Все началось с падения вскоре после моего двадцать первого дня рождения, хотя сама я не могу ничего припомнить от момента, когда, как обычно, легла спать, до пробуждения как бы от долгого сна без сновидений. Меня нашли ранним зимним утром лежащей у подножия лестницы в ночной сорочке и отнесли наверх, в мою комнату, где я пролежала без сознания, едва дыша, весь тот день и следующую ночь, а когда очнулась, обнаружила, что надо мной склонился доктор Стивенсон. Его голову окружал совершенно необыкновенный ореол света, пронизанный всеми цветами радуги: он лучился так нежно и в то же время так трепетно живо, что я почувствовала, что никогда раньше не видела настоящего цвета. Я лежала, оцепенев от восторга при виде этой красоты, слишком захваченная этим зрелищем, чтобы слышать, что говорит доктор Стивенсон. И еще довольно долго — многие минуты или часы, я не знаю — каждый, кто входил в мою комнату, был омыт райским сиянием, будто моя мать и сестра Софи сошли со страниц старинного манускрипта, который я как-то видела. У каждого входящего сияние тонко отличалось от всех других, цвета мерцали и менялись по мере того, как пришедшие двигались и говорили. В голове у меня крутились строки: «И даже Соломон в сиянье славы не так был облачен, как все они…» Но потом голова у меня разболелась и болела все сильнее, пока я не была вынуждена закрыть глаза и ждать, чтобы подействовало снотворное. А когда я проснулась, сияние исчезло.
Все пришли к заключению, что я упала, когда ходила во сне, а это со мною случалось так часто, когда я была ребенком, что моя мать грозила запирать меня у нее в комнате, хотя я никогда не ушибалась и не падала. Надобно сказать, что мама вовсе не испытывала ко мне сочувствия: она заявила, что это еще одно доказательство моего эгоизма и упрямого характера — ухитриться упасть с лестницы ровно через неделю после того, как моя сестра приняла предложение выйти замуж. То, что Софи младше меня на год, лишь усугубляло оскорбительность моего поведения, ибо, если бы я работала над собой, чтобы сделаться более всем приятной, а не пряталась по углам с книжкой, я тоже могла бы быть уже помолвлена. Я же считала жениха Софи праздным болваном, однако не могла отрицать, что всегда была тяжелым испытанием для собственной матери.
Хотя в реальной жизни — во время бодрствования — я была гораздо смелее Софи, по ночам, сколько я себя помню, меня часто преследовали кошмары, к тому же еще я ходила во сне. Становясь старше, я ходила во сне уже не так часто, но кошмары участились и стали более гнетущими. Один из кошмаров повторялся множество раз — про огромный, переполненный эхом дом, который я — я была совершенно в этом уверена — никогда в реальной жизни не видела. Он вовсе не был похож на наш особняк из красного кирпича в Хайгейте, где мы всегда жили, он никогда не был совершенно одинаковым в каждом сне, и все же я всегда знала, когда оказывалась там, что это — он. Я всегда была там одна, остро ощущая тишину, чувствуя, что сам дом живет, следит, знает, что я тут. Потолки там были неимоверно высокие, темные панели по стенам, и хотя там были окна, я никогда ничего за их стеклами не видела.
Иногда я оказывалась там совсем ненадолго и просыпалась с мыслью: «Я опять была в доме»; но когда сон разворачивался до конца, мне приходилось переходить из одной заброшенной комнаты в другую, испытывая непреодолимый страх, но не имея сил остановиться: я знала, что должна подойти к лестничному пролету; лестница порой была широкая и роскошная, порой узкая и истоптанная; а оттуда — в комнату в конце коридора, длинную, обставленную резными сундуками и ширмами темного маслянистого дерева, изукрашенными замысловатыми узорами, оттененными золотом. В одном из таких сновидений меня потянуло пройти глубже в эту комнату, и я дошла до низкого постамента, на котором стояла статуя зверя, похожего на пантеру, готовую к прыжку, отлитая из темного мерцающего металла. Вокруг нее начало возникать холодное голубое сияние, а мое тело вдруг стало мелко вибрировать, словно в нем жужжало гигантское насекомое, и я проснулась под собственный крик ужаса.
Был другой вид кошмара, более спокойный и все же, по-своему, еще более страшный: мне снилось, что я просыпаюсь — казалось, это всегда бывало в сумерках, перед самой зарей — в своей комнате, все на своих местах, только мой слух неестественно обострен: кровь стучит в ушах так громко, словно волны, разбивающиеся о берег. Потом я чувствую приближение какого-то зловещего существа, идущего по коридору или прильнувшего к моему окну; мое сердце начинает колотиться так, что я боюсь, оно вот-вот вырвется у меня из груди… и я просыпаюсь, а сердце все еще безумно колотится.
За несколько месяцев до моего падения меня ранним утром разбудил, как мне показалось, звук моего собственного имени, очень тихо произнесенного. Я поднялась с постели и в ночной сорочке подошла к двери, но в коридоре никого не оказалось. Голос звучал как голос Софи, но когда я подошла к ее двери, та была закрыта. Все было тихо; дверь ванной стояла приоткрытой, за ванной находилась комната матери, а дальше — лестничная площадка и лестница: все как в реальной жизни. Я опять услышала, как меня позвали по имени, только на этот раз голос прогремел словно гонг у меня в голове; погас свет, будто задули свечу, и что-то бросилось на меня из темноты. Я кричала и боролась, пока снова не зажегся свет и не раздался топот бегущих ног, и тут я осознала, что демоном, меня схватившим, на самом деле была моя мать.
Мама пылала справедливым гневом, мне оставалось только соглашаться, что мое место в сумасшедшем доме и что меня, разумеется, отошлют туда, если я стану упорствовать в своем истерическом сумасбродстве. Хорошо мне говорить, что я ничего не могу с этим поделать: вот ведь Софи никогда не ходит во сне и не поднимает на ноги весь дом своими воплями; так почему же мне настолько не хватает силы воли и самоконтроля? Да потому, что я своенравна, упряма, эгоистична, капризна, и много еще всего такого можно сказать. Я привыкла к маминым тирадам, но на этот раз тирада была столь яростной и, как я чувствовала, столь несомненно заслуженной, что я решила запираться на ключ в своей комнате и каждую ночь прятать ключ в другом месте в надежде, что мое спящее «я» не вспомнит, куда я его положила. Проходили недели, повторений не было, и я понемногу поверила, что излечилась и от кошмаров, и от хождения во сне, и перестала запирать дверь, вплоть до того утра, когда Элспет, наша горничная, нашла меня распростертой у подножия лестницы.
Недели две спустя или чуть позже, но определенно после того, как доктор объявил, что я далеко продвинулась на пути к выздоровлению, я сидела в кровати, опершись на подушки, — читала, и тут ко мне в комнату вошла бабушка и села в кресло рядом со мной; она выглядела точно такой, как я ее помнила с тех пор, как была маленькой: то же самое тщательно продуманное черное шелковое платье и туго заколотые седые волосы, тот же знакомый запах лаванды и фиалковой воды. Кресло скрипнуло, когда она в него опустилась, она улыбнулась мне и спокойно принялась за свое шитье, будто отсутствовала всего минут десять. А ведь на самом деле она вот уже пятнадцать лет как покоилась на кладбище «Кенсал-Грин». Я смутно сознавала, что бабушка вроде бы умерла, но почему-то это не имело никакого значения: ее присутствие у моей постели казалось совершенно естественным и успокаивающим. И хотя мое собственное безмятежное приятие этого визита потом стало казаться мне таким же странным, как сам визит, мы с ней сидели в приятном для обеих молчании какое-то неопределенное время, пока бабушка не сложила свою работу, еще раз мне улыбнулась и медленно вышла из комнаты.
Мама пришла так скоро после нее, что я подумала: они, вероятно, встретились в коридоре — и спросила: «Вы видели бабушку?» Увидев испуганное удивление на ее лице, я решила, что лучше будет не продолжать разговора на эту тему, и согласилась, что, видимо, задремала и видела сон. Как в случаях с необычайным сиянием, после появления бабушки началась такая сильная головная боль, какую я редко испытывала когда-либо раньше. Но я была совершенно уверена, что вовсе не спала.
Даже после того, как необычайность этого эпизода стала мне совершенно очевидна, я поняла, что не могу думать о своей посетительнице как о привидении. Мне приходилось читать сенсационную литературу, и это чтение лишь усилило сложившееся впечатление о том, как должно вести себя привидение: намек на прозрачность, пара-тройка стонов, от которых кровь застывает в жилах, — это уж точно самое малое, чего следовало ожидать. А бабушка была… ну, просто бабушка. И хотя ничего подобного со мною раньше не случалось, я нисколько не испугалась.
Доктор Стивенсон объявил меня достаточно здоровой, чтобы встать с постели, и воспоминание о визите бабушки стало бледнеть — почти до того, что я готова была поверить, что это действительно был сон, когда как-то вечером после обеда я увидела, что по коридору передо мной идет мой отец. Он был не более чем в десяти шагах от меня. Я слышала, как поскрипывает под его шагами пол, чувствовала запах дымка его сигары. Не глядя ни направо, ни налево, он вошел в свой кабинет и закрыл за собою дверь, точно так, как сделал бы при жизни. И опять я не испытывала страха, только непреодолимое желание подойти к его двери и постучать. Когда никто на стук не ответил, я нажала на ручку, и дверь с готовностью отворилась, но в кабинете никого не было, только знакомые потрескавшиеся кожаные кресла на потертом персидском ковре, искусной работы письменный стол, с резными ножками в виде разъяренных тигриных морд, которые так зачаровывали меня в детстве, книжные полки, заставленные Синими книгами, книгами по истории полков и описаниями старых военных кампаний; здесь все еще, хотя и слабее, ощущались прежние запахи: пахло табаком, кожей, старыми книгами. Я долго стояла в дверях, погрузившись в воспоминания.
Мой отец значительную часть своей жизни — или, по крайней мере, последнюю ее часть — провел в этой комнате. С мамой он познакомился, когда приезжал домой в отпуск после многих лет армейской службы в Бенгалии. У него были густые седые бакенбарды — в них еще видны были более темные волосы, и борода, которая, когда он куда-нибудь шел, всегда торчала вперед, что придавало ему свирепый вид. Цвет кожи у него был странно желтоватый, так как он долго и тяжело болел лихорадкой, а лысая голова блестела так ярко, что я, помню, порой подумывала, не полирует ли он ее по секрету от всех. Время от времени он брал нас с сестрой на долгие прогулки и, если мы находили какое-нибудь укромное поле, где не было никого, кто мог за нами наблюдать, он муштровал нас, как солдат, заставляя маршировать в ногу взад и вперед по полю, вставать по стойке «смирно» и отдавать честь. Я любила эту игру и даже заставляла Софи маршировать в саду за домом, пока мама не положила этому конец: она не могла одобрить, чтобы маленькие девочки играли в солдатиков.
Как младшая дочь в семье, моя мать должна была оставаться дома, ухаживая за своим хронически больным отцом, до тех пор, пока он не умер, а к тому времени ей уже почти исполнилось тридцать. Она была очень бледной и тоненькой и с годами становилась все худее, так что ее светло-голубые глаза словно еще больше вырастали, по мере того как кости лица выступали все заметнее. Наш дом в Хайгейте, как я со временем поняла, был результатом компромисса между папой, который с большим удовольствием жил бы в сельской местности, подальше от Лондона, и мамой, которая стремилась быть принятой в Обществе. Ребенком я не очень ясно представляла себе, что это такое — Общество, но казалось, что Хайгейт находится на самом дальнем его краю. Правда, нам вполне хватало дружеского общения: майор Джеймс Пейджет, старый папин друг и боевой товарищ, купил дом всего в нескольких минутах ходьбы от нашего, и я очень подружилась с их дочерью Адой с тех пор, как ей исполнилось семь лет. Однако Пейджеты почему-то не считались Обществом.
Нас с Адой часто принимали за сестер: обе мы высокого роста, с четкими чертами лица и значительно темнее, чем Софи — белокурая и белокожая и, по принятым всеми стандартам самая привлекательная в семье — просто красавица. Софи всегда была любимицей нашей матери; она обожала балы и приемы и сплетни, и могла с большим удовольствием просидеть полдня перед зеркалом, а я вместо этого предпочитала проводить время, уткнувшись носом в книгу, как, приходя в отчаяние, говорила мама. Становясь старше, я начинала понимать, что мои родители стали совсем чужими друг другу: они жили каждый своей отдельной жизнью, каждый старался избегать другого, насколько это было возможно. Пока рядом жили Пейджеты — преданная друг другу, любящая пара, такой и остававшаяся до самого конца, — казалось, что все это не так уж важно. Но вскоре после моего восемнадцатилетия Джеймс Пейджет скоропостижно скончался, а следом за ним, через несколько месяцев — и мой отец.
Теперь мать Ады жила на острове Уайт, со своими родственниками; сама Ада вышла замуж за священника и жила в ста милях от Лондона, где-то в далекой деревне в Саффолке, а я все еще была дома, мятущаяся, несчастная, вечно в ссоре с мамой. Я занималась этюдами и игрой на фортепиано и научилась довольно хорошо это делать, но не более того; я попыталась писать роман, но не продвинулась дальше третьей главы — неверие в собственные творческие способности заставило меня прекратить работу. Я умоляла разрешить мне поискать место гувернантки, но моя мать и слышать об этом не хотела. То, что Софи так успешно поймала в свои сети Артура Карстеарза, только усугубило мамино разочарование в своей старшей дочери, которую она не уставала характеризовать как бесчувственную, неблагодарную, дерзкую, упрямую, угрюмую и капризную. И несмотря на явную несправедливость ее тирад, я не могла вовсе с ней не согласиться, подавленная ощущением собственной никчемности и сознанием, что жизнь утекает сквозь пальцы.
Так же, как вслед за появлением бабушки у моей постели, за призраком моего отца, после странно спокойного перерыва, последовал приступ ослепляющей головной боли. Я не видела связи между первым посещением (это слово казалось мне менее неподходящим, чем все другие) и своим падением. Но теперь стала задумываться. Я слышала о людях, которых называли «чокнутыми», «ушибленными», и может быть, эти слова имели более буквальный смысл, чем я думала раньше. Не могло ли случиться так, что мое падение открыло какую-то щель в моем сознании, сделав возможными восприятия, которым надлежит оставаться за его пределами? Но это подразумевало, что посещения все-таки реальны, а ведь их никто, кроме меня, не видел… Впрочем, и не мог видеть, если только я одна случайно обрела какую-то особую силу зрения.
Я была не настолько глупа, чтобы что-нибудь сказать об этом матери и сестре, и не решалась даже написать Аде, которой рассказала о падении и о странном сиянии, но и только. То ли мне не хотелось омрачать ее счастье, то ли я боялась, что меня примут за сумасшедшую, — не могу с уверенностью сказать. Шли дни, новых посещений не было, и я попыталась убедить себя, что ничего более не последует. Но что-то изменилось в самом качестве моей внутренней жизни, изменилось едва заметно, но вне всяких сомнений: это было похоже на то, как входишь в комнату и чувствуешь, что цвет стен или узор ковра изменились, но не можешь точно сказать, как именно. Знакомые запахи и вкус как будто вдруг стали острее — но ведь была весна: и все же в этом ощущалось нечто большее, какое-то чувство; не то чтобы опасения, но ожидания чего-то, что должно вот-вот случиться. Несколько раз у меня было чувство — и притом очень сильное — что я знаю, что скажет каждый из присутствующих в комнате в следующие несколько минут. А один раз, когда мама пожаловалась, что потеряла камень из любимого кулона, я встала, прошла прямо в другой конец дома, повернула в гостиную и, опустившись на колени, залезла рукой под шкафчик в самом темном ее углу, извлекла оттуда затерявшийся камень — это был черный янтарь. Я совершенно потерялась — не знала, как понять то, что я сделала, и только радовалась, что мать не стала свидетельницей того, каким на самом деле замечательным был этот подвиг. В этом нелегком для меня состоянии прошло несколько недель, когда мама объявила, что мать и сестры Артура Карстеарза собираются вскоре прийти к нам на чай. В день, о котором шла речь, я спустилась вниз — присоединиться к маме и Софи и ждать приезда гостей вместе с ними. Войдя в гостиную, я увидела молодого человека, сидящего на диване напротив Софи и мамы. Я никогда раньше его не видела. Это был совсем молодой человек, худощавый, темноволосый, в темном костюме — вроде бы в трауре — и он явно был погружен в изучение ковра на полу у своих ног. Казалось, он отводит взгляд из застенчивости, словно не хочет, чтобы на него обратили внимание, но в остальном явно чувствует себя вполне на своем месте. Я в нерешительности остановилась в дверях, ожидая, чтобы меня представили гостю, но никто из присутствовавших не обратил на это никакого внимания.
— Будь добра, сядь, Эленор, — сказала моя мать, указав на диван. Казалось, она указывает мне место рядом с молодым человеком.
— Но… вы меня разве не представите? — запинаясь, спросила я.
— Кому? — удивилась мать, пристально глядя на меня.
— Да вот… — я сделала беспомощный жест рукой в сторону молодого человека.
— Не знаю, что ты имеешь в виду, — резко сказала мама, — и у меня нет времени для бессмысленных шуток. Садись, и хватит сумасбродствовать.
Все время, пока мы вот так обменивались репликами, молодой человек сидел, спокойно глядя в пол, все с тем же застенчивым видом. Я стояла, словно примерзнув к месту, сознавая, что теперь уже и мать, и Софи, обе говорят мне что-то, но не в силах оторвать взгляд от молодого человека, который, словно вдруг поняв мое затруднительное положение, поднялся с дивана и направился ко мне. Я слышала, как шуршит его одежда, слышала звук его шагов. Он остановился шагах в двух от меня, все еще не поднимая головы. Я машинально отступила в сторону от двери, чтобы дать ему пройти. Но тут, подобно сошедшей с полотна художника фигуре, которая, повернувшись боком, окажется лишь слоем краски, плавающим в воздухе, он как-то наискось втянулся внутрь себя и стал всего лишь неровным осколком тьмы, обрамленной зеленоватым светом. А потом и это исчезло, и я осталась стоять, словно громом пораженная, а в ушах у меня гремело от звука дверного звонка.
«Я не должна упасть в обморок», — приказала я себе, и собрав всю свою решимость, сумела выдохнуть какие-то извинения и, теряя силы, еле дотащилась по коридору до дальней гостиной. Там я упала на кушетку: в голове уже начинало стучать. Боль вскоре стала такой мучительной, что я потеряла всякое ощущение времени, пока кто-то — я не разобрала, кто — не принес мне снотворное и пока я наконец не погрузилась в благодатное забытье.
