Призрак автора

Харвуд Джон

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

 

АДЕРЛИ. ПОТОМОК желает восстановить историю семьи. Просьба ко всем, кто располагает информацией о раннем периоде жизни и предках Филлис Мэй Хадерли, внучки Виолы Хадерли, родившейся в Марилебон, Лондон, 13 апреля 1929 года, вышедшей замуж за Грейема Джона Фримана (1917–1982) в Мосоне, Южная Австралия, 4 мая 1963 года, скончавшейся 29 мая 1999 года, связаться с ее сыном Джерардом Фриманом…

* * *

Адвокатская контора

«Ланздаун энд Грирстоун»

14А Бедфорд-Роу

Лондон

12 июня 1999 года

Уважаемый господин Фриман!

Я пишу вам в ответ на объявление, напечатанное в сегодняшнем утреннем выпуске «Таймс». К сожалению, не имею возможности ответить ни факсимильной, ни электронной почтой, как вы предлагаете, но надеюсь, что вы сможете расшифровать мой испорченный артритом почерк! Я также надеюсь, вы примете от незнакомого вам человека соболезнования по поводу недавней кончины вашей матери.

А теперь перейду к делу: в 1944 году, в связи с военными действиями, меня перевели в школу Святой Маргариты в Девоне для продолжения учебы. Моя новая классная наставница (которая превыше всего ставила порядок) не разрешала свободной рассадки учеников в классе. Места за партами были распределены строго по алфавиту, так что меня посадили с девочкой по имени Энн Хадерли, которая вскоре стала моей ближайшей подругой.

Энн Хадерли и ее младшая сестра Филлис (которую я никогда не видела, но однажды говорила с ней по телефону) воспитывались в Лондоне бабушкой, Виолой Хадерли, и их тетей Айрис, незамужней дочерью Виолы. Поэтому я, как только увидела ваше объявление, сразу решила, что ваша покойная мама и сестра моей лучшей подруги — одно и то же лицо. Чтобы окончательно убедиться в этом, сегодня утром я перечитала письма Энн и установила, что день рождения Филлис был как раз 13 апреля. Энн родилась 6 марта 1928 года, а поскольку Филлис была на год моложе сестры, все сходится.

Виола Хадерли скончалась сразу после Дня победы, и, разумеется, Энн пришлось немедленно покинуть школу и вернуться в Лондон. Я осталась дома, в Плимуте, но мы с Энн постоянно переписывались на протяжении четырех лет и виделись при любой возможности. Ее тетя Айрис умерла осенью 1949 года, и вскоре после этого от Энн перестали приходить письма. Больше я о ней ничего не слышала.

Разумеется, я буду только рада помочь вам, чем смогу. Пожалуйста, пишите мне на адрес моего поверенного, господина Джайлса Грирстоуна, который ведет все мои дела, в том числе и переписку. Я надеюсь, вас не обидит моя просьба прислать ему формальное подтверждение вашей личности, а также личности вашей покойной матери, включая, по возможности, и фотографии. Все, что вы передадите ему, останется строго конфиденциальным.

Хотя вы и не упоминали про Энн в своем объявлении, я очень надеюсь, вы сможете рассказать мне, что с ней стало; меня до сих пор волнует ее судьба.

Искренне ваша

(мисс) Эбигайл Хамиш

Адвокатская контора

«Ланздаун энд Грирстоун»

14А Бедфорд-Роу

Лондон

27 июня 1999 года

Уважаемый господин Фриман!

Большое спасибо за ваше любезное и очень содержательное письмо. Я представляю, сколько усилий вы затратили, чтобы собрать столько документов для господина Грирстоуна, да еще так быстро, и очень ценю это. Фотография вашей матери в самом расцвете лет, которая держит вас, младенца, на руках, меня тронула особенно — я так и вижу в ней Энн. Нелюбовь к фотографиям, должно быть, у них семейное, потому что Энн упорно отказывалась подарить мне хотя бы один свой снимок.

Для меня было потрясением узнать, что ваша мать говорила о себе как о единственном ребенке. В то же время для меня это отчасти неудивительно, но о причинах такого мнения я умолчу, пока мы не установим наверняка, что ваша мать была младшей сестрой Энн. Боюсь, многое из того, что вы потом узнаете, вас огорчит, но вы сами призывали меня к откровенности, так что уж не взыщите.

К сожалению, мне почти ничего не известно о детстве вашей матери. Как и ваша мать (наверное, будет проще, если я стану называть ее Филлис), Энн почти никогда не говорила о смерти родителей; ей было два года, когда с ними произошел несчастный случай. Они воспитывались бабушкой и тетей Айрис, росли в очень комфортных условиях; у них были няня, повар, горничная, а позже и гувернантка, и другой жизни они не знали. К тому времени, как мы познакомились, Энн уже твердо знала, что, будь родители живы, у нее вряд ли было бы такое счастливое детство. Не знаю, думала ли так же Филлис. Конечно, война все изменила: девочки, как и многие другие дети, были вывезены из Лондона в самом начале бомбежек. Айрис и две ее подруги по спиритизму — она была ярой поклонницей спиритических сеансов с планшетками для беседы с духами и тому подобным, хотя Виола и не одобряла такого увлечения (странно, что Виола, которая сама писала о призраках, скептически относилась к этому)… Впрочем, я чувствую, что отвлекаюсь от темы, против чего меня всегда предостерегала мисс Тремэйн (это та самая классная дама, которая любила порядок).

Так вот, я хотела сказать, что Айрис сняла коттедж в Оукхемптоне, чтобы быть поближе к девочкам, но Виола отказалась покидать Лондон, даже под угрозой бомбежек. Немцам, как заявляла она, не удастся выжить ее из родного дома. Хотя я никогда не встречала Виолу, Энн пару-тройку раз приглашала меня на чай к Айрис. Помню, она всегда говорила: «Тетушка — просто прелесть, но предупреждаю, она будет все время говорить о своих духах, как будто они живые люди. Лично меня это не раздражает, но Филлис злится ужасно». Все, что я помню об Айрис, — так это то, что она была высокой и слегка сутулой; вообще-то у меня хорошая память на лица, но ее лицо почему-то не запечатлелось, помню только, что оно было добрым. И еще, кажется, она была очень близорукой. Позже Энн рассказала мне, что Айрис потеряла своего жениха в годы Первой мировой войны и так и не оправилась от горя — но я опять ухожу в сторону.

С Филлис я так и не встретилась, поскольку она покинула школу Святой Маргариты за несколько месяцев до моего приезда, отправившись изучать машинопись и стенографию, но, боюсь, не знаю, куда. Мне известно только, что вскоре после войны она работала в адвокатской конторе в Кларкенуэлле. Видите ли, Виола полагала, что девочкам нужно уметь самим зарабатывать на жизнь. Энн надеялась продолжить учебу в Оксфорде, но смерть Виолы все изменила. Айрис совершенно расклеилась, а поскольку они с Филлис не ладили, почти все тяготы легли на плечи Энн. Конечно, они и не подозревали, что Айрис осталось жить всего несколько лет.

Кажется, я уже упоминала в предыдущем письме, что мне пришлось остаться со своей семьей в Плимуте. Мой отец был болен — он служил инженером, в Восьмой армии, и его легкие серьезно пострадали от выхлопных газов, — так что мне нужно было ухаживать за ним. Возможно, именно это отчасти роднило меня с Энн. Обстоятельства жизни были у нас во многом схожи. Состояние Виолы за годы войны заметно оскудело, и, если бы она прожила дольше, им бы пришлось продать дом, чтобы оплатить грабительские расходы на похороны. И разумеется, мы все страдали от карточной системы, недоедания и прочих лишений. Мы продолжали переписываться, и Энн несколько раз приезжала к нам в Плимут погостить. Мой отец был очень строгим и не разрешал мне жить в Лондоне одной, хотя я и мечтала об этом.

Я до сих пор вспоминаю ее приезды как самое счастливое время моей жизни. Энн была (во всяком случае, мне всегда так казалось) исключительно красивой молодой женщиной, скромной, лишенной всякого тщеславия. Легкая в общении, естественная, без тени зазнайства… Впрочем, продолжу.

Весной 1949 года Энн познакомилась с молодым человеком, которого звали Хью Монфор. Поначалу она очень сдержанно отзывалась о нем — возможно, опасаясь, что меня обидит ее новое увлечение, но постепенно его имя стало все чаще мелькать в ее письмах. Было ясно, что он проводит очень много времени в их доме. 30 июня она написала мне, что он сделал ей предложение. Она хотела приехать вместе с ним ко мне в Плимут, как только у него выдастся свободное время, чтобы познакомить нас. Но так этого и не сделала. К двадцатому сентября между ними все было кончено. «Обещаю, что обо всем расскажу тебе, Эбби, — написала она, — но не сейчас».

А первого октября я получила от нее записку, явно написанную второпях. «Случилось самое страшное, — писала она. — Тетушка и Филлис рассорились окончательно; я не могу сказать, из-за чего, но только Филлис сбежала из дома. Собрала свои вещи в два чемодана и укатила на такси в неизвестном направлении, и тетя послала за Питтом-старшим (господин Питт был поверенным в их делах, а звали они его „старшим“ в шутку); боюсь, что она хочет изменить завещание. Мы все в страшном смятении. Напишу, как только смогу. Всегда твоя, Энн».

Восьмого октября она прислала мне короткое сообщение о неожиданной смерти тетушки вследствие сердечного приступа. Айрис было всего шестьдесят два. Разумеется, я умоляла отца разрешить мне поехать к ней, но тщетно. Несколько раз я звонила ей (из таксофона: дома у нас телефона не было), но никто не отвечал, так же как и на мои письма.

Наконец я решила обмануть отца. Взяв свои сбережения, я села в поезд до Паддингтона, откуда с трудом добралась до Хампстеда. Должна сказать, что дом был построен дядей Виолы, который был холостяком. Она была его любимицей, и ей он оставил все свое состояние. Дом стоял на окраине Хита, в самом мрачном уголке Долины здоровья — или это только мне так казалось. Энн так часто и живо описывала мне свой дом, что мне он уже казался знакомым, правда, в ее описаниях он всегда был залит солнцем. Но в тот хмурый и унылый ноябрьский день он больше походил на тюрьму. Кирпичная стена забора, покрытая битым стеклом, была такой высокой, что я могла разглядеть лишь окна верхних этажей. Жалюзи были опущены, окна зашторены. Из труб не выбивался дымок. Единственный вход был через деревянную калитку в заборе. Энн говорила мне, что днем она никогда не запирается, если кто-то находится дома, но я не смогла ее открыть. Около часа я простояла, дрожа, на дороге, пока не решила, что брошу в почтовый ящик записку и отправлюсь назад, домой.

Мои родители, уже успокоившись после вспышки гнева, сказали, что мне не стоит лезть в чужие дела. Разумеется, рассудили они, Энн не могла оставаться в доме одна и, скорее всего, уехала к родственникам или друзьям. И с моей стороны было чистым эгоизмом рассчитывать на то, что она станет писать мне, когда у нее такое горе. Их рассуждения показались мне логичными, но все равно не убедили меня. Так что я набралась храбрости, разыскала адрес господина Питта — больше мне не к кому было обратиться — и написала ему. Он ответил, но оказалось, что вот уже три месяца он ничего не слышал от Энн — а был уже февраль, — и еще он просил, чтобы я при первой же возможности позвонила ему в офис в Холборне.

Письмо господина Питта встревожило меня не на шутку, но я была совершенно не готова к тому, о чем прочитала дальше. 26 октября (за две недели до моего напрасного путешествия в Долину здоровья), Энн пришла к нему в офис. Тетя Айрис действительно изменила завещание за неделю до смерти, исключив из него Филлис и переписав все имущество на Энн. Теперь Энн настаивала на составлении собственного завещания, назначая господина Питта распорядителем ее воли, которая заключалась в том, что она оставляла все состояние «своей любимой и самой верной подруге Эбигайл Валери Хамиш».

Разумеется, господин Питт (как он потом признался мне) заподозрил, что его подопечная попала под влияние нечисто плотной особы, которая воспользовалась состоянием убитой горем подруги в своих корыстных целях, но когда он увидел, насколько я шокирована известием о новом завещании — меня до сих пор бьет озноб, когда я вспоминаю об этом, — его отношение ко мне изменилось.

