочная стоимость частями реализуется в трех формах — ренты, процентов и прибыли. Если нужно поддерживать производство и гарантировать капиталистическому способу производства выживание, тогда весомая доля стоимости должна приходиться на рабочую силу, чтобы позволить ей выживать и воспроизводиться путем потребления товаров, которые эта стоимость может купить. Количество потребляемых товаров должно быть по крайней мере равным количеству, требующемуся для биологического выживания (и здесь Маркс, кажется, приходит к мысли, которая близка концепции уровня субминимальных потребностей, высказанной Орансом). Но ведь будут и определенные социальные потребности, зависящие от социальных условий и отношений, необходимых для поддержания производства. Изменения в обществе неизбежно ведут к изменениям в реальных и воспринимаемых потребностях, поскольку, как Маркс пишет в «Нищете философии», «вся история есть не что иное, как беспрерывное изменение человеческой природы» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 4. С. 162). Величина прибавочной стоимости, таким образом, зависит от количества продукта, необходимого для удовлетворения социальных и биологических потребностей рабочей силы. Одной из претензий Маркса к капиталистическому способу производства было то, что стремление максимизировать капиталистические формы прибавочной стоимости неизбежно вело капиталистов как класс (даже против их индивидуальной воли) к снижению уровня жизнеобеспечения трудящегося населения, все больше и больше приближая его к субминимальным потребностям. В этом процессе труд дегуманизируется и жизнь трудящихся сводится к «животному» существованию. Действия первых промышленников, в частности, не особенно отличаются от действий древних бюрократов династии Чжоу, которые, как считает Уитли, находили возможности «выжать даже из самых жалких крестьян еще какие-то налоги на поддержку центральной бюрократии».

В капиталистической экономике прибавочная стоимость количественно измеряется меновой стоимостью или в денежном эквиваленте. В перераспределительной экономике стоимость приравнивается к моральной ценности. Но поскольку стоимость возникает из приложения общественно необходимого труда, производство прибавочной стоимости в обоих типах обществ может быть приравнено к извлечению прибавочного труда. Часть рабочего дня трудящегося посвящена производству прибавочной стоимости, а часть — производству эквивалента чего бы то ни было, чего будет достаточно для поддержания и воспроизводства рабочей силы. Прибавочный труд, соответственно, — это тот труд, который трудящийся тратит на поддержание кого-то или чего-то. Тут мы приходим к связи между марксистской концепцией отчуждаемого прибавочного продукта и отчуждаемого труда. В «Капитале» Маркс пишет: «Капитал не изобрел прибавочного труда. Всюду, где часть общества обладает монополией на средства производства, работник, свободный или несвободный, должен присоединять к рабочему времени, необходимому для содержания его самого, излишнее рабочее время, чтобы произвести жизненные средства для собственника средств производства, будет ли этим собственником афинский χαλός χάγαδός [аристократ], этрусский теократ, civis romanus [римский гражданин], норманский барон, американский рабовладелец, валашский боярин, современный лендлорд или капиталист» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 23. C. 246–247).

Прибавочная стоимость в капиталистическом обществе должна, следовательно, рассматриваться как проявление прибавочного труда в условиях рыночного обмена. В эгалитарных обществах, как указывает Люксембург, этот прибавочный труд производится с целью поддержки слабых и страховки в случае стихийных бедствий. В перераспределительных обществах, однако, прибавочный труд принимает отчужденную форму. Переход от эгалитарных к перераспределительным обществам, следовательно, подразумевает социальное переопределение прибавочного труда, что, возможно, происходит не без сопротивления. Маркс утверждает, что неверно думать, будто «доставлять прибавочный продукт является врожденным качеством человеческого труда» и что для того, чтобы трудящийся затрачивал свой труд «в виде прибавочного труда на других лиц, требуется внешнее принуждение» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 23. C. 524). Способность производить прибавочный труд не гарантирует отчуждение излишка. Излишек не может восприниматься по-другому, кроме как в относительном смысле, зависящем от того, что социально определено как излишек. Концепция прибавочного продукта относительна, как и все остальные концепции у Маркса (Ollman, 1971; см. также гл. 7), и поэтому становится возможным различать общества по способам, которыми определяется и изымается прибавочный продукт. Маркс проводит наиболее значимое различие между понятиями отчужденного и неотчужденного прибавочного продукта. Но внутри отчужденной категории он также проводит границу между перераспределительными экономиками, в которых целью является получение потребительной стоимости и где наличествует естественное ограничение количества прибавочного продукта, который может быть усвоен, и экономиками рыночного обмена, в которых ставится цель получения меновой стоимости и в которых единственное ограничение, накладываемое на изъятие прибавочного труда, возникает из необходимости поддерживать и воспроизводить рабочую силу, необходимую для дальнейшего производства. Последний способ экономической интеграции, таким образом, ведет к гораздо более активному извлечению прибавочного труда, чем первый. Другими словами, рабский труд сам по себе имеет тенденцию быть не таким эксплуатирующим, как оплачиваемый.

Извлечение прибавочного труда не обязательно ведет к урбанизму: урбанизм основывается на концентрации значительного количества общественного прибавочного продукта в одном месте и в одно время, а весьма вероятно, что общественный прибавочный продукт может изыматься, но оставаться распыленным. Пирсон указывает, что «практика взаимообязательного обмена, типичного для реципрокности, — …не приводит к индивидуальному накоплению излишков, поскольку она служит подстраховкой от тех самых личных неопределенных обстоятельств, подталкивающих к накоплению» (Pearson, 1957, 336). Модели обмена при соблюдении реципрокности не являются стимулирующими ни для накопления общественных излишков в каких-либо значимых объемах, ни для концентрации излишка в руках одного сегмента общества. Отсутствие урбанизма при реципрокности может быть объяснено тем, как определяется прибавочный продукт, ограниченным доступом к потенциальному излишку и неспособностью накапливать излишки на постоянной основе. Перераспределительная модель экономической интеграции, с другой стороны, предполагает эту способность концентрировать продукт прибавочного труда, хотя остается вопрос, насколько обширна и стабильна должна быть основа для такого накопления, чтобы породить урбанизм. Однако именно рыночный обмен чаще всего ведет к постоянной концентрации прибавочной стоимости, которая затем пускается в обращение снова, чтобы произвести следующую прибавочную стоимость. С разными институциональными и организационными структурами ассоциируются три разных способа экономической интеграции, и мы можем заметить между делом, что современные западные ученые склонны делать акцент на этих институциональных и организационных структурах, выделяя их в качестве объясняющих возникновение и расширение урбанизма как социальной формы.

Однако здесь есть более глубокая, требующая разрешения экономическая проблема перехода от реципрокности к перераспределению и последующему возникновению рыночного обмена. Это проблема расширенного производства, которое ведет в свою очередь к проблеме первоначального накопления. Роза Люксембург пишет об этом так: «Простое воспроизводство, т. е. постоянное повторение процесса производства в прежнем масштабе, возможно, и мы можем его наблюдать на протяжении огромных периодов общественного развития. <…> Но… простое воспроизводство является основой и верным признаком всеобщего хозяйственного и культурного застоя. Все значительные успехи производства и памятники культуры… были бы невозможны без расширенного воспроизводства, ибо только постепенное расширение производства сверх непосредственных нужд и постоянный рост населения и его потребностей образуют в одно и то же время хозяйственную основу и социальное побуждение к решающим культурным успехам» (Люксембург, 1934, 13).

Переход от реципрокности к перераспределению содержит чисто экономическую проблему замещения простого воспроизводства расширенным. Маркс и Люксембург сходятся во мнении, что это предполагает «первоначальное накопление», которое Маркс в первом томе Капитала определил как «не что иное, как исторический процесс отделения производителя от средств производства» — процесс экспроприации, «вписанный в летописи человечества пламенеющим языком крови и огня» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 23. C. 727). Первоначальное накопление означает эксплуатацию определенной части населения — либо путем присвоения совокупных потребительных стоимостей в виде материальных активов, либо путем присвоения труда, — с целью получить прибавочный продукт для инвестиций в расширяющееся производство. Ключевым фактором в этом процессе, как считал Маркс, является возникновение новых производственных отношений (в экономическом базисе), при которых определенная часть населения оказывается лишенной контроля над средствами производства. Таким образом, первоначальное накопление основывается на возникновении стратифицированного общества, которое, хотя изначально в нем могло господствовать перераспределение, содержит зародыши рыночной экономики.

Развивающий эти идеи анализ первоначального накопления, представленный Розой Люксембург, идет еще дальше, хотя и ей не удается полностью решить проблему, которую обозначил Маркс. Она выдвигает три тезиса, которые могут быть интересны в контексте урбанизма. Во-первых, часть прибавочного продукта должна использоваться для создания новых средств производства. И если это инвестиции в основной капитал, то они могут быть расценены как вклад в формирование застройки города. Во-вторых, первоначальное накопление требует постоянного роста покупательского спроса на производимый прибавочный продукт. При капиталистическом способе производства это ведет к особым трудностям того рода, что класс капиталистов прямо заинтересован в увеличении меновой стоимости, а чтобы добиться этого, должен быть создан покупательский спрос — путем расширения старого или создания нового типа пользования. В перераспределительных экономиках — которые привязаны к потребительным стоимостям — эта проблема возникает в другом контексте. Но в обоих случаях мы видим, что город функционирует как место вложения прибавочного продукта. Монументальная архитектура, транжирство и демонстративное потребление, а также создание потребностей в современном городском обществе — это все разные виды проявлений одного и того же феномена. Город, стало быть, отчасти может быть проинтерпретирован как поле, генерирующее покупательский спрос. В-третьих, Люксембург считает, что присутствует абсолютная необходимость в экспансионистском способе производства, каким является капитализм, для того чтобы увеличивать соответствующие объемы первоначального накопления; самыми важными механизмами для этого роста первоначального накопления были, по ее мнению, экономический империализм и всевозрастающее проникновение рыночно-обменного способа экономической интеграции во все большее число измерений социальной жизни и на все новые территории. Хотя есть веские причины не принимать это как единственно верную историю первоначального накопления, нет сомнений в том, что современный урбанизм, который может быть назван «глобальным метрополитанизмом», укоренен в глобальной форме экономического империализма. Из этих тезисов вытекает вопрос: как определяется прибавочный продукт и откуда он берется в условиях современного урбанизма?

 

Прибавочный труд, прибавочная стоимость и природа урбанизма

Когда Пирсон, Уитли и другие сосредотачиваются на рассмотрении институциональных и организационных трансформаций, предшествовавших появлению урбанизма, понятно, что они на самом деле привлекают внимание к определенным взаимосвязанным характеристикам того процесса, с помощью которого происходит первоначальное накопление. Очевидно, что прибавочный продукт, даже в его общественно определяемой форме, не является первопричиной, и думать так — это значит впадать в ту самую вульгарную материалистическую интерпретацию истории, которую Маркс и Энгельс с таким пылом отвергали. Важно, что фундаментальные изменения в экономическом базисе общества ведут к переопределению понятия излишка и к новым социальным отношениям в сфере производства, соответствующим этому новому определению. Изменения просто не могут, и никогда не могли, порождаться из идеологической надстройки общества: для возникновения новой формы экономической интеграции должны сложиться правильные экономические условия. Эти экономические условия включают в себя накопленные в процессе истории материальные ресурсы. Материальные условия возникновения перераспределения уже присутствовали или по крайней мере находились в процессе своего формирования (см. подраздел «Способы производства»).

«На начальных ступенях культуры производительные силы труда ничтожны, но таковы же и потребности, развивающиеся вместе со средствами их удовлетворения и в непосредственной зависимости от развития этих последних. Далее, на указанных первых ступенях относительная величина тех частей общества, которые живут чужим трудом, ничтожно мала по сравнению с массой непосредственных производителей. С ростом общественной производительной силы труда эти части возрастают абсолютно и относительно. Впрочем, капиталистические отношения возникают на экономической почве, представляющей собой продукт длительного процесса развития. Наличная производительность труда, из которой капитал исходит как из своей основы, есть не дар природы, а дар истории, охватывающей тысячи веков» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 23. C. 520–521).

Это именно тот аргумент, которому вторит Чайлд. Так что реальный вопрос, к которому нас подводит понятие прибавочного продукта, заключается в следующем: каковы были те подходящие условия в экономическом базисе общества, сделавшие возможным возникновение перераспределения и, далее, рыночного обмена, в качестве способов экономической интеграции?

Нужно выделить основные характеристики перехода от реципрокности к перераспределению. Во-первых, население (или по крайней мере часть его) должна быть отделена от результатов труда или от доступа к средствам производства. Во-вторых, совокупная производительность общества должна быть достаточной для поддержки непроизводительной части населения. Нет никакого сомнения в том, что доводы Маркса и Чайлда в отношении этих двух характеристик часто слишком упрощаются. Чайлд сосредотачивается на технологических изменениях, которые повысили производительность в сельском хозяйстве. Это, безусловно, имело значение, что подтверждает и Адамс (Adams, 1966, 45). Но рост общего населения может породить больше совокупного прибавочного продукта без существенных изменений в производительности. Например, Оранс (Orans, 1966) приводит хороший пример тесной взаимосвязи между общим количеством населения, стратификацией и деятельностью, в которой производится прибавочный продукт. Можно также утверждать, что имеет значение плотность населения. Поскольку в перераспределительных экономиках извлечение прибавочного труда предполагает пространственную интеграцию экономики вокруг городского центра, это означает, что более скученное население в сочетании с упростившейся коммуникацией делает возможным извлекать больше совокупного прибавочного труда с меньшими усилиями. Смотрим дальше. Население, жертвующее свой прибавочный труд, обычно делает это не особенно охотно. Рабы могут сбежать, а свободные люди могут просто переместиться подальше от центра эксплуатации. Поэтому важно, чтобы население, производящее прибавочный продукт, не было мобильным. Это отчасти указывает нам на способ производства, в котором недвижимые объекты — например, насыпи из камней, собранных при очистке полей, — затрудняют передвижения, а возможно, высокая плотность населения или физические границы усложняют нахождение мест для жизни, не попадающих под контроль эксплуатирующего городского центра. Поэтому рабочая сила, производящая прибавочный труд, должна быть прикреплена (и нет особых сомнений, что за этим стоят идеологические предпочтения) либо к городскому центру, либо к земле, подконтрольной городскому центру.

Совершенно очевидно, что ни одно из ряда условий не может быть выделено в качестве необходимого для гарантированного сохранения перераспределительных форм экономической интеграции. Тем не менее сочетание в том или ином виде условий, описанных выше, кажется необходимым. Определение того, какие именно условия, — задача исторического исследования. Но при одних условиях (таких, как оседлое земледелие, высокая плотность населения, удобная коммуникация, высокая естественная производительность при данной технологии и пр.) проще извлекать большие объемы продукта, обозначаемого как излишек (в форме отчужденного труда), чем при других условиях. Более того, эти условия являются результатом истории, «охватывающей тысячи веков». И это все, что стоит взять из версии зарождения городов, представленной Чайлдом. В свете этого тезиса трудно согласиться с Пирсоном и Уитли в том, что не было никаких необходимых условий для производства прибавочного продукта и что, как следствие, урбанизм мог возникнуть почти что где угодно при наличии соответствующих организационной и институциональной структур.

Условия, которые обеспечили переход от реципрокности к перераспределению, сыграли ключевую роль в возникновении урбанизма; они обеспечили концентрацию прибавочного продукта в руках немногих людей и в немногих местах. Возникновение урбанизма и присвоение общественного прибавочного продукта были тесно связаны. Если прибавочная стоимость расценивается как определенное проявление прибавочного труда в условиях капитализма (рыночного обмена), тогда из этого следует, что урбанизм в капиталистических обществах можно анализировать в терминах создания, присвоения и обращения прибавочной стоимости. Но недостаточно просто выдвинуть такой важный тезис a priori. Истинность этого утверждения может быть установлена только путем изучения урбанизма при капиталистическом способе производства.

В капиталистической экономике аккумулированная прибавочная стоимость в основном используется для создания еще большей прибавочной стоимости. Этот процесс происходит с неодинаковой интенсивностью во всех секторах или на всех территориях капиталистической экономики. Его интенсивность зависит, среди прочего, от степени проникновения рынка в определенный сектор или на определенную территорию. Поэтому важно внимательно изучить пространственные и секторальные модели обращения прибавочной стоимости, когда прибыль инвестируется с целью получения дальнейшей прибыли.