На следующее утро я сначала пришла в совершенное недоумение, обнаружив, что лежу, полностью одетая, на кушетке в гостиной. Элспет принесла мне чашку чая вместе с маминым указанием оставаться там, где лежу, пока не приедет доктор; однако ни мама, ни Софи не зашли в гостиную, чтобы меня повидать. Когда наконец приехал доктор Стивенсон, на этот раз суровый как никогда, мне стало ясно по тону и направленности его вопросов, что никто, кроме меня, ничего необычного не видел. Все, что я смогла придумать в качестве объяснения, свелось к тому, что меня ввели в заблуждение игра света в гостиной и неожиданный приступ головной боли; мне показалось, что я увидела кого-то, сидящего на диване, но на самом деле там никого не было, просто мгновенное помрачение. Казалось, его совершенно не интересовала моя головная боль, и после того, как он от меня ушел, прошло довольно долгое время, пока я услышала, как за ним захлопнулась входная дверь.
Я была готова выслушать очередную тираду, но не ожидала ледяного презрения, с которым мама отмахнулась от моих смиренных извинений.
— Ты изо всех сил стараешься разрушить счастье твоей сестры, — заявила она, — а что до твоих головных болей, ты навлекаешь их на нас из собственной жестокости и злобы. Это моральное безумие, — так сказал доктор Стивенсон, — порожденное твоей завистью к сестре. Есть на свете хирурги, которые знают, как лечить своевольных истерических девиц вроде тебя, и если это не удастся, тебя придется навсегда отправить в сумасшедший дом.
— Я ужасно сожалею, мама, — произнесла я, — но поверьте, я делаю это не нарочно. Никто на свете не захотел бы терпеть такую боль…
— Твоя боль — ничто по сравнению с тем, что ты причиняешь твоей сестре. И как смеешь ты мне перечить после такого спектакля, который ты устроила в тот самый момент, как мы ожидали миссис Карстеарз с дочерьми?!
— Они были очень огорчены? — робко спросила я.
— Раз уж ты вознамерилась испортить им визит, я не вижу, чтобы это тебя сколько-нибудь касалось. А теперь выслушай меня: если бы не Софи, я отправила бы тебя к хирургу немедленно. Но случись так, что Карстеарзы заподозрят в нашей семье наследственную психическую болезнь, Артур может разорвать помолвку. И если он это сделает, я на всю жизнь упеку тебя в сумасшедший дом, хотя это вовсе не будет утешением для бедной Софи. Я даю тебе последний шанс: исправь свое поведение, или пусть из тебя вырежут твою злобность.
Моей матери было свойственно в гневе бросать самые нелепые угрозы, но эти слова были произнесены с холодной, язвительной сдержанностью; и хотя я не имела представления о том, что может сделать хирург с истерической девицей, от последних слов матери по коже у меня от ужаса пошли мурашки. Я была совершеннолетняя, но я прочла достаточно много романов, где ни в чем не повинные героини были заключены в сумасшедшие дома, чтобы усомниться в том, что у матери достаточно надо мной власти в этом отношении, и, возможно, эта же власть способна заставить меня лечь под нож хирурга. У меня не было собственных денег, я не могла заработать себе на жизнь. Я даже не знала условий папиного завещания, не говоря уже о том, что понятия не имела, какой доход давало его поместье: мама постоянно жаловалась, что этого дохода едва хватает нам на жизнь.
И ведь в любую минуту мне могло явиться новое посещение, еще губительнее по избранному для этого времени, чем последнее. Если бы тот молодой человек явился мне на десять минут позже, я могла бы уже сейчас ехать к хирургу или отправиться в сумасшедший дом. Он выглядел таким мягким, таким безобидным до последнего мгновения, когда вдруг растворился в воздухе. Но было ли случайным совпадением то, что он появился как раз, когда должны были приехать Карстеарзы?.. Открывавшаяся перспектива была слишком ужасной, чтобы встретить ее лицом к лицу в полном одиночестве. Я ушла в свою комнату и принялась писать длинное письмо Аде; я писала, не останавливаясь, пока не дописала письмо до конца, тут же запечатала и вверила его почте.
В тот вечер за обедом Софи весьма холодно сообщила мне, что им с мамой удалось скрыть свое волнение от Карстеарзов и сделать вид, будто я страдаю от рецидивов сотрясения после моего падения. Это все, что она мне сказала; все остальное время за обедом Софи и мама обменивались намеренно ничего не значащими репликами, и я вышла из-за стола, как только позволили соображения вежливости, чувствуя, что приговор мне уже вынесен. Так что для меня было невероятным облегчением, когда обратной почтой Ада ответила на мое письмо настоятельным приглашением приехать как можно скорее.
Мне потребовалось собрать всю свою смелость, чтобы попросить у матери разрешения уехать; к счастью, она нисколько не возражала.
— Возможно, так будет лучше всего, — заявила она с величайшей холодностью, — если ты будешь держаться от нас подальше, пока Софи благополучно не выйдет замуж; я напишу туда — убедиться, что смогу тебе доверять настолько, чтобы пригласить тебя на свадьбу, когда придет срок.
Все то время, что я собиралась к отъезду, я дрожала от страха, что у меня отнимут свободу из-за очередного посещения; я — насколько это было возможно — старалась не выходить из своей комнаты до тех пор, пока мой дорожный сундук благополучно не погрузили в двухколесный кэб. Облако страха окутывало меня всю дорогу, пока мы ехали через нищие, убогие кварталы Сниталфилдза и Бетнал-Грина к вокзалу Шордитч-Стейшн. Облако это совершенно рассеялось лишь тогда, когда я увидела на перроне в Чалфорде Джорджа Вудворда. Даже в густой толпе было бы невозможно его не заметить из-за копны жестких оранжевых волос (никакое иное слово не смогло бы более справедливо определить их цвет), которые всегда придавали ему такой вид, будто он только что вышел из-под сильного ветра. Он познакомился с Адой в Лондоне, и они поженились после его очень недолгого ухаживания за ней, когда ему неожиданно предложили приход в Чалфорде.
Пасторский дом в Чалфорде — большой, обветшалый, построенный из серого камня, с садом, окруженным высокой каменной оградой (в приходе, на местном диалекте, этот сад называют «двёр»!) — он показался мне самым очаровательным местом из всех, где я когда-либо бывала.
— Ты бы так не считала, — сказала мне Ада, — если бы приехала к нам в январе, когда вокруг дома завывает восточный ветер, а у стен вырастают снежные сугробы; раньше я считала, что в Лондоне холодные зимы, — пока не приехала сюда.
Но в мягкую июньскую погоду, когда все зеленеет и цветет, Чалфорд был поистине райским садом. Пасторский дом стоял рядом с церковным погостом, окруженный полями и перелесками, вдали от самой деревни: в четырнадцатом веке Старый Чалфорд был поражен «Черной Смертью», дома были сожжены, чтобы убить чумную заразу, и новое поселение построили в четверти мили от старого. Население деревни значительно сократилось из-за огораживаний — до чуть более сотни душ; большей частью жители занимались здесь фермерским хозяйством: их отцы, деды и прадеды обрабатывали те же самые акры примерно тем же самым способом. На север и на запад от прихода тянулись фермерские поля, на восток — пастбища, поросшие утесником, и — если идти дальше, ближе к морю — болотистая равнина.
Уже через неделю на мои щеки вернулся румянец, и я стала спать так крепко, что почти не помнила своих сновидений. Каждый день мы с Адой проходили по несколько миль, и я увидела деревню новыми глазами. Каждое поле, каждая дорожка, даже каждая живая изгородь в деревне имели свое имя и свою историю, от Прохода к Гравийному карьеру на западной границе, до Поля Римских известковых печей на восточном краю. Во время одной из наших первых экскурсий я нашла «куриного бога» — плоский камешек с отверстием посередине, что высоко ценится местными жителями как счастливое предзнаменование, и я стала класть его под подушку вроде амулета, предохраняющего от новых посещений.
Хотя не было и намека на то, чтобы Ада — как недоброжелательно предсказывала моя мать — на досуге раскаивалась, я видела, какой изолированной от всех и вся стала ее жизнь. Она страстно мечтала о ребенке, но после года замужества так и не зачала и стала опасаться, что может быть бесплодна. А Джорджа, как она мне призналась, все более беспокоили сомнения по поводу его призвания.
— Я могу его слушать, задавать вопросы, — говорила она мне, — и понимаю, как мне кажется, многое из того, о чем он говорит, но ему недостает общества мыслящих людей, таких же, как он сам. Он читал Лайелла и Ренана, и «Vestiges», и Дарвина тоже читал, и стал задумываться над тем, что же остается — если остается! — чтобы сохранить веру. Он предпочитает не говорить об этом, но его совесть неспокойна из-за того, что он вынужден жить на средства прихожан, которые ожидают и верят — особенно в такой деревне, как эта, — что он принимает буквальную истину Писания. Но сам он верит в добродетель, доброту и терпимость, и он живет так, как проповедует, а это гораздо больше того, что можно сказать о многих церковниках, почитающих себя благочестивыми.
Я пробыла в Чалфорде две недели, когда Джордж предложил нам всем устроить экспедицию в Орфорд, небольшую прибрежную деревушку в четырех милях от Чалфорда — посмотреть старую норманнскую башню. Сам Джордж побывал там только один раз, но, когда мы тихим пасмурным днем отправлялись в путь, он был, казалось, совершенно уверен, что знает дорогу. Мы прошли, вероятно, уже целую милю, прежде чем он признался, что это вовсе не та дорога, которой он шел туда в первый раз.
— Ну, все равно, — сказал он, — мы ведь идем в более или менее юго-восточном направлении, так что не можем слишком далеко отклониться.
Даже мне пришлось признать, что — после того, как мы покинули фермерские угодья — в окружающем нас ландшафте виделось что-то безутешно-печальное. Кругом не было ни души, ни малейшего признака жилья; только овцы бродили в зарослях утесника, да изредка вдали виднелось свинцово-серое море. Мы прошли примерно еще полчаса, и тропа стала подниматься вверх — земля по обе ее стороны все резче уходила вниз. Густой зеленый кустарник покрывал нижнюю часть склонов холма, но его вершина, к которой мы приближались, была почти совсем голой, как бы коротко стриженной овцами и словно вязаное покрывало — этот образ вдруг пришел мне на ум — скомканной в странные складки и впадины: они вовсе не выглядели естественными, казалось, какое-то огромное, роющее себе нору существо прокладывает ход к ней очень близко от поверхности. Я собралась было спросить, откуда они взялись, когда мы дошли до самого верха и перед нами открылось безбрежное, темное пространство леса.
— Это может быть только Монаший лес, — сказал Джордж. — Мы отклонились гораздо дальше к югу, чем я предполагал. Этот лес — самый старый и самый большой в этой части Англии.
— А там, в лесу — монастырь? — спросила я. Оттуда, где мы стояли, плотный зеленый полог казался сплошным и непрерывным; он простирался на юг далеко, насколько хватало глаз.
— Да, был когда-то, — ответил Джордж. — Его разорили люди Генриха Восьмого.
— А потом?
— Земли отошли к роду Раксфордов за службу Короне, и с тех пор так и оставались во владении этой семьи. Раксфорд-Холл был построен на фундаменте монастыря; сейчас, как мне представляется, он превратился чуть ли не в руины; но я его не видел.
— А сейчас там кто-нибудь живет?
— Нет. С тех пор, как… То есть можно сказать, что он уже некоторое время пустует.
— А как далеко отсюда до Холла? — настаивала я.
— Не знаю, — ответил Джордж, пытаясь меня обуздать. — Монаший лес — частное владение, он — часть имения.
— Но если там никто не живет?.. Мне ужасно хочется на него посмотреть!
— Это было бы нарушением владения с нашей стороны. И у этого леса в округе дурная слава, по ночам даже браконьеры опасаются туда заходить.
— Вы хотите сказать — там бродят привидения?
— Предполагается, что бродят. Ходят всякие россказни…
Он умолк, поймав обеспокоенный взгляд Ады.
— Поверьте, — сказала я, — я не против разговоров о привидениях. Я вовсе не думаю о моих посетителях как о призраках, и потом, я же теперь совсем здорова! Я хочу услышать все про этот Холл: это звучит так романтично! И смотрите — вон тропа, она ведет вниз, прямо в лес…
— Нет, — твердо ответил Джордж. — Нам надо идти дальше, в Орфорд.
— Ну, раз вы не хотите повести нас туда, — сказала я, — я настаиваю, чтобы вы мне все про него рассказали.
— Рассказывать почти нечего, — начал Джордж, когда мы снова тронулись в путь. — По существующему в округе суеверию, в лесу обитает призрак монаха, который появляется перед тем, как умирает кто-то из Раксфордов; говорят, что любой, кто увидит это привидение, умрет в течение месяца. Я не удивился бы, узнав, что сами Раксфорды положили начало этим слухам, чтобы отвадить людей от имения. Семейство, насколько здесь помнят, никогда не принимало никакого участия в местных делах, но в этом нет ничего необычного. Нет, единственная настоящая странность здесь — это то, что два последних владельца Холла бесследно исчезли.
— Что вы имеете в виду под этим «исчезли»?
— Именно это, не более и не менее. Но учтите, оба инцидента произошли на расстоянии почти пятидесяти лет друг от друга. Первым был некий Томас Раксфорд, вдовец; у него были грандиозные планы насчет Раксфорд-Холла, когда он получил его в наследство, где-то в 1780-х годах, как мне кажется. Но потом его сын погиб от несчастного случая, а жена уехала к родственникам. Он жил в Холле в полном одиночестве много лет — до глубокой старости; однажды вечером он отправился спать, как обычно, а когда на следующее утро его камердинер пришел его будить, его там не было. Вскоре после того, как он ушел к себе в спальню, начался страшный ливень с громом и молнией, но затем небо прояснилось и ночь была ясной и лунной. В спальне его постель была не тронута, не было никаких следов борьбы, так что все пришли к заключению, что он забрел в лес, вероятно, потеряв ориентацию из-за грозы, и упал в заброшенную шахту или еще куда-то вроде того. Видите ли, Монаший лес очень заросший, и в нем полно старых разработок — там несколько веков назад добывали олово — так что очень легко попасть в беду.
— А… другой? — спросила я, чуть содрогнувшись. Трона снова спустилась вниз, и теперь шла параллельно лесу, который и вправду казался очень густым; деревья оплетали ползучие растения, повсюду между ними валялись упавшие ветви и сучья, так что в нескольких ярдах от тропы в его глубине уже ничего разглядеть было нельзя.
— Корнелиус Раксфорд — племянник Томаса, ближайший из живущих родственников мужского пола — подал петицию в Суд лорда-канцлера о признании Томаса скончавшимся. Он — Корнелиус — был членом ученого совета какого-то малоизвестного кембриджского колледжа, но ушел с должности, как только получил решение суда, примерно в 1820 году, как мне думается, и вступил во владение Холлом. Там он и оставался следующие сорок пять лет, живя совершенным отшельником, вплоть до весны нынешнего года, когда произошло точно то же самое: он ушел к себе, как обычно, и снова, по странному совпадению, ночью разразилась необычайно сильная гроза… И больше его не видели.
— Но… Как вы думаете, что же с ним сталось?
— Никто не знает. Разумеется, это вызвало немало толков; всеобщее мнение в пабе гостиницы «Корабль» сводится к тому, что обоих унес сам дьявол. Я сам задаюсь вопросом, возможно ли, что судьба Томаса Раксфорда так занимала мысли его племянника, что в конце концов его разум помутился и под влиянием грозы он почувствовал, что должен последовать примеру своего дяди?
— Словно король Лир на вересковой пустоши, — сказала Ада. — Я очень хорошо помню ту грозу: Корнелиус, должно быть, и правда потерял разум, если вышел в такую бурю.
— А что же теперь станет с Холлом? — спросила я.
— Я полагаю, наследник, некий Магнус Раксфорд — о нем я ничего не знаю — уже подал петицию о вынесении заключения о смерти. Это заставит кое-кого из судей высоко поднять брови, но я не думаю, что он столкнется с большими трудностями при получении такого заключения: Корнелиусу, по всей видимости, было не менее восьмидесяти.
— Ну вот, — сказала Ада. — А теперь нам пора уже поговорить о чем-нибудь более веселом.
Я не стала больше настаивать на продолжении темы, но образ старика, плетущегося, запинаясь, по темному лесу, жил в моей памяти еще долго после того, как исчез из вида Монаший лес.
Примерно час спустя мы увидели вдали орфордскую башню — огромное, тяжелое строение со многими башенками, сложенное из изъеденных временем коричневых кирпичей, скрепленных серым известковым раствором. Башня стояла на земляном холме — возможно, насыпном — позади которого виднелись немногие, далеко отстоящие друг от друга домишки, хотя деревушка выглядела совершенно заброшенной. Когда мы подошли поближе, я заметила мольберт, установленный недалеко от башни. На нем был натянут холст, но художника нигде не было видно: очевидно, он зашел в один из домишек. Я не смогла удержаться от соблазна рассмотреть картину.
Это был, как я и ожидала, этюд башни, но маслом, не акварелью, и он напомнил мне о каком-то месте, хорошо знакомом, но каком именно, я не могла сразу определить. Художнику удалось передать огромность и тяжеловесность башни, то, как она вроде бы нависала над вами, но тут было нечто, гораздо большее — что-то зловещее, чувство неизбежной угрозы. Пары близко расположенных друг к другу окон под зубцами наводили на мысли о глазах… Вот в чем дело! Это было похоже на дом моих ночных кошмаров: настороженный, живой, прислушивающийся…
— Это… гм… Это поразительно, — сказал Джордж, остановившись у меня за спиной.
— Ужасно зловеще, — в свою очередь сказала Ада.
— Мне кажется, это замечательно, — сказала я.
— Я в восторге оттого, что вам так кажется, — произнес голос, шедший вроде бы из земли позади меня. Я резко обернулась — из высокой травы в нескольких футах от нас поднималась какая-то фигура. Мужчина — молодой человек — худощавый, не очень высокого роста, в брюках из твида и в сорочке без воротничка, к тому же довольно сильно испачканной красками. — Простите, что напугал вас, — продолжал он, стряхивая с одежды налипшие семена травы. — Я заснул, и ваши голоса влились в мои сны. — Эдуард Рейвенскрофт, к вашим услугам.
Точно так, как это произошло с картиной, он напомнил мне кого-то, с кем я виделась раньше, но я не могла определить, кто это был и где; и, разумеется, я никогда не слышала этого имени. Он был, вне всякого сомнения, красив: темно-каштановые волосы падали на лоб, прекрасная кожа, чуть загрубевшая и покрасневшая на солнце, темные глаза с тяжелыми веками, довольно длинный, с высокой переносицей нос, прямой и узкий словно клинок, и необычайно обаятельная улыбка.