Он не раз спрашивал у Энн, не хочет ли она восстановить справедливость в отношении Филлис. На это Энн неизменно отвечала, что твердо знает: сестра никогда не возьмет от нее ни пенса, но о причинах предпочитала умалчивать. Он пробовал убедить ее в том, что она сейчас не в состоянии принимать решения (она действительно, как он считал, выглядела неважно, и лицо ее покрылось сыпью), но она и слушать не хотела. Он привел все возможные аргументы, но в итоге Энн заявила, точно так же, как это сделала тетушка несколькими неделями раньше, что, если он не выполнит ее требование, она обратится к другому поверенному. «Я не могу оставаться в Лондоне, — сказала она, — я должна уехать и хочу, чтобы вы вели мои дела». С крайней неохотой он подчинился. Она подписала завещание и обещала, что будет держать с ним связь.

К тому времени, как я приехала к нему в офис, господин Питт уже всерьез беспокоился о ее безопасности. Еще более, чем ее молчание, настораживал тот факт, что с ее счета не было снято ни пенса. Он поднял на ноги полицию, неоднократно помещал объявления в газетах, обращаясь ко всем, кому что-либо известно о местонахождении Энн или Филлис, с просьбой связаться с ним, но все безрезультатно. Конечно, мы не знали, что ваша мать эмигрировала в Австралию, чем, собственно, и объяснялось ее молчание. Только подумать, какие печальные последствия имела одна-единственная ссора между вашей матерью и ее тетей. Жаль. Что ж, продолжу.

Шли годы, а от Энн по-прежнему не было никаких известий, но я постоянно держала связь с господином Питтом. Ему было за шестьдесят, когда мы впервые встретились, и когда из-за слабого здоровья ему пришлось отойти от дел, он передал мне обязанности душеприказчика Энн. (Дело в том, что Питта-младшего не было, отчасти в этом и состоял смысл шутки.) После его смерти я поручила вести мои дела господину Эркуарту, который показал свою полную несостоятельность, а потом перепоручила их конторе Ланздауна и Грирстоуна, с которой, как вы поняли, с тех пор и сотрудничаю. Господин Эркуарт советовал мне, поскольку в течение семи лет Энн так и не объявилась, начать процедуру официального признания ее умершей и соответственно вступить в права наследования. Разумеется, я отказалась и думать об этом.

Забыла сказать, что полицейские провели обыск в доме и, не обнаружив ничего подозрительного, пришли к выводу, что Энн просто собрала свои вещи, заперла дом и уехала. Господин Питт всерьез опасался, что она могла покончить с собой; я даже и мысли об этом не допускала и никогда не оставляла надежду на то, что она жива. Но должна вам признаться, что больше всего меня мучает неизвестность. Казалось, я всю жизнь только и жду известий от Энн. И вот теперь, когда я и сама состарилась, мне пора подумать о собственном завещании и об исполнении воли подруги.

Я очень устала — так много чувств всколыхнули во мне воспоминания, — так что, пожалуй, пора заканчивать это длинное письмо. Оно опять пробудило во мне страстное желание узнать, что же стало с моей лучшей и любимой подругой, что на самом деле произошло в те тревожные месяцы, предшествовавшие ее исчезновению: почему она разорвала помолвку с Хью Монфором и что (если вы простите мое любопытство) послужило причиной разрыва между вашей матерью и Айрис. Интуиция всегда подсказывала мне, что разгадку следует искать в том доме, в Хите. В первое время — после того как я приняла обязанности душеприказчика и могла беспрепятственно заходить в дом — я несколько раз приезжала туда с намерением произвести тщательный осмотр. Но дом слишком большой, прямо-таки лабиринт, и находиться в нем женщине, одной, просто страшно, так и чудится, что кто-то бродит рядом! Прошло уже много лет — десятки, наверное, — с тех пор, как я была там в последний раз. Но поручать осмотр кому-то постороннему мне, конечно, не хотелось.

Поэтому я просила бы вас — поскольку вы собираетесь вскоре в Лондон, — прежде чем вы навестите меня, на что я очень надеюсь, осмотреть дом; возможно, вам удастся найти какие-то письма, тетради, дневники и прочее. Как профессиональному библиотекарю вам наверняка будет интересно покопаться в семейной библиотеке Феррье, которая насчитывает несколько тысяч томов. Боюсь, электричество в доме давно отключено, а сад зарос, но ведь вы приедете в середине лета. Господин Грирстоун приготовит для вас ключи, которые вы сможете взять в его конторе в Бедфорд-Роу. И пожалуйста, не бойтесь доверять своей интуиции, куда бы она вас ни привела. Возможно, это лишь фантазии старушки, но я чувствую, что это ваша судьба, и если кто и найдет разгадку, так только вы.

Я буду с нетерпением ждать встречи с вами.

Искренне ваша

Эбигайл Хамиш

Адвокатская контора

«Ланздаун энд Грирстоун»

14А Бедфорд-Роу

Лондон

12 июля 1999 года

Уважаемый господин Фриман!

Мы получили ваше письмо, адресованное нашей клиентке мисс Эбигайл Хамиш. С сожалением вынужден сообщить, что с мисс Хамиш случился легкий удар, и сейчас она проходит курс лечения в частной клинике. Возможно, она будет в состоянии отвечать на письма и принимать посетителей лишь через несколько недель.

Тем временем мы получили от нее распоряжение выдать вам ключи от дома по адресу Феррьерз-Клоуз, 34, Хит Вилледж, Хампстед. Вы можете забрать их по вышеуказанному адресу по предъявлении соответствующего удостоверения личности, коим может являться ваш паспорт.

С уважением,

Джайлс Грирстоун

От: Parvati. Naidu@hotmail. com

Кому: [email protected]

Тема: Алиса в порядке и шлет вам горячий привет

Дата: вторник, 20 июля 1999, 20:12:46

Дорогой Джерард!

Алиса просила меня (я операционная сестра) сообщить вам немедленно по электронной почте, что операция прошла успешно. Господин Макбрайд рекомендовал ей лежать без движения двое суток, чтобы не повредить швы. Она говорит, что напишет вам, как только ей позволят сидеть.

Надеюсь, вы не обидитесь, если я скажу, что нахожу ваши отношения такими романтичными — ведь вы оба так долго ждали этого момента. Алиса такая красивая, мы все обожаем ее. Я уверена, что вы будете, безумно счастливы вместе.

Должна бежать,

Парвати

С дороги Феррьерз-Клоуз представал оазисом буйной растительности, окруженным мощной кирпичной стеной. Стена была высотой не менее десяти футов, и сверху ее опутывали густые ветви деревьев, остролиста и разросшихся кустов ежевики. Прочная деревянная дверь на чугунных петлях была единственным входом, как и предупреждала мисс Хамиш. Справа дорогу обрезала каменная стена другого дома, а сзади тянулась третья стена, выкрашенная в белый цвет. Хотя большинство домов в Долине выходили прямо на узкие улочки, жители этого уголка (который находился где-то в западной части деревни; я чуть не заблудился, плутая в бесконечных проулках, пока счастливый случай не вывел меня в этот тупик), похоже, высоко ценили свою уединенность. Стоявшие вдоль тротуара роскошные автомобили, усеянные птичьим пометом, были единственным свидетельством того, что место это обитаемое.

Два часа дня. Прогулка по жаре от станции Хампстед-Хит была крайне утомительной, но здесь, в тени деревьев, воздух был прохладным и влажным. Я пробыл в Лондоне всего три дня, но чувствовал себя там гораздо уютнее, нежели в Мосоне. Город совершенно преобразился. В субботу днем, разместившись в новом и чистом отеле близ Сейнт-Панкрас, я долго бродил по зеленым улицам и площадям, всей грудью вдыхая теплый, пропитанный выхлопными газами воздух, как будто попал на горный курорт. Люди теперь не прятали глаз, встречая незнакомцев. Горы мусора исчезли, переместившись во вполне цивилизованные контейнеры. Даже собаки, казалось, перестали гадить на тротуарах.

Я походил по дороге взад-вперед, с тяжелой связкой ключей в руке. Никто бы и не догадался, что за этими массивными деревьями скрывается дом. Некоторые из них достигали шестидесяти или даже семидесяти футов в высоту. Я вдруг задался вопросом, насколько высокими были деревья, когда Эбигайл Хамиш стояла здесь, дрожа от осеннего холода, без малого пятьдесят лет тому назад. Должно быть, деревья тогда были голыми.

Как я узнал несколько часов назад от секретаря господина Грирстоуна, мисс Хамиш шла на поправку и вскоре обещала связаться со мной. К ней еще не пускали посетителей, но я мог бы послать ей цветы; они с удовольствием обещали организовать это от моего имени.

И впервые в жизни я точно знал, где находится Алиса. В Национальном госпитале нейро- и микрохирургии в Ист-Финчли, примерно в часе ходьбы от Феррьерз-Клоуз. Я обещал, что не буду ни приходить, ни звонить в госпиталь: Алиса считала, что это плохая примета. Она хотела сама прийти ко мне, без предупреждения — «иначе получится натянуто и официально». Мы были словно жених и невеста, разлученные до свадебной церемонии. «Я хочу, чтобы пока все оставалось как есть», — написала она в своем последнем письме. Она проходила долгий курс физиотерапии, с каждым днем набираясь сил. «Мои ноги не разучились ходить. У меня ломит все тело, но ощущение просто превосходное. Теперь ничего плохого уже не случится. Наслаждайся своим домом, — Алиса была уверена, что мисс Хамиш оставит поместье мне, — его тайнами, и очень скоро — может быть, скорее, чем ты думаешь, — я постучусь в твою дверь».

В глубине души я был согласен с ее мнением насчет поместья, но не хотел испытывать судьбу, высказывая это вслух: вдруг у мисс Хамиш случится очередной удар и она умрет, прежде чем мы встретимся. В этом случае состояние, скорее всего, отойдет к благотворительному фонду или кому-нибудь из дальних родственников мисс Хамиш; похоже, что близких у нее не было. Как бы то ни было, я не мог сдержать полет своих фантазий, в которых видел, как мы приезжаем в загородный дом мисс Хамиш, который представлялся мне величественным строением в окружении идеально скошенных лужаек и вековых дубов, — короче, в Стейплфилд.

Хотя мисс Хамиш не ответила ни на один из моих вопросов насчет Стейплфилда, это можно было истолковать как проявление деликатности — собственно, по этой же причине она до сих пор не сообщила мне свой адрес. Возможно, разрушение Стейплфилда явилось трагическим событием для его обитателей; Энн наверняка говорила об этом. Если же предположить, что дом уцелел, вполне вероятно, что мисс Хамиш, назначенная душеприказчиком, решила взять его в аренду. Или вообще жила там: как единственная наследница Энн, она имела на это вполне законное право. Просто она не хотела говорить мне раньше времени о том, что моя мать солгала насчет пожара.

Еще в Мосоне, читая и перечитывая письмо мисс Хамиш, я чувствовал, как в душе зреет страшное подозрение. Очевидно, мисс Хамиш никогда не приходило в голову — иначе она не была бы так откровенна, — что Филлис Хадерли могла убить свою сестру. Все сходилось: Филлис и тетя жестоко поругались; Филлис, лишенная наследства, в ярости сбегает из дома; ее тетя скоропостижно умирает (что очень удобно), оставляя все состояние добродушной Энн, которая тут же составляет свое завещание в пользу лучшей подруги Эбигайл. С чего бы девушке двадцати одного года от роду составлять такое завещание, если только не предположить, что она боялась своей сестры? Но Энн не знает, где находится Филлис, поэтому и не может рассказать ей о завещании. Пока не становится слишком поздно. Филлис сознает, что убила свою сестру напрасно: денег она все равно не получит; больше ее никто не видел, и только через десять лет ее след обнаруживается в Мосоне.

Версия казалась мне вполне здравой, пока до меня не дошло, что до этого могли додуматься и полиция, и адвокат. Эта линия расследования могла стать основной. И наверняка они расспрашивали у мисс Хамиш о Филлис: им могли понадобиться письма Энн. Выходит, и полиция, и адвокат — и следовательно, мисс Хамиш — должны быть уверены в невиновности Филлис. Иначе мисс Хамиш никогда бы не доверила мне ключи от Феррьерз-Клоуз.

Во всяком случае, я пытался убедить себя в этом. В связке было с десяток ключей: три с бороздками от фирмы «Бенхам», два от пружинных замков и несколько хозяйственных — все старые, тусклые, с брелоками всевозможных размеров. Сама дверь была углублена в кирпичную кладку стены. От времени на ней появился зеленоватый налет плесени с узором из лишайника; вдоль створа протянулись вертикальные полоски мха. Выцветшая пластинка с именем владельца, медная прорезь почтового ящика, засов и замочная скважина. Ни звонка, ни переговорного устройства; обозначить свое присутствие можно было, лишь постучав костяшками пальцев по дереву.