Самая простая форма пространственного обращения возникает, когда город извлекает прибавочный продукт из загородных сельскохозяйственных угодий. Внутренняя дифференциация в экономике города связана с обращением прибавочной стоимости внутри города, и город по мере развития индустриализма становится одновременно местом производства и местом извлечения прибавочной стоимости. Формирование торговых связей между городами расширяет набор моделей обращения таким образом, что прибавочная стоимость может извлекаться из коммерции и торговли. Современный глобальный метрополитанизм — это комбинация всех элементов, и пространственные и секторальные модели обращения прибавочной стоимости в нем чрезвычайно запутанны (глубокий анализ этого обращения см.: Frank, 1969). Глобальный метрополитанизм укоренен в циркуляции потоков в глобальной экономике, из которой извлекается прибавочная стоимость. В этой экономике можно найти разные городские формы. Кастельс (Castells, 1970), например, различает формы метрополисов в Северной Америке и Западной Европе и зависимые городские формы большей части остального мира. Зависимый урбанизм возникает в ситуациях, когда городская форма существует как канал для извлечения определенного прибавочного продукта из деятельности в районах, удаленных от города, где развито земледелие или ведется добыча природных ресурсов, и переправки его затем в основные городские центры. Такая колониальная форма урбанизма в настоящее время характерна, например, для большей части Латинской Америки (Frank, 1969), но в начале XIX века, как указывает Пред (Pred, 1966), доминировала и в США. В этих странах сложилась определенная иерархия типов городов, она обеспечивает каналы циркуляции и концентрации прибавочной стоимости, в то же время обеспечивая пространственную интеграцию экономики. Воронки в потоках прибавочной стоимости заметны также внутри больших метрополий (например, такие взаимоотношения между городом и пригородом в современных Соединенных Штатах); они, однако, едва ли могут быть сравнимы с мощной глобальной циркуляцией прибавочной стоимости, на которой держится современный метрополитанизм.

Во всех этих сложных моделях циркуляции может возникнуть и локальная концентрация, но специфичность городской формы, столь очевидная в географическом измерении, пропадает. Современный урбанизм все еще может рассматриваться, в манере Адамса и Уитли, как форма социальной и экономической организации, которая успешно мобилизует, создает, концентрирует и (возможно) управляет продуктом прибавочного труда в форме прибавочной стоимости; но больше не имеет смысла представлять город как материальную вещь, которая служит выражением процесса обращения в четко определенной и узнаваемой форме. Тем не менее простые модели обращения, как те, что основаны на модели обращения между городом и деревней, могут быть полезны при объяснении определенных основных черт современного урбанизма: в следующей секции я для наглядности буду пользоваться такими простыми моделями.

Капитализм основывается на обращении прибавочной стоимости. Роль, которую играет город в этом процессе, зависит от социальных, экономических, технологических и институциональных возможностей, которые создают предпосылки для концентрации в нем прибавочной стоимости. Хозелиц (Hoselitz, 1960, гл. 8) проводит полезное, хотя и несколько упрощенное разделение между «генерирующими» и «паразитирующими» городами. Генерирующий город вносит вклад в экономический рост своего региона, а паразитический — нет. Генерирующий город будет размещать значительную часть накопленной в нем прибавочной стоимости в инвестиции, способствующие расширению производства. Инвестиции могут быть в сам город или в прилегающие сельские территории (в последнем случае они в общем-то делаются с целью увеличения объема извлекаемого прибавочного продукта из данных сельских территорий). Стало быть, есть необходимая, но недостаточная связь между урбанизмом и экономическим ростом. В этой ситуации города все-таки возвращают часть прибыли сельским территориям, благодаря чему возникает представление, характерное для Адама Смита (Смит, 1962) и Джейн Джекобс (Джекобс, 2011), о том, что город полезен деревне тем, что является центром технологических инноваций и катализатором общего экономического роста и экономического прогресса. Из города деревня получает новые продукты, новые средства производства, технологические инновации и т. п. Таким образом, Адам Смит, к своему собственному удовлетворению, счастливо уходит от того, что кажется серьезной моральной дилеммой, а именно что «город получает, собственно говоря, все свое богатство и все средства пропитания из деревни». Его решение, конечно, состоит в том, что «выгоды их обоюдны и взаимно обусловлены, и разделение труда в данном случае, как и во всех других, выгодно всем лицам, представляющим различные профессии». Здесь хорошо видно, что Смит игнорирует проблему первоначального накопления и обходит таким образом простой, но неопровержимый факт, что исторически города основывались благодаря извлечению и концентрации общественного прибавочного продукта. Если общественный прибавочный продукт используется для расширения воспроизводства, совокупный общественный продукт, несомненно, возрастет, и поэтому увеличение совокупной величины произведенного общественного прибавочного продукта исторически связывалось с влиянием урбанизации — здесь и Джейн Джекобс, и Смит правы. Городские центры часто были «генераторами», но потребность производить первоначальное накопление противоречит процессу, который Адам Смит и Джейн Джекобс описывают как естественное и взаимовыгодное сотрудничество, поскольку процессы первоначального накопления, по словам Маркса, — «это всё, что угодно, но только не идиллия» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 23. C. 726).

Паразитирующие города, с другой стороны, характеризуются формой социальной и экономической организации, которая служит потреблению общественного прибавочного продукта через организационные структуры, явно разорительные с экономической точки зрения (каковы бы ни была их религиозная или военная значимость). Вульф (Wolf, 1959, 106–109) рассматривает теократические центры Древней Мексики как паразитические, а Смит (C. T. Smith, 1967, 329) указывает, что многие города Европы XI века также проявляли паразитические черты. Паразитирующий город нацелен на простое воспроизводство, а не на расширенное, на котором основывается прогресс цивилизации и экономики. Поскольку простое воспроизводство предполагает движение общественного прибавочного продукта к непроизводящей и погрязшей в потреблении элите, паразитическая форма урбанизма просто отражает паразитическую природу урбанизированной элиты. Паразитирующие города уязвимы, если только городская элита не имеет мощного идеологического, экономического или военного контроля над населением, производящим прибавочный продукт. Так, Джонсон (Jonson, 1970) высказывает мысль, что рыночная интеграция гораздо эффективнее для поддержания урбанизма и пространственной интеграции, чем идеологический или военный контроль. С другой стороны, общества, вовлеченные в простое воспроизводство, могут быть очень стабильными и достаточно свободными от внутренних экономических противоречий. Поэтому паразитирующие города обычно внутренне не так сильно уязвимы, как со стороны внешних сил. Это различие между генерирующими и паразитирующими городами может являться в разных обличьях. Грамши последовательно проводит различия между, например, паразитическим урбанизмом итальянского Юга в 1930-х годах, характеризующегося «буквальным порабощением городом деревни» (потому что город был домом класса рантье и бюрократии, которая жила на прибавочный продукт, извлекаемый из сельского хозяйства), и генерирующим урбанизмом итальянского Севера, где происходило постоянное расширение производства благодаря развитию промышленности и торговли сопутствующим ему образованием массового городского промышленного пролетариата. В обоих случаях прибавочный труд использовался для производства прибавочной стоимости, однако обстоятельства, будучи и там и там «городскими», были весьма различны (Грамши, 1959, 378–390).

Эта дискуссия подводит нас к возможной дилемме, с которой сталкивается политика урбанизма в социалистических странах. С одной стороны, принимается, что прибавочный труд необходим для прогресса общества, а с другой стороны, первичное накопление представляется как болезненный и разрушительный процесс. Это настоящая проблема для теории социалистического развития, но похоже, что без первичного накопления невозможно расширение производства; и как показывает далеко не идиллический опыт развития таких стран, как Россия, Китай и Куба, оно неизбежно возникает в определенных обстоятельствах (что не оправдывает тех форм, которые оно принимало и принимает). При рассмотрении этой ситуации, однако, необходимо учесть, что переход к социализму включает в себя и переопределение концепции прибавочного продукта. В этом новом определении нет места ренте, процентам и прибыли, а основное внимание направлено на общественно необходимый труд для производства общественно полезных ценностей (вместо меновых стоимостей) как для нынешних, так и для будущих членов общества. Другими словами, социалистический прибавочный продукт производится, по крайней мере в теории, неотчужденным трудом. Определенный таким образом прибавочный продукт теряет свой классовый характер: все члены общества, способные к прибавочному труду, жертвуют его часть на общественно значимые цели. Именно исходя из этой теоретической перспективы мы должны оценивать возникновение новых городских форм.

В социалистических обществах необходимо производить какой-то прибавочный продукт, но нет никаких априорных причин для его концентрации. И Маркс, и Энгельс считали, например, что социалистическое общество должно разрешить историческое противоречие между городом и деревней. Это слишком легко сказать, но трудно сделать, принимая во внимание сложнейшие формы обращения прибавочного продукта в современных капиталистических и социалистических странах. Но мы можем поразмышлять на этот счет. Часть прибавочного продукта, производимого в социалистическом обществе, будет, вероятно, идти на инвестиции в расширенное производство. Поскольку такие инвестиции будут более эффективны в концентрированной форме (благодаря эффектам масштаба и агломерации и т. п.), есть все причины, чтобы выступать за некую форму городской агломерации. Но огромная часть производимого при социализме прибавочного продукта будет, вероятно, распределяться для использования населением в целом, и вот здесь-то необходимо любой ценой избегать географической концентрации. Предпринимаемые на Кубе усердные попытки уйти от концентрации медицинских услуг в Гаване и поставить на ноги региональные системы здравоохранения в масштабе всей страны являются хорошим примером политики такого рода. Конечно, на Кубе ситуация относительно проста, но принцип остается тем же, когда речь идет о сложных схемах обращения прибавочного продукта в более развитых производительных обществах. И более того, городские формы в социалистических обществах, как предполагается, не играют роли, сравнимой с их значением для роста потребительского спроса в капиталистическом обществе. Степень изменения городских форм в «социалистических» обществах (в ситуациях, когда, как правило, изначально в городе доминировали капиталистические городские формы), если рассматривать процесс в рамках описанной выше теоретической перспективы, является мерой их успешности в достижении заявленных целей. На данный момент примеры Советского Союза и Восточной Европы нельзя назвать вдохновляющими, поскольку доминирование городских центров не трансформировалось в новую конфигурацию, как не произошло и радикальных изменений в городской структуре (Musil, 1968; Castells, 1970). Как пишет Лефевр, «одни и те же проблемы [урбанизма] преследуют нас и при социализме, и при капитализме, и ни там, ни там не найдено им решения» (Lefebvre, 1970, 220). В Китае ситуация, кажется, другая. Социалистическая революция здесь была сельской, и историческое противоречие между городом и деревней пришлось решать неотложно.

В маоистской идеологии противоречие между городом и деревней рассматривается как первичное противоречие в социальной организации человеческой жизни, которое заключается в «трех крупных различиях: между городскими и сельскими землями, промышленностью и сельским хозяйством, интеллектуальным и физическим трудом» (Committee of Concerned Asian Scholars, 1972, 104). Эти противоречия подробно анализируются в китайской революционной теории, и история Китая последнего времени может рассматриваться как попытка разрешить их (Mao Tse-tung, 1966). Основной задачей китайской политики с 1957 года, например, было изменение характера бюрократических промышленных центров, которые изначально были основаны (по русскому образцу) как центральные источники социальной и политической власти (а также концентрировали обращение социалистического прибавочного продукта), и интеграция городов с сельскими поселениями (с целью разрешения антагонизма города и деревни предлагаемым Марксом и Энгельсом способом). Культурная революция была частью этого процесса, в котором власть городских интеллектуалов была подорвана, а социальная и политическая организация приняла новую форму, соответствующую основной экономической цели освобождения страны от господства городов. В политических расхождениях между Россией и Китаем отразились весьма разные подходы к трем основным противоречиям, из которых различие города и деревни было симптоматичным. Российская политика, по-видимому, была направлена на сохранение исторического раскола между городом и деревней; китайская политика, похоже, стремилась избавиться от него. Это расхождение между «социалистическими» странами приобретает еще большую важность, если рассматривать его на фоне того естественно разворачивающегося процесса урбанизации в развитых капиталистических обществах, где различия между городом и деревней стремительно стираются мегалополисной формой пространственной организации. В развитых капиталистических обществах конфликт между городом и деревней был сглажен, но при этом, с одной стороны, усугубилось разделение между развитыми и неразвитыми обществами, а с другой — обострился антагонизм, основанный на внутренней дифференциации между территориями вокруг отдельных метрополисов. Из всех этих вариантов развития, социалистических и нет, только китайский кажется направленным на решение, а не на углубление конфликта между городом и деревней. Может ли такое решение быть успешным или хотя бы претендовать на правильность, принимая в расчет нынешний уровень развития китайской экономики, представляется сомнительным.

 

Урбанизм и пространственное обращение прибавочной стоимости

Урбанизм предполагает концентрацию прибавочного продукта (как бы мы его ни определили) в некоторой версии города (будь то окруженный крепостной стеной поселок или расползающийся современный метрополис). Поэтому урбанизм ведет к появлению достаточно выраженной экстенсивной пространственной экономики, необходимой для увеличения географической концентрации социального прибавочного продукта (как угодно определенного). Ценообразующие рынки не могут работать, например, на отдельных территориях и требуют эффективной экономической интеграции всего пространства, чтобы выполнять свою роль. Пространственная интеграция экономики, эволюция ценообразующих рынков и развитие урбанизма, следовательно, тесно взаимосвязаны необходимостью создавать, пускать в оборот и концентрировать общественный прибавочный продукт. Чтобы урбанизм выжил как социальная форма, должна сформироваться и поддерживаться пространственная экономика. Расширенное воспроизводство и изменение масштабов в урбанизме также требует расширения (географического) или интенсификации пространственной экономики. Потоки товаров и услуг, циркулирующие в пространственной экономике, являются материальным выражением того процесса циркуляции прибавочной стоимости, который ведет к ее концентрации. Такая концепция пространственной экономики более продуктивна, чем традиционная, принятая в географии и регионоведении, основывающаяся на представлениях Адама Смита о том, что все может быть объяснено ненасытным потребительским спросом и взаимными выгодами от торговли. Поэтому она более пригодна для разработки модели урбанизированной пространственной экономики как средства для производства, извлечения и концентрации прибавочного продукта. Предложения, выдвигаемые либеральными политиками типа Джона Фридмана (Friedmann, 1966; 1969), предусматривают в качестве условия экономического роста в малоразвитых странах создание «эффективного пространства», в котором продукты и люди могут быть организованы в иерархической форме урбанизма: определенно, эта политика породила бы форму пространственной организации, которая служила бы лишь для повышения уровня эксплуатации и создания необходимых условий для эффективного и неизбежного извлечения еще большего количества прибавочного продукта для максимальной выгоды империалистической власти (см.: Frank, 1969).

Политика более эффективной организации пространства не может принимать в качестве само собой разумеющегося результата получение взаимной выгоды для каждого. При капиталистической форме экономической и социальной организации, можно сказать с почти полной уверенностью, результат будет совершенно обратным.

 

Выводы

Взаимоотношения между городами и прибавочным продуктом могут быть в целом описаны следующим образом:

Определения

1. Общественный прибавочный продукт — это количество рабочей силы, затрачиваемой на создание продукта, предназначенного для определенных общественных нужд, сверх и помимо того, что биологически, социально и культурно необходимо для обеспечения поддержания и воспроизводства рабочей силы в контексте данного способа производства.

2. Прибавочная стоимость — это прибавочный труд, выраженный в понятиях капиталистического рыночного обмена.

Тезисы

1. Города — это рукотворные формы, созданные путем оборота, извлечения и географической концентрации значительных количеств прибавочного продукта, определенного как таковой данным обществом.

2. Урбанизм — это структурирование индивидуальной деятельности, которое, взятое в совокупности, формирует способ экономической и социальной интеграции, обладающий способностью запускать в оборот, извлекать и концентрировать значительные количества прибавочного продукта, определенного как таковой данным обществом.

3. Хоть какой-то общественный прибавочный продукт производится в любом обществе, и всегда есть возможность его увеличения. Концепция излишка сама по себе является предметом для переопределения, поскольку условия производства, потребления и перераспределения изменяются. Необходимо проводить различие между отчужденным прибавочным продуктом, извлеченным из отчужденного труда, и неотчужденной формой, которую может принимать прибавочный продукт в отдельных обществах.

4. Пускать в оборот, извлекать и концентрировать определенное количество социально обозначенного как таковой прибавочного продукта при некоторых условиях легче, чем при других. Эти условия являются результатом процесса исторической эволюции. Благоприятные условия на ранней стадии складываются при следующих обстоятельствах:

а) большая общая численность населения;

б) оседлое и относительно маломобильное население;

в) высокая плотность заселения;

г) высокая потенциальная продуктивность при наличных естественных и технических условиях;

д) хорошо налаженная коммуникация и физическая доступность.