— Это нам следует просить у вас прощения, — сказала я, как только Джордж нас представил. — Мы без разрешения подошли к вашей картине… и вторглись в ваши сны.
— Вовсе нет — восхитительное пробуждение! — ответил он, по-прежнему мне улыбаясь. — Значит, она представляется вам законченной?
— О да! Она — совершенство. Она напоминает мне о сновидении, часто приходившем ко мне раньше — на самом деле, должна признаться, о ночном кошмаре.
— Это очень лестно… Хотя мне не хотелось бы тревожить ваш сон. Ведь самое трудное — понять, когда следует остановиться; я очистил палитру час назад, испугавшись, что могу все испортить.
Мы некоторое время постояли все вместе, ведя беседу, во время которой выяснилось, что он путешествует пешком по графству, по пути занимается этюдами, рисует и пишет картины. Он профессиональный художник, пока пробавляется небольшими заказами, в основном пишет «портреты» загородных домов; он не женат, его овдовевший отец живет в Камбрии. Сам он последние несколько дней живет в гостинице близ Олдебурга, совершая вылазки вдоль побережья.
Я уже поняла, что хочу снова увидеться с Эдуардом Рейвенскрофтом, и принялась петь хвалу Чалфорду, в надежде, что он может нанести нам визит. И действительно, ему так понравилось описание Чалфорда, что он спросил, нельзя ли ему проводить нас туда; он может остановиться в «Корабле» и обследовать окружающие места. К этому времени Джордж разглядел дорогу, по которой нам следовало сюда идти, так что путь к дому пролегал совсем не близко от Монашьего леса. Мне понадобилось всего лишь обменяться с Адой выразительным взглядом, чтобы Эдуард, задолго до того, как стало видно Поле Римских известковых печей, получил приглашение остановиться на несколько дней у них в доме.
Несколько дней пребывания Эдуарда превратились в неделю, которую мы с ним провели — или это так представляется мне в воспоминаниях — исключительно в обществе друг друга, каждый день выходя на многочасовые прогулки или во «двёр» — беседовать. Если не говорить о его таланте художника, он не отличался особой ученостью, не был и очень начитан; он не проявлял большого интереса к религии или философии, но он был красив — именно это слово пришло мне на ум, когда я его впервые увидела, а не «хорош собой», и обладал замечательным даром: он умел радоваться; мир вокруг меня стал полон жизни, и я полюбила Эдуарда. На четвертый день он меня поцеловал и признался в любви… или, может быть, сначала признался, а потом поцеловал — не могу припомнить, и с этого момента и до конца (я напишу об этом, каким бы нескромным или хуже того это ни показалось) я желала, чтобы он любил меня по-настоящему, не зная даже, что это на самом деле означает, а не только целовал и привлекал к себе так крепко, что я чувствовала, что вот-вот растаю от блаженства.
Я была бы счастлива выйти замуж за Эдуарда на той же неделе, но он с самого начала сказал мне, что, пока не сделает себе имя, он не может позволить себе жениться, поскольку сам живет на небольшое пособие от отца, школьного учителя, вышедшего на пенсию и живущего в Камбрии.
— Пока я не увидел тебя, — сказал он мне, — я жил только ради живописи. (Я не могла полностью поверить этому, потому что уверенность, с которой он меня обнимал, заставляла предположить, что я не первая женщина, которую он ласкает, но я была так счастлива, что меня это нисколько не заботило.) А теперь я только и думаю о том дне, когда мы сможем быть по-настоящему вместе, и чем скорее мне удастся создать шедевр, тем скорее это случится.
Ада и Джордж, естественно, испытывали неловкость из-за того, с какой скоростью развивается это ухаживание, как и из-за необходимости держать помолвку — а я считала это помолвкой — в тайне от моей матери. Ада перестала сопровождать нас в первые же несколько дней, не без некоторого беспокойства, о чем она и сказала мне наедине, тревожась, что скажет мама, если когда-нибудь узнает об этом.
— Мама никогда этого не одобрит, — ответила я. — Ты же знаешь, что она думает о художниках: это приведет к полному разрыву наших с нею отношений. Да покамест и нет причин ей об этом сообщать, во всяком случае до тех пор, пока мы не сможем позволить себе пожениться.
— Может быть, и нет, — сказала Ада, — но тебе следует подумать о скандале, какой разразится, если… если все будет выглядеть так, что Эдуард соблазнил тебя под крышей нашего дома. Если твоя мать когда-нибудь узнает об этом, она обязательно напишет жалобу епископу, и Джордж потеряет свой приход… и средства к существованию.
— Но он ведь меня не соблазнил! Я уже совершеннолетняя, и я его обожаю, и мне не нужно мамино согласие, чтобы выйти за него замуж.
— Это не помешает ей устроить скандал. И кроме того, мужчина — даже если он хороший человек, а я не сомневаюсь, что это так, — может в своих интересах воспользоваться любовью женщины, особенно если им приходится быть все время вместе, как это случилось здесь с вами, а сразу заключить брак не представляется возможным. Не сочти меня бесчувственной, моя дорогая: я знаю, что это такое — всей душой стремиться быть вместе с тем, кого любишь, но ведь ты знаешь его всего одну неделю, и сейчас просто рано быть уверенной в нем или даже в себе самой. Особенно, когда ты только еще выздоравливаешь.
— Да, конечно. Но я уже видела его гораздо больше, чем Софи Артура Карстеарза. Я никогда не буду более уверена, чем сейчас, а посещения — в этом я тоже уверена — были вызваны напряженностью обстановки дома… Ты хочешь сказать, что Эдуард не может больше оставаться здесь у нас?
— Боюсь, что нет. Если только ты не сообщишь своей матери о помолвке.
— Тогда я ей сообщу, — сказала я, — хотя не сомневаюсь, что она не даст нам своего благословения. Но пожалуйста, позволь Эдуарду остаться, хотя бы еще на несколько недель.
Вот так, несмотря на беспокойство Ады, Эдуарду было позволено на какое-то время остаться с нами. Он настоял на том, чтобы, насколько это для него возможно, участвовать в расходах, что делала и я, еженедельно внося в их домашний бюджет фунт, выделенный мне мамой на время визита. Хотя Эдуард был все еще беден, он уже стал завоевывать себе имя как живописец. Одна из частных галерей продала несколько его картин «не с того конца Бонд-стрит», как он весело заметил, но все-таки — Бонд-стрит! Помимо его этюда Орфордской башни, я видела всего несколько его картин, пересланных из гостиницы под Олдебургом, все они были этюдами развалин или диких природных ландшафтов, и все отличались теми же чертами — кажущимся правдоподобием и ощутимым присутствием сказки. Ада предложила ему несколько комнат на выбор — пасторский дом был явно построен с расчетом на очень большую семью — и он выбрал гостиную на втором этаже, которой никто не пользовался, с высокими окнами и хорошим северным светом: она могла служить ему и спальней, и мастерской одновременно. И через несколько дней после нашей помолвки он снова всерьез взялся за работу. Хотя он весьма легкомысленно говорил о создании шедевров, я понимала, как глубоко он заинтересован в признании: он был уверен в своем таланте и нуждался лишь в одобрении общества, чтобы удостовериться в своей правоте. Я много думала о том, как бы мне приблизить этот день, заработав сколько-то собственных денег, но безуспешно. Поступить на место гувернантки или компаньонки — если бы даже такое место мне предложили — означало бы расстаться с Эдуардом и с моими друзьями; однако я понимала, что не могу бесконечно жить на счет Джорджа, каким бы ужасным ни представлялось мне возвращение в Хайгейт. А это, в свою очередь, заставляло подумать об устрашающей необходимости написать письмо маме, так как промедление было бы несправедливостью по отношению к Аде и Джорджу: ведь теперь уже вся деревня знала о помолвке. И все же я медлила, потому что, стоило мне сесть за письмо, мысль о ярости моей матери грозовой тучей затмевала все вокруг. Я рассказала Эдуарду о моих трудных отношениях с мамой, даже об ее угрозах отправить меня в сумасшедший дом, но объяснила это моими хождениями во сне, а не посещениями. Это было единственным, о чем я не могла заставить себя говорить, не совсем понимаю, почему. «Неужели я сомневаюсь в его любви?» — спрашивала я себя. — «Нет, конечно же, нет!» — «Тогда почему же не рассказать ему?» Моя совесть как будто говорила мне, что я должна это сделать, но ведь тогда он просто будет беспокоиться обо мне, а в этом на самом деле нет никакой нужды, раз я теперь опять здорова.
Единственной причиной моего собственного беспокойства сейчас было постоянное ощущение, что я уже где-то встречала Эдуарда раньше и что очень важно — я сама не понимала, почему, — чтобы я вспомнила, где именно. Я иногда вдруг обнаруживала, что пристально вглядываюсь в любимого, думая: где же я тебя видела раньше? И чувствовала, что ответ витает где-то близко, будто забытое; слово на кончике языка, но была неспособна его уловить. И кроме того, я не могла понять, почему эта неотступная мысль каким-то образом связана с опасливым чувством, что все — если не думать о предстоящем столкновении с матерью — складывается уж слишком хорошо, счастье мое слишком совершенно: смутный суеверный страх этот овладевал мною, только когда я была совсем одна. Я старалась уговорить себя, что эти волнения лишь тень моего былого недомогания, а я ведь теперь от него уже полностью излечилась.
Через несколько недель Эдуард решил навестить своего отца в Камбрии. Я бы с радостью поехала вместе с ним, но путешествовать вдвоем, без сопровождающих и без позволения матери было немыслимо. Эдуард же хотел лично сообщить отцу о помолвке, так что на следующий день после его отъезда я взялась за дело и принялась писать маме письмо. Я испробовала полдюжины вариантов, начинавшихся с «Я знаю, Вы не одобрите…», или «Боюсь, Вы будете недовольны…» — и ото всех отказалась, остановившись на «Вы, наверное, будете удивлены, но, надеюсь, не недовольны, узнав, что я помолвлена с мистером Эдуардом Рейвенскрофтом, известным художником». Мне казалось, что лучше не упоминать о том, что Эдуард останавливался в пасторском доме; трудность же заключалась в том, что надо было придумать хотя бы что-то, что не слишком усилило бы мамино недовольство.
Я все еще сражалась с письмом, когда Джордж вернулся из поездки в Олдебург и сообщил нам приятную новость: в Олдебурге он случайно встретился с Джоном Монтегю, своим давним знакомым — он нам о нем уже рассказывал — в обществе очень приятного человека, который представился как Магнус Раксфорд, будущий владелец Раксфорд-Холла; он оказался настолько приятным, что Джордж пригласил их обоих на следующий же вечер пообедать с нами. Я пожалела, что Эдуард пропустит это событие, так как мистер Монтегю — очень неплохой художник-любитель да к тому же еще и поверенный в делах, связанных с имением Раксфордов, однако доктор Раксфорд приехал в город всего на несколько дней, чтобы присутствовать на слушаниях по поводу исчезновения его дяди.
Несмотря на то, что приглашение было сделано вовсе не заблаговременно, Ада порадовалась за Джорджа.
— Ему так редко выпадает случай побеседовать с мыслящими людьми, — сказала она, — и хотя общение с Эдуардом всегда удовольствие…
Я не могла ей возразить, ведь вся теология Эдуарда сводилась примерно к следующему: «Если я, умерев, обнаружу, что существует жизнь после смерти, я буду приятно удивлен… То есть я надеюсь, что удивление будет приятным… Если же нет, это будет всего лишь забытьё. Carpe Diem — боюсь, это для меня сказано». Однако вместо того чтобы ловить момент, я воспользовалась суетой приготовлений к завтрашнему вечеру как предлогом и забросила письмо, так что оно осталось незаконченным до следующего утра. Да и утром я закончила его только потому, что Ада настойчиво предупредила меня, что, если мы собираемся говорить при докторе Раксфорде — лондонском враче, несомненно, с обширным кругом знакомых — о моей помолвке, письмо к моей матери непременно должно быть отправлено почтой еще до того, как оба джентльмена появятся в доме.
Мы с Адой стояли в гостиной у окна, когда в комнату провели наших гостей. На мне было простое белое платье, которое вызывало глубочайшее неодобрение моей матери (по ее словам, оно настолько вышло из моды, что его могли бы носить в прошлом столетии); Ада надела темно-синее, и я предполагаю, что в последних лучах заходящего солнца, отблесками сиявшего на наших волосах, мы выглядели точно на картине. Однако я совершенно не была готова к тому впечатлению, которое, как я вскоре поняла, произвела на мистера Монтегю именно я.
Однако, с первого взгляда мое внимание привлек Магнус Раксфорд. Он был всего на дюйм, или около того, выше ростом, чем Джон Монтегю, и чуть шире в плечах, но рядом с ним, когда они направлялись к нам по ковру, устилавшему пол, мистер Монтегю, казалось, шел в глубокой тени. Магнус Раксфорд был, вероятно, не старше лет тридцати пяти, с густыми черными волосами, коротко стриженной черной бородкой, делавшей его слегка похожим на Мефистофеля, и с темными, поразительно яркими глазами. Хотя Джордж говорил нам, что он хорош собой, явно ощутимая сила его личности захватила меня врасплох. Поговорка «глаза — зеркало души» пришла мне в голову, когда я протянула ему руку, но когда наши пальцы соприкоснулись, у меня возникло неприятное ощущение, что моя собственная душа стала совершенно прозрачной для его взгляда.
— Я очень рад познакомиться с вами, мисс Анвин. — У него был низкий, звучный голос, напомнивший мне кого-то, только я не была уверена, кого именно.
— А это мистер Джон Монтегю, — сказал Джордж.
Я повернулась поздороваться с ним: передо мной стоял худощавый человек в темном костюме, с каштановыми, уже начинающими редеть волосами, и я тут же ощутила, что он глубоко взволнован. Джон Монтегю не сводил с меня пристального взгляда; когда наши взгляды встретились, он постарался совладать со своим волнением: казалось, он увидел перед собою привидение. Что-то в испуганном выражении его лица мгновенно привело на память последнее посещение, зловещую тень, от которой я мысленно отшатнулась столь же мгновенно. Рука, пожимавшая мою ладонь, была холодна и заметно дрожала.
— И я тоже, мисс… Анвин… я… очень, очень рад знакомству с вами, — произнес он, запинаясь чуть ли не на каждом слове.
— Спасибо, сэр. Я только сожалею, что мой… мой жених, мистер Рейвенскрофт, не смог быть сегодня здесь, чтобы встретиться с вами.
Я не собиралась объявлять о своей помолвке так быстро и неожиданно, меня вынудило к этому его волнение. Он заметно вздрогнул при слове «жених» и, казалось, сделал над собой невероятное усилие, чтобы обуздать свои чувства.
— Мистер Рейвенскрофт профессиональный художник, — сказала Ада, — и много путешествует в поисках сюжетов.
— Совершенно замечательно, — сказал мистер Монтегю, по-прежнему не сводя с меня глаз. — Я имею в виду… То есть я хочу сказать…
Воцарилось неловкое молчание — все ждали, чтобы он продолжил.
— Мисс Анвин, — произнес он наконец. — Вы должны извинить меня. Дело в том… У вас совершенно необычайное сходство с моей покойной женой Фиби, и это меня просто потрясло.
— Мне очень грустно, — ответила я, — услышать о ее смерти. Это случилось недавно?
— Нет. Она умерла пять лет тому назад.
— Мне очень грустно слышать об этом, — повторила я и не могла придумать, что же еще можно сказать: на расстоянии стольких лет его потрясение моим сходством с нею еще больше огорчало.
Ада, к моему облегчению, отвела Джона Монтегю чуть в сторону от нас, и со мной стал беседовать доктор Раксфорд.
— Что, мистер Рейвенскрофт живет в наших краях?
— Не всегда, — неловко ответила я, — как Ада уже упоминала, Эдуард много путешествует. Сейчас он поехал в Камбрию навестить отца.
— Эдуард Рейвенскрофт… Не думаю, что мне знакомо это имя. Интересно, попадались ли мне на глаза его работы…
— Возможно, что пока нет, — сказала я. — Видите ли, Эдуард пока еще только пролагает свой путь в большой мир, ему всего двадцать шесть лет… но я уверена — он добьется успеха.
— Тогда я буду с нетерпением ждать, когда увижу плоды этого успеха. Я глубоко интересуюсь живописью, мисс Анвин, особенно работами моих современников.
— Случилось так, сэр, — сказала я нерешительно, — что у нас здесь есть одна из его картин; я не сомневаюсь, он не стал бы возражать, если бы вы на нее взглянули… и мистер Монтегю тоже, если он того пожелает.
Этюд орфордской башни был заключен в раму и висел на стене в малой гостиной, напротив. Оба гостя — Джон Монтегю уже восстановил душевное равновесие, хотя я постоянно чувствовала, что его взгляд то и дело останавливается на мне, когда он полагает, что я этого не замечаю, — молча какое-то время рассматривали картину, а мы с Джорджем ожидали приговора; Ада пошла посмотреть, что делается с обедом.
— Это очень хорошо, действительно очень хорошо, — произнес наконец доктор Раксфорд. — И весьма оригинально. Мистер Рейвенскрофт побывал в Париже?
— Нет, — ответила я. — Хотя он надеется, в довольно скором времени. — Эдуард твердо решил, что мы проведем в Париже наш медовый месяц. Я почувствовала, как при мысли об этом покраснели мои щеки.
— В таком случае впечатление от этой работы еще сильнее. Вы разве так не считаете, Монтегю?
— Э-э, да-да, очень хорошо, как вы и сказали. Я сам пытался чуть ли не дюжину раз писать тот же сюжет, но ни разу не добился такого успеха.
— Ну-ну, дорогой друг, — возразил Магнус, — вы прекрасно знаете, что ваш этюд Холла достоин находиться в любой компании. На самом деле, в этой работе есть что-то, напоминающее мне о вашей. Мистер Монтегю, — пояснил он мне, — написал великолепную картину «Раксфорд-Холл в лунном свете».
— Которая — я сильно опасаюсь — станет моей лебединой песней. Вы, мистер Вудворд, возможно, слышали о предрассудке, бытующем в браконьерском братстве: всякий, кто увидит призрак монаха, умрет в течение месяца. В моем случае (хотя я никакого призрака не видел!) умер, по всей видимости, мой талант — каким бы он ни был. — Мистер Монтегю произнес все это легким тоном, но горький подтекст был совершенно очевиден.
— А я уверен, — ответил Джордж, — что вашему таланту просто нужно некоторое время полежать под паром. Кроме того, вы ведь профессионал, на ваше время постоянно посягают многие, вы вряд ли можете соревноваться с теми, кто целый день только и делает, что пишет картины.