Второй из ключей «Бенхам» подходил к нижней замочной скважине: щелчок, с которым он провернулся, прозвучал неожиданно громко. Я поднял засов и толкнул дверь. К моему немалому изумлению, она распахнулась бесшумно.

Я оказался перед входом в своеобразный туннель футов в восемь высотой, который образовывали металлические обручи, оплетенные ветвями. Свет едва просачивался сквозь арку из плотной зелени; редкие капли солнца блестели на мощенном камнем полу. В дальнем конце туннеля я смог различить две ступеньки, ведущие к двери в дом. Виноград, вьющиеся розы и другие ползучие растения переплелись с ветками деревьев; металлические обручи были густо покрыты ржавчиной. Судя по свежим срезам на виноградной лозе, с внутренней стороны туннеля кусты недавно подстригли, а усеянные птичьим пометом каменные плиты дорожки были подметены.

Я вытащил ключ из калитки и отпустил ее. Она закрылась за мной с тихим шипением. Щелкнула пружина замка; мне вдруг стало страшно, и я инстинктивно схватился за ручку двери — убедиться, что не попал в ловушку.

На улице было тихо, но все-таки можно было различить гул машин на Ист-Хит-Роуд, изредка раздавался рев мотоцикла, и где-то вдалеке с воем проносились самолеты, летевшие в сторону Хитроу. Стоило мне закрыть калитку, как все эти звуки разом стихли. Зато громко застучал мой пульс. Я направился по дорожке к дому, сопровождаемый тихими шорохами и шелестом. Наверное, птицы, подумал я, хотя не видел ни одной. Окружавшие меня заросли казались непроходимыми.

В дальнем конце туннеля растения словно расступались, позволяя увидеть красный кирпич и камень фасада, и света заметно прибавилось. Хотя туннель тянулся до самого крыльца, было заметно, где обрывалась его первоначальная конструкция, к которой была пристроена дополнительная секция, но, судя по крючковатым веткам виноградника, это было сделано очень давно. Я поднялся на крыльцо, с обеих сторон обрамленное толстыми кирпичными стенами. Похоже, когда-то здесь находились высокие окна, но теперь они были наглухо замурованы кирпичом. В двери тоже не было стеклянного оконца. Темно-зеленая краска потрескалась и облупилась.

На этот раз мне предстояло отпереть сразу три замка. Вставив второй ключ «Бенхам», я выждал, пока успокоится сердцебиение, после чего оглянулся по сторонам и провернул ключ в замке.

Дверь снова открылась бесшумно, впуская меня в тускло освещенный холл. Отделанные темными панелями стены, резная вешалка, деревянная скамья. Вдалеке можно было различить покрытые ковровой дорожкой ступени лестницы, ведущей наверх. Из коридора слева от лестницы проникал свет. Я переступил порог, придерживая входную дверь, которая, как и калитка, похоже, закрывалась сама. Я сделал еще шаг вперед, отпустив дверь, которая тут же захлопнулась за мной с тем же шипением.

На вешалке висели пальто, шляпы, шарфы; тут же стояли несколько зонтов и три пары резиновых сапог. Меня вдруг охватило волнение, сопутствующее вторжению в чужой дом.

«Есть здесь кто-нибудь?» Гулкое эхо — я не мог определить, откуда оно доносилось, — было мне ответом. Мое внимание привлекли шляпы и пальто на вешалке: они были явно женские и старомодные. Осторожно я выудил один из зонтов. Тут же взметнулось и осело облако пыли, и я заметил дырки в ткани зонта.

Я старался двигаться бесшумно, но половицы предательски скрипели при каждом шаге. В дальнем конце холла, справа от лестницы, я обнаружил закрытую деревянную дверь. Слева же начинался вход в коридор, который, похоже, тянулся в другой конец дома. Разноцветные зайчики света, отбрасываемые окнами напротив, прыгали по полу.

Поначалу у меня возникло ощущение, будто я попал в часовню. Два высоких и узких окна в верхней части стены посверкивали искусными витражами со сложным узором из листьев и виноградной лозы, а движущиеся снаружи тени от настоящих листьев и ветвей создавали иллюзию, будто узор живет, переливаясь огоньками зеленого, золотистого и ярко-красного цветов.

Высокие деревянные ставни, закрытые изнутри, скрывали окна в нижней части стены. Массивная мебель громоздилась вокруг огромного камина. Справа от меня открывался вход в комнату, напоминающую столовую, и над ней тянулась верхняя галерея.

Я открыл ставни и уперся взглядом в беспорядочное переплетение ветвей с налетом паутины и горами опавших листьев. Солнечный свет едва проникал сквозь эти заросли. Снаружи окна были затянуты металлическими решетками, изъеденными ржавчиной.

Если бы не архаичные электрические светильники, укрепленные на стенах, можно было подумать, что я переместился в середину девятнадцатого века. Кресла и диваны с парчовой обивкой, в основном приглушенных оттенков лимонного и бледно-зеленого цветов, комоды, ширмы, кофейные столики были отмечены печатью глубокой старины. Полировка на деревянных поверхностях практически не сохранилась; на огромном потертом персидском ковре проступали застарелые пятна. И все-таки кто-то наведывался сюда время от времени, протирал пыль и проветривал помещение, включал на зиму хотя бы какое-то отопление, иначе бы вся обстановка пропиталась сыростью и покрылась плесенью.

Я двинулся в столовую. Потолок из темных панелей, хотя и очень высокий — не меньше десяти-двенадцати футов, — все равно казался вполовину ниже, чем в гостиной. Я заметил, что гостиная соединяется со столовой раздвижными дверями, которые сейчас были закрыты.

Смутно ощущая, что здесь явно чего-то не хватает, я пересек столовую, минуя большой дубовый стол в окружении десятка стульев и массивный буфет с тусклыми сервировочными блюдами и канделябрами. Если бы столовая закрывалась, здесь царила бы кромешная темнота. Но стоило мне распахнуть ставни, как в комнату хлынул дневной свет. Я обнаружил, что за высокими окнами открывается мощеный внутренний дворик, опять же окруженный со всех сторон непроходимой растительностью.

Судя по всему, дом стоял на пригорке, но разглядеть окрестности было невозможно. Между каменными плитами пробивались сорняки. Справа тянулась длинная узкая оранжерея, пристроенная к дому, а дальше дорожка вела к некоему сооружению, которое напоминало останки старого бельведера, утопавшему в зарослях крапивы.

Я прижался лицом к стеклу, но все равно больше ничего не увидел. На этих окнах не было решеток; не видно было ни болтов, ни задвижек, но тем не менее мне не удалось открыть их. Я вышел из столовой и подошел к крутой лестнице, которая вела наверх. Но все-таки предпочел остаться внизу, чтобы попытаться отыскать выход во внутренний дворик и осмотреть дом снаружи.

По пути мне попалась маленькая комната для завтрака, здесь за ставнями прятались французские окна, открывавшиеся — а вернее, не открывавшиеся — во внутренний двор. За этой комнатой располагалась кухня — судя по всему, двадцатых-тридцатых годов — с газовой плитой, облупленной фарфоровой раковиной, деревянными шкафчиками и скамейками. Разношерстная фаянсовая посуда, тоже облупившаяся и в трещинах, выглядела остатками былой роскоши. В шкафу для продуктов стояли какие-то жестяные банки, этикетки на них давно выцвели.

Дверь черного хода была выкрашена в тусклый черный цвет. Как оказалось, она тоже была заперта. Справа от нее французские окна, тоже запертые, выходили в оранжерею. Заглянув в окно, я увидел длинный дощатый стол, заставленный горшками и лотками для рассады, из которых пробивались чахлые ростки. Садовый инвентарь был сложен возле стен и на скамейках. Древняя садовая тележка загораживала один из выходов.

И никаких других дверей. Только ступеньки, которые вели вниз, в подвал. Свет, падавший сверху, позволял разглядеть каменный пол. По-видимому, здесь когда-то располагалась первая кухня: виднелись закопченная дымовая труба, кирпичные стены, деревянный рабочий стол в рубцах от ножей, канистры, расставленные по ранжиру. Воздух здесь был заметно более прохладным и влажным; а головой я почти упирался в потолок. Преодолевая робость, я шагнул в мрачное помещение. В противоположной стене открывался проем, ведущий в кромешную темноту.

Я вернулся обратно и открыл первую же дверь слева, как раз напротив столовой, и тут же радостно вдохнул знакомые теплые запахи печатной бумаги, пыли и кожи старинных переплетов.

Когда я открыл ставни, которые здесь были из полированного дерева, то увидел, что нахожусь в библиотеке таких же впечатляющих размеров, как и гостиная. Высоченные книжные стеллажи занимали все пространство между четырьмя узкими высокими окнами вдоль задней стены дома. Три другие стены библиотеки опоясывала антресоль со вторым ярусом полок. В дальнем углу я увидел открытую винтовую лестницу, ведущую на антресоль; а внизу под окнами стояли кушетка и два потертых кожаных кресла. В центре был массивный стол, покрытый зеленым сукном, и вокруг него расставлены четыре стула с высокими спинками. На столе лежала пачка, похоже, чистых листов бумаги, придавленных шахматной доской, и венчала все это какая-то детская игрушка.

Я прошелся вдоль стеллажей, наугад вытаскивая тома. Целую стену занимали книги по истории парламентаризма, полковые хроники, обзоры военных кампаний и морских сражений, географические справочники, клерикальная и юридическая литература, история графств и тому подобное. Типичная библиотека джентльмена девятнадцатого века, принадлежавшая сначала Феррье-старшему, затем Феррье-среднему и, наконец, младшему, К. Р. Феррье, о чем свидетельствовала надпись, сделанная густыми серыми чернилами на титульном листе «Повествования о военных действиях британских вооруженных сил по подавлению восстания в Монтевидео, 1807 год. Записки старшего офицера».

Я перешел к другой стене. Литература: греческая и романская, все с экслибрисом Феррье-старшего; сборники стихов английских поэтов, издания девятнадцатого века, помеченные инициалами среднего и младшего Феррье… И среди них несколько разрозненных сочинений Байрона, на которых я обнаружил надпись, сделанную четким острым почерком: «В. Феррье/ январь 1883 года». А рядом — потрепанный томик «Утраченных иллюзий» Бальзака, подписанный «В. Хадерли/ октябрь 1901 года».

Спустя полчаса, еще не приступив к осмотру книг на антресоли, я уже знал, что Виола Феррье стала Виолой Хадерли где-то между 1887 и 1889 годами, что она имела привычку подчеркивать в своих книгах любимые места, делая скупые пометки на полях; что она или тот, с кем она делилась книгами, был заядлым курильщиком — между страницами часто обнаруживались следы пепла и крошки табака; и что читала она одинаково много как на французском, так и на английском, а ее литературные пристрастия были весьма разносторонними. Постепенно классификация книг по авторам и сюжетам перестала соблюдаться, так что труд Джорджа Лаковски «Секрет жизни. Космические волны и излучения», помеченный инициалами «В. Х./авг.1930», оказался втиснутым между Ришаром Ле Гальеном и Алисой Мейнел среди поэтов и эссеистов девяностых годов девятнадцатого века. Книга Перси Брауна «Американские жертвы науки в лучах рентгена», выглядевшая так, словно ее уронили в воду или оставили под дождем, валялась поверх Лаковски.

Вдруг ощутив смертельную усталость, я присел к столу. В лучах света, проникавших в комнату, порхала потревоженная мною пыль. «Скоро, быть может, скорее, чем ты думаешь…» Быть может, Алиса просто появится здесь, в своем белом платье, и, свесившись через перила антресоли, улыбнется мне сверху… «Я постучусь в твою дверь».

Снизу антресоль казалась полукруглой, справа к ней тянулась витая лестница, а с противоположной стороны ее подпирал явно выбивающийся из общего стройного ряда стеллаж. Похоже, он все-таки был ложным и скрывал низкую узкую дверь. Странно, что я не заметил этого раньше.

Машинально я потянулся к пачке бумаги и приподнял игрушку. Она напоминала миниатюрный трехколесный велосипед размером всего четыре-пять дюймов, с двумя полированными колесиками позади такого же полированного сиденья в форме лодочки. Но вместо переднего колеса в дырке торчал огрызок карандаша, закрепленный острием вниз при помощи резинки.