5. Обращение и концентрация общественного прибавочного продукта на постоянной основе предполагает создание стабильной пространственной экономики и сохранение условий, перечисленных в п. 4.

6. Урбанизм может быть результатом перехода от способа экономической интеграции, основанного на реципрокности, к способу, основанному на перераспределении.

7. Урбанизм непременно возникает при появлении способа экономической интеграции, основанного на рыночном обмене, и сопутствующих ему обстоятельствах — социальной стратификации и дифференцированном доступе к средствам производства.

8. Урбанизм может принимать разнообразные формы в зависимости от конкретной функции городского центра в общей модели обращения социально определенного прибавочного продукта. В современном обществе эти модели отличаются большой сложностью как в географическом плане, так и в плане охвата разных экономических секторов.

9. Между урбанизмом и экономическим ростом есть необходимая, но недостаточная связь. Генерирующие города способствуют экономическому росту, а паразитирующие — нет.

10. Если географическая концентрация социально определенного прибавочного продукта отсутствует, то не может быть и урбанизма. Везде, где урбанизм сложился, единственное законное объяснение этому может быть найдено в анализе процесса производства, обращения, концентрации и манипуляции общественным прибавочным продуктом.

 

Способы экономической интеграции и пространственная экономика урбанизма

Нам осталось рассмотреть взаимоотношения между способами экономической интеграции, производством общественного прибавочного продукта и разными формами урбанизма. Чтобы преуспеть в этом, необходимо осознать, во-первых, что определенный способ экономической интеграции может принимать достаточно разнообразные формы и, во-вторых, преобладание одного способа экономической интеграции не исключает постоянного или временного присутствия других способов (см. выше подраздел «Способы производства»). Последнее утверждение подталкивает нас к концепции «соотношения влияний», которое оказывают разные способы экономической интеграции в определенный исторический период. Соответственно, мы можем интерпретировать исторические формы урбанизма, оценивая соотношение влияния разных способов экономической интеграции в определенное время и изучая формы, порождаемые этими способами в конкретный период. Здесь есть двоякое затруднение. Во-первых, термины «реципрокность», «перераспределение» и «рыночный обмен» не имеют четких формулировок, но, как и многие другие рассмотренные нами концепты, определяются в соотношении с другими понятиями; их смыслы не могут быть определены вне контекста, частью которого являются взаимоотношения между ними (например, мы можем говорить о реципрокности и в первобытном, и в капиталистическом обществах, но в последнем случае это будет лишь бледная копия оригинальной версии). Во-вторых, «урбанизм», если уж втягиваться в бесконечные препирательства по поводу этого термина, также не может похвастаться универсальным и устойчивым значением, которое сгодилось бы для любого общества и исторического периода. Поэтому мы здесь пытаемся соотнести две группы взаимоопределяемых терминов, что было бы неразрешимой задачей, если бы и урбанизм, и способ экономической интеграции не представляли собой разные аспекты одной и той же социальной и экономической организации. Другими словами, они сами помогают нам определить друг друга. Мы не можем объяснить урбанизм произвольным образом, выводя его из определенного способа экономической интеграции. Но мы можем анализировать характерные свойства определенного способа интеграции для того, чтобы высветить и лучше понять качественные характеристики урбанизма.

 

Различия внутри способа экономической интеграции

Давайте сначала рассмотрим, как определенный способ экономической интеграции проявляет себя в разнообразных вариантах. Реципрокность может принимать разные формы. Структура потоков при доминировании перераспределительной экономики также может значительно варьироваться. Определенные структурные характеристики сословного общества будут отражаться в характере запечатленной в застройке формы города. Уитли (Wheatley, 1969; 1971) приводит превосходные примеры этого в своем обсуждении символических характеристик разных городских форм. Но чтобы уловить основной смысл, мы очень кратко рассмотрим разнообразные формы, производимые рыночным обменом.

Рыночный обмен как явление существовал с давних времен, и самые древние города, среди прочего, были местами, где эта деятельность, вероятнее всего, и концентрировалась. Но рыночный обмен как способ экономической интеграции, основывающийся на ценообразующих рынках, — явление относительно недавнее. Отдельным способом экономической интеграции рыночный обмен становится благодаря саморегулируемости ценообразующих рынков. Рынки, обмен, торговля и коммерция, деньги, цены и т. д. могут существовать и существовали без саморегулирующегося рынка. Только тогда, когда индивиды приспосабливают размещение своих производительных ресурсов, объемы выработки и потребительские привычки к колебанию цен, рыночный обмен становится способом экономической интеграции.

Ценообразующие рынки нуждаются в участниках, которые находятся в антагонистических отношениях друг к другу и используют меновую стоимость в качестве посредника. Участники могут быть организованы в различные социальные конфигурации и действовать в различных институциональных условиях. Отдельные производители и потребители могут конкурировать друг с другом в сильно фрагментированной атомизированной рыночной системе. Могут формироваться группы, которые будут вступать в конкуренцию с другими группами. Могут возникать монополии в сфере потребления и производства. Возможны любые комбинации — монополистического производства, нацеленного на индивидуальных потребителей; олигополистических производителей, имеющих дело с монопольными потребителями, и т. п. Все это не должно разрушать саморегулируемость рыночной системы, хотя определенные кризисы и напряженные моменты неизбежны. Даже в случае монополии в какой-то отрасли производства производитель вынужден отстаивать определенный уровень прибыльности (иначе инвестиции уйдут из этой отрасли куда-то еще). Это означает, что монополист будет стремиться сократить расходы и подогнать количество производимого к рыночной цене или регулировать рыночную цену так, чтобы она соответствовала определенной производственной мощности. Институциональные структуры на самом деле обеспечивают некоторые правила игры, регулирующие антагонистическое поведение, а также организацию участников (например, антитрестовые законы). В некоторых случаях посреднические или вспомогательные механизмы для рыночной деятельности также создаются институциональными средствами.

Конкретная социальная конфигурация действующих лиц и институциональных условий, в которых они действуют, порождает некую вариацию рыночного обмена как способа экономической интеграции, а также, как мы увидим позже, определенные качественные характеристики урбанизма. Разные социальные конфигурации и институциональные формы не появляются случайным образом. Конечным результатом жесткой конкуренции в одном секторе экономики, например, становится уничтожение всех конкурентов и, следовательно, возникновение монополии. Этот переход от конкуренции к монополии ведет к тому, что ценообразующие рынки начинают расшатывать условия, необходимые для собственного сохранения. Чтобы рыночный обмен продолжал существовать, следовательно, необходимо постоянное изменение социальных конфигураций и институтов. Понятно, что нет единственно верного сочетания социальных конфигураций и институциональных форм, которое позволяло бы выполнять эту задачу. Но каковы бы ни были социальные конфигурации и институциональные формы, они должны совместными усилиями поддерживать рыночный обмен, иначе саморегуляция ценообразующего рынка перестанет действовать.

Саморегулирующиеся рынки не были широко распространенным явлением в Европе до начала XIX века, когда началось их активное распространение по всему миру. До того времени деятельность достаточно тщательно регулировалась социально признанными обычаями сословного общества. Однако множество признаков зарождения саморегулирующейся рыночной экономики можно найти и до 1800-х годов, хотя примеры эти относятся в основном к сфере торговли и коммерции, в которой саморегулирующаяся рыночная деятельность в некоторые периоды становилась значимой объединяющей силой. Поэтому торговля и коммерческая деятельность оказались первыми секторами экономики, в которые проник рыночный обмен. Удивительно то, что проникновение рыночного обмена в другие аспекты социальной жизни и деятельности заняло столь длительное время. Даже в Англии и земля, и труд оставались в целом вне саморегулирующейся рыночной экономики примерно до 1750-х годов, и, хотя там были давно уже возникшие рынки земли и рабочей силы, они не были саморегулирующимися. Включение в рыночный оборот земли (путем огораживания общинных земель) означает вовлечение в него и всего сельского хозяйства. Это потребовало максимизации производства сельхозпродукции для извлечения прибыли. В то же самое время многие сельские жители (в результате сочетания огораживания и действия рыночных механизмов) лишились контроля над средствами производства и были вынуждены покинуть деревни и пойти в города. Одновременно система заработной платы утвердилась в качестве основного регулятора рынка рабочей силы. Труд стал таким же товаром, как и другие. Таким образом, и сельскохозяйственное, и промышленное производство стало возможно организовать на основе рыночного обмена как интегрирующего механизма. Поэтому медленное разворачивание индустриальной революции в Британии отражает постепенное проникновение рыночного обмена в производство (отдельное от торговли и коммерческой деятельности) путем вовлечения в рынок земли и рабочей силы. На пике промышленной революции все больше и больше сфер деятельности интегрировались через рыночный обмен, в него вовлекались и распределение, и сфера услуг. Обращение прибавочной стоимости в капиталистической форме наконец освободилось от остаточного влияния сословного общества и затем, пользуясь своим привилегированным положением уже во всех ключевых сферах общества, стало механизмом, с помощью которого рыночный способ экономической интеграции постепенно объединял общество в одну слаженную экономическую систему. Быстро растущие города Англии начала XIX столетия превратились в центры обращения прибавочной стоимости.

Затем рыночный обмен проник и интегрировал новые территории в пронизывающую все и вся глобальную капиталистическую экономику, в которой прибавочная стоимость перемещалась свободно и неутомимо в поисках расширенного воспроизводства и первоначального накопления. А рыночный обмен продолжал захватывать все новые и новые аспекты жизни, пока почти ничего не осталось вне его власти. Для такого прогрессивного освоения необходимо выполнение одного базового условия: чтобы сохранялась саморегуляция, реакции индивидов и групп (потребителей, конкурентов, трейдеров) на изменения цен должны быть почти всегда правильными. Те, кто просчитывается, наказываются экономически, но значительные ошибки в ценовых сигналах сами по себе затормаживают проникновение рыночного обмена. Такого рода ошибки могут быть до некоторой степени сглажены путем усовершенствования коммуникации: при наличии хороших транспортных условий возможно относительно быстро привести в соответствие спрос и предложение, а информация об объемах спроса и предложения может передаваться практически мгновенно. Пространственная интеграция большей части мира в капиталистическую систему с помощью рыночного обмена была и остается зависимой от наличия адекватных средств коммуникации. Чем больше налажена коммуникация, тем больше вероятность рыночной интеграции. На начальной стадии это относится только к частным товарам, которые могут быть обменяны по какой-то цене, потому что индивид имеет полный контроль над их использованием. Для того чтобы другие элементы деятельности превратились в товары, необходимы институциональные, законодательные и социальные изменения. Превращение рабочей силы в товар, покупаемый за плату, требует таких изменений. Сейчас возможна торговля такими товарами, как фьючерсы, общественные фонды, франшизы на предоставление общественных услуг, разного рода правами и обязательствами и т. п. В общем, мы можем смело утверждать, что едва ли сохранился какой-то значимый аспект городской жизни, не ставший еще предметом операций на саморегулирующемся рынке того или иного рода.

Есть, конечно, серьезные вопросы относительно эффективности ценового механизма в целом. Одна из проблем, преследующих капиталистическое производство, — это неспособность ценового механизма передавать правильные сигналы при определенных условиях. В этом случае большинство участников рыночного обмена принимают неправильные решения, и экономический коллапс становится неизбежным. Маркс утверждал, что это условие внутренне присуще капитализму и что такие ситуации будут повторяться все чаще, по мере накопления капитала, в то время как Кейнс считал это тяжким бременем, которое можно облегчить путем вмешательства государства (Mattick, 1969). Кейнсианская политика нацелена на исправление того, что видится как структурная слабость в ценовом механизме. Но для Маркса этот дефект в ценовом механизме — не что иное, как тяжелая структурная болезнь, являющаяся следствием оборота прибавочной стоимости в погоне за извлечением еще большей прибавочной стоимости. Если прав Маркс, тогда отдельные сбои в ценовом механизме (которые часто можно наблюдать, например, на рынке недвижимости) не могут быть списаны просто на недостаточность ценовой информации. Более вероятно, что они указывают на глубоко укорененные проблемы в процессе самого капиталистического обращения.

В итоге организация ценообразующих рынков может значительно различаться в зависимости от конкретной социальной конфигурации, институционального контекста и качества коммуникации. Также разные секторы экономики в данный момент могут быть в различной степени вовлечены в рыночные обмены. Качественные характеристики урбанизма изменяются в зависимости от этих вариаций. Но если взять процесс в целом, обнаруживается определенная стабильность поведения на ценообразующих рынках, которая гарантирует, что прибавочная стоимость продолжит свое круговое движение и по-прежнему будет стремиться произвести еще большую прибавочную стоимость таким образом, чтобы действия всех участников и групп в обществе работали на поддержание саморегулирующейся системы рыночного обмена.

 

Обращение прибавочного продукта и сбалансированное влияние способов экономической интеграции в городской пространственной экономике

 

Современный метрополис в капиталистических странах — это настоящий палимпсест социальных форм, сложенный из образов взаимообмена, перераспределения и рыночного обмена. Прибавочная стоимость, как она социально определена при капитализме, циркулирует в обществе, протекая бурным потоком по одним каналам и усыхая в других до тонкой струйки. В той мере, в которой это обращение выражается в физической форме, — в потоке товаров, услуг и информации, создании условий для перемещений и прочее, и в той мере, в которой целостность социальных формаций зависит от пространственной близости, мы обнаружим хитросплетенную, но реально существующую пространственную экономику. Основной тезис данного эссе состоит в том, что, совмещая концептуальные рамки, в которые встроены концепции 1) прибавочного продукта, 2) способа экономической интеграции, 3) пространственной организации, мы получим общую концептуальную рамку для интерпретации урбанизма и его материального воплощения — города.

Каждая эпоха придает каждой из этих концептуальных рамок особое значение. Если мы намереваемся написать общую теорию урбанизма в их терминологии, тогда нужно учитывать, что их значение меняется и каждый раз должно быть определено путем тщательного исследования временных обстоятельств. Каков, например, смысл перераспределения в Древнем Китае, теократической Мексике, феодальной Европе, современных США? И как мы определим его в тех социальных формациях, которые, возможно, уже зарождаются, но еще не сформировались? Поэтому построение революционной теории урбанизма не должно состоять в переписывании старых теорий, хотя, при определенных обстоятельствах, оно может включать переопределение терминов, содержащихся в них. Например, нам может понадобиться дать новое определение таким словам, как «прибавочный продукт» или «перераспределение». Чтобы наша теория была работающей, она должна быть способной выдержать проверку в самых разнообразных ситуациях. Проводя такого рода проверку, мы и можем рассмотреть, как представленные выше концепции могут использоваться для критического разбора отношений между урбанизмом и обществом во всем разнообразии контекстов.

 

1. Модели географической циркуляции прибавочной стоимости

Урбанизм предполагает географическую концентрацию прибавочного продукта (определенного как таковой данным обществом). Это означает географическую циркуляцию прибавочных товаров и услуг, перемещение людей и, в монетарной экономике, обращение инвестиций, денег и кредитов. Для организованной таким образом пространственной экономики характерны разного рода замещения, задержки, кризисы, смещения и подъемы. Репутация и значимость отдельных городов основываются во многом на их расположении в отношении к географической циркуляции прибавочного продукта. Количественные характеристики урбанизма также будут зависеть от подъемов и падений общего объема прибавочного продукта, а также от того, насколько концентрированно производится прибавочный продукт.