По лицу мистера Монтегю можно было предположить, что он не вполне согласен с Джорджем, но какой бы ответ он ни обдумывал в этот момент, ему помешал звук гонга, призывавший к обеду.
К тому времени, как унесли рыбные приборы, за окном уже совсем стемнело. Джордж сидел во главе стола, спиной к камину, где не разжигали огня, справа от него расположились Ада и Магнус Раксфорд, слева, лицом к окнам — я и Джон Монтегю; я была благодарна за такое распределение мест, так как мне не приходилось встречаться с ним взглядом, если только он не обращался непосредственно ко мне, а это случалось очень редко. Я все еще пыталась избавиться от дурного предчувствия, которое он пробудил во мне, — хотя, вероятнее всего, это был просто мой страх перед тем, что принесет завтрашний день в виде письма от мамы.
До этого времени беседа охватывала множество тем — от недавнего избрания мистера Милле в Академию художеств и новых научных исследований Библии, до эффективности месмеризма в облегчении боли и даже в излечении болезней — эта практика, по мнению доктора Раксфорда, была преждевременно отвергнута профессиональными медиками. Некоторое время он рассказывал нам о природе месмерического внушения и о том, как оно может повлиять даже на деятельность сердца. — Сколько бы мы ни толковали о прогрессе, — сказал он в заключение, — мы, то есть, прямо говоря, большая часть моих коллег, решительно и вроде бы с презрением отвергаем любые методы лечения, какими бы эффективными они ни были, если не можем найти им материальное объяснение. Вам придется извинить меня, Монтегю, — он уже слышал, как я раньше распространялся на это тему.
Джон Монтегю пробормотал что-то, чего я не расслышала.
— А возможно ли, — спросил Джордж, — месмеризировать человека против его воли?
— Да, возможно, при условии, что это весьма впечатлительный объект. Но на такое может решиться только шарлатан.
— А если человека месмеризировать, его можно заставить поступать так, как велит ему месмерист?
— Я сомневаюсь, что зрелого, рационального индивида можно побудить действовать против его глубочайших инстинктов; я не хотел бы вдаваться в дальнейшие рассуждения.
— Вы упомянули, мне кажется, — сказала Ада, — что в состоянии транса человеку можно приказать увидеть людей, которые на самом деле отсутствуют?
Я догадалась по тому, как она избегала моего взгляда, что она спрашивает об этом ради меня.
— Да, совершенно верно.
— Как вы полагаете, не могло ли бы это объяснить то, что спириты, то есть спириты-медиумы, верят, будто они могут общаться с умершими?
— И правда могло бы, миссис Вудворд, по крайней мере, что касается тех, кто не совершает прямого обмана, что обычно очень широко распространено в спиритических кругах.
— А возможно ли, — спросила я, изо всех сил стараясь, чтобы мой голос не дрожал, — чтобы кто-то впал в транс, не подозревая об этом, и оттого видел бы людей, которых на самом деле там нет?
Доктор Раксфорд с минуту внимательно смотрел на меня, прежде чем ответить. Я почувствовала, что он пытается разгадать, какая мысль кроется за моим вопросом; то, как в его темных глазах отражалось пламя свечей, вызвало во мне чувство странного беспокойства.
— Это возможно, да. Но впасть в глубокий транс, не подозревая об этом… такое может произойти с объектом лишь в исключительных случаях, мисс Анвин, если только вы не имеете в виду состояние между сном и пробуждением.
— Нет, — ответила я, призвав на помощь всю свою храбрость. — Я думаю… Я хотела сказать… Моя подруга как-то рассказала мне об очень странном явлении: однажды днем она вошла в комнату, где сидели ее мать и сестры, и увидела на диване молодого человека, которого никогда раньше не встречала. Но потом она обнаружила, что для всех других он оставался невидим. Он поднялся с дивана и направился к ней — она не испугалась — а потом… вроде бы растворился в воздухе. И вот мне хотелось бы знать… может быть, она впала в транс?
— Я не думаю, что это можно объяснить трансом… и вы, очевидно, уверены, что ваша подруга не обманывалась сама, или…
— Я совершенно уверена, что все произошло именно так, как она мне описала.
— И ваша подруга не испугалась? Это совершенно необычно.
— Она не испугалась молодого человека… Она сказала, что не приняла его за привидение, потому что он был такой обыкновенный: она слышала звук его шагов по полу. Но все это ее совершенно потрясло — ведь она знала, что другие его не видели.
В комнате вдруг стало очень тихо. Я чувствовала, что Джон Монтегю то и дело переводит взгляд с меня на доктора Раксфорда и обратно.
— Ваша подруга только один раз пережила такой опыт?
— Думаю, да… Это случилось с ней спустя несколько недель после серьезного падения, от которого она много часов оставалась без сознания.
И снова я ощутила, как гнетет меня пристальный взгляд доктора Раксфорда, словно знающего все, о чем я умолчала.
— Это может быть вполне объяснимо — но, разумеется, мне пришлось бы сначала осмотреть юную леди, чтобы увериться в этом, — то есть это может объясняться тем, что она перенесла повреждение мозга, оно называется лезия, которое, вероятнее всего, само собой излечится через некоторое время.
— Она, несомненно, будет очень рада услышать это, сэр, и почувствует большое облегчение.
— Облегчение, мисс Анвин?
— Я хотела сказать — оттого, что это излечится.
— Понятно.
Доктор Раксфорд продолжал смотреть на меня с интересом и будто размышляя о чем-то. Я чувствовала, что он побуждает меня сказать больше того, что я уже сказала, но тут Ада нарушила молчание, спросив, есть ли какие-нибудь новости о слушаниях по поводу исчезновения его дяди.
— Я полагаю, миссис Вудворд, что постановление о признании его скончавшимся будет вынесено в довольно скором времени. Но на ваш вопрос уместнее ответить мистеру Монтегю.
— Здесь все должно быть просто, — сказал Джон Монтегю. — В случаях, подобных этому, где нет конфликтующих интересов — то есть нет никого, кто может понести потери в случае признания смерти, — дело суда сводится к простому решению: является ли, на основании представленных доказательств, неопровержимо вероятным, что пропавший человек скончался. И учитывая, что Корнелиус Раксфорд был слабым пожилым человеком, тот факт, что никто его не видел со дня грозы, разразившейся три месяца тому назад, уже является достаточным доказательством: каким бы образом он ни выбрался из дома, он не смог бы пережить ночь в лесу.
Единственной реальной трудностью будет объяснить, как он вообще смог выбраться из своих апартаментов. Дрейтон — его слуга — говорил мне, что видел, как Корнелиус в тот вечер ушел к себе в семь часов, еще до того, как началась гроза. Когда я прибыл туда через сутки, все двери оказались запертыми изнутри не только на ключ, но и на засовы, так что мне пришлось взломать дверь в кабинет. Все окна, разумеется, были закрыты и заперты на щеколды, да и в любом случае, они расположены слишком высоко, чтобы он мог до них дотянуться. Так что, либо он ушел через какой-то тайный ход, хотя тщательные розыски не обнаружили и следа чего-либо подобного, либо мы с Дрейтоном ошиблись. Дрейтона уже теперь не допросишь, он упал замертво, как вы, вероятно, слышали, когда я занимался поисками. Я с тех самых пор задаюсь вопросом: не могло ли случиться так, что двери на галерею, которые я открывал изнутри в состоянии весьма значительного нервного возбуждения, на самом деле просто заклинило и они вовсе не были заперты — как и предположил инспектор полиции. Мне легче усомниться в собственной памяти, чем поверить, что человек мог просто исчезнуть, словно растворившись в воздухе; и таким же, как я надеюсь, окажется мнение суда.
— Я сам задумывался над вопросом, — сказал Джордж, — не могло ли исчезновение его собственного дяди, при… гм… подобных же обстоятельствах таким вот образом сказаться на его разуме?
— Вполне возможно, — ответил доктор Раксфорд. — Психическое состояние моего дяди в самом лучшем случае можно было бы назвать неустойчивым, а шок от сильной грозы…
Они с Джоном Монтегю обменялись взглядами, и я подумала было, что он сейчас продолжит, но тут Хетти внесла мясо, Джордж принялся его разрезать, и Ада перевела разговор на более легкие темы.
Успокоенная диагнозом доктора Раксфорда (а я думала об этом именно так), я решила, что стану наслаждаться оставшейся частью вечера. Все было бы вообще прекрасно, если бы рядом со мною сидел Эдуард, а не мистер Монтегю; но тогда, размышляла я, я ни за что не осмелилась бы задавать доктору Раксфорду вопросы о посещениях. Занавеси на окнах не были задернуты, и отражавшееся в стеклах золото горящих свечей словно плыло среди темных силуэтов кустов и деревьев; расплывчатые черты моего собственного лица виднелись за Адиным плечом, отраженные в темнеющем стекле. Захваченная этой игрой теней, я отвлеклась оттого, что происходило за столом, когда вдруг осознала, что доктор Раксфорд уже довольно долго о чем-то говорит.
— …живем ли мы после смерти, — говорил он, — и если так, то в какой форме — это, несомненно, величайший вопрос нашего времени. Он никогда, по моему мнению, не может быть решен отрицательно, ибо для нас всегда остается открытой возможность предполагать, что умершие остаются жить, но не способны вступать в общение с нами. А ведь один-единственный неопровержимый пример коммуникации из потустороннего мира помог бы установить истину раз и навсегда. Представляете, что это было бы за открытие! Человек, его совершивший, встал бы в один ряд с Ньютоном и Галилеем. Для тех, кто наделен даром веры, это, разумеется, не вопрос. — Джордж выглядел при этом несколько смущенно. — Но для тех, кому нужно увидеть, прежде чем поверить… Я надеюсь, мистер Вудворд, что вы не находите мои рассуждения оскорбительными?
— Вовсе нет, — ответил Джордж. — Я нахожу их интереснейшими. Но что, с вашей точки зрения, могло бы составить доказательство? Коммуникация из-за могилы, которая не могла бы идти ни из какого другого источника? Спириты-медиумы, я полагаю, достаточно часто утверждают, что получают такие сообщения.
— В этом-то и заключается трудность. Сколько бы ни было таких сообщений, они никогда не убедят скептиков. И если бы вам когда-нибудь пришлось посетить сеанс — как мне, за мои грехи, приходилось это делать, чтобы разоблачить мошенничество, — вы бы убедились, что большинство сообщений, получаемых через спиритов-медиумов, так невероятно банальны, что заставляют предположить, что жизнь после смерти была бы просто невыносима.
— Тогда вы, видимо, считаете, что все эти проявления духов — мошенничество либо заблуждение?
— В огромном большинстве случаев — да. Я не решился бы утверждать, что во всех, хотя бы потому, что хочу сохранить объективность в этом вопросе. С научной точки зрения, нет непременной связи между христианской доктриной — или доктриной любой иной религии — и характером жизни после смерти, если таковая существует. Все религии, насколько мне известно, сулят жизнь после смерти — в том или ином виде, будь это рай христианина или магометанина, вечный цикл возвращений, предлагаемый различными религиями Индии и Дальнего Востока, или лимб шаманства. У каждого народа — свое собственное божество, и реки крови были пролиты, чтобы доказать, какое из них — Бог истинный; и все же возможно, что все ошибались, или — что все эти верования имеют одно и то же происхождение. Логически рассуждая, доказательство существования жизни после смерти само по себе не докажет существование Бога, ничего не скажет и о том, что жизнь после смерти вечна. И в самом деле, если быть абсолютно логичным, это не докажет даже, что каждый человек обязательно будет жить после смерти.
— Вот здесь вы очень существенно отходите от христианской доктрины, — заметил Джордж. — То, что все равны перед лицом Господа, является, я сказал бы, одним из главных стержней христианства.
— Истинно так, но с моей позиции научного скептицизма я, увы, ничего не могу принять как само собой разумеющееся. Судя же по моему опыту — я ведь месмерист — вовсе нетрудно поверить, что рай и ад, боги, демоны, призраки и духи содержатся у нас в мозгу, то есть в уме — с оговоркой, что это нисколько не делает их менее реальными или могущественными, чем в старых представлениях. Мы думаем о нашем разуме как о чем-то, заключенном в узких пределах черепа, но мы с тем же успехом могли бы представить себе пещеру, заполненную темной водой и связанную каким-то подземным ходом с беспредельными глубинами океана, и тогда думать о каждом индивидуальном разуме как о капле единого, великого океанического Разума, в котором содержится всё: все боги и демоны, любой рай и любой ад каждой из религий, существующих на земле, вся история, всё знание, всё, что когда-либо происходило. Это разум, о котором воистину можно сказать, что для него ничто не проходит незамеченным, даже такая малость, как падение малой птицы…
Он замолк, покручивая ножку бокала между большим и указательным пальцами, в хрустале колыхался темно-вишневый свет.
— Однако это всего лишь досужие размышления, а мы говорили о поиске доказательств. Предположим, просто ради обсуждения, что коммуникация из-за гроба возможна и что существует такая вещь, как ясновидение. Под этим словом — за неимением более точного термина — я подразумеваю в особенности способность воспринимать и вступать в общение с духами. Нам известно — поскольку у нас нет ни единого доказанного примера — что ясновидение должно быть крайне редким явлением. Но я предполагаю, тем не менее, что мы столкнулись с кем-то, кто, как представляется, обладает такой способностью.
Давайте возьмем — если вы позволите, мисс Анвин, — случай с вашей подругой. Если бы молодой человек точно той наружности, как она вам описала, незадолго до или после этого случая скончался, и она, ничего о нем не зная, узнала бы его по портрету, этот случай нужно было бы исследовать. А если с ней произошло несколько таких случаев, тогда перед нами было бы prima facie явление ясновидения.
Я сжала лежавшие на коленях руки и попыталась совладать с участившимся дыханием. Неужели Джордж говорил с доктором Раксфордом наедине и рассказал ему о моих посещениях? Конечно же нет: они ведь встретились только вчера.
— Очевидное затруднение, если говорить о доказательствах, заключается в том, что никто более не способен видеть духов. Однако сегодня вечером — здесь наша беседа оказалась замечательным стимулом — я начал прозревать, как это может быть осуществлено. Мы знаем, что в месмерическом трансе объект может обрести необычайные психические способности: француз Дидье мог читать чужие мысли, играть в карты с завязанными глазами и определять содержимое запечатанных пакетов с большой точностью; и это всего лишь наиболее известный пример. Если способность к ясновидению существует, то, вероятно, будет возможно ввести ее объекту путем месмерического внушения.
Итак, берем группу объектов и подвергаем их месмерическому воздействию, внушая, что они обрели способность видеть духов, но не объясняя, что именно они должны увидеть, если вообще что-то увидят. Мы помещаем их в многообещающую обстановку вместе с нашим предполагаемым ясновидящим (кого, разумеется, мы не месмеризируем) и по меньшей мере двумя надежными наблюдателями, которые тоже не подвергнутся месмерическому воздействию. Теперь, если ясновидящий и месмеризированные объекты все сообщат об одинаковом явлении, тогда как наблюдатели ничего не увидели, но заметили, что все другие смотрели в одном направлении, реагируя на общий стимул, — это, как я полагаю, будет так близко к объективному доказательству, как мы когда-либо сможем подойти, если, конечно, не говорить о том, чтобы поймать духа и допросить его в Королевском обществе.
— А что вы имеете в виду под многообещающей обстановкой? — спросил Джордж, который, как и мистер Монтегю, слушал с величайшим интересом.
— Признаюсь, не могу придумать ничего лучшего, чем Холл. Мне всегда представлялось, что древние здания, словно лейденские банки, потихоньку аккумулируют воздействия прошлого… Вполне возможно, что все это ни к чему не приведет, но попробовать провести такой эксперимент очень интересно… если бы только у нас был ясновидящий.
Я снова почувствовала на себе его задумчивый взгляд.
— Как вы думаете, мисс Анвин, если бы эти явления у вашей подруги развивались в том направлении, что я обрисовал, она согласилась бы участвовать?
— Боюсь, что нет, сэр, — сказала я, едва переводя дыхание и чувствуя, как заливаюсь румянцем, несмотря на все мои усилия. — Я достаточно хорошо ее знаю, чтобы сказать, что, если бы ей так не повезло… и она снова что-нибудь такое увидела… она лишь мечтала бы поскорее от этого недуга излечиться.
— Именно так, — грустно сказал он. Я взглянула на него с некоторым удивлением. — Я всегда представлял себе, что печатью истинно ясновидящего должно быть стремление любой ценой избавиться от этого дара. Что, разумеется, вовсе не означает, что ваша подруга страдает таким — как вы ярко выразились — недугом.
— Чрезвычайно интересно, — твердо сказала Ада. — А теперь, я думаю, пора нам с мисс Анвин пойти отдохнуть и оставить вас всех спокойно выпить вина в чисто мужском обществе.
— Я ужасно перед тобой виновата, дорогая, — сказала Ада, как только мы с ней укрылись у себя наверху. — Я не должна была заводить разговор на эту тему.
— Тебе не надо винить себя, — ответила я. — Я сама решила его расспросить, и если бы не последняя часть разговора… Скажи мне, Джордж ничего не говорил ему вчера о моих посещениях?
— Нет, — сказала она. — Я уверена, он ничего ему не говорил. Но доктор Раксфорд — человек весьма наблюдательный, и он вполне мог догадаться, что ты и твоя подруга — одно и то же лицо.
— Мне так жаль, что я выдала себя перед мистером Монтегю! Я была так обескуражена, когда он принял меня за свою жену. Но мне по-прежнему не хочется, чтобы Эдуард узнал о моих посещениях. Как ты думаешь, доктор Раксфорд не мог просто пошутить насчет этого эксперимента в Холле?
— Не знаю, — сказала Ада, — у меня такое впечатление, что он бросает идеи легко, как пальто с себя сбрасывает. Он казался совершенно серьезным до последнего замечания по поводу Королевского общества. Он очень умен — у меня нет в этом никаких сомнений. Джорджа он совершенно покорил. А теперь, моя дорогая, отправляйся-ка ты спать и больше об этом не думай: ты выглядишь совсем изможденной.
Несмотря на это, я не могла заснуть до поздней ночи, то упрекая себя в том, что обманываю Эдуарда (что я стану говорить ему, если мистер Монтегю или доктор Раксфорд заговорят о «моей подруге» в его присутствии?), то беспокоясь о моем письме к матери. Эти волнения становились все более кошмарными, пока наконец я не заснула беспокойным сном, из которого я вышла, как мне показалась, в очень яркое сновидение. Я бродила по огромному заброшенному замку, это был, как я знала, Раксфорд-Холл; я искала там драгоценный камень, который дал мне Эдуард.