Я отложил игрушку и раскрыл шахматную доску. Только это оказалась не шахматная доска. Вместо расчерченных квадратиков в верхнем левом углу я увидел сделанную крупными буквами надпись ДА, а рядом изображение солнца; в противоположном углу, рядом с луной, слово НЕТ, и в двух дугах, похожих на подковы, в алфавитном порядке были расставлены все буквы алфавита, а следом и цифры от 1 до 10. Ниже была надпись: ДО СВИДАНИЯ. Словом, передо мной лежала классическая планшетка для спиритических сеансов производства фирмы «Уильям Флад».

Теперь я знал, в чем состоял смысл велосипеда. Я просмотрел листы бумаги, но все они были чистыми. После некоторой тренировки я смог бы без труда воспроизвести на планшетке вполне различимые слова. На чистом листе бумаги я написал:

ЧТО ПРОИЗОШЛО С ЭНН?

и подвел планшетку к первой букве «Ч».

Я не рассчитывал всерьез — или все-таки рассчитывал? — на то, что получу ответ. В любом случае, спиритический сеанс требовал участия как минимум двух человек. Но, пусть даже и без помощи планшетки, я все равно должен был найти ответ. Потому что мисс Хамиш неспроста дала мне ключи: для меня это было своего рода испытанием. Чтобы показать себя достойным наследником Феррьерз-Клоуз и Стейплфилда. И она недвусмысленно дала это понять в последних строчках своего письма: «…Я чувствую, что это ваша судьба», «…Я очень хочу знать наверняка, что стало с моей любимой подругой», «…И, если кто и найдет разгадку, так только вы».

Но, предположим — только предположим, — я установлю, что моя мать действительно убила свою сестру. Я буду обречен жить с этим; это отравит мой союз с Алисой (а я уже думал о нем, как о свершившемся факте); и мисс Хамиш вряд ли оставит мне наследство.

Разумеется, у меня не было уверенности в том, что Энн Хадерли уже нет в живых. Она вполне могла собрать свои вещи, а потом вдруг у нее случился приступ амнезии, и она начала новую жизнь под другим именем. Или ушла в монастырь, оставив при себе свою тайну? А может, ее просто похитили? Во всяком случае, доподлинно было известно лишь то, что тело ее так и не было найдено. Или, по крайней мере, не опознано.

Полиция не обнаружила ничего подозрительного. Но насколько тщательно они провели осмотр дома? Копали ли они в саду? Что, если с чемоданами Энн уехал совсем другой человек?

Позабытое ощущение надвигающегося ужаса возвращалось. Я отодвинул планшетку и попытался успокоиться. Разожми руки. Сосредоточься на дыхании. Повторяй за мной: если бы полиция и адвокат не были уверены в невиновности Филлис, об этом знала бы и мисс Хамиш, поскольку она была главным свидетелем.

Если случится самое страшное, и я установлю иное, с моей стороны будет бессмысленной жестокостью рассказывать об этом мисс Хамиш. Если же я обнаружу, что произошло нечто совершенно безобидное — скажем, амнезия, которая может быть вполне естественной реакцией на череду трагических событий, или бегство в религию… тогда мне действительно нужно будет поделиться своими выводами с мисс Хамиш, чтобы она перестала терзаться сомнениями и страхами. Но к тому моменту я еще не обследовал верхний этаж.

Я полагал, что уже после беглого осмотра у меня будет ясное представление о доме и его окрестностях. Но, чем выше я поднимался, тем отчетливее сознавал, что теряю ориентацию. Наверху воздух был еще более душным и тяжелым. Я попытался открыть несколько окон, но ни одно не поддалось моим усилиям: многие были настолько грязными от сажи и копоти, что, когда мне все-таки удалось различить очертания далекой деревушки, я не мог сообразить, в какую сторону смотрю. И все же меня преследовало ощущение, будто это место мне знакомо.

И еще мне все время казалось, будто я путешествую во времени: так, парадная гостиная явно относилась к середине девятнадцатого века, а гостиная первого этажа уже была обставлена в стиле сороковых годов века двадцатого: большая, светлая, уютная, с цветастым диваном, глубокими плюшевыми креслами, массивным радиоприемником возле камина и книжным шкафом, в котором я увидел произведения Голсуорси, Беннета, Хаксли, раннего Грэма Грина… Здесь были и Генри Грин, и Айви Комптон-Бернетт… Множество детективных романов, о которых я раньше и не слышал — скажем, «Школьный убийца» Р. Вудторпа, надписанный «В. Х. Рождество 1932 года». Окно гостиной выходило в заросший внутренний двор. Дверь по правую сторону от окна вела на лестницу черного хода — казалось, из комнаты в комнату здесь можно было пройти по крайней мере двумя путями — и к коридору в форме буквы «Г», в который выходили двери, ведущие на антресольный этаж библиотеки с одной стороны, и в галерею над гостиной нижнего этажа с другой.

Помимо гостиной на первом этаже находились еще две комнаты: малая гостиная и спальня, обе открывавшиеся на лестничную площадку. Остальное пространство занимали антресоль библиотеки и галереи. Я решил, что две комнаты принадлежали Айрис: в книжном шкафу гостиной помимо спиритических журналов, собранных за целое десятилетие — от двадцатых до тридцатых годов, были многочисленные труды по теософии, таро, буддизму, астрологии, астральным путешествиям, гаданию, реинкарнации. Мне попалась и модная в свое время книга «Путешествие» — однажды я пролистал ее — о двух женщинах, объявивших о том, что они заблудились в садах Версаля и оказались в восемнадцатом веке. В шкафу было много вещей, принадлежавших, судя по всему, высокой пожилой женщине: засохшая губная помада и несколько выцветших карточных колод были аккуратно сложены на туалетном столике и покрыты толстым слоем пыли.

Я поднялся по ступенькам на лестничную площадку второго этажа. Передо мной открылся тускло освещенный коридор, который вел в заднюю половину дома. Темные половицы были застланы потертыми персидскими ковровыми дорожками, обои крошились на стыках.

Я пошел по коридору и дернул ручку первой же двери слева. Сквозь плотно задернутые шторы едва пробивался дневной свет. Подходя к окну, я уловил застарелый запах псины, исходивший от ковра; на мгновение я вновь почувствовал себя ребенком, тайком проникающим в материнскую спальню. Я отдернул шторы. Выглянув в окно, я понял, что эта комната находится над гостиной. Вокруг меня клубилась пыль, поднявшаяся с темно-коричневых штор. Справа от окна стоял туалетный столик с трюмо и пуфик; слева — высокий дубовый комод и маленький книжный шкаф. Односпальная кровать, под покрывалом того же цвета, что и шторы, стояла напротив окна. Стены были оклеены обоями, которые тоже заметно облупились.

Гардероб был встроен в стену возле кровати; дверца его была чуть приоткрыта. Подойдя ближе, я откинул покрывало и увидел, что постель аккуратно застелена. Из-под подушки выпорхнула моль и, стряхивая с себя крошечное облако пыли, пролетела прямо перед моим лицом. В шкафу висело единственное белое платье или, скорее, туника, пожелтевшая от времени. А на полке под платьем валялась теннисная ракетка с выжженным на деревянной ручке именем: ЭНН ХАДЕРЛИ.

Соседняя спальня была зеркальным отражением комнаты Энн, разве что окна ее выходили за угол дома. Здесь тоже была односпальная кровать и такой же встроенный шкаф. Шторы и покрывало были темно-зеленого цвета, из такого же тяжелого материала. Но на этот раз мне не удалось найти в шкафу ничего, кроме пустых вешалок. А в маленьком книжном шкафу возле кровати — всего четыре книжки: «Ураган на Ямайке», «Ребекка», «Убийство Роджера Экройда» и «Разбитое сердце». Роман Агаты Кристи не был помечен инициалами. На титульных листах других книг ровным круглым почерком было выведено: «Ф. М. Хадерли».

Чтобы покинуть дом всего с парой чемоданов, Филлис Хадерли, должно быть, пришлось основательно прибраться в своей комнате. Помимо четырех романов и пыльной простыни, которую я обнаружил в нижнем ящике комода, в комнате не осталось никаких вещей. Разумеется, она могла вернуться позже, когда в доме уже никого не было… Но я предпочел не углубляться в такие дебри. Мне было гораздо проще думать о Филлис Хадерли и своей матери как о двух совершенно разных людях.

Впрочем, если вдуматься, так оно и было. И чтобы ни натворила Филлис Хадерли, Филлис Фриман расплатилась за это своей жизнью в Мосоне, которую нельзя было назвать сладкой. Я даже и представить не мог, что моя мать могла жить в этом доме.

Я как раз собирался закрыть дверцу шкафа, когда меня вдруг осенило, что перегородка между комнатами слишком широкая. Я ощупал панель стены над кроватью и почувствовал, что она поддается; нажал сильнее, и она открылась. Передо мной был шкаф, причем довольно вместительный. И здесь было пусто. Но на полу остались царапины, так что можно было предположить, что здесь хранилось что-то тяжелое. Сюда мог свободно поместиться ребенок, и я даже представил себе, как девочки по ночам пугали друг друга привидениями, прячась в этом шкафу.

Вдруг за стеной что-то загремело — или это был стук в дверь? Я в панике бросился к лестнице и лишь потом осознал, ЧТО увидел, пробегая мимо комнаты Энн: над рухнувшим карнизом возвышалась куча из штор цвета засохшей крови.

Я затаил дыхание, пытаясь установить природу еле слышного скрежета. Может, ветка скребется о стену дома? Или мышь над потолком? Я решил, что лучше не останавливаться.

Вернувшись в коридор, я заметил узкую полоску света, пробивавшуюся из-под двери в дальнем углу. Комната напротив спальни Энн была пустой, без мебели, и утопала в пыли; следующая комната, похоже, принадлежала Виоле. Я открыл маленькую шкатулку, стоявшую на прикроватной тумбочке, и нашел там золотые часы, на которых было выгравировано: «В. от М. / с любовью/ 7.2.1913». Инициалы В. Х. обнаружились и на многих книгах из книжного шкафа у окна, в том числе и на изрядно потрепанном экземпляре «Священного источника». Ее одежда все еще висела в гардеробе, оберегаемая высохшими от времени шариками против моли: здесь были и длинные твидовые юбки, и меха, и несколько с виду простых, но явно дорогих вечерних платьев, среди которых выделялось одно, сшитое из золотистой парчи, под ним стояли такие же туфли. И опять никаких писем, бумаг, фотографий.

Половицы подо мной скрипели все громче, и уже казалось, будто вокруг меня топает множество невидимых ног. В коридоре была еще одна дверь, по соседству с комнатой Филлис: она вела в кладовую, которая была заставлена чемоданами, сундуками, шляпными коробками, клюшками для гольфа; были здесь и теннисные ракетки, деревянные молотки для крокета, стулья со сломанными спинками, кукольный домик.

На лестничную площадку выходили две двери: за одной из них была ванная. Голый дощатый пол, фарфоровый умывальник; впечатляющих размеров ванна, покрытая темными пятнами, с сероватым банным полотенцем, перекинутым через бортик. В шкафчике над умывальником валялись тюбики высохшей губной помады, бутылочки, пузырьки, заколки для волос. Все металлические предметы были изъедены ржавчиной, этикетки выцвели.

Я открыл вторую дверь. Это оказался не туалет, а выход на очередную лестницу. Я проверил, не захлопнется ли за мной дверь, и стал взбираться наверх. На чердаке оказались две спальни, в каждой стояла узкая металлическая кровать с матрасом и подушками, потемневшими от времени, но кровати были не застелены. Простая деревянная мебель, умывальники с белыми китайскими кувшинами, голые дощатые полы, прорезанные в крыше окна, напоминавшие световые люки. И ни одного шкафа.

Вернувшись на лестничную площадку, я вновь ощутил странное чувство прикосновения к давно знакомому. Из высокого узкого окна далеко внизу просматривались руины бельведера. Справа от меня начиналась еще одна лестница, над которой тянулся балкон, упиравшийся в стену. На балкон выходила всего одна дверь, а другая стена была глухо закрыта панелями. Я мог различить оставшиеся на ней следы от крюков, на которых когда-то висели картины. Ближайшая ко мне была явно самой большой, примерно пяти футов в высоту и трех в ширину.