Разрыв в географической циркуляции прибавочного продукта может произойти по многим причинам — аварии, природные катаклизмы или естественные процессы. Упадок многих средневековых европейских портов, например, объясняют, иногда ошибочно, засорением каналов (Брюгге здесь самый обсуждаемый пример). Истощение основных ресурсов и открытие новых ресурсов (с помощью технологий или прокладывания новых торговых путей) может привести к быстрым изменениям в циркуляции прибавочного продукта и расцвету влиятельных и значимых городов, но также быстро может и разрушить их. Нюрнберг, Аугсбург и многие другие баварские города были центрами циркуляции прибавочного продукта в средневековой Европе, потому что они контролировали доступ к поставкам обладающего большой ценностью серебра. Но поставки больших объемов серебра и золота испанскими конкистадорами в XVI столетии отодвинули этот регион на задворки европейской экономики. Социальный конфликт, война, возникновение территориальных споров, препятствующих перемещению, возведение разного рода преград — все это мешает циркуляции прибавочного продукта. Пиренн (Pirenne, 1925) замечает, что города Южной Франции пришли в упадок во время правления Каролингов, когда средиземноморскую торговлю подчинили себе мусульмане: тогда города, лишенные торговли с дальними странами, взяли на себя функции местного перераспределения, сконцентрировавшись на обслуживании католической церкви и местной знати. Борьба за контроль над средиземноморской торговлей между исламскими, византийскими и западными городами-государствами оказала огромное влияние на циркуляцию прибавочного продукта в раннем Средневековье. Позднее конкуренция между испанцами, голландцами, французами и британцами за контроль над Атлантикой и балтийской торговлей изменила географию циркуляции прибавочного продукта, также на это повлияло колонизаторское движение XIX века. В послевоенном XX веке на маршруты циркуляции влияли политическое сближение и расхождение стран, подчиненность торговли политическим играм (раздел Германии, закрытие Суэцкого канала). Конкуренция между городами, между гильдиями городов (такими, как Ганзейский союз) или между странами за контроль над оборотом прибавочного продукта сама по себе способна менять географические модели циркуляции, поскольку победителем является тот, кто сконцентрирует больше экономической власти (источником которой могут быть прогрессивные методы организации и преимущества за счет большого масштаба, например), у кого есть сравнительные преимущества расположения или монополистические привилегии (добытые военной хитростью или дарованные какой-то внешней властью). Потоки прибавочного продукта постоянно находят новые каналы. В некоторых случаях географические изменения способствуют сохранению общего уровня урбанизации и общего объема циркуляции прибавочного продукта, при этом отдельные города могут умирать, стагнировать или расширяться: циркуляция прибавочного продукта приспосабливается к новым условиям и ищет замены, благодаря чему на смену старым приходят новые географические конфигурации. В других случаях объем прибавочного продукта в обращении увеличивается, и урбанизация совершает рывок, но при этом, опять же, отдельные города могут умирать, стагнировать или расцветать.

Однако неизбежная тенденция состоит в том, что циркуляция прибавочного продукта тормозится экономическими и социальными сбоями в механизмах, обеспечивающих создание прибавочной стоимости. Вольф приводит впечатляющий пример теократической Мексики (Wolf, 1959, 106): «Основной источник мощи находящегося во главе священных городов духовенства несомненно заключался во власти над умами и священными предметами, употребляемыми для общения с богами. Но у идеологической власти в чистом виде есть свои ограничения…Теократическое общество объединило священный город и сельскохозяйственные угодья, духовников, торговцев, ремесленников и крестьян, людей, говорящих на разных языках, пришлых чужаков и граждан. Перемешивая эти элементы, оно также неизбежно вбрасывало зерна внутреннего раздора и бунтарских настроений… Система теократического общества имела и еще один фатальный изъян: внутренний дисбаланс между священным городом и селом, между центром и провинцией. В конечном счете города цвели и богатели за счет труда и урожаев сел. Нельзя сказать, что богатства, концентрируемые в городах, совсем не возвращались в сельские районы. Кое-как подкармливать подданных нужно в любом обществе…Все возрастающий разрыв между центром и провинцией не означал полного расцвета центра при совершенном обеднении деревни. Они оба развивались во взаимодействии друг с другом; но центры росли быстрее, пышнее, демонстративнее…В сложных обществах такое столкновение надежды с безнадежностью толкает подданных против правителей, богатых против бедных, а провинцию и периферию — против столицы и центра. На фоне наливающегося мощью и богатством центра периферия выглядит бледно. К тому же на периферии обычно ослаблен правительственный и религиозный контроль; именно там недовольство может набрать силу и приобрести организованную форму. Здесь рычаги управления центра и его механизмы принуждения слабее всего. Теократическое общество стало свидетелем такого восстания периферии против центра. Клапаны открылись…»

Подобный структурный изъян присущ всем перераспределительным экономикам. В этом, например, состояла суть проблемы выживания Римской империи, а многие, менее урбанизированные общества в конце концов развалились из-за неспособности справиться с внутренними структурными недостатками способа их экономической интеграции (ср.: Johnson, 1970). Изъяны такого рода не характерны исключительно для перераспределительной экономики: в рыночном обмене как способе экономической интеграции они проявили себя многочисленными экономическими кризисами XIX века, ужасами Великой депрессии и постоянным и потенциально опасным чередованием платежных и денежно-кредитных кризисов в современном мире. Любой способ экономической интеграции содержит в себе потенциал разрушения условий собственного существования. Эта способность указывает на структурные изъяны и в перераспределительном, и в рыночном обмене, могущие привести к серьезным и, возможно, тотальным нарушениям в циркуляции прибавочного продукта, на которой зиждется урбанизм.

Этот структурный изъян, как представляется, проявляется наиболее очевидным образом в период экспансии. Перераспределительная структура Римской империи частично сохранялась благодаря расширению границ империи, тем самым сглаживая неудовлетворенность на периферии. Как только расширение прекратилось, кризис не заставил себя долго ждать. Другие перераспределительные общества пытались сохранить идеологический контроль в рамках достаточно стабильной пространственной экономики, используя комбинацию военных действий и идеологического пресса. Капитализм, однако, показал свою непреодолимую склонность к экспансии; поскольку само его существование зависит от того, будет ли оборот прибавочной стоимости создавать новую прибавочную стоимость, он должен расширяться, чтобы выжить. Поэтому мы наблюдаем процесс вызревания и последующего преодоления противоречий через экспансию (см. выше окончание раздела «Прибавочная стоимость и концепция прибавочного продукта»). Экспансия означает поступательное проникновение рыночного обмена, все больших объемов аккумулированного прибавочного продукта и изменения в циркуляции прибавочной стоимости по мере открытия новых возможностей, внедрения новых технологий и появления новых ресурсов и производственных мощностей. Урбанизм, как мы видели, играет важную роль в этом процессе. Город работает как генерирующий центр, вокруг которого создается оптимальное пространство, из которого извлекаются все возрастающие объемы прибавочного продукта. Общий экономический рост предполагает желание и способность жителей городского центра пускать прибавочную стоимость обратно в оборот таким образом, чтобы город функционировал как «полюс роста» для окружающей экономики. Происходящий в результате рост изменяет каналы, по которым течет прибавочный продукт, направление и объемы этих потоков. Раньше изменения в циркуляции прибавочного продукта, сопряженные с экономическим ростом, были масштабны и в объемах, и в смысле пространственной реорганизации. Географические модели циркуляции прибавочного продукта изменялись как под воздействием экономического роста, так и в результате природных катаклизмов, войн и т. п.

Географическая модель циркуляции прибавочного продукта может, следовательно, пониматься исключительно как существующая в определенный момент процесса. И если в этот момент времени какие-то города занимают определенные позиции в системе циркуляции прибавочного продукта, то уже в следующий момент их позиции могут измениться. Урбанизм как общее явление стоит рассматривать не как историю отдельных городов, а как историю системы городов, внутри, между и вокруг которых циркулирует прибавочный продукт. Когда Флоренция начала терять свою значимость, стали подниматься Нюрнберг и Аугсбург, когда ситуация ухудшилась для Антверпена, в гору пошел Амстердам, а когда кончился расцвет Амстердама, на место главного арбитра в обращении прибавочного продукта вышел Лондон. Поэтому история отдельных городов может быть понята только в контексте обращения прибавочной стоимости в определенный момент истории внутри системы городов.

 

2. Города средневековой Европы

Маркс утверждал, что «в средние века… деревня как таковая является отправной точкой истории, дальнейшее развитие которой протекает затем в форме противоположности города и деревни» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 46. С. 272). Это глубокая мысль. Феодальная экономика, доминировавшая в средневековой Северной Европе, состояла в основном из разбросанных в шахматном порядке самодостаточных и преимущественно аграрных экономик, в которых перераспределение происходило либо в самом поместье, либо на чуть более высоком уровне феодальных вотчин (Bloch, 1961). Немногочисленные высшие органы власти — главными из которых были церковь и Священная Римская империя — не особо внимательно контролировали эту крайне фрагментированную экономику. Прибавочный продукт на поддержку разных элементов сословного общества взимался как оброк (десятина), барщина или крепостной труд, а привилегиями наделялись обладатели земли (передаваемой по наследству) и статуса в церковной иерархии. Военный и идеологический контроль усиливали друг друга и служили единению общества. Городские центры, которые тогда уже появились, представляли собой в основном укрепления или религиозные центры; иногда церковь и крепость объединялись для усиления своего влияния. Но бо́льшая часть извлекаемого прибавочного продукта не концентрировалась в городах, а оставалась распыленной по поместьям.

Наряду с этими локальными перераспределительными феодальными экономиками существовала совсем другая географическая модель циркуляции прибавочного продукта. Эта модель была связана с торговлей с дальними странами и, вероятно, стояла особняком от местной перераспределительной системы бо́льшую часть Средневековья. Как пишет Поланьи, «рынки представляют собой институты, функционирующие главным образом не внутри данной экономики, а вне ее пределов» (Поланьи, 2002, 71). И при этом дальняя торговля трактуется большинством комментаторов как первичная функция средневекового города. Различие между циркуляцией прибавочного продукта в этой торговле и на локальном уровне четко отражало запутанные и неустоявшиеся отношения между представлениями сословного общества и нацеленной на получение прибыли торговой деятельностью. Если обратиться к доминирующим тогда представлениям о ценности в католическом и феодальном обществе, то торговля ради прибыли и извлечение преимуществ из дефицита предстанут аморальными и бесчеловечными. Господствующая этика сословного была антикапиталистической во многих отношениях (и лучшее доказательство тому — законодательное регулирование ростовщичества). Не то чтобы торговля презиралась сама по себе, но институты, деятельность и открыто проявляемые коммерческие инстинкты профессиональных торговцев определенно не встраивались в идеологические концепты феодального общества. Однако попытки организовать торговлю на непрофессиональной основе не увенчались успехом, и сословное общество было вынуждено сдаться профессиональному купечеству, которое в некоторых аспектах явно угрожало моральным устоям.

Таким образом, феодальное общество позволяло до некоторой степени развиваться торговле, а города, в которых процветала эта деятельность, попали под контроль и наблюдение. Этот контроль давал феодальному обществу возможность получать новые ценные источники доходов для своего поддержания (налоги, таможенные пошлины и т. п. были значимым источником процветания городов, а королевская казна и в Англии, и во Франции достаточно рано стала прочно зависеть от состояния дел в торговле и, следовательно, от процветания городов). Но по сути торговцы в средневековом обществе не были капиталистами. Большей частью они не пытались и не желали контролировать производство и труд, как не пытались и сменить социальную и экономическую систему, которая давала им неплохую прибыль на вложенный капитал и чьи социальные нормы они в целом поддерживали. Социальная и экономическая система феодального типа была крайне децентрализованной по своему характеру и поэтому создавала множественные местечковые экономики, что давало возможность с легкостью наживаться на разнице в спросе и предложении в разных местах. Невозможность создать интегрированную, объединяющую эти местные экономики, пространственную экономику более высокого уровня, что отчасти объясняется трудностями коммуникации, а отчасти — изъянами социальной организации, давала торговому капиталу прекрасную возможность эксплуатировать эту ситуацию и получать прибыль.

Торговый капитал, в противоположность промышленному капиталу, нуждается в разноуровневости экономического развития и на самом деле заинтересован в сохранении, а не в устранении этих различий. Маркс предполагает, что «…там, где преобладает купеческий капитал, господствуют устаревшие отношения. Это наблюдается даже в пределах одной и той же страны, где, например, чисто торговые города больше напоминают о прошлых отношениях, чем фабричные города… Тот закон, что самостоятельное развитие купеческого капитала стоит в обратном отношении к степени развития капиталистического производства, с особенной ясностью обнаруживается в истории посреднической торговли (carrying trade), например у венецианцев, генуэзцев и голландцев, следовательно, там, где главный барыш извлекается не из вывоза продуктов своей страны, а из посредничества при обмене продуктов таких обществ, которые еще не развились в торговом и вообще в экономическом отношении… Пока торговый капитал опосредствует обмен продуктов неразвитых стран, торговая прибыль не только представляется результатом обсчета и обмана, но по большей части и действительно из них происходит. Помимо того, что торговый капитал живет за счет разницы между ценами производства различных стран… купеческий капитал при прежних способах производства присваивает себе подавляющую долю прибавочного продукта, отчасти как посредник между обществами, производство которых в основном еще направлено на потребительную стоимость… отчасти потому, что при прежних способах производства главные владельцы прибавочного продукта, с которыми имеет дело купец, — рабовладелец, феодальный земельный собственник, государство… — представляют потребляющее богатство, которому расставляет сети купец…» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 25 (ч. II). С. 360–363).

Представленные в таком свете торговый капитал и урбанизм, которому он дает толчок развития, должны рассматриваться как консервативная, а не революционная сила. Важнейшими аспектами консерватизма торгового капитала были предотвращение пространственной интеграции в производстве, установление монополий, с помощью которых правила торговли могут диктоваться производителям, возникновение «городского колониализма» в отношении окрестных сельских поселений (Dobb, 1947, 95). Он также представлял собой определенную угрозу феодальному порядку, которая была гораздо серьезнее, чем просто идеологическое расхождение. Маркс продолжает: «Развитие торговли и торгового капитала повсюду развивает производство в направлении меновой стоимости, увеличивает его размеры, делает его более разнообразным, придает ему космополитический характер, развивает деньги в мировые деньги. Поэтому торговля повсюду влияет более или менее разлагающим образом на те организации производства, которые она застает… Но как далеко заходит это разложение старого способа производства, это зависит прежде всего от его прочности и его внутреннего строя. И к чему ведет этот процесс разложения, т. е. какой новый способ производства становится на месте старого, — это зависит не от торговли, а от характера самого старого способа производства» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 25 (ч. II). С. 364).

Антагонизм города и деревни, городского купца и сельского феодального порядка имел под собой реальные экономические основания. Кроме того, торговая деятельность стремилась ограничиваться удаленной торговлей, основанной на географическом принципе дополнительности, или торговлей предметами роскоши, доставляемыми из дальних стран (Postan, 1952). Очевидная в Северной Европе географическая фрагментация, соответственно, отчасти представляла собой ответ феодального порядка на возможные вторжения торговой деятельности, чем и было четкое географическое разграничение города и деревни. Поэтому кажется, что средневековые города будто бы были «нефеодальными островами в феодальном море» (Postan, 1952, 172; Pirenne, 1925), или, как предпочитает называть их Поланьи (Поланьи, 2002, 75), «застенками», внутри которых заключалась потенциально опасная деятельность торгового класса. Из этого, однако, не стоит делать вывода о том, что средневековые города были «совершенно чужеродными элементами» в феодальном обществе, поскольку весьма вероятно, что большинство городов «возникли по инициативе какого-либо феодального института или, в некотором роде, как элемент феодального общества» (Dobb, 1947, 78).

Взаимоотношение между сословным обществом и городской коммерцией и торговлей в Северной Европе часто было не вполне определенным. В некоторых случаях сословное общество горячо поддерживало коммерческую деятельность или позволяло торговле свободно процветать ради собственной выгоды. В других случаях сословное общество вступало в конфликт с коммерцией или делало вид, что совершенно игнорирует ее (а иногда так было на самом деле), истово вытесняя торговлю за городские стены и пытаясь сохранить внутри перераспределительное общество в почти что чистом виде. Феодальная вотчина часто соприкасалась с рынком. Каковы бы ни были конкретные взаимоотношения, тем не менее было понятно, что торговая деятельность городов должна регулироваться политическим сословным обществом. Изначально регулирование происходило на основе уставов, в которых фиксировалась правовая структура города, а жители наделялись правами и обязанностями, которые очевидным образом отличались от тех, что регулировали жизнь в феодальной экономике. Город, таким образом, воспринимался как форма территориальной корпорации. Эта корпорация была задумана с целью развития коммерции, но она также стремилась усилить монополистические преимущества по сравнению с другими городами, а также регулировать внутренние конфликты. Даже близко не давая торговцам свободы действий, территориальная корпорация регулировала, контролировала и направляла торговую деятельность таким образом, чтобы феодальный порядок мог продолжать свое существование. В целом купцы осознавали это и не шли на конфликт. Постан (Postan, 1952) и Трапп (Thrupp, 1948) отмечают, например, такую тенденцию: как только деятельные средневековые купцы накапливали достаточное количество богатств, они превращались в сельских помещиков или городских рантье, и Постан объясняет финансовый упадок наиболее богатых североевропейских городов XV века отчасти именно этим сценарием поведения купцов.