Камень потерялся, я не знала, как, но понимала, что виною этому была моя собственная небрежность. Хуже всего оказалось то, что я не могла вспомнить, какой это был камень, так как, пока я переходила из комнаты в комнату, в моей голове звучал голос, снова и снова повторявший слова: «изумруд, сапфир, рубин, алмаз», — но ни одно из них не казалось мне правильным, потому что потерянный камень был совсем другой, более красивого цвета, чем все названные, и я знала, что должна представить его себе, и тогда вспомню, как он называется, но не могла этого сделать.
В моем сновидении Холл был погружен в абсолютную тишину; везде было светло, даже в коридорах, где не было окон, только повсюду свет был одинаково бледно-серый, как в пасмурный день. Комнаты большею частью были ничем не обставлены, в каждой из них я видела вроде бы небольшую лестницу из двух или трех ступеней, ведущую наверх или вниз; коридоры тоже меняли уровни, как и комнаты. Хотя этот дом сам по себе не казался особенно зловещим, мое беспокойство из-за потерянного камня все возрастало, пока не достигло невыносимой остроты.
Тут мне пришло в голову, что я еще не обыскала столовую. Эта мысль привела к головокружительно быстрой смене обстановки: свет потускнел до мутного, мрачно-коричневого, и я стояла в дверях комнаты, где мы в тот вечер обедали. Занавеси были задернуты, свечи погашены, комната казалась пустой, но по мере того, как я осторожно приближалась к столу, я разглядела над стулом, где за обедом сидел Джордж, темный силуэт головы. Каким-то образом я распознала, что это голова доктора Раксфорда. У меня еще было время потихоньку уйти, но ведь могло быть так, что камень завалился за обивку моего стула, и если я на цыпочках, совсем тихонько подойду туда, я его увижу. Я находилась в двух футах от неподвижной фигуры, когда из дверного проема раздался голос, звеневший точно гонг, все громче и громче, пока не превратился в мой собственный вопль: «Нет!» Я проснулась в сером свете раннего утра и обнаружила, что стою на верхней площадке лестницы.
Наши гости ночевали у нас в доме, но я не могла заставить себя снова увидеться с ними и оставалась в своей комнате, пока они не уехали. Я собиралась рассказать Аде хотя бы о своем сновидении, если не о хождении во сне, но всякая мысль об этом вылетела у меня из головы, когда доставили телеграмму от моей матери, содержащую всего два слова: «Возвращайся немедленно». Я тотчас же поняла, что мне придется открыто ей не повиноваться, и я умоляла Аду позволить мне оставить у них свои вещи с тем, чтобы возвратиться в тот же вечер, если будет подходящий поезд.
— Но тогда мы вступим с нею в открытый конфликт, — сказала Ада, — и она может написать епископу. Ее обвинениям вовсе не нужно соответствовать действительности, чтобы Джордж потерял приход.
— Тогда мне нужно найти способ ее остановить, — сказала я. — То, чего она больше всего страшится, это потерять Артура Карстеарза. И что бы ни случилось, я больше никогда не стану жить с ней вместе. Если я не смогу жить у вас, я буду искать место. Я лучше буду горничной, чем останусь жить с мамой.
— Ты сама не знаешь, о чем говоришь, — ответила Ада. — Но конечно, ты можешь вернуться к нам; и может быть, все окажется не так плохо, как ты опасаешься.
По пути в Лондон я пыталась представить себе любые угрозы, какие могла бы использовать мама, и придумывала, что им противопоставить. Но когда кэб трясся по мостовой Хайгейта, я все еще не была готова к предстоящему мне тяжкому испытанию. К тому же я поняла, что Хайгейт, как ни был он красив, перестал быть для меня родным домом. Я подумала о своем отце, покоящемся в могиле всего в нескольких сотнях ярдов отсюда, — хотя, разумеется, он ведь не здесь, здесь только его бренные останки, и если он не просто перестал быть, то где теперь его дух? Эти мысли напомнили мне о моих посещениях и о том, как прошлой ночью я опять ходила во сне, впервые за много месяцев, и, разумеется, об угрозах матери отправить меня в сумасшедший дом; так что, когда меня доставили к давно знакомой, крашенной черной краской двери, меня так трясло, что я едва могла стоять на ногах.
Горничная, которую я никогда не видела раньше, провела меня мимо большой гостиной в малую, в самом конце коридора, где сидела, ожидая меня, моя мать. Ничего не говоря, она указала мне на стул с прямой спинкой, поставленный прямо напротив нее, словно я была нашалившим ребенком, которого собираются наказать. Она была в черном креповом платье, так что я на миг даже испугалась, не умер ли кто-нибудь из родственников, а ее бесцветные волосы были затянуты назад еще туже, чем обычно, так что кости лица резко выступали под натянувшейся кожей. Когда дверь за горничной закрылась, я увидела, что большим и указательным пальцами левой руки мать держит мое письмо.
— Следует ли мне понимать это так, — проговорила она, потряхивая письмо, будто даже прикосновение к нему вызывало у нее отвращение, — что ты твердо решила погубить нас всех?
— Нет, мама…
— Значит, ты раскаиваешься в этой глупости?
— Нет, мама…
— Тогда, значит, ты решила погубить нас. Этот… этот Рейвенскрофт… Где ты встретилась с ним?
— В Орфорде, мама. Он писал этюд…
— Меня не интересует живопись; меня интересует только, как это мистер Вудворд допустил, чтобы эта позорная связь получила развитие. Он постыдно пренебрег своими обязанностями, и я напишу епископу, чтобы сообщить ему об этом.
— Мама, это крайне…
— Не смей меня прерывать! Я желаю знать, где и в каких обстоятельствах ты встречалась с этим распутником и как позволила ему тебя соблазнить?
— Эдуард не распутник, мама, и он меня не соблазнил. Он вполне респектабельный джентльмен…
— Мне казалось, ты говорила, что он художник.
— Да, мама, прекрасный…
— Прекрасный, могу себе представить! Разумеется, он распутник: воспользоваться в своих интересах своевольной, эгоистичной девицей, пустившейся во все тяжкие! Это моральное безумие, как и сказал доктор Стивенсон: мне надо было отправить тебя в сумасшедший дом до того, как ты нас всех опозорила. А теперь послушай меня. Разумеется, никакой помолвки не будет. Я запрещаю тебе общаться с этим Рейвенскрофтом и возвращаться в дом мистера Вудворда. Завтра тебя осмотрит доктор Стивенсон, и тогда мы решим, что с тобой делать. Я ясно выразилась?
До сих пор я сидела, не в силах пошевелиться, пригвожденная к стулу ее яростным взглядом. Мне казалось, что у меня язык прилип к нёбу; слова, которые я пыталась произнести, выходили у меня изо рта как неразборчивые звуки.
— Софи нет дома, — сказала мама в ответ на то, что, как ей показалось, я произнесла. — Она не желает тебя видеть, пока ты не раскаешься в своей жестокости. Она сказала мне, прочитав твое письмо: «Я не думала, что бывают такие жестокосердные сестры!»
— Это несправедливо! — вскричала я. — Я очень хочу, чтобы Софи была счастлива. Вы, видимо, опасаетесь, мама, что Карстеарзы разорвут помолвку, если узнают, что я помолвлена с Эдуардом?
— Опасаюсь? Опасаюсь! Ты совсем разума лишилась, Эленор? Да при малейшем намеке, что моя старшая дочь предполагает броситься на шею распутнику без гроша в кармане, они непременно разорвут помолвку.
— А когда Софи выходит замуж, мама?
— Венчание намечено на ноябрь.
— Очень хорошо, — сказала я, собравшись с духом, — тогда мы с Эдуардом не станем объявлять… не поместим в газете объявление о нашей помолвке, пока Софи не выйдет замуж. — Когда я заговорила об этом, я вспомнила, что уже сообщила о помолвке мистеру Монтегю и доктору Раксфорду.
— Как ты смеешь торговаться со мной? Ты что, меня не слышала? Ты вообще не выйдешь за этого Рейвенскрофта.
— Вы забываете, мама, что я совершеннолетняя и могу выйти замуж за кого хочу.
В тусклом свете мне показалось, что моя мать стала будто бы распухать, увеличиваться в размерах.
— Если ты мне не подчинишься, — прошипела она, — я прекращу твое пособие. И сомневаюсь, что мистер Вудворд согласится принять тебя снова, если желает сохранить свой приход.
— Если вы это сделаете, мама, нам с Эдуардом лучше пожениться сразу же, и что тогда будет с помолвкой Софи?
Мать поднялась на ноги, глаза ее буквально вылезали из орбит. Мне показалось, она собирается броситься на меня словно дикий зверь, и я в свою очередь вскочила на ноги, едва не опрокинув стул, на котором сидела. Если бы в руке у нее был кинжал, я уверена, она уложила бы меня мертвой на ковер; и все же, пока мы вот так стояли, лицом к лицу, я снова осознала, будто впервые, что ростом я выше моей матери.
— Нам нужно правильно понять друг друга, — произнесла я голосом, который сама едва могла признать за свой собственный. — Мы с Эдуардом не станем объявлять о нашей помолвке до тех пор, пока Софи не выйдет замуж; в ответ на это вы оставляете мне мое пособие, пока не выйду замуж я, и обещаете не писать епископу. Договорились?
Несколько секунд она пристально глядела на меня, словно лишившись дара речи, а я собиралась с силами, ожидая нового нападения. Но вместо этого она заговорила с ледяным презрением, замолкая через каждые несколько слов, чтобы придать им значимости; и во время каждой паузы она рвала мое письмо на все более и более мелкие клочки и бросала их так, что они разлетались у моих ног.
— Я вижу, Эленор, что ты совершенно неисправима. Очень хорошо. Мы скажем Карстеарзам, что ты больна и отправлена надолго в деревню — восстанавливать свое здоровье. Ты, разумеется, будешь настолько нездорова, что не сможешь присутствовать на свадьбе Софи; и со дня ее свадьбы ты перестанешь получать пособие. Я позабочусь о том, чтобы остаток твоих вещей переслали мистеру Вудворду. Отныне у меня остается только одна дочь… Нет, ни слова больше. Ты можешь сейчас же покинуть этот дом — сюда ты никогда не вернешься. — Она выпустила из рук оставшиеся клочки бумаги, повернулась и открыла дверь, звоня горничной. — Наша гостья нас покидает, — услышала я ее голос. — Можете проводить ее до дверей. — Шаги матери удалялись по коридору, потом стали подниматься по лестнице.
— Будьте добры, позовите мне кэб, — сказала я девушке, когда та появилась. — Я плохо себя чувствую и должна хотя бы минуту…
Она взяла монету, которую я ей протянула, опасливо взглянув на потолок, и ушла. Надо выбраться отсюда поскорее — приказала я себе и нетвердыми шагами двинулась по коридору и через холл, дойдя до двери в большую гостиную. Там я вынуждена была остановиться, схватившись за раму двери, чтобы удержаться на ногах. Дверь была открыта, как в тот роковой день, когда Карстеарзы нанесли нам визит. Я увидела диван, на котором тогда сидели мать и Софи, и место напротив них, куда мама предложила сесть мне. Я увидела ясно, будто это случилось только вчера, худощавого молодого человека в темном траурном костюме и с ужасом поняла, где именно я впервые видела Эдуарда Рейвенскрофта.
Не могу припомнить, как я уходила из дома. По-видимому, горничная помогла мне усесться в кэб, но в моей памяти остался лишь пустой пробел между этим моментом и следующим, когда я обнаружила, что трясусь в кэбе по зловонным улицам Шордитча. Путешествие в поезде прошло в тумане оцепенения, во время которого я, к счастью, оказалась неспособна ни о чем думать, и только когда я увидела Аду, ожидавшую меня у дверей, все чувства, испытанные в этот день, неудержимо нахлынули на меня. Беседы с матерью было вполне достаточно, чтобы оправдать мое отчаяние, и мой рассказ о ней Аде помог хотя бы умерить ужас того, что я увидела, до ощущения небольшого холодного, тяжелого комка под ложечкой. Но у себя в комнате одна, на кровати, которая, казалось, раскачивалась будто вагон, а в ушах у меня все еще отдавался шум поезда, я в ту ночь была вынуждена лицом к лицу встретиться с образом молодого человека на диване.
Если судить поверхностно, они сильно отличались друг от друга: у Эдуарда волосы длинные и непослушные, тогда как у молодого человека они были короткие и тщательно причесанные; цвет лица у него был бледный, кожа гладкая, а у Эдуарда лицо загрубело от солнца и ветра; молодой человек сидел очень прямо и неподвижно, сжав руки на коленях, а Эдуард обычно любит сидеть, свободно развалившись. Но у них было одно лицо, один рост, одинаковая фигура; надо было лишь представить себе, что один из них занялся юриспруденцией, а другой стал художником, чтобы увидеть, что молодой человек и Эдуард — братья-близнецы. Как я сразу не уловила этого сходства, я теперь и представить себе не могла, разве только какой-то защитный инстинкт затуманил мою память.
Если бы молодой человек точно той наружности… скончался… Ну конечно же, Эдуард не собирается умирать, — отчаянно твердила я себе, — это все совпадение; у меня были слишком натянуты нервы после скандала с мамой: я преувеличила сходство. Но ужас не ослаблял своих тисков. Смогу ли я когда-нибудь смотреть на Эдуарда, не видя в его лице черт того привидения? Или, хуже того, смотреть, не боясь, что сам Эдуард может быть… не тот, за кого мы его принимаем? В конце концов, мы ведь ничего о нем не знаем; он вроде бы выскочил прямо из земли; я не знала наверняка, был ли оставленный им мне адрес в Камбрии действительно адресом его отца… и даже, есть ли у него на самом деле отец. Какой абсурд! — твердил мне голос разума; это вовсе не ясновидение, — уговаривала я себя, это всего лишь… Как это назвал доктор Раксфорд — повреждение мозга? И это со временем излечится само собой. Но его фраза вертелась у меня в голове, рождая одну страшную мысль за другой — лезия мозга, лезия… легия, легион… легион мозга, легион мозга — пока эти слова не превратились в грохот поезда, в стук его колес, заполнявший сон, в котором я без конца возвращалась и возвращалась в Лондон.
Если бы Ада прямо спросила меня, не беспокоит ли меня еще что-то, думаю, я все бы ей рассказала, но она, естественно, винила в упадке моего духа ссору с матерью. В длинном письме к Эдуарду я ни словом не обмолвилась о привидении и несколько дней жила, изнывая в дурных предчувствиях, — хотя он предупреждал меня, что он никуда не годный корреспондент, — пока наконец не пришла веселая записка из Камбрии, рассеявшая мои самые страшные страхи. Все идет прекрасно, писал он, он уверен, что отец даст нам свое благословение и что с моей матерью «все со временем обойдется». «Я начал писать новую картину, — сообщал он, — с которой связываю большие надежды; это может занять еще недели две, прежде чем я смогу увидеть тебя, дорогая моя девочка, но прошу тебя, пиши мне каждый день и прости, если я не буду, — я все возмещу тебе, когда вернусь».
Для Ады, которая всегда была в самых нежных отношениях со своей матерью и сестрами, мысль об окончательном разрыве была просто невыносима.
— Ты должна очень постараться помириться с ней, Нелл, — сказала она однажды, когда мы с ней шли домой из деревни. — Было бы ужасно навсегда потерять мать, независимо от того, что произошло между вами.
— Но она заставила меня выбирать между нею и Эдуардом, — возразила я. — Кровь не всегда гуще, чем вода… Эти слова звучат странно, если их вот так повернуть, но мы с Софи давно не близки, с тех пор, как перестали быть детьми, а для мамы я всегда была не чем иным, как источником разочарований. Чего я на самом деле боюсь, так это, что она все-таки пожалуется епископу после того, как Софи выйдет замуж. Я никогда себе не прощу, если Джордж из-за меня потеряет приход.
— Не думаю, что она это сделает, — сказала Ада. — Устроить скандал после свадьбы… Это все равно поставит Софи в неловкое положение. Ты должна понять, Нелл, что с точки зрения общества ее желание, чтобы обе дочери удачно вышли замуж… Не хмурься, моя дорогая, ты прекрасно понимаешь, что я хочу сказать. Я знаю, какой трудной она бывает, и все же я очень тебя прошу сделать все, чтобы вы помирились. Если вдруг что-то случится с Джорджем и я…
— Но ты только что сказала, что не думаешь, будто она может устроить скандал, — возразила я смущенно. — И мне лучше жить на хлебе и воде, в лачуге, но с Эдуардом, чем вернуться к маме, если даже она меня примет.
— Ты не говорила бы с такой легкостью о лачуге, если бы у тебя был ребенок, — тихо сказала Ада. — Я имела в виду вот что: предположим, ты осталась одна на свете… Тогда ты горько пожалела бы о своем разрыве с семьей.
Я подумала о ее собственном горе и сменила тему разговора, но не могла не задавать себе вопрос: может быть, Ада считает, что я была резка с матерью? А я не видела, что еще я могла бы тогда сделать ради нее в той же степени, что и ради себя самой, так что этот вопрос встал между нами невысказанным упреком. Вероятно, именно поэтому на следующий день я нарушила наш обычай вместе выходить на прогулку после ланча и тихонько выскользнула из дома одна.
Хотя, как предполагалось, был все еще разгар лета, воздух дышал прохладой и сыростью, небо было серо-стального цвета. Я отдалась на волю собственных ног — пусть несут меня куда хотят; оказалось — на юг, по тропе, которой Джордж вел нас в тот день, когда мы впервые встретили Эдуарда. Погруженная в свои мысли, я не обращала внимания на то, как далеко прошла, пока тропа не стала подниматься вверх, и я вдруг поняла, что сразу за горизонтом — за вершиной холма — откроется Монаший лес. По обеим сторонам тропы поднималась густая поросль утесника и луговика, вокруг не было ни признака, ни малейшего звука жизни, кроме отдаленного блеяния овец и печального крика птиц. В компании Джорджа и Ады такое одиночество казалось даже живописным, а сейчас я вдруг почувствовала себя маленькой, беззащитной и очень заметной.
Пока я стояла так, решая, идти мне дальше или повернуть назад, на гребне холма передо мной появилась фигура всадника, направлявшегося куда-то влево от меня. Он остановился, будто осматривая открывшуюся перед ним панораму, потом повернул коня и, сильно меня встревожив, направился прямо в мою сторону. Не зная, что предпринять, я стояла недвижимо, с колотящимся в груди сердцем, а конь все приближался, пока наконец я не разглядела, что фигура в седле — высокий мужчина с черной бородкой, а затем — что это не кто иной, как Магнус Раксфорд.
— Я подумал, что узнал вас, мисс Анвин. Это место слишком пустынно для одиноких прогулок, — произнес он, подъезжая и останавливаясь в нескольких шагах от меня. Он был одет как сельский сквайр, собравшийся на охоту, — короткая черная куртка для верховой езды, широкий белый галстук, красновато-коричневые бриджи и начищенные сапоги.