Картины. Вернее, отсутствие картин, и прежде всего портретов. Вот что тревожило меня, пока я находился внизу. По всей видимости, балкон был не единственным местом, откуда вынесли все картины. На стенах в некоторых комнатах нижних этажей я тоже замечал характерные очертания, а кое-где и крюки, на которых когда-то висели картины, и некоторые из них довольно внушительных размеров. Осталось лишь несколько маленьких гравюр с сельскими пейзажами. Но до сих пор мне не попалось ни одного портрета, ни одной фотографии, ни единого изображения человеческого лица.

Я дернул за ручку двери. Заперта.

Совсем как дверь студии в «Призраке». С портретом Имогены де Вере по соседству. Бродя по этому этажу, я все время ощущал что-то знакомое. Как же я мог не догадаться раньше? Если бы сад не был таким заросшим, я мог бы узнать этот дом еще с дороги.

Филлис, Беатрис. Какие созвучные имена.

Но это невозможно, ведь рукопись датирована декабрем 1925 года, то есть за два года до рождения Энн. Виола тогда не могла знать, что у нее будут две внучки. И что ее сын и невестка погибнут в результате несчастного случая. Мисс Хамиш забыла упомянуть в своем письме, когда и что именно произошло с родителями девочек; должно быть, она полагала, что мне это известно.

Могла случиться и ошибка в дате. Но рассказ был написан в 1925 году, через семь лет после окончания Первой мировой войны. И, если Виола писала уже после катастрофы, она не стала бы спекулировать на несчастье своих внучек. Я уже знал о ней достаточно и не сомневался в ее порядочности.

И, разумеется, она не могла знать, что спустя четыре года после ее смерти старшая внучка будет помолвлена с Хью Монфором.

Только вот я не знал, чем закончилась та история. И скольких страниц недоставало в рукописи. Я обыскал дом в Мосоне вдоль и поперек, даже поднимал ковер в комнате матери, но так ничего и не нашел.

«Одна сбылась».

Что, если эта дверь ведет в студию Генри Сен-Клера, с его «Утопленником» и полированным деревянным кубом? Что мне тогда делать?

В ход моих мыслей вторгся слабый ритмичный звук, который, как я потом понял, сопровождал меня все это время. Я обернулся, скрипнула половица, и шум тотчас прекратился. Птицы или мыши, решил я, — их наверняка полно между перегородками, но все же звук был каким-то неприятным, словно кто-то скреб ногтем по наждачной бумаге. И где-то рядом.

Я стал спускаться по лестнице черного хода, постоянно оглядываясь и стараясь не бежать, пока не подошел к массивной двери, ведущей во двор. Ни один из ключей, казалось, не подходил к ее замку. Но тут я увидел, что язычок замка — или как это называется — можно просто отодвинуть. Что было странно, поскольку я точно помнил — действительно ли? — что всего пару часов назад эта дверь показалась мне плотно запертой. Наверное, это все последствия пресловутого джет-лэга: организм никак не перестроится на новый часовой пояс. Я распахнул дверь, впуская в дом запахи цветущего сада и теплого камня.

Внутренний двор был невелик, всего футов пятнадцать длиной, а в ширину и того меньше; впрочем, точно сказать было сложно, поскольку дикие заросли обступали его со всех сторон. Ступая по ковру из мертвых веток и опавших листьев, минуя покореженную скамейку и несколько каменных изваяний, поросших мхом и лишайником, я вышел на тропинку, которая, как я разглядел сверху, должна была привести меня к забору.

Тропинка, усыпанная гравием и очерченная каменным бордюром, когда-то явно была широкой, но крапива разрослась так вольготно, что я едва увертывался от ее жалящих укусов. Спустившись к руинам бельведера, я опять испытал ощущение дежавю. Передо мной было строение весьма простой формы: деревянный восьмиугольник размером в шесть-семь футов напоминал эстраду для духового оркестра, огороженную перилами и имевшую входы с противоположных сторон. Большая часть кровли обрушилась, и на остатках ее каркаса кое-где уцелели ржавые листы металла. Следы темно-зеленой краски все еще проступали на обвалившихся стенах.

Подгоняемый любопытством, я принялся бороться с крапивой, пока ценой насквозь промокшей рубашки и нескольких зверских укусов не расчистил узкое пространство вокруг домика. Здесь был заметен сильный уклон участка, поскольку один вход в бельведер находился на уровне дорожки, а противоположный возвышался фута на два над землей, так что к нему вели ступеньки. Вдоль стен располагались деревянные сиденья.

Расчищая пол от обломков крыши, я обнаружил, что сиденья крепятся к стенам крюками. Крышка правого сиденья не сдвинулась с места, зато соседняя с визгом застывших петель подалась. Бледные жирные пауки бросились врассыпную, прячась от света. Под крышкой сиденья находилась покореженная корзина для пикника, черная от грязи и плесени, усеянная паучьими гнездами. Я взял палку, чтобы открыть ее; в месиве из грязи и насекомых обнаружилась еще одна коробка, похожая на старинный металлический ящик для хранения наличности с ручкой в центре крышки. Заклепки так проржавели, что с хрустом сломались при первом же прикосновении к ним.

В коробке оказался толстый пухлый конверт, но не с драгоценностями или банкнотами и не с документами о праве собственности на Стейплфилд; в нем лежал покрытый плесенью журнал. «Хамелеон». Том 1, номер 1, март 1898 года. Эссе Клемента Шортера и Фредерика Майерса; стихи Эрнеста Редфорда и Алисы Мейнел; и «Беседка» В. Х. Когда я начал листать страницы, чтобы отыскать начало рассказа Виолы, из журнала выпал маленький отпечатанный листок. «С наилучшими пожеланиями от автора». Потускневшие чернила хранили приписку, сделанную четким почерком Виолы: «Для Филли, если она найдет».

 

Беседка

Для Розалинды Форстер самым любимым местом на земле был Стейплфилд, скромный сельский домик на краю лесного массива Сейнт-Леонард в Суссексе, где большую часть времени в году проводила ее лучшая подруга Каролина Темпл. Иногда Розалинда думала, что точно так же любила бы и всякое другое место, где жила бы Каролина, хотя и грех было отрицать красоту Стейплфилда с его светлыми просторными комнатами, из окон которых открывался вид на луга и холмы на юге и густые леса, подступавшие к дому, с северной стороны. Девушки подружились сразу, как только познакомились в городе пять лет тому назад, когда Розалинде было пятнадцать, а Каролине на год меньше; их породнила склонность к уединению, каким бы странным это ни показалось, но вдвоем они были счастливы. Обе они были единственными детьми в своих семьях, обе недавно потеряли любимых отцов — Джордж Форстер и Уолтер Темпл умерли в один год, — и общее горе еще больше укрепило их дружбу.

Когда они были рядом, их легко можно было принять за сестер, даже при том, что Каролина была светлокожей и с тонкими чертами лица, а Розалинда — смуглой. Они даже умудрялись ходить в ногу, а для общения друг с другом им было достаточно языка жестов и взглядов. Только вот условия жизни были у них совсем разные. Каролина с матерью имели годовой доход всего в несколько сотен, но были вполне довольны спокойной сельской жизнью и редкими вылазками в город; дом, который после смерти Уолтера Темпла они делили с его старшим братом Генри, вдовцом, принадлежал еще их далеким предкам. Между тем Розалинда и ее мать Сесили, хотя и жили в Бейсуотере на широкую ногу, были по уши в долгах, и Розалинду это мало волновало, пока она не осознала, что их будущее напрямую зависит от ее ответа на предложение о замужестве со стороны некоего Дентона Маргрейва. Именно для того, чтобы обдумать это предложение, она и приехала погостить у подруги. Хотя они всегда были неразлучны, в один из осенних дней мигрень не позволила Каролине выйти на прогулку, и Розалинда отправилась гулять одна. Каролина решительно отвергла предложение подруги почитать ей вслух и настояла, чтобы та не изменяла привычкам, и впервые Розалинда подчинилась, поскольку действительно была очень взволнована событиями последних дней и чувствовала, что только свежий воздух и движение помогут ей побороть уныние, которое одолевало ее все сильнее.

Когда она вышла из дома и двинулась в путь, небо было низким и хмурым. У них с Каролиной был любимый маршрут, который проходил через поля и затем спускался к реке, где над водой нависали тяжелые плакучие ивы, но сегодня, повинуясь какому-то неясному порыву, она свернула в другую сторону и направилась к густо поросшему лесом холму. Даже на природе она все равно возвращалась к своим проблемам, мысленно репетируя сцены, в которых отказывает господину Маргрейву, объясняя свой выбор, во-первых, тем, что она твердо решила посвятить себя Искусству, а во-вторых, что ее сердце навечно принадлежит другому. Эти сцены постоянно будоражили ее девичье воображение, однако никак не хотели ложиться на бумагу, стоило ей взяться за перо в полной решимости начать работать, чтобы наконец избавить себя и мать от финансовых забот. И когда, очень редко, ей все-таки удавалось перенести на бумагу придуманный диалог, казавшиеся красивыми фразы становились избитыми и банальными, и она безжалостно рвала исписанные листы.

Она пробовала себя и в другом жанре сочинительства, медленном и мучительном, пытаясь ухватить и передать суть определенных событий, будь то реальных или вымышленных, и здесь она чувствовала, что однажды ей удастся проявить себя, если только она найдет великий сюжет, который выделит ее среди сотен других писателей, чьи романы томятся в библиотеках и на книжных развалах и теснят друг друга в очереди на издание в журналах. Уже не раз она, вдохновленная смелыми надеждами, садилась за «Главу первую» и, как ей казалось, успешно начинала свою историю, но очень скоро замечала, что вдохновение покидает ее и герои становятся вялыми и скучными, словно отказываясь играть свои роли. У нее было несколько страниц, написанных как будто под диктовку, которыми она почти гордилась, но в них чувствовалось подражание другим авторам, и это не могло удовлетворить ее. Да, жизнь писателя определенно нельзя назвать легкой. Розалинда нередко упрекала себя в лености, полном отсутствии таланта и опыта, но последнее хотя бы можно было оправдать юным возрастом, ведь ей было всего двадцать; и вот теперь ей приходилось ломать голову над предложением Дентона Маргрейва, от ответа на которое зависело счастье не только ее самой, но и Сесили, поскольку они были бедны, а он богат, и Розалинда очень боялась, что ей придется уступить только ради матери. Пока она пыталась разобраться в своих чувствах к господину Маргрейву, внутренний голос подсказывал ей, что, если она сумеет реализовать себя на писательском поприще, это не только принесет ей славу и деньги, но и вырвет из тисков мучительной дилеммы.

Их трудности начались года два тому назад, со смертью отца. Джордж Форстер был успешным иллюстратором, но его доходы не поспевали за растущими расходами расточительной супруги. Сесили Форстер была настоящей светской львицей и ее угнетало, что единственная дочь оказалась копией своего отца: Розалинда предпочитала сидеть дома с книжкой, нежели сопровождать мать на бесконечных банкетах, вечеринках и прочих светских раутах, которые составляли смысл жизни Сесили. Отец и дочь с удовольствием проводили тихие вечера дома, вдвоем, когда ему удавалось выкроить свободное от работы время; повзрослев, Розалинда стала частенько задавать отцу вопрос, правильно ли живет мама, на что всегда получала неизменный ответ: «Твоя мама должна развлекаться». Хотя она и не слышала, чтобы родители ссорились, их брак не казался Розалинде счастливым, и она не хотела для себя такой семейной жизни. Когда отец умер, у них оставалось достаточно денег, чтобы позволить себе скромную жизнь в провинции, но мать скорее согласилась бы умереть, чем уехать из столицы. Исключение было сделано только для августа месяца, когда они переезжали в Бейсуотер, где, по настоянию матери, для них держали дом. Розалинда старалась экономить на всем, и поначалу им помогал брат матери, но постепенно и его помощь иссякла (от нее осталось лишь предложение переехать к нему в деревню), и Розалинда все более отчетливо понимала, что скоро их ожидает полное разорение. Она бы с радостью пошла работать и втайне была готова к этому шагу; проблема заключалась в том, что работа гувернанткой или учительницей могла бы спасти их от голода, но, как считала мать, означала бы окончательное падение в глазах общества.