Ситуация с урбанизмом в Южной Европе существенно отличалась от ситуации на севере в некоторых важных аспектах. Перераспределительное общество подчиняло себе торговлю и коммерцию повсюду, но именно в Италии оно имело корпоративную структуру. Корпоративное государство здесь сочетало в себе элементы католицизма, феодализма и торгового капитализма и представляло собой весьма специфическую форму сословного общества. В итальянских городах-государствах сословное общество (структурированное в основном по критериям родства и наследуемых прав землевладения) поддерживало коммерцию и торговлю и даже пыталось выразить свои моральные и социальные нормы, а также присвоить прибавочный продукт, через торгово-коммерческую деятельность. Католическая церковь при случае принимала в ней прямое участие, и Ватикан неоднократно становился центром коммерческой активности. Власть и могущество, накопленные в институтах сословного общества (и здесь католическая церковь оказывала даже еще более значимую поддержку), использовались для легитимации торговли и коммерции, а также различных видов первоначального накопления путем пиратства и участия в войнах. Эта деятельность была направлена на перераспределение богатств, соответствовавшее социальной иерархии ориентированного на престиж сословного общества. И именно в этом обществе зародились некоторые капиталистические формы, хотя они и не привели к развитию капиталистического производства. Лопес пишет:

«Золотой век средневековой торговли (в Южной Европе) определенно демонстрирует многие характеристики, которые мы считаем типичными для капитализма. Когда мы просматриваем свидетельства с конца одиннадцатого до начала четырнадцатого века, мы не можем не заметить возрастающего сосредоточения капитала в денежном и товарном выражении; все более широкого использования кредита и тенденцию к постепенному отделению функций управления и от владения капиталом, и от ручного труда; постоянных попыток усовершенствовать методы ведения дел и конкуренции с другими предпринимателями в той же сфере; повышения важности торговых интересов до государственного уровня; и более всего — жажды наживы как ведущего мотива коммерческой деятельности» (Lopez, 1952, 320).

Для стимуляции торговли были созданы банковские институты и технические инструменты, такие как учет по принципу двойной записи. Эти капиталистические техники позже приобрели огромное значение, когда они были перенесены на север Европы итальянскими купцами (многие из которых изначально были сборщиками налогов в перераспределительной системе, поддерживающей институт папства). После упадка городов-государств и последующего затухания торговли в Средиземноморском регионе в XVI веке эти техники продолжали сохраняться в северных странах.

Спор о том, может ли Итальянское государство быть охарактеризовано как собственно капиталистическое или нет, никуда по сути не ведет. Перераспределение оставалось базовым способом экономической интеграции на всей территории, и капитализм не проник в производственные отношения в какой-либо значимой степени. Но с другой стороны, прибавочный продукт присваивался с помощью капиталистических техник в процессе циркуляции торгового капитала. Утверждение, что перераспределение оставалось доминирующим, предполагает, что саморегулирующаяся рыночная деятельность либо отсутствовала, либо играла вспомогательную роль. Ценовая система существовала, но и на севере, и на юге Европы цены отражали баланс условий спроса и предложения, а не являлись сигналами, на которые реагировали бы потребители и производители. Прибыль от коммерческой деятельности зависела полностью от умения купца свести спрос и предложение, но, поскольку сельскохозяйственное производство и большая часть промышленного производства не были организованы на коммерческой основе, купцы должны были максимально выгодно использовать постоянно меняющиеся условия — в этом, собственно, и состояло их мастерство. Сами по себе ценовые сигналы также были подвержены влиянию внешних условий (доступные объемы поставок золота и серебра, снижение стоимости валют и т. п.). Тенденция ограничения торговой деятельности дальней торговлей и регионально-дополняющей торговлей также делала ценовые сигналы несколько ненадежными ориентирами для поведения, поскольку конкуренция практически отсутствовала, а степень неопределенности была огромной. Однако в XIII–XIV веках относительная стабильность того, что Лопес называет «внутренней» дальней торговлей (в основном в приграничных районах Средиземноморья), придала другой характер этой торговле: «Это был высококонкурентный рынок, успех на котором зависел во многом от эффективности, быстроты и чуть ли не мелочного расчета транспортных расходов, таможенных пошлин и рыночных условий. Инвестиции были относительно надежны, а прибыль обычно была скромной, даже по современным меркам…Сокращение предельных прибылей и невероятное увеличение объемов перевозок ускорили развитие техник ведения коммерции и медленно подрывали превосходство путешествующего купца над оседлым дельцом».

Тем не менее «внутренняя» дальняя торговля все еще существовала независимо от местной торговли и местной продукции, которые ожидаемо могли бы стать основой настоящих ценообразующих рынков современного типа. Только уже в годы упадка Венеции, в начале XVI века, стали появляться контуры саморегулирующейся, регионально интегрированной экономики, но и эта экономика все еще не была объединена с городским промышленным производством или с дальней торговлей.

Переход к новому способу производства в Европе, последовавший за разложением старого способа, вызванного внедрением торгового капитализма, зависел от условий, находящихся вне контроля самих городских центров. В средневековой Европе Маркс усмотрел два возможных направления развития: первый — «действительно революционизирующий путь» — превращение производителя в купца или капиталиста. Второй, который не мог дать толчок смене способа производства, — расширение контроля торгового капитала над производством (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 3. С. 367). Зарождение промышленного капитализма не могло произойти без трансформации производителей в купцов и капиталистов. Именно этому перерождению всячески препятствовали все экономические и институциональные формы феодального общества. Так что, прежде чем производители превратились в торговцев и капиталистов, им пришлось преодолеть множество барьеров, расставленных на их пути феодальным порядком. И именно эту задачу торговый капитал решил самым успешным образом.

Торговый капитализм не отличался стабильностью. Он постоянно стремился, а в конце концов просто был вынужден расширять свой контроль над производством. Торговый капитализм благоволил расширенному производству, так как необходимо было постоянно увеличивать оборот прибавочной стоимости, чтобы поддерживать определенный уровень прибыли. Это расширение превращало экономику из производственной основы, из которой извлекались потребительные стоимости, в производственную основу для извлечения меновых стоимостей, и это отчасти было причиной «неразвитой интеграции» торгового капитала с производством. Другая, возможно, еще более серьезная причина состояла в том, что в условиях растущей конкуренции привилегии монопольной торговли, на которые опирался торговый капитал, чтобы поддерживать различия в экономическом развитии регионов, стало сложно сохранять и контролировать, и поэтому стало так важно получить контроль над производством. Контроль торгового капитала над производством — что мы видим в средневековой Фландрии, Венеции и Флоренции и во многих более мелких городских центрах и в сельских районах (пример — сельская суконная промышленность в Англии) — не революционизировал организацию производства по капиталистическому принципу. Он способствовал введению новых техник, но задачей по сути являлось лишь получить контроль над источником предложения, а не капитализировать его.

Наши возможности интерпретации средневекового урбанизма и последовавшего перехода к промышленному урбанизму зависят от нашей способности выделить ключевые точки перехода от феодализма, через торговый капитализм, к промышленному капитализму. Если наша интерпретация правильна, то нам необходимо разобраться с двумя стадиями этого процесса:

1. Создание региональной, национальной, в конечном счете наднациональной пространственной экономики, в которой ресурсы, люди и продукт могут вовлекаться в обращение с помощью ценообразующих рынков.

2. Внедрение рыночного обмена во все стадии производства, а не только в распределение, как при торговом капитализме.

Первая стадия в целом была завершена при торговом капитализме, а вторая потребовала последующей революции. Различие между перераспределительным урбанизмом феодального общества и урбанизмом торгового капитализма состоит почти целиком в том, что последний произвел пространственную интеграцию и преодолел локальную изолированность, характерную для феодализма. Внутри этого эффективно организованного пространства в центрах торговли могла успешно аккумулироваться прибавочная стоимость и развиваться все финансовые ловушки капиталистического предпринимательства (например, в сфере финансовой технической экспертизы). К концу XV века, например, голландцы выстроили хорошо интегрированную региональную пространственную экономику, что дало им достаточные конкурентные преимущества, чтобы вступить в борьбу за торговую монополию против Ганзейского союза и в результате одержать победу (Postan, 1952, 251–253). Нидерландская революция в конце XVI века символизировала собой окончательный и решительный разрыв торгового капитализма с системой старого сословного общества. Амстердам, куда внезапно потекли богатство, население и экспертные знания, причиной чего было бегство купцов из Южных Нидерландов под угрозой завоевания испанцами (которое особенно сильно ударило по торговле в Антверпене), стал совершенно независимым центром, где бал правил торговый капитализм. Пространственная интеграция экономики вокруг Лондона происходила подобным же образом. С начала XVI века хорошо организованная сельскохозяйственная экономика, действовавшая на основе ценообразующих рынков, начала расширяться, чтобы удовлетворить запросы Лондона в продовольствии (Fisher, 1935). Расцвет этого «острова сельскохозяйственной активности» сыграл важную роль, поскольку происходил в сфере, более всего подходящей для ценообразующих рынков. К началу XVII века Лондон в отношении развития торгового капитализма достиг уровня сравнимого с Амстердамом.

Однако не стоит забывать о фундаментальном различии между Англией и Голландией — разница, имеющая большое значение для понимания перехода к капитализму. Маркс предлагает емкое объяснение, которое в дальнейшем стало отправной точкой для многих глубоких исследований (см., например: Wilson, 1941; 1965): «[Н]е торговля революционизирует промышленность, а промышленность постоянно революционизирует торговлю. И торговое господство теперь связано уже с бо́льшим или меньшим преобладанием условий крупной промышленности. Стоит сравнить, например, Англию и Голландию. История упадка Голландии как господствующей торговой нации есть история подчинения торгового капитала промышленному капиталу» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 3. С. 366).

Когда феодализм окончательно разложился под действием торгового капитализма, сложились условия для возникновения нового способа производства. Торговый капитализм не мог продолжать распространяться, не повышая объемов производства, и поэтому он благоприятствовал в организации производства всему, что служило расширению оборота прибавочной стоимости. Торговый капитализм, соответственно, не оказывал сопротивление промышленному капитализму, в отличие от феодального порядка. При этом в городских центрах в общем и целом доминировало сословное общество, и мануфактурное производство, как и на протяжении всего феодального периода, регулировалось и контролировалось. История мануфактуры на протяжении Средних веков — это история строгого регулирования ее гильдиями, при котором деятельность подчинялась предписаниям престижа, статуса и морального кодекса, а не требованиям системы оплаты труда. Система оплаты труда, конечно, также была задействована, но оплата обычно регулировалась либо городскими властями, либо вмешательством государства. Вследствие этого предприниматели вынуждены были размещать промышленное производство в сельских районах, подальше от городского влияния и регулирования. Английская суконная промышленность, например, пережила несколько перемещений. Только в конце средневекового периода промышленное производство взяло на вооружение некоторые капиталистические формы организации (производство, ориентированное на прибыль, инвестиции, спекуляции, кредитование, торговля фьючерсами и т. п.). Эти нововведения, несомненно, были привнесены в промышленность торговым капитализмом, который смог в некоторых случаях даже сформировать существенную массу пролетариата (как во Флоренции и Нидерландах на пике их промышленной активности). Но это не было революционным путем. Индустриализация, которая в конце концов подчинила себе торговый капитал, не была городским феноменом, но сама привела к созданию новой формы урбанизма — процесс, благодаря которому Манчестер, Лидс или Бирмингем превратились из мелких деревень или захолустных торговых центров в индустриальные города с мощной производительностью. Этот же процесс, стоит добавить, привел к тому, что доминировавшие когда-то торговые центры, сложившиеся на базе этики торгового капитализма, а также экономической функции, которая по сути была паразитической, начали терять свое экономическое и политическое значение. Амстердам уступил место Лондону, а Бристоль — Бирмингему. Проникновение саморегулирующейся рыночной деятельности в промышленное и аграрное производство привело к созданию новых городских центров, а также новой формы урбанизма: классовая стратификация теперь стала наиболее важной характеристикой, заменив старые виды дифференциации, которые основывались частично на стратификации (при условии законодательного регулирования прав собственности и прав на осуществление производства в целом), а частично — на традиционных критериях сословного общества.

Застройка средневекового и торгового капиталистического города отражала существовавший на тот момент социальный порядок, весьма отличный от социального порядка нового индустриального города. В раннем Средневековье триединство крепости, религиозного института и рыночной площади очевидным образом просматривалось в любом городе. В более поздний период, когда стала доминировать торговая деятельность, более крупные города развили структуру городской среды, демонстрирующую значительную степень жилищной сегрегации, а также сегрегации сфер деятельности. Эти модели города были не столько результатом функциональной сегрегации рабочей силы, а больше территориальными и символическими репрезентациями относительной позиции на шкале престижа средневекового порядка (Sjoberg, 1960). Даже четко выделяющиеся ремесленные кварталы в крупных городах образовывались, принимая во внимание как соображения престижа, так и экономические потребности, проистекающие из возрастающего разделения труда. Некоторые виды деятельности, особенно те, в которых задействовано перемещение тяжелых грузов, требовали более тщательного выбора места размещения. Но индикатором престижа было богатство, и престижными были в основном места, близкие к символическим центрам средневекового перераспределяющего города. Цены на землю отражали конкуренцию за престижное местоположение. При этом меновую стоимость на рынке городской земли в сословном обществе диктовало пользование, в отличие от поздних периодов, когда землепользование полностью определялось прибыльностью инвестиций. На городском земельном рынке, конечно, дело не обходилось без разнообразных ухищрений, и профессия рантье была желанной и престижной (не говоря уже о том, что она давала прибыль и стабильность).

В целом пространственная структура средневекового города отражает типичные критерии сословного общества. Застройка отражает, таким образом, потребности тех, кто был наделен в обществе властью и престижем, достаточными для того, чтобы использовать пространство и архитектурные формы либо как символические репрезентации своей власти, либо как символические репрезентации тех космологических образов, к которым сословное общество продолжало апеллировать для поддержания морального порядка. Отличительные черты городской структуры должны были отражать характерные ценности того времени — ценности, которые были идеологическим выражением доминирующего способа производства, характерного для него способа экономической и социальной интеграции и, в ряде случаев, разложения, которое подготавливало появление совершенного нового способа производства.

 

3. Процесс рыночного обмена и метрополисный урбанизм в современном капиталистическом мире

Марксистская трактовка современной истории как процесса «урбанизации деревни» звучит простовато, но отражает истинную суть вещей. В «Манифесте Коммунистической партии» Маркс и Энгельс пишут: «Буржуазия подчинила деревню господству города. Она создала огромные города, в высокой степени увеличила численность городского населения по сравнению с сельским и вырвала таким образом значительную часть населения из идиотизма деревенской жизни. Так же как деревню она сделала зависимой от города, так варварские и полуварварские страны она поставила в зависимость от стран цивилизованных, крестьянские народы — от буржуазных народов, Восток — от Запада. Буржуазия все более и более уничтожает раздробленность средств производства, собственности и населения. Она сгустила население, централизовала средства производства, концентрировала собственность в руках немногих» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 4. С. 428).

Проникновение саморегулирующегося рыночного обмена во все аспекты социальной деятельности, и особенно в производство, позволило капиталистическим формам выйти за границы городов и интегрировать экономику в целом, сначала на национальном уровне, а потом и на международном. В конце концов рыночные отношения перестали подчиняться моральным принципам сословного общества. Практически все общество теперь регулировалось и формировалось саморегулирующимся рынком. В техническом и экономическом аспектах это вело к тому, что производство товаров проходило многочисленные стадии, развивались внутренние и внешние связи между разными сферами производства, невероятно выросло число трансакций, необходимых для производства конечного продукта, как значительно вырос и потенциал разделения труда. Открылись новые разнообразные возможности, благодаря которым мог производиться и присваиваться прибавочный продукт, выраженный теперь в своей универсальной форме меновой стоимости. В результате совокупный продукт, а также количество прибавочной стоимости в обращении многократно выросли, как выросли и городские центры с их населением.