— Мне хотелось побыть одной, — сказала я, и тут же пожалела о своих словах — они прозвучали слишком откровенно.
— Тогда простите, что нарушил ваше уединение, — сказал он, улыбаясь мне с седла, но не делая ни малейшего движения, чтобы повернуть коня. У меня снова возникло неприятное ощущение, что мои мысли лежат перед ним как на ладони.
— Я не это имела в виду, сэр, только… — я не знала, что еще сказать.
— Тогда, если я вам не мешаю, вы позволите мне вас сопровождать?
— Благодарю вас, сэр, но я сегодня уже довольно далеко зашла. Мне пора возвращаться в Чалфорд, а это уведет вас далеко в сторону от вашего пути.
— Никоим образом, мисс Анвин: я буду счастлив, если вы мне позволите, а мой конь обрадуется возможности отдохнуть.
Он хочет расспросить меня о моей «подруге», подумала я. Слова вежливого отказа уже вертелись у меня на языке, когда я сообразила, что мне ведь нужно попросить его не говорить о моей помолвке, так что я согласилась. Он сразу же спешился и пошел рядом со мной, ведя коня в поводу. Я почувствовала облегчение от того, что он не настаивал, чтобы я опиралась на его руку.
Поначалу мы — или, скорее, он — вели легкий разговор о том, о сем, а я тем временем собиралась с духом, чтобы — ради Джорджа и Ады — обратиться к нему со своей просьбой. Он только что ездил в Холл, сказал он мне, чтобы посмотреть, что можно там сделать: заключение о кончине его дяди Корнелиуса вот-вот будет вынесено, хотя пройдет еще много месяцев, прежде чем суд официально утвердит завещание. Я вспомнила, как он говорил, что Холл был бы идеальным местом для его эксперимента с ясновидением, и это еще больше лишило меня храбрости. Однако, несмотря на мое смущение, мне пришло в голову, что такой случай, как сейчас, может больше никогда не повториться. Он рассказывал нам об огромных возможностях месмеризма в излечении нервных болезней; он догадался — я была уверена в этом, — что я говорила о себе самой, так почему же не спросить у него, не знает ли он какого-либо лечения, которое могло бы избавить меня от новых посещений? Эта мысль все больше занимала меня, и мои ответы становились все более и более рассеянными, так что было совершенно естественно, когда он спросил, не встревожена ли я чем-нибудь.
Нерешительно, мучаясь дурными предчувствиями, я рассказала ему о моих посещениях, начиная с хождений во сне и падения с лестницы, до момента узнавания в гостиной неделю тому назад. Он слушал очень внимательно, мне даже показалось, — с восхищением, задавая очень мало вопросов, пока я не закончила свой рассказ.
— Я надеюсь, вы понимаете, сэр, — сказала я в заключение, — что это… этот недуг глубочайшим образом меня тревожит. Вы упомянули, когда обедали у нас, возможное повреждение мозга — лезию мозга, — которое со временем само собой излечится, но если существует какое-то быстродействующее средство от этих посещений, я была бы вам очень признательна, если бы могла о нем услышать. У меня очень мало денег и, скорее всего, я не могла бы заплатить за лечение, но мне было бы легче, если бы я хотя бы знала…
— Моя дорогая мисс Анвин. — прервал он меня чуть ли не обиженным тоном, — позвольте мне заверить вас, что мои профессиональные знания — в полном вашем распоряжении. Помимо всех иных соображений, ваш случай, с точки зрения моего опыта, совершенно уникален, и помочь вам любым доступным мне способом для меня и честь, и привилегия.
Однако позвольте мне признаться, что, если бы вы не решили так твердо избавиться от ваших — как вы их называете — посещений, мне было бы чрезвычайно интересно посмотреть, что за этим последует. В позапрошлый вечер я говорил о травме мозга, а затем о ясновидении; сегодня, слушая ваш гораздо более полный рассказ, я более чем когда-либо убеждаюсь, что эти два явления вовсе не обязательно несовместимы. Разумеется, нам до сих пор наверняка неизвестно, существует ли ясновидение — эти водные пространства еще не нанесены на карту, — но не волнуйтесь, мисс Анвин, я сделаю все, что в моих силах, чтобы эти посещения не повторялись. Месмерическое внушение, как мне думается, самый многообещающий путь, хотя мне нужно будет подумать, что именно следует внушить… Я еще несколько дней пробуду у мистера Монтегю; если вам угодно, я мог бы навестить вас в пасторском доме… Впрочем, нет, я настаиваю, с единственной оговоркой — позволите ли вы мне попытаться лечить вас, зная, что я не могу абсолютно гарантировать, что лечение будет успешным.
Он отмахнулся от всех моих возражений по поводу нежелания причинять ему излишние неудобства или отнимать у него время и заверил меня, что все это будет храниться в строжайшей тайне между нами; именно он предложил, чтобы я — если я не хочу беспокоить Аду и Джорджа состоянием моего здоровья — сказала им, что лечение должно избавить меня от головных болей. Разговор закончился моим согласием на то, чтобы он приехал в пасторский дом в три часа пополудни послезавтра.
— Я хотела бы попросить вас еще об одной любезности, сэр, — сказала я. — По… по разным причинам мне думается, что было бы лучше, если бы мы с мистером Рейвенскрофтом не объявляли о своей помолвке до тех пор, пока моя сестра Софи не выйдет замуж, а это должно произойти в ноябре. Поэтому я была бы очень благодарна, если бы эта новость осталась здесь, в пределах нашего небольшого круга…
— Но разумеется, мисс Анвин, — ответил он, — и если вы желаете, я упомяну о вашей просьбе мистеру Монтегю. А теперь, когда уже виден храм Святой Марии, я не стану более нарушать ваше уединение. До пятницы, мисс Анвин, и мои самые лучшие пожелания мистеру и миссис Вудворд. — Еще раз отмахнувшись от моих благодарностей, он ловко вскочил в седло, пришпорил коня и поскакал к дороге на Олдебург.
Я ожидала, что он проводит меня до самого пасторского дома, и почувствовала облегчение оттого, что мне не придется сразу объяснять его присутствие. И все же его неожиданное прощание оставило у меня такое чувство, будто в нашей встрече было что-то неясное, тайное. И только когда он почти скрылся из вида, я сообразила, что он никак не мог узнать меня на том расстоянии.
В пятницу, ровно в три часа пополудни доктор Раксфорд появился в пасторском доме, на этот раз — в темном костюме, в высоком воротничке и в цилиндре. Ожидая его визита, я провела много времени в сожалениях о том, что поддалась порыву довериться ему; Ада несколько раз спрашивала меня, уверена ли я, что мое недомогание не вернулось, и упрекала за безрассудство, за то, что я отважилась зайти так далеко на болота одна. Мне было не по душе держать что-либо в тайне от нее, тем более чувство, что я предала Эдуарда, открыв доктору Раксфорду больше, чем захотела открыть ему; а настояние доктора Раксфорда на том, что он будет лечить меня как друга, а не как пациентку, вызывало во мне ощущение еще большей неловкости. Но пути назад не было; оставалось лишь надеяться, что лечение окажется эффективным.
Хетти провела его в малую гостиную, где я предпочла его ожидать; Ада тактично оставалась наверху, сказав, что присоединится ко мне, когда консультация окончится. Однако, когда дверь за Хетти закрылась, я почувствовала себя так неловко, что меня охватило неудержимое желание броситься наверх, признаться во всем и попросить Аду посидеть со мной во время лечения.
— А теперь, мисс Анвин, — произнес доктор Раксфорд словно в ответ на мои мысли, — я хочу заверить вас, что вам совершенно нечего бояться. Самое худшее, что может произойти — то, что мое лечение не поможет, в каковом случае вам не станет хуже, чем до него. Все, что вам необходимо, это позволить мне месмеризировать вас. И тогда, по сути, я просто научу ваш мозг отвергать все внечувственные данные, которые могут быть ему представлены — в состоянии бодрствования, то есть — причем несущественно, из какого источника. Вы не будете сознавать мои инструкции ни во время транса, ни когда очнетесь от него. Может случиться, что понадобится повторить лечение несколько раз, прежде чем оно даст желаемый эффект, но принцип его совершенно прост и понятен. Есть лишь одно вероятное препятствие, — продолжал он. — Чтобы лечение было успешным, вы должны полностью довериться мне, иначе ваш мозг будет невосприимчив к месмерическому внушению. Поэтому, если у вас имеются какие-либо сомнения о том, следует ли вам отдать себя полностью в мои руки, прошу вас сказать мне об этом сразу же.
— Нет, сэр, я вам полностью доверяю, — сказала я нерешительно, — только… я немножко опасаюсь месмеризма. Нельзя ли Аде посидеть со мной, пока вы?..
— В таком случае, боюсь, мы с вами окажемся в безвыходном положении. Вы будете сознавать ее присутствие даже в трансе, и это помешает вам внимать исключительно моему внушению: таким образом, лечение не будет иметь успеха. Разумеется, месмеристы выступают публично перед большими аудиториями, но когда это делается ради серьезных целей…
— Понимаю, — сказала я. — Тогда я сделаю все, что в моих силах, чтобы взять себя в руки.
— Вам, скорее, следует попытаться расслабить волю, словно вы устали и хотели бы заснуть; все, что вам нужно, это смотреть и слушать.
Следуя указаниям доктора, я устроилась в кресле, опустив руки вдоль боков и подложив под голову подушку. Он поставил прямо передо мной кофейный столик, а по другую его сторону — стул с прямой спинкой для себя, так, чтобы сидеть лицом ко мне. Затем он взял с каминной полки свечу, зажег ее и поставил посередине столика между нами, задернул занавеси на окнах и сел напротив меня. Ослепленная пламенем свечи, я не могла ничего видеть за пределами светового круга, внутри которого мы сидели. Лицо доктора Раксфорда, казалось, висело ни на чем в темноте передо мною. Свет подчеркивал контуры его скул и глазниц, зрачки глаз были черны, как отполированный черный янтарь, и в них сверкало сдвоенное отражение пламени свечи.
Что-то блеснуло, замерцало и стало вращаться над пламенем между нами. Мне показалось, это золотая монета размером примерно с шиллинг, но на обеих ее сторонах был вычеканен какой-то странный геометрический узор; что за узор, я не могла определить. Он что, с собой ее носит всюду, куда бы ни шел? Я услышала его голос, приказывающий мне следить за движениями монеты. Кружится, кружится… кружится, кружится… вас клонит в сон, — монотонно повторял голос… кружится, кружится… кружится, кружится… ваши веки тяжелеют… Но какая-то часть моего мозга оставалась настороже и не желала поддаваться. Я попыталась закрыть глаза, но они открывались по собственной воле; напряжение меня не покидало; впечатление было такое, словно я слышу колокол тревоги, бьющий в ритме колебаний монеты.
— Простите меня, — сказала я наконец. — У меня не получается.
— Я так и понял, — ответило бестелесное лицо напротив. — Доверие не подчиняется приказам, мисс Анвин, а без него я не могу помочь вам.
— Простите меня, — беспомощно повторила я. — Я не знаю, что делать.
Он встал, раздвинул занавеси и привел комнату в порядок.
— Возможно, мы двигались слишком поспешно. Если вы желаете попытаться еще раз, я вернусь завтра в это же время.
— Благодарю вас, сэр, — ответила я. — Но я не должна более злоупотреблять вашим великодушием. Нет, сэр, я прошу вас… я была бы крайне огорчена, если бы вы из-за меня совершили еще одну напрасную поездку сюда. А теперь — не останетесь ли вы выпить с нами чаю? Ада особенно просила пригласить вас…
— Я в свою очередь благодарю вас, мисс Анвин, но я должен ехать: по пути сюда мне пришло в голову, что я могу возвращаться дорогой, идущей мимо Холла, так что я с нетерпением буду ожидать нашей новой встречи — с вами и, конечно, с мистером Рейвенскрофтом, когда он вернется из Камбрии.
С этими словами он уехал, оставив меня горько сожалеть о том, что я решилась рассказать ему о своих посещениях.
Через неделю вернулся Эдуард, и мои опасения, что привидение встанет между нами, рассеялись при первом же радостном объятии, к которому прибавилась еще и радостная новость: его новая картина была продана за тридцать гиней — это самая высокая цена, какую он когда-либо получал за свои работы. Еще один успех, подобный этому, — заверил он меня, — и мы сможем пожениться, как только Софи благополучно обвенчается.
Я надеялась, что доктор Раксфорд к этому времени уже вернется в Лондон, но на следующий же день мы получили от Джона Монтегю письмо, в котором он приглашал всех нас на ланч у него дома через неделю: Магнус Раксфорд очень хочет познакомиться с Эдуардом и специально для этого приедет из Лондона. Джордж и Ада, к великому моему сожалению, были на этот день уже приглашены в другое место. Эдуард, разумеется, очень хотел пойти на этот ланч, так что мне пришлось рассказать ему, что доктор Раксфорд пытался лечить меня от головных болей, пришлось отвечать на его вопросы о месмеризме и объяснить, что лечение не удалось из-за того, что я такой плохой пациент. В день ланча я в последний момент притворилась больной и провела мучительно долгие часы одна в пасторском доме, пока, уже в сумерках, в возбужденно-радостном настроении не вернулся Эдуард.
— Значит, ланч удался? — спросила я. Мы вышли во «двёр» — посидеть под буком, который только начинал ронять свои листья; вечер должен был быть поистине прекрасным.
— Сам ланч — не совсем, он получился какой-то слишком разнообразный. Мы с Раксфордом сразу же крепко подружились — он совершенно замечательный человек, как ты и сказала, но Джон Монтегю вроде бы меня невзлюбил. Я этого не понимаю… Я ведь так хвалил его картину «Холл в лунном свете», но он просто никак не мог оттаять. Они очень жалели, что ты не могла прийти, особенно доктор Раксфорд, тут ты, знаешь ли, одержала полную победу, моя дорогая. После ланча мы с ним пошли на долгую прогулку вдоль берега, но Джон Монтегю отказался, и я уверен — из-за меня.
Но самое великолепное то, что, когда я глядел на картину Монтегю, мне в голову пришла идея написать целую серию этюдов Холла — это ведь замечательно зловещий сюжет, — как он переходит от дневного времени к ночи. Главной работой будет Холл в разгар грозы, освещенный грандиозной вспышкой молнии. Видишь ли, Магнус рассказал мне про исчезновение его дяди, и это произвело на меня огромное впечатление… Я так понял, что сейчас Холл, с точки зрения закона, в каком-то неопределенном состоянии, но он все равно должен в конце концов отойти Раксфорду. В любом случае, я все это с ним обсудил, и он говорит, что нисколько не возражает и что уладит все это с Монтегю; я спросил его, не знает ли он, почему Монтегю так против меня настроен, но он ничего не сказал, просто посоветовал не принимать близко к сердцу… Мне кажется, ты чем-то обеспокоена, моя дорогая, что-нибудь случилось?
— Нет, просто… Холл — несчастливое место, и так далеко туда идти…
— О, я же не собираюсь тащиться туда, а потом обратно, я сделаю все свои этюды в один присест — завалюсь спать где-нибудь в старой конюшне или еще в каком-нибудь таком месте… Раксфорд объяснил мне, как там все расположено. Я только надеюсь, мне выпадет хоть одна приличная гроза до того, как ночи станут слишком холодными. Тебе не стоит волноваться, моя милая девочка, я привык спать в суровых условиях, и я знаю, я чувствую — это поможет мне сделать имя и вдобавок быстро приведет нас с тобой к алтарю.
Эдуард потратил целую неделю — как мне тогда казалось, самую долгую в моей жизни — на этюды Холла. Ада была очень обеспокоена тем, что я так из-за этого волнуюсь, и несколько раз предлагала отправиться вместе в Монаший лес. Но я знала, что Эдуард терпеть не может, когда смотрят, как он работает; это выглядело бы как потакание суеверию; я боялась, что он примет меня за глупую истеричную девчонку; и, кроме всего прочего, хотя мне не хотелось признаться в этом даже самой себе, я опасалась, что мы можем встретить там Магнуса Раксфорда. Я не могла смириться с тем, что он знает обо мне больше того, что знает Эдуард: мысли об этом угнетали меня, словно между нами установилась преступная связь, и все же я не могла решиться рассказать Эдуарду (и даже Аде) о привидении.
А если бы я рассказала — какая была бы разница? Он назвал бы меня своей милой девочкой, сказал, что всему виною мое слишком яркое воображение, отвлек бы мое внимание поцелуями и весело зашагал прочь — к Холлу, откуда он вернулся в самом лучшем настроении, с внушительным рулоном этюдов под мышкой, и принялся за работу в своей мастерской. Погода оставалась по-прежнему прекрасной и, казалось, становилась все более теплой, хотя сентябрь уже шел к концу, под деревьями грудами лежали палые листья, а мои дурные предчувствия постепенно рассеивались, пока Эдуард наконец не объявил, что закончил первое полотно.
Я достаточно наслушалась про Холл, чтобы ожидать летучих мышей, кружащихся в сумерках над покосившейся башней, но небо над верхушками деревьев было бледно-голубым, почти безоблачным, пронизанным просвечивающими полосами и завитками кремового тумана. Все в этом небе предвещало идиллический дневной пейзаж, но вовсе не совпадало с тем впечатлением, которое создавал сам замок. Солнечный свет словно подчеркивал темноту наступающего на дом леса, углублял тени в оконных рамах. И каким-то образом, хотя я никогда не видела самого здания, его пропорции казались чуть-чуть смещенными, будто я глядела на него сквозь воду.
— Я и сам им очень доволен, — сказал Эдуард, выслушав наши поздравления, — и очень надеюсь, что и Магнусу Раксфорду он понравится. Он опять в Олдебурге — я разве вам не говорил? Вчера я получил от него записку: он пробудет здесь, самое малое, еще неделю.
— Отлично, — откликнулся Джордж. — Нам надо еще раз пригласить его пообедать у нас — и Джона Монтегю тоже, разумеется.
— Да, в самом деле, — сказал Эдуард, тогда как мы с Адой обменялись безнадежными взглядами, — я уверен, моя дорогая, ты сможешь очаровать мистера Монтегю и он сменит гнев на милость. — Он рассказал Джорджу и Аде о холодности к нему Джона Монтегю; Джон объяснил это завистью к таланту Эдуарда и к тому, что он свободно располагает временем для занятий живописью, но я боялась, что виной тому может быть еще и мое странное сходство с покойной женой мистера Монтегю.
— А мне не хотелось бы, чтобы он приходил, — сказала я. — С какой стати приглашать его, если он был так с тобой неприветлив?