Розалинда, хотя и оплакивала потерю отца, со всей отчетливостью понимала, что матери необходимо снова выйти замуж. Полное пренебрежение к физическим нагрузкам и чрезмерное увлечение вкусной едой не улучшили фигуру Сесили Форстер, но она сохранила прекрасный цвет лица, а с помощью корсетов ей еще удавалось выглядеть не матерью, а старшей сестрой своей дочери. Розалинде и в самом деле приходилось почти что нянчиться с Сесили, которая после смерти мужа стала еще более капризной. «Присматривай за своей бедной мамочкой» — это были последние слова, которые произнес Джордж Форстер, обращаясь к дочери, и по истечении положенного срока траура она начала сопровождать мать во время выходов в свет. Их дом опустел. Розалинда любила танцевать, но молодые люди из окружения ее матери говорили только о скачках и стрельбе, а разговоры о литературе, казалось, действовали им на нервы. Вот почему она не строила никаких иллюзий, собираясь на бал к леди Модели. Уступив настойчивой просьбе матери, она даже согласилась надеть специально сшитое к балу платье, хотя и сочла, что оно излишне декольтировано. Обращенные на нее оценивающие взгляды были ей оскорбительны, и Розалинда чувствовала себя игрушкой, выставленной напоказ. Именно при таких обстоятельствах и произошло ее знакомство с Дентоном Маргрейвом.

Ее первое впечатление о нем нельзя было назвать благоприятным: он был достаточно высок, хорошо сложен, но лицо его было излишне бледным и к тому же рябым; аккуратно подстриженная бородка и усы обрамляли красный и влажный рот, приоткрывавший смешно торчащие зубы; карие глаза, очерченные темными кругами, казались глубоко запавшими. Черные волосы с проседью были зачесаны назад, и на виски уже наплывала лысина, четко обозначенная спереди. На вид ему можно было дать лет сорок пять, во всяком случае, так решила Розалинда, хотя, как потом выяснилось, ему было тридцать девять.

Впрочем, все эти кажущиеся недостатки разом померкли, как только ей представили его как того самого Дентона Маргрейва, автора «Семейной трагедии» — «модного» романа, который она недавно с восторгом прочитала, о соблазне и коварстве с последующим самоубийством, и вскоре они уже увлеченно беседовали. Она поведала ему, поначалу робко, о своих писательских амбициях; к ее немалому удивлению, он обращался к ней как к равной и, казалось, с большим интересом выслушивал ее мнение и оценки, так что в конце концов она позабыла о первоначальной неловкости. В ответ на ее вопрос о сюжете его новой книги он глубоко вздохнул; пристально глядя ей в глаза, что одновременно и смущало ее, и тревожило, он признался в том, что его беда была в отсутствии источника вдохновения. Как выяснилось, он был вдовцом: его жена умерла несколько лет тому назад после продолжительной болезни, оставив его бездетным и очень одиноким. Эти откровения тут же пробудили в Розалинде естественную жалость к нему, и к концу вечера он был представлен ее матери и приглашен в их дом в Бейсуотере, где стал частым гостем.

Уже через несколько недель он объявил о своей пылкой любви к Розалинде и попросил ее руки, она ответила, что не может оставить свою мать, и к тому же считает, что еще слишком молода для замужества. В таком случае, сказал господин Маргрейв, он просит дать ему надежду, и заверил в том, что вполне понимает ее чувства к матери и готов заботиться о будущей теще. Розалинда решила, что ее ответ вполне можно было счесть за отказ, но, когда он, прощаясь, поблагодарил за оставленную ему надежду, она не осмелилась разочаровать его. В тот же вечер мать упрекнула ее в том, что негоже пренебрегать вниманием такого исключительного джентльмена, который к тому же обладает солидным состоянием. Сесили Форстер никогда бы не вынудила свою дочь выйти замуж без любви, но ведь Розалинда могла со временем полюбить его, особенно учитывая печальную перспективу через месяц лишиться дома и отправиться приживалками к дяде в Йоркшир. Розалинда обещала подумать, но в сердцах заметила, что предпочла, чтобы господин Маргрейв попросил не ее руки, а руки матери; это вызвало новый поток слез, так что в итоге Розалинда сдалась, еще раз пообещав подумать. Дентон Маргрейв возобновил свое предложение уже через неделю; Розалинда попросила дать ей время и сообщила матери о своем желании погостить у Каролины в Стейплфилде. Провожая дочь на вокзал, Сесили Форстер смотрела на нее с выражением лица узника, ожидающего смертного приговора.

Преодолевая очередной пригорок под безмятежными и равнодушными взглядами пасущихся на лугу коров, Розалинда размышляла о том, почему же не лежит у нее душа к господину Маргрейву, который, несомненно, обожает ее, а потому несправедливо держать его в состоянии неизвестности. Каролине ситуация казалась предельно простой: нужно было лишь ответить на вопрос, любит ли она его всем сердцем. Нет, любви к нему не было. Очень хорошо, рассуждала Каролина, тогда и думать нечего о замужестве. Но беда была в том, что Розалинда никогда не любила никого, кроме своего бедного отца; господин Маргрейв был ей не более противен, чем все остальные, но общаться с ним было намного интереснее, чем с молодыми людьми ее возраста. Заманчиво было думать о том, что она станет его музой и вдохновит на великие романы, а у нее будет много свободного времени, чтобы писать самой. Они могли бы жить в его доме на Белгрейв-Сквер, а еще у него был очень уютный загородный дом в Хемпшире — она еще не видела Блекуолл-Парка, но он уверял, что ей там понравится. Конечно, перспектива работать выглядела соблазнительно, но она знала, что не сможет быть ни гувернанткой, ни учительницей, не говоря уже о том, чтобы стать платной компаньонкой; она уже и так натерпелась этого с матерью. Мысль о том, что ей придется всюду сопровождать какую-нибудь взбалмошную светскую особу, с которой ее будет связывать исключительно финансовый интерес, была невыносима; это было равносильно рабству, да и к тому же ее заработок вряд ли решил бы их проблемы: все равно пришлось бы покинуть дом в Бейсуотере и продать все, чтобы только расплатиться с кредиторами. Розалинда всерьез опасалась, что мать просто зачахнет или, того хуже, ускорит собственную кончину, если переедет к брату в Йоркшир. Гордость не позволяла ей напрямую спросить об этом господина Маргрейва, но он сам ясно дал понять, что, если они поженятся, будущее ее матери в Лондоне будет обеспечено. Потом Розалинда терзалась муками совести: ей все казалось, будто она торгуется с ним, и это было неприятно; правда, она не понимала, какую выгоду преследовал он, собираясь жениться на нищей девчонке, при этом взваливая на себя обязанность заботиться и об ее матери. По правде сказать, Розалинду очень беспокоило и то обстоятельство, что, говоря о ней как об источнике вдохновения, он не упускал случая прикоснуться к ней и в глазах его сквозило явное желание близости. И еще было в нем что-то… от него пахло табаком и винными парами, но так же пахло и от отца… нет, что-то другое… В сознании почему-то возникали ассоциации со склепом, и они заставляли ее уклоняться от объятий. Возможно, у нее было больное воображение, ведь в нем не чувствовалось нечистоплотности; но ей все равно чудился еле уловимый запах тлена.

С другой стороны, разве справедливо было обрекать бедную мамочку на беспросветную нищету из-за собственной привередливости? Именно этот вопрос она и обозначила как главный, подходя к лесу. Но были и другие сомнения, в которых ей предстояло разобраться: вполне возможно, что ее представления о любви были слишком идеалистическими и соответствовать им было не под силу ни одному из смертных.

Ей исполнилось восемнадцать, когда однажды ей приснился сон, как будто, проснувшись, она увидела перед собой ангела. Он — почему-то она подумала, что ангел именно мужского рода, хотя, казалось, он олицетворял собой сразу все достоинства и мужского, и женского пола, — излучал сияние, которое освещало комнату и наполняло ее божественным ароматом, от чего в памяти всплыли строки: «Золотой Иерусалим, благословенный молоком и медом»; между тем ангел явно был существом из плоти и крови и так тепло улыбался ей, что она приподнялась с подушек, завороженная его сильными и в то же время мягкими белыми крылами, плавными изгибами косточек и сухожилий, утопающих в пушистом белом плюмаже. Ей казалось, что можно вечно любоваться этой идеальной красотой. Ангел протянул к ней руки, и она двинулась навстречу его объятиям, как будто вспорхнула, хотя и чувствовала под ногами пол, а потом она ощутила биение его сердца, когда он обнял ее и поцеловал. Точно так же, как ей виделось в нем и мужское, и женское, ангел казался ей и христианином, излучающим божественное сияние и олицетворяющим собой непорочную чистоту, и язычником, возбуждающим желание своей чувственной красотой и теплом объятий. Когда она ответила на его поцелуй, он нежно окутал ее своими крылами, и она почувствовала, как разлилась по ее телу сладкая истома и вырвалась наружу криком страсти; от него она и проснулась, одна в темной комнате, с привкусом молока и меда на губах.

Как она ни старалась, оживить этот сон ей не удалось. Она никому о нем не рассказывала, даже Каролине; не пыталась перенести его на бумагу, хотя соблазн был велик, и вскоре она научилась, хотя это и далось ей нелегко, просто ждать тех редких моментов, когда воспоминание об ангеле просыпалось в ней знакомой сладкой болью. И вот этот момент наступил, именно сейчас, на этой лужайке, и она расплакалась счастливыми слезами, теперь уже зная наверняка, что никогда не выйдет замуж за Дентона Маргрейва. Да разве может она стать чьей-то женой, разве кто-нибудь сможет любить ее так, как она любила ангела и была любима им? И все же, если судьба уготовила ей остаться старой девой, нужно как можно скорее решить, как им с матерью жить дальше; и она вдруг поймала себя на том, что шепчет молитву, вознося ее неизвестно кому, чтобы открылся ей выход из трудного положения.

К этому времени она уже почти подошла к каменной стене, разделявшей луг и дубраву на холме. Иногда они с Каролиной гуляли по этому маршруту, но не решались зайти в лес, поскольку тропинок не было видно, а под деревьями росли густые заросли крапивы. Но сегодня Розалинда разглядела потайную калитку в самом углу ограды, а за ней узкую тропинку, которая вела в лес. Она тронула засов, и калитка сразу распахнулась; уже очень скоро Розалинда оказалась по ту сторону стены.

Тропинку, казалось, совсем недавно расчистили — по обе стороны валялись срубленные кусты крапивы, — но ей все-таки удавалось лавировать между ними, не приподнимая подола платья. Уже в самой чаще она вдруг осознала, что в лесу очень тихо. Приглушенным казался даже отдаленный щебет птиц, и Розалинда подумала, не лучше ли вернуться. Что, если она встретит… Впрочем, кого она могла здесь встретить? Кролик или заяц, прошмыгнувшие прямо перед ней, заставили ее сердце учащенно биться, но любопытство взяло верх, и она продолжала идти вперед, пока тропинка, изогнувшись за стволом огромного дуба, не вывела ее из влажной прохлады леса на залитый солнцем зеленый склон холма. Он, скорее, был похож на парк: трава здесь была ровно подстрижена, не то что на заросших лугах, по которым она шла совсем недавно. С южной стороны открывался вид на поля, далекие деревушки и склоны холмов, а при богатом воображении можно было даже представить себе берег моря, протянувшийся у самого горизонта. Опушка, на которой она стояла, спускалась вниз еще ярдов на семьсот, а потом снова начинался лес. Оглянувшись по сторонам, она заметила справа, чуть ниже по склону, какое-то строение, скрытое за деревьями.

Это была маленькая беседка, удивительно пропорциональная в своей конструкции: простое с виду деревянное строение в форме восьмиугольника, выкрашенное в нежно-голубой и кремовый цвета, с темно-зеленой пирамидальной крышей и решетчатыми стенками. Поскольку беседка стояла на склоне, задний вход находился на уровне земли, а спереди в беседку можно было подняться по ступенькам. В стенах были углубления наподобие широких подоконников, заваленные мягкими подушками; деревянный пол был отполирован, как и опоры крыши. Беседка выглядела новенькой и блестящей; во всяком случае, в ней до сих пор пахло свежей краской и лаком. Странно, что Каролина ни разу не предлагала прийти сюда, да и ее мать никогда не рассказывала про эту беседку. Но, может, она просто вторглась в чужие владения? Впрочем, она знала, что Фредериксы были добрыми и гостеприимными соседями и вряд ли стали бы возражать против ее прогулки по их территории.