Есть некоторые значимые различия между предыдущими формами урбанизма и его проявлением в развитых капиталистических странах. «Современный метрополизм» укоренен в глобальной экономике, крайне сложно организованной. Эта экономика представляет собой иерархически упорядоченную структуру, в которой местные центры подчиняют себе прилегающие сельские территории, более значимые столичные центры подчиняют себе более мелкие центры, а все центры вне стран с коммунистическим режимом в конце концов подчиняются центральным столичным территориям в Северной Америке и Западной Европе. Эта экономическая структура, наиболее полно описанная теоретически и эмпирически в работе Лёша (Лёш, 2007), должна рассматриваться в свете присваивания и извлечения добавочного продукта. Франк выдвигает в качестве гипотезы (и приводит в доказательство свидетельства из истории Латинской Америки) интерпретацию пространственной организации, похожей на представленную в анализе Лёша, но понимаемую в терминах modus operandi современного капитализма. В основе этой интерпретации лежит представление об «отношениях эксплуатации, передающих цепной реакцией капиталистический способ связи между капиталистическим миром и национальными метрополисами к региональным центрам (часть прибавочного продукта которых столицы присваивают), и от них — к местным центрам, а далее — к крупным землевладельцам или коммерсантам, которые присваивают прибавочный продукт мелких крестьянских хозяйств или подчиненных им фирм, и иногда даже еще дальше — вплоть до безземельных работников, эксплуатируемых последними. На каждом этапе этого пути относительно небольшое количество капиталистов наверху имеют монопольную власть над множеством подчиненных внизу, присваивая некоторую часть или полностью их экономический прибавочный продукт, и в той степени, в которой они сами не эксплуатируются еще более узким слоем над ними, присваивают его для собственных нужд. Таким образом, на каждом этапе международная, национальная и местная капиталистическая система создает условия для экономического процветания немногих и отсталости — для многих» (Frank, 1969, 31–32).

Тенденция богатых стран богатеть, а бедных — беднеть стала предметом детального исследования (Myrdal, 1957). В общей структуре обращения прибавочного продукта, связанной с этой тенденцией, меняется сам смысл антагонизма между городом и деревней. Фанон считает, например, что отношения города и деревни в колониальном мире реструктурируются из-за специфического положения колониальных стран в цепочке эксплуатации, о которой говорит Франк: «Специфика колониального контекста состоит в том, что экономическая реальность, неравенство и невероятные различия в образе жизни никогда не смогут замаскировать человеческой реальности. Когда мы рассматриваем колониальный контекст в максимальном приближении, становится очевидно, что то, что разделяет мир, начинается с факта принадлежности или непринадлежности к определенной расе, определенному виду. В колониях базис является также и надстройкой. Причина — это следствие; ты богат, потому что ты белый, ты белый, потому что ты богатый. Вот поэтому марксистский анализ нуждается в адаптации всякий раз, когда мы имеем дело с колониальной проблемой» (Frank, 1967, 31–32).

Складывающаяся в результате такого положения вещей городская структура резко дифференцирована: «Город колонизаторов — крепко построенный, весь из камня и стали. Он сверкает огнями; на улицах лежит асфальт, мусорные баки услужливо проглатывают все остатки жизнедеятельности, скрывают их от глаз, от сознания и от памяти…Город колонизаторов хорошо питается и беззаботно живет; его чрево всегда набито деликатесами. Город колонизаторов — это город белых, иностранцев. Город, принадлежащий колонизированным… — это место с дурной славой, населенный людьми с плохой репутацией. Они там родились, не имеет особого значения, когда или как; они там и умрут, и не имеет значения — когда и как. Это мир без простора; люди живут там на головах друг у друга, и их лачуги ютятся на крышах друг друга. Город местных — это голодный город, где нет вдосталь ни хлеба, ни обуви, ни мяса, ни угля, ни света. Город местных — это расползающаяся деревня, город на коленях, город, погрязший в нечистотах. Это город негров и грязных арабов» (Там же).

Экономический антагонизм между городом и деревней здесь замещается «антагонизмом между местным, исключенным из распределения благ колониализма, и его противоположностью, который смог обратить колониальную эксплуатацию себе на пользу» (Frank, 1967, 89). Историческая борьба между городом и деревней в Китае, Алжире и Вьетнаме должна пониматься в этом ключе, и наша концепция урбанизма должна претерпеть соответствующие изменения.

Хотя основной поток присвоения прибавочного продукта направляется из слаборазвитых стран в более развитые капиталистические державы, столичные центры последних сами внутренне дифференцируются в процессе, в котором прибавочный продукт присваивается в «системе максимизации трансакций», — в современном метрополисе. Прибавочная стоимость может извлекаться на любом этапе трансакции, будь то первичный, вторичный (производство), третичный (распределение и обслуживание) или четвертичный, как его можно назвать (финансовая деятельность и манипуляции с денежной массой), секторы экономики. В центре этого клубка трансакций не так-то просто отделить производительную деятельность от непроизводительной. Но по мере роста значимости и размеров столичных территорий, увеличивается и пропорция прибавочной стоимости, извлекаемая путем социально бесполезных и непродуктивных трансакций. Поэтому современный метрополис представляется уязвимым, ведь если объем присвоения прибавочной стоимости в центре (при сохраняющемся уровне прибыльности) превышает объем производства общественного продукта, тогда финансовый и экономический коллапс становится неизбежным. Финансовые спекуляции не являются продуктивной деятельностью (хотя некоторые сказали бы, что они помогают координировать производственную деятельность), и деньги имеют смысл, только если на них можно что-то купить. Вся деятельность должна в конечном итоге опираться на элементарное преобразование естественных материалов в полезные для человека объекты — присвоение должно соотноситься с производством общественно необходимых благ и услуг, а иначе прибыльность будет снижаться.

Уязвимость современного метрополиса в развитых капиталистических странах проистекает из того, что производство общественно необходимых благ и услуг (производство потребительных стоимостей) находится в основном в других частях мира, — только в сферах промышленного производства и предоставления тех услуг, которые Маркс называл «не продуктивными, но общественно необходимыми», современный метрополис вносит весомый вклад в производство благосостояния. Уязвимость может быть снижена с помощью увеличения эффективности ценового механизма в координирующей деятельности саморегулирующегося рынка таким способом, при котором «невидимая рука» обеспечит поток прибавочного продукта в столичный центр. При этом совершенная конкуренция того рода, что описана в аналитических работах западных экономистов, является деструктивной силой. На самом деле всем аспектам общества угрожает потенциально разрушительная сила системы рыночного обмена. Поланьи в «Великой трансформации» пишет следующее: «Позволить рыночному механизму быть единственным вершителем судеб людей и их природного окружения или хотя бы даже единственным судьей надлежащего объема и методов использования покупательной способности значило бы в конечном счете уничтожить человеческое общество. Ибо мнимый товар под названием „рабочая сила“ невозможно передвигать с места на место, использовать, как кому заблагорассудится, или даже просто оставить без употребления, не затронув тем самым конкретную человеческую личность, которая является носителем этого весьма своеобразного товара. Распоряжаясь „рабочей силой“ человека, рыночная система в то же самое время распоряжается неотделимым от этого ярлыка существом, именуемым „человек“, существом, которое обладает телом, душой и нравственным сознанием. Лишенные предохраняющего заслона в виде системы культурных институтов, люди будут погибать вследствие своей социальной незащищенности; они станут жертвами порока, разврата, преступности и голода, порожденных резкими и мучительными социальными сдвигами. Природа распадется на составляющие ее стихии; реки, поля и леса подвергнутся страшному загрязнению; военная безопасность государства окажется под угрозой; страна уже не сможет обеспечить себя продовольствием и сырьем. Наконец, рыночный механизм управления покупательной способностью приведет к тому, что предприятия будут периодически закрываться, поскольку излишек и недостаток денежных средств окажутся таким же бедствием для бизнеса, как и засуха и наводнения — для первобытного общества» (Поланьи, 2002, 87–88).

Эти разрушительные тенденции саморегулирующейся рыночной экономики явным образом прослеживаются в истории капитализма с начала XIX века, и последствия этого настолько же очевидны в современном метрополисе, как и в городах периода ранней индустриализации. Поэтому выживание капиталистического общества и порожденных им столичных центров зависит от некой противодействующей силы, которая уравновесит действие саморегулирующихся рынков. Отчасти этот контрбаланс создается путем использования реципрокности и перераспределения для сдерживания деструктивной мощи рыночного обмена. Но с другой стороны, сама система рыночного обмена организована таким образом, чтобы в ней работали предохранительные клапаны, сдерживающие (по крайней мере, в течение какого-то времени) ее наиболее разрушительные тенденции. Две наиболее важные в этом отношении характеристики — это разнообразные формы монопольного контроля (монополия, олигополия, картельные соглашения, неформальные внеконкурентные соглашения и т. п.) и интенсивность технологических инноваций.

Монопольные формы и технологические инновации тесно связаны друг с другом. Монополия должна в конечном итоге вести к краху саморегулирующегося рынка и таким образом к крушению капиталистической экономической системы. Инновационная активность открывает новые горизонты деятельности и новые типы производства, которые могут быть организованы на конкурентной основе, давая шанс саморегулирующемуся рынку начать новую деятельность, которая потом отодвинет на второй план старую (обычно организованную монополистически). Инновация, рост в условиях конкуренции, монополизация и затухание — так выглядит достаточно стандартная последовательность капиталистического цикла. Технологическая инновация может также помочь поддержанию олигополии, поскольку фирмы могут конкурировать в сфере инноваций, а не цен.

Монопольные формы экономической организации и технологические инновации имеют огромное значение для понимания современного столичного урбанизма, особенно если мы рассматриваем их во взаимосвязи. Метрополис предоставляет площадку для обкатки инноваций, а также является базой для больших корпораций. В то же самое время метрополис устроен так, чтобы отражать увеличивающуюся мощь монополистических форм организации в определенных сферах деятельности.

Рост монополий сам по себе является проблемой, которую надо решать. С одной стороны, теоретики капитализма видят монополию как угрозу традиционному порядку и дальнейшему существованию ценообразующих рынков. Некоторые марксисты (Baran and Sweezy, 1968) считают это причиной столь длительной отсрочки краха капитализма. Правда состоит в том, что конкуренция никогда не упразднялась монополией, а монополия — это неизбежный конечный результат конкуренции (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 4. С. 166). Монополия всегда играла важную роль в капитализме, а отношения собственности гарантируют ограниченный доступ к средствам производства и, следовательно, индивидуальный монополистический контроль по крайней мере над частью производственных ресурсов общества. Конкуренция никогда не бывает свободной и открытой, а принимает форму конкуренции среди многих местных монополий, которые со временем могут слиться в одну крупную монополию. Исторические городские центры были местами монополистической власти, и даже при капитализме этот городской меркантилизм никуда не исчез. Веблен (Veblen, 1923) показывает, что мелкие городки в Америке XIX века функционировали в основном как центры монополистического контроля над оптовой, розничной торговлей и поставками сельхозпродукции. Вэйнс (Vance, 1970) также приводит примеры монопольной власти и роли городов в условиях капиталистического рыночного обмена. Связь между городскими центрами и монопольной властью, таким образом, кажется общим феноменом. Но что действительно претерпело изменения в последние полвека, так это, конечно, масштаб монополистического бизнеса, и тут не может быть никаких сомнений, что это изменение в масштабе привело к определенным качественным изменениям в социальной форме современного метрополизма. Саморегулирующийся рынок всегда действовал в условиях законодательных и институциональных ограничений; но сейчас зачастую кажется, что рыночные цены определяются и управляются несколькими влиятельными заинтересованными группами, которые используют свою власть во многом ровно таким же способом, как это делали патрицианские кланы в старой доброй Венеции, выражавшие свои моральные и общественные нормы с помощью рыночных обменов.

Все же современная форма монополии имеет выраженную специфику. Контроль, который осуществляют крупные корпорации на рынке, по большей части иллюзорен. В саморегулирующейся рыночной экономике прибавочный продукт должен быть пущен в обращение с целью производства еще большего количества прибавочного продукта. Скорость циркуляции прибавочного продукта в наше время такова, что богатство измеряется по скорости обращения, а не по абсолютному количеству запасенного продукта. Богатство больше не является материальной вещью, а становится заявлением об интенсивности потока текущих операций (которые будут капитализированы в будущем), подкрепленным правами на будущие операции или кредитами и облигациями, унаследованными от прошлых операций. Метрополис как система максимизации трансакций демонстрирует это во многих аспектах, наиболее наглядный из которых — увеличение физической нестабильности имеющихся в нем структур, так как экономика требует все более активной циркуляции прибавочной стоимости для поддержания нормы прибыли. Крупная корпорация оказывается заложником этого процесса, хочется ей того или нет: она должна работать на поддержание и повышение уровня обращения прибавочной стоимости — по-другому нельзя. Эта цель может быть реализована только тогда, когда возможно расширение циркуляции прибавочной стоимости в рамках данной отрасли (автомобильной отрасли удавалось делать это в течение 50 лет). Но как только перспективы роста бледнеют, норма прибыли падает и богатство (измеряемое как капитализированная скорость обращения) начинает таять. Крупная корпорация может казаться значимой и всемогущей, но это продолжается только до тех пор, пока она может соответствовать критериям, предъявляемым саморегулирующимся рынком. «Пенсильванская железная дорога» обанкротилась не из-за недостатка активов, а потому, что ее уровень оборота прибавочной стоимости упал ниже уровня выживания, а стоимость ее активов основного капитала на бумаге не соответствовала ожиданиям будущих доходов. Та же проблема была у «Роллс-Ройса».

Недавняя институциональная попытка решить эту проблему повышения объема циркуляции прибавочной стоимости — создание финансовых концернов. Более мелкие концерны обычно работают в качестве «скупщиков активов», но крупные — представляют собой всепроникающие и гибкие финансовые институты, которые перекидывают активы из одной отрасли в другую — так они могут держаться на плаву, проводя множество операций во многих странах, инвестируя в прибыльные производства и освобождаясь от неприбыльных (Report on Conglomerates, 1971). Концерны не связаны ни с определенной отраслью производства, ни с конкретным местом, ни даже с определенной страной (они представляют собой международные институты «без определенного места жительства»). Они являются способом институционального приспособления к необходимости увеличивать объемы обращающегося прибавочного продукта, а также повышать интенсивность обращения — необходимость, проистекающая из тенденции уменьшения нормы прибыли.

Эти новые институциональные и законодательные формы и специфическая форма, предполагаемая теперь саморегулирующимся рынком, оказали значительное влияние на структуру современной метрополисной экономики. Урбанизм разросся, как расширяется корпорация. Сложность трансакций в городской пространственной экономике возросла вслед за многократным усложнением разделения труда. Географическая концентрация людей и производственной деятельности в крупных метрополисных центрах развитых капиталистических стран была бы невозможна без неимоверной концентрации прибавочного продукта в институтах, находящихся на вершине иерархии, таких как крупные корпорации и национальные государства. Невозможно представить себе такую концентрацию и без тщательно разработанной системы для защиты иерархической структуры глобальной пространственной экономики, поддерживающей потоки от окрестностей к городским центрам, от небольших центров — к более крупным центрам, и от всех региональных центров — к центрам капиталистической активности.

Увеличение масштаба монопольного капитализма имеет и кое-какие специфические последствия для городской структуры, которые необходимо принять во внимание. Чиниц (Chinitz, 1958) подробно рассматривает некоторые из них. Он полагает, что олигополистически организованная метрополисная экономика, как, например, в Питтсбурге, скорее всего, будет мало способствовать развитию предпринимательских навыков и менее способна адаптировать приезжих предпринимателей. Отсюда следует, что такой город с меньшей вероятностью станет колыбелью развития новых отраслей промышленности, а будет поощрять и продвигать только те инновации, которые будут идти в ногу с неукротимым порывом урезать расходы, повышать эффективность и видоизменять продукт в уже существующих отраслях. Совершенно правомерно сетует Джейн Джекобс (Джекобс, 2011) на то, что крупное и эффективное корпоративное предприятие (и правительственная деятельность) создают городскую среду, препятствующую развитию мощного порождающего урбанизма, который и создает новые рабочие места и технологические инновации. Наиболее плодотворной является такая среда, в которой комбинация структуры занятости, таланта, предпринимательских и финансовых умений может стать плодотворной основой для расцвета капиталистической креативности и изобретательства. История Питтсбурга в этом отношении в корне отличается от истории Нью-Йорка, а история Бирмингема (Англия) — от истории Манчестера. Поскольку монопольный контроль блокирует инновационную деятельность в определенном месте, можно ожидать, что обновление будет происходить путем географических перемещений в центрах активного роста и трансформаций в географических моделях обращения прибавочного продукта.