— Ну, это было вовсе не так уж явно, — ответил Эдуард. — Я предпочитаю укреплять дружеские связи, а не рвать их. И кроме того, я не хотел бы упустить шанс повидать Магнуса.
Приглашение на обед, назначенный через пять дней, было должным образом отправлено в Олдебург, заставив меня еще более горько сожалеть о том, что я вообще упомянула о посещениях. Однако на следующий же день, когда я сидела в тени вяза, пытаясь сосредоточиться над книгой, которую читала, я услышала хруст подков по гравию и увидела Магнуса Раксфорда, одетого как бы для охоты, который спешился у наших ворот. Ады с Джорджем дома не было, я понимала, что мне следует встать и поздороваться с ним, но я не двинулась с места, и через минуту он скрылся из вида, пройдя ко входу в дом. Шли минуты, Хетти все не являлась, чтобы меня позвать, и я сообразила, что он, по-видимому, спросил Эдуарда, так что я ждала, чувствуя себя крайне неловко, что меня с минуты на минуту позовут, пока наконец снова не появился Магнус. Он перешел на другую сторону дорожки, ни разу не взглянув туда, где я сидела, ловко вскочил в седло и ускакал прочь, вверх по холму.
Стук копыт едва успел замолкнуть, как на лужайку выбежал Эдуард и бросился ко мне.
— Наша судьба решена! — воскликнул он. — Ты что, его не видела?
— Не видела — кого? Кажется, я задремала.
— Магнуса, — ответил он, схватив меня в объятия. — Он собирается купить эту картину — за пятьдесят гиней! И он хочет и другие три — по пятьдесят за каждую, он берет их, не глядя! Ну не чудесно ли?! Я хотел выйти за тобой тотчас же, но он сказал, что не может задерживаться. Теперь мы можем пожениться, как только твоя сестра благополучно обвенчается… и кто знает — может, даже твоя мать смягчится и с радостью примет меня в семью, раз я теперь человек со средствами.
Я было устыдилась — ненадолго, — что пряталась от Магнуса, но это чувство было тотчас же смыто целой волной эмоций. До этого момента — как я вдруг осознала — я никогда по-настоящему не верила, что счастливый день когда-нибудь наступит, но теперь я даже позволила себе надеяться, что Эдуард прав насчет моей матери. Празднование радостной новости в этот вечер потребовало нескольких бутылок шампанского, за которым мы все засиделись допоздна, и когда я наконец улеглась в постель, я долго лежала без сна, чувствуя себя совершенно счастливой, пока — когда уже занималась заря — усталость не взяла надо мною верх.
Вероятно, виною тому было шампанское или гнетущий и вовсе не подобающий сезону зной, во всяком случае проснулась я очень поздно, с ощущением подступающей головной боли, которая, несмотря на все мои старания ее утихомирить, становилась все сильнее. Влажность воздуха казалась совершенно необычайной, Джордж, вернувшийся из деревни, сказал, что никто ничего подобного не упомнит, а Эдуард высказал уверенность, что нам всем было бы прохладнее в турецкой бане. Не чувствовалось ни малейшего дуновения ветерка, тяжелые, серые, неподвижные тучи висели низко над головой, час от часу становясь все темнее. К трем часам дня у меня возникло ощущение, будто в мои виски впиваются стальные клещи, и я поняла, что мне необходимо уйти к себе.
Прошло сколько-то — не могу сказать, сколько — времени, и боль стала постепенно отступать. Я была уже посередине какого-то сновидения, необратимо исчезнувшего из памяти, когда меня разбудила ослепительная вспышка молнии, осветившая всю комнату даже сквозь задернутые занавеси; за нею через несколько секунд последовали оглушающие раскаты грома, грохотавшего над домом так, что дом сотрясался до самого фундамента, и отдававшегося эхом со всех сторон. Еще несколько секунд, и я услышала сильный порыв ветра, перестук дождевых капель на оконном стекле, а затем — рев ливня, обрушившегося на гравий под окнами.
Головная боль прошла; я ощупью подошла к двери и, открыв ее, обнаружила, что лампы в коридоре зажжены и что уже почти половина девятого. Я сбежала вниз по лестнице, чтобы побыть вместе со всеми, и застала Джорджа и Аду стоящими у окна в гостиной. По лицу Ады я поняла, прежде чем она успела вымолвить хоть слово, куда ушел Эдуард.
— Он ушел вскоре после того, как ты поднялась к себе. Я ему говорила, что ты будешь ужасно волноваться, но он и слушать не хотел. Только сказал, что надеется — ты проспишь до самого утра, а к этому времени он уже успеет вернуться.
— Во всяком случае, — сказал Джордж, — он должен был дойти до Холла задолго до начала грозы: при его темпе ходьбы он мог добраться до места к половине шестого. Так что он успел найти себе укрытие. Постарайся не…
Последние слова Джорджа потонули в ослепительной вспышке молнии и ударе грома прямо над нашей крышей, после чего молнии продолжали вспыхивать беспрерывно, один зубчатый зигзаг за другим, и сопровождались таким грохотом, что казалось, в любой момент крыша не выдержит и провалится. На долгие минуты разговор стал невозможен, пока молнии постепенно не стихли вдали, пока не улегся ветер и не стал слышен лишь неумолкающий шум проливного дождя за окнами.
Ночь тянулась невообразимо долго. Я снова сошла вниз, как только рассвело; дождь перестал, прохладный и влажный воздух нес с собой запахи побитой листвы и поломанных ветвей. Весь сад был завален мусором — от промокших листьев и небольших веток до крупных ветвей и сучьев, а по траве разлились лужи воды.
Вскоре вслед за мной вышел и Джордж, одетый в непромокаемый плащ и зюйдвестку.
— Я съезжу за ним в Холл, — сказал он. — Чтобы ему не пришлось пешком идти обратно.
— Я поеду с вами, — сказала я.
— Нет, тебе надо остаться дома — вдруг мы с ним разминемся по дороге.
Через пятнадцать минут он уехал. Спустилась вниз Ада, изо всех сил стараясь казаться веселой и ничем не обеспокоенной, но по ее бледному лицу я могла понять, что она тоже не спала. Часы пробили шесть раз, потом семь, потом восемь; в девять я уже больше не могла выносить ожидания и сказала, что пойду к деревне. Но не успела дойти даже до церкви, как услышала приближающийся стук копыт, и двуколка Джорджа, преодолев подъем, стала спускаться с холма по направлению ко мне. Пассажира с ним не было и, лишь взглянув на его лицо, я поняла, что надежды нет.
Через три дня Эдуард упокоился на погосте храма Св. Марии. Джордж нашел его лежащим у подножия стены, как раз под кабелем, что соединял громоотводы с землей. Сумка Эдуарда с этюдником и другими необходимыми художнику принадлежностями была повешена у него на шее; похоже было, что он попытался взобраться по кабелю наверх еще до начала грозы, упал и разбился насмерть. Однако никто так и не смог сказать, зачем он это сделал. Эдуард не оставил завещания, так что его немногие пожитки, включая и картины, должны были отойти его отцу, которого так потрясла новость о смерти сына, что он даже не смог приехать на похороны.
Недели, что за этим последовали, запомнились мне как темная, иссохшая бездна; я не могла плакать даже у его могилы, и единственным моим желанием было умереть. Несколько раз заезжал к нам Магнус Раксфорд, как и Джон Монтегю, но я отказывалась с ними увидеться. Ада сказала мне, что Джордж писал моей матери, но ответа не получил; объявление о бракосочетании Софи пришло в виде печатной карточки.
Самым тяжким мучением было сознавать, что Эдуард погиб из-за того, что встретил меня. Ада убеждала меня, что каждый, кто потерял жениха или мужа, мог бы сказать то же самое; разумеется, Эдуард не остался бы в Чалфорде, если бы не познакомился со мной, но в этом моей вины не было.
— Дело совсем не в этом, — сказала я наконец в один холодный зимний день. — У меня было предчувствие — видение его смерти… еще до того, как я его впервые встретила.
И я рассказала Аде историю того посещения, полагая, что она в конце концов поймет, как глубока моя вина. Но она никак этого не видела.
— Ты ведь даже поначалу не заметила этого сходства, — сказала она, — до твоего ужасного скандала с матерью; ты была потрясена и расстроена; разумеется, ты не могла не объяснить самым мрачным образом то, что было… всего лишь сном наяву, моя дорогая, и никакого отношения к Эдуарду не имело. Эдуард погиб оттого, что был бесстрашен, бесстрашен до безрассудства — он просто посмеялся бы над твоим видением, ты же знаешь, что это так и было бы…
— Да, — уныло промолвила я, — но я видела это привидение, и он погиб, и кто бы что ни говорил, этого уже не изменить.
К этому времени я стала уже обращать какое-то внимание на окружающий меня мир, хотя — если не говорить об Аде и Джордже — мне казалось, что этот мир навсегда лишен света надежды; и когда несколько дней спустя к нам снова пришел Джон Монтегю, я решила, что могу увидеться с ним — ведь это ничего не меняет. Когда Ада привела его в гостиную, я увидела, что он одет так, словно у него траур, и спросила — без всякого интереса — не потерял ли он кого-то из близких? Лицо его, казалось, как-то вытянулось, круги под глазами стали еще темнее.
— Нет, — смущенно ответил он. — Я… я оделся так в знак уважения…
— Это очень любезно с вашей стороны, сэр, тем более, что я знаю — он вам не поправился, — сказала я довольно резким тоном.
— Он вам так сказал? — казалось, он даже имени Эдуарда не может произнести.
— Да, он так сказал.
— Мне очень жаль, что у него создалось такое впечатление обо мне… Мисс Анвин, я пришел сказать вам… если есть что-либо — что угодно — на свете, чем я мог бы быть вам полезен, мог как-то услужить вам, молю вас — ни минуты не колеблясь, попросите об этом, — тут его голос вдруг дрогнул от переполнявших его чувств.
— Благодарю вас, сэр, но — нет, мне не о чем просить вас.
— И еще… Вы останетесь в Чалфорде, мисс Анвин?
— Не знаю. — Воцарилась тяжелая тишина. Через некоторое время он встал и распрощался. Спустя несколько недель Джордж сказал нам, что Джон Монтегю уехал за границу.
Но вопрос словно повис в воздухе: что же мне теперь делать? Деньги на мое содержание перестали поступать со дня свадьбы Софи; собственных денег у меня не было, и я не могла бесконечно жить в пасторском доме, пользуясь благотворительностью Джорджа, как бы горячо они меня ни уговаривали. Я более или менее твердо решила искать место гувернантки в Олдебурге — там я не была бы совершенно оторвана от них; но как раз в это время Джордж получил с помощью кузена, жившего на севере Англии, назначение в небольшой приход в Йоркшире и должен был начать служить там через несколько месяцев. Ада уверяла меня, что это никак не связано с моей матерью (хотя призналась, что жалованье там будет меньше), просто священник, служивший в здешнем приходе, поправил свое здоровье и собирается возвратиться в конце будущей весны. И, разумеется, я должна поехать с ними, тем более, что так мало времени прошло со смерти Эдуарда.
Я думаю, они меня уговорили бы, если бы не мой беспросветно черный страх: более всего на свете я боялась, что меня может посетить привидение, похожее на Аду или Джорджа. Хорошо было Джорджу мудро рассуждать о том, что эти страхи вполне естественны после такой огромной утраты: он ведь не видел того «посетителя» на диване! Рационально я понимала, что, живя вместе с Адой и Джорджем, я не подвергаю их никакой опасности, но в моих посещениях не было ничего рационального. А если бы я стала гувернанткой и полюбила детишек, отданных под мою опеку?.. Разве на мне не лежит обязанность предупредить моих будущих нанимателей? И кто же решится нанять меня, если я это сделаю?
Сырым январским утром я пошла на погост при храме Св. Марии одна. В воздухе стоял запах прелых листьев, прозрачные пряди тумана плыли меж могильных камней. Холмик над Эдуардом уже утратил вид свежей, только что насыпанной земли, но боль утраты оставалась по-прежнему острой. Я некоторое время стояла у могилы, погрузившись в печальные размышления, когда вдруг услышала за спиной на дорожке хруст гравия под чьими-то шагами и, обернувшись, увидела, что ко мне приближается Магнус Раксфорд.
— Мисс Анвин, простите, что обеспокоил вас.
— Нисколько: я рада вас видеть, — ответила я. На этот раз на нем не было охотничьего костюма, он был облачен в строгий темный сюртук с широким белым галстуком. — Мне очень жаль — я была не вполне здорова, когда вы столь любезно навестили нас в прошлый раз.
— Вам нет нужды извиняться, я заезжал для того лишь, чтобы выразить свое глубочайшее сочувствие. Я очень тяжело воспринял смерть мистера Рейвенскрофта.
— Но вы были очень добры к нему, сэр. Ваша щедрость дала бы нам возможность пожениться, если бы только…
— Вовсе не щедрость, мисс Анвин: признание замечательного таланта, который наше общество… простите меня, я вовсе не намерен еще больше расстраивать вас. Я боюсь, что отчасти виноват в том, что произошло; я столько раз жалел о том, что поощрял его желание написать Холл.
— Вам не следует винить себя, сэр, — сказала я, думая о том, как ярко проявляется сила его духа по сравнению с мистером Монтегю. — Даже если бы вы запретили ему это делать, Эдуард нашел бы способ как-то проникнуть туда: это вовсе не ваша вина.
— Вы очень добры, мисс Анвин.
Мы немного постояли молча, глядя на могильную плиту Эдуарда, на которой была сделана надпись: «Ушел в мир света».
— Самое ужасное, — сказала я, не глядя на Магнуса Раксфорда, — знать, что он встретил смерть из-за встречи со мной. Я имею в виду то посещение; я ведь так ему и не сказала об этом.
— Вы полагаете, если бы вы ему сказали, это могло бы что-то изменить? — спросил он, словно эхом повторив слова Ады.
— Скорее всего — нет, но кто знает… Вы ведь сами сказали, что если бы молодой человек точно такой внешности скончался бы, то это доказало бы, что я — ясновидящая.
— Скорее, заставило бы предположить, а не доказало бы, мисс Анвин. Однако — да, я считаю, что у вас хватит мужества признать, что вы, вполне возможно, ясновидящая.
— Нет! — воскликнула я со страстью. — Вовсе нет! То есть я хочу сказать, не хватит у меня мужества. Как смогу я жить с кем-то, кто мне близок, не говоря уже о тех, кого люблю, зная о себе такое? Это злой дар, коварный, злокачественный недуг; я бы отдала руку на отсечение, только бы от него избавиться! — Тут я разрыдалась.
Если бы он попытался меня утешать, я думаю, я бы отшатнулась, но он такой попытки не сделал; стоял молча рядом, не двигаясь с места, даже с ноги на ногу не переступая, пока я не пришла в себя.
— Мисс Анвин, — сказал он наконец, — если бы вы позволили мне еще раз попытаться месмеризировать вас и таким образом, как я надеюсь, прекратить подобные рецидивы, я почел бы это за великую честь для себя. Так случилось, что я теперь остановился в «Корабле» — опять, знаете ли, эти дела с имением — и у меня нет пока срочных обязательств в Лондоне. Я целиком и полностью в вашем распоряжении.
Я опять подумала о его великодушии по отношению к Эдуарду и о моей собственной неблагодарности к нему в тот день, и после недолгих колебаний приняла его предложение. Он сказал, что заедет на следующий день, поклонился и решительно зашагал прочь, оставив меня задаваться вопросом: неужели он тоже приходил навестить могилу Эдуарда? И еще: почему же он остановился в Чалфорде, когда его поверенный (теперь, по-видимому, компаньон мистера Монтегю) живет в Олдебурге, в десяти милях отсюда?
На следующий день, в два часа пополудни, Магнуса Раксфорда снова провели в малую гостиную в передней части дома. Погода была сырая, унылая; ночью я спала дурно, а утро провела, бродя взад-вперед по дому, стараясь подготовиться к его приезду. Меня поддерживала уверенность, что Ада — которая теперь точно знала, зачем он пришел, — читает книгу в столовой, рядом, за стеной, так что я объявила, что готова сразу же начать. Однако мой страх вернулся тотчас же, как только Магнус Раксфорд задернул шторы. Я попыталась сосредоточить внимание на вращающейся монете, почувствовать сонливость, но пала жертвой иллюзии, что он превратился в лицо без тела, с огоньками свечей вместо глаз и с отсеченной рукой, плавающей в воздухе над столиком. Я старалась представить себе, что сжимаю в руке ладонь Ады, но почему-то сознание, что она — по другую сторону стены, делало это невозможным. Глаза мои не желали закрываться, я обнаружила, что прислушиваюсь к звучанию странных, вибрирующих полутонов в голосе Магнуса, а не к словам, которые он произносит речитативом. Холодок сквозняка вдруг коснулся моей щеки. Пламя свечи затрепетало и едва не погасло, так что бестелесные черты напротив меня вроде бы конвульсивно сморщились, глаза на миг вспыхнули огнем.
«Я больше не выдержу», — подумала я. Вдруг я услышала, как Эдуард говорит: «Поразительные глаза у этого человека… Если бы я был художником-портретистом, я непременно захотел бы писать с него портрет». Часто, когда я пыталась вызвать в памяти лицо Эдуарда, оно возникало размытым пятном; в иных случаях он вдруг появлялся незваным и представал так ярко перед моим мысленным взором, будто стоял рядом. Сейчас было именно так: я слышала точные тоны его голоса, его манеру речи, его лицо предстало мне, все светящееся радостью и надеждой, однако я сейчас не чувствовала горя; я ощущала его присутствие здесь и сейчас, рядом со мной в этой темной комнате. Я по-прежнему смутно сознавала и присутствие сверкающей монеты, и плавающих в воздухе за нею черт Магнуса Раксфорда, но Эдуард звал меня в ясный свет дня, произнося слова, которые, как я понимала, были словами великого утешения, которые я стремилась расслышать, но не могла разобрать, и он оставался со мной до тех пор, пока я, без ощутимого перехода, не оказалась в серых сумерках, наполненных едким запахом загашенной свечи, щекочущим мне ноздри, и с наклонившимся надо мной Магнусом Раксфордом. Меж раздвинутых штор я увидела клубящийся за окном туман.
— Простите меня, — сказала я. — Я так старалась…
— Вы и правда очень старались, мисс Анвин, но… откровенно говоря, я никогда не встречал ничего подобного. Казалось, вы погрузились в глубокий транс, но и в трансе не поддавались никаким моим внушениям; у меня создалось ощущение, что вы их даже не слышите.
— Боюсь, я их и правда не слышала, — ответила я. — Я видела сон… Ну, во всяком случае мне кажется, что это был сон — про Эдуарда. Он что-то говорил мне, но я не смогла расслышать, что он сказал.