Розалинда скинула туфли и устроилась на сиденье слева, так чтобы смотреть на склон и далекие холмы. Солнце вышло из-за туч, и стало заметно теплее; легкий ветерок играючи носился вокруг. Ей и в самом деле нужно было сосредоточиться на своих проблемах, но, оказавшись в такой благодати, она совсем не хотела думать о грустном; здесь она чувствовала себя как дома, а подушки были такими мягкими и уютными… Беседка выглядела, как бы это сказать… словно солнечный купол в поэме «Кубла Хан», только, разумеется, вокруг не было ледяных пещер; если бы у нее были цимбалы, она бы сыграла на них и, возможно, ей бы удалось увидеть самого поэта с горящим взором и развевающимися волосами. Сразу вспомнилось, что недавно и сама она отведала божественного нектара и райского молока; глубоко вздохнув, она поудобнее устроилась на подушках и закрыла глаза, чтобы лучше слышать отдаленное пение птиц и чувствовать ласковую прохладу ветерка; но прошло какое-то время, и ей показалось, что это вовсе не ветерок, а чья-то рука нежно теребит ее волосы. Прикосновение было таким приятным, что она без опаски открыла глаза; ее первой мыслью было то, что Каролина все-таки отправилась следом за ней.

Но хотя сходство с Каролиной было очевидным, женщина, которая сидела рядом, была немолодой и худой, а усталое лицо выглядело бледным и болезненным. Розалинда заметила, что на ней было строгое платье, фасон которого она помнила еще с детства. Женщина по-матерински тепло улыбнулась Розалинде и жестом предложила положить голову ей на колени, что та охотно сделала, на миг вообразив себя ребенком. Розалинда вдруг почувствовала, что не нужно ничего говорить, и женщина тоже молчала, лишь улыбалась и гладила ее волосы, а потом, словно приняв какое-то решение, свободной рукой потянулась и взяла что-то с сиденья. Это был маленький томик в коричневой обложке, тисненной золотом, и явно новый, поскольку Розалинда уловила запах свежих хрустящих страниц. Улыбаясь все так же по-матерински, женщина раскрыла книгу на титульной странице и придвинула ее к Розалинде, чтобы та смогла прочесть, не поднимая головы:

Розалинда Маргрейв

БЛЕКУОЛЛ-ПАРК

Розалинда отчетливо понимала смысл этих слов, но почему-то не испытывала ни удивления, ни тревоги, лишь любопытство; ей было интересно, что произойдет дальше, а между тем женщина повернула книгу к себе и начала читать вслух. Но это не было обычным чтением вслух, поскольку сцены оживали прямо на ее глазах, и главные герои — среди которых были она сама, ее мать и Дентон Маргрейв — двигались и говорили как в жизни. Это было сложно описать, но Розалинда как будто играла роль в спектакле, произнося монологи и испытывая настоящие чувства, и в то же время сознавала, что лежит на коленях у женщины, которая читает ей сказку, и эта сказка, оказывается, написана ею самой, но уже замужней дамой.

Все началось, когда спустя два дня она вернулась в Бейсуотер в твердой решимости отказать господину Маргрейву. Но она не рассчитывала на последовавшую за этим реакцию матери. Когда все методы убеждения были исчерпаны, Сесили Форстер заявила, что сегодня же ночью покончит с собой, так как не желает жить с такой бессердечной и жестокой дочерью, не способной расстаться со своими глупыми представлениями о любви (которая, в отличие от богатства и социального положения, эфемерна) и понять, что нужно ей и ее матери для счастья (если бы только она сама это знала).

Мать произнесла эту угрозу спокойно и с какой-то обреченностью, что наполнило ее зловещим смыслом и пробудило в Розалинде смутное ощущение собственного проигрыша, поскольку она знала, что не сможет жить, сознавая, что, по сути, убила свою мать. Как будто все еще пребывая в той сказке, Розалинда словно со стороны наблюдала за тем, как принимает она предложение ликующего от восторга поклонника, и после тщетных попыток подавить в себе отвращение к физической близости с ним, все-таки выходит за него замуж. Уже в церкви, на церемонии венчания, обнаружилось, что у Дентона Маргрейва нет не только семьи, но даже и друзей — его половина церкви была пуста, — в то время как на половине невесты было не протолкнуться, хотя многие из гостей были ей совершенно не знакомы. У него даже не было свидетеля; в назначенное время он сам достал из кармана обручальное кольцо. Служба прошла в гробовой тишине; даже священник, казалось, был ошеломлен таким зрелищем, и когда господин Маргрейв поцеловал ее своими красными влажными губами, Розалинду опять слегка замутило от неуловимого запаха тлена. Каролина, подружка невесты, беззвучно плакала у нее за спиной.

Свадебного банкета не было. Господин Маргрейв молча вывел ее из церкви, проходя мимо пустующих рядов с одной стороны и толпы гостей, молчаливых и мертвенно-бледных, словно статуи, с другой, и усадил в черный экипаж, ожидавший у выхода. Как он объяснил, вкрадчиво улыбаясь при этом, экипаж доставит ее в Блекуолл-Парк, где они проведут медовый месяц, а ему самому нужно срочно отбыть по делам, но к ночи он обещал вернуться. Он усадил ее в карету, захлопнул дверцу, кучер подстегнул лошадей и увез ее прочь. Насколько она могла судить, дверца кареты не была заперта на замок, но ей и в голову не пришло спрыгнуть на ходу; казалось, ее покинули все желания, мысли, чувства. Она смотрела в окно, но видела лишь то, что положено путешественнику, и проплывающие мимо пейзажи были ей безразличны. За всю дорогу экипаж ни разу не остановился, но вот, миновав долгий отрезок пути, пролегавший через пустынные поля, наконец въехал в высокие ворота и остановился у подъезда огромного каменного дома.

Розалинда расслышала, как кучер поднялся с козел и подошел, чтобы открыть ей дверь; она молча вышла из кареты. Кучер так же молча сложил лесенку, хлопнул дверцей, взобрался на свое место и стегнул лошадей, которые резво поскакали обратно. За воротами кони встали, кучер вновь спрыгнул на землю, запер ворота снаружи, и она услышала, как клацнули металлические засовы. Скрип колес и топот лошадей постепенно стихали, и вскоре она осталась совсем одна в пустом и немом дворе.

Ощущение реальности вернулось к ней, но ошеломило ничуть не меньше, чем если бы на нее, спящую, вылили ушат холодной воды. Воспоминание о беседке ушло; она была здесь, в доме своего мужа, господина Маргрейва, и, как она только что заметила, в свадебном платье, которое после долгой дороги было уже не белым, а почти черным. А может, оно всегда было черным; во всяком случае, она не помнила. Ужас нынешнего положения постепенно охватывал ее, пока она не почувствовала, что близка к обмороку. Она, должно быть, сошла с ума, когда уступила матери — уж лучше бы сама наглоталась таблеток и покончила с такой жизнью. Розалинда испуганно огляделась по сторонам. Двор был со всех сторон окружен высокой стеной, которая к тому же была совершенно гладкой, и взобраться на нее вряд ли удалось бы. Трехэтажный дом словно нависал над ней, и его стены тоже не предлагали никаких крюков и выступов, по которым можно было бы забраться на стену. А между тем за ней в любой момент могли появиться слуги; да и сам господин Маргрейв мог пожаловать. Небо опускалось все ниже, и день быстро клонился к вечеру.

И тут она заметила, что ставни на всех окнах затворены, в то время как входная дверь слегка приоткрыта. И все равно никто не выходил; ни звука не доносилось из глубины дома, который казался безжизненным и заброшенным. Заходить в него одной ей, мягко говоря, не хотелось; казалось, она умрет от страха прямо на пороге; но, как показал очередной осмотр двора, укрыться было негде, а пытаться перелезть через стену бесполезно. Может, стоило прижаться к стене возле ворот и, дождавшись, когда они откроются с приездом господина Маргрейва, незаметно выскочить? Нет, кучер наверняка заметит ее, и убежать от Маргрейва не удастся. Дрожа всем телом, она тихонько подкралась к крыльцу и, не давая себе времени на раздумья, толкнула тяжелую деревянную дверь.

Дверь распахнулась в темноту; при этом ее петли зловеще заскрипели. В доме пахло плесенью и сыростью. У Розалинды от страха закружилась голова. В тусклом свете, проникавшем со двора, она сумела различить очертания коридора. Собравшись с духом, она подобрала юбки и побежала вперед, пока не наткнулась на что-то плоское и мягкое, что сдвинулось под ее тяжестью — раздвижная дверь, успела сообразить она, прежде чем закричать от ужаса. Впереди замаячила тонкая полоска света, пробивавшаяся из следующей двери, которая тоже оказалась приоткрытой и вывела ее во внутренний дворик, огороженный стеной красного кирпича с выложенным поверху бордюром из цветного стекла. Эта стена была ниже, и преодолеть ее не составило бы труда, но ведь должна же быть где-то калитка, рассудила она. Дворик густо зарос сорняками, если не считать относительно чистого клочка земли у самой стены в дальнем углу. Все это она успела оценить с первого взгляда, пока пыталась унять бешеное сердцебиение.

Да, именно там, в дальнем углу, и находилась калитка. Она поспешила туда, прорываясь сквозь заросли травы и чувствуя, как цепляется за что-то и рвется подол ненавистного платья. Но, подойдя ближе, она увидела, что перед ней вовсе не калитка: это были могилы, все довольно свежие, и на каждом холмике стоял низкий могильный камень. Даже в сумерках можно было прочитать надписи на первых шести могилах: это были женские имена, но все с фамилией Маргрейв. Седьмая могила была открыта, ее явно выкопали совсем недавно, и рядом стоял приготовленный камень с высеченным на нем именем: Розалинда.

Из ямы поднимался тяжелый запах влажной земли; к нему примешивался еще один, который заставил ее оторвать взгляд от собственного имени, выбитого на могильном камне, и обернуться… чтобы увидеть Дентона Маргрейва, стоявшего шагах в десяти от нее. Он был весь в черном; на плечи был накинут дорожный плащ, но все равно ей казалось, что его одежда вся в земле, а лицо светилось изнутри каким-то бледно-голубым светом, который отражался и в его безумных глазах, и в зловещей улыбке. Она стала пятиться назад; он не пошел за ней, но широко взмахнул, как ей показалось, руками, и полы черного плаща вдруг оказались крыльями, безобразно искривленными и мохнатыми, и вот тогда он бросился на нее с жутким криком, долгое эхо которого все еще носилось по холмам, когда она очнулась в беседке совершенно одна.

Розалинда была слишком ошеломлена сначала ужасом, а потом облегчением, а потому не сразу заметила, как изменилось все вокруг. Но стоило ей немного успокоиться и прийти в себя после кошмарного сна — а ведь такое могло случиться только во сне, — как она осознала, что лежит вовсе не на мягких подушках, а на чем-то твердом, да и деревянный каркас беседки выглядел обшарпанным и потрескавшимся, как и балки крыши, которая была явно не темно-зеленая и блестящая, а грязновато-коричневая и искореженная, к тому же вся в паутине. И что-то ползало у нее по ногам… Она резко поднялась, стряхивая насекомых с платья, и заметила, что лежит на рваных темных тряпках. Пол в беседке от времени вспучился и рассохся, а в глубокие щели лезла трава; сиденья были покрыты лишайником. И свет в беседке был тусклым, поскольку ее плотно окружали деревья, и их молодые побеги оплетали решетки, а аккуратная лужайка превратилась в буйные заросли дикой травы и крапивы.

Озадаченная, Розалинда огляделась в поисках своих туфель и с облегчением отметила, что хотя бы они остались прежними, а то она уже начинала ощущать себя героиней сказки, которая, проснувшись, обнаружила, что проспала сто лет. А с чего же начался ее сон? Она ведь только закрыла глаза, и тут же появилась та женщина… а до этого она увидела залитую солнцем беседку… нет, это не было сном, она не могла спать, ведь она шла от самого дома не останавливаясь… Розалинда встала и еще раз огляделась. Сорняки и высокая крапива плотным кольцом окружали беседку; никакой тропинки не было видно, как и следов. Но ведь она не могла подойти сюда, не примяв траву. И тем не менее она здесь. Сейчас-то ведь она не спит.

Страх все сильнее овладевал ею, а вместе с ним приходило ощущение утраты и одиночества; та женщина была удивительно нежна с ней, а между тем именно ее присутствие породило кошмарный сон про Маргрейва. Розалинда взглянула на небо и увидела, что оно опять хмурится; до нее вдруг дошло, что дрожит она не только от страха, но и от холода — к вечеру заметно свежее. Подхватив попавшуюся под руку сломанную ветку, она стала пробиваться через заросли крапивы. Она знала, что не отважится возвращаться через лес и тем более вряд ли отыщет тропинку. Но как же дойти до дома? Ее внимание привлек слабый шум, доносившийся откуда-то снизу: вполне возможно, под холмом бежал ручей; значит, где-то рядом была река, а уж ее берега они с Каролиной исходили вдоль и поперек. Конечно, она могла и ошибаться, но другого выхода не было, разве что ждать, пока на долину опустится ночь.