Крупные промышленные корпорации также нацелены (и обычно этого достигают) на «финансовую независимость через внутреннее изыскание резервов»: в результате этого «прибавочный капитал, который аккумулируется внутри крупных разнопрофильных компаний, может легче перетекать из региона в регион внутри одной компании, чем если бы он находился вне ее» (Chinitz, 1958, 285–286). Кроме того, банки и другие финансовые институты увеличили масштабы своей деятельности, так что им проще вести дела с крупными промышленными корпорациями, а не с мелкими предпринимателями, которым обычно нужны небольшие суммы в качестве рискового капитала, чтобы открыть новую линию производства. Природа такой концентрации важна сама по себе для перенаправления прибавочной стоимости между разными предприятиями и видами деятельности в пространстве метрополиса. Например, отчет Рата Патмана (1968) «Трастовые банки в США» показал, что трастовые банки выделяли четверть из триллиона долларов своих активов институциональным инвесторам. Исследование охватило 221 городскую территорию, в 210 из которых 75 % и более их активов, находящихся в доверительном управлении, размещались максимум в трех банках. Относительно Балтимора, например, делается вывод, «что банковское дело Балтимора, финансы Балтимора и большая часть балтиморской торговли и промышленности находятся под сильным влиянием, если не сказать давлением и контролем, оказываемыми „Торговой депозитарной и трастовой компанией“ (Mercantile Safe Deposit and Trust Company) и тесно связанными с ней корпорациями» (Wright Patman Report, 1969, 545).

Несколько банков контролируют большую часть инвестиционного капитала, доступного на территории отдельного метрополиса. Обращение прибавочной стоимости между крупными финансовыми институтами и крупными промышленными корпорациями — часто представленная переплетением директоратов в достаточно закрытой экономической властной структуре — предполагает направление сравнительно небольшой доли фондов в новые формы производства или в секторы экономики, которые по техническим причинам не могут достичь крупных размеров. Атомизированные секторы, или секторы, опирающиеся на мелкий и средний бизнес, обычно обслуживаются через посредников (корпорации по управлению недвижимостью, ипотечные агентства, крупные владельцы недвижимости, корпорации, выдающие займы для малого бизнеса, и пр.). В жилищной сфере, например, политика крупных финансовых институтов и правительственных агентств по отношению к различным посредникам на жилищном рынке оказывает значимое влияние на новое строительство, восстановление и поддержание жилого фонда, приобретение нового жилья и также на перспективы строительства и продаж. Физическая структура метрополиса во многом является материальным результатом этой политики.

Влияние монополистических форм распространяется далеко за пределы непосредственных результатов организации инвестиций, производства и распределения. Защищенные от прямой антагонистической конкуренции и обладая мощными запасами прибавочной стоимости, крупные корпорации сталкиваются с острой проблемой нахождения рынка для все возрастающих объемов продукции, а также с необходимостью увеличения скорости обращения прибавочной стоимости. Поэтому корпорация должна создавать, поддерживать и увеличивать покупательский спрос на свою продукцию. Тут существуют разные стратегии. Возможно, наиболее успешной является создание потребности при одновременной минимизации шансов удовлетворения этой потребности с помощью замещения продукта. Покупательский спрос на автомобили (а также на продукты нефтепереработки, дороги, пригородное жилье и пр.) был создан и расширен за счет полной реорганизации застройки метрополиса, которая привела к тому, что жить «нормальной» социальной жизнью без машины попросту стало невозможно (за исключением тех территорий, где дороги настолько загружены, что передвижение на автомобиле становится слишком дорогим и проблематичным). Потребность должна возникать из излишества. И очень важно, чтобы этот потребительский спрос на машины — стержень современной капиталистической экономики — постоянно поддерживался и расширялся. Иначе всей экономике грозят суровые экономические и финансовые испытания. На этом основании мы можем предсказать, что, например, системы общественного транспорта будут развиваться только настолько, насколько они не будут уменьшать (или не будут мешать увеличивать) потребительский спрос на индивидуальные транспортные средства. Если в США вдруг внезапно наладится система общественного транспорта, это приведет к массовой безработице в Детройте и экономической депрессии почище 1930-х. Не вызывает сомнений, что современный метрополис (среди прочего) представляет собой рынок сбыта прибавочного продукта и источник манипуляции покупательским спросом. В прошлом прибавочный продукт часто расходовался на застройку города (в форме монументальной архитектуры и прочего). Но теперь урбанизму нужно создавать расширяющееся потребление, чтобы поддерживать капиталистическую экономику. Рост ВВП в капиталистических странах во многом является результатом общего процесса субурбанизации.

Плановое моральное устаревание представляет собой еще один способ поддержания покупательского спроса, и оно особенно важно, когда речь идет об увеличении скорости обращения прибавочной стоимости. В перераспределяющем городе значение имела физическая продолжительность жизни строений, и многие здания строились на века. В современном капиталистическом городе важна экономическая жизнь, и этот срок экономической жизни сокращается, потому что нужно повышать скорость обращения прибавочной стоимости. Добротные здания рушатся, чтобы уступить место новым, которым отведен еще более короткий срок жизни. Это не просто культурная жажда новизны, толкающая к разрушению старого и возведению нового в метрополисной экономике (что особенно бросается в глаза в США). Это экономическая необходимость. Укорачивание экономической и физической жизни продуктов является типичной стратегией наращивания циркуляции прибавочной стоимости во всех секторах экономики. Наиболее успешно эта стратегия работает на жилищном рынке, где потребность получать прибыль на спекулятивные инвестиции в пригородную землю и строительство, а также в процесс изменения форм землепользования стимулирует спрос на жилье и коммерческую недвижимость в определенных местах, лишая другие секторы шансов получить финансирование (см. гл. 5).

Покупательский спрос напрямую зависит от потребления. Если мы отбрасываем идею, что человечество обладает естественной и неутолимой жаждой потребления (в пользу идеи о культурно навязанном товарном фетишизме), тогда мы будем вынуждены рассмотреть истоки этого потребительского спроса. На глобальном уровне экономики ответ очевиден — куда ни посмотри, везде неудовлетворенные и острые потребности. В городской экономике также содержится большой потенциал потребительского спроса в виде неудовлетворенных нужд бедного населения. В США доля этого населения значительна — около 5 миллионов семей в 1968 году были официально зарегистрированы как живущие в бедности, и половина из них проживают в городах (количество тех, кто живет на грани бедности или приближается к ней, — еще больше). Этому бедному населению отведена двойная функция. Они могут рассматриваться как промышленная резервная армия труда (используя выражение Маркса), которая либо может использоваться как угроза организованными работниками при возникновении споров об уровне заработной платы, либо как дополнительная рабочая сила, привлекаемая в периоды бурного роста и сокращаемая в периоды уменьшения производства (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 23. Гл. 24. Ч. 4), дает анализ механизма, который связывает капиталистическое накопление с производством относительно избыточного населения. Созданная капитализмом промышленная резервная армия состоит из трех частей. Две первые, которые Маркс называет текучей и скрытой, — это группы частично занятых или тех, которые могут быть привлечены в производство при необходимости (например, женщины). Но большинство бедняков в развитых метрополисных экономиках составляет население, неспособное быть полноценной рабочей силой, — пожилые, одинокие женщины с детьми и т. п. Эта часть, которую Маркс называет застойной группой промышленной резервной армии, чье выживание обычно зависит от пособий, может рассматриваться как инструмент манипулирования покупательским спросом, осуществляемым через государственную политику.

Бедное население здесь выступает в качестве стабилизирующего инструмента капиталистической экономики — стабилизирующего инструмента, работающего за счет человеческих страданий и деградации. Это население можно расценивать как продукт институциональной организации дефицита коммодифицированной рабочей силы, когда одни ее элементы задействуются, а другие — отбрасываются. Кажется неизбежным, что попытки побороть бедность внутри капиталистической системы автоматически гасятся изменениями саморегулирующегося рынка. Распределение дохода в капиталистическом обществе, в определенных пределах, структурно детерминировано. Поскольку саморегулирующийся рынок ведет к тому, что разные доходные группы расселяются в разных местах, мы можем рассматривать географические схемы городского расселения как непосредственно наблюдаемое географическое выражение структурных условий капиталистической экономики. Жилищная сегрегация в современном метрополисе, таким образом, по самой своей сути отличается от жилищной сегрегации, наблюдаемой в типичных перераспределительных городах, где она носит по большей части символический характер.

Увеличивающийся масштаб капиталистического предпринимательства и вследствие этого нарастание объемов продукции, возникновение крупных национальных монополий, в корне отличных от локальных монополий, создание новых потребностей с целью поддержания потребительского спроса на продукт, заранее спланированное устаревание продукта с целью повышения скорости обращения прибавочной стоимости, тщательно разработанные механизмы структурной поддержки дефицита — это только некоторые реакции капитализма на трудности, которые им самим же и порождены. Но эти способы приспособления не изменяют его базового характера. Саморегулирующийся рынок работает в новом институциональном контексте. Но работает он по сути так же. Следствия работы этого способа экономической интеграции проявляются во всех современных метрополисах, будь то на периферии доведенных до нищеты стран или в районах гетто капиталистических метрополий. Эти последствия не могут быть сглажены с помощью возврата к некоторой идеализированной системе индивидуалистического капитализма, поскольку такая система никогда не существовала: капитализм всегда был пропитан монополизмом. Более того, подобная система и не могла сформироваться, так как это было бы равносильно освобождению неконтролируемой разрушительной силы, которая, как метко указал Поланьи, подорвала бы саму основу урбанизированного общества. Защищать этот более открытый и индивидуалистический капитализм — что, кажется, делают Джейн Джекобс и прочие демократы-джефферсонианцы — значит не только предлагать систему, которая противоречит историческим свидетельствам о том, что же в действительности представляет собой капитализм, но также систему, которая, если будет создана, почти наверняка разрушит все цивилизованное общество.

Внутренние приспособления, которые вырабатывает социальная организация, чтобы преодолеть проблемы, порожденные саморегулирующейся рыночной экономикой, тянут за собой ряд других мер — в частности, переопределение реципрокности и перераспределения сил, противодействующих потенциально разрушительной власти антагонистического рыночного обмена.

 

4. Перераспределение и реципрокность — силы, противодействующие рыночному обмену в современном метрополисе

Где бы и когда бы саморегулирующийся рынок не накладывал своего заклятия на организацию городской пространственной экономики, правительственные организации старались поддержать и одновременно сдержать его. Эйза Бриггс (Briggs, 1963) описывает, например, как городские управы во время первой волны индустриализации в Британии приняли на себя перераспределительные функции, чтобы обеспечить предоставление тех общественных благ и услуг (таких, как водопровод и канализация), которые не казались прибыльными частным предпринимателям, а также облегчить до некоторой степени самые тяжелые последствия введения системы заработной платы для беднейших групп общества (путем регулирования условий труда, жилищных условий и т. п.). Эти вмешательства правительств, сначала скромные, становились со временем все более и более активными. Общественное обеспечение общественных (а иногда и частных) благ, вместе с частным и государственным планированием городской среды «в общественных интересах», теперь стали играть наиважнейшую роль в формировании географии современного города. Общественные или квазиобщественные проекты, как, например, модели городского обновления или возведение новых городов, также послужили перерождению хаотичного индивидуализма раннего индустриального города и «приватизма», как его называет Сэм Басс Уорнер (Warner, 1968), американского города в городской плюрализм, в котором общественный сектор действует как противовес потенциально разрушающему рыночному обмену, при этом поддерживая структурные условия, необходимые для выживания капиталистических форм. Политическая и бюрократическая система отчасти функционируют как перераспределяющие агенты в рамках саморегулирующейся рыночной экономики (см. гл. 2).

Скрытые последствия этой перераспределительной деятельности требуют некоторого прояснения. Правительственное вмешательство в капиталистических странах преследует две широкие цели. Первая — обеспечить надлежащее функционирование рыночного обмена. Вторая — смягчить разрушительные последствия, которые несет с собой саморегулирующийся рынок. Политика в первом направлении может включать в себя широкий спектр действий — от создания инструментов принуждения для сохранения институционализированного дефицита (используя военную силу за границей и полицию внутри страны), прямой поддержки финансовых институтов и заканчивая выработкой разнообразных механизмов для поддержания саморегулируемости рыночной системы. В последнем случае правительство может вмешиваться либо с целью сокращения рисков в экономике, которая все более и более полагается на долгосрочные и крупные инвестиции, чтобы сохранить свою структуру либо чтобы предотвратить (а в некоторых случаях — чтобы стимулировать) возникновение монополии в определенном секторе экономики. Эти направления политики имеют разные последствия и в действительности вырабатываются для претворения в жизнь различных целей в зависимости от обстоятельств. Возрастающая роль государства в урбанизированном обществе должна рассматриваться на фоне возрастающего накопления капитала, расширения влияния производства, увеличения влияния рыночного обмена и «урбанизации деревни» в глобальном масштабе. Государство вместе с наднациональными организациями (к которым мы можем также отнести содружества государств) должны вмешиваться всякий раз, когда разражаются кризисы, большинство из которых порождены внутренней динамикой капитализма. Государственное вмешательство происходит на международном уровне, когда для потоков капитала, рабочей силы, ресурсов, товаров и услуг создаются искусственные барьеры, а в рамках международной монетарной системы предпринимаются технические манипуляции для сохранения сетей эксплуатации, описываемых Франком (Frank, 1969), в основном путем навязывания моделей неравноценного обмена (Emmanuel, 1972). Усиление влияния и важности государственного вмешательства в XX веке нужно расценивать как ответ на «постоянно революционизирующую силу» капитализма.

В рамках отдельных государств на застройку современных метрополисов значительное влияние оказывает государственная политика. Например, в США в 1930-х годах законодательно было утверждено Федеральное жилищное управление (ФЖУ, Federal Housing Administration — FHA), которое должно было страховать ипотеку и таким образом способствовать ипотечному кредитованию, но основным результатом его деятельности стала поддержка финансовых институтов, затягиваемых в воронку депрессии. Результатом при этом стала стимуляция субурбанизации, так как кредиты, обеспеченные страховкой ФЖУ, выдавались в основном на приобретение нового, а не старого жилого фонда (Douglas Commission, 1968). Эта политика привела к ускоренному экономическому устареванию жилищного сектора и тем самым увеличила потенциал обращения прибавочной стоимости на более высоком уровне. Такого рода государственное вмешательство представляется все более необходимым, и сейчас оно уже распространяется на создание рабочих мест и занятости, на производство и перемещение экономических ресурсов в зоны «национальных интересов» (под чем обычно понимают оборону, но сюда же также могут попасть здравоохранение, контроль за загрязнениями, образование и пр.).

Пытаясь сгладить наихудшие последствия рыночного обмена, правительственная политика также может породить существенные изменения в городской структуре. Конечный результат конкуренции — весьма неравномерное распределение доходов в обществе, которое, как уже признается, не является выгодным для тех, кто осуществляет контроль над средствами производства, поскольку уменьшает потребительский спрос, сокращая при этом качество рабочей силы. Поэтому необходимо постоянно перераспределять некоторую часть дохода и благосостояния. Это перераспределение может происходить путем организации труда. В ином случае необходимо облагать налогом определенную долю обращаемого прибавочного продукта. Постольку этот прибавочный продукт принадлежит одной части общества, а предлагается к использованию для другой группы, система налогообложения будет прогрессивной или регрессивной в зависимости от того, какая группа подлежит налогообложению, а какая — является реципиентом. Налогообложение и общественное обеспечение благ, услуг и финансовых ресурсов представляют собой крайне сложную систему, и деньги тут текут в обоих направлениях. В целом общество кажется гораздо более прогрессивно перераспределительным, чем оно есть на самом деле, поскольку не учитываются разные скрытые потоки и хитрые схемы налогообложения (особенно в сфере налогообложения покупок и продаж), которые проводят распределение в обратном направлении. Тем не менее государственная политика в этих сферах переопределила понятия «безработица», «неполная занятость» (которая, по оценкам, достигает во многих американских городах уже 30 %, а то и больше, от числа занятых) и «нетрудоспособность». Капитализм в сочетании с политикой государства благосостояния произвел коренную трансформацию в городских формах.

Изменения в распределении наличного дохода среди различных групп общества нашли отражения в облике современного урбанизма. Это влияние наиболее очевидно в тех странах, таких как Британия и скандинавские страны, которые более-менее настойчиво проводили в жизнь политику государства благосостояния. В этих странах общество имеет двойственную структуру, в которой частный сектор четко отделен от государственного. Этот дуализм выражается и в пространственном дизайне. В британских городах социальное жилье на фоне частного можно узнать безошибочно, и блага и услуги, предоставляемые через государственный сектор, также значительно отличаются от тех, что предлагает частный сектор в таких областях, как здравоохранение и образование. Городской дуализм Британии и Скандинавии находит выражение и в городском ландшафте, придавая там урбанизму особенный характер, отличный от урбанизма США, где дуализма по большей части стремятся избегать ввиду очевидного идеологического предпочтения приватизма, за исключением тех случаев, когда речь идет об обеспечении самых богатых людей общества. Социализм для богатых, что, по-видимому, и является способом правительственного вмешательства в США, создает совершенно другой тип городской структуры, в отличие от государства благосостояния для бедных.