— Понятно. — В его голосе слышались раздраженные нотки разочарования в собственных возможностях, за что я никак не могла бы его винить: он явно не привык к неудачам. — Тогда, вероятно, вы и вправду заснули, хотя мне так не показалось.
— Я искренне сожалею, сэр, — повторила я, — что заставила вас напрасно потратить на меня столько времени.
— Вовсе не напрасно, — возразил он с грустной улыбкой, снова обретая доброе расположение духа. — Меня просто приводит в смятение моя собственная некомпетентность. Может быть, мы попробуем снова — завтра?
— Сэр, я никоим образом… — начала я, но он отмел все мои протесты, отказался от предложения выпить с нами чаю и исчез, прежде чем я вспомнила, что должна была пригласить его на обед.
В тот вечер я обсуждала возникшие сложности с Адой и Джорджем.
— Я уверена, — сказала я, — что, если бы Аде было позволено сидеть возле меня, я очень легко погрузилась бы в транс, но он говорит, что это помешает мне сосредоточиться.
— Я понимаю, — сказал Джордж. — Я никак не думал, что присутствие третьего человека может стать препятствием, но ведь я вообще ничего не знаю о научном месмеризме. Если говорить откровенно: ты что, боишься, что он злоупотребит твоим доверием?
— Может быть, дело в этом, хотя я не совсем так это воспринимаю; я сама не понимаю, что именно меня пугает.
— Мне представляется, — нерешительно сказала Ада, — что если бы его намерения были бесчестными, он настаивал бы на том, чтобы видеться с тобой в каком-то другом месте. Здесь ему пришлось бы пойти на большой риск…
— Да, ты, конечно, права, — сказала я.
— А может быть, все дело в его глазах? — сказал Джордж. — В том, как они удерживают свет? Я не сомневаюсь, что именно это делает его таким хорошим месмеристом, но его взгляд может лишить спокойствия.
— Думаю, в этом все дело, — подтвердила я, и решила не позволять собственным нервам причинять доктору Раксфорду новые неудобства.
Тем не менее мое смутное беспокойство вернулось, как только в комнате стало темно и Магнус Раксфорд снова обрел вид отсеченной головы и руки, плавающей в воздухе над пламенем свечи. «Я не должна его бояться», — строго твердила я себе и обнаружила, что, если слегка прищурить глаза, я могу более избирательно сосредоточиться на сверкающей монете, а затем, если сосредоточиться на том, чтобы дышать ровно и глубоко, я не так четко буду слышать тревожащие полутона его голоса, так что в конце концов стало казаться, что я сама приказываю себе расслабиться и становиться все более сонной, и спать все более глубоким сном, пока я не очнулась при ярком свете дня, ощущая запах загашенной свечи, и не помня ничего, кроме: «Я не должна его бояться».
На миг мне подумалось, что я снова подвела доктора Раксфорда, но тут я увидела, что он мне улыбается: его манера вести себя, даже его вид как-то неуловимо переменились.
— Прекрасно получилось, мисс Анвин: вы были в глубоком трансе все прошедшие двадцать минут.
— А… как вы полагаете, я излечилась?
— Боюсь, я не могу этого гарантировать, но — да, я настроен весьма оптимистически; и вы, разумеется, знаете, что можете вызвать меня в любое время.
Странно было видеть, как Магнус Раксфорд изменился: он казался более мягким, не таким пугающим. Он наклонился ко мне — мы сидели лицом друг к другу, нас разделяли всего два фута, и на миг мне почудилось, что он собирается меня поцеловать, но потом я увидела, что он всего лишь забирает золотую монету. Я была сильно удивлена, затем почувствовала просто шок: неужели я в самом деле желала, чтобы он меня поцеловал, — ведь Эдуард всего четыре месяца как умер?!
Магнус — как я теперь начала мысленно его называть — пришел к нам на обед в тот же вечер по приглашению Джорджа и совершенно нас всех очаровал: не было никаких разговоров о привидениях или о спиритических сеансах, только о книгах и о картинах; много и по-доброму вспоминали Эдуарда, и впервые со дня его смерти я чувствовала себя почти спокойной, хотя и с некоторой тревогой из-за того, что могу так себя чувствовать. Казалось, Магнус вовсе не торопится вернуться в Лондон, и я почувствовала облегчение (по причинам, в которые мне не очень хотелось вникать) оттого, что Джордж не пригласил его провести оставшиеся дни пребывания в Чалфорде у нас в доме.
На следующее утро я проснулась и обнаружила, что солнце, которого мы почти не видели в последние несколько недель, светит в мое окно, озаряя лучами всю комнату. Это был один из тех редких, тихих январских дней, когда на несколько коротких часов весь мир словно омыт ослепительным светом и вы почти верите, что никогда больше не будет снова серо и сыро. Привычная боль пробуждения была по-прежнему со мной, однако горе утратило свою мучительную, рвущую сердце остроту, или, скорее, я вдруг осознала, что оно постепенно утихало уже некоторое время.
Я сидела в саду с книгой на коленях, не читая, и даже не думая, просто впитывая солнечное тепло, когда на мое кресло упала чья-то тень. Я подняла голову и увидела Магнуса, остановившегося в нескольких шагах от меня.
— Прошу прощения, — сказал он. — Я никак не хотел вас напугать.
— Вы меня не напугали, — ответила я, — но я боюсь, что Джорджа и Ады нет дома.
— Горничная сказала мне об этом; я пришел повидать вас.
Солнце слепило мне глаза, так что я не могла разглядеть выражение его лица, но сердце у меня вдруг забилось гораздо чаще.
— Может быть, вы сядете? — сказала я.
— Благодарю вас, — ответил он, подвинув кресло, в котором обычно сидела Ада, так, чтобы быть лицом ко мне. Одет он был так же, как в тот день, когда мы с ним разговаривали на кладбище, широкий галстук и крахмальная манишка сверкали белизной в солнечном свете. — Мисс Анвин… Эленор, если позволите… — произнес он нерешительно, что было для него совсем необычно. — Могу я спросить: вы понимаете, о чем я приехал сказать вам?
Я, ни слова не говоря, отрицательно покачала головой.
— Я знаю, вы скажете, что еще слишком рано… но, Эленор, я не только восхищаюсь вами, я полюбил вас: вы женщина редкого самообладания, ума и красоты и… короче говоря, я пришел, чтобы просить вас стать моей женой.
— Сэр… Доктор Раксфорд… Это большая честь для меня… Вы оказываете мне честь, какой я не очень заслуживаю… и я глубоко благодарна вам за вашу доброту к Эдуарду, и ко мне тоже. Но я не могу принять… Еще слишком рано, как вы сами сказали, но главным образом, я боюсь, что никогда не смогу полюбить вас, или кого-то другого, так, как любила Эдуарда, и было бы несправедливо, неправильно принять ваше предложение, даже если бы… то есть было бы несправедливо, — закончила я, довольно беспомощно.
— Я не прошу так много, — ответил он. — Мне не подобает стремиться или даже надеяться занять место Эдуарда в вашем сердце — только питать надежду, что со временем вы полюбите меня как-то иначе.
Даже пытаясь найти должные слова для отказа, я не могла не думать о тех преимуществах, которые сулил этот брак. Магнус был учен, прекрасно воспитан, хорош собой, возможно, богат, и если он не излечил меня от моих посещений, он всегда будет под рукой, случись им возобновиться.
— Простите меня, — сказала я наконец, — но я не могу. Вам нужно найти женщину, которая полюбила бы вас всем сердцем, как я любила Эдуарда. И — помимо всего прочего — вдруг мой недуг возвратится… вдруг я увижу ваше привидение… — Однако я знала, уже в то время, как произносила эти слова, что он-то и станет защитой от этих посещений.
— Я могу лишь сказать, Эленор, что это будете вы или никто. Я был вполне счастлив своей холостяцкой жизнью, я не планировал жениться; но вы завладели моим воображением так… Я и не подозревал, что им когда-нибудь может до такой степени завладеть женщина. А что касается вашего недуга, как вы его называете, вы правы, мы не можем быть уверены, что вы излечились; в вас живет сила, хотите вы того или нет, которую, по всей вероятности, можно лишь держать в узде. Я ее не страшусь, но многие люди страшатся. — Он склонился ко мне и взял мою руку; его рука была поразительно холодна. Он устремил на меня взгляд своих сверкающих глаз и продолжил: — Я с ужасом думаю, что вы можете попасть в руки тех, кто, узнав о вашем «недуге», просто заключат вас в сумасшедший дом, как, по вашим словам, это уже грозила сделать ваша мать.
— Но не могу же я выйти за вас замуж только из-за того, что… Вы должны дать мне время… — я замолчала, сообразив, что произнесла.
— Ну конечно же, — сказал он, улыбаясь, — сколько угодно времени! А я осмелюсь хотя бы питать надежду.
Ада и Джордж удивились, но вовсе не были поражены, услышав о его предложении, и мы засиделись допоздна, разговаривая об этом.
— Если ты не уверена в своих чувствах, — повторяла Ада, — ты не должна соглашаться; у тебя всегда будет родной дом — ты ведь можешь жить с нами.
Так что я пошла спать, твердо решив отказать Магнусу. Однако я знала, что не могу долго обременять Джорджа и Аду: Ада все еще тосковала о ребенке и все еще надеялась, что он у них появится, а жалованье священника, способное прокормить троих, будет далеко недостаточным для четверых. Я металась и ворочалась с боку на бок в постели, как мне казалось, часами, пока не уплыла в тяжелый сон со сновидениями, из которых мне запомнилось только последнее.
Я проснулась — или мне приснилось, что я проснулась — на заре, думая, что услышала голос матери, окликающей меня по имени. Не было ничего странного в том, что она оказалась в пасторском доме; я полежала некоторое время, прислушиваясь, но зов не повторился. В конце концов я поднялась с постели, прошла к двери прямо в ночной сорочке, и выглянула в коридор. Там никого не было, все выглядело так же, как наяву, но мною вдруг овладело предчувствие чего-то ужасного. Сердце у меня стучало все громче и громче, пока я не осознала, что вижу сон, — и тут обнаружила, что стою в кромешной тьме неизвестно где. Под босыми ногами я ощущала ковер, а под ним будто бы пересекающую его толстую кромку. Сердце мое продолжало бешено стучать, я вытянула вперед руку, и она наткнулась на что-то деревянное — как будто бы столб, потом я осторожно провела ступней вперед по ковру — ступня пересекла кромку, за ней оказалась пустота; от падения вниз головой с верхней ступеньки лестницы меня отделял всего один дюйм.
На следующее утро Магнус Раксфорд пришел снова, чтобы повторить свое предложение; на этот раз я его приняла.
В пасмурное весеннее утро, за несколько часов до того, как выйти замуж за Магнуса Раксфорда, я снова стояла у могилы Эдуарда. Сомнения овладели мною в тот же самый день: сообщая Аде и Джорджу о своем согласии, я расслышала в собственном голосе нотки напускной радости и увидела, как мое собственное смущение отразилось на их лицах. Почему я не сказала Магнусу на следующий же день, что я изменила свое решение? В конечном счете, это же прерогатива женщины — решать «да» или «нет». Потому что я дала слово; потому что я отказала ему в первый раз; потому что он удостоил меня своим доверием — причины множились, словно головы Гидры. Я порвала в клочки десятки листков с попытками написать Магнусу письмо, объясняя, что не могу выйти за него замуж, потому что не могу любить его так, как жена должна любить своего мужа: каждый раз, как я добиралась до этого «потому что», я слышала, как он отвечает: «Я не ожидаю столь многого: я лишь надеюсь, что со временем вы меня полюбите».
Я не могла понять, как сама согласилась на столь многое: в течение всего одного часа в саду пасторского дома я не только приняла предложение человека, которого едва знала, но еще и назначила день бракосочетания меньше чем через три месяца. Магнус сказал тогда, что, хотя он вполне готов венчаться в церкви, будет лицемерием с его стороны не заявить о том, что он не может считать себя истинным христианином, и, согласившись с этим, я неожиданно для себя самой согласилась на гражданскую церемонию заключения брака по специальному разрешению архиепископа; церемония должна состояться в последнюю субботу марта. И прежде чем я успела собраться с мыслями, он ушел, чуть коснувшись губами моего лба. А когда появился на следующий день, то для того, чтобы предложить мне свадебное путешествие в любую страну мира: оно может продлиться столько времени, сколько я пожелаю; я же ответила — нет, я хочу сразу начать нашу обычную совместную жизнь (подумав, что тогда я не так скоро останусь с ним совсем одна). Но потом эта мысль показалась мне такой немилосердной (ведь он готов был отложить свою работу ради того, чтобы доставить мне удовольствие), что я почувствовала, что неспособна высказать ему свои сомнения, как решила сделать накануне.
И действительно, казалось, что ему от меня больше ничего и не надо, как только чтобы я стала его женой, делила с ним судьбу и то, чем он владеет, а в остальном жила бы более или менее так, как мне заблагорассудится, пока он занят своей работой, — то есть ничего, кроме того, чтобы родить ему сына. Я изо всех сил отгоняла от себя мысли о том, что это подразумевает, но и винила себя за то, что их отгоняю. Эдуарда больше нет, я никогда не полюблю ни одного мужчину так, как любила Эдуарда; то, что я со временем смогу чувствовать к Магнусу, будет совершенно иным и, может быть, лучше всего вообще не сравнивать. Далеко не все женщины, довольные своим браком, любят своих мужей так, как я любила Эдуарда, это очевидно, но они все равно обожают своих детей. И кроме того, что мне остается, если я нарушу обещание, данное Магнусу? Я не могу дольше жить у Джорджа с Адой; значит, я останусь совершенно одна на свете. Все, что я получила в ответ на мое, с великим старанием составленное письмо матери, была короткая записка с поздравлением и выражением сожаления, что, поскольку Софи теперь находится «в деликатном положении» — этот эвфемизм был использован явно с намерением оскорбить — она к указанному сроку не сможет выезжать из Лондона, а моя мать, разумеется, и подумать не может о том, чтобы не быть рядом с Софи в такое время, дабы присутствовать на гражданском бракосочетании.
Великодушие Магнуса сияло еще ярче на фоне поведения моей матери. И все же мои дурные предчувствия набирали силу, так что Ада, которая, как всегда, почувствовала мое беспокойство, предложила мне поговорить с Магнусом от моего имени.
— Но что я стану делать, если нарушу данное ему обещание? — воскликнула я. — Прошло едва две недели, как я это обещание дала.
— Останешься с нами, — ответила Ада.
— Нет, я не смогла бы, — возразила я. — Если я нарушу обещание, я должна буду уехать отсюда. Было бы дурно с моей стороны здесь оставаться, и…
— Ты боишься, — мягко сказала Ада, — что, если не выйдешь за него замуж, его не будет здесь, чтобы помочь тебе, случись так, что твой недуг возвратится?
— Наверное, да.
— Этого недостаточно, чтобы выйти замуж, Нелл. Позволь мне поговорить с ним или Джорджу, если ты считаешь, что так будет лучше.
— Нет, вам нельзя этого делать.
— Тогда разве ты не можешь сказать ему, что твое сердце по-прежнему принадлежит Эдуарду?
— Я сказала… Сказала в самый первый раз, когда он сделал мне предложение… Он говорит, что ничего не имеет против.
— Но, Нелл, ты говорила мне, что он хочет детей. Ты же понимаешь, что это значит?
— Да… только давай не будем говорить об этом… пока еще.
— Тогда хотя бы попроси его дать тебе еще время.
— Я попробую, — сказала я.
— Нет, обещай мне, что попросишь.
— Тогда обещаю.
Однако подходящего момента так и не нашлось. В следующие два месяца Магнус был очень занят своими пациентами, и ему удавалось наезжать в Чалфорд лишь с очень краткими визитами; я стремилась насладиться последними неделями свободы, но тень грядущего замужества неминуемо их омрачала. Джордж и Ада не прекращали стараний уговорить меня разорвать помолвку, но во время такого обмена мнениями я была вынуждена выступать в роли защитницы Магнуса, его адвоката, противопоставляя любому их доводу перечисление его достоинств и моих собственных недостатков. Так что, когда он появился — за три недели до назначенного дня и уже с разрешением архиепископа на руках, — последние приготовления к свадьбе обрели неизбежность как бы сами собой.
Не то чтобы этих приготовлений было так уж много: я с самого начала сказала, что хотела бы устроить совсем простую, не очень людную свадьбу, и в этом, как и во всем остальном, Магнус буквально следовал высказанному мной желанию. Приближающаяся церемония, с обычно принятой точки зрения, была, несомненно, пародией на то, что должно было бы стать счастливейшим днем моей жизни, но ведь малейшее сходство с нормальным положением дел исчезло, когда моя мать отказалась присутствовать на церемонии. После этого вся процедура лишь на шаг отличалась от простого приема, устроенного для четверых человек: я и подумать не могла, кого мне пригласить на свадьбу, кроме Ады и Джорджа, а друзей Магнуса, но всей видимости, разбросало по самым недостижимым уголкам всего мира. Ада и Джордж, разумеется, предложили отпраздновать это событие в пасторском доме, но я не хотела этого, как и ничего другого, что могло бы происходить, если бы я вышла замуж за Эдуарда. Счастье лежало в могиле на погосте храма Св. Марии, и рядом с этим фактом никакое нарушение принятых обычаев, даже самое невероятное, не казалось сколько-нибудь существенным.
Как-то в отчаянии Ада упрекнула меня, что я предаю память Эдуарда.
— Если я его и предала, — ответила я, — это уже свершилось, и нарушение обещания этого не отменит.
Эти слова вспомнились мне, когда я стояла у могилы Эдуарда в день свадьбы. По правде говоря, я не могла чувствовать, что изменяю ему, потому что этот брак так мало отвечал моим собственным желаниям и столь во многом объяснялся чем-то вроде морального принуждения: ведь я дала слово Магнусу в минуту самозабвения, убедив себя, что смогу привнести в его жизнь теплоту и счастье за все то, что он для меня сделал. И если с той минуты я чувствовала себя как человек, очнувшийся от сна, где он подписал отказ от драгоценного наследства, и обнаруживший, что и в самом деле сидит в конторе своего поверенного с пером в руке, перед собственной подписью, на которой высыхают чернила, — что ж, данное мною слово все равно остается данным мною словом. «Он никогда не сможет занять твое место, — молча сказала я Эдуарду, — никогда…» И добавила, почти гневно: «Если бы ты только прислушался к моим словам, если бы держался подальше от Холла… Помоги же мне! — воскликнула я. — Подскажи, что мне делать!» — Но ощущение его присутствия рядом со мной снова ускользало от меня.
— Прости меня, — сказала я вслух, кладя на его могилу собранные цветы — незабудки и колокольчики, сирень и гиацинты, повернулась и, ничего перед собою не видя, двинулась прочь.