Как выяснилось, под холмом действительно бежал широкий ручей, который служил водоразделом между лесом и полями, в него Розалинда и плюхнулась, сбежав с холма, вся в колючках и семенах травы. И хотя ей пришлось пройти довольно длинный путь, в конце концов водный поток вывел ее к знакомому берегу реки, откуда она уже легко нашла дорогу домой. Но отчаяние, в которое ее повергло зрелище полуразрушенной беседки, не отпускало; словно она сама была повинна в этой разрухе, при всей абсурдности такого обвинения. Попытки вспомнить, с чего начался сон, были равносильны демонтажу цельной конструкции в поисках несуществующей детали; новенькая, сияющая краской беседка, какой она увидела ее на склоне холма, вовсе не казалась иллюзией. Она мысленно вернулась на лесную тропинку, а потом и в поле, где ей вспомнился ангел; теперь, как ни печально, его образ неизменно ассоциировался с отвратительной летучей мышью, раскрывающей пасть в зловещей улыбке; как будто на ее глазах плеснули черными чернилами на белое оперение, а она не смогла этому помешать. По крайней мере, теперь она твердо знала, что никогда не станет женой господина Маргрейва… но в памяти тут же всплыла угроза матери покончить с собой; а потом и имя автора на томике: Розалинда Маргрейв; выходит, судьбой ей предназначено выйти за него замуж? Но женщина казалась такой доброй и так нежно улыбалась ей… Мысли Розалинды все носились по кругу, пока, со стертыми в кровь ногами, в запачканной одежде, она не вернулась домой, где ее встретила обеспокоенная Каролина.

Еще по дороге Розалинда представляла себе, как упадет в объятия подруги и все ей расскажет, но сейчас вдруг поняла, что не сможет этого сделать. Между подругами не было недопонимания в том, что касалось «трудного» характера ее матери, но дочерняя верность и, возможно, гордость не позволяли Розалинде особо распространяться на сей счет. Точно так же она не могла в полной мере довериться Каролине, рассказав об их финансовых трудностях, об угрозе, нависшей над домом в Бейсуотере; это могло выглядеть так, будто она рассчитывает на благотворительность со стороны Темплов. Начало ее сна было слишком прекрасно, а конец ужасен, так что в любом случае ей вряд ли удалось бы объединить их в один рассказ. Так что, греясь в уютных объятиях подруги, Розалинда призналась лишь в том, что твердо решила отказать господину Маргрейву, но, разволновавшись из-за воображаемой реакции матери, свернула не в ту сторону и отклонилась от их привычного маршрута. За ужином она, словно вспомнив, добавила, что видела вдалеке, на холме, маленькую беседку, правда, не уточнила, с какого места она ее разглядела.

— Как странно, — сказала госпожа Темпл. — Должно быть, ты слишком далеко забрела, Розалинда; к тому же, когда я в последний раз была в тех местах, мне показалось, что лес там стал совершенно непроходимым.

— Я углядела ее краем глаза, она просто мелькнула среди деревьев, — на ходу выдумывала Розалинда, надеясь, что руки не выдадут ее своей дрожью.

— Удивительно… Я уже и думать о ней забыла. Милый Уолтер был так расстроен, и я перестала о ней говорить… Беседку построили для его старшей сестры Кристины. Это было еще до рождения Каролины. Кристина вышла замуж слишком рано и поступила неосмотрительно — Розалинде показалось, что она уловила взгляд, брошенный в ее сторону, — поскольку муж обращался с ней крайне жестоко. Он довел ее до того, что она серьезно заболела и вернулась сюда, к своей семье. Дедушка Чарльз распорядился, чтобы для нее построили беседку, потому что ей очень нравился вид с того холма — тогда еще этот склон не был таким заросшим, — и она каждый день ходила туда, пока не слегла окончательно. Уолтер был так привязан к ней и так сильно переживал ее смерть — он даже не мог говорить об этом и просил, чтобы ему не напоминали о сестре, многие ведь очень тяжело переживают горе, особенно мужчины, — и когда умер дедушка Чарльз, почти вслед за Кристиной, за беседкой перестали ухаживать. Я предпочла бы оставить ее для себя, но бедный Уолтер…

— Рози, ты очень бледна, — заметила Каролина.

Разговор, естественно, оборвался, но Розалинда вернулась к себе в комнату, еще более взволнованная. Каролина, чувствуя, что подруга рассказала не все, как могла старалась вызвать ее на откровенность, но напрасно. Несмотря на крайнюю усталость, Розалинда провалялась без сна несколько часов, но когда наконец заснула, то опять увидела себя перед вырытой могилой, из которой к ней тянулось что-то фосфоресцирующее, так что она проснулась от дикого крика и остаток ночи провела при включенной лампе. В какой-то момент ей показалось, что утешить ее прилетел белокрылый ангел, но фигура в белых одеждах оказалась Каролиной, которая подошла к ней со свечой в руке и оставалась рядом, пока Розалинда не успокоилась.

Двумя днями позже Каролина и госпожа Темпл проводили Розалинду на вокзал, откуда она уехала в Лондон; во всяком случае, так они считали. На самом же деле после мучительных раздумий Розалинда приняла отчаянное решение: посетить Блекуолл-Парк инкогнито и посмотреть, действительно ли его она видела во сне. Она знала, что дом временно пустует, поскольку господин Маргрейв надолго осел в городе (она боялась, что из-за нее), и слуги находились при нем. Она прекрасно сознавала опасность своей затеи, но искушение было слишком велико, и она уже не могла ему сопротивляться. Ночной кошмар до сих пор стоял у нее перед глазами, как если бы она только что проснулась, как тогда, в беседке; у нее было такое ощущение, будто перед ней открылась дверь, из которой тянет холодом потустороннего мира, и она не успокоится, пока не найдет в себе силы захлопнуть ее.

Накануне ее отъезда они с Каролиной отправились на прогулку. Розалинда предложила воссоздать маршрут, по которому она шла в тот день, не уточнив, что именно она ожидала увидеть: впрочем, потайная калитка действительно была, все там же, в углу забора, но выглядела она давно заброшенной, и никакой тропинки за ней не обнаружилось, лишь крапива высотой в человеческий рост. Потом они обошли холм, выйдя к ручью, но так ничего и не увидели. Розалинда не догадалась оставить отметину в том месте, откуда она выскочила в тот день, а трава не сохранила отпечатков ее следов или… Но госпожа Темпл подтвердила, что здесь была — во всяком случае, давно — настоящая беседка; не могла же Розалинда проснуться на ее обломках? Как бы то ни было, лес казался непроходимым со всех сторон. Розалинда почувствовала, что подруга начинает беспокоиться насчет ее душевного здоровья, да ей и самой хотелось избавиться от этого наваждения, которое становилось все больше похожим на помешательство. Каждый раз, когда она вспоминала сон, который по-прежнему могла воспроизвести с точностью до минуты, в сознании опять все путалось, и она уже не понимала, где грань между реальностью и иллюзией, ведь она до сих пор ощущала мягкость подушек в ярко раскрашенной беседке, вдыхала запах свежей краски, чувствовала колени той женщины — Кристины; и, если Кристина, будучи фантомом, явилась ей такой живой, почему же Блекуолл-Парк не может оказаться настоящим?

Именно этот вопрос больше всего волновал Розалинду, и на него она должна была найти ответ, прежде чем вернуться в Лондон. Она не рассчитывала увидеть ряд свежих могил; по крайней мере, была в этом почти уверена. Но, как ни странно, она надеялась найти хотя бы какую-то связь между настоящим Блекуолл-Парком и тем, что ей приснился, ниточку, которая станет для нее путеводной в предстоящем трудном разговоре с матерью. Розалинда инстинктивно чувствовала, что если проявит слабость, то спровоцирует новую вспышку материнского гнева. Такие мысли занимали ее всю дорогу до станции Бремли в Хемпшире, куда она в конце концов благополучно добралась. Станционный смотритель в Бремли, казалось, был немало удивлен, когда молодая леди заверила его в том, что едет в гости к дяде и тете в Блекуолл-Парк, но тем не менее вызвал для нее экипаж, и молчаливый седой извозчик доставил ее к месту назначения, до которого оказалось чуть меньше мили, не проронив за всю дорогу ни слова.

День был хмурым, как и в ее видениях, но не таким холодным. Хотя дорогу она не узнавала, ландшафт был схожим с тем, что она видела во сне: по обе стороны дороги так же тянулись ровные поля, вдалеке мелькали изгороди; но, возможно, именно молчание кучера усиливало сходство. И Розалинда все высматривала высокую стену из желтоватого камня, так что когда они свернули на вязовую аллею и она поняла, что это и есть Блекуолл-Парк, в ее ощущениях смешались облегчение и разочарование. Никакой стены не было; здание было выстроено из серого камня, а не желтого; и, хотя ставни на окнах были закрыты, в доме было два, а не три этажа. Колеса зашуршали по коричневому гравию, но такой был во многих дворах, и экипаж остановился у подъезда с крыльцом и каменной лестницей: дверь здесь была совсем другая и явно не приоткрытая. Между тем Розалинда вдруг испугалась. Что если господин Маргрейв все-таки вернулся? Она поставила себя в весьма двусмысленное положение; ему могло показаться, что она тайно следит за ним… Как же она об этом не подумала? Должно быть, она просто сошла с ума, решив явиться сюда; от этой мысли сон как будто ожил, напомнив о себе запахами влаги и плесени. Она вышла из кареты и попросила кучера подождать ее.

Разум призывал ее вернуться; но ноги сами несли влево, за дом, где она, не обращая внимания на газон и аккуратно подстриженные кусты, вышла на дорожку, которая и в самом деле вела к красной кирпичной стене, правда, не такой высокой, как во сне. Внутренний дворик оказался ухоженным, но его действительно пересекала тропинка, которая тянулась от двери черного хода. Розалинда подошла к стене и не обнаружила ни могил, ни могильных камней. Сконфуженная, она попятилась назад. И вдруг ощутила запах свежевскопанной земли, исходивший от ближайшей к ней грядки, а ее платье за что-то зацепилось. Она посмотрела под ноги. Перед ней была парниковая рама, а в ее уголке застрял кусок тонкой материи, но не с ее голубого дорожного плаща; это был лоскуток черного цвета. И в то же мгновение она осознала, что находится здесь не одна.

Не осмеливаясь двинуться с места, она подняла взгляд и увидела Дентона Маргрейва, который стоял там же, где стоял во сне, и ей даже показалось, что сгустились тучи. Она все ждала, что вот-вот разверзнется земля; сон вернулся, и она отчетливо увидела голубое свечение, исходившее от его фигуры, слышала шорох распускаемых крыльев, и потом… Она как будто оказалась в скором поезде, который двигался в обратном направлении: фигура Маргрейва сжалась, усохла, а ее саму понесло назад с такой бешеной скоростью, что у нее перехватило дыхание, пока не очнулась она в залитой солнцем беседке рядом с женщиной, которая протягивала ей книгу, и на этом фоне звучал голос матери Каролины, а потом до нее наконец дошло, что намеревалась сказать ей Кристина Темпл.

Видение исчезло; Розалинда почувствовала, как в очередной раз ухнуло сердце, когда, обернувшись, она увидела того, кто стоял за ней. Но это оказался вовсе не Маргрейв, а пожилой мужчина в потрепанном черном пиджаке и тяжелых рабочих сапогах, который, опираясь на лопату, смотрел на нее с некоторым удивлением. Они молча стояли друг против друга, пока Розалинда не нашлась с ответом, чего сама от себя не ожидала: «Пожалуйста, простите меня; кажется, я перепутала дом».

Глядя на мелькавшие за окнами поезда поля, Розалинда все думала о предстоящем разговоре с матерью. Йоркшир и для нее будет своего рода ссылкой, но, по крайней мере, она будет занята работой. Она должна перенести на бумагу все, что испытала, написать свою сказку, и у нее непременно получится. Будет пролито много чернил; и, возможно, ей больше никогда не встретится белый ангел; но зато она останется Розалиндой Форстер, и придет день, когда она сможет нанять для матери компаньонку и обеспечить ей светскую жизнь в Лондоне, а сама станет свободной и сможет в любое время навещать Каролину и Стейплфилд. Такое обещание дала она себе, мысленно любуясь восстановленной беседкой, пахнущей свежей краской и сияющей на залитом солнцем холме.