Тем не менее политика благосостояния, если она заходит слишком далеко, создает своего рода угрозу для капиталистического рыночного обмена. Промышленная резервная армия должна где-то существовать, как должно быть место и для первоначального накопления. Тут показателен случай Швеции, часто приводимой в пример как образец государства благосостояния. Швеция избавилась от самых вопиющих проявлений материальной депривации, сохранив при этом капиталистический экономический базис. Ей это удалось, потому что она полагалась на промышленную резервную армию Южной Европы и создавала первоначальное накопление косвенно через свои связи с глобальной капиталистической экономикой (например, торговлю с США и Великобританией). Швеция на самом деле представляет собой зажиточный пригород мировой капиталистической экономики (она даже обладает многими социальными и психологическими характеристиками типичной пригородной экономики). Мораль этого примера в том, что конкретная территория может преуспеть в реализации своей политики благосостояния только тогда, когда она может передвинуть часть ключевых проблем, связанных с капиталистическим рыночным обменом, за границы своей территории. На одной ограниченной территории политика государства благосостояния может бесконечно добиваться все лучших результатов, но в рамках мировой экономики капитализма в целом прогрессивное перераспределение имеет вполне определенный предел.

Некоторые обозреватели, как, например, Жувеналь (Jouvenal, 1951), предложили гораздо более глубокий по содержанию анализ этой ситуации, чем те социалисты, которые слепо и одержимо верят, что для социализма достаточно перераспределительной политики без фундаментального изменения капиталистического производства. Предел перераспределения достигается в тот момент, когда оно начинает серьезно тормозить операции саморегулирующегося рынка и обращение прибавочной стоимости. В крупномасштабной экономике, такой как в США, сложно переложить все тяжести на соседа, и перераспределение, возможно, в этом случае не достигнет того уровня, как в Скандинавии. В экономике среднего масштаба, как в Великобритании, попытки перераспределения, скорее всего, будут остановлены естественными механизмами приспособления саморегулирующегося рынка. Титмус (Titmuss, 1962) и другие показали, что это именно так и что активные попытки перераспределить доход и благосостояние в Британии закончились малозначимыми изменениями в структуре распределения дохода в экономике. Правительство может проводить, и часто проводит, совершенно разного толка политику, но корректирующие звенья доминирующего саморегулирующегося рыночного механизма всегда будут стремиться к «естественному» балансу между рыночным обменом и перераспределением. Этот баланс и будет примерно тем состоянием, которое необходимо для воспроизводства экономического базиса капиталистического общества.

Эти рассуждения могут стать основой сравнительных городских исследований. Поверхностные, хотя и впечатляющие различия между урбанизмом в Швеции, Великобритании и США, например, становятся незначимыми при такого рода анализе. Шведский урбанизм может рассматриваться как нечто достижимое на каком-то участке огромной капиталистической экономической системы, и в этом смысле мы можем сравнивать его с урбанизмом в штате Коннектикут (США) или графстве Сассекс (Великобритания). Наболевшие проблемы капиталистического общества были перенесены из всех этих мест куда-то еще. Удивительно не то, что урбанизм так многолик, а то, что он так похож во всех метрополисных центрах мира, несмотря на значительные различия в социальной политике, культурных традициях, административном и политическом устройстве, институтах и законах и т. д. Условия экономического базиса капиталистического общества вкупе с соответствующей технологией накладывают легко узнаваемый отпечаток на качественные характеристики урбанизма во всех экономически развитых капиталистических странах.

Хотя перераспределительная деятельность обычно отводится государству, было бы неверным игнорировать некоторые другие аспекты, в которых в обновленном виде проявляются социальные характеристики сословного общества в контексте современного капитализма. Рыночный обмен сводит любого человека к статусу товара. Мало кто считает это адекватным мерилом своей ценности или адекватным критерием, под который нужно подгонять свою индивидуальность. Не много и таких, которые полностью готовы окунуться с головой в товарный фетишизм, провозглашающий «Я — то, что я покупаю» или «Я — то, что я имею». Поэтому не менее важны и другие критерии ценности. И здесь критерий моральной ценности, укорененный в древнем сословном обществе, с большим облегчением может быть противопоставлен безличному и дегуманизирующему критерию рынка. Статус, позиция, престиж и привилегии предлагают более привлекательные способы самоидентификации, чем те, что дают товарные отношения на рынке. Поэтому организации выстраивают иерархию, правительственные и корпоративные бюрократические органы внутренне структурированы, профессиональные группы демонстрируют официальные и неофициальные лестницы престижа, каждая выделенная по принципу разделения труда ячейка организована как сословное мини-общество, при этом определенные профессии считаются «высокостатусными» в разных этнических, расовых и религиозных группах.

Эти проявления сословного общества оказывают влияние на то, как люди воспринимают себя, и, следовательно, на то, какие ситуации они воспринимают как конфликтные и как они их разрешают. Проблемы экономического базиса общества часто переводятся в политическую и идеологическую плоскость и проговариваются в терминологии статусного общества. Например, вопросы безработицы могут быть переведены в плоскость расовой или этнической дискриминации на рынке труда. Городские чиновники и правительство в целом очень склонны к такого рода переводам, и, поскольку меры предпринимаются в отношении к «переведенному» в другую плоскость вопросу, а не в отношении изначальной экономической проблемы, ожидаемо, что и конфликты решаются так, чтобы сместить фокус проблемы (иногда географически), не затрагивая ее суть, — велик соблазн предположить, что этому посвящена большая часть современной политики в капиталистических странах.

Ожесточенное и искреннее сопротивление вызывает даже сама попытка проинтерпретировать проблему в терминах рыночного обмена, поскольку это означало бы, что именно рыночный обмен является главным мерилом ценности в обществе — представление, против которого нас заставляет бунтовать сама принадлежность к человеческому роду. Но только когда мы видим условия нашего существования в их истинном свете, мы можем вступить с ними в непосредственную борьбу. Именно этот аспект был лучше всего раскрыт в марксистской теории отчуждения (см.: Mészáros, 1970). Представление проблем рыночного обмена в качестве проблем статуса и престижа просто связывает нам руки и тем самым помогает сохранять status quo. К сожалению, как заметил Томас Элиот в «Четырех квартетах»: «Человекам невмочь, когда жизнь реальна сверх меры». Или, другими словами, большинство из нас большую часть жизни проводят в ложном сознании.

Озабоченность атрибутами статусного общества имеет под собой основания и ведет к осязаемым результатам в городской пространственной экономике. Доминирующие организации и институты используют пространство иерархически и символически. Происходит разделение пространств на сакральные и профанные, координационные центры выделяются из общей массы застройки и в целом пространством манипулируют для того, чтобы показать статус и престиж. Поэтому современный город демонстрирует множество характеристик, схожих с теми, что наблюдаются в перераспределительных городах, которые Уитли (Wheatley, 1969; 1971) рассматривает как символические конструкты, отражающие устои статусного общества. Обычно считается, например, что для западных городов характерна сконцентрированная в центре активность, так как именно там обеспечивается максимальная доступность к любой рыночной деятельности. В современных городах это едва ли так (в центрах постоянные пробки). Но центры все еще остаются престижным местоположением, и компании бьются за место в центре, ориентируясь на престиж и статусность. Может показаться странным думать, что то, за что в бесстрастной и строгой аналитической модели фон Тюнена — Алонсо — Мута компании готовы предлагать возрастающие ставки, — это престиж, статус, может, даже сакральность, которые окружают axis mundi капиталистического города, но, возможно, это ближе к истине, чем идея, что они конкурируют за относительные преимущества местоположения.

Современный метрополис достаточно сознательно и целенаправленно формируется таким образом, чтобы воспроизводить атрибуты статусного общества, существующего лишь на поверхности. Проекты городского обновления в США имеют очевидный символический смысл, помимо экономической функции. Они разрабатывались (и продолжают разрабатываться) для поддержания доминирующих институтов капиталистического общества, и при этом в них сознательно используется избитая техника проецирования «образов космического порядка на матрицу человеческого опыта, где они могут стать основой действий» (Wheatley, 1971, 478). Посмотрите на проект обновления Чарльз-центра в Балтиморе, в центре которого находится огромное здание Хопкинс-плаза, используемое исключительно в часы обеденного перерыва и предназначенное для случающихся время от времени ритуальных собраний (Городская ярмарка, ежегодные антивоенные демонстрации). С южной стороны плаза соединена мощным перекрытием со зданием, где располагаются офисы Федерального управления; к северу от нее стоит более стройное и более элегантное здание, где размещается Торговая депозитарная и доверительная компания (Mercantile Safe Deposit and Trust Company — главное коммерческое учреждение в Балтиморе). На западе от плазы — не пользующийся спросом ресторан (да и кто захочет есть в церкви?), а на востоке — очень модный, но маленький театрик. В центре — впечатляющий фонтан. Городская администрация спрятана где-то в четырех кварталах восточнее этого места. Огромные коммерческие здания и некоторые престижные жилые районы жадно лепятся к центру. И насколько это все отличается от данного Уитли описания древнего китайского города?

«В высшей степени сакральный центральный участок, axis mundi, обычно предназначался для ритуальных целей. В этой зоне можно было строить только жилища богов или тех представителей элиты, кто в обществах, организованных по подобию иерархического космического порядка, считался либо приближенным к божеству, либо экспертом в техниках церемониальных и ритуальных обрядов» (Wheatley, 1971).

Хотя основные характеристики структуры расселения в современном метрополисе определяются конкуренцией арендных ставок, многие менее заметные черты можно истолковать исключительно как результат того, что люди используют критерии статусного общества для самоопределения на фоне обезличивающего процесса рыночного обмена. «Городская мозаика», описанная Тиммсом (Timms, 1971), является результатом наложения моделей перераспределения и сословных иерархий на рыночный обмен и стратификацию. Люди всеми возможными способами стараются провести различия, которые рынок на самом деле стремится нивелировать. Поэтому в городской пространственной экономике мы находим массу всякого рода псевдоиерархических классификаций, подчеркивающих престиж и статус места размещения. Эти классификации важны для ощущения себя значимым, но не имеют никакого отношения к базовой экономической структуре общества.

Как перераспределительное и статусное общества преобразуются в капиталистическом обществе, так и реципрокность приобрела здесь новую форму, пригодную для того, чтобы служить противовесом дегуманизирующего рыночного процесса. Взаимообмен в его максимально приближенной к традиционной форме мы находим в соседском и местном сообществах. Особенно значим он был, например, в первые годы индустриальной революции, когда люди из рабочего класса часто выживали благодаря душевной отзывчивости соседей и близких, которая значительно смягчала наиболее жестокие последствия бездушной системы заработной платы. Начиная с тех времен чувство сообщества стало важным защитным средством в индустриальном городе. На ранних стадиях промышленной урбанизации реципрокность обычно основывалась на отношениях расширенного родства, этнических и религиозных идентичностях или на объединении какой-то группы населения при общей угрозе (так, чувство сообщества чрезвычайно сильно в горнодобывающих районах). Возрастающая мобильность и быстрые изменения в социальной структуре сильно расшатали эти связи. Эти же процессы внесли свой вклад в ослабление привязанности к определенному месту. Пространственная близость, отсутствие географической мобильности и отношения реципрокности в сообществе, несомненно, тесно связаны между собой.

Упадок этой традиционной формы реципрокности в городских сообществах (горько оплакиваемой такими авторами, как Джейн Джекобс) внес изменения в бытование городского сообщества. В прошлом этнические связи и структура тесно сплоченного сообщества в американских городах активно препятствовали внедрению рыночного обмена в повседневную жизнь и, соответственно, в человеческие отношения в сообществе. Наличие реципрокности общепринято считается благоприятным для сообщества: основанное на этом способе экономической интеграции поведение ведет к созданию более надежных механизмов обеспечения общественных благ и услуг, чем в случае реализации логики коллективного действия, основанной на индивидуальном частном интересе (см.: Olson, 1965). В основе реципрокности лежит взаимное уважение и поддержка отдельных членов сообщества, и поэтому она может стать потенциальным источником сопротивления превращению человеческих отношений в товарные, что подразумевается в системе рыночного обмена. Упадок этой формы экономической интеграции открыл дорогу дальнейшему проникновению рыночного обмена в человеческие отношения.

Однако отмирание реципрокности зашло не так далеко, как предполагают многие наблюдатели. Она приобрела новые формы. Произошло переопределение «соседского поведения» в сообществах (Keller, 1969); оно приобрело особую важность в качестве модуса поведения, востребованного в случаях угрозы для сообщества. Политическая реакция городских сообществ на угрозу прокладывания скоростных дорог, размещения в районе вредных объектов, расширения хищнических спекуляций с недвижимостью и т. п. может быть истолкована как всплеск реципрокности в ситуациях, когда всем становится очевидно, что основанные на индивидуальном частном интересе действия неизбежно обречены на провал.

Реципрокность может с успехом работать во множестве местных институтов. Местные политические клубы, Торговая палата, профсоюзы и т. п. — внутри всех этих организаций можно увидеть поведение, основанное на взаимности. Это поведение может быть неявным и лишь подразумеваться, это философия «ты — мне, я — тебе» на уровне повседневности. Здесь нет нужды ни в сговорах, ни в точных правилах игры, так как работает неписаный кодекс поведения между людьми и организациями, которые считают себя равными по идеологическим или прагматическим причинам. Этот кодекс работает в политике, и в бизнесе, и в сфере общественных действий. Большинство парламентов приобретают «клубную» атмосферу, да и бизнесмены могут с симпатией относиться друг к другу, несмотря на то что формально они являются конкурентами. В этих условиях реципрокность становится способом экономической интеграции в экономическом базисе общества. Она задействуется в редких, но весьма критических обстоятельствах — когда конкурентам становится очевидно, что антагонистическая конкуренция приведет к убыткам для всех заинтересованных лиц. Баран и Суизи (Baran and Sweezy, 1968, 50) описывают, как три крупные автомобильные компании в США ведут себя по отношению к друг другу, основываясь на принципе реципрокности, поскольку каждая из них осознает силу ответных действий других. Поэтому они добровольно выбирают просчитанную политику избегания антагонистических столкновений и провокаций и следуют молчаливо принятому принципу взаимности. Похожие взаимоотношения можно проследить и между другими крупными корпорациями, особенно это заметно в случае международных конгломератов (типа ITT — международной телекоммуникационной корпорации) и национальных правительств. Всякий раз, когда конкурентное поведение становится опасным для выживания капиталистической экономической системы, реципрокность может возникать как альтернативный способ экономической интеграции.

Реципрокность и перераспределение — древние и хорошо проверенные способы экономической интеграции. Они никуда не делись с приходом рыночного обмена во все сферы жизни, и эти старые способы экономической интеграции и связанные с ними социальные формы адаптировались к своим новым и весьма важным ролям. Способы экономической интеграции нельзя понять в отдельности друг от друга. Каждый определяется по отношению к роли, которую играет другой. Урбанизм как форма жизни охватывает все три способа экономической интеграции, а также социетальные формы, с которыми они ассоциируются. Классовая и статусная дифференциация и модели взаимного уважения и поддержки тесно переплетены в жизни современного метрополиса. Поэтому и физическая структура города отражает особую комбинацию этих форм. Символический центр города с его озабоченностью престижем и статусом, модные места, типовая застройка с социальным жильем, уютная архитектура жилищ рабочего класса или этнические районы, в которых процветает реципрокность, жилые или торговые зоны, пришедшие в упадок в результате того, что меновая стоимость становится определяющей для их использования спекулянтами и коммерческими компаниями, — все это вещественные репрезентации разных способов экономической и социальной интеграции, присутствующих в современном обществе. Взаимодействия их сложны и отягощены многими нюансами. Но кажется, даже в современном мегаполисе, со всей его очевидной сложностью, эти интерпретативные инструменты помогают нам создать теорию урбанизма, которая действительно будет объяснять необходимость концентрации и обращения прибавочной стоимости, а также необходимость конструирования пространственной экономики, в которой эффективно будут работать разные способы экономической интеграции.